14
на первой неделе поста, серьезный стих Рылеева и звал на бой и гибель, как зовут на пир... И вся эта передовая фаланга, несшаяся вперед, одним декабрьским днем сорвалась в пропасть и за глухим раскатом исчезла...» («Письма к будущему другу», 1864). В том же 1864 г. в работе «Новая фаза русской литературы» мысль Герцена созрела окончательно: «У автора (Грибоедова. — М. Н.) есть задняя мысль, и герой комедии представляет лишь воплощение этой задней мысли. Образ Чацкого, печального, неприкаянного в своей иронии, трепещущего от негодования и преданного мечтательному идеализму, появляется в последний момент царствования Александра I, накануне восстания на Исаакиевской площади: это декабрист, это человек, который завершает эпоху Петра I и силится разглядеть, по крайней мере на горизонте, обетованную землю... которой он не увидит. Его выслушивают молча, так как общество, к которому он обращается, принимает его за сумасшедшего — за буйного сумасшедшего — и за его спиной насмехается над ним». Далее мы читаем, что после 1825 г. «тревога, отчаяние и мучительный скептицизм овладели оскорбленными душами. Энтузиаст Чацкий (герой комедии Грибоедова), декабрист в глубине души, уступает место Онегину...»
Наконец, в 1868 г. в статье «Еще раз Базаров» Герцен, уже почти на пороге смерти, опять вернулся к этой мысли и еще резче выразил ее. «Если в литературе сколько-нибудь отразился, слабо, но с родственными чертами, тип декабриста — это в Чацком. В его озлобленной, желчевой мысли, в его молодом негодовании слышится здоровый порыв к делу, он чувствует, чем недоволен, он головой бьет в каменную стену общественных предрассудков и пробует, крепки ли казенные решетки. Чацкий шел прямой дорогой на каторжную работу, и если он уцелел 14 декабря, то наверно не сделался ни страдательно тоскующим, ни гордо презирающим лицом. Он скорее бросился бы в какую-нибудь негодующую крайность, как Чаадаев, — сделался бы католиком, ненавистником славян или славянофилом, — но не оставил бы ни в каком случае своей пропаганды, которой не оставлял ни в гостиной Фамусова, ни в его сенях, и не успокоился бы на мысли, что «его час не настал». У него была та беспокойная неугомонность, которая не может выносить диссонанса с окружающим и должна или сломить его, или сломиться. Это — то брожение, в силу которого невозможен застой