Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Н. Эйдельман. "Обречённый отряд".


Н. Эйдельман. "Обречённый отряд".

Сообщений 81 страница 90 из 140

81

Разные мемуаристы согласно свидетельствуют, что к концу 1849 года царь Николай поседел, ожесточился, сделался более замкнут; его ближайшие люди, естественно, должны были приладиться к новому настроению монарха. Именно от этого времени до потомков доносятся необычные дубельтовские восклицания:

«Герцен... мерзавец. Не знаю в моих лесах такого гадкого дерева, на котором бы его повесить» 1 (эмигрант Герцен только что объявлен вне закона).

1 Селиванов Н. В. Записки. — «Русская старина», 1880, № 6, с. 309.

О недавно умершем Белинском: «Мы бы его сгноили в крепости».

В прежние времена такой тон был несвойствен Дубельту. Он был, как острили в те годы, «le general Double» — «лукавый генерал». Он был обычно вежлив, внешне мягок, предупредителен. Герцен в ту пору, когда Дубельт еще не собирался его повесить в «своих» (очевидно, Рыскинских) лесах, а ограничился лишь его высылкой в Новгород и даже советовал, как лучше получить заграничный паспорт, — хорошо раскусил «вежливость» Дубельта:

«Жандармы — цвет учтивости; если б не священная обязанность, не долг службы, они бы никогда не только не делали доносов, но и не дрались бы с форейторами и кучерами при разъездах. Поль-Луи Курье заметил в свое время, что палачи и прокуроры становятся самыми вежливыми людьми».

«Дубельт начал хмуриться, — вспоминает Герцен в другом месте, — т. е. еще больше улыбаться ртом и щурить глазами».

В конце петербургской главы «Былого и дум» (часть IV, глава XXXIII) автор прощается со столицей и с правящим III отделением:

«Я посмотрел на небо и искренно присягнул себе не возвращаться в этот город самовластья голубых, зеленых и пестрых полиций, канцелярского беспорядка, лакейской дерзости, жандармской поэзии, в котором учтив один Дубельт, да и тот — начальник III отделения».

Но в 1849 году Дубельт был неучтив...

Петрашевцев сослали; Львов вместе с 20 друзьями стоял на Семеновском плацу, ожидая расстрела, а затем услышал: «Лишить всех прав состояния и сослать в каторжные работы в рудниках на 12 лет».

Тут гроза миновала; царь, наказав преступников, простил верных слуг — и дела Дубельта стали вдруг хороши, как никогда прежде. Апогей...

«А как смешно, что графу кажется, будто ты беспрестанно ездишь в деревню, тогда как с 1837 года, то есть в течение 12 лет, ты был в деревне только один раз, на 6 дней и с проездом. Впрочем, эта неохота отпускать тебя очень лестное для тебя чувство в нем... От тебя граф поедет, не поморщась, а тебя отпустить для него каторга, потому что без тебя в Петербурге он останется как без рук. — Это не дурно, что ему не хочется оставаться без тебя одному. — Даже за это ему надо сказать спасибо».

Орлов с годами все меньше вникает, и пока он — шеф, Дубельт сидит крепко и с каждым годом все самостоятельнее. Вообще, к должности управляющего III отделением в высшем обществе относились с некоторым пренебрежением: все же жандарм, сыщик... «Конечно, необходимый человек, но — мы бы не стали...» (К шефу это не относилось — он правая рука государя.) Однако те, кто пренебрегает и посмеивается, боятся как-нибудь обидеть вникающего генерала и с годами даже более внимательны к нему.

«Нет, Левочка, это не честолюбие, а конечно, как же не приятно, что наследник и вел. кн. Елена Павловна присылают узнавать о твоем здоровье... Мы не французы, чтобы брезгать своими владыками; они помазанники божии».

20 сентября 1849 года (во время процесса петрашевцев, когда царь еще гневался). «Князь Чернышев 1 написал письмо графу Орлову «о твоих достоинствах», и дай бог здоровья гр. Орлову, что показал письмо Государю. — Это делает честь Чернышеву... Оно утешительно и приятно видеть такое чувство в человеке, которого мнение может иметь столько влияния на дела государственные».

1 Военный министр, тот самый, который свидетельствовал на декабристских допросах.

82

Очевидно, следствием письма Чернышева и представления Орлова было благоволение Николая I.

30 октября 1849 года. «Ты пишешь, Левочка, что государь подарил тебе табакерку со своим портретом, а ты подарил ее детям. Мне кажется, мой ангел, что тебе следовало бы сохранить ее у себя... У них эта табакерка будет валяться; это увидят и, пожалуй, перенесут куда не надо, что ты брезгаешь царским портретом и отдал его, а у себя сохранить не хотел...»

Итак, в самой середине XIX века, которую мы привыкли помнить очень несчастливой и для России крестьянской, и для России промышленной, и для военной, и для свободомыслящей, — именно в эти годы в одной генеральской и помещичьей семье — апофеоз счастья: «Твое имя гремит по всей России, меня любят и слушают в здешнем углу». Тут как раз глава семьи после некоторых лет петербургского отдаления приезжает к себе в гости недели на две: поздняя осень 1849 года, как раз кончилась работа следственного комитета по делу петрашевцев...

28 октября 1849 года. «Проводив тебя... мы не вернулись наверх и все три, я, Александра Алексеевна и Ириша, пустились взапуски рыдать и плакать горькими слезами. Наконец, я первая взяла себя в руки и стала говорить о делах со старостами и земским, между тем как Ириша, у которой не случилось никакого дела для ее рассеяния, продолжала заливаться и хныкать. Я после некоторого времени позвала ее к себе для прислуги и поцеловала за то, что она так горько плачет о твоем отъезде, а она заплакала еще пуще и едва могла выговорить: «Как же не плакать о нем, ведь жалко, — мы его, как за какого бога, считаем!»

Видишь, Лева, я правду говорю, что если бы мы жили в времена мифологические, когда благодетелей рода человеческого делали богами, ты был бы сделан богом, — и верно богом милости и правды.

Огорчило меня только то заключение, что как я перестала плакать первая, потом унялась Сашенька, а Ириша плакала дольше всех, — так по этому видно, что она тебя любит наиболее из нас троих; такое открытие меня озадачило, и мне жаль стало, что не я плакала дольше всех, потому что, мне кажется, — я должна тебя любить и люблю более, чем Ириша, как ты думаешь?

В разговоре моем со старостами в вечер твоего отъезда первое мое слово начиналось так: «А что! Каков ваш барин?» И каждого из них в свою очередь ответ был следующий: «Ах, матушка, кажется, таких господ, да даже и таких людей на свете нет» — ты, конечно, догадываешься, что я вполне согласна с ними... Это такое блаженство наслаждаться такою беседою, как твоя. Столько ума, даже мудрости в твоих суждениях, что весь мир забудешь, слушая тебя. Сейчас приходила ко мне по делам скотного двора старшая и любимая моя скотница, Федора Аксенова, и со слезами говорила о своем и всеобщем восхищении, как ты милостив и какие у них господа, и старые и молодые: «Верите ли, матушка, говорит она, ведь дивуются, какое нам счастье на свете жить; и на сердце радостно, и на душе весело. Других господ ждут в деревню, у людей вся утроба от страха дрожит, а наших господ ждешь, как ангелов с неба. Уж нас все-то спрашивают, какому вы богу молитесь, что вам счастья столько от господ?..» В таком упоении я бывала только 16 лет от роду, у дядюшки Николая Семеновича и у бабушки Анны Семеновны на вечерах, где мы танцевали, и нас было столько девиц и кавалеров с нами, дорогих и любезных, что нельзя было описать той радости и того восхищения, какое мы чувствовали, танцуя просто и ненарядно, в белых коленкоровых платьицах, но зато так весело, как было мне теперь с тобою».

На тех вечерах у дядюшки, адмирала Мордвинова, среди дорогих и любезных кавалеров были, разумеется, все те же «сумасшедшие рыцари», о которых Анна Николаевна считает полезным вспоминать и в часы такого счастья...

Несколько позже, 3 марта 1852 года, вот что сообщается:

«Я сегодня получила твое письмо, ангел мой, где ты пишешь, что Катерина Николаевна Орлова привозила тебе дочь Марьи Николаевны Волконской, вышедшую замуж за Молчанова, чиновника особых поручений при Муравьеве. Ты жалеешь о молодой этой женщине и говоришь: «Не то бы она была, если бы отец не испортил ее будущности». — Но слава богу и то, что она вышла хоть за титулярного советника Молчанова. Фамилия хорошая, и ежели он сам хороший человек, то родные жены подвинут его очень скоро. Но как странно думать, что у Машиньки Раевской, этой еще в Киеве, при нас, едва выровнявшейся девице, и которую замужем за Болконским я даже и не видала, — что у нее уже дочь замужем... Мне все еще кажется, что я вижу Машиньку Раевскую лет семнадцати, высокую, тонкую, резвую, едва вышедшую из детства, — а тут слышу, что уж у нее дочь замужем.

Увидишь Екатерину Николаевну Орлову, очень кланяйся ей от меня; спроси ее о ее сестрах Елене и Софе, а также о брате ее Александре Николаевиче и его дочери.

Какое это было цветущее семейство в Киеве, а теперь как разбросаны! Кто в земле, кто в Италии, кто в Сибири, а какое было семейство».

Анна Дубельт очень часто повторяет, что помнит, как она счастлива, но, вздыхая над менее удачливыми, с испорченным будущим и посмеиваясь сама над собою, все же продолжает желать для себя и своих «еще большего».

16 июля 1852 года. «Я радовалась приему, какой сделал тебе наш батюшка Государь. Давно ты заслуживал такой милости, но все как-то тебе не счастливилось. Сделай мне, собственно мне, теперь одолжение, не пяться прочь от государя, как ты много раз делал. Он так мило приглашает тебя бывать у него, как захочешь: говорит тебе, что во всякое время тебя примет,— неужели ты не воспользуешься этим приглашением? — Левочка, это будет непростительно! — Зачем терять и даже отталкивать такой прекрасный случай сблизиться с государем? — Вот уже я два письма от тебя после того получила, и ни в одном нет известия, чтобы ты воспользовался приглашением государя у него бывать. А как он увидит, что ты от него удаляешься, и он станет на тебя смотреть холодно... Ты считаешь это честностью, а я уверена, что ему это не нравится. Не надо лезть в глаза, я согласна, но когда зовут нас, и кто же? Зовет владыка России, первый человек в мире, такой высокий и славный царь...»

Через полтора месяца, 3 сентября, в связи со смертью министра двора Петра Волконского:

«Скажи, пожалуйста, кто займет место князя Волконского и будет министром двора? — Вот бы туда графа Орлова, а тебя сделать шефом жандармов. Орлов бы ездил с государем, а ты бы управлял корпусом, а нашего Колю бы взял в начальники штаба. Ты расхохочешься, как я это легко все перемещаю да размещаю, — но если хорошенько рассудить, что это дело возможно, лишь бы кто надоумил о том государя — пусть бы тебя только назначили шефом жандармов, а Колю ты бы сам взял».

Помещица Дубельт меняет и расставляет главных государственных лиц по-семейному: мужа — в шефы, сына — начальником штаба; она привыкла менять и управлять, у нее министерский, а иногда и самодержавный склад ума: «Ты пишешь, что умер Жуковский, Набоков и Тарас. Разумеется, для меня Тарас всего важнее, и потому надо подыскать, как и кем заменить его».

Жуковский — поэт, бывший воспитатель наследника.

Набоков — член государственного совета, бывший председатель следственной комиссии по делу петрашевцев.

Тарас — управляющий петергофской дачей Дубельтов...

Многие письма госпожи Дубельт — это отчеты о самовластном управлении «маленькой Россией» — Рыскиным и Власовым — перед одним из управляющих громадным Рыскиным и Власовым Россией.

83

7

В стороне от тракта Петербург — Москва тихо. Усадебную тишину нарушают только просители, осаждающие Анну Николаевну; однажды она сообщает: «У нас масса гостей и просителей — так что все комнаты заняты посетителями». Анна Дубельт не дает мужу забыть какую-нибудь из переданных ею просьб, по нескольку раз спрашивает: как бы дать местечко получше племяннику ее приятельницы, вернуть крестьянину единственного сына, забритого в рекруты (не упуская, впрочем, случая присовокупить: «Если бы ты знал, какие дряни эти солдатские сыновья. Оставаясь сиротами, без отца, без матери, они растут без всякого надзора и делаются первыми негодяями в вотчине. Ты сам скажи, придет рекрутский набор; отдавать некого, — и разумеется, скорее избавишься от дрянного, одинокого шалунишки, чем расстраивать хорошую семью. Теперь такие частые и сильные наборы, что этих солдатских сыновей остается пропасть в имении. Они никуда не годятся, а их не отдавай»).

В другой раз муж должен улучшить судьбу некоего несчастного священника (духовенство, кстати, Дубельт не любил и в дневнике своем именует его «самой бесполезной и недостойной частью русского народонаселения»); наконец, являются даже «окрестные вольные крестьяне» и просят от имени «24 тысяч душ», чтобы не переводили их окружного начальника Палеева, ибо «у них такого начальника не было, а другой будет, бог знает, каков».

Помещица Дубельт много, очень много пишет про своих крестьян. Приказчик Филимон назвал дочь Анной, а сына — Левонтием в честь хозяев:

«Наши люди только из-за доброго слова так стараются. Им всего страшнее прогневить меня, а мой гнев состоит в том, что я не так ласкова к тому человеку, который провинился передо мною: обращаюсь с ним сухо, никогда не взгляну на него, не пускаю на глаза, — вот все мое наказание. — А как они боятся этого».

Матрена, одна из пяти горничных, нагрубила барыне: не явилась вовремя, потому что у нее «корова не доена и обед не сварен». Но ее не секут и не продают другому помещику, а только отставляют из дома. Дубельт одобряет этот метод: «Не надо взыскивать со старых служителей».

Оброк барыня взимает обыкновенный, охотно дает отсрочку и разные милости:

«Хочу помочь своему мужичку Тимофею Макарову: построил в Тяглицах каменный дом и каменную лавку, в которой торгует очень удачно. Он просит 150 р. серебром на 2 года: он расторгуется пошире, нам же это лучше». Анна Николаевна не хочет отдавать Власово сыну Николиньке, который может проиграть имение в карты: «Участь крестьян моих очень меня озабочивает. Ты знаешь, что я люблю крестьян своих горячо и нежно, — они также мои дети и участь их, не только настоящая, но и будущая, пока могу ее предвидеть, лежит на моей ответственности».

Помещица сообщает мужу, что во Власове «мне так рады, что не знают, что делать от радости». Добрые, ровные отношения со своими крестьянами кажутся генералу Дубельту тем эталоном, которого надо держаться. В дневнике записывает: «Нет, не троньте нашего мужичка, а только подумайте, чтобы помещики были милостивы с ним... Тогда мужичок наш будет свободен и счастлив... Пусть мужички наши грамоте не знают — еще не зная грамоты, они ведут жизнь трудолюбивую и полезную... Они постоянно читают величественную книгу природы, в которой бог начертал такие дивные вещи, — с них этого довольно».

Дубельтам представляется, что крепостное право — еще на много-много лет. Если бы знали, что и десяти не будет до реформы 1861 года!.. Но не знают и не предвидят. По «схеме» страшный глава тайной полиции должен бы в имении всегда замачивать розги в соленой воде и сдирать с крепостного шкуру-другую. А зачем ему? Он во главе столь строгого учреждения, что может позволить себе добродушие. Дубельты — добрые баре, обыкновенные, лучше многих. Положим, в Тверской губернии крестьянам вообще вольнее (плохие земли, оброк), чем в черноземных и барщинных Тамбовской, Курской... Но все же крестьяне, видно, и впрямь довольны рыскинскими господами (с другими хуже, а ведь добрый окружной начальник может вдруг смениться недобрым!). Анна Николаевна, пожалуй, прожила жизнь в полной уверенности, что крестьянам свобода не нужна и что если бы разжались государственные клещи, усовершенствованные ее мужем, то ее людям и в голову не пришло бы пустить красного петуха и присвоить добро «любимой» госпожи.

Правда, кое-какие конфликты с крепостными случаются даже у Дубельтов, но о многом ли это говорит?

Александр, лакей генерала, пойман на воровстве. «Его бы следовало отдать в рекруты, но это мы всегда успеем. Ты спрашиваешь, мой ангел, что с ним делать? Пришли его сюда в Рыскино, авось, он здесь исправится. Только сделай милость, не отдавай ему хорошего платья; я его сперва в горницу не возьму, то ему немецкое платье не нужно. Пусть походит в сером кафтане за наказанье. Все здешние дворовые и лучше его поведением, да ходят же в серых кафтанах, а ему это послужит к исправлению... Ежели он исправится, он будет нужен мне; если же будет продолжать дурно вести себя, то при первом наборе отдам его в рекруты. Но прежде надо испытать, может быть, он исправится».

Другой лакей генерала сказал, что «хозяина нет дома», самому графу Воронцову. Супруги взволнованы, и помещица предлагает по этому поводу целую теорию:

«В старину люди были крепче, усерднее, исправнее и притом составляли как бы часть семейства своих господ. Тогда и бывали дворецкие, камердинеры, даже буфетчики необыкновенные, но теперь всяк думает о себе и никто о своем господине позаботиться не хочет. Вот и я чрезвычайно довольна своими людьми; но как сравнить, сколько комнатная прислуга служит мне хуже старост моих и крестьян, я это себе объясняю так, что посвящать жизнь свою мелочам труднее, чем великим делам. Старосты, крестьяне — все занимаются делами видными и... оно и им самим любо. А в комнате около господ все мелочи, которые, однакож, требуют постоянного напряжения памяти, терпения, усердия».

Почему-то помещица не хочет сказать, что оброчные крестьяне, в отличие от дворовых, несколько более свободны и экономически независимы (часть урожая оставляют себе, уходят на заработки). В другом месте об этом говорится яснее в связи с каким-то Никифором:

«Если бы Никифор не надеялся сделаться вольным, он бы старался нам хорошенько служить; но эта надежда, а с другой стороны досада, что мы ему мешаем, внушают ему только желание плутовать, лениться и делать нам назло; но еще вселяют в него какую-то к нам ненависть...»

Но хотя и вывелись «необыкновенные дворецкие, камердинеры и буфетчики», все идет по-старому, по-хорошему, и серьезных перемен на наш век и при наших детях не предвидится...

84

8

Миллионы раз люди радовались и способствовали опасному и губительному для них делу, не ведая, что творят. Некто прилагает все силы, чтобы добиться должности, которая приведет его к гибели; другой мечтает перебраться в город, чтобы отравиться дымным воздухом и пораньше израсходовать мозг, сердце и нервы...

Леонтий Васильевич Дубельт знал, чего он хочет — чтобы навеки так было, как есть. Но деньги нужны, и где-то в Сибири его пай способствует извлечению золота из недр, а золото идет в оборот, дымят фабрики, укрепляются купцы (низшее сословие, но как без них?). А они тут же готовы внедриться в благородные семейства Дубельтов и Мордвиновых!..

11 октября 1852 года комментируется сватовство двоюродного племянника — и будто пересказ из Островского (который, между прочим, именно в это время начинает сочинять):

«Теперь о Костиньке и намерении его жениться на дочери купца Никонова. Ежели девушка хороша и хорошо образованна, то давай бог; если же она похожа на других купеческих дочерей, белится, румянится, жеманится и имеет скверные зубы, — то никакие мильоны не спасут ее от несчастия быть не на своем месте. Впрочем, это до нас не касается. Костиньке жить с женою, а не нам, и мнение сестры Александры Константиновны несравненно в этом случае важнее моего. — Хорошо взять мильон приданого за женою; дай бог, чтобы это дело сбылось, и чтобы Костя был своим выбором доволен. Желаю успеха и счастья. Напиши мне, Левочка, что будет из этого; оно очень любопытно. — Только, правду сказать, не совсем приятно иметь купца такою близкою роднею. Они всегда грубоваты, а как богачи, то еще вдвое оттого грубее. — Ну, да это безделица в сравнении с выгодами, какие доставит это супружество семейству сестры Александры Константиновны».

Как раз в эти годы неподалеку от Рыскина прокладывают первую в стране большую железную дорогу — меж двумя столицами. И как же понять, что есть связь длинная, через много звеньев, не сразу, — между тем как господин и госпожа Дубельты из дормеза пересаживаются в вагон и тем, что скоро их жизни, укладу, времени — конец?

19 сентября 1850 года. «Как я рада, Левочка, что ты прокатился по железной дороге до Сосницкой пристани и хоть сколько-нибудь освежился загородным и даже деревенским воздухом. Ты говоришь, мой ангел, что когда дорога будет готова, то, пожалуй, и в Спирово приедешь со мною пообедать. Вот славная будет штука!»

Через год с лишним, 10 января 1852 года, когда дорога уже открыта:

«Милый мой Левочка, ты так добр, все зовешь меня в Петербург, хоть на недельку. Уж дозволь дождаться теплой погоды, а то неловко возиться с шубами и всяким кутаньем, когда надо так спешить и торопиться. Когда выйдешь на станцию да снимешь шубу, да опять ее наденешь, так и машина уйдет. — Рассказывают, что одна барыня недавно вышла на станцию из вагона 2-го класса, а ее горничная из вагона 3-го класса. Как зазвенел колокольчик, горничная, будучи проворнее своей госпожи, поспела в свой вагон и села на свое место, а барыня осталась, и машина уехала без нее. Каково же ей было оставаться на станции целые сутки, без горничной, без вещей, и еще потеряв деньги за взятое место. Я боюсь, что на каждой станции останусь, а ведь ехать всю ночь, нельзя не выйти из вагона. Все-таки летом и легче, и веселее: светло, окна не замерзшие. Можно и в окно посмотреть, и окно открыть, а зимою сиди закупоривши».

Однако и летом Анна Николаевна не решается воспользоваться новым видом сообщения, пусть втрое приблизившего ее к мужу:

«Во-первых, боюсь опоздать на какой-нибудь станции, а во-вторых, со мною большая свита, и это дорого будет стоить, а я одна ехать не умею. Мне нужна Надежда, нужно ей помощника, нужен лакей, нужен повар, нужна Александра Алексеевна. Еще взять надо Филимона, потому что без меня ни за что не останется».

Вот какие трудноразрешимые проблемы ставят перед медлительными сельскими жителями новые, доселе невиданные темпы! Например: во сколько же обойдется дорога, если всегда брать по 8—10 мест? И нельзя же ехать вместе с горничной в 1-м или 2-м классе, но опасно усадить ее и в 3-м классе — как бы «машина не уехала»...

Техника демократизирует!

Однако и помещица, и крестьяне, пусть по-разному, но оценили пользу «чугунки».

Прямо дороженька: насыпи узкие,

Столбики, рельсы, мосты.

А по бокам-то все косточки русские...

Сколько их? Ваничка, знаешь ли ты?

Впечатления Анны Дубельт сильно разнятся от впечатления Николая Некрасова.

26 мая 1852 года она расхваливает своих крестьян, которые ходят работать на «чугунную дорогу».

«Они получили задаток по 4 р. 50 к. на каждого и просили жандармского офицера Грищука доставить эти деньги ко мне, 86 р. 50 к., дабы я употребила их по своему усмотрению, как я рассужу получше. Это так восхитило подрядчика, что он прибавил им по 1 р. серебром на человека за доверенность к своей помещице... Сумма небольшая, но для мужика она бесценна, потому что это плод кровавых трудов его; и несмотря на то, он верит своему помещику, что тот не только его не обидит, но еще лучше его самого придумает, куда эти деньги употребить получше. Не правда ли, Левочка, что такие отношения с людьми, от нас зависящими, весьма приятны?»

Осенью госпожа Дубельт рекомендует мужу одного из его подчиненных:

«Жандармский офицер, который к тебе привез мои яблоки из Волочка, есть тот самый Грищук, который мне много помогает по делам моим в Волочке в отношении железной дороги. У меня беспрестанно стоят там крестьяне в работе, и этот Грищук такой добрый для них и умный защитник, что рассказать нельзя. По его милости все получают плату наивернейшим образом; все их содержат отлично, берегут, и каждый находит себе прекрасное место».

В конце года около тридцати ее крестьян отправляются на строительство Варшавской железной дороги. Помещица просит мужа, чтобы узнал и сообщил, какая полагается плата рабочим: «Условия, какие тебе угодно, только бы их не обидели, и чтобы можно было отойти домой летом, когда нужно». Ясно, что к заключению условий генерал имеет прямое отношение... Лишний рубль серебром — вот реальное экономическое выражение некоторых внеэкономических обстоятельств (Дубельт в Петербурге, офицер Грищук в Волочке). Кто знает, может быть, этот рубль дубельтовским людям был взят за счет других, недубельтовских, наблюдать за которыми, собственно, и поставлен жандарм Грищук:

С богом, теперь по домам,— проздравляю! (Шапки долой — коли я говорю!) Бочку рабочим вина поставляю И — недоимку дарю...

Можно было бы, вероятно, написать интересное исследование, сравнив положение и доходы крепостных, принадлежавших важным государственным лицам и неважным, обыкновенным дворянам. «Важные» в среднем, наверное, приближались к государственным крестьянам (жившим лучше помещичьих). Надбавки их были, в конце концов, прибыльны и господам; жандармы, становые, чиновники были осторожнее с людьми министра или начальника тайной полиции — и это была скрытая дополнительная форма жалованья больших господ: их влияние заменяло трудовые соглашения, договоры о найме и т. п., документы, распространенные между буржуа и рабочими. Поэтому генералу Дубельту было выгоднее посылать своих крестьян на чугунку, чем соседнему душевладельцу; поэтому генерал и генеральша больше и смелее интересовались разными хозяйственными новшествами, которые все больше окружали их — тихо и невидимо угрожая...

Дубельты интересовались и даже обучались...

17 мая 1852 года — горячая пора. «Но выше работ есть у нас с Филимоном желание поучиться хорошему. И меня, и его, моего помощника, прельщают описания хозяйства в Лигове у графа Кушелева. Филимону хочется посмотреть, а мне хочется, чтобы он посмотрел, как там приготовляют землю под разный хлеб, как сеют траву для умножения сенокоса и проч.

Крепостному управляющему дан отпуск «только до будущего воскресения», и Анна Николаевна посылает мужу целую инструкцию насчет Филимона. Вообще, все переживания и описания, связанные с экспедицией Филимона, относятся к колоритнейшим страницам переписки.

«Хоть Филимон человек умный, — пишет Анна Николаевна, — но ум деревенский не то, что ум петербургский. В первый раз в Петербурге и помещик заблудится, не только крестьянин. Сделай милость, дай ему какого-нибудь проводника. Как Филимон первый раз в Петербурге, мне хочется, чтобы он посмотрел, что успеет. Сделай милость, Левочка, доставь ему средства и в театре побывать, и на острова взглянуть. Пусть на островах посмотрит, какая чистота и какой порядок, так и у нас в Рыскине постарается завести.

Я дала ему на проезд и на все его расходы 5 золотых — это значит 25 р. 75 к. серебром. Если этого будет мало, сделай милость, дай ему еще денег... Сделай для меня милость, Левочка, приласкай моего славного Филимона; он такой нам слуга, каких я до сих пор не имела».

На другой день во изменение прежних указаний помещица пишет: «Нечего давать Филимону людей в проводники, я даю с ним отсюда бывшего кучера Николая».

Через 8 дней: «Филимон вернулся и говорит: «Заберегли, матушка, меня в Питере, совсем заберегли! Леонтий Васильевич, отец родной! Кажется, таких людей на свете нет. Если бы не совестно, я бы плакал от доброты его. И как он добр ко всякому! В Демидовском всякую девочку приласкает. Были фокусы, он всякую поставит на такое место, чтобы ей получше видно было».

Анне Николаевне нравится все это:

«Будь он приказчик Кушелева или Трубецкого, ты бы об нем и не думал, — а как он мне служит хорошо и меня тешит своим усердием и преданностью, то ты от того и «заберег» его до самого нельзя».

Итогом поездки явился также соблазн — не купить ли молотильную машину, какая в Лигове, но она будет стоить более 400 рублей серебром. И, наконец, в последний раз поездка Филимона вызывает размышления на самые общие темы:

«Какая примерная преданность у Филимона; Сонечка мне пишет, что она его уговаривала пробыть еще хоть один день в Петербурге, посмотреть в нем, чего еще не видел: «Благодарствуйте, Софья Петровна,— отвечал он,— буду глядеть на Питер, меня за это никто не похвалит, а потороплюсь к нашей матушке да послужу ей, так это лучше будет».— Пусть же наши западные противники, просвещенные, свободные народы представят такой поступок, каких можно найти тысячи в нашем грубом русском народе, которого они называют невольниками — slaves!— Пусть же их свободные крикуны покажут столько преданности и благодарности к старшим, как у нас это видно на каждом шагу.— У них бы залез простолюдин из провинции в Париж, он бы там и отца, и мать забыл! А у нас вот случай, в первый раз в жизни попал в Петербург, и не хочет дня промешкать, чтобы скорее лететь опять на службу — его никто не принуждает; ему в Петербурге свободнее, веселее, но у него одно в головке — как бы лучше исполнить свои обязанности к помещику. Поэтому помещик не тиран, не кровопийца — русский крестьянин не slave, как они говорят. У невольника не было бы такой привязанности, если бы его помещик был тиран. Этакая преданность — чувство свободное, неволей не заставишь себя любить».

Леонтий Васильевич в своем дневнике вторит жене:

«Народ требует к себе столь мало уважения, что справедливость требует оное оказывать... Отчего блажат французы и прочие западные народы? Отчего блажат и кто блажит? Не чернь ли, которая вся состоит из работников? А почему они блажат? Не оттого ли, что им есть хочется и есть нечего? Оттого что у них земли нет — вот и вся история. Отними у нас крестьян и дай им свободу, и у нас через несколько лет то же будет... Мужичку же блажь в голову нейдет, потому что блажить некогда... В России кто несчастлив? Только тунеядец и тот, кто своеволен... Наш народ оттого умен, что тих, а тих оттого, что не свободен».

Последние строки, пожалуй, — афоризм, формула. 60 лет спустя, публикуя в журнале «Голос минувшего» отрывки дубельтовского дневника, С. П. Мельгунов находил в них такую «убогость» Дубельта, что не верил Герцену и другим мемуаристам, видевшим в управляющем III отделением какую-то сложность, двойственность. Как можно понять из иронических замечаний Мельгунова, убогость он видел прежде всего в формулах, вроде только что приведенной: не будет рабства — все пойдет в тартарары. Комментатор судил с высоты событий, накопившихся за полвека: ему казалось, что Дубельт ничего не понял — ведь вот освободили крестьян, пошли всяческие реформы, но ни строй, ни цивилизация не разрушились — и будут эволюционировать.

Но с Леонтием Васильевичем шутки плохи — он знал свое дело и за 60 лет чувствовал нетвердость своего сословия больше, чем Мельгунов за несколько лет, после чего оптимист Мельгунов был выброшен вихрем революции в эмиграцию с потомками пессимиста Дубельта...

Но до тех лет еще далеко-далеко, а до конца жизни генерала и генеральши — близко.

85

9

1850-е годы — «вечер жизни», приближается зима, «и пойдет это оцепенение природы месяцев на семь и более. Дай бог терпения, а уже какая скучная вещь — зима!». Анна Дубельт жалуется на нездоровье, бессонницу и страшную зубную боль, от которой порою «зимними ночами во всем обширном своем доме не находила места». «А как пойдут сильные морозы, и ни в доме, ни в избах не натопишь... Много топить опасно, а топить как следует холодно».

Седовласая помещица, как и 20 лет назад, не дает себе покоя: ездит смотреть озимь, просит прислать из столицы шерсти и кормового горошку, принимает и наставляет старост, рассуждает о давно выросших детях:

«Тяжело видеть, что сын только и думает, как бы ему уехать от матери поскорее, что ему не нужно ее участие, но она даже в тягость и что вместо утешения от беседы с матерью дал бы бог скорее избавиться от ее присутствия — я это чувствую, тем более понимаю, что по несчастию сама то же самое испытывала в отношении к своим родителям. — Но мои родители, ты сам знаешь, то ли были для меня, что я для моих детей?

Ты не имеешь права сказать, Левочка, мы и нас. Тебя они любят, я, конечно, посерьезнее и побольше их связываю. Я не из того общества, к которому они привыкли: новостей рассказать не могу, рассуждения мои надоели, да и мои советы в тягость; мои речи наводят скуку».

Услышав о нездоровье сына Николиньки, Анна Николаевна хочет к нему в полк — «да он меня не желает». Зато когда Мишиньку, воевавшего на Кавказе, обошли наградой, из деревни в город, к мужу, несется решительное «не грусти, а действуй!», действуй «на Орлова, Аргутинского, Воронцова и даже государя». «За себя хлопотать нельзя, но за сына — это твоя обязанность, тем более, что ты имеешь на то все средства. Я Мише не отдам Власово, чтоб он его в карты не проиграл, а за отличное его мужество горой постою... и не отстану от тебя, пока ты не раскричишься за него во все горло так, чтобы на Кавказе услышали твой крик за Мишу, и отдали бы ему полную справедливость».

Между тем еще более пожилой адресат письма, многолетний начальник тайной полиции, видно, все чаще жалуется на свои хворости, а из утешений его супруги мы вдруг узнаем о режиме и образе жизни человека, отвечающего за внутреннюю безопасность страны:

«Мне не нравится, что тебе всякий раз делают клистир. Это средство не натуральное, и я слыхала, что, кто часто употребляет его, не долговечен, а тебе ведь надо жить 10 тысяч лет. Берс 1 говорит Николиньке, что у тебя делается боль в животе от сидячей жизни. В этом я отнюдь не согласная. Какая же сидячая жизнь, когда ты всякой день съездишь к графу с Захарьевской к Красному мосту — раз, а иногда и два раза в день; почти всякой вечер бываешь где-нибудь и проводишь время в разговорах, смеешься, следовательно, твоя кровь имеет должное обращение. Выезжать еще больше нельзя, в твои лета оно было бы утомительно. — Летом ты через день бываешь в Стрельне... а в городе очень часто ходишь пешком в канцелярию».

1 Лейб-медик, отец Софьи Андреевны Толстой.

86

Супруги не видятся по нескольку лет: генерала не пускает служба, помещицу — нездоровье и хозяйство. За Дубельтом присматривает родственница, и жена не очень довольна:

«Мне обидно, будто ты без сестры не можешь обойтись три недели, когда без меня обходишься пять лет... А то ведь я так серьезно приревную, — знаешь, по-старинному, когда я ревновала тебя в старые годы — даром, что мне теперь за 50 лет».

Судя по письмам, генерал не касался в них своих театральных пристрастий. Между тем из многих воспоминаний известно, что он был «почетным гражданином кулис», куда ввел его один из лучших друзей, Александр Гедеонов, печально знаменитый начальник императорских театров. Интерес генерала к актрисам, разумеется, преувеличивался современниками — все та же «социальная репутация», но весьма правдоподобен портрет Дубельта в воспоминаниях Г. М. Максимова 1. Брат автора, актер Алексей Максимов, однажды услышал от своей молодой супруги-балерины, что ее при всех оскорбил Леонтий Васильевич, назвал фамильярно «Наталья». Муж возмутился, и Дубельт при встрече отвел его в сторону: «Любезнейший Алексей Михайлович, нам нужно объясниться по поводу одного недоразумения. Вы считаете меня виновным в оскорблении вашей жены, за что хотите требовать «удовлетворения...» Прежде всего, я удивляюсь, что вы могли считать меня способным на оскорбление, или на невежливое обращение с женщиной. Я надеялся, что, зная меня давно, вы могли иметь обо мне иное мнение. Что же касается до «удовлетворения», то, любезнейший мой, я уже стар для этого... Да и притом (добавил он, улыбаясь), как шефу жандармов (так!) мне это не совсем прилично: моя обязанность и других не допускать до подобных «удовлетворений».

1 Максимов Г. М. Свет и тени петербургской драматической труппы за прошедшие тридцать лет (1846—1876). СПб., 1878, с. 128—129.

87

Сконфуженный Алексей Михайлович стал уверять, что не удовлетворения хотел он требовать, но просить объяснения, по какому праву Леонтий Васильевич так фамильярно обходится с его женою, называя ее «Натальей»?

На это Л. В. сказал, улыбаясь:

«Я понимаю ваше положение: вы еще не муж вашей жены, а любовник и потому чересчур разгорячились и наговорили много кое-чего, чего бы вовсе не следовало... Верьте, что мне сообщено все, до последнего слова, в точности, и знаете что? — прибавил он, положа обе руки на плечи Алексея Михайловича, — примите добрый совет старика: будьте повоздержаннее на выражения даже в кругу товарищей... Что касается оскорбления вашей жены, то его никогда не было и не может быть с моей стороны. Жена ваша ошиблась — недослышала. Всему причиной наша вольная манера: говоря, делать ударение на начале фразы и съедать окончание. Дело было так: я стоял на одной стороне сцены, а жена ваша — на другой; я, желая с ней, поздороваться, окликнул ее следующим образом: «Наталья Сергеевна!», — причем Леонтий Вас. произнес «Наталья» громко, а «Сергеевна» гораздо тише, так что на таком расстоянии, как сцена Большого театра, нельзя было слышать...» Итак, дело кончилось миром, при заключении которого Л. В. сказал: «Но все-таки считаю своим долгом извиниться перед вашей женой и перед вами, что, хотя неумышленно, был причиною вашего огорчения».

Речь Дубельта такая дубельтовская, что можно поверить мемуаристу: и ласковость, вперемежку с двумя угрозами, и дипломатическое объяснение эпизода, и возможная оговорка генерала, привыкшего к коротким отношениям с «актрисками».

На склоне лет Дубельты все чаще говорят о продлении их рода и будущих внуках. Последние письма, сохранившиеся в лернеровской пачке, посвящены свадьбам сыновей. Из письма от 13 апреля 1852 года узнаем, что идут приготовления к браку Михаила Дубельта с дочерью Александра Сергеевича Пушкина — Натальей Александровной, которая живет с матерью Натальей Николаевной и отчимом генералом Ланским.

«Дай бог, чтобы его выбор послужил к его счастью. Одно меня беспокоит, что состояние у нее невелико, и то состоит в деньгах, которые легко прожить. Миша любит издержки, а от 100 тыс. р. асс. только 4 тыс. доходу. Как бы не пришлось им нужды терпеть, но деньги дело нажитое. Мы с тобой женились бедны, а теперь богаты, тогда как брат Иван Яковлевич, Оболенские, Орловы были богачи, а теперь беднее нас. Всего важнее личные достоинства и взаимная привязанность. Кто бы ни были наши невестки, лишь бы не актрисы и не прачки, они всегда нам будут любезны и дороги как родные дочери, не так ли, Лева? Ежели это дело состоится, Левочка, Ланские согласны ли будут отпустить дочь свою на Кавказ или Миша тогда перейдет в Петербург?»

Уже тут государственный ум Анны Дубельт уловил важную связь событий. Мишиньке больше не хочется на Кавказ, а брак создает новую ситуацию, о чем еще будет говорено после.

16 апреля 1852 года младший сын прибыл погостить в Рыскино, и матери приходят в голову все новые и новые идеи, о которых размышляет непрерывно:

«После первых лобызаний и оханий над собакой пошли расспросы и толки о невесте. Первое мое дело было спросить ее имя; а как узнала, что она Наталья Александровна, а старшая сестра — Мария Александровна, — я так и залилась страстною охотою женить нашего Николиньку на Наташиньке Львовой. И там невеста также Наталья Александровна, старшая ее сестра Мария Александровна, а мать Наталья Николаевна. В один день сделать две свадьбы, и обе невестки и тещи одного имени; обе милые и славные, оба семейства чудесные. Но, конечно, надо, чтоб Николинька сам захотел соединиться с Натальей Александр. Львовой, точно так же как Мишинька сам желает быть мужем Нат. Алек. Пушкиной».

Николай Дубельт, действительно, сватается за Львову, но тут уж Анна Николаевна засомневалась — не слишком ли хорош сын для такой невесты? Не лучше ли другая?

«Сенявские... без состояния, и зато сама как очаровательна! А у Львовой — состояние; ты пишешь, что у Сенявской мать грубая, чужая женщина, брат негодяй, и все семейство нехорошее. — Да какое дело до семейства, когда она сама хороша? Не с семейством жить, а с нею. — Ты, например, не любил ни матушки, ни сестер, а меня ставил выше их, и я была тебе не противна.

Когда мы с тобою женились, мы были бедны, — Орловы, Оболенские, Могилевские, брат и Елена Петровна были богачи. — А теперь, кто в лучшем положении, они или мы?»

Уж который раз судьба Орловых (очевидно, Екатерины и Михаила) потревожена для назидания, самоутверждения... Меж тем, брачные интриги идут своим чередом, и тут выясняется, что путь к свадьбе дочери Пушкина и сына жандармского генерала не слишком гладок:

«В твоих письмах, Левочка, ты говоришь, что Ланские тебя не приглашали бывать у них. А скажи-ка, сам Ланской отдал тебе визит или нет? — Я сама думаю, что вряд ли будет толк. Девушка любит Орлова, а идет за Мишу; Орлов страстно любит ее, а уступает другому...»

Опять Орлов — на этот раз сын шефа жандармов...

Но вот и осень 1852 года, и свадьба — дело решенное. Генерал хочет, чтобы венчание было в Рыскино. 13 октября Анна Николаевна возражает:

«Но как же можно с моей стороны надавать столько хлопот и тебе, и Ланским? Шутка это — всем подниматься с места для моей прихоти? Ведь я могу ехать в Петербург, да только не хочется. Но для такого случая как не приехать? Тут сердце будет так занято, что никакие церемонии и никакие скопища людей не помешают... Ты пишешь, что был в театре и ждал только одну фигуру, — нашу будущую невестку. Скажи, Левочка, так ли она хороша собою, как говорят о ней? Еще скажи, Лева, когда эти барыни сидели в ложе против тебя, видели они тебя, кланялись ли тебе или не обратили на тебя внимания?»

«Эти барыни» — очевидно, Наталья Николаевна с дочерьми. Что-то уже не в первый раз спрашивает чуткая госпожа Дубельт о том, достаточно ли почтительны Ланские? Видно, чуть-чуть мелькнуло аристократическое пренебрежение к голубому мундиру. А может быть, было невзначай упомянуто имя Александра Сергеевича, в бумагах которого рылся Леонтий Васильевич в феврале 1837 года? Впрочем, все это одни гадания (красавице-невесте Наталье Пушкиной предстояло вскоре стать несчастнейшей женой Михаила Дубельта)...

28 декабря 1852 года (к письму позже — приписка рукою Дубельта — «Ох, моя умница, умница»). «Миша в начале мая возвращается на Кавказ. Но как он не хочет перейти ни в кавалергарды, ни в конногвардию, то вряд ли его можно пристроить. Не решится ли Наталья Николаевна Ланская сама попросить государя для дочери, — чтобы ей, такой молоденькой, не ехать в Шуру 1 и не расставаться с мужем сейчас после свадьбы, — чтобы он оставил Мишу в Петербурге, а как оставить, у него средств много. Он так милостив к ней, а она так умно и мило может рассказать ему положение дел, что, вероятно, он поймет горе молодых людей и поможет им».

В это время отец особенно щедр к сыновьям-женихам.

20.IX 1852 года. «Как я рада, что у Николиньки страшный смотр с рук сошел... Уж, конечно, первое впечатление на государя сделали новые седла и новые конские приборы, которые ты по своей милости и родительской нежности так удачно устроил для Николиньки. Не штука, как целый полк нарядных гусар выехал на конях, в новой прекрасной сбруе!.. Я воображаю, как наш Коля был хорош в своем мундире, с своим эксельбантом, на коне перед своим полком...»

«Новые седла, сбруи» радовали Леонтия Васильевича, но одновременно и огорчали. Не излишними расходами, а тем местом, которое они занимали в боевой технике и величии российской армии.

В это время он, Дубельт, как видно из его дневника, осмелился заметить Орлову, что у Англии паровой флот и «при первой войне наш флот тю-тю!». На это мне сказали: «Ты со своим здравым смыслом настоящий дурак!» Дубельт еще раз попытался заговорить в этом же духе на заседании какого-то секретного комитета — и ему опять досталось.

Кавалерия блистала новыми приборами, но до Крымской войны осталось меньше года... 6 февраля 1853 года Анна Николаевна пишет мужу, что больна и вряд ли сможет быть на свадьбе младшего сына, назначенной на масленую; с сыном, кажется, все решилось, он остается в столице — Наталья Николаевна, очевидно, выхлопотала (а Дубельт, как обычно, боится чрезмерных домогательств).

«Сестру Сашиньку, Наташу, Мишу и бесподобную Наталью Николаевну Ланскую, всех обнимаю и люблю.

Я больше желаю, чтобы Наташиньке дали шифр 2, чем Мишу сделали бы флигель-адъютантом — он может получить это звание и после свадьбы, а ей уже нельзя. — Не мешай, Лева, государю раздавать свои милости... рассердится, ничего не даст ни Мише, ни Наташе. Миша будет полковником, может, полк получит, а Наташа, замужем, уж шифр — тю-тю, не мешай, Лева, пусть воля государева никем не стесняется».

1 Темир-Хан-Шура, в Дагестане.
2 «Дать шифр» — определить во фрейлины.

Под этими строками рукою Дубельта приписано: «Последнее, к моей великой горести, — упокой, господи, эту добрую, честную, благородную душу. Л. Дубельт, 22 февраля 1853 года».

88

10

Переписка кончилась. Анна Николаевна Дубельт умерла.

Дальше у Дубельта — все плохо: и личное, и общее.

Началась Крымская война, а Россия не готова, хоть много лет перед этим жила «в тишине и порядке», гарантированных дубельтовским механизмом.

И родство с Пушкиным не приводит Дубельтов к добру: пошли ужасающие сцены между молодыми супругами, сын Дубельта бил жену, и все кончилось скандальным разводом.

Потом умер царь Николай, и даже всевед Дубельт не мог точно установить: не было ли самоубийства? Перед смертью царь сказал наследнику, что сдает ему команду «не в должном порядке».

Алексей Федорович Орлов ушел из шефов; потомки Дубельта утверждали, что новый царь Александр II предложил освободившееся место Леонтию Васильевичу, но тот якобы сказал, что лучше, если будет титулованный шеф — и царь назвал его Дон-Кихотом. Действительно, шефом жандармов назначили родовитого князя Василия Долгорукова. Дубельту же дали чин полного генерала и... уволили в отставку даже со старой должности. 26 лет служил он в жандармах, 20 лет — начальником их штаба, 17 лет — управляющим III отделением. Александр II был милостив, разрешил являться без доклада каждую пятницу в 9 утра — но все в России поняли отставку как один из признаков «оттепели»: под Дубельтом больше нельзя было жить.

Снова, как после 1825 года, Леонтий Васильевич мучается от скуки и бездействия; из газет он узнал, что вернулись Волконский и другие уцелевшие друзья его молодости, что печатают Пушкина, Белинского и многое, чего он раньше не допускал. И никто не помнит генерала Дубельта, кроме герценовского «Колокола», который просит за былые заслуги присвоить «вдовствующему начальнику III отделения» княжеский титул:

«Светлейший Леонтий Васильевич, князь Дубельт-Бенкендорфовский! Нет, не Бенкендорфовский, а князь Дубельт-филантропский...»

Полный грустных предчувствий, читал он о начале подготовки крестьянской реформы, освобождающей рыскинских, власовских да еще 23 миллиона душ.

Как верный раб, не способный пережить своего господина («гудело перед несчастьем... перед волей», — говорит Фирс из «Вишневого сада»), генерал от инфантерии Леонтий Васильевич Дубельт умер через год после освобождения крестьян.

89

ВЕК НЫНЕШНИЙ И ВЕК МИНУВШИЙ
Воды-то... воды-то... крови-то... вина-то... слез-то что с тех пор ушло.
Из письма А. И. Герцена

В старину грамотные люди писали писем много больше, чем теперь: телефона не знали, путешествовать же не только из Москвы в Петербург, но даже с Арбата в Сокольники было долго и хлопотно. Возможно, впрочем, старых писем осталось так много оттого, что их просто больше берегли и собирали.

Так или иначе, но можно «загадать» любую пару известных современников прошлого столетия — скажем, Салтыкова-Щедрина и Островского или Щепкина и Шевченко, — и почти наверняка между ними была переписка. Естественно, что из десяти посетителей рукописного отдела Библиотеки имени В. И. Ленина девять заняты чтением чужих писем («Милостивый государь князь Александр Михайлович...», «Madame!..», «Мой генерал!..», «Ну и обрадовал ты меня, братец...» или что-нибудь в этом же роде). Разумеется, каждый из читателей умудрен опытом нескольких поколений любопытных предшественников. Если он интересуется Пушкиным, разыскивает неизвестные черточки биографии Достоевского или охотится за пропавшими строками Тургенева, Блока, он едва ли станет заказывать письма самих знаменитостей или послания, ими полученные: такие документы обычно давно известны, напечатаны и перепечатаны. Зато в переписке дальних родственников или друзей может вдруг встретиться неизвестное стихотворение, воспоминание или важный намек на еще не найденное. Поэтому пушкинист возлагает надежду, к примеру, на архив казанской писательницы А. А. Фукс или двоюродных братьев Натальи Николаевны Гончаровой, а толстовед (вот ведь слово какое придумали!) выясняет судьбу парагвайских корреспондентов писателя.

Я занимался Александром Ивановичем Герценом и посему копался в переписке его друзей, знакомых, их родни и друзей родни. Понятно, не мог я пройти мимо 193 писем, которые в течение 14 лет — с 1899-го по 1913-й — Мария Каспаровна Рейхель из Швейцарии отправила Марии Евгеньевне Корш в Москву.

Мария Каспаровна — близкий друг и помощник Герцена.

Мария Евгеньевна — дочь Евгения Федоровича Корша, старинного приятеля Герцена.

Однако даты переписки не обнадеживали: Герцен умер за 30 лет до ее возникновения, Рейхель уж очень стара, ее же собеседница представляет следующее поколение (ей около шестидесяти), Герцена никогда не видала и знает только по фамильным преданиям. К тому же с имени «нераскаявшегося государственного преступника» Искандера — Герцена в начале XX столетия только начинают снимать табу, и М. К. Рейхель, адресуя письма в Москву, об этом, конечно, не забывает.

В общем, научный улов в этих 193 письмах маловероятен. И все же я их заказываю и вскоре получаю.

Каждой пачке писем, как водится, предшествует лист использования: тот, кто затребовал рукопись, обязан расписаться и обметить, как он ее использовал: сделал выписки, скопировал или просто прочитал. Разумеется, я не первый, кто перелистывает плотные листочки, исписанные размашистым, но изящным почерком Марии Каспаровны Рейхель: на одном листе использования — фамилий десять, на следующем — поменьше, на третьем — еще меньше... Каждый помечает: «прочитал», «просмотрел», «смотрел», «читал»... Никто почти ничего не выписывает. Просмотрев три-четыре пачки, за следующие уже не берутся. Каждому ясно, что тут ничего для статьи, диссертации или комментариев, касающихся Герцена. А время не ждет — есть дела поважнее, чем вчитываться в бесперспективную переписку двух старых женщин.

Мне тоже некогда. Я тоже «просматриваю». Но по случайности в тот день запаздывают другие ожидаемые рукописи. Приходится ждать час, а то и больше. От нечего делать принимаюсь за чтение писем — так, для интереса, и продолжаю читать через час, когда приносят новые рукописи, и на другой день, и через неделю...

Ее превосходительству Марии Евгеньевне Корш в Москву на Плющиху, 7-й Ростовский переулок, дом 7, квартира 7. Из Берна.

20 февраля 1903 г.

Милая моя Маша!

Некрасова 1 прислала мне «Искру», где все действующие лица «На дне» изображены очень характеристическими цитатами. «Три сестры», «Дядю Ваню» Алекс 2 не оценил, и это понятно, я же с интересом читаю... Представь, что Герцен хотел быть со мною на «ты», но я его слишком высоко ставила, чтобы решиться сказать ему «ты». В чайном ящичке прекрасной работы он начертал внутри на бархате: «Маше от брата». Теперь этот ящичек у Юши... 3 Я тогда отдавала его на ее свадьбу. Теперь я вижу — это жаль, Юша вышла замуж за немца, дети вырастут немчурами, для них это не будет иметь цены. Я уже обдумываю поменяться с Юшей, дать ей другой ящичек, а этот взять обратно...

1 Екатерина Степановна Некрасова — историк, литературовед, исследовательница биографии А. И. Герцена.
2 Алекс — сын М. К. Рейхель.
3 Юша — знакомая М. К. Рейхель, родственница Т. Н. Грановского.

90

2 января 1904 г.

...Я всякий вечер стараюсь писать воспоминания. Не жди много от моих записок, никаких литературных заслуг в них не будет, просто что старухе в голову приходит, что еще в памяти осталось, а память уже очень изменяет. Я недовольна сама, но что будешь делать, когда недостает настоящего материалу, и не делай мне комплиментов, которые я не могу заслужить. Уверяю тебя, что я очень простой человек. Вот ты меня любишь, ну и люби... Моя мать говаривала, что первое счастье, когда любят людей, этим счастьем и пользовалась, и это мое первое неоцененное богатство.

23 февраля 1904 г.

...Сегодня сижу за работой... Внук Ал. Ив. Герцена едет как врач в Манджурию, и я слышал, что и жена его хочет с ним поехать. Ведь ты знаешь, что Петр Александрович Герцен 1 в Москве живет, если не ошибаюсь, он при Екатерининской больнице. Он в числе тех врачей и хирургов, которых посылает Московская дума на свой счет на театр войны...

5 мая 1904 г.

...Макарова ужасно жаль, вместе с ним погиб и Верещагин... наш знаменитый живописец. Вообще это ужасное происшествие: сколько подобных придется еще слышать! Варварские орудия нашего времени, — вот куда ведет цивилизация — к скорейшему уничтожению себе подобных. Насколько прежде ужасались перед «митральезами» 2, а теперь подводные мины почище. Страшно много убитых, раненых и взятых в плен японцами. Вот как казнится бесправие. Зачем нам нужно было туда соваться?..

1 П. А. Герцен — внук А. И. Герцена, известный врач.
2 Митральезы — пулеметы.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Н. Эйдельман. "Обречённый отряд".