Мебель составляла кровать, стол и стул. Компаньонами заточенного были маленькие красные муравьи, черные тараканы, сверчки, мокрицы и мыши, и наблюдения над всеми этими животными составляли одно из обычных развлечений узников. Впрочем, скоро нашлось и другое развлечение, это разговор с соседями сквозь стену. Разумеется, голоса через толстую каменную стену не могло быть слышно; но если ударяли в стену чем-нибудь, хотя бы гвоздем, карандашом и т.п., то звук легко передавался, и это подавало мысль составить условную азбуку, вроде употребляемых в сигналах, телеграфах и пр. Трудно было только сначала понять основание азбуки или систему; но раз что сосед догадался, в чем дело, то разумение остального развивалось уже очень быстро. Чтобы избежать большого числа ударов, производились различные сочетания. Иное, например, значило два раздельных удара, иное — сплошные. Один удар означал букву А, два сплошные звук 1 и пр. Впрочем, системы были разнообразные, более или менее удобные, но так как было много свободного времени, то они достигали своей цели, служа средством сообщения не только с соседями, но через них с самыми отдаленными номерами и вместе с тем доставляли занятие и развлечение.
Нельзя сказать, чтоб не было и других средств сообщения, особенно у тех, которые могли щедро платить через родных. Говорят же, что в России деньги все портят, но отчасти могут и исправлять многое. Выше сказано было, что фельдфебель инвалидной роты носил бумаги в городскую думу. Он решился воспользоваться этим случаем, чтобы предложить арестантам и родным их служить посредником для сношения за известную плату. Между тем относительно инвалидов, служивших сторожами при арестантах, он выказывал себя чрезвычайно строгим. Он не только не позволял им входить без себя в комнаты арестантов, но не позволял им и даже кричал на них, если ему покажется, что кто-нибудь засмотрится на арестанта, так что иногда, когда это им удавалось, они из-за спины его знаками показывали, что и хотели бы остаться и что-нибудь сказать, но что страшно его боятся. И вот раз вечером он вошел ко мне, как будто бы для того, чтобы поправить постель к ночи, и я видел, что он что-то положил под тюфяк в том углу кровати, который не был виден часовому. Я нашел под тюфяком письмо от сестры одного из моих товарищей, княгини Волконской, которая писала мне, что я могу вполне положиться на фельдфебеля, что он служит и другим своим товарищам и чтобы я уведомил о доставлении ее письма. С тех пор я вел переписку со многими в городе и, благодаря этому обстоятельству, успел предостеречь многих особенно в том, чтобы они уже не попадались в ловушку, на обычную уловку комитета выдумывать показания от лиц, которые вовсе их не делали.
Был один из моих приятелей, которому особенно настойчиво комитет старался доказать его участие в тайном обществе. Это был Феопемит Лутковский, бывший впоследствии при великом князе Константине Николаевиче. Он был зять адмиралу Головнину, известному по плену у японцев, и жил у него в доме; при сделанном у Лутковского обыске найден был у него на стене мой портрет, работы академика Теребенева. На вопрос, почему у него мой портрет, он прямо отвечал, что он глубоко меня уважал и был моим приятелем; а так как он был мною предупрежден, то его не могли уже сбить с толку вымышленными показаниями, и он на все твердо отвечал, что не может быть, чтобы я делал какие-нибудь показания, и требовал очной ставки. Обо всем этом он уведомил меня в крепости. Поэтому, не имея возможности доказать участие его в тайном обществе, его сослали, однако, в Черное море, бывшее тогда морскою Сибирью. Ему объявили, что это для того, чтобы он «научился вперед лучше выбирать друзей». Там оставался он до тех пор, пока не понадобилось назначить при Константине Николаевиче хорошего морского офицера, но и после, когда он уже состоял при нем, его долго держали, как говорится, в черном теле, и только при свадьбе великого князя сделали флигель-адъютантом и затем произвели в адмиралы. Он умер в 1853 году после того, как вошел снова в сношения со мною и утешался тем, «что и в самом отчаянном положении я нашел средства сделать более, нежели кто-нибудь, и для края, в котором я находился, и в государственном смысле». Он разумел те преобразования, которые я произвел в Восточной Сибири.
Тесть его, адмирал Головнин, был также из числа тех, которые ускользнули от исследований комитета, хотя и принадлежал к числу членов тайного общества, готовых на самые решительные меры. По показанию Лунина, это именно Головнин предлагал пожертвовать собою, чтобы потопить или взорвать на воздух государя и его свиту при посещении какого-нибудь корабля.
Следствие продолжалось непрерывно до июня месяца, и редкий день проходил без того, чтобы меня не требовали лично в комитет или не присылали письменных допросов. Я старался только спасти не привлеченных к следствию, все же остальное, а особенно личная судьба моя, очень мало меня уже занимало. Мои мысли и усилия были уже направлены в совсем другую сферу.
Предавшись вполне воле Божией относительно своей жизни, сохранит ли она ее мне, или я буду казнен, я не хотел терять ни минуты и энергично принялся за дело разрешения тех вопросов, от исследования которых я был отвлечен в последнее время практическою деятельностью. Я вытребовал книги из своей библиотеки и до такой степени углубился в изучение, что, могу сказать, совершенно забыл внешний мир. Чтобы ничем не отвлекаться и быть всегда способным к умственным занятиям, я еще в крепости установил себе ту диету и расположение времени, которые сохранил потом и в каземате. Я велел подавать себе одну постную овощную похлебку и определил 18 часов на занятия и 6 на все остальное, на сон, еду, гулянье и отдых.
Как начальники в крепости, так и члены комитета смотрели на все это с изумлением и, может быть, принимали меня даже за помешанного. Они никак не могли понять, каким образом человек, которому угрожает смертная казнь и во всяком случае вполне безнадежная будущность, может возиться с греческими и латинскими книгами и добровольно ухудшать, по их мнению, свое положение, отказывая себе в том, чего не лишала его даже крепость и чем (как например, хорошей едой и сном) многие старались вознаградить себя за другие лишения.
Между тем наступило время суда и приговора. Во второй части записок сказано уже, что суда собственно не было. Не было ни прений, ни защиты, и все ошибки следственного комитета остались без должного разъяснения.
Верховный уголовный суд подразделялся только на комиссии, которые приняли следственные дела, и ограничился вопросом, нашею ли рукою писаны бумаги, не принимая даже протестов о неполноте дела и о ненахождении в делах некоторых документов. Только тут и видели нас судьи до самого произнесения и чтения приговора, основывая виновность исключительно на заключениях следственной комиссии. Кроме неправильности и ошибок, сильно действовала, разумеется, и протекция. Например, поместив в высший разряд иных армейских офицеров, игравших в обществе ничтожную роль, поместили в низший разряд старика Тизенгаузена оттого, что он был родственник Дибича.
Впрочем, не все равнодушно переносили неправильности и произвол в ведении процесса. Говорят, что адмирал Шишков, министр народного просвещения, протестовал и вышел из суда, за что и подвергся замечанию свыше, что «старик выжил из ума». Тринадцать человек из числа судей отказались подписать смертную казнь, а члены Синода прибегли к обычной уловке, что хотя и признают подсудимых достойными смертной казни, но подписать смертного приговора не могут, потому-де, что их сан воспрещает им ободрять пролитие крови.
Приговор читали в зале коменданта крепости, где был собран Верховный уголовный суд. Вводили по частям, по разрядам. Так как мы думали, что немедленно могут нас отправить или на казнь, или в Сибирь, то Иван Пущин хотел просить позволения видеться с отцом; но едва он начал говорить, как судьи, испугавшись, что он будет протестовать против неправильности судопроизводства, закричали, чтоб нас скорей выводили из залы. Между тем многие из судей, в том числе и духовные, вели себя неприлично и тянулись изо всех сил, чтобы рассмотреть осужденных, которых отказывались выслушать.