Но когда вступил на престол Александр Николаевич, то Муравьев решился воспользоваться тем, что новому государю многое из прошедшего не было известно, и дал такой оборот делу, что расстроенное здоровье Запольского требует непременно его увольнения от должности, им занимаемой, но что он не может никак подать формальной о том просьбы, так как по военному времени это запрещено; а в доказательство справедливости своего утверждения о болезни Запольского он, Муравьев, прилагает собственноручное частное письмо к нему Запольского. Но удалить, однако, Запольского было еще недостаточно.
Теперь, когда Муравьев приготовился дать полную волю своему произволу за Байкалом и обманывать самым дерзким образом правительство и публику относительно действий на Амуре, ему, конечно, не хотелось иметь других свидетелей своих дел и там и здесь, кроме тех, которые ради интереса согласны были действовать с ним заодно. Между тем сын Запольского в качестве адъютанта Муравьева неминуемо должен был сопровождать его на Амур, а я все-таки оставался за Байкалом неподкупным и грозным для Муравьева наблюдателем всего происходящего. Надобно было поэтому во что бы то ни стало удалить нас обоих. Муравьев, уже отправясь в экспедицию в сопровождении сына Запольского, придрался к нему с помощью самого бессовестно-надуманного предлога, чтобы оставить его в самом начале плавания. Но относительно меня он не мог и не смел принять сам никаких мер, поэтому и выкинул следующую штуку: он сделал представление в Петербург, что здоровье мое требует пребывания в более мягком климате, а так как Минусинский край считается Италией Сибири, то он и просит о переводе меня туда из Читы. Этим надеялся он достигнуть двух целей — удалить меня из Забайкальского края, главного поприща его насилий и обманов, но в то же время оставить меня все-таки в Восточной Сибири в его заведовании, чтобы иметь возможность с помощью хотя бы и незаконных мер (например, распечатания и перехватывания писем и пр.) воспрепятствовать передаче в Россию сведений обо всем уже известном мне. Устроив все так искусно, по его мнению, Муравьев сам удрал на Амур.
Таким образом летом 1855 года вдруг получается одновременно и увольнение Запольского от должности в отпуск для излечения болезни, и перемещение меня в Минусинский край во внимание к тому, что того требует мое здоровье.
Получив официальное о том сообщение, я немедленно написал князю Орлову, что я не могу принять подобного распоряжения иначе, как за недоразумение или за наказание; что так как я сам лучший судья в том, что полезно для моего здоровья, то не признаю необходимости перемещения, и потому ни сам о том не просил и не уполномочивал никого просить за себя. Если же это наказание, то если то правда, что в русском царстве никто без суда не наказывается, то я требую суда в полной уверенности, что чем подробнее будет исследование моих действий, тем явнее будет мое торжество, так как по суду несомненно будет доказано, что я по своим действиям заслуживаю, напротив, не наказания, а высшей награды, хотя ее никогда не искал, да и не прошу.
Между тем вследствие отказа полковника Соллогуба (за болезнью) принять временно управление областью приехал в Читу вместо губернатора полковник Баролевский, командир 1-й конной казачьей бригады. Этот человек всячески добивался прежде моего благорасположения и права на близкое знакомство со мною основывал на приятельских отношениях с ним Бестужева. Теперь вдруг он прислал брата своего сказать, что будто бы он по своему положению не может бывать у меня, и стал убеждать, чтобы я подчинился вероломной интриге Муравьева и выехал из Читы в Минусинск, чтобы не подвергать его, Баролевского, ответственности за неисполнение. А так как я не соглашался ехать, то Баролевский не вытерпел и явился лично убеждать меня. Замечательно при этом мнение, какое сами партизаны Муравьева и люди преданные ему высказывали о нем.
«Разве вы не знаете, Дмитрий Иринархович, — говорил мне Баролевский, убеждая меня, — что этот бешеный человек, Муравьев, в состоянии сделать в раздражении за то, что вы не слушаетесь его приказаний. Для вас скоро может открыться снова будущность (это говорил он, намекая на амнистию, о которой уже носились слухи), но теперь вы лишены еще всех прав, и Муравьев может так поступить с вами, что после вам нельзя будет показаться в свете».
Ясно, что он разумел под этим какое-нибудь телесное насилие. Таким образом, самые слуги Муравьева считали его способным на самое гнусное насилие, даже относительно человека, которому он всем был обязан. Я отвечал Баролевскому, что я презираю все угрозы и что позор подобного действия падет на того, кто осмелится покуситься на него, а отнюдь не на меня, которого, как и сам он видел на опыте, не могло унизить никакое положение. Что же касается лично до него, Баролевского, то мне жалко видеть, что он так действует, и нечего ему убеждать меня именем Н.А.Бестужева не подвергать его неприятности; что для ограждения его я дам ему, пожалуй, подписку, что буду готовиться к выезду через месяц, а между тем напишу к Венцелю, исправлявшему вместо Муравьева должность генерал-губернатора, чтобы он, Баролевский, до получения ответа не надоедал мне своими требованиями о выезде. Так и устроилось дело между мною и Баролевским.
Я написал к Венцелю, что нечего ему принимать участие в чужих грехах, что ему известны все обстоятельства и все вероломство Муравьева, так пускай же Муравьев как затеял дело, так сам и распутывает его. Венцель немедленно написал Баролевскому, чтобы тот не смел тревожить меня и что я могу оставаться в Чите до возвращения Муравьева.
Между тем Корсаков, посланный вперед в Петербург с донесением о второй экспедиции на Амур, был назначен исправляющим должность губернатора в Читу. Когда же Муравьев возвратился, то я настоятельно требовал от Баролевского, чтобы он спросил от моего имени категорически у Муравьева, на каком основании считают полезным для моего здоровья насильственное перемещение меня в Минусинск и кто о том просил? Писать же сам к Муравьеву я не намерен. Муравьев, не смея сам действовать, задумал спрятаться за Корсакова и отвечал, что так как теперь Корсаков назначен губернатором, то это уже его дело.
По приезде Корсакова я не дал ему перевести духа, можно сказать, и минуту. Он приехал ночью, а в 8 часов утра должны были собираться у него все служащие. Я выбрал нарочно это самое время, чтоб потребовать объяснения у него как у ближайшего наперсника Муравьева. Поэтому, войдя в залу, где были собраны все, я прямо подошел к нему и без всякого приветствия и предисловия сказал: «Скажите, пожалуйста, Михайло Семенович, что значит это вероломное действие против меня Муравьева?»
Корсаков страшно сконфузился, схватил меня за обе руки и, утащив в гостиную и усадив на диван, сказал: «Неужели вы думаете, Дмитрий Иринархович, что и я тут в чем-нибудь виноват? Я, право, ничего не знал, и неужели вы считаете меня способным на то, чтобы и я стал вас тревожить? Я ведь хорошо помню, сколько мы все вам обязаны. Ради Бога, успокойтесь, будем по-прежнему; теперь, видите, мне некогда, а после потолкуем обо всем».
Таким образом и осталось без исполнения высочайшее повеление о перемещении меня в Минусинск, потому что даже из самых преданных слуг Муравьева не нашлось никого, кто бы в угоду ему отважился взять на себя приведение дела в исполнение; и таким образом Муравьев из своей попытки не выиграл ничего, кроме позора бесплодного, неудавшегося покушения, т.е., как говорится, «tout Todieux d'un crime sans en avoir tire du profit».
Трудно себе представить, как смешон и жалок был Корсаков в начале своего губернаторства. Он терялся во всем и как будто у каждого искал извинения себе в том, что вдруг занял такое место. Сознание своего недостоинства, при всем желании скрыть это, мучило его так, что ему очевидны казались в глазах всех и насмешка над его губернаторством, и упрек за то.