Той зимой, в один из ледяных февральских дней умер полковник Лобанов.
Его смерть стала страшной неожиданностью для всех, хотя в Нерчинске всяк уже давно знал, что этот худой немолодой человек неизлечимо болен.
Около девяти часов утра он закашлялся кровью, со стоном рухнул в кровать и послал слугу своего Тимофея за Ниночкой, а потом в острог за заключенными.
– Хозяин отходит! – плакал Тимофей. Слезы бежали ручьем по его мелко дрожащему морщинистому лицу, он плакал всю дорогу, и на бороде уже появились маленькие сосульки. – Он исходит кровью, и говорить уже почти не может! Но хочет видеть вас, барыня милая. Ступайте же, торопитесь!
Ниночка побросала все дела и, накинув шубку, помчалась за Тимофеем. А комендант рудников послал казака в лес за Борисом.
Лобанов умирал – и, казалось, наступают последние дни этого мира. Ей казалось, что выгорела вся тайга и снег почернел от невыносимой ее боли. Лобанов умирает! О том, что он умрет, знали, но сейчас, когда костлявая старуха с косой уже стояла на пороге, в это трудно было поверить. В это не хотелось верить!
Старый полковник лежал в разворошенной постели, бледный, посеревший от потери крови, истерзанный болью. У входа в дом топтался лекарь.
– Помогите мне, Нина Павловна, дорогая! – закричал он. – Он гонит меня прочь, этот упрямый осел. Я сразу же побежал сюда, когда услышал о его приступе, хотел дать ему порошок… а он… Он выплюнул порошки прямо мне в лицо. Кто-нибудь видел еще одного такого больного-хулигана? Объясните хоть вы ему, что порошки снимут боль!
Лобанов уставился на Ниночку горящими глазами. Она присела на корточки подле его постели и схватила за дрожащую, исхудавшую руку.
– Все проходит, – с трудом прошептал Лобанов. И заскрипел зубами от боли.
– Батюшка! – Ниночка нежно поцеловала его горячую руку. – Почему вы прогнали доктора Волосова? У него лекарства…
– Знаю я эти лекарства. Свиньям он их дает для опороса, а мне – от боли. Продал, небось, душу дьяволу, вот пусть к нему и убирается!
– Батюшка…
– Послушайте меня, Ниночка, – Лобанов все еще крепился. И даже голос зазвучал звонче. – Тут, – он хлопнул себя по груди, – все давно уж превратилось в кровавое болото, в сущее месиво. А сердце все еще бьется! Вот ведь, даже такая развалина может иметь крепкое сердце! Тихо, тихо, Ниночка. Я больше не хочу принимать ни порошков, ни капель, ни пилюль. Не же-ла-ю. Я умру вместе со всей моей болью, так, как если бы погиб в бою. Господи, как будто в тот день, когда я лишился ноги! Я ведь не сдался тогда. Пока лекаришко отрезал мне ногу, я в себя с ведро водки влил. Вот это был Лобанов! К черту, не плачьте же, Ниночка…
Он замолк, переводя с хрипом дыхание.
– Доченька, – прошептал с трудом, – я хочу, чтоб меня под березкой похоронили. Люблю я березы-то…
Затих ненадолго, глядя на грубый деревянный потолок, перебирал руками по одеялу. Ниночка тоже молчала. Уткнулась лицом в краешек кровати и ждала. Черты лица Лобанова заострились страшно. Смерть уж кружила над ним, вечное молчание звало полковника к себе, и с каждой минутой все сильнее и настойчивее колдовала над ним бесконечность.
Дверь тихо приоткрылась. В комнату осторожно вошел Борис и замер. Лобанов с трудом повернул голову.
– Это ты, Борис Степанович?
– Да, Николай Борисович.
– Проходи. Чего стоишь в углу, как старый чугунок? Подойди к жене-то.
Борис подошел к сидевшей у кровати Ниночке.
– Вот и ладно, – прошептал Лобанов. – Сынок, вот, умираю я. Прежде, чем наш попишка, этот скелет вредный, к обедне отзвонит, я уйду. Борис Степанович, не забыл ли про наш уговор? Моя деревяшка… и на рубли с нее корабль под именем моим…
– Я ж вам поклялся, Николай Борисович. Но вполне возможно, что я никогда не увижу уж более родной мне Риги.
– Шеин давным-давно направил курьера в Петербург. И эта битва с волками никогда не забудется. Люди будут спрашивать того ж царя: «А что там с Ниной Павловной?». Боренька, у тебя чудесная жена.
– Я знаю о том, Николай Борисович, – Борис опустился на колени подле Ниночки. – Там на улице все наши собрались, – взволнованно выдохнул он. – И женщины, и мужчины. Все. Даже Кюхля пришел, он для вас гимн сочинил.
– Кюхля, этот дурень из философов? Гимн? Для меня? – Лобанов слабо улыбнулся. – С чего бы это он вздумал?
– Он сказал: почему бы одному сумасшедшему не сочинить стихи про другого сумасшедшего?
Лобанов хмыкнул.
– Счастье, что я этого уж больше не услышу!
И они вновь замолчали. Да и что им оставалось сказать? Смерть ждала у изголовья, торопя последние минуты. Борис и Ниночка держали руки Лобанова. Его глаза медленно угасали, ясный, иногда льдисто-суровый взгляд заволокла смертная муть.
– Может, нам помолиться, батюшка? – тихо спросила Ниночка.
Лобанов хмыкнул и с трудом повернул к ней голову.
– А поможет, доченька?
– Не знаю. Говорят…
– Тогда попытайся, доченька… – Лобанов лежал тихо, совсем тихо, а Ниночка начала читать древнюю отходную молитву, которой научила ее когда-то старая нянюшка Катерина Ивановна. Эта молитва напоминала монотонное тоскливое пение, литанию, усыпляющую и уносящую в вечность.
Борис Тугай тихонько поднялся и на цыпочках подошел к шкафу, стоявшему в углу комнаты. Он достал старый мундир и саблю Лобанова, накинул мундир на умирающего и вложил ему в беспокойно перебирающие одеяло руки саблю. И внезапно беспокойные руки успокоились, сжимая рукоять сабли, заострившееся лицо прояснилось.
– Спасибо, Борис Степанович, – прошептал Лобанов. – Спасибо.
Он вытянулся в кровати, застыл, словно хотел сказать: вот и все, пусть и другие входят, посмотрят на мою пустую оболочку.
Глаза Лобанова закатились, рот чуть приоткрылся, дыхание прервалось.
Тугай склонился над умершим и прикрыл ему глаза. Ниночка поцеловала полковника в лоб и торопливо вышла из дома. Во дворе к ней метнулась княгиня Трубецкая, заплаканная, побледневшая.
– Как? Как он?
В уши Ниночки забарабанил бас Муравьева.
– Хоть руку-то ему можно пожать?
Борис закрыл дверь, привалился к грубо отесанной стене. В эти минуты он чувствовал себя бесконечно несчастным и одиноким. Внезапно он понял, что сейчас со смертью Лобанова жизнь в Сибири сделается для него невыносимой.
Через полчаса с Лобановым собрались попрощаться все жители Нерчинска. Он был уже обряжен в свой старенький мундир, в руках сжимал саблю, а князья и графы, генералы и герои Отечественной войны несли подле его гроба почетный караул.
А люди все шли и шли, чтобы увидеть в последний раз своего полковника. Три дня стекался к его гробу народ. Буряты и эвенки, калмыки, якуты и киргизы проходили ко гробу, женщины, дети, мужчины и старики. Даже несколько китайцев пришло. Купцы, скупавшие меха у Бирюкова, сам толстяк рыдал в голос.
– Больших почестей и царю не дождаться, – со слезами прошептал генерал Шеин, гнавший лошадей из самой Читы.
А губернатор Абдюшев велел отслужить во всех соборах Иркутска заупокойную по полковнику Лобанову.
В самом конце февраля, в воскресный день, Лобанова похоронили под тоненькой березкой. С трудом разрыли промерзшую землю. Его гроб несли двенадцать человек, и среди них князь Трубецкой и граф Муравьев. У гроба стоял Тугай с траурно приспущенным знаменем полка, в котором служил когда-то Лобанов. Знамя это за две ночи сшила поседевшая от горя Катенька Трубецкая.
– Господи, прости заблудшую душу раба твоего Николая, – прошептал отец Афанасий у самого края разверстой могилы. – В муках человек рождается, в муках к Тебе, Господи, уходит.
Он мелко крестил гроб, вглядываясь в жадно распахнутое жерло могилы, хотел было сказать еще что-то, как вдруг с диким криком исчез в вырытой яме. Когда его вытащили, едва живого от пережитого страха, лекарь со злорадным удовлетворением установил, что бедняга сломал левую ногу.
– Последняя выходка Лобанова, – сказал генерал Шеин и, не стесняясь, заплакал. Глядя сквозь слезы на гроб, прошептал: – Было бы удивительно, Николай Борисович, коли б ты покинул нас тихо и незаметно.

Катенька Трубецкая который уж час стояла у свежезасыпанного могильного холмика. Слезы медленно текли из глаз и тут же замерзали. Ушел тот, кто был ей так дорог, ушел, так и не узнав об этом.
– Отчего вы не женитесь, – спросила она полковника как-то раз, на одну минуту оставшись с ним наедине. – Хотите, подберу вам хорошую невесту, полно уж вам ходить одиноким…
Он посмотрел на нее долгим нежным взглядом и ответил, опустив глаза вниз:
– Такой, как вы, сударыня, я не найду, а другой мне не надо…
Она покраснела тогда, поняв это косвенное признание в любви, но сделала вид, что ничего не поняла.
– Полно, – дрожащим голосом произнесла еще Трубецкая, – сколько прелестных женщин могли бы быть счастливы с вами…
Лобанов только грустно усмехнулся и ничего не ответил. «Бог покарал меня его уходом», – мелькнуло в голове у княгини. Ужасный пробел оставил Лобанов своим уходом в ее жизни. Тоска невыразимая! Она знала, что за что она ни примется теперь, все будет из рук валиться, самые воспоминания будут не в отраду. Она в первый раз испытывала, что душа может болеть как тело, – именно болит душа! Едва могла понять Катенька Трубецкая, что Лобанов оставил их маленький мир в тайге.
Она подняла голову и увидела подле себя высокого белобородого старца. Глаза княгини наполнились уже не слезами, а ничем не прикрытым ужасом. Она помимо воли с еще незабытой придворной вежливостью поклонилась старику.
– Александр Павлович? Государь?!
Федор Кузьмич посмотрел на княгиню, признал в ней старую знакомицу и улыбнулся.
– Зря ты это, милая, – отозвался ласково. – Не надобно мне так кланяться. Я – бродяга. Лучше ему, бедному, поклонись.
Слезы ручьем хлынули из глаз княгини.
– Больно мне, очень больно! Самой жить не хочется!
В ответ зазвучал голос, глуховатый и размеренный, такой знакомый:
– Напрасно, милая. Жизнь радость есмь. Ты страдаешь, значит, душа твоя очищается, возвышается. Береги душу, впусти в нее радость жизни…
Княгиня все вглядывалась в лицо старца.
– Но ведь ты живой, это только мертвые являются людям видением, Александр Павлович, – без слов подумала она, а он ее услышал.
– Позволено и мне иногда, – усмехнулся.
– Нет, ты точно император Александр, – едва слышно прошептала Трубецкая.
– Разве важно, кто ты на земле, важно, кто ты будешь там… Из первых стал я последним, но ушел от соблазнов, ушел от самолюбия, стал собой, таким, какая у меня душа…
– Но какая радость у меня может быть, если кругом меня – могилы?
И слезы капнули Трубецкой на грудь.
– Ты плачешь от жалости к самой себе, а ты пожалей других…
– Да я всю жизнь только и делаю, что других жалею…
– Нет, пожалей одного человека, отдай ему всю твою любовь, и зачтется тебе, мужа вспомни страдальца, – сказал и исчез в снежном лесу.
Княгиня прикрыла в страхе глаза…
А от могилки вернулась спокойная, радостная, словно согретая теплом сибирского ясного солнца в летний день, привидевшийся ей зимой.

Он прекрасно понимал, что чувствует сейчас княгиня. Ему и самому было дано пережить нечто болезненно подобное. Те дни до сих пор вспоминаются со стоном.
«Она умерла. Я наказан за все мои грехи…» – написал он тогда в своем дневнике. Гулкая пустота окружила его, и ему казалось, что все вокруг уже умерло и только продолжает жить какой-то призрачной, неестественной жизнью, словно и не подозревая о своей смерти, не видя ее и кривляясь перед ее страшным ликом.
Его доченька, девочка, прозрачно-белая, худенькая, переполненная желаниями и чувствами, одна привязывала его к жизни. С ее матерью, Нарышкиной, он давно и нелепо разошелся. Сонечка была единственным существом, в ком он видел свою надежду и радость, она одна заставляла его сердце биться радостно и трепетно. Она умерла от чахотки, и никакие лучшие доктора не могли спасти ее, и глубокое отчаяние опустилось на его душу. Зачем живет он, сломленный морально и физически, зачем нужен он Богу здесь, на земле, если жизнь его дочери отнята и некому утешить его, некому прижаться к его сердцу и подарить минуты самой чистейшей радости, нежности и любви…
Пробираясь по глухой тайге, странник стиснул руками высокий лоб, как и тогда, склонил голую облысевшую голову. Как и тогда, он не мог даже плакать. Сухие скорбные фразы выветрились из его головы, осталась только эта гулкая пустота и нелепая отрешенность.
Он не пошел тогда на похороны дочери, ибо не мог увидеть Софи в гробу – эту искрящуюся жизнью девочку, несмотря на ее слабость и бледную прозрачность. В его памяти она осталась такой, как в последний раз, когда он видел ее, – улыбающейся, утешающей его, ее старого надорванного жизнью отца. Нет, он не мог видеть ее в гробу – неподвижную, бледную, хрупенькую, усыпанную цветами и окруженную свечами. Да он бы и не смог жить, увидев ее такой! И не права была княгинюшка Трубецкая, что пошла поглядеть на мертвого и неподвижного Лобанова. Зря! Она должна была запомнить его живым и решительным. Теперь ей стократно больнее будет.
Он-то это тогда понял. Недаром благословенным его питерская блаженная кликала. Хотя тогда в день смерти дочери не понимал он своей благословенности. Ведь тогда Бог отнял у него все, что было. Все его начинания странным и удивительным образом преображались во зло и неблагодарность. Вокруг него была гулкая пустота, не заполненная ни дружбой, ни любовью, ни самым почтительным выражением благоволения… Ему здесь в тайге много лучше, нежели там, в блеске золота, пурпура и славы.
Федор Кузьмич вернулся в свою потаенную келейку. Навстречу ему кинулся, прихрамывая, Федькин:
– Дедушко! Вернулся!
Вечный странник улыбнулся тепло.
– Как вишь, воротился, друг мой.
Федькин доверчиво протянул ему потрепанный томик – Священное Писание:
– Почитай, дедушко.
В этой просьбе своему постояльцу старец Федор Кузьмич никогда не отказывал.
На этот раз Федькин на коленях подполз к нему и едва слышно промолвил:
– Положи мне его на голову, дедушко…
И все время, пока читал тот главу из Святого Писания, солдатик, чудом спасенный, держал Евангелие на своей голове.
– Пора бы тебе в мир возвращаться, друг мой, – спустя какое-то время промолвил старец.
Федькин отчаянно замотал головой, руками, словно защищаясь, прикрылся:
– Нет, дедушко, дозволь с тобой остаться!
Старец обвел глазами потаенную свою келейку. Небольшая келья была вся черной – стены до половины и весь пол были застелены черным сукном, у самой стены виднелось большое распятие с предстоящей Богоматерью и евангелистом Иоанном, а с другой стороны стояла длинная черная скамья, также обитая черным сукном. Перед иконами в углу горела лампада, почти не дававшая света.
Федькин вновь упал на колени:
– Все мне у тебя здесь любо, хоть и страшно бывает порой. Словно в чреве могилы живу.
– Рядом, – улыбнулся старец. – Пойдем, покажу что. – И вывел за перегородку.
За перегородкой на столе стоял большой черный гроб, в котором лежала схима, свечи и все, относящееся к погребению.
– Смотри, – сказал Федор Кузьмич, – вот постель моя, и не моя только, но и всех нас. В нее все мы, солдатик, ляжем и будем спать долго… А потом пробудимся к новой, неведомой нам, но такой желанной жизни. Я уж раз пробуждался, и ты, видно, тоже… Оставайся, солдатик. Тут твой удел отечеству служить.

Через три дня могильный холмик, все, что осталось от полковника Лобанова, подправили, землю утрамбовали и на последнем пристанище Лобанова поставили крест. Странный крест… Одна его перемычина была из березы, а вот вторая была покрыта искусным рисунком. Чем-то поперечина эта затейливая напоминала деревянный протез полковника.
– В протезе лежало семь тысяч триста сорок девять рубликов ассигнациями, – сказал Борис Ниночке, пересчитав оставленные в наследство деньги. – На корабль этого, конечно, не хватит, но на мачту, паруса и такелаж четырехмачтового баркаса еще как хватит. – И Борис устало потер лицо. – Эх, что за пустые фантазии! На эти деньги мы сделаем здесь сотни лодчонок и пустим вниз по реке. Флот Лобанова в Сибири.
– Когда-нибудь государь все равно ответит, – сказала Ниночка и прижалась к мужу. Они сидели у печи, коротали вместе долгий тихий вечер, в который им было позволено быть вместе, и, казалось, что нет на свете никаких рудников, никакого острога, никакой томительной безнадежности. Ночь иллюзий, во время которой дано грезить одной мечтой в объятиях друг друга.
– Он никогда не ответит, – упрямо помотал головой Борис и уткнулся лицом в плечо Ниночки. – Как будто царя может взволновать, загрызли волки одного генерала где-то под Нерчинском или все-таки не загрызли! Да в Петербурге давно уж забыть о нас забыли!
За окном маленького домика тихо падал снег. Опускалось на землю молчание ночи.

Может, и в самом деле забыли? Прошла зима, наступила весна, спешило ей на смену лето – а ничего в их жизни не менялось. Она, эта жизнь, в Нерчинске текла своим обычным ходом, и только княгиня Трубецкая прибегала украдкой на могилку полковника Лобанова.
Театральные вечера были по-прежнему хороши, в литературных кружках взахлеб спорили о французских романах, а Волконский в компании с Муравьевым и Анненковым создали оперу под громким названием «Дыхание земли», которую тут же принялись раскручивать с товарищами. Вообще-то Нерчинск становился маленьким культурным центром, у которого был лишь один недостаток, он расположен в полном одиночестве тайги и населен ссыльнокаторжанами.
Генерал Шеин изнывал от нетерпения и, в конце концов, с казачьим отрядом отправился в Иркутск. Абдюшев подозревал, что означает такой визит, и только пожал плечами, прикрытыми широкими золотыми эполетами.
– Да нет у меня никаких новостей из Петербурга. Последняя почта была с неделю уж назад.
– Я прибыл, – суровым голосом отозвался Шеин, – чтобы исполнить мое обещание. В вашем присутствии, с вами в качестве свидетеля я собираюсь преломить мою шпагу и сорвать сей мундир с моего тела. И вы мне в том не помешаете!
– Да никто и не собирается вам мешать, друг мой. Но я бы подождал еще немного.
– Сколько ж ждать-то, Семен Ильич? – возмущенно крикнул Шеин.
– Пусть все идет своим чередом, – и губернатор налил гостю бокал вина, который Шеин опустошил одним глотком. – Что такое год-другой в России…
Шеин вернулся в Читу, а недели через три после этого курьер императора доставил властителю Иркутска запечатанное императорской печатью письмо. Дрожащими руками сорвал Абдюшев печать и развернул лист гербовой бумаги.
«Государь император милостью своею…»
Абдюшев не стал читать дальше. Он медленно осел в дорогом кресле и отложил послание в сторону. «Государь император в своем милосердии…» – это был не очередной приказ, это было долгожданное помилование.
Через три недели письмо вместе с очень старой иконой, посланной Абдюшевым Ниночке, добралось до Нерчинска. Там многое за это время изменилось. Генерал Шеин велел открыть ворота острога и объявил самолично декабристов простыми вольнопоселенцами. Они перебрались в дома своих жен и более уж не сторожили их солдаты. И в Нерчинске окончательно воцарился дух Петербурга: князья и графы давали обеды и устраивали охоты, общественная жизнь процветала.
В этот новый мир и пришло послание императора из Петербурга. Еще не распечатав его, Ниночка знала, что в нем. Маленькая икона, присланная с оказией Абдюшевым, рассказала ей все полнее любых слов.
– Читай письмо ты, – слабым голосом попросила Ниночка мужа, протягивая бумагу своему мужу. – Медленно читай, Борюшка. Ибо каждое слово из него подобно каплям свежей крови.
Письмо было длинным, в нем конногвардеец Борис Тугай был помилован и отзывался назад в Петербург, холодную столицу Российской империи. Но как лицо сугубо гражданское – офицерской чести его лишили раз и навсегда в тот роковой день на площади перед крепостью Петра-и-Павла.
Письмо выпало из ставших вдруг очень слабыми рук Бориса, и Тугай стиснул Ниночку в объятиях. Она внезапно расплакалась, как ребенок, судорожно цепляясь за его плечи.
– А стоит ли нам ехать, Ниночка? – тихонько спросил Борис.
Она спрятала лицо в ладонях и молча кивнула. Борис нежно вглядывался в нее.
– А я думал, что ты любишь Сибирь?
– Я так говорила, Борюшка, чтобы дух твой укрепить, сил тебе придать. Но то была ложь! Поутру выглядываю из окна и плачу, плачу, плачу. О, Борюшка, уедем поскорее… Вот был бы жив Лобанов, что бы он нам с тобой сказал?
Борис поник головой. Каждый день ходил он к могилке под одинокой березой и украшал ее летом цветами.
– Он бы сказал, беги, мой мальчик, беги, иначе я тебе таких шенкелей отвешу, что быстрее коня полетишь! – Борис глухо застонал. – Поедешь со мной в Ригу, Ниночка?
– И ты еще спрашиваешь… разве это не я с тобой в Нерчинске сейчас живу?
Борис прижался лицом к Ниночкиным волосам, жадно, с наслаждением вдыхая их запах. Запах тайги, запах Сибири. А потом медленно опустился перед нею на колени и заплакал.

Их отъезд стал величайшим событием в жизни Нерчинска. Два дня подряд прощались Борис и Ниночка со своими друзьями. С собой они везли гору писем в мир живых. Ранним утром 1 сентября они пустились под охраной двенадцати казаков в долгий путь на запад. Друзья не вышли провожать их на дорогу, чтобы могли избежать Борис с Ниночкой ужасного спектакля слез, ужимок, рыданий и горестных криков. Они стояли у окон и смотрели вслед уезжавшим на свободу. Просто стояли и смотрели.
Храни вас Господи, Ниночка, Боренька! Храни вас Господи…
У могилы Лобанова Борис велел остановить возок. Они вышли с Ниночкой из повозки, положили у креста букетик поздних полевых цветов и тихо помолились.
– Твое имя будет жить долго, очень долго, батюшка, – прошептал Борис. – Свой первый корабль я назову «Лобанов».
А потом они поехали дальше. Ехали молча. Им осталась на память одна тишина. Бесконечная тишина тайги.
Закат в тот день был кроваво-красным, а они ехали как раз на запад, утопая в этом пламенном великолепии. Вся Сибирь-матушка окрасилась в алые тона – небеса, леса и земля. Борис приобнял Ниночку за плечи.
– Мы все еще можем вернуться, – жарко прошептал он ей на ухо.
Она отрицательно помотала головой и прикрыла глаза руками.
– Тихо, – ее голос дрожал от невыплаканных слез. – Молчи. Прошу тебя, Борюшка, ни слова более! Иначе у меня не достанет сил сказать тебе «нет».
Повозка со скрипом катилась все дальше и дальше, прочь из Сибири. На облучке сидел Мирон Федорович и хриплым голосом напевал какую-то песню.

На новогоднем балу 1832 года Нина Павловна Тугай, урожденная графиня Кошина, склонилась в низком поклоне перед императором российским – прекраснейшая женщина Петербурга, окруженная флером легенд и авантюрных приключений. Тысячи глаз смотрели, не мигая, на Николая I.
Царь чуть наклонился к Ниночке и предложил ей руку.
– Веселитесь вместе с нами, мадам, – громко сказал он, и его голос разнесся по всему залу. – Император российский приветствует сегодня хозяйку тайги. Мадам, первый танец – мой.
Оркестр заиграл полонез. Под руку с государем Ниночка открыла бал. Она танцевала с упоением, сияющая и счастливая. Перед ее глазами плыла не великолепная позолота дворца, а белые снега степей, лесные стражи Сибири, обледенелый частокол Нерчинского рудника.

Девятнадцатого мая Ниночка родила сына. Она назвала его Николенькой, Николаем Борисовичем, в купельку к нему опустила она маленькую иконку – подарок генерала Абдюшева.
Крестины этого ребенка были самым удивительным событием в старой-старой Риге. Ибо состоялись они не в соборе, а на новом корабле, только что спущенном на воду и названным «Лобанов».
Это был самый красивый и мощный корабль во всей торговой армаде Тугаев. Борис умел держать данное им слово. Слово российского офицера.
ГЛАВА 15
Прошло двенадцать лет. Умерла у Ниночки маменька, погиб вместе со своим кораблем Борис. Она вернулась в заброшенное имение Кошиных.
Здесь все также шумели над головой сросшиеся кроны старых дуплистых деревьев в парке, все также неспешно катила свои воды безымянная речонка. И только старый дом совсем обветшал, и обвалилось старое крыльцо, и облупились старые стены.
В дупле старого дуба жили белки, прыгали по его почти оголенным сучьям скворцы.
С грустью и умилением глядела на старое родовое гнездо Кошиных Ниночка. Запустение старого парка, заросшего репейником, бурьяном и крапивой, еще видные кое-где дорожки вместо широких аллей – все навевало печальные мысли об умирании и буйной поросли сорной травы, что так любит селиться на могильных холмиках.
Унылое зрелище поселило в душе Нины Павловны грусть и сожаление о прошедших временах. Все проходит, с грустью думалось ей. И нельзя останавливаться на пути, надо идти вперед, нельзя задерживаться на тех временах, таких счастливых и таких горьких. Запустение овладевало душой, и не было больше тут приюта человеку…
– Возвращайся в Сибирь, доченька, – прозвучал из ниоткуда глуховатый голос.
Ниночка вздрогнула: старец Федор Кузьмич! Это он, это его голос!
– Тайга скучает без своей хозяйки…
«Я вернусь, я действительно вернусь», – подумала Ниночка и счастливо засмеялась.
Слугам она велела заложить новую дорожную кибитку. Верный Мирон сел на козлы, взял в руки вожжи, с крыльца вместе с Николенькой взобралась постаревшая окончательно и такая обрюзгшая няня Катерина Ивановна. Ниночка покачала головой. Она вновь чувствовала себя свободной, способной самостоятельно принимать решения, не испрашивая на то высочайшего позволения.
Да что с ней могут сделать они, правители земные? Сослать в Сибирь? Плевать, Сибирь стала ей родной, и она уже не боялась ее просторов, знала, что лучше этой второй родины у нее нет. Тайга! Ты слышишь, твоя хозяйка возвращается!

Старец Федор Кузьмич вышел из келейки, провел рукой по медовому стволу сосенки. А потом медленно опустился на колени в опавшую хвою.
Стоя на коленях лицом к востоку, словно бы замирал он, и теперь уже не во сне, а наяву являлись к нему голоса его небесных друзей, и уводили с собой в сверкающие выси, и рассказывали, и показывали устройство мира и Вселенной. И словно бы тонкая серебряная нить соединяла этот его путешествующий дух с его грешным телом, стоящим на земле в немом восторге и благоговении, и все утончалась и утончалась эта серебряная нить, потому что все выше и выше восходил он по пути странствований своих.
Чем уединеннее становилась жизнь его в миру, тем более чудесных вещей происходило с душой его. Пока он еще учился осознавать величие и красоту другого мира, учился отличать темные силы от света, борющегося с ними, учился видеть многострадальную кровавую историю России, ставшей ареной битвы этих сил.
О себе он знал уже все – и что веку ему будет восемьдесят шесть лет, и умрет в безвестности и простоте, и долго, еще два столетия, никто и не вспомнит о подвиге затворничества великого Благословенного, и даже на могиле его, на кресте, слова «Великий» и «Благословенный» будут замазаны белой краской.
Впрочем, о себе он и не помышлял. Он ждал. Ждал возвращения хозяйки тайги.

Она добралась до келейки поздно вечером, но в окошке ее все горел свет.
Ниночка выбралась из кибитки. Стоя у двери, она вдруг так взволновалась, что не могла заставить себя постучать. Дверь открылась сама.
– Призрак? Привидение? – с затаенной усмешкой спросил Федор Кузьмич.
– Нет, я живая, – счастливо засмеялась Ниночка.
– Не может быть, – воскликнул старец, подхватил Ниночку, поднял, ткнулся лицом в плечо и замер.
– Федор Кузьмич, здравствуйте же, – заговорила Ниночка. – Я к вам в гости да еще и с дворней…
Она внимательно вгляделась в его близорукие голубые глаза.
– Вернее, не в гости. Я… навсегда приехала.