Как просто...
Заметим, между прочим, что декабристы пишут и рассказывают о кавказских спорах 1837—1841-го годов много лет спустя — когда уж определилась посмертная судьба Лермонтова; и Лорер на «соседних страницах» своих мемуаров пишет о «славном поэте, который мог бы заменить нам отчасти покойного Пушкина». Назимов же, одновременно с рассказом о размолвке с Лермонтовым, сообщает, что «в сарказмах его слышалась скорбь души, возмущенной пошлостью современной ему великосветской жизни и страхом неизбежного влияния этой пошлости на прочие слои общества». Как просто было бы старикам декабристам сгладить, улучшить задним числом свои отношения с великим поэтом.
Они этого, однако, не делали — стоит ли это делать за них?
А коли не стоит — так выскажем наше убеждение, что в кавказских спорах сошлись не только либерализм и отрицание (хотя и это, конечно, было — но не в этом суть!).
Сошлись поколения, исторически разные образы мыслей.
Сорокалетние юноши, декабристы, сохранились в сибирских снегах почти что 25-летними, какими были разжалованы, осуждены. Ну, разумеется, не следует понимать «сохранились» слишком буквально: физически, к примеру, уж никак не помолодели, а иные до 1840-х и не дожили.
А все же общий дух остался из 1820-х. Это был Ответ, что ли, на ссылку, изгнание. Великий поэт их поколения написал (конечно, не думая о возможном разнообразии будущих толкований) —
Мы ж утратим юность нашу
Только с жизнью дорогой!
Они никак не утрачивали юность — в стареющее время.
И тут встречают на пути Лермонтова — другого опального, ссыльного, да еще и молодого, «сынка»; и как не принять за своего, как не обнять, не утешить, утешиться?
И натыкаются на неожиданную броню, на шипы...
По разным воспоминаниям — только что цитированным и не цитированным — создается впечатление, будто первые встречи, разговоры с автором «Смерти поэта» вызывали у многих старичков раздражение, обиду. Иные так и отступали, не пробившись сквозь броню и колючки.
Они, старшие, толкуют ему нечто в духе —
Товарищ, верь!..
Да здравствуют музы, да здравствует разум!..
Они выискивают в журналах живые свежие слова (и находят, между прочим, — его, лермонтовские). Они взволнованы слухами, смутными известиями, будто крестьян все-таки освобождают, хотят освободить — и ведь в самом деле заседали тайные комитеты, и даже освобождали государственных крестьян (но только не помещичьих, но только — не коренные реформы!).
А Лермонтов им — можно вообразить, с какой саркастической улыбкою, с какими скептическими, печоринскими жестами... Буквальных реплик не слышим, но знаем строки, которых не смог бы написать даже их Пушкин — не смог, ибо не подозревал о существовании такого времени, таких чувств:
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее — иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
Далее — не менее страшные определения — «тощий плод до времени созрелый», «неверие осмеянных страстей».
«Думы» — это будто диалог с невидимым собеседником; будто сравнение нынешних — и тех, прежних, у кого было наоборот:
Мечты поэзии, создания искусства
Восторгом сладостным наш ум не шевелят...
Так и слышатся, невидимо являются люди 1820-х, умевшие «сладостно восторгаться» поэзией, искусством.
И далее — почти каждая строка отбрасывает «светлую тень» людей совсем иных:
Мечты поэзии, создания искусства
Восторгом сладостным наш ум не шевелят;
Мы жадно бережем в груди остаток чувства —
Зарытый скупостью и бесполезный клад.
И ненавидим мы, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь кипит в крови.
Но вот настал миг прямого сопоставления младых старцев и стареющих юнцов, — и нет у Лермонтова умиления пред отцами:
И предков скучны нам роскошные забавы,
Их добросовестный, ребяческий разврат;
И к гробу мы спешим без счастья и без славы,
Глядя насмешливо назад.
«Глядя насмешливо назад» — вот что обижало, бесило тех, кто не склонен был насмехаться над прошедшим.
Но последнее восьмистишие, самое безнадежное, выдает и то, в чем одном могут сойтись 40-летние солдаты с 25-летним корнетом:
Толпой угрюмою и скоро позабытой
Над миром мы пройдем без шума и следа,
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда.
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.
«Мысль плодовитая», «шум и след», «начатый труд», «судья и гражданин» — это слова-знаки тех времен, когда молодые были в самом деле молоды, когда они били Наполеона и шли на Сенатскую, когда сочиняли Пушкин и Грибоедов, веселились Лунин и Денис Давыдов, погибали Багратион и Рылеев.
Но уж произнесено — глядя насмешливо назад, — и без насмешки осталось только будущее, тот потомок, который будет не похож на отцов. Может быть, он приближается (как это часто бывает) к дедам? Но те ведь — роскошные, ребяческие...
В рассказе «Фаталист»: «мы равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому».
Итак, люди 1820-х утратят юность «только с жизнью дорогой». Люди 1830—40-х — «в бездействии состарятся».
«Людям двадцатых годов досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их» (Тынянов).