
Шадуров с оригинала П. Ф. Соколова. Портрет М. Ф. Орлова. 1852 г.
Всероссийский музей А.С. Пушкина
Михаил Федорович Орлов был завсегдатаем воскресных сборов у Авдотьи Петровны Елагиной, племянницы и большого друга В.А. Жуковского (ее сыновья от первого брака И.В. и П.В. Киреевские жили там же). О доме Елагиной — Киреевских поэт Н.М. Языков скажет: “...у Красных ворот в республике привольной науке, сердцу и уму...” Сюда в те же годы, что и Орлов, приходили А.С. Пушкин, Е.А. Баратынский, П.А. Вяземский, А.И. Тургенев, П.Я. Чаадаев. Можно предположить, что Орлов встречался в этом салоне с Гоголем.
В последние годы М.Ф. Орлов мог бывать у В.П. Боткина (Петроверигский пер., 4), наверняка бывал у поэта Е.А. Баратынского, сначала в Большом Чернышевском переулке (ул. Станкевича, 6) в доме родителей его жены Энгельгардтов близ старинной церкви Малого Вознесения, сохранившейся с XVI века до наших дней, а затем на Спиридоновке (ул. Алексея Толстого, 14—16, дом не сохранился).
По возвращении в Москву Орлов дружен был с крупнейшим врачом М.Я. Мудровым, жившим на Пресненских прудах, на Прудовой улице (Дружинниковская ул., 11, дом не сохранился), который оказывал помощь А.Г. Муравьевой, последовавшей за мужем-декабристом в Сибирь, посылая ей медикаменты для больницы в Чите. Но общение их было недолгим: в 1831 году Мудрова вызвали в Петербург для борьбы с эпидемией холеры, и там, как начертано на его могильной плите, он пал “от оной жертвой своего усердия”.
Так проходили годы. Но за всей вроде бы бурной жизнью Михаила Федоровича стояла тень правительственной опалы и полицейского надзора, с одной стороны, и тень отчужденности, непонимания, а порой и осуждения — с другой: родственников и друзей казненных или гниющих в сибирских рудниках декабристов. Сегодня, с дистанции полутора столетий, мы можем с горечью понять, сколь тяжким было положение Михаила Федоровича, но современники видели это не всегда.
В 1841—1842 годах он серьезно болел. Герцен, навестивший Орлова, в январе 1841 года писал: “Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство дел — и не видел выхода...”
19 марта 1842 года Михаил Федорович Орлов скончался. Домашний архив Орлова был немедленно опечатан московским обер-полицеймейстером Цынским, который оставил семейные и денежные бумаги, а остальные отправил в Петербург, в III отделение Бенкендорфу. Сохранился “Краткий разбор рукописных сочинений, найденных в кабинете генерал-майора Орлова после его смерти” за подписями Бенкендорфа и генерал-майора Дубельта, содержащий перечень бумаг с краткой характеристикой каждой.
С.П. Шевырев написал некролог об Орлове, который был высоко оценен Чаадаевым, однако статью не пропустила цензура. По этому поводу А.И. Тургенев писал П.А. Вяземскому; “Здесь, как слышно, болярин-цензор, не пропустив статью Шевырева, назвал Михаила Орлова каторжным”. В результате чуть ли не единственным откликом на кончину Орлова в прессе было небольшое сообщение в “Бюллетене” Московского общества испытателей природы.
Узнав о смерти Орлова, Герцен, находившийся в новгородской ссылке, сделал 25 марта в своем дневнике такую запись: “Вчера получил весть о кончине Михаила Федоровича Орлова. Горе и пуще бездейственная косность подъедает геркулесовские силы, он верно прожил бы еще лет 25 при других обстоятельствах. Жаль его... С моей стороны я посылаю за ним в могилу искренний и горький вздох; несчастное существование оттого только, что случай хотел, чтобы он родился в эту эпоху и в этой стране”.
Михаил Федорович Орлов похоронен на старом Новодевичьем кладбище, у Смоленского собора, рядом с Екатериной Николаевной, пережившей его на сорок три года. На полированной черной гранитной плите выбита надпись: “Генерал-майор Михаил Федорович Орлов. Родился 25 марта 1788 года. 19 марта 1814 года заключил условие сдачи Парижа. Скончался 19 марта 1842 года”.
Часто в жизни и в истории все оказывается теснейшим образом переплетено, образуя причудливые, порой неожиданные связи, пересекаясь в совершенно непредсказуемой точке. Михаил Федорович Орлов, стоявший у истоков московского художественного образования, естественно, не мог знать того, что сегодня известно нам: долг, где он руководил делами Художественного класса, два десятилетия спустя станет адресом рисовальной школы, представляющей еще одну ветвь подготовки рисовальщиков. Речь идет о прикладном направлении. Если из класса, созданного Орловым и его единомышленниками, вырастет Училище живописи и ваяния, то эта рисовальная школа станет составной частью художественно-промышленного училища, прародителя сегодняшнего московского вуза, по традиции часто называемого Строгановкой.
В роковом 1825 году, незадолго до восстания декабристов, граф Сергей Григорьевич Строганов открыл в Москве рисовальную школу. Род Строгановых, один из богатейших в России, имел давние связи с развитием искусства, многие Строгановы были обладателями обширных коллекций картин и предметов искусства, богатейших библиотек.
С.Г. Строганов, предполагая открыть школу на собственные средства, мыслил ее бесплатной и, что особенно важно, желал видеть в числе ее учеников крепостных: “Сие заведение имеет целью ремесленников, подмастерьев, мальчиков и детей бедных родителей (свободного и крепостного состояния), без всякой со стороны их платы, обучить начальным правилам практической Геометрии, Архитектуры и разным родам рисования”.
“Школа рисования в отношении к искусствам и ремеслам” начала работу осенью 1825 года в доме на Мясницкой (ул. Кирова, 43) — замечательном творении архитектора Ф. И. Кампорези,— выстроенном в конце XVIII века. По списку учеников, переведенных во второй класс в 1826 году, можно подсчитать, что из 34 учеников семеро были крепостными, большинство предназначалось к живописному, столярному, футлярному и переплетному ремеслам.
Начинание Строганова было очень своевременным и вытекало из объективных потребностей развития капиталистических отношений и соответственно роста промышленности, одним из центров которой становилась Москва. Пришло время, когда чрезвычайно расширились потребности в предметах искусства, в том числе прикладного, причем нужны были не только уникальные и дорогостоящие произведения мастеров, но и доступные ремесленные изделия. Вот колоритная записка смоленской помещицы Свистуновой, никогда не бывавшей в Москве, содержащая просьбу привезти ей оттуда “кружев английских на манер барабанных (брабантских. — Е.X.), маленькую кларнетку (лорнетку. — Е.X.), так как я близка глазами, сероги писаграмовой (серьги филигранной. — Е.X.) работы, а для обстановки комнат картин тальянских на манер рыхвалеевой (Рафаэлевой. — Е.X.) работы на холстинке и поднос с чашечками, если можно достать с пионовыми цветами. Еще не забудьте, — добавляет она,— почем животрепещущая малосольная рыба фунт”. Эта записка, написанная в глубокой российской провинции малокультурной домоседкой-помещицей, несмотря на свою курьезность, очень показательна.
Россия никогда не была бедна талантливыми самоучками, однако время диктовало необходимость профессионального художественного образования, не только в сфере академической живописи и ваяния, но и применительно к нуждам растущего мануфактурного производства.
В начале 30-х годов в числе учеников школы был будущий архитектор и академик И.А. Монигетти (крупнейшая его работа — проект здания Политехнического музея в Москве); в семье Монигетти воспитывался известный писатель Д.В. Григорович, также посещавший занятия рисовальной школы. В своих “Литературных воспоминаниях” он писал, что при поступлении в инженерное училище экзаменаторы отметили его прекрасную подготовку, чему он был обязан строгановской школе.
“Журнал мануфактур и торговли” в 1830 году писал, что школа Строганова “есть из лучших в Европе”, а собранные в качестве учебных пособий “коллекции моделей, рисунков весьма примечательны... Заведение его примером своим поощрило и других”.
Действительно, в 1833 году при дворцовом архитектурном училище было открыто мещанское отделение, где дети беднейших московских мещан и сироты должны были учиться на рисовальщиков для мануфактур.
Здесь нам придется сделать вынужденное отступление в сторону, вернуться на несколько десятилетий назад, чтобы понять, откуда ведет начало Московское дворцовое архитектурное училище.
В XVI—XVII веках подготовка мастеров-строителей на Руси сосредоточивалась прямо на стройках, где под руководством мастеров постепенно, иногда в течение полутора десятилетий ученики постигали секреты мастерства, начиная, как правило, с простого каменщика или плотника. При Петре I начали возникать “архитектурные команды” во главе с опытными архитекторами; вся команда состояла на государственной службе н получала заказы на постройки.
Наиболее известной из московских команд была команда архитектора Д.В. Ухтомского, автора знаменитой колокольни Успенского собора в Троице-Сергиевой лавре, Красных ворот в Москве (не сохранились), Сенатского дома в Немецкой слободе. В 1749 году он получил разрешение па открытие школы и помещение для команды в доме близ Охотного ряда. Школа существовала до 1764 года.
Воссоздана она была в конце 1780-х годов М.Ф. Казаковым, окончившим, кстати, школу Ухтомского в 1760 году с чином “архитектуры прапорщика”.
Не оставляя своего великого архитектурного труда (здание бывш. Сената в Кремле, Московский университет, дом бывш. Дворянского собрания и т.д.), Казаков становится директором училища и размещает его в собственном доме близ Мясницкой улицы. В начале XIX века оно переводится в Кремль, в помещение Сената.
Среди воспитанников училища были такие выдающиеся архитекторы, как О. Бове, Ф. Соколов, И. Еготов, Е. Тюрин, М. Быковский и другие.
В 1804 году правительством был утвержден устав училища, а в 1814 году уже после смерти М.Ф. Казакова оно стало именоваться Московским дворцовым архитектурным училищем. При этом училище и было открыто Мещанское отделение по примеру Строгановской школы.
В 1843 году С.Г. Строганов, без малого два десятилетия содержавший школу на свои средства, обратился к правительству с просьбой о передаче ее государству. Следствием этого был Именной указ от 30 апреля: “Его Императорское величество... высочайше повелеть соизволил: состоящее при Московском Архитектурном училище Мещанское отделение принять в ведение Министерства финансов и назвать Первою Рисовальной) школою; Строгановскую рисовальную школу в Москве принять на содержание под названием Второй Рисовальной школы”. Такое деление сохранялось до 1860 года, когда обе школы слились в Строгановское училище технического рисования.
Первой рисовальной школе пришлось основательно попутешествовать по Москве. Сменив несколько адресов, 1 февраля 1855 года она перебралась в дом Шубиной на Малой Дмитровке, где и оставалась до слияния школ. Классы помещались во втором этаже, занимая две большие комнаты. На плане 1859 года видно, что во владении Шубиной было три двухэтажных здания. Но точно сказать, в каком именно здании разместилась школа, трудно. Однако можно предположить, что школа занимала часть главного дома. Помещения в нем хорошо освещенные, есть двусветные залы. Да и размеры комнат таковы, что школа, скорее всего, могла быть именно там. В одной из них помещалось три младших класса и стояло три ряда из пяти столов, причем, вероятно, солидных, так как за каждым сидело по три-четыре человека; другая комната предназначалась для двух старших отделении и вмещала семь столов по три человека.
Среди учеников преобладали бедняки. В грязную погоду они снимали при входе сапоги, чтобы не испачкать паркетных полов, и шли в классы босиком, неся сапоги под мышкой. Обучение было не только бесплатным, но ученики помимо бесплатных материалов получали ежемесячное пособие, которое в зависимости от возраста и показанных успехов колебалось от 1 до 7 рублей.
Поскольку Москва становилась центром прежде всего текстильной промышленности, основной задачей школы была подготовка рисовальщиков “по ткацкому и набивному делу”. У школы были тесные связи с владельцами мануфактур, ученики нередко выполняли их заказы, а по окончании школы поступали рисовальщиками или конторщиками на фабрики.
Ткацкое рисование, разбор образцов и заправку станков преподавал выдающийся мастер-самородок Иван Герасимович Герасимов, автор первого солидного руководства по ткацкому делу.
Помимо специальных предметов в программу входили и общеобразовательные: русский язык, арифметика, геометрия и счетоводство, чистописание и закон божий. Однако им придавалось второстепенное значение, соответственно и успехи были невелики. При выдаче документов об окончании школы преподавателям приходилось всячески исхитряться, чтобы завуалировать этот факт. Так, например, в аттестате одного из учеников значилось, что успехи его в счетоводстве были посредственные, а в русском языке “старательные” — весьма остроумная и изобретательная формулировка. Такое положение вынудило ввести в учебный процесс новое лицо — репетитора по словесным предметам.
Несмотря на это, главную свою задачу школа успешно выполняла: готовила искусных мастеров для национальной русской промышленности.
Рисовальная школа была далеко не последним учебным заведением, расположившимся в этом доме. В 1874—1875 годах здесь помещается женское училище Кудряковой, а с 1876 до 1890 года, то есть почти полтора десятилетия, дом занимает женское учебное заведение княжны Ольги Николаевны Мещерской. Как сообщала газета “Московские ведомости”, “открыты приготовительный, I, II и III классы. Плата за приходящих — 60 руб., за живущих — 460 руб.”. Таким образом, помимо классов, очевидно, были в доме и жилые комнаты для пансионерок.
В сентябре 1890 года в бывшее помещение пансиона Мещерской, как было установлено москвоведом В.В. Сорокиным, переводится училище драматического искусства А.Ф. Федотова. Так дом на Малой Дмитровке становится приютом театральных муз, сценой, на которой обучают еще одному виду искусств — Драматическому, на сей раз сценой в прямом смысле этого слова.
Организатор училища Александр Филиппович Федотов имел громкое имя в театральном мире. Зародившееся еще в юности с игры в любительских домашних спектаклях увлечение привело двадцатилетнего Федотова, исключенного из Московского университета за участие в студенческих беспорядках, на сцену. Он был принят в труппу Малого театра, где за десять лет сыграл множество ролей. По единодушным свидетельствам современников, наиболее удавались ему характерные жанровые роли, особенно в пьесах А.Н. Островского, комедиях Шекспира.
Но пожалуй, самые яркие страницы жизни Федотова связаны не с его актерскими работами, не с его пьесами, сейчас забытыми, в свое же время не сходившими с афиш и имевшими прочный успех (“Хрущевские помещики”, “В деревне”, “Рубль” и др.), а с его режиссерской деятельностью. В 1872 году во времена жесткой монополии императорских театров Александру Филипповичу удалось добиться разрешения на открытие Народного театра в рамках Политехнической выставки, организованной в Москве в честь 200-летия со дня рождения Петра I. Народный театр, просуществовавший неполных четыре месяца, оставил тем не менее заметный след в истории русского театра. Федотов сумел собрать и сплотить интересную труппу, в основном состоящую из крупных провинциальных актеров. В Народном театре играли Н.X. Рыбаков, М.И. Писарев, А.И. Стрелкова, Е.Д. Линовская, К.Ф. Берг; ставились “Ревизор”, “Недоросль”...
Имя А.Ф. Федотова по праву стоит рядом с именами К.С. Станиславского и Ф.П. Комиссаржевского, организаторов Общества искусства и литературы — предтечи Художественного театра. К.С. Станиславский писал о Федотове как об одном из своих учителей: “Впервые я встретился с настоящим талантливым режиссером, каким был А.Ф. Федотов. Общение с ним и репетиции были лучшей школой для меня”.
Драматическое училище Федотов открывает осенью года в доме Щербаковой в Дегтярном переулке. Спустя год оно переезжает в дом Шубиной и Оболенского.
Училище находилось в ведении министерства народного просвещения, программа предполагала трехгодичный курс обучения. В объявлении, помещенном газетой “Русские ведомости”, перечислены такие предметы: выразительное чтение и ораторская речь; сценическое искусство; теория словесности; история драмы; история литературы; французский язык; пластика и мимика; фехтование; выразительное пение; сценическая практика (грим, репетиции и спектакли). В момент открытия училища было набрано 30 учеников.
Ученические спектакли проходили в разных помещениях: упоминаются театр Горевой, здание Охотничьего клуба. Но бывали спектакли и в здании училища. В рукописном отделе Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина хранится приглашение на ученический . спектакль, написанное рукой Федотова на бланке училища и отправленное театральному критику С.В. Флерову (Васильеву). В нем говорится, что спектакль будет дан в здании училища, сбор пожертвован Обществу попечения о неимущих детях, поэтому Федотов имеет право всего на 12 приглашений. “Спектакль закрытый, приезд во фраках, начало ровно в 7½ час”, — пишет Александр Филиппович, Письмо датировано 14 декабря 1890 года, спектакль должен был состояться 23 декабря. Представлялась в тот вечер пьеса П.Д. Боборыкина “Ребенок”1.
Так что, вероятно, парадная зала старинного особняка каким-то образом была приспособлена под театральный зал, вмещавший несколько десятков зрителей.
В 1893 году после двадцатилетнего перерыва А.Ф. Федотов решает вернуться на сцену. Правда, играть на подмостках Александрийского театра в Петербурге ему пришлось недолго, зимой 1895 года он скончался.
Переезд Федотова в Петербург означал закрытие его московской театральной школы. Но просветительская миссия дома на Малой Дмитровке не оборвалась, ему предстояло увидеть в своих стенах еще многих творцов отечественной культуры.
ЧЕТЫРЕ ДНЯ
1881 год... По Малой Дмитровке идет высокий молодой человек. Мы, присмотревшиеся к хрестоматийным фотографиям с бородой и непременным пенсне, вряд ли узнали бы в нем Антона Павловича Чехова. Он направляется в дом № 1, где помещалась редакция журнала “Зритель”, одного из многих, печатающих его юмористические рассказы под самыми неожиданными псевдонимами, среди которых чаще всего мелькает “Антоша Чехонте”. Но именно сюда он приходит едва ли не ежедневно, поскольку редакция, как вспоминал его
———
1 Гос. центр. театральный музей имени А.А. Бахрушина, ф. 293, д. 127.
брат Михаил, “была более похожа на клуб”, а сам журнал “стал специально “чеховским”, так как в нем все литературно-художественное производство целиком перешло в руки сразу троих моих братьев — Александра, Антона и Николая” (Александр был в числе авторов, Николаи — делал иллюстрации).
Так судьба еще в юности прокладывает маршрут Чехова через Малую Дмитровку, где позднее, в 90-е годы, три дома, пусть на короткое время, станут его адресами. Потому что та же судьба жестоко распорядится, вынудив Антона Павловича, полюбившего Москву еще в первый свой приезд из Таганрога на каникулы семнадцатилетним гимназистом и сказавшего: “Я навсегда москвич”, так и не иметь в любимом городе постоянного адреса, пошлет ему сжигающую болезнь, скитальческую жизнь и даже смерть на чужбине.
Но Малая Дмитровка, хранящая его следы, увековечит имя Чехова в Москве, спустя десятилетия она будет названа улицей Чехова. Не миновал Антон Павлович и дома на углу Успенского переулка.
Впервые Чехов поселился на Малой Дмитровке во флигеле дома Фирганга (ул. Чехова, 29, во дворе), отмеченном ныне мемориальной доской, в конце 1890 года, вернувшись из поездки на Сахалин.
Уходила в прошлое дворянская Москва, уступая место Москве капиталистической, менялся ее силуэт. Рядом с уютными особняками росли многоэтажные и многоквартирные дома, строящиеся по заказам купцов, уверенных, что у них “денег хватит на все стили”. Цены на наемные квартиры подскочили, и такие дома получили меткое название “доходных домов”. Город охватила домостроительная лихорадка. Промышленная и торговая Москва настойчиво теснила традиционные обители московского дворянства, лишь небольшие островки, главным образом в районе Арбата и Пречистенки, упорно сопротивлялись натиску. Пыталась сохранить свой характер и Малая Дмитровка. Здесь не было промышленных предприятий, больших магазинов. Это дало основания Чехову написать не без иронии в 1891 году своему другу архитектору Ф.О. Шехтелю: “Я уже аристократ и потому живу на аристократической улице”. Современник отмечал: “...Перейдя через Тверские ворота, вы на Малой Дмитровке очутитесь опять в барской Москве. Эта улица одна из самых красивых, чистых, широких и с постоянной ездой, особенно летом; тут пролегает путь на дачи через Бутырки в Петровско-Разумовское”. Но время брало свое. И именно Малая Дмитровка стала первой улицей города, по которой в 1899 году от Страстного монастыря прошла линия электрического трамвая. Звонки трамвая заглушали стук карет и экипажей, извозчичьих пролеток и линеек.
Возвратившись из путешествия по Сахалину, Чехов переживает трудные дни, мечется, терзаясь неудовлетворенностью собой, страдая от непонимания многих друзей, видевших в нем по-прежнему коллегу по журнальной круговерти, тогда как Антоша Чехонте уже превратился в Антона Павловича Чехова; закончилась эпоха газетно-журнальной текучки — наступила зрелость, а с ней и первое подведение итогов: “Я не шантажировал, не писал ни пасквилей, ни доносов, не мстил, не лгал, не оскорблял, короче говоря, у меня есть много рассказов и передовых статей, которые я охотно бы выбросил за их негодностью, но нет ни одной такой строки, за которую мне теперь было бы стыдно”. Эти слова были написаны в 1890 году в доме на Садовой-Кудринской улице, ставшем теперь по праву Домом-музеем А.П. Чехова, поскольку в нем он прожил с 1886 до 1890 года, дольше, чем в других московских квартирах. В короткой жизни Чехова временные понятия как-то странно смещены: всего четыре года? целых четыре года? Сколько бессмертных страниц написано здесь, какие замечательные люди открывали дверь с медной дощечкой “Доктор А.П. Чехов”... В марте 1892 года Чехов покупает имение Мелихово, которое на семь лет станет его домом.
В эти годы болезнь, зловещие признаки которой появились еще в студенческие годы, неуклонно обостряется, но, верный выработанному жизненному кредо, Чехов всячески лелеет в себе надежду на невозможное и пытается убедить в этом окружающих: “Я жив и здоров. Кашель против прежнего стал сильнее, но думаю, что до чахотки еще очень далеко”. Однако наступает все же день 22 марта 1897 года, поставивший все точки над i, когда в Москве во время обеда в “Эрмитаже” у Антона Павловича открывается сильное легочное кровотечение, заставившее его лечь в клинику профессора Остроумова (Б. Пироговская ул., 2). Необходимость перемены климата становится очевидной: “...бациллы гонят меня, и я опять должен буду скитаться всю зиму”. Надо было думать о постоянном пристанище на юге. В октябре 1898 года умер отец Чехова — Павел Егорович. Это событие подстегивает решение, и вскоре Чехов покупает участок в Ялте и приступает к строительству дачи, а спустя некоторое время Мелихово было продано.
Но еще до этого Мария Павловна с матерью переезжают из опустевшего Мелихова в Москву и поселяются вновь на Малой Дмитровке, на этот раз в уже хорошо известном нам доме № 12. В этот период отношения Антона Павловича с единственной сестрой становятся еще более близкими, и не случайно ее долгая жизнь, протянувшаяся на полвека после кончины брата, была отдана увековечению его памяти.
“В нашем кругу она всегда была ноткой “тургеневской” женственности, тихо веющей от нее даже в самые шумные минуты. Она вся, с ее лучистыми глазами, неслышными шагами и тихим голосом, была олицетворением женственности и чистоты. Но — недаром она была Чехова: умела и понимать шутку, и сама подразнить — все это незлобиво и умно”,— вспоминала о Марии Павловне писательница Т. Л. Щепкина-Куперник, дружившая с семьей Чеховых.
Письма Марии Павловны брату осенью 1898 года рассказывают об обстоятельствах переезда:
11 ноября: “Вчера уже дала задаток за квартиру на углу Малой Дмитровки и Успенского пер., не знаю, не посмотрела, чей дом. К 20-му мы с матерью уже будем жить вместе. Я бесконечно рада этому. Из Мелихова мы привезли только белье, ковры и немного посуды. Мои друзья снабжают меня мебелью. Квартира из четырех маленьких комнат. Ты можешь приехать и остановиться, как у себя дома”.
16 ноября: “Мой адрес: угол Малой Дмитровки и Успенского пер., дом Владимирова, кв. № 10... За квартиру я буду платить 45 р. в месяц, дешевле не нашла”.
Как поднялись за десятилетие цены на наемные квартиры! За обширные помещения в доме на Садовой-Кудринской Чеховы платили 650 рублей в год, здесь же почти за ту же цену “четыре маленькие комнаты”.
20 ноября: “Наконец-то мы переехали вчера в Москву и теперь устраиваемся, получается некоторый уют. Комнаты очень маленькие, но остановиться приезжему есть где”.
29 ноября: “Наняла я квартиру в Москве и думала: как-то я буду без мебели... И что же ты думаешь? Стали возить со всех сторон мне обстановку, очень приличную. Малкиели с удовольствием обставили мне гостиную и комнату матери, шелковые табуретки, кресла и драпировки. Хотяинцева дала хороший турецкий диван, на котором почуют гости, и дюжину венских стульев. Купчиха прислала два стола. Я привезла ковры, скатерти и подушки для дивана, две вышитые подушки взяла у тебя в кабинете”.
И уже весной 1899 года, ожидая приезда брата, Мария Павловна пишет: “Милый Антоша, если ты приедешь в начале апреля, то я тебе советую ехать прямо в Москву и остановиться у нас. Квартира приличная, прислуга своя, место центральное, повидаешься со всеми. Квартиру я думаю оставить за собой до 15 апреля”.
Антон Павлович последовал совету сестры и, выехав 10 апреля из Ялты, 12-го обосновался в ее квартире.
Когда в 1905 году домовладелец коммерции советник Александр Ефимович Владимиров подает прошение в строительное отделение Московской городской управы о переделке главного дома в особняк, он сообщает, что в нем имеется четыре квартиры, сдающиеся разным лицам. Сомнительно, чтобы одна из квартир этого большого дома была всего лишь из четырех “очень маленьких” комнат. Мария Павловна в письмах говорит о доме на углу Успенского переулка. Так что логично предположить, что квартира № 10 размещалась в боковом корпусе, именно том, который выходил одной стороной в переулок.
В 1892 году часть этого корпуса, тянущаяся вдоль Успенского переулка, была снесена и выстроена вновь. Возможно, уже при строительстве помещение предполагалось сдавать внаем, поскольку па плане предусмотрены отдельные входы в квартиры. Именно в этой части, как видно на поэтажном плане, и были квартиры из четырех комнат, одинаковые на первом и втором этажах. Внутренняя планировка в основном сохранилась до наших дней, так что можно удостовериться, что комнаты действительно невелики, а вот от интерьеров, к сожалению, ныне нет и следа. Итак, остается вопрос, где была эта квартира: на первом или втором этаже. В “Деле об оценке владения, принадлежащего Владимирову Александру Ефимовичу”, датированном 1900 годом, то есть всего год спустя после отъезда Чехова, значится свободная квартира из четырех комнат под номером 10, приносящая 540 рублей годового дохода (то есть те самые 45 рублей в месяц), расположенная в угловом корпусе на первом этаже. Думается, что и последний вопрос тем самым снимается.
Четыре дня провел Чехов в этом доме. Опять-таки: много это или мало? Заслуживают ли они пристального внимания? Что значили эти дни в быстротечной жизни Антона Павловича? Ответ один: для нас драгоценны любые мгновения его жизни. А что значили эти четыре дня в биографии дома? Одну из самых ярких его страниц, умещающихся в три захватывающих дух слова: “Здесь жил Чехов”.
Константин Сергеевич Станиславский оставил описание кабинета Чехова в доме напротив, куда через несколько дней он переехал {ул. Чехова, 11), но можно предположить, что те же вещи окружали писателя и в доме Владимирова: “Самый простой стол посреди комнаты, такая же чернильница, перо, карандаш, мягкий диван, несколько стульев, чемодан с книгами и записками, словом, только необходимое и ничего лишнего. Это была обычная обстановка его импровизированного кабинета во время путешествия”.
Чем же были заполнены эти дни с 12 по 16 апреля 1899 года? Прежде всего заботами о пьесе “Дядя Ваня”, для сценического воплощения которой они оказались решающими.
Судьба Чехова-драматурга складывалась трудно. Если подавляющее большинство его прозаических произведений не встречало серьезной критики, то вокруг пьес, особенно после их постановки, неизменно разыгрывались бури. Антон Павлович как-то сказал о театре: “Сцена — это эшафот, где казнят драматургов”, но глубокая тяга к театру пересиливала все намерения его расстаться с драматургией. В письмах после постановки “Иванова” и “Лешего” встречаем такие фразы: “Не улыбается мне слава драматурга”. “В другой раз уж больше не буду писать пьес”, но обет молчания он выдержать не может. После неудачных постановок “Иванова” и “Лешего”, после провала “Чайки” в Александрийском театре упоминания о работе над новыми пьесами исчезают из чеховской переписки. Сам по себе этот факт очень показателен: практически весь творческий процесс от рождения замысла до его воплощения буквально всех произведений отражен в письмах Антона Павловича. Покрыта тайной лишь работа над пьесой “Дядя Ваня”. Исследователи не нашли ни одного упоминания о ней до 2 декабря 1896 года, когда Чехов пишет А.С. Суворину в связи с подготовкой сборника пьес, отмечая среди прочих “не известного никому в мире” “Дядю Ваню”. До сих пор не закончен спор о времени написания пьесы, по большинство сходится на 1896 годе. По свидетельству Вл.И. Немировича-Данченко, “Чехов не любил, чтобы говорили, что это переделка того же “Лешего”. Где-то он категорически заявил, что “Дядя Ваня” — пьеса совершенно самостоятельная”. Действительно, несмотря на сохранение действующих лиц, основной сюжетной линии и ряда сцен из “Лешего”, “Дядя Ваня” отличается от него в главном: если там во главу угла поставлены личные конфликты, то в “Дяде Ване” центр тяжести перенесен на несовместимость гуманистических устремлений героев с требованиями и укладом окружающей жизни.
Вполне понятно воинствующее неприятие публикой чеховских пьес. Она не хотела видеть такого беспощадно обнаженного изображения жизни. М. Горький имел полное основание написать Чехову: “Ваш “Дядя Ваня” — это совершенно новый вид драматического искусства, молот, которым Вы бьете по пустым башкам публики...”
А публика, отталкивая откровенную разоблачительность чеховских пьес, как в свое время и пьес Островского, отдыхала на слепленных ремесленниками от литературы пьесах с мало-мальски подходящими ролями для бенефиса того или иного актера, год от года развращавших ее вкус. “Реакция обезличивала театр цензурами всех форм и видов, мещанство принижало его пошлостью своих вкусов. Грибоедов, Гоголь, Островский тонули в тучах их quasi последователей... Быт и серые будни грозили завоевать всю сцену. Тусклые ноябрьские сумерки висели над русским театром”, — писал А.И. Сумбатов-Южин. Театр все больше отдалялся от подлинной литературы, томились в ожидании живых человеческих характеров и диалогов замечательные актеры.
Поразительная общность взглядов на пути развития театра, которая обнаружилась у Чехова и создателей МХТ, поразительная тем более, что со Станиславским до 1898 года Чехов встречался всего несколько раз, а с Немировичем-Данченко хоть и был более знаком, но все же не состоял в близкой дружбе, дала Чехову возможность сказать: “...я благодарю небо, что, плывя по житейскому морю, я, наконец, попал на такой чудесный остров, как Художественный театр”. Вокруг нового театра формировалась и новая зрительская аудитория, которая была так необходима Чехову и которой, с другой стороны, так необходимы были его пьесы. Но на воспитание публики требовалось время, поэтому такой радостной была триумфальная премьера “Чайки” в Художественном театре 17 декабря 1898 года.
“Дядя Ваня”, который уже шел в ряде провинциальных театров, был обещан Чеховым Малому театру. После успеха “Чайки” в МХТ Вл.И. Немирович-Данченко обратился к Антону Павловичу с просьбой отдать им “Дядю Ваню”, но тот не мог нарушить обещания, 6 февраля 1899 года Чехов пишет Немировичу-Данченко: “Я не пишу ничего о “Дяде Ване”, потому что не знаю, что написать. Я словесно обещал его Малому театру, и теперь мне немножко неловко. Похоже, будто я обегаю Малый театр. Будь добр, наведи справку: намерен ли Малый театр поставить в будущем сезоне “Дядю Ваню”. Если нет, то я, конечно, объявлю свою пьесу porto franco; если же да, то я напишу для Художественного театра другую пьесу. Ты не обижайся: о “Дяде Ване” был разговор с малотеатровцами уже давно...”
Малый театр был театром казенным, поэтому каждая пьеса перед включением в репертуар должна была пройти через театрально-литературный комитет, который Чехов еще за десять лет до того назвал “военно-полевым судом”. 8 апреля 1899 года “Дядя Ваня” был представлен на рассмотрение комитета в составе профессоров Н.И. Стороженко, А.Н. Веселовского и И.И. Иванова и, по существу, забракован.
Вл.И. Немирович-Данченко также был членом театрально-литературного комитета, однако на заседание не явился. Вполне возможно, что это был тактический ход режиссера МХТ. Отсутствие его подписи под протоколом развязывало ему руки в случае непринятия “Дяди Вани” к постановке и давало возможность ставить его в Художественном театре.
Едва Антон Павлович переступил порог дома Владимирова на Малой Дмитровке, как получил копию протокола заседания, в котором было сказано, что пьеса будет достойна постановки лишь “при условии изменений и вторичного представления в комитет”. В качестве “недостатков”, отмеченных в протоколе, указывалось, что до третьего акта дядя Ваня и Астров сливаются в один тип неудачника, что ничем не подготовлен взрыв страсти у Астрова в разговоре с Еленой Андреевной, что непонятна перемена в отношении Войницкого к профессору, которого он раньше обожал, что совсем необъяснимым представляется то состояние невменяемости, в каком Войницкий гонится за Серебряковым с пистолетом, что характер Елены Андреевны нуждается “в большем выяснении”, что ее образ “не вызывает интереса в зрителях”, что пьеса нуждается в устранении длиннот и пр.
Можно представить себе душевное состояние Антона Павловича. Молчание, которым он окружил работу над пьесой, уязвленность и измученность зрительской реакцией дают право предположить, что отказ в постановке “Дяди Вани” переживался им крайне болезненно. На протоколе остались сделанные рукой Чехова карандашные пометки: подчеркивания, вопросительные знаки, свидетельствующие о его глубоком возмущении и решительном несогласии с мнением членов комитета.
В доме на Малой Дмитровке А.П. Чехов получил письмо от управляющего конторой московских императорских театров В.А. Теляковского с просьбой зайти к нему 13 апреля вечером или 14 днем. В.А. Теляковский пишет в своих воспоминаниях: “Мне представлялось необходимым переговорить с Чеховым... Надо было знать взгляд самого автора на этот неприятный инцидент... Я попросил Чехова ко мне зайти, и мы стали обсуждать создавшееся положение”. В разговоре Теляковский предложил Чехову жаловаться на театрально-литературный комитет директору императорских театров, однако писатель отклонил это предложение и задал Теляковскому такой вопрос: “Можно ли быть уверенным в том, что если “Дядя Ваня” будет поставлен в Малом театре, то пьеса эта будет иметь успех и будет должным образом режиссирована?”
Окончание разговора Теляковскнй описывает так: “После некоторого обсуждения мы оба пришли к заключению, что это сомнительно, а в таком случае лучше и не рисковать, ибо пьеса эта требует особого настроения... Может быть, для самой пьесы даже лучше, если ее попробует разыграть Художественный театр, с которым автор уже вел переговоры... В конце концов он стал меня же успокаивать и просил только одного — никакой истории не поднимать, ибо она будет ему неприятна; обещал даже написать новую пьесу специально для артистов Малого театра, и такую, которая не оскорбила бы гг. профессоров театрально-литературного комитета”.
К.С. Станиславский оставил горькое описание чеховской реакции на случившееся:
“Чехов краснел от возмущения, говоря о глупом разговоре, и тотчас же, цитируя нелепые мотивы переделки пьесы, как они были изложены в протоколе, разражался продолжительным смехом. Только один Чехов умел так неожиданно рассмеяться в такую минуту, когда меньше всего можно было ждать от него веселого порыва.
Мы внутренне торжествовали, так как предчувствовали, что на нашей улице праздник, т.е. что судьба “Дяди Вани” решена в нашу пользу. Так, конечно, и случилось. Пьеса была отдана нам, чему Антон Павлович был чрезвычайно рад”.
Старая пословица гласит: “Все хорошо, что хорошо кончается”. Но как подсчитать те моральные потери, то душевное смятение, которое пережил за несколько дней Антон Павлович, вышагивая по тесной квартирке на Малой Дмитровке…
В мае, побывав на репетиции в Художественном театре, Чехов пишет: “Я видел на репетиции два акта, идет замечательно”. Астрова репетировал К.С. Станиславский, Елену Андреевну — О.Л. Кнпппер, Соню — М.П. Лилина, Войницкого — А.Л. Вишневский.
27 октября 1899 года артисты Художественного театра телеграфировали Чехову в Ялту по окончании первого спектакля “Дяди Ванн”: “Вызовов очень много после первого действия, потом все сильнее, по окончании без конца. После третьего на заявление, что тебя в театре нет, публика просит послать тебе телеграмму. Все крепко тебя обнимаем”.
Из письма Вл.И. Немировича-Данченко Чехову от 28 ноября 1899 года: “Любопытно по невероятному упрямству отношение к “Дяде Ване” профессоров Моск. отд. Театр.-литер. комитета. Стороженко писал мне в приписке к одному деловому письмецу: “Говорят, у Вас “Дядя Ваня” имеет большой успех. Если это правда, то Вы сделали чудо”.
Последний месяц, проведенный Чеховым в Москве, был май 1904 года. Тяжело больной, он почти не выходит из снятой квартиры в Леонтьевском переулке (ул. Станиславского, 24). За два дня до отъезда на лечение за границу, откуда ему уже не суждено было вернуться, он в сопровождении Ольги Леонардовны садится на извозчика и катается по городу. Кто знает, не пролегал ли его маршрут по Малой Дмитровке? И все же едва ли, прощаясь с любимым городом, Чехов мог миновать улицу, с которой связаны все периоды его московской жизни. 2 июля в Германии па курорте Ваденвейлер Антон Павлович скончался.
9 июля по московским улицам молодежь на руках пронесла от Николаевского (Ленинградский) вокзала до Новодевичьего кладбища тяжелый свинцовый гроб с телом писателя.
КАДРЫ ДЛЯ КРАСНОЙ ПЕЧАТИ
Отгремели над Малой Дмитровкой выстрелы с рабочих баррикад в 1905 году, смолкли победные раскаты революционных октябрьских боев, капитулировали и сняли с фасада черные флаги засевшие в начале 1918 года в бывшем Купеческом клубе (ул. Чехова, 6) анархисты... Начиналась невиданная эпоха, неповторимые первые годы молодой Советской Республики. Иностранная интервенция, гражданская война, разруха, голодная, холодная Москва. Многие здания заброшены, пусты. Но время торопит. И, решая первоочередные задачи, республика ставит в их число культурные, просветительские, образовательные.
Район Страстной (Пушкинской) площади и прилегающих улиц, прежде всего Тверской и Малой Дмитровки, еще с прошлого века считался центром журналистской и издательской жизни. Действительно, местоположение было чрезвычайно удачным, поскольку под рукой находились органы городского управления, театры, музеи, библиотеки. Удобным было это место и в транспортном отношении: вездесущие репортеры могли без особого труда добраться отсюда в разные концы Москвы.
Продолжилась эта традиция и после революции. Вокруг Страстной площади расположились многие редакции: бывшее здание “Товарищества печатания, издательства и книжной торговли И.Д. Сытина” на Тверской (ул. Горького, 18) стало с 1918 года адресом редакций газет “Правда” и “Известия”; в 20-е годы в доме на углу Тверской и Страстного бульвара разместилось издательство “Рабочая Москва” и объединение “Теакинопечать”. Позднее на этом “пятачке” помещались редакции газет “Труд”, “Московские новости”, журнала “Новый мир” и др. В годы войны в глубине участка № 16 по Малой Дмитровке работала редакция газеты “Красная звезда”...
Именно здесь после Октября делала первые шаги молодая советская журналистика. В те годы поразительно переплетается старое и повое. Так, например, строящееся в середине 20-х годов здание газеты “Известия”, как писали тогда газеты, должно было “отвечать всем новейшим требованиям, предъявляемым к такого рода сооружениям. Подача бумаги в типографию, а также транспортирование готовых газет будет механизировано”. В то же время проектируемый во дворе дома № 16 по Малой Дмитровке гараж для редакционных машин “Известий” по привычке к конному транспорту именуется в документах как “гараж для автомобилей на три стойла”.
Вполне естественно, что в этом районе расположилось и учебное заведение, готовящее журналистов.
Осенью 1921 года открывается Московский институт журналистики (МИЖ; с 1923 г. Государственный институт журналистики — ГИЖ). В выходивших в 20-е годы справочниках “Вся Москва” находим адрес института — Малая Дмитровка, 12. Старинный особняк па шесть лет принял в свои стены шумную студенческую толпу. Впервые у него стало так много хозяев. Открылась новая страница истории дома. Здесь институт журналистики провел годы своего становления, быть может самые сложные годы. В 1927 году разросшийся к тому времени институт переезжает на Мясницкую (ул. Кирова, 13).
Институт журналистики — первое в русской истории учебное заведение, которое поставило цель подготовки кадров специально для печати. Огромная читательская аудитория, зачастую едва постигшая грамоту, настоятельно требовала принципиально нового подхода к газетному делу.
Первая попытка создать курсы подготовки журналистов была предпринята осенью 1918 года. Это была организованная Российским телеграфным агентством (РОСТА) и московским Пролеткультом “школа журнализма”, существование которой, правда, можно измерить неделями. Недолго работали и созданные в Москве в 1919 году краткосрочные курсы подготовки газетных работников. Но острая нужда в учебном заведении подобного профиля была очевидна.
Весной 1921 года Народный комиссариат просвещения утвердил Положение об институте журналистики. В составлении проекта положения принимали участие видные ученые, в том числе историк В.П. Волгин (впоследствии — ректор МГУ, академик, вице-президент Академии наук СССР). Одним из инициаторов этого начинания был К.П. Новицкий, который и стал первым ректором института. К.П. Новицкий был известен как опытный журналист, сотрудничавший в “Известиях Московского Совета”, газетах “Коммунистический труд”, “Рабочая Москва”, других газетах и журналах. В 1924 году издательство ГИЖ выпустило его книгу “Газетоведение как предмет преподавания” — первую работу на эту тему. К.П. Новицкий был горячим энтузиастом журналистского образования.
Торжественное открытие Московского института журналистики состоялось 15 октября 1921 года. С речью “Задачи пролетарской печати” выступил нарком просвещения Анатолий Васильевич Луначарский. Заключая свою речь, он сказал, обращаясь к гижевцам, которых назвал “пионерами систематической подготовки молодых красных журналистов”:
“Вы призваны делать великое, исполинское дело, которое может выполнить только большой и дружный коллектив при страшно трудных условиях и огромной неподготовленности страны.
При нормальных условиях нормальные люди сказали бы, пожалуй, что тут ничего не поделаешь, но мы люди не нормальные, живем в не нормальное время и таких исполинских задач не боимся, а выражаем полную уверенность в том, что мы их безусловно выполним”.
В числе преподавателей были многие видные деятели партии. Курс лекций по истории большевистской и рабочей печати в России читали М.С. Ольминский и Н.Н. Батурин, курс истории ВКП(б) —А.С. Бубнов. С лекциями и докладами выступали М.И. Ульянова, А.В. Луначарский, Ю.М. Стеклов.
Теоретические курсы читали крупные ученые; общую психологию и психологию творчества — профессор П.П. Блонский, научные основы языкознания — профессор А.М. Пешковский. Занятия проводили и журналисты-практики, в том числе редактор газеты “Рабочая Москва” и сатирического журнала “Перец” Б.М. Волин, редактор журнала “Журналист” С.Б. Ингулов, известный фельетонист Н.К. Иванов (Грамен).
При открытии института было принято 110 студентов, из которых к 1 июля осталось 80 человек, а перед выпускной комиссией в ноябре 1922 года предстали 32 дипломника.
Несмотря на эти красноречивые цифры, раскрывающие прежде всего сложные условия учебы, результаты первого года были обнадеживающими. Полученные знания позволили окончившим ГИЖ во время торжественного заседания по поводу первого выпуска красных журналистов оперативно составить отчет о вечере и произнесенных речах, отредактировать, сдать в типографию, в течение считанных часов отпечатать специальный номер газеты “Вечерние известия” — органа ГИЖа — и успеть раздать четырехстраничную газету всем собравшимся.
Учиться в институте было действительно нелегко, программа была очень насыщенной. Известный драматург Александр Афиногенов, закончивший ГИЖ в 1924 году, отмечал, что “отличительной чертой учебной программы института была некая универсальная энциклопедичность. В моем удостоверении об окончании перечислено тридцать девять предметов (причем общеобразовательные тогда не проходились)”. К этому надо добавить практику в редакциях московских и провинциальных газет.
Время требовало как можно более быстрых результатов. Поэтому наряду с основным курсом, рассчитанным сначала на год, а затем увеличенным до трех лет, при ГИЖе организовывались всевозможные краткосрочные курсы: для работников крестьянской печати, национальной печати, открывались курсы для рабкоров, филиалы на заводе “Серп и молот” и в ряде районов Москвы и Московской области.
Вот как описал будни института журналистики один из студентов ГИЖа:
“День студента начинается в 8—9 часов. До 10 часов нужно успеть на утреннюю гимнастику и к завтраку. В спортивном зале — зарядка на целый день упорного труда. В десять — открываются кабинеты и быстро заполняются студентами. Работают. Утомившись, идут в коридор, в комнату отдыха перекинуться парой слов, выкурить папироску. А потом — опять в кабинет.
Общежитие для студента — ночевка. Вся его работа протекает или в кабинетах — в них он заряжается теорией, или в рабкоровских и юнкоровских кружках московских фабрик и заводов — там его практика...
Учеба заставляет студента жить неделями, жестко заполненными беспрерывной работой. Учеба трудна тем, что много времени отнимают собрания, лекции, кружки, да и недостаточно еще хорошо приспособились студенты к работе над книгой… Упорно въедаются глаза в бесконечную четкость строк. Времени мало, а задания большие...
В воскресенье студенты отдыхают. Организуются экскурсии на лыжах, идут в музеи, по выставкам, пишут письма, бродят по городу. Уставший за неделю студент готовится к новому нападению на книгу”.
В общежитии, которое располагалось на углу Малой Дмитровки и Старопименовского переулка (ул. Чехова, 21/18), было очень тесно, ели впроголодь, но молодой оптимизм и энтузиазм, неистовое желание быть в гуще строительства новой жизни брали верх.
Один из студентов института, В. Кузьмичев, вспоминал:
“Двухэтажный особняк па Малой Дмитровке... Остатки былой купеческой роскоши и грубо сколоченные, некрашеные столы и табуретки в тесных комнатенках, в коридоре — сбитая из досок пепельница...
Жилось студенту тех лет тяжело. Многого не хватало. Селедка — изюминка нашего харча — иногда лишь снилась нам. Но спросите тех немногих, что еще живы, — они вам расскажут с юмором и теплотой о времени бурной молодости, полной удивительных забот и прекрасных мечтаний... Наш рабочий день был насыщен. Надо подготовить уроки, написать памфлет, который задал Левидов, торопиться в редакцию, потом на завод, вечером — интересная публичная лекция или дискуссия в Политехническом...
Не хватало лекторов. Штатных было мало, а “совместители” или опаздывали, или просто не приходили, возбуждая взрыв ярости “эльвистов” — членов ячейки существовавшей тогда в стране “Лиги времени” (она ставила своей целью экономию времени в делах). И опоздавшего лектора встречало гневное обвинение — сделанный на классной доске подсчет: сколько человеко-часов он украл у общества”.
ГИЖ не ограничивался учебной работой. Он вел и издательскую деятельность: выпустил “Справочную книжку для журналиста”, включавшую различные сведения о периодической печати СССР и других стран мира, краткий политический, орфографический и полиграфический словари и т.п. Некоторое время ГИЖ издавал газеты “Вечерние известия” и “Гижевец”, пытался наладить выпуск собственных журналов. Вышли два номера журнала “Современник”, содержавшие статьи по истории, теории и практике печати, обзоры зарубежной прессы. Был задуман журнал “Борьба миров”, задачей которого провозглашалось “дать массовому читателю, преимущественно молодежи, материал в духе “Красного Пинкертона”. Журнал обещал давать на своих столбцах революционные приключения, социальную фантастику, эпизоды рабочего движения, завоевания науки и техники, новинки социальной литературы и пролетарского кино. Обещал даже в целях разнообразия давать шахматы, задачи, конкурсы”. Насколько известно, вышел лишь один номер журнала. Были и другие начинания. Например, журнал “Красная печать” публиковал такие объявления:
“Всем редакциям газет и журналов
Московский Институт Журналистики просит регулярно высылать по 2 экземпляра всех периодических изданий для архива и для “Музея печати” Института. Издания эти необходимы Институту также и для учебных целей”.
“Центральное бюро газетных вырезок при Государственном институте журналистики,
основанное Всесоюзным газетным объединением, всем Советским, Партийным, Комсомольским и Кооперативным учреждениям, Торговым и Промышленным предприятиям и отдельным лицам по разовым и месячным абонементам высылает ежедневно систематически подобранные вырезки из всей союзной прессы по любому вопросу”.
Учившийся в институте журналист Б.В. Игрицкий вспоминал: “Москва — вот что было нашим доподлинным университетом... Много было возможностей для нашего общекультурного, идейного, эстетического развития и для профессиональной выучки и вне стен института: повременная работа в редакциях московских газет, посещение музеев, театров, кино, публичных лекций, занятия с рабкорами и военкорами — все это было нашей “стихией”, такой же близкой, родной, как и учеба в МИЖе, но несравненно более разнообразной и привлекательной. Мы не пропускали ни одного диспута в Политехническом музее, ходили на интересовавшие нас лекции в университет и Свердловку (Коммунистический университет имени Я. Свердлова. — Е.X.), посещали литературные вечера с участием писателей и поэтов всех направлений, “школ” и “школок”, а имя им было — легион”.
Всем известно о широко распространившихся в 20-е годы “живых газетах”, о “Синей блузе” — родоначальнице советской агитационной эстрады. Но немногие знают, что колыбелью ее был дом на Малой Дмитровке, институт журналистики. Александр Афиногенов рассказывал об этом:
“А дело было так. Перед Всесоюзным съездом журналистов в 1923 году институт на общем собрании решил отметить день открытия выпуском особой “Универсальной газеты” (сокращенно “Унигаз”), проект и название которой представил собранию Игрицкий. Газета включала в себя все жанры эстрадного искусства, вплоть до чемпионата борьбы и бокса (боксировал студент Бухвостов — ныне заправский боксер).
Во время съезда “Унигаз” демонстрировался в Доме печати (Суворовский бульв., 8а. — Е.X.) и прошел с большим успехом”.
По всей стране действовали ликбезы, до всеобщей грамотности было еще далеко, и уже одно это обстоятельство может прояснить значение, которое приобретали “живые газеты”. Недаром в ноябре 1923 года бюро ячейки РКП (б) ГИЖа приняло постановление о том, что работа в “Унигазе” считается партийной работой. Название “Синяя блуза” было всем понятно, имелась в виду рабочая спецовка, в синих блузах выступали участники представлений. “Живая газета” была сходна с газетой по злободневности и тематике своих выступлений, а методы, которыми она пользовалась, позволяли донести до аудитории любую информацию: от повседневной — бытовой — до сложных международных проблем и важнейших вопросов, которые решала молодая Советская страна.
В июньском номере журнала “Журналист” за 1924 год в статье за подписью “Синеблузник” читаем:
“Студенты Государственного института журналистики осенью 1923 года выдвинули новую форму и методы подхода к обслуживанию рабочей аудитории — театрализованную живую газету.
“За рабочим — в пивную, в место его отдыха”. Московский союз потребительских обществ идет навстречу планам группы студентов ГИЖа. МСПО имеет сеть столовых-чайных па рабочих окраинах Москвы. Оно подводит экономическую базу под начинания студентов.
Задача — заставить рабочего-посетителя вместо частной пивной с хором, гармоникой,— пойти провести вечер досуга в кооперативной столовой. Заставить рабочего тащить за собой и семью.
Цель — культурное обслуживание данной, конкретной аудитории.
Чем заинтересовать?
Начались поиски.
Прямая агитация, даже в частушках, райке — воспринимается плохо. Хвалебные оды кооперации, антирелигиозный материал,— не доходят или встречаются враждебно...
Перешли на сплошной юмор и сатиру, иначе — на скрытую агитацию. Весело и смешно. Слушают внимательно”.
Постепенно вырисовывались контуры программ. Они, как правило, включали в себя частушки, коллективную многоголосую декламацию, танцы, пение, акробатику, мимические номера. Поскольку выступления проходили в самых разных помещениях и репертуар постоянно обновлялся, естественно, не могло быть и речи о каких-либо больших декорациях, приходилось проявлять максимум изобретательности: делались двусторонние занавесы и задники, кулисы с прорезями для рук и глаз, всевозможные плакаты и аппликации, маски, выразительные головные уборы.
Все, что волновало массы, все, что требовало порой серьезного разъяснения, находило отражение в репертуаре “Синей блузы”: международное положение, ликвидация неграмотности, развитие кооперации, денежная реформа, формирование нового, советского быта. Номера для “Синей блузы” писали А. Афиногенов, И. Шток, Б. Масс, В. Ардов, В. Типот, авторами были и многие из исполнителей. Диапазон был чрезвычайно широк: от героического пафоса до гротескного юмора:
Мы от старья отличаемся тем,
Что б нашей игре — бодрость и темп.
Всегда и во всем веди одну линию —
Требуй в клуб блузу синюю!
Среди режиссеров, работавших в “Синей блузе”, были А. Мачерет, С. Юткевич, музыку к представлениям писали К. Листов, И, Дунаевский.
“Синяя блуза” очень быстро завоевала популярность. Только за апрель и май 1924 года “живая газета” ставилась 104 раза по заводским клубам, ее зрителями стали 50 тысяч человек. “Синяя блуза” могла удовлетворить самые различные вкусы. Например, “Электрочастушки”:
На опушке три кукушки
Галкам делали доклад...
Снова электрочастушки
Мы споем на новый лад.
У милашки с крышей хата
И внутри культурный вид:
Счетчик на три киловатта
Вместо “боженьки” висит...
А непосредственно за такими частушками могла идти инсценировка “История партии” или “Марш Буденного”.
Коллективы типа “Синей блузы” возникли и в других городах. Один из ее основателей, авторов и исполнителей — Б. Южанин писал:
“СИНЯЯ БЛУЗА” — в медвежьем углу,
Сколько б против
Ни говорили.
“БЛУЗУ” имеет
Любой клуб
СССРовой периферии”.
Какими бы наивными, упрощенными, а порой и курьезными ни казались нам сегодня тексты и приемы синеблузников, тогда, в далекие 20-е годы, роль их была огромна.
Чтобы помочь институту встать на ноги, в феврале 1923 года приняли решение организовать коллективное шефство над профессиональной школой работников печати, к которому должны были быть привлечены газеты и книгоиздательства. Первым из издательств откликнулся “Московский рабочий”, правление которого (издательство было тогда кооперативным) ассигновало для этой цели 100 рублей золотом ежемесячно.
Материальная база постепенно крепла. В 1925 году институт располагал солидной библиотекой, насчитывавшей 9 тысяч томов, профком “усиленно занимался отысканием мест в домах отдыха и санаториях для студентов института” и планировал отправить на отдых не менее 20 человек, при ГИЖе был открыт бесплатный зубоврачебный кабинет. Это большие достижения.
Разъезжались по всей стране выпускники института. Школу института журналистики прошли драматург Александр Афиногенов и поэт Иосиф Уткин, писатель Виктор Кии (В.П. Суровикин) и поэт Макар Пасынок, журналист и критик М. Чарный, поэт и прозаик Н.Н. Панов (Дир Туманный), многие журналисты, редакторы центральных и местных газет. Входили в дом на Малой Дмитровке новые первокурсники, росло число студентов, достигнув к концу 1926 года 250. Институт журналистики, преодолевая все трудности, уверенно делал свое дело.
Продолжал служить людям и старинный особняк на Малой Дмитровке. После переезда института на Мясницкую стали заполняться жильцами бывшие аудитории и кабинеты. Множество основательных и временных перегородок, перерезав лепнину па потолке, превратили их в комнаты, посреди которых могла неожиданно возвышаться пышная колонна. Поднявшись по парадной лестнице, можно было попасть в многолюдные коммунальные квартиры с их непременными атрибутами: шумными кухнями, тесными коридорами.
Шли годы. Постепенно жильцы меняли адреса, прощались со старым домом, становясь хозяевами отдельных квартир где-нибудь в Черемушках, Вешняках или Бескудникове...
А комнаты вновь стали кабинетами, в которых разместились различные учреждения. Так дом пережил очередное превращение.
И сегодня в центре Москвы, раскинувшейся далеко за границами Земляного города, поглотившей не только ближние пригороды, но и далекие по прошлым меркам деревни и села, стоит особняк, так много повидавший на своем долгом веку, а в его стенах идет своим чередом стремительная жизнь, готовясь вот-вот перешагнуть грань еще одного, XXI столетия.
Этот дом не отмечен мемориальной доской. Но наша память не подвластна внешним атрибутам. И многое безвозвратно ушло бы из нашей жизни, если вдруг выпало бы хоть одно звено истории. Антон Павлович Чехов написал о герое рассказа “Студент”: “Прошлое, — думал он, — связано с настоящим непрерывной цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой”. Подобные чувства испытываешь, приоткрывая тайны, скрытые за толщей стен старых домов.
Заканчивая рассказ, пройдем дальше по бывшей Малой Дмитровке к Садовому кольцу. Мы увидим ряд зданий, также построенных в начале прошлого века. Завершает их красивый ампирный особняк под номером 18, принадлежавший в 1813—1850 годах А.Н. Соймонову, отцу близкого друга Пушкина С.А. Соболевского. В 20-х годах здесь жил племянник Соймонова, декабрист М.Ф. Митьков. В сегодняшней Москве, пожалуй, не много найдется кварталов, в которых, не перемежаясь с современными зданиями, стояли бы молчаливые свидетели русской истории.
СОДЕРЖАНИЕ
НА СТАРОМ ДМИТРОВСКОМ ТРАКТЕ 7
НЕ ПО СВОЕЙ ВИНЕ ПРОЩЕННЫЙ 20
ШКОЛА ИСКУССТВ 45
ЧЕТЫРЕ ДНЯ 53
КАДРЫ ДЛЯ КРАСНОЙ ПЕЧАТИ 66
Дом № 12 по улице Чехова за свою долгую жизнь повидал очень многое. Прежде всего он связан с именем героя Отечественной войны 1812 года, декабриста, современника и друга А.С. Пушкина Михаиле Федоровича Орлова. Здесь бывали П.Я. Чаадаев, Е.А. Баратынский. Л.И. Герцен. В доме помещались рисовальная школа, театральное училище. В 1899 году в квартире № 10 несколько дней прожил А.П. Чехов. И наконец, вступив в XX столетие, дом не остался в стороне от событий бурных послереволюционных лет: в 1921— 1926 годах в его стенах работал Государственный институт журналистики.