8
Миллионы раз люди радовались и способствовали опасному и губительному для них делу, не ведая, что творят. Некто прилагает все силы, чтобы добиться должности, которая приведет его к гибели; другой мечтает перебраться в город, чтобы отравиться дымным воздухом и пораньше израсходовать мозг, сердце и нервы...
Леонтий Васильевич Дубельт знал, чего он хочет — чтобы навеки так было, как есть. Но деньги нужны, и где-то в Сибири его пай способствует извлечению золота из недр, а золото идет в оборот, дымят фабрики, укрепляются купцы (низшее сословие, но как без них?). А они тут же готовы внедриться в благородные семейства Дубельтов и Мордвиновых!..
11 октября 1852 года комментируется сватовство двоюродного племянника — и будто пересказ из Островского (который, между прочим, именно в это время начинает сочинять):
«Теперь о Костиньке и намерении его жениться на дочери купца Никонова. Ежели девушка хороша и хорошо образованна, то давай бог; если же она похожа на других купеческих дочерей, белится, румянится, жеманится и имеет скверные зубы, — то никакие мильоны не спасут ее от несчастия быть не на своем месте. Впрочем, это до нас не касается. Костиньке жить с женою, а не нам, и мнение сестры Александры Константиновны несравненно в этом случае важнее моего. — Хорошо взять мильон приданого за женою; дай бог, чтобы это дело сбылось, и чтобы Костя был своим выбором доволен. Желаю успеха и счастья. Напиши мне, Левочка, что будет из этого; оно очень любопытно. — Только, правду сказать, не совсем приятно иметь купца такою близкою роднею. Они всегда грубоваты, а как богачи, то еще вдвое оттого грубее. — Ну, да это безделица в сравнении с выгодами, какие доставит это супружество семейству сестры Александры Константиновны».
Как раз в эти годы неподалеку от Рыскина прокладывают первую в стране большую железную дорогу — меж двумя столицами. И как же понять, что есть связь длинная, через много звеньев, не сразу, — между тем как господин и госпожа Дубельты из дормеза пересаживаются в вагон и тем, что скоро их жизни, укладу, времени — конец?
19 сентября 1850 года. «Как я рада, Левочка, что ты прокатился по железной дороге до Сосницкой пристани и хоть сколько-нибудь освежился загородным и даже деревенским воздухом. Ты говоришь, мой ангел, что когда дорога будет готова, то, пожалуй, и в Спирово приедешь со мною пообедать. Вот славная будет штука!»
Через год с лишним, 10 января 1852 года, когда дорога уже открыта:
«Милый мой Левочка, ты так добр, все зовешь меня в Петербург, хоть на недельку. Уж дозволь дождаться теплой погоды, а то неловко возиться с шубами и всяким кутаньем, когда надо так спешить и торопиться. Когда выйдешь на станцию да снимешь шубу, да опять ее наденешь, так и машина уйдет. — Рассказывают, что одна барыня недавно вышла на станцию из вагона 2-го класса, а ее горничная из вагона 3-го класса. Как зазвенел колокольчик, горничная, будучи проворнее своей госпожи, поспела в свой вагон и села на свое место, а барыня осталась, и машина уехала без нее. Каково же ей было оставаться на станции целые сутки, без горничной, без вещей, и еще потеряв деньги за взятое место. Я боюсь, что на каждой станции останусь, а ведь ехать всю ночь, нельзя не выйти из вагона. Все-таки летом и легче, и веселее: светло, окна не замерзшие. Можно и в окно посмотреть, и окно открыть, а зимою сиди закупоривши».
Однако и летом Анна Николаевна не решается воспользоваться новым видом сообщения, пусть втрое приблизившего ее к мужу:
«Во-первых, боюсь опоздать на какой-нибудь станции, а во-вторых, со мною большая свита, и это дорого будет стоить, а я одна ехать не умею. Мне нужна Надежда, нужно ей помощника, нужен лакей, нужен повар, нужна Александра Алексеевна. Еще взять надо Филимона, потому что без меня ни за что не останется».
Вот какие трудноразрешимые проблемы ставят перед медлительными сельскими жителями новые, доселе невиданные темпы! Например: во сколько же обойдется дорога, если всегда брать по 8—10 мест? И нельзя же ехать вместе с горничной в 1-м или 2-м классе, но опасно усадить ее и в 3-м классе — как бы «машина не уехала»...
Техника демократизирует!
Однако и помещица, и крестьяне, пусть по-разному, но оценили пользу «чугунки».
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то все косточки русские...
Сколько их? Ваничка, знаешь ли ты?
Впечатления Анны Дубельт сильно разнятся от впечатления Николая Некрасова.
26 мая 1852 года она расхваливает своих крестьян, которые ходят работать на «чугунную дорогу».
«Они получили задаток по 4 р. 50 к. на каждого и просили жандармского офицера Грищука доставить эти деньги ко мне, 86 р. 50 к., дабы я употребила их по своему усмотрению, как я рассужу получше. Это так восхитило подрядчика, что он прибавил им по 1 р. серебром на человека за доверенность к своей помещице... Сумма небольшая, но для мужика она бесценна, потому что это плод кровавых трудов его; и несмотря на то, он верит своему помещику, что тот не только его не обидит, но еще лучше его самого придумает, куда эти деньги употребить получше. Не правда ли, Левочка, что такие отношения с людьми, от нас зависящими, весьма приятны?»
Осенью госпожа Дубельт рекомендует мужу одного из его подчиненных:
«Жандармский офицер, который к тебе привез мои яблоки из Волочка, есть тот самый Грищук, который мне много помогает по делам моим в Волочке в отношении железной дороги. У меня беспрестанно стоят там крестьяне в работе, и этот Грищук такой добрый для них и умный защитник, что рассказать нельзя. По его милости все получают плату наивернейшим образом; все их содержат отлично, берегут, и каждый находит себе прекрасное место».
В конце года около тридцати ее крестьян отправляются на строительство Варшавской железной дороги. Помещица просит мужа, чтобы узнал и сообщил, какая полагается плата рабочим: «Условия, какие тебе угодно, только бы их не обидели, и чтобы можно было отойти домой летом, когда нужно». Ясно, что к заключению условий генерал имеет прямое отношение... Лишний рубль серебром — вот реальное экономическое выражение некоторых внеэкономических обстоятельств (Дубельт в Петербурге, офицер Грищук в Волочке). Кто знает, может быть, этот рубль дубельтовским людям был взят за счет других, недубельтовских, наблюдать за которыми, собственно, и поставлен жандарм Грищук:
С богом, теперь по домам,— проздравляю! (Шапки долой — коли я говорю!) Бочку рабочим вина поставляю И — недоимку дарю...
Можно было бы, вероятно, написать интересное исследование, сравнив положение и доходы крепостных, принадлежавших важным государственным лицам и неважным, обыкновенным дворянам. «Важные» в среднем, наверное, приближались к государственным крестьянам (жившим лучше помещичьих). Надбавки их были, в конце концов, прибыльны и господам; жандармы, становые, чиновники были осторожнее с людьми министра или начальника тайной полиции — и это была скрытая дополнительная форма жалованья больших господ: их влияние заменяло трудовые соглашения, договоры о найме и т. п., документы, распространенные между буржуа и рабочими. Поэтому генералу Дубельту было выгоднее посылать своих крестьян на чугунку, чем соседнему душевладельцу; поэтому генерал и генеральша больше и смелее интересовались разными хозяйственными новшествами, которые все больше окружали их — тихо и невидимо угрожая...
Дубельты интересовались и даже обучались...
17 мая 1852 года — горячая пора. «Но выше работ есть у нас с Филимоном желание поучиться хорошему. И меня, и его, моего помощника, прельщают описания хозяйства в Лигове у графа Кушелева. Филимону хочется посмотреть, а мне хочется, чтобы он посмотрел, как там приготовляют землю под разный хлеб, как сеют траву для умножения сенокоса и проч.
Крепостному управляющему дан отпуск «только до будущего воскресения», и Анна Николаевна посылает мужу целую инструкцию насчет Филимона. Вообще, все переживания и описания, связанные с экспедицией Филимона, относятся к колоритнейшим страницам переписки.
«Хоть Филимон человек умный, — пишет Анна Николаевна, — но ум деревенский не то, что ум петербургский. В первый раз в Петербурге и помещик заблудится, не только крестьянин. Сделай милость, дай ему какого-нибудь проводника. Как Филимон первый раз в Петербурге, мне хочется, чтобы он посмотрел, что успеет. Сделай милость, Левочка, доставь ему средства и в театре побывать, и на острова взглянуть. Пусть на островах посмотрит, какая чистота и какой порядок, так и у нас в Рыскине постарается завести.
Я дала ему на проезд и на все его расходы 5 золотых — это значит 25 р. 75 к. серебром. Если этого будет мало, сделай милость, дай ему еще денег... Сделай для меня милость, Левочка, приласкай моего славного Филимона; он такой нам слуга, каких я до сих пор не имела».
На другой день во изменение прежних указаний помещица пишет: «Нечего давать Филимону людей в проводники, я даю с ним отсюда бывшего кучера Николая».
Через 8 дней: «Филимон вернулся и говорит: «Заберегли, матушка, меня в Питере, совсем заберегли! Леонтий Васильевич, отец родной! Кажется, таких людей на свете нет. Если бы не совестно, я бы плакал от доброты его. И как он добр ко всякому! В Демидовском всякую девочку приласкает. Были фокусы, он всякую поставит на такое место, чтобы ей получше видно было».
Анне Николаевне нравится все это:
«Будь он приказчик Кушелева или Трубецкого, ты бы об нем и не думал, — а как он мне служит хорошо и меня тешит своим усердием и преданностью, то ты от того и «заберег» его до самого нельзя».
Итогом поездки явился также соблазн — не купить ли молотильную машину, какая в Лигове, но она будет стоить более 400 рублей серебром. И, наконец, в последний раз поездка Филимона вызывает размышления на самые общие темы:
«Какая примерная преданность у Филимона; Сонечка мне пишет, что она его уговаривала пробыть еще хоть один день в Петербурге, посмотреть в нем, чего еще не видел: «Благодарствуйте, Софья Петровна,— отвечал он,— буду глядеть на Питер, меня за это никто не похвалит, а потороплюсь к нашей матушке да послужу ей, так это лучше будет».— Пусть же наши западные противники, просвещенные, свободные народы представят такой поступок, каких можно найти тысячи в нашем грубом русском народе, которого они называют невольниками — slaves!— Пусть же их свободные крикуны покажут столько преданности и благодарности к старшим, как у нас это видно на каждом шагу.— У них бы залез простолюдин из провинции в Париж, он бы там и отца, и мать забыл! А у нас вот случай, в первый раз в жизни попал в Петербург, и не хочет дня промешкать, чтобы скорее лететь опять на службу — его никто не принуждает; ему в Петербурге свободнее, веселее, но у него одно в головке — как бы лучше исполнить свои обязанности к помещику. Поэтому помещик не тиран, не кровопийца — русский крестьянин не slave, как они говорят. У невольника не было бы такой привязанности, если бы его помещик был тиран. Этакая преданность — чувство свободное, неволей не заставишь себя любить».
Леонтий Васильевич в своем дневнике вторит жене:
«Народ требует к себе столь мало уважения, что справедливость требует оное оказывать... Отчего блажат французы и прочие западные народы? Отчего блажат и кто блажит? Не чернь ли, которая вся состоит из работников? А почему они блажат? Не оттого ли, что им есть хочется и есть нечего? Оттого что у них земли нет — вот и вся история. Отними у нас крестьян и дай им свободу, и у нас через несколько лет то же будет... Мужичку же блажь в голову нейдет, потому что блажить некогда... В России кто несчастлив? Только тунеядец и тот, кто своеволен... Наш народ оттого умен, что тих, а тих оттого, что не свободен».
Последние строки, пожалуй, — афоризм, формула. 60 лет спустя, публикуя в журнале «Голос минувшего» отрывки дубельтовского дневника, С. П. Мельгунов находил в них такую «убогость» Дубельта, что не верил Герцену и другим мемуаристам, видевшим в управляющем III отделением какую-то сложность, двойственность. Как можно понять из иронических замечаний Мельгунова, убогость он видел прежде всего в формулах, вроде только что приведенной: не будет рабства — все пойдет в тартарары. Комментатор судил с высоты событий, накопившихся за полвека: ему казалось, что Дубельт ничего не понял — ведь вот освободили крестьян, пошли всяческие реформы, но ни строй, ни цивилизация не разрушились — и будут эволюционировать.
Но с Леонтием Васильевичем шутки плохи — он знал свое дело и за 60 лет чувствовал нетвердость своего сословия больше, чем Мельгунов за несколько лет, после чего оптимист Мельгунов был выброшен вихрем революции в эмиграцию с потомками пессимиста Дубельта...
Но до тех лет еще далеко-далеко, а до конца жизни генерала и генеральши — близко.