Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Н. Эйдельман. "Обречённый отряд".


Н. Эйдельман. "Обречённый отряд".

Сообщений 71 страница 80 из 140

71

После смерти Пушкина именно Дубельту поручается произвести в бумагах «посмертный обыск», и Жуковский, который также разбирал бумаги поэта, оказался в щекотливом положении — в соседстве с жандармом, хотя бы и с «дядюшкой жандармом». Жуковский пытался протестовать и особенно огорчился, когда узнал, что рукописи покойного поэта предлагается осматривать в кабинете Бенкендорфа: явное недоверие к Жуковскому, намек, что бумаги могут пропасть — все это было слишком очевидно. Жуковский написал шефу жандармов: «Ваше сиятельство, можете быть уверены, что я к этим бумагам однако не прикоснусь. Они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезен его же чиновником ко мне, запечатанный его и моей печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно за верность их сохранения ручаться можно».

Бенкендорф должен был уступить, работа по разбору велась на квартире Жуковского, и Дубельт три недели читал интимнейшую переписку Пушкина, метил красными чернилами его рукописи и попутно донес все же на Жуковского, будто тот забрал с собой какие-то бумаги (Жуковский гневно объяснил, что не было приказа обыскивать Наталью Николаевну, и он поэтому отнес ей письма, написанные ее рукой).

За три недели «чтения Пушкина», во время которого (как установил М. А. Цявловский) Дубельт в основном изучал прозу и письма, явно без интереса заглядывая в стихи, — за это время, можно ручаться, генерал сохранял приличествующее ситуации деловое, скорбное выражение и не раз говорил Жуковскому нечто лестное о покойнике. Разумеется, с воспитателем наследника Жуковским разговор совсем не тот, что с издателем Краевским. Дело было вскоре после смерти Пушкина. (Кстати, слух о том, будто Бенкендорф и Дубельт послали «не туда» жандармов, обязанных помешать последней дуэли Пушкина. разнесся давно. Недавно выяснилось, что сведения шли от близкого окружения шефа жандармов, и это несколько увеличивает правдоподобность легенды...) Итак, Дубельт — Краевскому:

«Что это, голубчик, вы затеяли, к чему у вас потянулся ряд неизданных сочинений Пушкина? Э, эх, голубчик, никому-то не нужен ваш Пушкин... Довольно этой дряни сочинений-то вашего Пушкина при жизни его напечатано, чтобы продолжать и по смерти его отыскивать «неизданные» его творения, да и печатать их! Не хорошо, любезнейший Андрей Александрович, не хорошо» 1.

1 «Русская старина», 1881, № 1, с. 714.

72

Суровый разговор с Краевским, однако, был еще не самым суровым. Булгарина, даже и именовавшего себя Фаддеем Дубельтовичем, случалось в угол на колени ставить; впрочем, после отеческого наказания легче провинившийся мог заслужить прощение.

Литературная и другая служба Дубельта только начиналась, и, как видно, очень успешно. 5 июня 1835 года приносят в Рыскино известие, что полковник Дубельт уже не полковник, а генерал-майор и начальник штаба корпуса жандармов. В корпусе же этом значится согласно отчету, составленному самим Дубельтом: «генералов — 6, штаб-офицеров — 81, обер-офицеров — 169, унтер-офицеров — 453, музыкантов — 26, рядовых — 2940, нестроевых — 175, лошадей строевых — 3340».

Над ним — только Александр Мордвинов, управляющий III отделением, а над Мордвиновым — Бенкендорф...

«Твое производство, милый Лева, разумеется, нас всех очень обрадовало. Сначала решила, что шутка — надпись «ее превосходительству», потом — радость, поздравления. Твои неимоверные труды наконец награждены достойно; в твои лета наконец ты на своем месте; в новом твоем звании ты можешь быть еще полезнее и еще более предаваться своей склонности быть общим благодетелем. Что до меня касается, я чувствую себя как в чужом пиру в похмелье. Мне смешно, что и на меня простирается твое возвышение, когда я чуть ни душой, ни телом не виновна. За себя я рада только тому, что, может быть, мужики и люди будут больше слушаться».

Через четыре дня:

«Ты спрашиваешь, рады ли мы, что ты произведен? Разумеется, это очень весело. Тем более, что и доход твой прибавится. Только при сей вернейшей оказии не премину напомнить о данном мне обещании: не позволять себе ни внутренне, ни наружно ни гордиться, ни чваниться и быть всегда добрым, милым Левою, и не портиться никогда; — и на меня не кричать, и не сердиться, если что скажу не по тебе. Не надо никогда забывать, что как бы мы не возвышались, и все-таки над нами бог, который выше нас всех... Будем же скромны и смиренны, без унижения, но с чувствами истинно христианскими. Поговорим об этом хорошенько, когда увидимся...

Детям бы надо было тебя поздравить; ведь ты не взыскательный отец; а между тем уверен, что они рады твоему производству, право, больше тебя самого. Впрочем, вот пустая страница, пусть напишут строчки по две (и далее: детской рукою «Cher papa, je vous felicite de tout mon coeur» 1).

1 «Дорогой папочка, поздравляю тебя от всего сердца» (франц.).

73

Генеральское звание и жандармская должность рыскинского барина производят соответствующее впечатление на окружающих:

«Люди рады, и кто удостоился поцеловать у меня руку, у тех от внутреннего волнения дрожали руки. Я здесь точно окружена своим семейством: все в глаза мне смотрят, и от этого, правда, я немного избалована. Даже в Выдропуске как мне обрадовались; даже в Волочке почтмейстер прибежал мне представиться...»

Жизнь сложилась счастливо, а стоило судьбе чуть-чуть подать в сторону — и могла выпасть ссылка, опала или грустное затухание, как, например, у Михаила и Катерины Орловых, о которых Дубельты не забывают. 22 ноября 1835 года генеральша Анна Николаевна сообщает мужу о своем огорчении при известии об ударе у Катерины Николаевны Орловой: «Вот до чего доводят душевные страдания! — Она еще не так стара и притом не полна, и не полнокровна, а имела удар. — Ведь и отец ее умер от удара, и удар этот причинил ему душевные огорчения».

Одна дочь генерала Раевского — за декабристом Орловым, другая в Сибири — за декабристом Волконским. Сын Александр без службы, в опале... Однако именно к концу столь счастливого для Дубельтов 1835 года открывается, что и жандармский генерал не весел:

9 ноября 1835 года: «Как меня огорчает и пугает грусть твоя, Левочка. Ты пишешь, что тебе все не мило и так грустно, что хоть в воду броситься. Отчего это так, милый друг мой? Пожалуйста, не откажи мне в моей просьбе: пошарь у себя в душе и напиши мне, отчего ты так печален? Ежели от меня зависит, я все сделаю, чтобы тебя успокоить».

Отчего же грустно генералу? Может быть, так, мимолетное облачко или просто рисовка, продолжение старой темы о благородном, но тяжелом труде в III отделении? По-видимому, не без этого. Еще не раз, будто споря с кем-то, хотя никто не возражает, или же подбадривая самих себя, Дубельты пишут о необходимости трудиться на благо людей, не ожидая от них благодарности...

Но, кажется, это не единственный источник грусти:

«Дубельт, — лицо оригинальное, он, наверно, умнее всего третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу ясно свидетельствовали, что много страстей боролись в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было».

Герцен неплохо знал, а еще лучше — чувствовал Дубельта. Мундир «накрыл все, что там было», но время от времени «накрытое» оживало и беспокоило: уж слишком умен был, чтобы самого себя во всем уговорить.

Не поэтому ли заносил в личный дневник, для себя:

«Желал бы, чтоб мое сердце всегда было полно смирения...; желаю невозможного — но желаю! Пусть небо накажет меня годами страдания за минуту, в которую умышленно оскорблю ближнего... Страсти должны не счастливить, а разрабатывать душу. Делайте что и как можете, только делайте добро; а что есть добро, спрашивайте у совести».

Между прочим, выписал у Сенеки: «О мои друзья! Нет более друзей!»

Известно, что генерал очень любил детей — «сирот или детей бедных родителей в особенности», много лет был попечителем петербургской детской больницы и «Демидовского дома призрения трудящихся». Подчиненных ему мелких филеров иногда бил по щекам и любил выдавать им вознаграждение в 30 копеек (или рублей, т. е. «сребреников»).

Мы отнюдь не собираемся рисовать кающегося, раздираемого сомнениями жандарма. Все разговоры, записи и только что приведенные анекдоты вполне умещаются в том «голубом образе», некогда нарисованном полковником Дубельтом в письме жене: «действуя открыто... не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным?» Но кое-что в его грусти и вежливости (о которой речь впереди) — все же «от ума». Противоречия будут преодолены, служба будет все успешнее, но и грусть не уйдет... Эта грусть крупного жандарма 1830—50-х годов XIX века — явление индивидуальное и социальное; XIX век с его психологиями, мудрствованиями, сомнениями, всей этой западной накипью, каковая изгонялась и преследовалась Дубельтом и его коллегами, — этот век все же незримо отравлял и самых важных гонителей: и они порою грустили, отчего, впрочем, служили с еще большим рвением.

74

4

С 1835 по 1849 год из переписки Дубельтов сохранились лишь несколько разрозненных листков: очевидно, часть писем затерялась; к тому же до конца 1840-х Анна Дубельт подолгу проживала с мужем в столице, и писать письма было ни к чему. Однако на склоне лет она окончательно решается на «Рыскинское заточение», дабы поправить здоровье и присмотреть за хозяйством. Более трех четвертей всех сохранившихся писем относятся именно к этому периоду.

Ситуация как будто та же, что и прежде. Один корреспондент — государственный человек, генерал, другой — хозяйственная, энергичная, шумная, неглупая «госпожа Ларина» («я такая огромная, как монумент, и рука у меня ужасно большая»).

Но все же 14 лет минуло — и многое переменилось. Дети выросли и вышли в офицеры, император Николай собирается праздновать 25-летие своего царствования, Бенкендорфа уже нет в живых — на его месте граф Алексей Федорович Орлов, родной брат декабриста. Однако еще при первом шефе случилось событие, благодаря которому Леонтий Васильевич из третьей персоны стал второй. В первом из сохранившихся писем (1833) Анна Николаевна, как известно, укоряла мужа: «Отчего А. Н. Мордвинов выигрывает — смелостию». Пройдет 6 лет, и Мордвинов навлечет на себя гнев государя, которому доложили, что в альманахе «Сто русских литераторов» помещен портрет декабриста, «государственного преступника», Александра Бестужева-Марлинского. Мордвинов был смещен, и через несколько дней, 24 марта 1839 года, управляющим III отделения с сохранением должности начальника штаба корпуса жандармов был назначен Дубельт. Кроме того, он стал еще членом Главного управления цензуры и секретного комитета о раскольниках. Слух о том, что тут «не обошлось без интриги» и царю доложили, чтобы скинуть Мордвинова, распространился сразу. Но мы не имеем доказательств, да их и мудрено найти: в таких делах главное говорится изустно. Во всяком случае, для Бенкендорфа Дубельт — более свой человек, чем Мордвинов, и шеф был доволен 1. Дубельт же занял одну из главнейших должностей империи, возложившую на него обязанности и почтившую правом отныне вникать во «все и вся». Разумеется, шеф жандармов выше, но именно поэтому он не станет углубляться в подробности, доверит их Дубельту (Алексей Орлов был к тому же ленивее своего предтечи: когда при нем заговорили о Гоголе, бывшем уже тогда автором «Ревизора» и «Мертвых душ», он спросил: «Что за Гоголь»?»; Бенкендорф-то знал, а Дубельт и получше его знал — «Что за Гоголь?»). В ту пору управление III отделением выглядело так:

1 О возможном участии Дубельта в свержении А. Н. Мордвинова см. в книге И. В. Пороха «История в человеке». Саратов, 1971.

75

«Бенкендорф благосклонно улыбнулся и отправился к просителям. Он очень мало говорил с ними, брал просьбу, бросал в нее взгляд, потом отдавал Дубельту, прерывая замечания просителей той же грациозно-снисходительной улыбкой. Месяцы целые эти люди обдумывали и приготовлялись к этому свиданию, от которого зависит честь, состояние, семья; сколько труда, усилий было употреблено ими прежде, чем их приняли, сколько раз стучались они в запертую дверь, отгоняемые жандармом или швейцаром! И как, должно быть, щемящи, велики нужды, которые привели их к начальнику тайной полиции; вероятно, предварительно были исчерпаны все законные пути — а человек этот отделывается общими местами, и, по всей вероятности, какой-нибудь столоначальник положит какое-нибудь решение, чтобы сдать дело в какую-нибудь другую канцелярию. И чем он так озабочен, куда торопится?

Когда Бенкендорф подошел к старику с медалями, тот стал на колени и вымолвил:

— Ваше сиятельство, взойдите в мое положение.

— Что за мерзость! — закричал граф. — Вы позорите ваши медали! — И, полный благородного негодования, он прошел мимо, не взяв его просьбы. Старик тихо поднялся, его стеклянный взгляд выражал ужас и помешательство, нижняя губа дрожала, он что-то лепетал.

Как эти люди бесчеловечны, когда на них приходит каприз быть человечным!

Дубельт подошел к старику, взял просьбу и сказал:

— Зачем это вы, в самом деле? Ну, давайте вашу просьбу, посмотрю.

Бенкендорф уехал к государю». («Былое и думы».)

Дубельт хорошо и верно служит своему государю, убежденный, что «в России все от царя до мужика на своем месте, следовательно, все в порядке»; ему только не нравятся заграничные поездки царя и шефа, и, прощаясь, Дубельт на всякий случай кладет в коляску Бенкендорфа пару заряженных пистолетов.

Судя по дневнику, у генерала из сильнейших мира того вызывал неприязнь только великий князь Михаил Павлович. Дубельту не нравится, как тот муштрует молодых военных (среди них — младший Дубельт), но в 1849 году Михаила Павловича не стало. Впрочем, как-то очень быстро уходят в могилу и многие из старых подопечных — Пушкин, Лермонтов, Кольцов, Белинский, Гоголь, Лунин...

Вся Европа 1848—1849 гг. охвачена мятежами, вся — кроме Англии и России. В России — тишина, и, если петербургская нервная суета еще может вывести из равновесия, то

...Там, во глубине России. —

Там вековая тишина.

К своему 30-летию старший сын Николай Дубельт получает от матери подарок — деревню Власово. Дубельт-отец несколько уязвлен: почему только «от матери»?

«Дорогой Левочка... не мой, а наш подарок. Если бы не твои милости и не было бы детям нашим такого великолепного от тебя содержания, я бы не могла прибавить столько имения, что почти удвоила полученное от батюшки наследство. Если бы ты не был так щедр и милостив к сыновьям нашим, я бы должна была их поддерживать, и тогда не из чего было бы мне прикупать имений».

По всему видно — за 14 лет дела серьезно улучшились. Однако при растущих доходах — соответственные расходы:

(5 мая 1849 г.). «Скажи, пожалуйста, Левочка, неужели и теперь будет у тебя выходить по 1000 рублей серебром в месяц... Уж конечно ты убавил лошадей и людей... Жаль, Левочка, что ты изубытчился так много».

1000 рублей в месяц — 12 000 в год, т. е. примерно 800 крестьянских оброков. Только в Вышневолоцком уезде у Анны Дубельт — 600 душ, а всего — более 1200.

«Дорогой Левочка. Потешь меня, скажи мне что-нибудь о доходах твоих нынешнего года с золотых приисков; сколько ты получил и сколько уплатил из долгов своих?»

Кроме имений и приисков они владеют дачами близ столицы, которые регулярно сдают разным высоким нанимателям, например, графу Апраксину. Весьма любопытен связанный с этим последним вполнe министерский меморандум, посланный Анной Николаевной мужу 10 июля 1850 г. и вводящий читателей отчасти в мир «Мертвых душ», отчасти — в атмосферу пьес Сухово-Кобылина:

«Николинька пишет, что граф Апраксин хочет купить нашу петергофскую дачу, чему я очень рада, и прошу тебя, мой друг бесценный, не дорожись, а возьми цену умеренную. Хорошо, если бы он дал 12 тыс. руб. сер. — но я думаю, он этого не даст; то согласись взять 10 т. р. серебром — только чистыми деньгами, а не векселями и никакими сделками. У графа Апраксина деньги не верны; до тех пор только и можно от него что-нибудь получить, пока купчая не подписана; и потому, прошу тебя, не подписывай купчей, не получив всех денег сполна. Разумеется, издержки по купчей должны быть на его счет. Если же ты не имеешь довольно твердости и на себя не надеешься, что получишь все деньги сполна до подписания купчей, то подожди меня, когда я приеду, а я уж нашей дачи без денег не отдам. Граф Апраксин станет меньше давать на том основании, что он дачу переделал; но ведь мы его не просили и не принуждали; на это была его собственная воля, и теперь его же выгода купить нашу дачу, потому что тогда все переделки останутся в его же пользу. Другие бы, на нашем месте, запросили у него бог знает сколько, потому что ему не захочется потерять своих переделок. А тут 10 т. р. сер. цена самая умеренная, потому что дача нам самим стоит 40 тыс. руб. ассигнациями».

Итак, 30 тысяч рублей в год от службы, плюс 1200 тверских душ (примерно 20 тысяч), плюс доходные земли в провинции и дачи близ столицы, плюс проценты с золотых приисков; общая сумма доходов и расходов отсюда не видна, но вряд ли она превышала 100 тыс. рублей. Бывали, разумеется, состояния и более значительные. Старую графиню Браницкую, племянницу Потемкина, спрашивали — сколько у нее денег, она же отвечала: «Не могу сказать, но кажется 28 миллионов будет». В год утверждения Дубельта в должности начальника III отделения граф Завадовский потратил на отделку петербургского дома два миллиона рублей ассигнациями. Однако силу Дубельта должно измерять не столько в золотых, сколько в «голубых», полицейских, единицах... Но обратим внимание на разнообразие денежных поступлений: земля, крепостные, служба, акции (золотопромышленная компания, разумеется, весьма заинтересована в таком акционере, как Дубельт: это уже «отблеск» его должности).

76

В эти годы письма Дубельтов переполнены наименованиями отличных вещей — съедобных и несъедобных. Ассортимент за 14 лет очень расширился и, возможно, порадовал бы своей причудливостью самого Гоголя. Товары городские явно преобладают, но и деревня регулярно освежает стол и дом начальника III отделения:

«Ведомость

Всем благодеяниям и милостям пресветлейшего, высокоименитого и высокомощного Леонтия Васильевича Дубельта к покорной его супружнице деревенской жительнице и помещице Вышневолоцкого уезда Анне Николаевой дочери.

1.   Английская библия.                                    13.  Осетрины полрыбы.

2.   Календарь на следующий год.                    14.  Ряпушки копченой сотня.     

3.  Ящик чаю.                                                   15.   Душистого мыла 9 кусков.

4.—«—»—                                                         16.  Подробная карта Тверской губернии. 

5.  Денег 144 руб                                        17. Две подробные карты Швейцарии.                     

6.  Денег 144 (рубля) серебром.                         18. Подробное описание Швейцарии, Франции

7. Винограду бочонок.                                      19.  Дюжина великолепных перчаток.

8. Икры огромный кусок.                                   20. Памятная книжка на следующий год.

9  Свежей икры бочонок.                                  21.Альманах Готский.

10. Миногов бочонок.                                        22. Девять коробок с чинеными перьями.

11. Сардинок 6 ящиков.                                   23. Бесконечное количество книжек почтовой бумаги».

12.  Колбасы 6 миллионов сортов и штук.   

Деревня отвечает на это «тремя корзинами» с яблоками и тюком картофеля, «белого, чистого, как жемчуг, но жемчуг огромных размеров для жемчуга» (гоголевский слог!), и требует тут же «помаду» fleur d'orange «для моей седой головы», да похваливает присланный с жандармом ананас, «который хотя немножко с одной стороны заплесневел, но это ничего, можно обтереть».

Когда-то трудной проблемой была покупка саней за 500 рублей — теперь из деревни Дубельт может получить неожиданные 900 рублей: «Закажи, Левочка, новый дорожный дормез: ты свой отдал Николиньке, а сам остался в пригородской карете».

У помещицы Дубельт есть еще время порассуждать о том, что отправленные мужу «дюжина полотенцев — толстоваты, но тонкое полотенце не так в себя воду вбирает»; и о том, что лучше бы Леонтий Васильевич присылал деньги не сторублевками, а помельче, хотя «всегда мелкие бумажки ужасно грязны и изорваны; а твои, бывало, новенькие, загляденье, как хороши!».

По-видимому, генерал Дубельт любил блеснуть перед гостями своими кушаньями — «только что из вотчины». Тут он мог перещеголять многих более богатых и знатных, которые легко приобретали все, что угодно, у самых дорогих поставщиков столицы, — но не у всех же имения за несколько сотен верст, а из-под Тамбова, Курска или Херсона мудрено доставить свежий товар, или хотя бы ананас, «заплесневелый с одной стороны»; к тому же не каждому даны жандармы в мирном качестве курьеров...

Сравнивая Москву и Петербург, Герцен заметил:

«...Москвичи плачут о том, что в Рязани голод, а петербуржцы не плачут об этом, потому что они и не подозревают о существовании Рязани, а если и имеют темное понятие о внутренних губерниях, то, наверное, не знают, что там хлеб едят».

Дубельт знал, по должности, о существовании как Рязани, так и вышневолоцких крестьян, но вдруг по-петербургски забывался и требовал, чтобы мужики доставили ему, к примеру, 100 пар рябчиков. Тут Анна Николаевна напоминала, что мужики рябчиков не разводят и разорятся, гоняясь за ними, — «рябчики будут за мой счет, чтобы не умереть тебе с голоду...».

Дубельты богатели, но неспокойно, суеверно богатели.

«Богу не угодно, чтобы я очень разбогатела, и все посылает мне небольшие неудачи, чтобы я жила посмирнее и поскромнее; на мельницу ветер дует все от дома, хотя ее и переносят; хлеб продам, и через две недели, много через два, три месяца вдруг цена поднимется вдвое или втрое».

Жандармы, развозящие дубельтовские письма, посылки и прочее, также тревожат помещицу, в молодые годы не так понимавшую роль голубого мундира:

«Скажу тебе, Левочка, что есть одно обстоятельство, которое меня немного беспокоит. Николинька мне сказывал, что к его обозу ты хотел прикрепить жандарма. Вот я и боюсь, чтобы тебе за это не было какой неприятности. Поедет обоз по Варшавскому шоссе: кто-нибудь увидит жандарма при обозе, спросит, донесет об этом — Беда! — уже ежели и дал ты жандарма, то уж графу своему скажи, чтобы в случае он мог постоять за тебя. Впрочем, ты, конечно, сам лучше знаешь, как поступить, только признаюсь тебе, что меня этот жандарм при обозе как-то порядочно беспокоит».

Ей не нравится, что у сына Мишиньки прихоть «вести с собою на Кавказ повара (на 60 р. серебром в месяц)... Если Мишинька надеется, что я отдам ему своего Фому, то я сделать этого не могу, потому что Фома необходим для моего спокойствия и здоровья.

Что наши дети за принцы?..»

В другом послании: «Ты говоришь, Левочка, что дай бог, чтоб Мишинька помнил, что он только Дубельт, а не герцог Девонширский».

Генерал и крупный начальник боится зарваться. Он знает, что ходят слухи о больших взятках, им получаемых, и о секретной его доле в доходах крупного игорного дома. Правда, когда граф Потоцкий, пытаясь избавиться от пензенской ссылки, предложил Дубельту 200 тысяч рублей, то получил отказ: про это было сообщено Николаю I, который будто бы велел передать Потоцкому, что не только у графа, но и у него, самого царя, нет достаточно денег, чтобы подкупить Дубельта.

77

Вопрос о том, брал ли Дубельт, не решен. Кажется, не брал. Но есть такой термин, удачно введенный в научный оборот ленинградским пушкинистом В. Э. Вацуро, — «социальная репутация». Дубельт стоял во главе учреждения чрезвычайно бесконтрольного и так легко мог бы сделать то, что делали тысячи, — брать... Отсюда — репутация. Во всяком случае, Дубельту не раз приходилось объясняться в том роде, как он сделал это однажды в записке на имя шефа жандармов Орлова:

«В журнале «Le Corsaire satan» (Сатанинский корсар) напечатана статья, что отец мой был еврей и доктор; что я был замешан в происшествии 14 декабря 1825 года, что в III отделении я сделал незначительные упущения по части цензуры, но, неведомо как, за эту мною сделанную ошибку уволен от службы Мордвинов; что моя справедливость падает всегда на ту сторону, где больше денег; что я даю двум сыновьям по 30 тысяч руб. содержания, а молодой артистке 50 тысяч — и все это из получаемого мною жалования 30 тысяч рублей в год.

Я хочу завести процесс издателю этого журнала и доказать ему, что отец мой был не жид, а русский дворянин и гусарский ротмистр; что в происшествии 14 декабря я не был замешан, а напротив, считал и считаю таких рыцарей сумасшедшими, и был бы не здесь, а там, где должно быть господину издателю; что цензурную ошибку сделал не я, а Мордвинов, что у нас в канцелярии всегда защищались и защищаются только люди неимущие, с которых, если бы и хотел, то нечего взять; что сыновьям даю я не по 30, а по 3 тысячи рублей, и то не из жалования, а из наследственных 1200 душ и т. д.

Как ваше сиятельство мне посоветуете?»

На полях записано рукою Орлова: «Я государю императору показывал, и он изволил сказать, чтобы не обращать внимания на эти подлости, презирать, как он сам презирает» 1.

1 «Русская старина», 1888, № 11, с. 389—390.

78

Записка, занятная как по тону и фактам, так и по отзыву о «сумасшедших рыцарях» — старых сослуживцах, третий десяток лет живущих и умирающих в изгнании. Среди них, между прочим, родной брат нового шефа жандармов, бывший приятель и корреспондент Дубельта. (Михаила Федоровича Орлова уже четыре года не было в живых к этому времени.)

Итак, служба идет вперед, но слишком уж многие блага, прямо или косвенно, приносит Дубельтам эта служба. И только бы не потерять все в один миг, как это случилось с Мордвиновым, прежним начальником.

79

5

23 января 1849 года. «Как мне жаль, Левочка, что у тебя в канцелярии случилась такая неприятность и ты так огорчен ею. Неужели нельзя отыскать, кто это сделал? Ты пишешь, мой ангел, что похититель представил их, как доказательство, что из III отделения можно получить за деньги какую хочешь бумагу. Ну, так если известно, куда были представлены бумаги, то не может же быть, чтобы там приняли их от неизвестного. Как мне жаль тебя, Левочка, что при всех трудах твоих ты более видишь горя, чем радости... Ведь ты не виноват в этой покраже, а если есть злодеи на свете, не ты тому причиною. Невозможно, чтобы тебя винили в этом случае, а если не винят те, от кого ты зависишь, то до других какое дело... Эти неприятности доказывают, что у тебя есть враги; а это не мудрено, потому что всякий злой и дурной человек будет тебе непременно врагом именно оттого, что ты не Похож на него. Следовательно, как дурных людей на свете много, и врагов должно быть у тебя довольно... Конечно, такая неприятность очень тяжела, особенно при твоей чувствительности; и все-таки здоровье всего дороже... Но чем тебе помочь, Левочка? — Без службы ты соскучишь, а служба другого рода будет не по тебе ... А тут ты уже не только привык, но даже прирос».

20 лет прошло с тех пор, как Анна Николаевна писала «не будь жандармом». Теперь же «будь только жандармом». Все те же идеи, с которых начиналось это поприще, — только давно привычные, затвердевшие и все более недоступные сомнениям.

Неприятная для Дубельтов история состояла вот в чем.

Некто послал по почте образчик царской резолюции насчет разгромленного Кирилло-Мефодиевского общества (Костомаров, Шевченко и др.); при этом доказывалось, что в III отделении все, даже секретный царский документ, можно купить за деньги. Дубельт вел розыск, одновременно потребовал, чтобы в его ведомстве была произведена строгая ревизия.

Через две недели, 10 февраля 1849 года. «Скажи, пожалуйста, отчего до сих пор не можно открыть похитителя? Ты такие трудные делал открытия, а это, кажется, еще легче. Ведь не птицей же вылетели бумаги из шкафа. Кто-нибудь вынул их. — Не собачка принесла их в доказательство, что за деньги можно достать из III отделения какую хочешь бумагу! Вспомни, что терпел Христос от людей и как он молился за своих распинателей. Это неминуемая участь людей отличных — терпеть от негодяев. Мудрено ли, что на твоем месте ты нажил врагов? Еще я удивляюсь, что у тебя их так мало. Ты говоришь, Левочка, что все твои огорчения от службы. Служба потому доставляет тебе все неприятности, что ты исключительно занят ею. Займись одним хозяйством, только одно хозяйство и будет наводить тебе неприятности... Займись торговлею, все твои неприятности будут от торговли; займись поэзией, сочинениями, ученостью, все твои огорчения проистекут от этих источников... Конечно, при твоем самолюбии, при твоей чувствительности, при том убеждении, что ты всего себя посвятил службе, — оно очень больно! Но здоровье всего дороже. Извини меня, Левочка, что я надоедаю тебе моими рассуждениями. Ты скажешь: «Хорошо тебе толковать, как ты не имеешь 3-го отделения на руках и не отвечаешь ни за что, никому, ни в чем, что бы ни случилось в твоем хозяйстве!» Это правда, участь русского помещика самая завидная на земле; но согласись, что и у мент есть огорчения: у меня есть муж, есть дети, а я всегда одна! Твое место навлекает тебе неприятности, но зато каким ты пользуешься почетом и влиянием. Ведь не то бы было, если б ты был дивизионный начальник какой-нибудь пехотной дивизии. Вот уж и утешение... На своем месте ты видишь другую сторону людей, это правда; но сколько ты можешь делать добра, разве это не утешение? — Ты трудишься неимоверно; но также подумай, Левочка, что почести и выгоды жизни не достаются даром тому, кто не родился в парче и бархате. Сын вельможи, если он чуть порядочный человек, летит на своем поприще легко и весело. Но тот, который летит вверх, поддерживаемый только самим собою, тот на каждой ступени этой лестницы обирает пот с лица. Зато помни пословицу: тише едешь, дальше будешь».

На этот раз все обошлось, злоумышленник был найден: им оказался Петров, который сначала донес на Кирилло-Мефодиевское общество, а затем пожелал служить в III отделении, но почему-то получил от Дубельта отказ. Доносчик пытался мстить, но попал в крепость.

Ревизия III отделения, проведенная знаменитым «инквизитором» 1830—1860-х гг. Александром Федоровичем Голицыным, сошла хорошо, и Дубельту давали Александровскую ленту, а он красиво отказывался, так как, мол, «не выслужил еще законного срока от предыдущей награды». В общем, в верхах были довольны друг другом, но управляющий III отделением, видно, опять, как 14 лет назад, крепко загрустил, сделался нервен, осторожен: приближается холера, европейские революции, продолжаются и прочие неприятности. Даже Анне Николаевне достается от ее неспокойного супруга.

20 сентября 1849 года. «Ты делаешь мне выговор, Левочка, за мою откровенность в одном из писем. Виновата, мой ангел, впредь не буду. Но я полагаю, что ты напрасно беспокоишься. Все-таки не велишь — так я и не буду писать откровенно, а за тот раз прости меня».

Кажется, речь идет о следующем месте в одном из прежних писем.

«Ныне всякий лакей смотрит в императоры, или, по крайней мере, в президенты какой-нибудь республики. Хотя, может быть, Сидор и Александр и не имеют намерения сбить с места Людовика-Наполеона, но все-таки им кажется, что. они ничем не хуже ни его, ни князя Воронцова...»

И снова, как прежде, в самом начале службы, как 14 лет назад, жена утешает загрустившего супруга и поощряет к большей уверенности в своих силах:

«Ты смирен и скромен... а разве и тут нет утешения, что, несмотря на твою скромность и твое смирение, все-таки ты выше стал всех своих сверстников. — Где Лизогуб и Орлов? Где Олизар и Муханов? Где остались за тобою все прочие твои сослуживцы и знакомые? Ты-таки все себе идешь да идешь вперед. Будем благодарны богу... за те небольшие огорчения, которыми угодно ему иногда нас испытывать для очищения дел наших и нашей совести».

Да, где Орлов, Муханов, Олизар — гордые, свободные, веселые люди 1820-х годов? «Благо было тем, кто псами лег в двадцатые годы, молодыми гордыми псами, со звонкими рыжими баками...» («Смерть Вазир-Мухтара»). Но призраки «сумасшедших рыцарей» время от времени появляются перед Дубельтами, чтобы напомнить о «худшем жребии».

29 мая 1849 года. «Скажи мне что-нибудь о Екатерине Никол. Орловой: где она? Что с нею? Ежели ее увидишь, очень нежно поклонись от меня и скажи ей, что я всегда помню и люблю ее по-прежнему».

Однако «худший жребий» — понятие широкое, и Анне Николаевне было бы на что пожаловаться старинной подруге Катерине Орловой:

«Не могу выразить тебе, Левочка, как стесняется сердце читать о твоих трудах, превосходящих твои силы. Страшно подумать, что в твои лета и все тебе не только нет покою, но все труды свыше сил твоих. Что дальше, ты слабее, а что дальше, то больше тебе дела. Неужели, мой ангел, ты боишься сказать графу, что твои силы упадают и что тебе надо трудиться так, чтобы не терять здоровье? Хоть бы это сделать, чтоб не так рано вставать. Хоть бы ты мог попозже ездить с докладом к графу, — неужели нельзя этого устроить?

Пока ты был бодр и крепок, хоть и худощав, но выносил труды свои; а теперь силы уж не те, — ты часто хвораешь, а тебя все тормошат по-прежнему, как мальчишку. — Уж и то подумаешь, не лучше ли тебе переменить род службы и достать себе место попокойнее?

Мне как-то делается страшно и грустно, что такая вечно каторжная работа, утомляя тебя беспрестанно, может сократить неоцененную жизнь твою».

«Каторжная работа»... Анна Николаевна невольно каламбурит.

80

6

29 апреля 1849 года. «Ангел мой, Левочка, у меня сидит наш Новоторжский предводитель Львов. Он в большой тревоге за своего сына, капитана Егерского полка Львова, который арестован недавно по поводу последней истории, как, вероятно, тебе известно. Он так рассудителен, что говорит, если «его сын виноват, он получит заслуженное наказание»; но в то же время утверждает, что «сколько он знает своего сына, то ему кажется невозможно, чтобы он мог быть виновен». «Я знаю и то, — говорит он, — что если он невинен, то он будет оправдан, потому что у нас не стараются невинного сделать виновным, а совсем напротив, в этого рода делах, где дело рассматривается самыми благородными людьми, то дают возможные средства к оправданию; и потому, — говорит Сергей Дмитриевич, — я уверен, что участь моего сына в хороших руках, но, как отец, не могу не тревожиться». — Он приехал нарочно узнать от меня что-нибудь о своем сыне, до какой степени он замешан и какие есть надежды к его оправданию; а как я ничего не знаю, то пишу к тебе, дорогой Левочка; сделай милость, напиши мне как можно скорее, до какой степени виновен или скомпрометирован капитан Львов, чтобы я могла сообщить это известие его отцу, которого я очень люблю и уважаю, как бесподобного предводителя, и которого мне жаль до крайности еще и потому, что он недавно потерял свою жену, с которой жил неразлучно 44 года в таком согласии и дружбе, что это было на диво всем; и какая это была женщина, все ее называли осуществленною добродетелью, то вообрази, каково ему, бедному, только что схоронил жену, еще не осушил слезы о ее кончине, а тут другая беда!

Не просит он защиты его сыну, если он виновен; не просит и снисхождения; но уверен будет в справедливости и великодушии этого рода следствий, он только просит, чтобы в этой куче виновных не оставили его сына без внимания и дали бы ему средства доказать свою невинность, если он невинен... Напиши так, чтобы я могла твое письмо переслать к нему для прочтения, чтобы он сам видел, что ты пишешь».

Грустная старороссийская ситуация; честным, простым отставным бригадирам или уездным предводителям, завещавшим некогда детям — «служить отечеству, государю, а честь превыше всего», этим старикам, живущим в деревенской глуши и удовлетворенным нравственными правилами и образом жизни своих детей, вдруг приходится закладывать дрожки и ехать к сильному человеку или супруге его — и просить за своего, и бояться, как бы не задеть начальство («если не виновен — не просит снисхождения») и растерянно уверять в том, что «невозможно сыну быть виновным», но при всем глубочайшем уважении к следствию и суду — как бы «не оставили без внимания в куче виновных». Между тем штабс-капитан Федор Николаевич Львов обвинялся в том, что «посещал с октября 1848 года собрания Петрашевского, слушал разговоры, письма Белинского... участвовал в совещаниях о составлении тайного общества, причем сам излагал формы для общества» — и ему грозила смертная казнь!

26 июля 1849 года. «Воображаю, каково тебе, Левочка, заседать в следственной комиссии и судить этих взбалмошных людей с их передовыми понятиями. Если нет вреда никакого, нельзя ли тебе написать, что затевали эти сумасшедшие и чего они хотели? Неужели им нравятся заграничные беспорядки? И все должны быть молокососы или люди бездомные, которым некуда главы приклонить. Напиши, пожалуйста, нет ли тут знакомых и целы ли сыновья Александра Ник. Мордвинова. Пожалуй, и они чуть попали: ведь и они с передовыми понятиями.

А скажи, Левочка, все эти господа очень виноваты, или только пустая блажь у них? И неужели между ними есть умные люди? Должно быть, все совершенные дураки».

Мы не знаем того письма Дубельта, на которое отвечает жена; да и ее послание почему-то перечеркнуто красным карандашом (какая-то мысль: недовольство генерала болтовней супруги или необходимость сохранять все в секрете).

Насколько можно судить, Дубельт жаловался, что приходится заниматься низменным делом — сидеть в следственной комиссии (то есть не утешать, а карать); при этом, очевидно, проскользнул намек вроде того, что дело сравнительно «пустяковое»: мол, «кучка болтунов», с так называемыми передовыми понятиями и т. п. Очень любопытно было бы узнать и понять, что и откуда знает госпожа Дубельт о «передовых понятиях» сыновей Мордвинова, все того же бывшего начальника III отделения, на место которого пришел Дубельт: одного из младших Мордвиновых, действительно, привлекали по этому делу, а оставшись на свободе, он продолжал нелегальную деятельность, был яркой фигурой освободительного движения, связанной с Герценом 1.

Александр Мордвинов не был в поле зрения следователей 1849 года, зато в 1860-х годах он тоже энергичный сотрудник Герцена, очень активный деятель нелегальных кружков и организаций 2.

Странные дети были у бывшего начальника III отделения, и в строчках Анны Николаевны, конечно, полускрыт мотив: «Наши дети — не Мордвиновы дети, да и сам-то Мордвинов хорош...»

Как уже говорилось, петрашевцев раскрыли благодаря усердию Липранди и министерства внутренних дел, Орлов же и Дубельт получили сведения лишь за три дня до арестов. Николай I был недоволен ротозейством III отделения, и это обстоятельство имело два результата. Во-первых, Дубельт старался уменьшить значение общества, открытого другим ведомствам, и в дневнике своем он записал, что этих людей должно выслать за границу, а не в крепость и Сибирь (последнее-де вызовет «сожаление и подражание»). В следственной комиссии он был самым снисходительным к обвиняемым: один из допрашиваемых — Федор Достоевский — запомнил Дубельта как «преприятного человека»; во-вторых, афронт с обнаружением петрашевцев мог быть исправлен только серией энергичных мер и выявлением других злоумышленников. Насчет разных крутых мер и свирепостей, последовавших в 1849 году (перемены в министерстве народного просвещения, резкое усиление цензурного режима и пр.), написано немало. Менее ясно, но все же прослеживаются срочные открытия и изъятия, сделанные III отделением весной и летом этого горячего года. Даже если учесть обиду и ненависть к Дубельту князя Голицына, приводимые в воспоминаниях последнего факты — весьма впечатляющи 3. Желая проявить усердие, Дубельт взялся за училище правоведения, директором которого был Н. С. Голицын, и буквально вытряс доносы на двух студентов, Беликовича и Гагарина, после чего Беликовича отдали в солдаты (вскоре погиб), Гагарина отправили юнкером в армию, а директору влепили «строгий выговор с занесением в формуляр». Голицын утверждает, что только эта быстрая полицейская мера помогла Дубельту удержаться на своем посту начальника III отделения: «Дубельт... как казна, которая в огне не горит и в воде не тонет...»

1 Ему посвящена книга И. В. Пороха «История в человеке».
2 Его роль в освободительном движении освещена в работе В. А. Черныха.
3 Голицын Н. С. Два события из моей жизни. «Русская старина», 1890, № 11, с. 378.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Н. Эйдельман. "Обречённый отряд".