Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » А.С.Грибоедов » Грибоедова Нина Александровна


Грибоедова Нина Александровна

Сообщений 21 страница 30 из 58

21

Вечером на скамейке в аллее Нина робко спросила:

— Мне можно знать о твоем аресте?

Грибоедов бросил на нее быстрый взгляд:

— Должно.

Он скрестил руки на груди, сжал пальцами свои локти.

Казалось, это было не два года назад, а десятилетие, но все встало перед глазами с осязаемой ясностью. Конечно же, он ведал, и кто входил в тайные общества, и как они устроены, и каковы их планы. Александр Сергеевич снова посмотрел на юное напряженное лицо жены и решил не расстраивать Нину картинами тяжкими, смягчить все, представить в юмористическом свете.

— Взяли меня под арест, как ты верно, слышала, в крепости Грозной. И пока лысый фельдъегерь Уклонений, тут же прозванный мною испанским грандом дон Лыско-Плешивос да Париченца, тащил меня в стужу на перекладных через всю Россию, я обдумал план самозащиты. По военной стратегии: не сдеть шпагу при неприятельских атаках, а нападать — все отрицать! Знать ничего не знаю, ведать не ведаю. И даже оскорблен подозрениями! Гонителям не следовало показывать хотя бы каплю страха или боязни. Как у вас говорят: надо уметь плевать в бороду несчастья.

Он хитро, по-мальчишески улыбнулся:

— Ничего не ведаю!

«Значит, знал и ведал, — подумала Нина. — И был с ними. Папа говорил, что и Одоевский, и Рылеев, и Бестужев в один голос ограждали своего поэта: „Он не имел никаких сношений с тайным обществом“».

— Меня привезли на допрос к генерал-адъютанту Левашову… Есть такое мурло в звездах… Оно устрашающе просипело: «В чем считаете себя повинным?» Я прикинулся чистосердечным простаком: «Брал участие в смелых суждениях…»

Генерал встрепенулся, я же продолжал: «Что касается до меня, я, конечно, неспособен быть оратором возмущения, завиться чужим вихрем… Много, если предаюсь избытку искренности в тесном кругу людей кротких и благомыслящих, терпеливо ожидая времени, когда моя служба или имя писателя обратят на меня внимание вышнего правительства». В этом месте я даже глаза вот так закатил.

Грибоедов вытянул лицо, придав ему постное выражение.

Нина весело рассмеялась:

— Сущий агнец!

— Не говорить же мне Левашову, что над всей Русью стоит тлетворный кладбищный воздух! И я опять генералу: «Русского платья желал я, потому что оно красивее и покойнее фраков и мундиров… И снова сблизит нас с простотою отечественных нравов. И свободы книгопечатания желал, чтобы оно не стеснялось своенравием иных ценсоров».

Гляжу: побагровел мой генерал, не понравилось ему это суемыслие — ценсоров укоротить. Думаю, надо правее брать: «И еще, честно признаюсь, против офранцуживания я нашей речи. Видимое ли это дело, ваше превосходительство: француз из парижского предместья заводит пансион для русских молодых дворян и сообщает через „Московские ведомости“, что особливо будет обучать их русскому языку…»

Генерал, соглашаясь, пробурчал что-то, вроде «то — особый вопрос». А я поддал жару: «Даже шутка, обратите внимание, ваше превосходительство, у француза пустяшная, облегченная, ударяет в голову, как шампанское, и тут же улетучивается. А наша — с норовом, живописна, ее всегда в лицах представить можно, потому и живуча».

Генерал почувствовал, что уходит в какие-то дебри литературные, и возвратился к первооснове: «В, Обществе вы были?» — «Как же, состою… В обществе любителей российской словесности…»

Грибоедов провел рукой по волосам Нины:

— И выдали твоему карбонарию очистительный аттестат. «По высочайшему Его императорского величества повелению комиссия для изыскания о злоумышленном Обществе сим свидетельствует, что коллежский асессор Александр Грибоедов, сын Сергеев, как по исследованию найдено, членом того Общества не был и в злонамеренной цели оного участия не принимал». А ты говоришь — ниспровергатель!

Нина обеими руками обхватила руку мужа, прижалась щекой к его плечу.

— Ты когда-нибудь расскажешь мне о своих друзьях? — спросила она серьезно.

И ему стало немного совестно за этот больно уж развеселый водевиль.

22

Глава пятая

Могила у дороги

Один — на ветке обнаженной
Трепещет запоздалый лист.
А. Пушкин

У Грибоедова был свой расчет: не спешить с выездом в Персию, пока она не выплатит все 20 миллионов рублей, предусмотренных Туркманчайским договором.

Он хотел из Тифлиса вести переписку, даже угрожать разрывом: мол, полномочный министр к вам не приедет, покуда вы не выполните своих обязательств.

Он считал, что персам издали все будет казаться страшнее, а появись он у них теперь, они превратят его чуть ли не в заложника в своей темной игре.

Но из Петербурга шли настойчивые требования: поскорее обосноваться в Персии, не медлить. И Грибоедов вынужден был подчиниться. По возвращении из Цинандали он начал подготовку к выезду. Решено было путь на Тавриз держать через Коды, Джелал-оглы, Гергеры, Амамлы, Эчмиадзин, Эривань. Здесь сделать дня на два привал, встретиться с отцом Нины и продолжить движение дальше, уже без княгини Соломэ, которая останется с мужем. Делая в день 35–40 верст, Эчмиадзина можно было достичь на восьмые сутки. Грибоедов нетерпеливо ждал встречи с Эчмиадзином еще и потому, что в чемодане его лежали наброски трагедии «Родамист и Зенобия» — о владычестве парфян в Армении, о заговоре против тирании, а события происходили именно в этих местах. Прав поэт: трудно найти другой народ, подобный армянам, у которого летописи были бы так мало запятнаны преступлениями.

…Но сейчас следовало думать не о литературных своих, делах, а о службе. Непросто было подобрать штат, даже поставщика продовольствия для миссии, охрану… Он старался предусмотреть каждую мелочь, потому что отныне все, что он делал как полномочный министр, связано было с престижем и пользой отечества, с именем его, как россиянина.

После отбора свиты много забот доставила Грибоедову закупка вьючных лошадей и мулов. Себе для поездок частых он приобрел костистого, неутомимого туркменского коня высотой в семнадцать ладоней. «Парадными» конями избрал карабахского — гнедого, с черной полосой от гривы к хвосту, и чистокровного «неспотыкливого» араба.

Нина удивилась:

— Зачем такая пышность?

— Милая госпожа министерша, — поцеловал ей руку Александр. — Надо знать персидский двор. Ты думаешь, их «глаза и уши» уже не донесли принцу Аббас-Мирзе, что русский полномочный министр 24 августа дал Тифлису в честь своего бракосочетания роскошный обед с шампанским, фейерверком, ананасами и мороженым? Что направляется он в Персию с молодой, прелестной супругой, — Александр галантно поклонился, выставив правую ногу вперед, — что с ним движется свита его, помощники — сотруженики на ста десяти лошадях и мулах?.. Такая помпезность действует на персов безотказно, она для них — свидетельство богатства и силы страны.

Представь себе: даже в страшенную жару я должен буду являться ко двору в форменном мундире. Впереди меня побегут скороходы в красных шапках, похожих на петушиные гребни, и два фарраша с палками. Охрана — туфендары, повар, лакей — пишхидмет в муаровой тунике — непременные участники этого выезда. А еще — особый слуга будет торжественно нести кальян, главный конюх — мирохор — покрывало для седла; рядом — чинно вышагивать щербетдар — изготовитель мороженого и щербета — и кафечи — приготовитель кофе. Русский же министр в чопорном мундире будет величественно восседать в карете — вот так!

Грибоедов придал лицу такую сановную важность, что Нина, ярко представив весь этот церемониальный кортеж, рассмеялась:

— Понятно, ваше посольское величество!

— Пхе! — недовольно произнес Грибоедов. — Ваше финиковое дерево величия! Вот как надо. Плод сада высоты!

Разговор с вельможами пойдет приблизительно такой. «Хороши ли обстоятельства вашего благородства?» — почтительно станут спрашивать меня. — «По вашей благосклонности», — услышат они в ответ. «Исправен ли ваш мозг?» — полюбопытствуют радушные хозяева. «По вашей милости», — успокою я их. «Жирен ли ваш нос?»

Грибоедов потрогал пальцами свой тонкий нос, многозначительно откашлялся: «По вашему благородию». — «Нет ли у вас недомогания?»

Грибоедов хитро покосился в сторону жены: «Разве можно болеть в этой стране!» — «Зрачок глаза моего есть ваше гнездо, — важно, голосом невидимого вельможи произнес Грибоедов. — Клянусь вашей головой — вы желанный гость в моем доме, ничтожного раба, недостойного лобызать прах ваших туфель. Да не коснется вас знойный вихрь печалей». При этом, — пояснил Грибоедов, — он будет долго с притряской пожимать мою руку.

Но вдруг лицо Александра словно бы погасло, и он, оставляя шутливый тон, горестно признался:.

— А вообще-то страна эта чужда моим мыслям и чувствам.

Нина уловила такую тревогу в словах мужа, что невольно приблизилась к нему, будто желая немедля разделить с ним все превратности судьбы.

Стало страшно: что ждет их там? Впервые покинула она родительский кров… Но зачем такие безрадостные мысли? Вместе с ней — ее Сандр, и, значит, все будет хорошо.
* * *

23

https://img-fotki.yandex.ru/get/63971/19735401.fb/0_95fb5_534ae795_XXXL.jpg

АЙВАЗОВСКИЙ.  Вид Тифлиса.

Из Тифлиса выехали в сентябрьский солнечный полдень.

Полномочный министр в сияющем золотом темно-синем мундире, в треуголке, со шпагой в лакированных ножнах, окруженный длинными пиками казачьего конвоя, строго сидел в экипаже. Рядом с ним — супруга в европейском платье.

Лицо министра замкнуто, во всем облике проступает сдержанность. Нос стал словно бы еще длиннее и тоньше, розоватые ноздри — прозрачнее, а губы почти исчезли.

Казалось, на проводы вышли все 20 тысяч жителей Тифлиса.

Толпа поглядывала на чрезвычайного посланника почтительно.

— Может, утихомирит персов-то…

— Нино, голубушка, в чужой край отлетает…

— А князей — как на параде! Гляди, и старая Мариам не утерпела…

— Холуев — тьма…

— Ва-а-х! Господам-то как без них?

Длинный посольский поезд, растянувшийся на несколько улиц, стал подниматься в гору. Прощально играл у шлагбаума полковой оркестр. Тифлис лежал внизу чашей, до краев наполненной судьбами людей. Жались друг к другу дома, словно в поисках защиты.

На дальних отрогах Кавказского хребта выпал очень ранний в этом году снег, сиял белизной. Осень уже окрасила в желтовато-бордовый цвет склоны Мтацминда, в воздухе проступала задумчивая, тихая скорбь увядания.

«Скоро начнется время нового урожая, молодого вина маджари, — печально думает Маквала, восседая на повозке. — А я уезжаю от своего Тамаза».

Ее жених Тамаз был плотником, недавно выдержал экзамен и получил свидетельство, подписанное экспертами, старшиной цеха и ремесленным головой. Маквала и Тамаз условились, что через год, когда Маквала возвратится из Персии, они поженятся.

«Только бы не появилась за этот год у меня здесь соперница, — ревниво думает Маквала. — Хотя Тамаз вроде бы надежный джигит. Вчера, пустомеля, сказал: „Гляди не попади там в гарем“. Так и попала!»

Нет, недаром она пекла хачапури с грецкими орехами и ходила к ореховому дереву. Оно дало хорошего жениха. Маквала опасалась — не пьяница ли Тамаз: налила на ноготь большого пальца его руки вина. Капля скатилась с ногтя — значит, нет опасности.

А какой Тамаз бесстрашный! На веревке спустился к гнезду орлицы и, отбиваясь от нее кинжалом, достал птенцов.

Однажды, рискуя сорваться со скалы, добыл для нее алые цветы.

Он джигит! У него мирная работа, а настоящий джигит. И свободу любит: не захотел остаться у грубого мастера. Сказал ей: «От пинка не больно, а обидно».

Мысли Маквалы обратились к Нино: «Александр Сергеевич будет счастлив с ней… У нее добрая, отзывчивая душа… Всем поделится, ничего не пожалеет… Разве кто-нибудь знает это лучше меня? Хотя нет, Александр Сергеевич, уй, какой проницательный, он тоже это знает».

Няня Талала, ни за что не соглашавшаяся «отпустить свою арчви одну на чужбину», вместе с Маквалой сидит в повозке, груженной скарбом, озабоченно размышляет: «Девочка бесхитростная, нелегко ей будет… А жена — верная. Пастух красавицы — ее совесть…»

Талала извлекает из сумки лепешку, отломив край, собирается пожевать. Резать хлеб ножом Талала считает великим грехом. Повозку тряхнуло — видно, колесо наскочило на камень, — и кусок хлеба выпал из руки старухи. Она, покряхтывая, сползла на землю, подняла хлеб, словно извиняясь перед ним, поцеловала и снова взобралась на повозку.

Скоро пошли сторожевые башни, угнездившиеся на вершинах гор, мрачные ущелья, сакли над бездонными пропастями. При одном взгляде в их глубины кружилась голова.

Грудились скалы, облепленные темным мхом; казалось — то молнии, расщепив камень, опалили его своим слепым огнем. А из скал, словно раздвинув их, тянулись к небу сосны.

Клекотали в выси орлы. Живым горделивым изваянием замирали на крутизне олени.

Караван посланника пробирался то в тучах, то по дну душного провала. Рядом ревели потоки, ворковали ручьи, злобно роняли пену вырвавшиеся из теснин реки, спокойно голубели озера в каменных оправах, в поднебесье парили с распростертыми крыльями кобчики, будто привязанные к вершинам гор невидимыми нитями.

Один из проводников — молодой грузин Гурам, в черкеске из верблюжьей шерсти, с пистолетами за широким поясом, изукрашенным серебряными чеканными бляхами, в лихо сдвинутой набок шапке, с крыльями ноздрей так приподнятыми, что, казалось, он постоянно раздувает их, — все дивился про себя неприхотливости посольской жены. Она упросила мужа сменить экипаж на возок с сеном, покрытым ковром, пробовала — к недовольству Соломэ — вареную буйволятину, предложенную ей Гурамом, бесстрашно пыталась, как и он, жевать какие-то горьковатые листья.

Сияющими глазами глядела Нина на высоченный шиповник, на свисающий козлиной бородкой с веток мох-бородач, поглаживала можжевельник.

И все это: переправы через прозрачные неглубокие речки с дном, усеянным камнями, узкие тропы меж нависших над головой угрюмых скал, вершины гор, словно с любопытством высовывающиеся из густого тумана, крутые, опасные спуски, писк кобчиков, дурманящий запах бледно-лиловой мяты в ложбинах, запах дыма костров, разложенных возле саклей, — казалось, дым, этот синей широкой полосой перечеркивает стволы деревьев — все это наполняло сердце Нины непреходящим праздником, было продолжением свадебного путешествия.

Вон, поскрипывая, тянется медлительная арба, запряженная парой черных буйволов; вон в стороне от едва протоптанной дороги сияют, подмигивают веселыми синими глазками цветы на склонах гор, а по лужайке словно чья-то щедрая рука разбросала белые цветы — нимфы.

Резво пересекают пропасти зеленые щуры, крохотные птицы — гилы.

Над самой головой Нины пролетела неведомая голубая птица — не ее ли счастье? — исчезла среди ореховых деревьев.

Александр Сергеевич едет верхом на коне рядом с возком Нины, старается выражением лица не выдать свои тревожные мысли. Что ждет их в Персии? На престоле нищей страны — идол в драгоценных камнях. Перед глазами возник павлиний трон Фетх-Али-шаха, облицованный листами золота, с подножием в виде лежащего льва. И корона шаха, и его одежда усыпаны яхонтами, бриллиантами. Камень «кох-и-нор» — гора света; камень «дерья-и-нор» — море света…

Позади и справа от тонкого, как жердь, с бледными впалыми щеками, Фетх-Али-шаха — четырнадцать его сыновей, зятья, министры. Слева — телохранители, гулям-пишхидмети, держат саблю, щит, скипетр и печать: «Хвала края и веры, краса века и образец добродетелей, герой, властелин венца и перстня царского».

Застыли четыре палача — пасахчибаши. Рукояти их золотых топоров украшены драгоценными камнями.

Вот перед шахом на ковре с красной каймой стоит Ермолов — тогда чрезвычайный посол императора, — представляет шаху свиту. О бравом изящном штабс-капитане Коцебу говорит:

— Он недавно свершил кругосветное путешествие и так мечтал увидеть еще и ваше величество!

Шах важно кивает головой, оглаживает холеную бороду, произносит замогильным голосом:

— Теперь наконец-то он увидел все!

…«Кровопролития не избежать, — мрачно думает Грибоедов. — У шаха потомство — девятьсот тридцать пять человек. Представляю, что поднимется, когда этот счастливый обладатель самой длинной бороды в Персии отдаст богу душу. Уж тогда-то его „Соломон государства“ — Аллаяр-хан начнет действовать! Вообще — там масса трудных пустяков, все сложно. И хитрая, нечистая игра англичан, исподволь и давно стремящихся утвердиться в этой стране, рассорить персов с нами… И азиатчина, возведенная в десятую степень. Он досыта нагляделся на нее за годы жизни в Персии… И коварство, возведенное в политику. Ведь как они начали войну: подстрекаемый англичанами принц Аббас-Мирза решил, что момент наиболее подходящий — смена царей, события на Сенатской площади, шаткость отношений России с Турцией, — и на рассвете 16 июля 1826 года его конница, батальоны сарбазов — шестидесятитысячная армия, — даже не объявив войну, ворвались в Карабахскую провинцию у Миракского лагеря. Сметая малолюдные, застигнутые врасплох посты, обезглавливая спящих, надевая железные ошейники на пленных, они продвинулись к Гумрам, устремились на Тифлис.

Как же раз и навсегда пресечь поползновения шахской Персии на грузинские владения? Как заставить их уважать Россию? Как, употребив осторожность, поскорее высвободить в Персии наши войска для переброски их на участок турецкой войны, а персов превратить в военных соратников или хотя бы обеспечить их нейтралитет?»
* * *

24

Они сделали привал на полянах меж гор. Здесь природа создала словно бы две террасы. На одной — верхней — расположился казачий отряд, много ниже, в шатрах, — Грибоедов и его спутники.

Наступил вечер. Грибоедовы собирались ко сну, когда с верхней террасы полилась песня. Молодой мужской голос вольно и задушевно выводил:
Уж ты конь, ты мой конь, Ты лети на тихий Дон…

И слаженный хор, схожий с рокотом волны, вторил:
Ты лети на тихий Дон…

А молодой голос мечтательно и печально просил:
Понеси ты, мой конь, Отцу-матери поклон. А жене скажи родной, Что женился на другой. Что женила молодца Пуля меткая врага…

Александр Сергеевич замер, вслушиваясь. На него пахнуло донской степью, в памяти промелькнули казачьи курени, станицы, заселенные своеобычным людом. Раз шесть пересекал он эти земли Игоревой сечи, писал исследование о Саркеле, обдумывал статью о двадцатитрехлетнем полковнике Матвее Платове, что с горстью казаков дерзко отбил атаки турецкого корпуса возле речки Калалах.

Ему припомнилась церковь в Кагальнике. Он не был глубоко религиозным человеком, но любил постоять в церковной прохладе, возвратиться в детство, слушая пение, подумать о том, что вот эти же самые молитвы читали и при Владимире Мономахе, и при Дмитрии Донском… И там, в Кагальнике, он думал о самобытности Руси, ее летописях и старине…

Грибоедов видел донскую степь в торжествующей зелени озими после майского ливня, изукрашенную коврами из тюльпанов, заполненную песнями жаворонков, посвистом сусликов.

В метели проезжал мимо завьюженных курганов, когда снежные клубы яростно бросались под копыта, заметая дорогу.

Был в тех краях и совсем недавно, в самую жарынь, глотал воспаленными губами горячий ветер Черных земель, прорывался сквозь исступленный стрекот кузнечиков.

Просились в руки нагретые солнцем, пахнущие землей помидоры, лучше самых изысканных яств были огурцы с медом и каймак толщиной в два пальца.

На крышах куреней досыхали желто-красные жерделы для «взвара». Приветливо кивали пучеглазые подсолнухи, раздувала ноздри проезжих полынь.

В раскаленном Новочеркасске напрасно искал Грибоедов тень под желтыми, пожухлыми листьями акаций, покрытыми пылью, как лицо — серой усталостью.

Но зато сколь прекрасна была осень на Дону, когда под тяжестью виноградных кистей гнулась лоза, тек по пальцам арбузный сок, когда покорно склоняла свои пряди ива над зеленовато-синей рекой, а величавая донская волна бежала к приазовским гирлам…

— Ниночка, я пойду ближе, послушаю, — сказал он жене, вставая.

— Можно и я с тобой? — попросила она.

— Пойдем…

Они вышли из шатра. С высокого неба щедрая луна обливала сильным светом резные громады гор, серебрила заснеженные скалы, и оттого резче казались тени расселин, словно отрезанные от света острым кинжалом.

Как это ни странно, казачья песня — теперь уже о степном ковыле — не звучала здесь чуждо: горы принимали ее, словно бы прислушивались.

Грибоедовы поднялись по-крутому изгибу скалы и вышли к казачьему бивуаку.

Меж полотняных палаток горел яркий костер; сухо потрескивал кустарник, смолисто пахли ветки сосны. Над костром на треноге пыхтела в котле каша, разнося вкусный запах варева и дыма. Собранные в козлы ружья походили на копны. Казаки, кто сидел, привалясь спиной к колесу повозки, к вьюкам, потягивая махорочную цигарку, кто полулежал, прикрывшись буркой, кто чинил пообтрепавшуюся обувь и одежду.

Размундштученные кони с торбами на мордах похрустывали овсом.

При виде барина и его жены казаки вскочили на ноги.

— Ну что вы! — знаком руки усадил их Грибоедов. — Мы пришли послушать…

Немолодой казак Федор Исаич Чепега в папахе-трухменке из бараньей смушки, с небольшой трубкой в зубах, которая, как соломинка, застряла в его густой рыжеватой бороде, пододвинул Грибоедовым два кожаных казачьих седла:

— Сидайте, ваше превосходительство, на тебеньки… Наш Митя, хошь и куга зеленая, а вести могет… Любого приманит…

При этих словах Митя Каймаков, в котором Грибоедов сразу узнал казака, сопровождавшего его до Ахалцыха, а затем привезшего оттуда трофеи, протестующе возразил:

— Ну вы, дядь Федь…

Федор Исаич посмотрел на Митю одобрительно: мол, твое дело сейчас такое — в тень уходить, но ведь и впрямь ладно ведешь.

— Да ить песню надо играть сообча, — доверительно сказал Грибоедову немолодой казак, попыхивая трубкой. Остальные закивали, подтверждая:

— Она беспременно оживёть… ежли сообча…

— Эт точно…

Грибоедовы сели.

— Вы, донцы, давно служите? — чтобы завязать разговор, спросил Александр Сергеевич у всех, но обращаясь к «дяде Феде».

— Я, к примеру, только здеся, в Бамбаках и Шурагеле, справно две службы сломал [19] , — словоохотливо ответил тот. — Все верхи да верхи рыскаю… То сам в шашки кидаюсь, то меня картечь в упор бьет… И односумы — тож… Режь — кровь не каплет!

Он не сказал, что еще в Шуше держал осаду, а потом, пробравшись ночью через войска персов, доставил донесение полковника Реута Ермолову в Тифлис. Мало ли что было в войну! И пятидесятиградусная жара, и метели в горах, и ранения, и бруствер из заколотых коней, когда седла чернели от пороха. Ходили в дротики, брали на штык, гикали в пики, а бывало, что и тыл давали. Сколько раз вспыхивали на горах сторожевые костры, стреляли вестовые пушки с валов, объявляя тревогу постам, взвивались в воздух сигнальные шары из ивовых прутьев, призывая в ружье… Мало ли что было…

…Грибоедов подумал, что напрасно он до сих пор не представил к награде Митю, спасшего тогда поручика: «Вот русский нрав — этот казак свершил подвиг и даже не придал ему значения».

Пожилой казак поглядел на Александра Сергеевича доверчиво:

— Мы даже песню сложили. Извиняйте, ваше превосходительство, ежли что не так…

Он заговорил речитативом:
Ох ты, служба нужная, Сторона грузинская. Ты нам, служба, надокучила, Добрых коней позамучила. Положила ты, служба, Много казачьих головушек, Позасиротила ты, служба, Малых деточек…

Казаки завздыхали:

— Когда воротимся?

— Как есть позасиротила…

— Наши-то жалмерки позастывали…

— Жизня, она что ниже, то жиже…

— Вы из каких станиц? — спросил Грибоедов Чепегу.

— Мы все боле с Потемкинской. Может, слыхали, ваше превосходительство, Степан Тимофеич Разин с нашей станицы? Прежде ее Зимовейской звали. — Из-под густых бровей казака светлые глаза блеснули пытливо и умно.

— Слыхал! — усмехнулся Грибоедов. — Да и в краях ваших вольных бывал. Не величай ты меня хоть перед песней превосходительством. Александр Сергеевич я. Вы о Степане песню не знаете ль?

Песню о Разине они хранили в тайне, но, видно, что-то разрешило посвятить в нее этого человека, о котором они уже слышали много хорошего, и Федор Исаич, мгновение поколебавшись, сказал:

— Как не знать! Митя, а ну-ка зачинай, а мы на подхват…

Митя расправил ремень, весь подтянулся, приосанился, откинув светловолосую голову, запел:
Ой, да ты взойди, взойди, солнце красное… Обогрей нас, солнце, добрых молодцев, Добрых молодцев, сирот бедных. Ой, мы не сами то, братцы, идем, Ой, да нас нужда ведет… Мы не воры, ох, да не разбойнички, Ой, да Стеньки Разина мы помощнички.

Горы опять прислушивались, примеряя песнь к себе, к своей вольнолюбивой стихии, а когда песнь смолкла, отголоски ее, словно еще один хор, долго обегали могучие отроги.

— Истинная поэзия… — будто очнувшись, тихо сказал Грибоедов Нине.

— Чудо! — воскликнула Нина. — Ну так хорошо!

Пожилой казак улыбнулся добро:

— Вас, простите, как величать?

— Нина… — Она запнулась, непривычно добавила: — Александровна.

— Вы бы нам, Нина Александровна, свою песню сыграли, — почтительно попросил казак. — Есть у вас даже оченно замечательные.

Нина посмотрела на Александра, словно спрашивая: «…Можно не чинясь? Мне хочется!»

Он сказал:

— И правда, Нина…

Она запела по-грузински песню из его поэмы «Кальянчи».
Вышли мы на широту Из теснин, где шли доселе; Всю творенья красоту В пышной обрели Картвеле, Вкруг излучистой Куры Ясным днем страна согрета…

Голос у нее — несильный, но приятный, мягкий. Для Грибоедова была неожиданностью и эта простосердечная общительность Нины и то, что Александр Гарсеванович, оказывается, уже успел перевести строки его поэмы, а Нина не только знала их, но и сочинила музыку.

Последние слова она пропела с такой милой, стеснительной улыбкой, так проникновенно, что казаки одобрительно загудели:

— Сущий соловушка у тебя, господин посол…

— Примам в свой хор…

— Ладно песня вьется…

Уже поднимаясь, Грибоедов попросил Митю:

— Ты мне завтра перескажешь несколько песен, я запишу?

— Со всей душой! — живо откликнулся Митя и, спохватившись, добавил: — Рад стараться!

— Ну, доброй ночи!

— И вам того ж…

Грибоедовы скрылись за горным поворотом. Федор Чепега набил трубку самосадом, высек кресалом огонь, раздул затлевшийся шнур, поднес его к трубке, с наслаждением полыхал.

— Сердешные люди… На бар непохожие… — наконец сказал он с явным одобрением.

— А глаза у ей, ну чисто звезды, — мечтательно и как-то совсем по-детски произнес Митя.

— Кубыть. Александр Сергеевич и сам песни не складывал, — проницательно заметил Федор Исаич и огладил свой ус. — Ну, похлебаем, станишники, да и впрямь спать будем… Верно сказано: «Слава казачья, а жисть собачья…» Што в тех персах ждет нас?
* * *

25

…За Гергерами, недалеко от селения Амамлы, в узкой долине, ответвлявшейся от дороги и обставленной горными кряжами, Грибоедов увидел знакомую могилу русского командира батальона Монтрезора. Каждый раз, следуя этой дорогой, Грибоедов неизменно подъезжал к одинокой могиле.

И сейчас, распорядившись, чтобы кортеж двигался к Амамлы и там расположился на привале, Александр Сергеевич попросил Нину:

— Пойдем вон к той могиле… Тебе не трудно?

Уже пала вечерняя роса. Грибоедов, набросив на плечи жены легкую белую бурку, повел Нину к пирамидальному камню на холме, приказав слугам подождать с конями у дороги, возле пульпулака — памятника-родника, склоняясь над которым, путник поминал усопшего.

Остановившись возле могилы — последнее землетрясение немного сдвинуло камень, — Грибоедов обнажил голову.

— Четверть века назад, — сказал он тихо, словно боясь нарушить тишину, разлитую вокруг, — майор Монтрезор и его сборный отряд из ста десяти человек с одной пушкой был окружен здесь шестью тысячами персов Эмир-Кулихана… Бой шел несколько часов… Майор трижды водил свой отряд в штыки… Заткнул рану в боку платком… кровь текла по пальцам… он продолжал наводить орудие, понимаешь, до последнего заряда… Потом с криком «Русские не сдаются!» бросился на ствол пушки, обнял его… Персы изрубили героя в куски…

Бледное лицо Александра было торжественно-отрешенным: он видел гибель за достоинство Отчизны и делил с героем смерть.

Нина, понимая состояние мужа, молчала.

— Этот камень, — хрипло закончил Грибоедов, — поставила родная сестра Монтрезора… приезжала сюда из Тифлиса…

Он умолк.

«На Сенатской площади, — думал Грибоедов, — дети 12-го года обрекли себя на гибель, но избрали праведную смерть. Только так надо уходить из жизни — бесстрашно и самоотверженно»…

Грибоедов всегда смотрел на себя как бы со стороны, вечно устраивал проверку смелости, словно опасаясь, достаточен ли ее запас у него. Поэтому испытывал себя и когда служил под началом генерала Кологривова, и позже, ввязываясь в бои, не приличествующие дипломату. Он не мог стоять в безопасном месте, когда лилась кровь друзей.

«Может быть, на следствии в Петербурге мне надо было бросить открыто в лицо палачам: „Душой я с ними и хочу разделить их судьбу“? Но что принесло бы это, кроме радости губителям?»

Ему удалось, воспользовавшись заминкой конвоира, похитить запечатанный в холст пакет с самыми уличающими его письмами и передать их на волю другу Жандру. С врагом надо хитрить.

Он писал на каторгу Александру Одоевскому: «Есть внутренняя жизнь нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных и сделаться в узах и заточении лучшим, нежели на самой свободе. Вот подвиг…»

Да, подвиг! Их не сломят каторгой… Они выйдут оттуда, может быть, менее пылкими, но запасшимися твердостью…

Херсонесцы две тысячи лет назад клялись Зевсу, Земле и Солнцу, что не дадут в обиду свободу. Они верили: клятвопреступнику не принесут плода ни земля, ни море, ни женщина…

«Я тоже клянусь вот сейчас быть верным во всем: в принципах, в человеколюбстве, в своих чувствах к этой женщине…»

Он посмотрел на Нину как-то странно, пронзительно.

— Прошу тебя, не оставляй костей моих в Персии. Если умру, похорони на Мтацминда, у монастыря святого Давида, — вдруг попросил он.

— Ну что за мысли, Александр! — испуганно вздрогнула Нина, — Ты помнишь:
За злато продал брата брат. Рекли безумцы: нет Свободы. И им поверили народы. Добро и зло — все стало тенью…

Он не то задумался, не то запамятовал.

Нина закончила:
Все было предано презренью, Как ветру предан дольный прах…

— Дольный прах… — задумчиво повторил Александр Сергеевич. — Так ты обещаешь мне?

26


Глава шестая

Обет

И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.
А. Пушкин

При въезде Грибоедова в Эчмиадзин все обитатели монастыря святой Гаяне вышли его встречать.

Сойдя с коня, Грибоедов приложился к кресту, протянутому патриархом.

Звонили колокола, покачивались хоругви и кадильницы, торжественно пели иноки священный гимн «Боже чудославный и присно пекущийся». В чистом воздухе синели струйки ладана, фиолетовыми пятнами выделялись ризы. Патриарх Ефрем — щупленький, с широкой седой бородой — взывал:

— Не ожесточайте сердец ваших! Да исполнится воля всевышнего!

Казалось, вдали внимал ему величественный Арарат.

Монастырская высокая стена, своими круглыми башнями схожая с крепостной, многоугольные купола мрачноватой церкви, молчаливые монахи в черных рясах и островерхих клобуках — все уводило куда-то в далекое средневековье, а может быть, и за пределы его.

Грибоедов приказал казачьему отряду разбить палатки за монастырской стеной, отогнать коней на попас. Сам же со свитой, слугами и родственниками устроился в приготовленном на этот случай заботами Александра Гарсевановича большом сложенном из темного камня доме возле площади.

Толстые стены этого дома предназначены были для отпора всех стихий и бед.

Грибоедов и Нина поместились в угловой комнате, обогреваемой грубо сложенным камином. Слуги принесли походный столец, раздвинули его, положили возле тахты леопардову шкуру, и в похожей на келью комнате сразу стало уютно.

После ночевок под холодными шатрами на высоких горах, когда Нине приходилось натягивать чулки, связанные Талалой, здесь, конечно, была благодать.

К вечеру пошел сильный дождь.

— Знать бы имена сорока лысых! — серьезно сказал Александр Сергеевич, и Нина рассмеялась.

Это Маквала уверяла, что стоит записать на бумаге имена такого количества лысых, повесить тот лист на дерево, как дождь немедленно пройдет.

— Ты не думай, что Маквала глупышка, — заступилась за подругу Нина.

— Ну что ты! У Ежевички острый ум…

Александр Сергеевич усадил Нину в кресло напротив камина, сам сел на низкую скамейку у ее ног.

За окном дребезжали потоки в лопнувшей водосточной трубе. Свет оплывшей свечи в шандале едва освещал комнату. Потрескивали дрова в камине, отблески огня причудливо расцвечивали Нинино лицо, синий халат Грибоедова, перепоясанный толстым шнуром с золотистыми желудями на концах.

Нина протянула руку, взяла кинжал, лежавший на столе.

— Откуда он у тебя? — спросила она мужа.

Лицо Грибоедова стало таким, каким было возле одинокого камня на холме — замкнутым, строгим.

— Я вывез с поля боя умиравшего горца… Он подарил… как побратиму…

Нина осторожно извлекла из ножен голубоватый клинок дамасской стали. Клинок сверкнул холодно и предостерегающе. Надпись на нем требовала: «Будь тверд душой».

Да, это очень важно и для жены Поэта — быть твердой душой. Она вдвинула клинок в ножны.

— Если кинжал переживет меня, отдай его достойному, — словно завещая, так же неожиданно, как у могилы Монтрезора, сказал Грибоедов.

— Ну что за мрачные мысли! — запротестовала Нина. Молодо, ослепительно сверкнули ее зубы. — Будем век жить, не умрем никогда!

Милая девочка. Ну будем, так будем.

— Ты знаешь, Нинуша, я, пожалуй, напишу письмо, — произнес он, вставая. Отвинтил крышку походной чернильницы, пристроившись на краю стола, начал писать Варваре Семеновне. И она, и муж ее, Андрей Жандр, — оба литераторы — были его давними и добрыми друзьями, и Грибоедов любил писать им.

Как-то Варвара Семеновна рассказала ему о чудовищном преступлении одного помещика. «Напишите об этом, непременно напишите!» — стал просить он. Недавно, перед отъездом в Персию, Варвара Семеновна дала ему прочитать рукопись — первые главы романа. Там описывался и подлец-помещик. Это было настоящее. «Прошу, как друг, настаиваю — завершите труд». Она обещала.

Нина скосила глаза на белый лист перед Александром. Он пишет женщине, несомненно женщине. Как надо вести себя в таких случаях? Спросить — кому? Но это унизительно. Сделать вид, что ее не касается… Но это выше сил. А может быть, он пишет все же мужчине? Нет, нет — женщине!

Грибоедов обмакнул перо в чернильницу.

«17 сентября 1828 г. Эчмиадзин.

Друг мой, Варвара Семеновна!

Жена моя, по обыкновению, смотрит мне в глаза, мешает писать, знает, что пишу к женщине, и ревнует…»

Он приподнял голову, близоруко щурясь, лукаво посмотрел на Нину:

— Показать тебе, что я пишу?

— Нет, нет, — торопливо, пожалуй, слишком торопливо, возразила она. — Ты знаешь, у меня болит голова… Я прилягу.

— Ложись, родная. Может быть, дать лекарство?

— Не надо, пройдет…

Александр уложил ее на тахту. Нина свернулась калачиком. Он укрыл ее клетчатым пледом, подоткнул его со всех сторон:

— Ну спи, моя арчви…

Грибоедов возвратился к листу, продолжил письмо.

«Будем век жить, не умрем никогда!» — это жена мне сейчас сказала.

Он поглядел в ее сторону.

Нина лежала к нему спиной. Из-под одеяла виднелась нежная, беспомощная, как у ребенка, шея. Под завитками волос таила тепло трепетная жилка. На мгновение Грибоедову показалось: он чувствует запах этой шеи, ощущает губами биение жилки. Александр Сергеевич неохотно отвел глаза.

«Простительно ли мне, — думал он, отодвинув лист, — после стольких опытов, стольких размышлений вновь бросаться в новую жизнь?.. Конечно, утешительно делить сейчас все с воздушным созданием. И светло, и отрадно… А впереди так темно, неопределенно!»

Притаившись, ждал его в Тегеране личный враг — Аллаяр-хан. У него разбойничий прищур глаз, широкий нос в щербинах оспы, черно-красная борода.

Когда Грибоедов, уже на исходе войны с персами, приехал в их Чорекий лагерь возле деревни Каразиадин, чтобы вести переговоры об условиях перемирия, то в палатке, Аббас-Мирзы за тонкой занавеской приметил яростного от унижения Аллаяр-хана. Мог ли хан забыть это? И позже, в Тавризе, только что занятом русскими, когда Грибоедов с передовым отрядом вошел в город, этот хан, присланный туда губернатором, подбивал жителей и два батальона сарбазов продолжать борьбу, а тем, кто не захотел идти за ним, собственной рукой отрезал носы и уши. Грибоедов обезвредил его, временно арестовав. Разве мог и это забыть Аллаяр-хан? А потом «верховного министра», на печатке которого было вырезано «краеугольный камень государства», били по приказу хана палками за то, что проиграл сражение, неумело готовил мятеж. Забыть ли такое?

И разве захочет простить русскому дипломату Аллаяр-хан деревушку Туркманчай, где у него из рук было выбито оружие? Ну, конечно же, теперь хан постарается уходить своего врага…

Грибоедов отогнал эти назойливые мысли, снова начал писать:

«Кроткое, тихое создание отдалось мне на всю мою волю, без ропота разделяет мою ссылку».

Да, в этом одном милом личике, в этом незамутненном характере для него соединилось все: она — сестра, жена, дочь, его вера и трепетная надежда.

Он закончил письмо, повернул кресло так, что узкое окно возвышалось перед ним. Поленья в камине догорали. Ему не хотелось звать слугу.

…Собственно, в свои тридцать три года он прожил уже несколько жизней… Студенческую, военную, литератора, дипломатическую… И еще ту главную жизнь, тайно связанную с друзьями, повешенными и сосланными на каторгу.

С чего началась его ненависть к рабству? Может быть, с того поранившего сердце дня детства, когда мать приказала выпороть милую дворовую девушку Глашу за то, что нечаянно разбила она вазу? И с этой поры он, как и его дальний родственник Радищев, навсегда возненавидел власть кнута.

…В памяти с особенной ясностью возник один июньский вечер. Только что освободили его из-под ареста. Чиновник 8-го класса Карсавский — услужник, повадками родной, брат Молчалива — выдал «очистительный аттестат» и прогонные деньги до Тифлиса «на три лошади за 2662 версты» — пятьсот двадцать шесть рублей сорок семь копеек да «на путевые издержки, полагая по сту рублей на 1000 верст».

Эти самые сорок семь копеек, очевидно, должны были внушить мысль, что все точно, выверено, незыблемо, по закону.

Ему никуда не хотелось ехать. Забиться бы подальше от следователей, «монаршей милости» с ее сорока семью копейками, от тяжких мыслей. Но куда спрячешься от самого себя?

Он поселился у друга, в небольшом доме, словно бы затерянном на берегу реки.

В тот вечер, как сейчас, долго хлестал за окном дождь. Сквозь густую сетку его виднелась ненавистная Петропавловская крепость, казалось, нависшая над белым светом.

Смеркалось. Кровавый закат бросал зловещие отблески на крепость, на воду, на весь мир. И в этом кровавом мареве ему померещилось, — но так ясно, словно бы прямо за окном, — качается на виселице Каховский. Он знал его с детства… А вон сорвался с веревки Кондратий Рылеев… Сколько раз бывал он на его квартире у Синего моста…

Вопреки обычаям старины, палачи снова вздернули Рылеева, и худое, тонкое тело безжизненно повисло… А потом пятерых повешенных лодкой отвезли на пустынный островок Голодай, где хоронили самоубийц.

Угнан в Сибирь двоюродный брат и брат души Одоевский, с риском для жизни спасший его в наводнение.

Грибоедов месяцами жил у Саши Одоевского возле Исаакиевской площади, на Почтамтской улице. Здесь живали и Бестужев, и Кюхельбекер, сюда часто приходил Каховский.

Весной 1825 года на Сашиной квартире разом полтора десятка рук писали под диктовку копии «Горя от ума», чтобы отвезти в провинцию.

Перед Грибоедовым встало лицо Саши: нежная белая кожа, из-под темных бровей умно глядят большие синие глаза, вьются каштановые волосы. Он услышал даже его мечтательный голос: «Мужик ли, дворянин ли — всё русский человек»…

Грибоедов скрипнул зубами: «Заковали в кандалы цвет нации… Загнали в каторжные норы Сибири за любовь к отечеству…»

…На двадцать лет каторги обречен Кюхельбекер, на вечную — старые друзья Оболенский и Артамон Муравьев…

Привязанности юности особенно прочны. После тридцати уже трудно впустить кого-то в сердце, опасаешься — не натоптал бы там грязью. Лета не те, сердце холоднее… А то, что идет от юности, — доверчиво, освещено ее светом…

Истреблены друзья его юности, прикованы их руки к тачкам, обриты головы…

Грибоедов прикрыл глаза, и слезы жалости к своему распятому поколению, к себе потекли по его впалым щекам. Клубились, стоном подступали к горлу рождающиеся строки:
Но где друг? Но я один!.. Горем скованы уста, Руки — тяжкими цепями.

Он пытался помогать оставшимся в живых. Как побледнел тиран, как гневно раздулись его ноздри при заступничестве неблагодарного дипломата!

И, конечно же, конечно поэтому услали его в ссылку.

Уже здесь он хлопотал перед Ермоловым о переводе поручика Добринского — они вместе сидели на гауптвахте Главного штаба — в полк армии действующей, где все же можно было выкарабкаться из опалы. Передавал с оказией Добринскому подбадривающие письма: «Дорогой товарищ по заточению, не думайте, что я о вас забыл».

Он хлопотал за «гостя с Сенатской площади» — подпоручика Николая Шереметьева, взял слово с родственно благоволящего Паскевича «выпросить у государя» разрешение для Александра Бестужева покинуть Сибирь. Даже находясь в гостях у Бенкендорфа, просил перевести Александра Одоевского с нерчинских рудников сюда.

Грибоедов понимал, что подобное заступничество — непрерывное балансирование на острие кинжала, но иначе поступать не мог. Знал, что о каждом приходе к нему сосланных декабристов тайные агенты III отделения докладывали своему шефу, но счел бы за бесчестье отказать во встречах гонимым, заживо замурованным здесь, в горах, и не желал щадить себя.

Кюхельбекер не ошибся, написав недавно в письме из Динабурской крепости: «Не сомневаюсь, что ты — ты тот же!» Конечно, тот же! И если согласился стать полномочным министром, то не в угодность тем, кто отправил его в Персию, не для того, чтобы служить звездам на мундире, а из желания с достоинством послужить России.

…Дрова в камине совсем догорели. Прекратился дождь, и в окно заглянула высокая луна. Грибоедов затушил свечу — «успокоил огонь», как говорила Талала, и тихо, стараясь не разбудить Нину, лег рядом с ней.

Нина, оказывается, только дремала, доверчиво прижалась к нему, словно ища защиты.

— Спи, спи…

— Я почему-то не могу…

Ему очень захотелось сейчас без водевилей поведать ей все о своих друзьях, кого она еще не знает, но со временем полюбит, о том вечере на берегу реки…

Нина положила голову на его плечо, слушала, притаив дыхание.

— Твои друзья будут и моими друзьями, — прошептала она, когда Александр закончил свою исповедь.

За окном стояла глубокая ночь. Где-то встревоженно перекликались часовые. Взвыла и так же внезапно умолкла собака.

Некоторое время они лежали молча: ему казалось — плывут на воздушном корабле в звездную мглу.

— Ты не сердись на то, что я сейчас скажу, — прервал он молчание. — Но если со мной что-нибудь произойдет…

Нина прикоснулась к его губам маленькой теплой ладонью:

— Не надо! Умоляю, не надо! Я понимаю твои тревоги…

— Да, тревоги, — осторожно отводя ее ладонь, сказал Грибоедов, — Может быть, даже навязчивая идея, подсказанная приливом ипохондрии, но все же выслушай меня, — попросил он настойчиво и серьезно. — Любя, и желая тебе счастья, я хочу, чтобы в случае, если меня не станет, ты вышла замуж за хорошего человека…

Нина села в постели, непослушными руками подтянула сползшее плечико ночной рубашки, сказала жарким шепотом, дрожа от волнения:

— Если с тобой что случится… не дай бог!.. что случится… Я на всю жизнь… Мне никто и никогда, кроме тебя, не нужен…

— Ну хорошо, деточка, — хорошо, — успокоительно произнес он, коря себя, что так распустился со своими бесконечными предчувствиями, дурным расположением духа. — Тебе сейчас вредно волноваться.

Подумал с нежностью: «Конечно, в этом возрасте кажется, что никого другого и быть не может».

И еще подумал: за эту ночь они стали много ближе прежнего, в чем-то духовно очень важном уравнялись и слились.

«В жизни каждого из нас, — говорил он себе, — есть святые минуты величайших обетов. И если нам позже хватает сил оградить их от ржавчины времени, от холода расчетливого рассудка, святость сохраняется. Я думал, что в грешной моей жизни выгорел чернее угля… И вот появилось это чистое, светлое создание, и я словно заново народился на свет божий, и мне самому хочется быть достойным ее любви, не обмануть ее мечтания. И я готов поверить — Нине по силам выполнить свой обет. Сомнительно утверждение Овидия, что первая любовь — дар слишком великий, чтобы с ним справиться в юношеском возрасте. Нина не бездумная девочка. Я обрел в ней очень верного друга… А когда к тому же она станет еще и матерью моего сына…»

Он попытался представить себе этого сына и не мог. В память приходил тот голенький младенец, что сидел на коленях Нины в вечер свадьбы. «Она будет петь ему и свою колыбельную „Нана“ и нашу „баю-бай“…»

Наконец сон сморил Александра Сергеевича.

Нина же все никак не могла уснуть. Ее очень растревожил разговор… Она и прежде знала, что Александр смелый, чистой души человек, но теперь еще более уверилась в его благородстве, и от этого он стал неизмеримо дороже.

«Ты напрасно полагаешь, — думала Нина, едва слышно прикасаясь кончиками пальцев к голове Сандра, словно бы проверяя мягкость его волос, — что я беспечно лепечущее дитя. Нет, я чувствую себя зрелой женщиной… Наверно, любовь умеет свершать такое чудо. И я знаю, что быть женой Грибоедова нелегко, но с радостью стану нести великую свою ношу… Жизнь подтвердит, какой верной я могу быть и тебе, и твоему делу, и твоим друзьям. Если бы тебя, как их… на каторгу, — она содрогнулась от ужаса, жалости, — я была бы рядом, и никакая сила… Это не пустые слова…»

Нина губами прикоснулась к плечу мужа и он, не просыпаясь, погладил ее руку.
* * *

27

На следующее утро, уже в Эривани, они ждали с часу на час приезда из Баязета отца Нины.

Грибоедов давно был в тесной короткости, душевно привязан к этому человеку, и, хотя встречался с ним редко, отношения у них сложились самые доверительные. Как не находилось секретов у Александра Сергеевича от Одоевского, Кюхельбекера, так не было у него секретов и от Чавчавадзе, с которым он сошелся в приязни.

Грибоедов любил даже просто смотреть, на Александра Гарсевановича: у него черные вьющиеся волосы, шелковистость которых улавливал глаз, просторный — бугристый лоб мыслителя, холеные, слегка подкрученные вверх щегольские усы над белозубым ртом. Стройный, широкоплечий, с той легкой, скользящей походкой горца, что делает его особенно изящным, Александр Гарсеванович, как никто другой, умел носить и европейский костюм, и черкеску с газырями. Его глаза были то ласковыми, то огневыми, смеющимися и бесстрашными, смотрели на мир бесхитростно. Он был настоящим грузином, но грузином, воспринявшим высокую культуру и других народов. Видно, сказались детство в Петербургском пажеском корпусе, европейские походы.

В русской «Повести о Вавилонском царстве» появился в XV веке первый образ Грузина.

Если бы Грибоедову понадобилось создать образ Грузина века девятнадцатого, он бы за пример взял именно Чавчавадзе. В нем было высоко и в меру развито чувство национального достоинства, он был доверчив, бесстрашен и на редкость обаятелен.

…Александр Гарсеванович в окружении офицеров прискакал в Эривань после десяти утра. Играл военный оркестр. Выстроился почетный караул.

Соскочив с коня, Чавчавадзе подошел к Грибоедову, прикасаясь к его щекам густыми усами, троекратно, по русскому обычаю, расцеловал.

Чавчавадзе был оживлен, воинствен в своем приталенном мундире с генеральскими эполетами. Александр Гарсеванович сделал знак рукой, и к Грибоедову подвели арабского, серого в яблоках, скакуна под седлом.

— Кавалеристу от тестя, — передавая повода Грибоедову, сверкнул ослепительной улыбкой Чавчавадзе. — Барсом назвали…

Грибоедов с восхищением посмотрел на коня. Кивнув благодарно Александру Гарсевановичу, взлетел в седло, почти не коснувшись ногой стремени, подобрал повода. Конь, косо полыхнув глазами, взвился, затанцевал, поцокивая высокими копытами, но, почувствовав опытную руку всадника, вдруг утих, смирился, и только волны возбуждения пошли по его тонкой, атласной коже.

…После семейного круга, на котором Александру Гарсевановичу рассказали подробно о свадьбе, обсудили, как лучше молодым жить дальше, после затянувшегося обеда с офицерами, Чавчавадзе повел зятя в наскоро устроенный здесь свой кабинет с бамбуковой мебелью зеленой обивки.

— Рад безмерно и соскучился, — возбужденно поблескивая живыми глазами, сказал Александр Гарсеванович, усаживая Грибоедова в кресло-качалку.

— Обо мне и говорить не приходится, — откликнулся Александр Сергеевич. От недавно выпитого шампанского, от этой встречи у него немного кружилась голова. — Да и по стихам вашим изголодался. — Грибоедов детским движением подтолкнул очки на переносицу. — Прочитайте новое…

— Разве что это… — с сомнением произнес Чавчавадзе.

Слегка прихрамывая, прошелся по комнате, источая запах хорошего табака и духов, остановился возле камина.
Есть озеро Гокча — подобье широкого моря,—

начал Александр Гарсеванович немного гортанным голосом.
То бурные волны с угрозой вздымает оно. То зыблет в струях, с хрусталем светозарностью споря, Зеленые горы и воздуха тихое дно.

Грибоедов слушает внимательно, говорит искренне:

— Хорошо!

Похвала его, конечно, приятна Чавчавадзе, он знает, что Грибоедов никогда не льстит, даже из приличия, но Александр Гарсеванович невысоко ставит свои поэтические поиски и отмахивается:

— Досуги воина на привале… Сейчас пытаюсь достойно перевести Гёте.

— Я не так давно тоже перевел отрывок из Гёте, — признался Грибоедов и своим тихим голосом прочел:
Чем равны небожителям поэты? Что силой неудержною влечет К их жребию сердца и всех обеты, Стихии все во власть им предает?

Неожиданно прервав чтение, зло сказал:

— У нас же этих небожителей, вдохновенных певцов, ни в грош ставят… Желают огня, что не жжет. Достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов.

Грибоедов умолк, опершись локтем о ручку кресла, положив щеку на ладонь. Вдруг поднял голову:

— Вы позволите мне прочитать отрывок из новой трагедии? Я назвал ее «Грузинская ночь». Владетельный негодяй променял сына своей крепостной кормилицы на коня…

Грибоедов так же тихо… как и прежде, начал читать стихи. Но, дойдя до того места, где мать проклинает господина, он поднял слегка дрожащие пальцы правой руки и произнес со сдержанной силой, повысив голос, натянувшийся струной:

Так будь же проклят ты и весь твой род,
И дочь твоя, и все твое стяжанье!
……………………………………
Пускай истерзана так будет жизнь твоя,
Пускай преследуют тебя ножом, изменой
И слуги, и родные, и друзья!

Грибоедов давно уже окончил читать, а Чавчавадзе, потрясенный услышанным, молчал.

— Не угрюм ли слог? — с сомнением в голосе спросил Грибоедов. — Я прихожу в отчаяние от того, что понимаю больше, чем могу…

— Что вы! — горячо воскликнул Александр Гарсеванович. — Мне «Горе» казалось недосягаемой божественной вершиной. А сейчас я за ней увидал новую, еще значительнее и величественнее.

Грибоедов, чувствуя неловкость от таких похвал, повел разговор о своей миссии в Персии, о Паскевиче и снова о поэтах.

— Я высоко ценю гений Гёте, — остро поглядел он на Чавчавадзе из-под непомерно маленьких, с резким изломом дужки очков. — Но, дорогой Александр Гарсеванович, меня всегда смешит и коробит, когда его поклонники беспрестанно превозносят до небес каждую его даже поэтическую шалость, не стоящую выкурки из трубки, и в наудачу написанной строке ищут — и находят всяк на свой лад! — тайный смысл и вечную красоту.

— А может быть, это правомерно, когда речь идет о властителе дум? — возразил Чавчавадзе.

— А может быть, постыдное болтовство, и недостойно так усердствовать, лебезить даже перед титаном, которого любишь?! — воскликнул Грибоедов. — Я восхищен истинной народностью Шекспира, его простотой, преклоняюсь пред неукротимостью Байрона, спустившегося на землю, чтоб грянуть негодованием на притеснителей. Но значит ли это, что должно восторгаться буквально каждым их словом? Неизвинительно быть пасынком здравого рассудка! Ничего слишком!

Получасом позже снова стали обсуждать будущее житье Грибоедовых в Персии.

Министром иностранных дел у шаха был его сын — Аббас-Мирза. Он жил в своем дворце в Тавризе, и Грибоедов решил задержаться, насколько разрешат обстоятельства, в этой второй столице Персии и резиденции наследников каджарских венценосцев.

— Позже я наведаюсь в Тегеран, а Нину на некоторое время оставлю в Тавризе. Не хочется ввергать ее в самое пекло, не осмотревшись…

Отец согласился:

— Это разумно. — Меж бровей его пролегла морщина, лицо посуровело. — Там сейчас действительно пекло… Вам одному придется ратоборствовать со всем царством…

— Какую охрану оставить при Нине? — словно уходя от мысли, высказанной Чавчавадзе, советуясь, спросил Грибоедов.

Чавчавадзе помедлил с ответом. Страшно было за девочку.

— Небольшую, но из самых верных людей…

— У меня есть отменные казаки из Потемкинской, — сказал Грибоедов, вспомнив Митю, дядю Федю и разговор с ними на бивуаке.

— Ну вот и ладно… А кто беглербек [20] Тавриза?

— Зять принца Аббаса — Фет-Али-хан… Он как-то бывал у нас в Тифлисе. Редкостный хитрец. — Грибоедов улыбнулся. — Хотя и поэт.

— Надобно внушить сему поэту мысль, что супруга министра, кроме Аббаса-Мирзы, поручается его личным заботам, и он в ответе за ее благополучие.

Грибоедов шутливо сомкнул ладони над лбом:

— Аллах-акбар!

— Худшая из стран та, где нет друга, — задумчиво произнес Чавчавадзе.

28


Глава седьмая

Тавриз

Во тьме твои глаза
Блистают предо мною,
Мне улыбаются, и звуки слышу я:
Мой друг, мой нежный друг…
Люблю… твоя… твоя…
А. Пушкин

Все мрачную тоску
На душу мне наводит.
А. Пушкин

Они давно уже миновали прекрасную в эту пору Лорийскую степь, окруженную лесом, огражденную сумрачными Акзабиюкскими горами, перевалили через Волчьи Ворота и серебристый Безобдальский хребет — его утесы походили на седых, с непокрытой головой солдат в накидках, а вершина скрывалась в заоблачной выси.

Молочный туман, до отказа наполнивший пропасть под ними, перелился на горную дорогу, но когда караван вышел к равнине, туман словно отрезало.

Чем ближе к персидским землям, тем разительнее менялись картины теперь уже какой-то вялой природы: потянулись песчаные холмы, безжизненные плешеватые горы со скудной растительностью, заросшие бурьяном кладбища с длинными красными и серыми могильными камнями, стоящими торчком. Издали казалось — то выгоревший лес, и душой овладевала тоска.

Потом стали попадаться деревья фиолетовой бесстыдницы с оголенными стволами, ватные «стога» собранного хлопка, индюшиные стаи, мальчишки, гарцующие на неоседланных конях, одногорбые верблюды — дромадеры.

Переправившись через быстроводный Аракс, караван оказался на персидской земле, в Дарадатском ущелье. Он обошел город Маранду, «где была погребена жена Ноя», и стал продвигаться мимо красноватых, обожженных солнцем гор.

Еще из деревни Софиян завиднелся вдали, как безрадостный мираж, Тавриз.

…На дороге возник какой-то обтрепанный, изможденный персидский крестьянин.

— Пишкеш! Пишкеш! [21] — кричал он, протягивая русским огромный полосатый арбуз.

И еще два босых перса тащили в корзине арбузы.

— Пишкеш! Урус-солдат не грабит… Ешь!

Были приятны и эта приветливость, и то, что о русских говорили добро.

Верстах в двух от Тавриза перешли вброд речку и, оставив позади смрадные бойни, очутились у рва, над которым возвышалась зубчатая стена с башнями.

Миновав подъемный мост у одних из семи ворот города, они, держась ближе к крепостной кирпичной стене, тянувшейся до цитадели на холме, повернули к центру Тавриза.

Кто бы мог подумать, глядя на этот шумный, поглощенный сейчас исключительно собой город, что всего лишь год назад он подобострастно встречал русских победителей?

Старшины, почетные беки, главный мулла Мирфеттах-Сеид вынесли тогда им ключи от города. Русские вошли через константинопольские ворота, пронесли знамена по улицам, только что политым горячей кровью быков, усыпанным цветами.

Их трофеями стали 42 орудия, трон и жезл Аббаса-Мирзы.

Грибоедов нахмурился, поджал губы. Небывалое небрежение ритуалом! Коротка у них память… И Аббас-Мирза, и беглербек умышленно не торопятся со встречей, давая понять, что время отодвинуло покорность побежденных и здесь хорошо могут обойтись без русского министра… После торжественных и даже пышных встреч в Кодах, Шулаверах Гергерах это тавризское небрежение вдвойне оскорбляло. Его не умаляло даже то, что от Эривани Грибоедова сопровождал сын беглербека.

Впервые Грибоедов приехал в Тавриз двадцатитрехлетним секретарем при главе миссии, и тогда это тоже была, по существу, ссылка, за участие в дуэли. Он нисколько не кривил душой, когда писал отсюда другу [22] : «В первый раз от роду задумал подшутить, отведать статской службы. В огонь бы лучше бросился Нерчинских заводов и взывал с Иовом: „Да погибнет день, в который я облекся мундиром Иностранной Коллегии, и утро, в которое рекли: „Се титулярный советник““.»

Но время шло, он прожил в Тавризе почти три года и кое в чем разобрался и кое-чему научился. Именно здесь совершенствовался он в персидском языке, изучал обычаи страны. Именно отсюда вел на родину целый месяц 158 русских пленных солдат, и под градом персианских камней, терпя дорожные муки, они весь путь до границы пели: «Как за речкой слободушка» и «Во поле дороженька»…

Да, нравы этой страны для него не секрет…

…Он видел как-то казнь на площади. Палач, мир-газаб [23] , неторопливо подошел сзади к жертве, всунул ей в ноздри два пальца и, запрокинув голову, резанул ножом по горлу так, что кровь хлынула красной дугой. Получасом позже мир-газаб таскал труп по базару, настойчиво собирая от населения поборы за избавление от преступника.

Здесь особенно не утруждали себя в выборе приемов расправы: закапывали живых в землю, расстреливали из пушек, заворачивали жертву в ковер и топтали, пока человек не умирал.

Неужели и теперь так же бьют палками несостоятельного должника, как несколько лет назад? Должника тогда клали на землю, приподняв ноги, всовывали их в петлю, привязанную к шесту, и со словами «Откушай палок!» били по пяткам, пока палки не расщеплялись.

…Нина с любопытством и невольным страхом приглядывалась к жизни чужого города. Он почти весь был одноэтажным, глиняным, с безглазыми, глухими стенами цвета пустыни. Посреди улицы валялся труп верблюда, и собаки, рыча, вгрызались в его внутренности, а над этой свалкой нависали коршуны.

В проложенных по улицам канавах с горной проточной водой, женщины в чадрах мыли белье, набирали воду в кожаные мехи. Здесь же, рядом, умывались мужчины, купали коней, собирали в повозки нечистоты отхожих мест, увозили на удобрение. На высоком копье, воткнутом в землю, виднелась насаженная голова…

…К Грибоедову подскакал Фет-Али-хан на сером коне, до половины выкрашенном оранжевой краской. На беглербеке поверх кафтана, выложенного галунами, — лента с орденами, сабля в драгоценных камнях. У всадников, составляющих его свиту, — островерхие барашковые шапки с черными султанами, похожими на крохотные полураскрытые веера, дорогое оружие, в руках семихвостые плети, на статных скакунах — роскошные седла и сбруя.

Особенно величественно выглядела охрана из куртинов [24] : бритобородых, длинноусых великанов в тюрбанах и красных куртках, расшитых золотом, с гибкими из тростника пиками, украшенными страусовыми перьями. Вместо поясов у куртинов — цветастые шали, скрученные жгутом, из-за них виднеются рукоятки длинных пистолетов. При взгляде на широченные шаровары куртинов Грибоедов, усмехнувшись, подумал: «Скифские послы говорили о них Александру Македонскому, что один карман таких шаровар может коснуться Балкан, а другой — Арарата».

Словно по мановению жезла беглербека, на улицах началась стрельба, дико заревели длинные трубы, тяжко зарокотали барабаны. «Спектакль изрядно отрепетирован, — неприязненно подумал Грибоедов. — А принц-то не изволил показаться. И дело вовсе не в моем самолюбии».

Нина увидела, как сузились глаза мужа, а подбородок словно бы отяжелел.

Фет-Али-хан стал витиевато извиняться: Аббас-Мирза вот-вот возвратится в город, а сам он непростительно запоздал со встречей.

— Рад приветствовать тебя в землях шаха, владетель храбрости и ума, столп учености и благоразумия! Чувствами шаха проникнуты и сердца его подданных… Гвозим усти [25] , мы почитаем вас так, что наше почитание способно сделать друзьями врагов, если бы они где-либо были. О святой пророк, о завет пророческий…

Далее следовал полный и хорошо известный Грибоедову велеречивый набор фраз с упоминанием льва, звезд, соловья и аллаха.

Грибоедов слушал с каменным лицом. Странно, у этого перса белые ресницы. Они нависали над глазами, казалось, мешали ему смотреть.

Беглербек повернул посольский караван на улицу, обсаженную апельсиновыми деревьями в ярко-оранжевых плодах.

Впереди отряда огромный рябой курд держал над головой медное блюдо с дымящимся пучком пахучей травы.

«Выкуривают несчастья, расставленные нечистыми силами на нашем пути», — усмехнулся Грибоедов.

Они остановились возле довольно красивого маленького дворца с арочными воротами, над которыми знакомо возвышались кипарисы и приветливо вытягивались персидские сосны. Дворец обнесен галереей, по его бокам — куполообразные голубые башенки. Позади прилегал к дворцу сад с мраморным фонтаном и узорчатым бассейном.

«Ба! Здесь неподалеку жили в собственном особняке ярые католики и авантюристы венецианского происхождения — братья Мазаровичи», — узнал место Грибоедов.

Старший — Симон — числился доктором медицины, младшие — Осип и Спиридон — основным занятием своим сделали взяточничество. Притворно-добродушный Симон брезгливо отплевывался, глядя на азартные карточные игры, в которых участвовал и Грибоедов, сам же был не прочь погреть руки на незаконных сделках. Когда Симон, как глава русской миссии, уезжал из Тавриза в Тегеран, Грибоедов замещал его.

…Фет-Али-хан приказал помощнику показать, где разместиться свите полномочного министра, а его самого с женой почтительно ввел через застекленную дверь в дом, отведенный для них:

— Хош-гельди [26] .

Не в седле беглербек походил на грушу с короткими ножками.

Стены всех комнат чисто выбелены, украшены дорогими шалями и гобеленами. В большой комнате, правее камина с лепной рамой, висит овальное зеркало, по бокам стиснутое канделябрами. В нише стоят книги на русском, грузинском и персидском языках. «Все-таки подумали и о Нине», — с удовлетворением отметил Грибоедов, несколько смягчаясь.

Свет в комнату проникает через цветные, расписанные изречениями из корана стекла широких окон, ложится на ковер под ногами, делая его еще праздничней и цветастей. Особенно поразил Нину платан, растущий здесь же, в комнате. Он словно вышиб своей верхушкой кусок потолка из осколков зеркала и уже на воле раскинул ветви. Ствол казался коричневой колонной в углу. В узкой, высокой нише напротив платана стоял в причудливо изогнутом сосуде букет. Кольца из разноцветной бумаги нанизаны были на каждый цветок.

Когда Грибоедовы остались одни, Нина забралась на тахту, поджав ноги под себя, Александр же сел рядом, прислонившись спиной к ковру. Нина тревожно спросила:

— Ну как твоя лихорадка?

— Будто и не бывало! Недаром Тебриз означает «прогоняющий лихорадку», «сбивающий температуру». Здесь очень здоровый климат.

Он сказал это так, словно подбадривал ее, извинялся, что затащил в такую даль.

Грибоедов пододвинул ближе столик с фруктами, хамаданским белым вином в грубом пузырьке, закупоренном воском. Наполнив ледяной водой из кувшина мгновенно запотевший стакан, протянул его Нине.

— Ой, холодная!

— Персы говорят: «У нас даже собаки пьют воду со льдом».

— Но откуда они берут лед?

— Сделали погреба под землей. Над этими ледниками саженей на десять воздвигли башни охлаждения. Не заметила? Из серой глины, с крышами, похожими на конусы…

— Кажется, видела. — Она сморщила нос. — Здесь как-то странно пахнет, не пойму, чем?

— Мускатным орехом и корицей. Главные запахи Тавриза. И еще мускусом: может быть, от душистой мечети. Она неподалеку отсюда… Когда ее строили почти пятьсот лет назад, то в раствор добавили мускус, и запах его до сих пор не выветрился. Меня первое время с непривычки даже мутило.

— И меня…

— Ну, у тебя, Нинушка, другое дело…

Ока густо покраснела, взяла его руку в свою, прижавшись щекой и прикрыв глаза, почувствовала ее живой пульс.

— А театр здесь есть? — почему-то спросила она, выпуская его руку.

Грибоедов усмехнулся:

— Есть бои между скорпионом и фалангой на подносе, обложенном раскаленными углями.

Нина передернула плечами:

— Бр-р-р…

Озорничая, он сказал:

— И еще: здесь очень ценят виртуозные ругательства.

Нина посмотрела с недоумением. Он сделал свирепое лицо:

— Да будут осквернены могилы твоих семи предков! Сын сгоревшего отца! Залепи ему глаза чурек!

Нина шутливо запротестовала:

— Довольно, довольно! А какой гарем у Фетх-Али-шаха? — Веселые огоньки мягко засветились в ее глазах.

— Пустяки при его семидесяти годах! Не больше восьмисот жен. У главной, Таджи Доулат, титул «Услада государства».

— Восемьсот! — с ужасом произнесла Нина.

— Знаешь, какие сладостные стихи посвящает блудодей Таджи: «Локоны твои — эмблема райских цветов… Твой взор предвещает бессмертие старцам и юношам. О прелесть моя! Возьми мою душу, только дай мне поцелуй!»

Нина невольно рассмеялась. Александр Сергеевич привлек ее к себе:

— Возьми мою душу. Ты — мой гарем!

Нина с милым лукавством спросила:

— А какой у меня титул?

— Все тот же — мадонна Мурильо. А по местному — «Утеха очей». Знаешь, как буду теперь я разговаривать с тобой?

— Как?

Александр Сергеевич сел на ковер, поджав под себя ноги, молитвенно стиснул ладони перед лбом:

— О моя полная луна совершенства! О мой виноградник постоянства!

Посмотрел пытливо из-за ладоней. Нина, принимая игру, величественно склонила голову, разрешая продолжать.

— Да принесут тебе дни сияние неба благополучия, и да обойдут тебя знойные вихри печали…

— Да обойдут! — серьезно повторила Нина.

— Да распространится мускусное благоухание сада любви…

— Да распространится… — как эхо, согласилась Нина.

Он вскочил на ноги, поднял Нину с тахты, стал целовать приговаривая:

— И да будут дни искренности вечны, вечны, вечны!
* * *

29

Они легко и быстро сдружились с соседями — французским капитаном Жюлем Семино и его женой Антуанеттой. Капитан — высокий, сутуловатый, совершенно седой, хотя ему было немногим более тридцати лет, — нес службу инструктора-артиллериста в войсках принца Аббаса-Мирзы.

Супруги Семино явились к Грибоедовым с визитом на третий день их появления в Тавризе.

Чувствовалось, что Жюль влюблен в свою жену, как в день свадьбы, хотя, по их словам, с того дня прошло уже лет десять.

Их веселость, прямодушие очень располагали, и Грибоедовы зачастили в гости к Семино. С ними можно было не дипломатничать, отпустить те внутренние вожжи, которые до предела натягивались во дворце Аббаса-Мирзы или при встречах с английским полковником Макдональдом.

И Нина с Антуанеттой легко нашли общий язык.

Ото была миниатюрная блондинка с крохотными пухлыми ручками. На кукольном лице ее сияли круглые синие глаза в пушистых ресницах, алые губы сложены бантиком, а ямочки весело играли на свежих щеках. Она охотно рассказывала о парижских модах, о своей коллекции акварелей, показывала Нине наряды и поражалась, что княгиня так непритязательна в одежде.

— Так нельзя, ma foi! [27] Так нельзя! — все повторяла она.

Однажды, когда они после своей беседы возвратились к мужчинам, Антуанетта воскликнула:

— Ты знаешь, Жюль, видно, неспроста наш престарелый аббат Иосиф Делапорт, побывав в Тифлисе, высказал предположение, что именно удивительная красота грузинских женщин остерегла Магомета прийти в этот город…

Семино смеющимися глазами посмотрел на Нину, почтительно склонил голову:

— Делапорт был прав!

Нина покраснела от удовольствия, Антуанетта же шутливо погрозила мужу пальцем:

— Капитан, Тифлиса вам не видать, как своих ушей!

Грибоедовы засиделись допоздна. Живая беседа их становилась все откровеннее.

В маленькой комнате Семино пахло шафраном и какими-то тонкими духами, было по-особому уютно.

К каждому, даже самому сдержанному и замкнутому человеку приходят часы, когда ему необходимо, хотя бы ненадолго, освободиться от замкнутости, говорить раскованно и задушевно.

Почти десятилетняя дипломатическая служба приучила Грибоедова и смолчать, где готов бы взорваться, и ответить улыбкой себе на уме, когда, подстерегая, ждут неосторожного слова.

Только в последние месяцы, с Ниной, он был предельно открыт и от этого чувствовал большое облегчение: успокоительно расслаблялись напряженные нервы. Бесхитростная французская чета вызывала в Грибоедове ответную доверчивость, желание провести по-домашнему этот вечер на островке, омываемом трудным и опасным морем.

— Мой отец — якобинец — ни за что погиб под Смоленском в августе 1812 года, — вспоминал Жюль, и в его карих глазах стыла неподдельная печаль. — Мы напрасно вторглись в русские земли… Юнцом запомнил я казачьи войска на улицах Парижа… Какого-то рыжеватого бородача с пикой…

«Может быть, дядю Федю», — усмешливо подумал Грибоедов.

— Мы кричали: «Vive, храбрым и добрым русским солдатам!» Да и как было не кричать, если они нас щедро подкармливали и не взорвали Иенский минированный мост!

Жюль вдруг резко повернул мысль, решительно произнес:

— Вероятно, я неправильно избрал профессию: мне хотелось быть натуралистом…

— Ты еще будешь им, — нежно пригладила голову мужа Антуанетта.

— Должность избирает нас, — мрачно подтвердил Грибоедов.

Нина подумала: «Он тоскует по свободе поэта… Но я приложу все старания… Мы поселимся в Цинандали… Он закончит свои драмы, поэмы… И садитель Крушвили не будет в обиде…»

Капитан становился все симпатичнее Грибоедову. Доверчиво поглядев на Жюля, Александр Сергеевич сказал:

— Я в силах понять идеалы вашего отца…

Жюль стремительно и благодарно пожал руку Грибоедову, потом, словно натолкнувшись на невыносимую мысль, воскликнул с болью:

— У вас до сих пор продают и покупают людей!

Перед глазами Грибоедова возникла сакля Крушвили, жалкие хаты крепостных матери. Он стиснул зубы.

Жюль смотрел с недоуменным осуждением:

— Возвратили под палку господина даже тех, кто спас Россию от тиранства!..

Что мог возразить Грибоедов, когда злодейство знатных негодяев было ненавистно и ему, а пушкинское «Восстаньте, падшие рабы!» — его криком. Что мог возразить он, зная мерзости российской жизни с ее надсмотрщиками на барщине, объявлениями в газете о продаже людей, двадцатипятилетней каторгой — шпицрутеновской, солдатской службой?

Грибоедов нервным движением пропустил волосы через пальцы правой руки. Нина уже знала — это он волнуется.

— В России немало людей, кому нестерпимо рабство, — сказала она, словно спеша на помощь мужу.

Грибоедов посмотрел на нее с благодарностью.
* * *

30

Принц Аббас-Мирза, носивший титул «Опора государства», во время приемов Грибоедова был сама любезность и внимательность, хотя Александра Сергеевича не оставляла мысль, что именно этот стройный, сладкоголосый человек с живыми глазами подсылал убийцу к Ермолову, пообещав пять тысяч туманов [28] , поощрял доставку русских отрубленных голов, и его всадники, приторочив к седлам отрезанные головы, мчались получать свою награду.

Это принц принимал от своих воинов клятву: «Убивать старых и младенцев, брать в плен женщин. Если же нарушу обет — пусть преследует меня злая судьба, презирает жена и не принимает в шатер». Помнил Грибоедов и то, как Аббас-Мирза приказал нарядить в женское платье начальника Елисаветполя — Назар-Али-хана, бежавшего из крепости, намазать ему бороду кислым молоком, посадить на ишака лицом к хвосту.

Как это не вязалось со сладкогласием принца, с леденцами, которые любил он посасывать. Да, в Аббас-Мирзе поразительно уживались повадки лисы и тигра.

Принц обычно принимал Грибоедова в огромном зале с окнами во всю стену, с гранеными зеркалами, с полом, уставленным подарками — сервизами. Между ними оставались лишь узкие проходы к трону.

Игра разноцветных стекол, рамы затейливой резьбы, изображения цветов и птиц на стенах, румяные яблоки, плавающие в бассейне из желтовато-коричневого мрамора — все это придавало их беседам словно бы несерьезность. Конечно, были и кальян, и кофе, и вазы китайского фарфора, и фруктовые пирамиды, и неизменный шербет, и еще более неизменная витиеватость речи принца, явно мнящего себя новоявленным Александром Македонским.

— Рад давно желанному свиданию, как истомившаяся роза — первым лучам весеннего солнца…

Весьма шербетно, и в то же время переговоры с Аббасом-Мирзой очень утомляли. Человек минутного настроения, неискренний, вспыльчивый, он сегодня начисто отвергал все, с чем соглашался вчера: то превозносил Персию как «средоточие вселенной», то оплакивал ее гибель и позор, выкрикивая «О аллах-керим, аллах-акбар!», легко переходил от наигранно-дружеского тона к истеричному. Картинно срывал с себя бриллиантовые застежки кафтана, показывая готовность платить контрибуцию белому падишаху, и здесь же выклянчивал скидку. Сначала пытался уменьшить сумму на 200 тысяч туманов, затем на 100 тысяч, на 50 тысяч — Грибоедов твердо и настойчиво добивался выполнения договора, не угрожал, не повышал голоса, и Аббас-Мирза, убеждаясь в тщетности усилий, грустнел, смирялся или делал вид, что смиряется, старательно потягивал кальян из наргиле, и на смуглом, несколько женственном лице с яркими губами можно было прочитать обиду, недовольство, вынужденную покорность.

Желание Грибоедова подчеркнуть перед Аббасом-Мирзой могущество России подсказало дипломату, что известие о взятии у турок Варны надо преподнести торжественней. Впервые на персидской земле зазвонили колокола. Потом пошла пушечная пальба. Аббасу-Мирзе осталось только пригласить русских к себе на званый обед с фейерверком в честь победы их оружия.

Однако время было Грибоедову отправляться к «тени божьей на земле» — шаху, в Тегеран, чтобы далее не затягивать мучительную процедуру взыскания долга. Теперь ему ясно было, что делать это круто нельзя, если хочешь в войне с турками сохранить за Персией хотя бы нейтралитет.

Да пора и представиться шаху, вручить ему верительные грамоты, отвезти наконец-то прибывшие подарки русского императора — хрустальные канделябры, посуду из яшмы.

Непостижимо долго шли они сюда, не злая ли воля ставила и этой медлительностью посланника под удар?
* * *


Вы здесь » Декабристы » А.С.Грибоедов » Грибоедова Нина Александровна