В сентябре 1856 года Гавриил Степанович Батеньков, 30 лет ожидавший распутывания мудреных обстоятельств и не переселившийся еще в мир иной, получил извещение об амнистии. Благо, собирать ему было нечего: имущество, дети, из-за отсутствия оных, его не задерживали, и он налегке отправился в Европейскую Россию.
В Белеве Тульской губернии, в 300 километрах от Москвы, Батенькова ждала семья его умершего друга — Алексея Андреевича Елагина: Авдотья Петровна Елагина — вдова товарища юности, ее сыновья и семьи последних. Уже давно имя секретного узника было для них овеяно героическими легендами. Весь елагинский клан писал ссыльному в Сибирь, ему помогали денежными средствами.
По пути в Белев Батеньков задержался на три дня в Москве и, предупрежденный III отделением, вынужден был поспешить покинуть вторую столицу. По смехотворным утверждениям жандармов, 63-летний старик представлялся политически опасным. С соответствующей отметкой в паспорте, тайно и явно опекаемый полицией, он проследовал в поместье друзей.
30 лет он не видел Авдотью Петровну Елагину, одну из образованнейших и очаровательнейших женщин своего времени. В 30–40-е годы завсегдатаями ее литературного салона в Москве у Красных ворот, так называемой «республики у Красных ворот», были Жуковский, Пушкин, Гоголь, Герцен, художник Федотов, профессор истории Грановский, молодой Иван Сергеевич Тургенев.
30 лет Авдотья Петровна не видела Батенькова. В ее памяти он остался блистательным остроумцем, весельчаком, героем военной кампании, преуспевающим другом Сперанского.
Наверное, в их чувствах когда-то была не только дружеская приязнь, но и скрытая, боящаяся себя обнаружить тайная влюбленность. Когда Батеньков был арестован, Елагина проявила такие смятение, тревогу и самоотверженную заботу, которые нельзя объяснить простой дружбой. И вот теперь он, старик, направляется в ее поместье. Батеньков, истерзанный волнением, пишет Елагиной: «Какое-то исступление шепчет мне, что я сам буду тебе противен, как означающий появлением своим время, страшность лишений и неспособный к утешению по крайней близости сочувствия. Поколебался даже в том, как быть, как тебя увидеть, как обнять Вас всех. Вещее сердце всю дорогу мешало спешить и остаюсь здесь на три дня, чтоб собраться с силами»[169].
Какая страшная и необычайная личная драма спрятана в его архивах, драма, главным героем которой является он один и только он!.. Наткнувшись на это письмо и несколько подобных ему, где прорывается крик души пишущего, думаешь о том, что документы фонда представляют ценность не только для историка общественной мысли — это сокровищница для романиста, поэта.
Вначале были радость встреч, восхищение перед вынесенными им испытаниями. Женщины целовали Батенькову руки, слушали его, словно пророка, и ждали от него политических и философских речений. Однако отсутствие позы, неприятие патетики и торжественности несколько озадачили его заочных знакомцев.
Жена Василия Алексеевича Елагина — сына друга Батенькова, некто Екатерина Ивановна Елагина-Мойер, явно смущенная, пишет своей московской приятельнице в ноябре 1856 года (письма эти, которых, за исключением одного, еще не касалась рука исследователя, мы обнаружили в семейном елагинском архиве): «Гавриил Степанович приехал ко мне на именины с Василием, не побоялся ужасной дороги… Я также нашла его изумительным, бодрым и свежим. Но, признаюсь одной тебе, первое впечатление неприятно подействовало — как-то слишком шутливым. Я говорю это одной тебе, даже мужу не сказала, мне странно показалось, что он говорит любезности, шутит… Люди, ничего не сделавшие (выделено мною. — Н. Р.), приучили меня к серьезности… Ведь он привык и жил в обществе Александровских дам, когда было на свете весело и в самом деле. С нетерпением жду я того времени, когда послушаю его серьезных речей и любопытных рассказов»[170].
Острая на язык, раздражительная и властная, молодая Елагина была поражена жизнелюбием Батенькова, любезностью, мягкостью, кажущейся будничностью. Оракула, героя в позе мрачного страдальца и прорицателя перед ней не оказалось. И великодушия Екатерины Ивановны не хватило даже на то, чтобы избежать искушения подвергнуть приехавшего к друзьям уколам словесных пик.
Елагиной не нравилось, что Батеньков не желает ввязываться в серьезный спор. Когда же восставший из гроба высказал свои мнения, она их не приняла, более того, разгневалась. Либеральная, мыслящая дама, тешившаяся собственным «народолюбием», пока оно не касалось практического изменения отношений с крепостными, Елагина резко не соглашалась с Батеньковым. Ей неприятно было, что он скептически относится к беспредметным разговорам о народоуправстве. «Декабрист по судьбе» считал, что народ может участвовать в управлении лишь при соответствующей подготовке к тому его политического сознания, при наличии определенного уровня культуры. Не разделял Батеньков и восторгов по поводу подготовки к крестьянской реформе. «Если коснется до него речь, он отвечает просто: Ну так освободи!.. Сколько я могла понять его, он хочет, однако, купить имение по соседству с Петрищевым для того, чтобы освободить»[171],— сообщала Елагина в письме к приятельнице 11 февраля 1857 года. Это письмо единственное было опубликовано в 1916 году в сборнике «Русские пропилеи». Охваченная страстью критицизма, та же молодая Елагина замечала: «Между тем, в нем очень сильно желание жить, действовать, знакомиться, проповедовать»[172]. Данное замечание чрезвычайно интересно. Оно показывает, что после 30 лет насильственного отчуждения от общества бывший каторжанин весьма преклонного возраста вернулся в Европейскую Россию полный кипучей энергии, гражданских идеалов, имея свои твердые и определенные убеждения, которые желал довести до сведения окружающих.
В 1857 году Гавриил Степанович переселился в Калугу, купил собственный домик на Дворянской улице. К Елагиным он теперь лишь наезжал летом и переписывался с ними. Он сохранил к ним теплые чувства, но не желал связывать себя нравственной зависимостью, находясь под их кровом.
Последние годы жизни декабриста (1857–1863) характеризуются его активным вмешательством в общественную жизнь. Он переписывался с товарищами по ссылке, писал воспоминания, статьи, замечания, записки: об истории Сибири, о роли железных дорог, статистики, о государственном праве и значении литературы. Они уготованы были не для ящика письменного стола. Батеньков посылал проекты в правительство, статьи — в журналы, участвовал в общественных обсуждениях крестьянского вопроса в Калуге. Революционер-разночинец Н. А. Серно-Соловьевич, петрашевец Н. С. Кашкин, декабрист П. Н. Свистунов, поэт А. М. Жемчужников — вот те, кому он высказывал свои мысли, кто слушал его.
Батенькова в городе знали. Он присутствовал на собраниях местного крестьянского комитета, читал всю популярную прессу, до него доходили удары герценовского «Колокола». Но Гавриил Степанович не ограничивался определенным практическим воздействием на общественную жизнь Калуги. Он побывал в Петербурге, Варшаве, хотел совершить путешествие в Европу. Познакомился с известными публицистами А. И. Кошелевым, А. С. Хомяковым, князем В. А. Черкасским, Аксаковыми.
После посещения в 1859 году Петербурга со свойственной ему мягкой, спокойной иронией Батеньков писал: «Эпоха переходная, все в какой-то нерешительности и ожидании, даже главные деятели. В общих чертах можно сказать, что все чувствуют необходимость реформ. Старики усильно пятятся. Молодежь забегает, а с низу неотразимый напор»[173].
Он встретился со своим былым приятелем Гречем, в котором, по выражению декабриста Штейнгеля, «добрые чувства едва ли когда-либо гостили»[174]. И Греч, смешав притворство с истиною, умолчание с откровенностью, вспомнил об этом визите в герценовской «Полярной звезде», где анонимно было напечатано его сочинение «Из записок одного недекабриста». «В 1859 г. приезжал он (Батеньков. — Н. Р.) в Петербург и я имел несказанное удовольствие с ним свидеться. Он сохранил свой ум, прямой и твердый, но сделался тише и молчаливее, о несчастии своем говорил скромно и великодушно и ни на кого не жаловался»[175]. Однако, настаивая на душевном примирении, Греч искажал правду. «Скромный и великодушный» Батеньков относительно продолжения надзора обращался в 1857 году с возмущением к самому царю.
Его тревожили и занимали судьбы народа, перспективы общественного развития. 48 черновых автографов по вопросам общественного и культурного развития России, написанных в период 50 — начала 60-х годов рукою Г. С. Батенькова, находятся в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина. Среди них две заметки по крестьянскому вопросу. На одной автор сам поставил дату—25 декабря 1857 года, другая, как свидетельствует анализ текста, — 1859 года.
Рассмотрение вопроса об освобождении от крепостной зависимости лишено корыстной сословной заинтересованности «калужского потомственного дворянина», каковым значился Батеньков в городском реестре жителей Калуги. Автор заметок напоминал ученого, исследующего состояние живого организма. Он определял диагноз, увы, не соответственно собственным идеалам и пожеланиям, а опираясь на объективное исследование практических, реальных возможностей. Он предвидел и сильные препоны освобождению со стороны помещиков, более того, панический, почти животный страх перед ним, неготовность правительства, паллиативность его мер и… он не верил в возможность крестьянской революции, так как народ не сознает своих интересов. Единственно, на что в какой-то мере уповал автор заметок — это на «сильный реагент… вольнодумный, политический»[176], то бишь на общественную мысль, на властителей дум, на их выступления в печати, на тех, кто пытался разобраться в судьбах народа с университетской кафедры. Они, по мнению Батенькова, могли бы оказать какое-то воздействие на ход дела, так как пробуждала, спящую мысль. И тем не менее, ждать серьезного эффекта от отмены крепостного права не приходится. Она лишь «обещает в последнем результате добрые плоды»[177].
В письмах к друзьям Батеньков раскрывал прямого адресата своих заметок. Он рассказывал, что собирается от своего лица и от имени калужских единомышленников передать проекты уже известному нам Алексею Федоровичу Орлову, в то время председателю Главного комитета по крестьянскому делу.
В послании Николаю Алексеевичу Елагину от 20 ноября 1858 года Батеньков повествует об обсуждениях в Калуге крестьянского вопроса: «Главный предмет наших вечеринок есть чтение печатных и письменных статей по крестьянскому делу, мнения часто расходятся, но в главном основании противоречия нет»[178]. Правда, если участники обсуждений на подобных дискуссионных «вечеринках» верили в реформу «сверху», в либерализм царя и в благие намерения просвещенных сановников, то Гавриила Степановича с самого начала околореформенной шумихи одолел устойчивый скептицизм. К либеральным поползновениям и власть имущих, и поместного провинциального дворянства он относился недоверчиво и насмешливо. 21 мая 1858 года писал он А. П. Елагиной: «Привязаться мне к мысли о превосходстве крепостного состояния над вольным было бы слишком каррикатурно, и не радоваться, что наступил уже невозвратный перелом, тоже нельзя. Но что мне делать, если я немного верю бюрократическому либерализму и не мог притти от него в безоглядный восторг»[179]. Что же касается дворянского «альтруизма», то последний вызывал у Батенькова лишь саркастические выпады. В письме от 14 января 1859 года к той же старой приятельнице Елагиной брошена реплика: «Теперь мы совсем утонули в деле эмансипации… куда ни покажись, только и толку, что о цене имений, об обязанной работе и о разрешении вопроса, каким образом можно быть Господином населенной вольными людьми территории»[180]. То есть, по Батенькову, почтенные помещики, желающие слыть великодушными освободителями, свою деятельность в губернских комитетах сводят к тому, что ломают головы, как, сделав номинально прежних крепостных вольными, содрать с них при этом семь шкур и остаться еще владельцами территории — земли, населенной освобожденными рабами.
Критицизм Батенькова не исчерпывается общими рассуждениями о правительстве и дворянах. Иногда он имеет конкретные адреса. Так, например, когда в переписке с Елагиными заходит речь о Якове Ростовцеве, старый сиделец Петропавловки с убийственной иронией и меткостью замечает, что-де Ростовцев «представляет Диктатора, либерального в угоду царю, но атакуемого со всех сторон»[181].
Особенно интересными становятся общественные раздумья Батенькова, когда он ведет беседу в письмах с Евгением Ивановичем Якушкиным, которого уважает, которому доверяет безраздельно и с демократическими симпатиями которого вполне солидаризируется.
Из Калуги в Ярославль, где служит сын декабриста, старик пишет не часто, не много, но каждое слово его эпистол исполнено значения. «Доброе семя пало на плохую землю и строевого на ней леса мы не дождемся. Так ли орлы летают? Так ли развивается решительный принцип? Когда солнце сияет, они думают — надо затворить окна и зажечь огарки»[182].
Крестьянский вопрос и его разрешение Г. С. Батеньков связывал со всей совокупностью проблем политической, культурной, социальной, нравственной жизни. Он высказывался в отдельных записках и письмах о насущных требованиях практики и теории законодательства, о народном просвещении, преобразовании управления, о судебных реформах и институте наказаний.
Гавриил Степанович писал в 1861 году о законодательстве, что «это заведение в настоящее время требует перестройки и великого гражданского мужества и решительного отсечения всех лисьих хвостов»[183]. «Время и жизнь народа требуют дальнейшего движения… Надобно внять критике»[184],— обращался бывший сотрудник «великого реформатора» Сперанского к барону Корфу, возглавившему «законоткацкую фабрику», то есть II собственную его императорского величества канцелярию. Главному канцеляристу императорской особы Батеньков прямо, без дипломатического забрала высказал мысль: «Россия не есть политическое (органическое) тело, а вотчина, в которой все должностные лица суть управители крепостного имения, а законы, вместо того, чтобы быть обобщениями действительности и положительным ее выражением, составляют только инструкции этим управителям в видах исключительной службы централизации»[185].
В архиве Батенькова сохраняется автограф на двух полулистах, исписанных с обеих сторон. Он датирован 11 ноября 1861 года — 25 января 1862 года. Калуга — помечено рядом с датой писания. Плод ли это уединенных размышлений или это произведение имело какое-то практическое назначение — неизвестно. Называется же оно «О шаткости правительственных мер». В записке речь идет о революционных выступлениях, под которыми разумеются антикрепостнические прокламации, деятельность Вольной печати, студенческие волнения. Автор записки убежден в обратных результатах системы наказаний, притеснений цензуры, лишения гражданских свобод. «Карательная машина скорее может порвать, нежели вовлечь в движение слабые нити»[186],— читаем мы его приговор. «Дело остается нерешенным даже и совершением казни»[187].
Другая не менее интересная заметка от 6 апреля 1862 года представляет черновик письма в редакцию консервативной газеты «Русский инвалид». Батеньков выступает в защиту «милостиво освобожденных» крестьян. Несмотря на архаизмы, сложный строй фраз, смысл заметки ясен. Автор обрушивается на ханжество освободителей, их демагогию, скрывающую беззастенчивый обман простого народа. Он защищает вескость и справедливость крестьянской аргументации, когда крестьяне отказываются подписывать уставные грамоты, навязанные им грабительским «Положением 19 февраля». «Из самых серьезных возражений крестьян против подписки ими уставных грамот было то, что они не принимали никакого участия ни прежде, ни ныне и не имели никакого понятия в предмете составления законов. Готовы только исполнить, что будет повелено, и, если, как говорят, что это и есть закон, то к чему служит их подпись?.. Не зная силы подписывать в таком большом деле, значит крепить себя в кабалу, которая может быть спрятана под наделом и вся после будет растолкована не в их пользу»[188].
Документы Батенькова, сосредоточенные в личном архивном фонде, представляют почву для разнообразных наблюдений, несут богатую неизвестную информацию, дают основания для выводов и обобщений. О выводах разговор будет в конце очерка, а об одном из наблюдений, пожалуй, можно сказать сразу после приводимых цитат из оригинальных произведений декабриста. Как показалось нам при изучении его бумаг, угасание физических сил их автора находилось в обратной связи с резкостью выражения его мыслей. Незадолго до смерти Батеньков позволил себе заявить о своих философских и политических воззрениях с предельной откровенностью. И если уже в упомянутых записках и письмах мы видели, как нагнетался его протест, как мысль его и перо касались вещей, о которых судить и рядить было не положено, то самая поздняя и обширная записка «О судебных преобразованиях», относящаяся к октябрю — ноябрю 1862 года, представила как бы квинтэссенцию философской и общественно-политической концепции нашего героя.
Судебные преобразования здесь лишь предлог для начала разговора о социально-экономическом устройстве России, о народе и значении просвещения, о революции и бунте, демократии, политических свободах, о роли печати в общественной жизни и нравственной возможности судить мысли и душу, о значении общественной критики и оппозиции. Документ интересен как наиболее красноречивый показатель системы взглядов декабриста.
Сам Батеньков выделяет в данной рукописи 12 тем, по поводу которых следуют его высказывания. Но 9-я и 10-я темы в автографе отсутствуют, и чему они были посвящены, остается неизвестным. Темы у Батенькова значатся как «листы», однако в ином таком «листе» на самом деле 10 листов в прямом смысле этого слова.
Записка с вычеркиваниями, правками, заметками на полях; ее составляют 54 страницы. Это плод интенсивного двухмесячного писательского труда.
Начинает Батеньков с нравственной стороны будто бы приветствуемых им судебных преобразований, способных служить к развитию гражданского самосознания, которое — вопрос будущего.
Вторая тема рукописи трактует «право бедности», зафиксированное в проекте судебных преобразований. Автор иронизирует над этим приятным «правом»: «Бедные и неимущие в селениях составляют меньшинство, в городах же, в нынешнем их у нас состоянии, большинство лиц… Здесь именно бедность — не только право, но и лишение прав (выделено мною. — Н. Р.). Бедный не может быть ни избирателем, ни избранным на должность… Богатым желательно и легко заниматься украшением и удобством своего города… Бедные же не пользуются ни тем, ни другим. Какое им дело до освещения города, когда ни одного луча не доходит в их захолустье. На что им фонтаны и водопроводы, когда обыкновенно они ходят на реку… В устройстве сообщений им нужны только пешеходные пути и позволение прокладывать тропинки»[189].
В 1862 году Батеньков поднимает еще новую для России проблему пауперизма, появившуюся вместе с возникновением буржуазных отношений. Не право бедности должен фиксировать правительственный документ, а «сами бедные должны быть, естественно, убеждены в равенстве своем со всеми перед судом»[190].
Автор записки особо останавливается на языке государственных реформ, языке законов, прямо связывая его с их смысловой сущностью. «При Александре I под пером Сперанского является рациональный аналитический слог, ясный, с силою определений, через который проглядывает сильный критический фон»[191] (выделено мною. — Н. Р.). «Преемник его граф Аракчеев развил преимущественно в своих регламентациях бюрократическую часть»[192]. Отсюда вытекает, что слог законодательства непосредственно отражает его политический смысл.
Многословие — обратная сторона бессмыслицы: «Бюрократия наша стала чудовищно плодовитою… взять любое гражданское дело, оно в нескольких томах на тысяче листов. И что же в нем? Главный предмет совершенно заслонен…»[193].
«Просто разговаривать с народом — дело трудное… Все это здесь сказано для того, чтоб обратить внимание на Диалектическую часть законодательства; взвесить, оценить важность слова… Мы не имеем нигде… такой убедительности, которая не требовала бы карательной поддержки»[194].
Ученик и сподвижник Сперанского, Батеньков считает законодательство одним из важнейших моментов общественной жизни.
«Законодатели бывают редки. Призвание их составляют кульминационные точки истории»[195].
К великим законодателям Батеньков безоговорочно относил Петра I. «Деяния его как человека подлежат истории и разного рода критике, но мысли как законодателя требуют внимания и глубокого изучения»[196]. В этом же разделе декабрист высоко оценивал институт мирового суда, созданного реформой, который ставил в ряд больших достижений российского законодательства.
Далее на 8 страницах следуют рассуждения о вреде и ненужности карательных мер в своде законов, о вреде ссылки как меры наказания. «История убеждает, — восклицает автор, — что действием уголовных кар в продолжение нескольких тысячелетий преступления не искоренены, и чем кары были жесточе, мстительнее и беспощаднее, тем более грубели и ожесточались нравы и ужаснее становились виды злодеяний»[197].
Задумываясь над вопросом соотношения законодательных акций властей и народа, к которому эти акции обращены, Батеньков писал: «Все дело в том, чтобы уметь видеть живой народ и уметь с ним объясняться… Ежели недоверие вошло в дух законов, тем менее можно ожидать и взаимного доверия, преданности и правильного действия, ибо ожидай только один отчаянный шаг»[198].
Батеньков говорил о действиях суда в 60-е годы: «Преследуя с низу, суд не в силах будет обнять всех обвиняемых… и ожесточится более на твердость убеждения, хотя, очевидно, не сообразную с требованиями власти, но тем не менее обнаруживающую лучшие качества человека»[199].
Лист 11 содержит ряд посылок о необходимости децентрализации правительственного управления, поглощающего, словно многоглавая гидра, местную инициативу. «У нас все лежит на правительстве и в нем самом. Областные учреждения не имеют самодеятельности. При каждом встреченном затруднении или недоумении, не решая сами ничего, делают представления, просят разрешений, громадно умножая бесплодную переписку. Отсюда возникло искусство должностных и частных лиц, заинтересованных замедлением дела, выдумывать и пускать в ход юридические препятствия. Уездные и губернские суды обратились в передаточные инстанции, лишенные власти и силы»[200].
К мыслям, изложенным в обширном документе, Батеньков присовокупляет и перевод из книги Джона Стюарта Милля «Основания политической экономии с некоторыми из их применений к общественной философии». Интересно, что Батеньков одновременно с Чернышевским (1861 г.) берется за перевод английского философа. Но если Чернышевский выбрал труд Милля, чтобы подвести под обстрел своей критики и буржуазную Европу, и самодержавно-крепостническую Россию, и субъективизм самого философа[201], то Батенькова в записке о судебных преобразованиях Милль интересует лишь в части его высказываний о государственной власти, и толкует он Милля с произвольностью соавтора.
«Чем даровитее поглотившая нравственные силы бюрократия, тем крепче цепи отупевшего народа, в том числе и членов бюрократии, ибо Правители такие же рабы Государственной организации и дисциплины»[202].
«Не нужно также забывать, что поглощение правительством всех лучших сил народа оказывает роковое влияние на умственную деятельность и способности к развитию самого правительства»[203]. Начав за здравие государственных реформ и одобряя прежде всего радикализм судебной реформы, Батеньков в конце своей рукописи, прикрывшись Миллем, произносит всей реформаторской ажитации крутой приговор. Но он указывает и единственный светлый луч — критику, оппозицию, свободу мнений, гласность. Их, пользуясь его собственным выражением, автор записки считает «великой школой народного образования»[204].
В писаниях Батенькова мы находим любовь и глубокую боль за народ, мечты о его просвещении, о путях подъема уровня его самосознания и культуры.
Вот так-то, занимаясь исследованием бумаг бывшего декабриста, приходишь к выводу, что он видел дальше многих своих современников. Его политические и исторические высказывания обнаруживают иногда идейную близость Герцену, а подчас и Чернышевскому.
70-летний старик не только сторонний созерцатель, мыслитель, он и борец, непримиримый ко всем господствующим элементам государственного строя, революционный пропагандист. До конца своих дней, до последнего вздоха он внимал «призываньям» Отчизны, «призываньям» своего народа, шел в ногу со временем.
Однако судьба рукописей Батенькова оказалась не многим более удачной, чем его личная. В письме к Е. И. Якушкину от 14 ноября 1857 года Гавриил Степанович отмечал с горечью, что статьи его не только не печатаются, но пропадают у редакторов и не присылаются обратно: «…Не понимаю, почему мои статьи не идут в печать. Это было бы не маленькое и также одно дело, потому что в голове моей концепция его ясна и не тесна. Пропали статьи у Корнильева — Томск, у Корнильева — Гоголь, у Корша — поселенцы, у Бартенева — Сперанский, у Хомякова… записки, и наконец, о деньгах, посланные через Петерсона в редакцию Московских ведомостей. Ежели я пишу эти статьи немного и даже много разнясь от обычного, принятого в словесности тона, то на это есть мои причины. Надобно бы знать, почему мною пренебрегают, или решено уже, что я старик отсталой и глупой? Тогда баста!»[205]. «Мы живем здесь, — сообщает далее Батеньков, — трое (т. е. Е. П. Оболенский, П. Н. Свистунов и автор письма. — Н. Р.) в добром согласии и часто видимся. Это для меня отрада и избрал я здешнюю жизнь потому, что она похожа немного на ссылку, которую прерывать мне отнюдь не хочется»[206].
О нем вспомнили с должным пиететом лишь после смерти. Кое-что из его неопубликованного наследия стало издаваться: «Данные собственной жизни», письма, «Воспоминания о Сперанском и Аракчееве», «Тюремная песнь» и т. д.
П. И. Бартенев в некрологе, посвященном Г. С. Батенькову и напечатанном в 1863 году в журнале «Библиотека для чтения», горько сетовал: «Батеньков относился к современным событиям не с брезгливым осуждением, а с полным участием и надеждой… Батеньков не хотел оставаться праздным и на осьмом десятке лет принялся писать и переводить то, что считал полезным для русского общества. Грустно было смотреть на это неудавшееся существование, на обилие даров, оставшееся бесплодным, на эту неудовлетворенную, но не угасшую до последнего часа жажду деятельности, на эту громадную силу духа»[207].
На сетования современников нашего героя, на их беспокойство — станут ли известными потомству труды этого выдающегося ума — можно дать положительный ответ. Автографы Батенькова сохранились, и личный фонд некогда принадлежавших ему бумаг сделался достоянием советских историков, археографов, источниковедов, предметом изучения эпохи в целом и деятельности одного из замечательных русских людей прошлого столетия.
* * *