Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » В. Бараев. "Высоких мыслей достоянье" (о Михаиле Бестужеве).


В. Бараев. "Высоких мыслей достоянье" (о Михаиле Бестужеве).

Сообщений 61 страница 70 из 74

61

ЛЕДОХОД

В двух днях езды от Уссури Доржи решил перевести собачий караван на правый берег. Вожак встревоженно поглядывал на полыньи и трещины, то и дело возникавшие за грядами торосов. Доржи не торопил его, полностью доверив ему и выбор пути, и скорость хода.

Взобравшись на высокую прибрежную гряду неподалеку от гольдского селения, они заночевали в пустом берестяном чуме. Вечер был тихий, теплый. От костра, разведенного внутри, начали таять остатки снега на внешней стороне чума. Было что-то тревожное в вечерней тишине. Собаки беспокойно возились на привязи, урчали друг на друга.

— Однако шуга будет, — сказал Доржи, укрываясь дохой. Вскоре он уснул, а Бестужеву не спалось. Он вышел и, присев на бревно, раскурил трубку. И вдруг словно пушечный выстрел донесся с реки. Звук этот, эхом прокатившись по берегам, почему-то не стнх, а начал нарастать, окутываясь неясными шорохами, хрустом, скрежетом. И Бестужев понял, что застал великое мгновение — начало ледохода. Собаки завозились еще больше. Вожак поднялся на ноги и, навострив уши, принюхиваясь, смотрел на реку.

Заря еще не угасла, небо было ясное, и река виднелась довольно неплохо. По тропке Бестужев спустился к берегу. Там было гораздо свежее — сказывалось холодное дыхание льда. Невысокий утес, выступающий из берега, уже принял первые удары льдин. Под напором воды они поползли вверх. Буквально на глазах стала расти гряда торосов поперек реки. Казалось, будто какое-то гигантское животное, решив всплыть из-подо льда попыталось взломать его своим хребтом. Но вскоре гряда, не выдержав собственной тяжести, с шумом ушла под лед. Толстые обломки, как мины, стали взрывать ледовую броню. И снова могучие воды приняли в себя очередную порцию льдин, вспарывающих остатки ледовой целины.

Увлекшись этим зрелищем, Бестужев не заметил, как утес почти доверху оброс ледовым крошевом, а полчища льдин, продолжая напирать снизу, подкосили основание ледяного замка, и вскоре его стены, башни рухнули вниз, увлекая за собой обломки камней и вырванные с корнем кусты и деревья.

Наблюдая за ледоходом, он подошел к самому обрыву. И тут, поскользнувшись на заледенелом насте, упал и едва не сорвался вниз. К счастью, ему удалось ухватиться за ветви куста. С их помощью Бестужев с трудом выполз наверх, подальше от края обрыва. Поднявшись на ноги, стал отряхиваться и вдруг увидел оборванный конец ремня. Похолодев от догадки, он хлопнул себя по левому боку, где висела кожаная сумка с тетрадью, но ее не было. Оглядев все вокруг своих ног, он осторожно спустился к кусту, долго шарил голыми руками по снегу и сухой траве, пока пальцы не замерзли, но нащупал лишь несколько камней, которые скатились и полетели с обрыва в ледовую кипень. Может, спуститься на бечеве? Но к чему привяжешь ее? Да и что там увидишь — стало совсем темно. И сумка наверняка уже сжевана и поглощена льдами.

Наутро Бестужев все же пошел посмотреть, не зацепилась ли она за корень или уступ. Но увидел, что обрыв совершенно пуст, а льды прямо-таки вспахивают его основание.

Ничего не сказав Доржи Табунову, он с тяжелым сердцем сел в нарты, и собаки помчали их по холмам и перелескам правого берега, где еще лежал снег. К концу дня шестого апреля караван прибыл к гольдскому селению Турми, неподалеку от устья Уссури.

Пять дней длилась титаническая битва Амура со льдами, которые шли нескончаемым потоком и загромоздили берега огромными баррикадами торосов. Местные и прибывшие с караваном собаки тщательно обследовали каждую выползшую на берег льдину. И старания их не пропадали даром. Однажды им особенно повезло: на большущей крыге оказалась вмерзшая туша лося. Собаки, рыча друг на друга, два дня выгрызали, выцарапывали все новые куски мяса, пока в ледовой пещере не остались лишь кости, шерсть и огромные лопаты рогов. Трудно было представить, как и отчего мог погибнуть такой гигант. Ни тигр, ни медведь не решились бы подступиться к нему. Видно, ушел подранком от пули охотника, переплывая реку осенью, но истек кровью и вмерз в лед.

На шестой день Амур полностью освободился от льда. Лишь изредка плыли отдельные сползшие с берегов льдины, на которых сидели чайки и вороны. В ожидании парохода Бестужев решил сходить на высокий утес над протокой Уссури. Поднявшись на него, он оказался перед небольшой деревянной избушкой. Зайдя внутрь, он увидел деревянного идола за столиком, уставленным чашками, плошками с рисом, просом, кусочками сахару. А между ними лежали ленточки, лоскутки, серебряные и медные монеты. Совсем как у бурят, подумал Бестужев, только у тех — бронзовые бурханы, а у гольдов — неведомое ему божество. Скульптура самая примитивная. Голова вырезана грубо — скулы чересчур острые, вместо глаз — узкие щели. Но было в облике нечто детски-наивное, трогательное. Достав из кармана монету, он положил ее на столик рядом с другими. Выйдя из избушки, он аккуратно прикрыл дверцу, подпер ее колом и направился к краю утеса, нависшего над рекой.

Панорама, открывшаяся перед ним, взволновала бы самое спокойное сердце. Залитая солнцем бескрайняя гладь воды слепила глаза. Противоположный берег терялся в весенней дымке. Амур казался не рекой, а безбрежным морем. Только мерное журчание воды, плеск волн о скалу выдавали, что это не море, а огромная масса стремительно текущей воды.

До слуха донесся какой-то стук. Сначала ему показалось, что это дятлы, но стук был хоть и дробный, но редковатый. Так стучат топоры. Углубившись в лес и выйдя на небольшую полянку, он увидел людей, обтесывающих бревна. Подойдя ближе, он узнал среди них своего рабочего Евдокимова, который плыл с ним по Амуру. Тот бросился к Бестужеву.

— Бат-тюшки! Какими судьбами, Михаил Александрович?

— Я-то домой, а ты как здесь?

— Узнал хабар про Хабаровку и поехал за хабаришком, авось подхабарит, пока хабарщики не наехали, — протараторил Евдокимов под общий смех рабочих.

— Ох и мастак ты на прибаутки и каламбуры, — смеясь, сказал Бестужев, — а я вот не разобрал, чего «нахабарил» ты.

— А это проще простого. Хабар по-татарски весть, хабаришка — удача, везенье, а хабарщики — хапуги. И выходит так: узнал весть про Хабаровку, поехал за удачей, авось повезет, пока хапуги не наехали.

Покурив с рабочими, Бестужев спросил, где стоит пароход. Евдокимов ответил, что знает, и вызвался проводить к месту стоянки. Верхом на лошадях они проехали густой лес и спустились к берегу Амура, где механики сняв винт с вала, грели его в пламени костра.

Капитан рассказал, что зимовка прошла неплохо, а весна принесла много тревог. Вешние воды подняли судно с мели, и первое время оно шло вместе со льдом. Но как только за кормой образовалась полынья, капитан дал малый ход назад и вывел корабль из припая, лишь немного помяв лопасти винта.

Механики с помощью лебедок завели разогретый винт на наковальню и стали стучать кувалдами по медной лопасти. Матросы красили борта и палубные строения Блеск и запах свежей краски придавали кораблю еще более нарядный вид.

— Нам приказано срочно подняться к Усть-Зее, — сказал капитан. — Судя по всему, предстоит что-то важное..

Пока Бестужев ждал завершения ремонта, подошел основной обоз капитана Дьяченко. Пост Хабаровка, который поручили основать ему, предназначался для обеспечения судоходства по Амуру и Уссури. Вслед за первыми избами недалеко от утеса поставили каркасы причала для приемки судов, ограду дровяного склада.

— Все это лишь на первое время, — говорил Дьяченко, — но сколько хлопот потом!

— Позже Хабаровка должна стать важным портом, — сказал Бестужев, — разрастется в город с большим населением, станет форпостом освоения края.

— И сотворим молитву на Хабаровску молптву! — вставил слово Евдокимов.

— Когда это будет, — улыбнулся Дьяченко, — нам бы первую улочку поставить.

— За первой будет вторая, третья, потом поперечные. А главные проспекты пройдут вон по тем горам, — Бестужев показал на три гряды, идущие параллельно Амуру и густо поросшие лесом. Лишь при самой буйной фантазии можно было представить на них ряды домов…

62

БЛАГОВЕЩЕНЬЕ

Насколько трудным был прошлогодний сплав, настолько легким оказался подъем вверх по Амуру. Пароход шел по весеннему разливу на несколько метров выше обычного уровня воды. Встречное течение стосильному «Амуру» не было ощутимым сопротивлением. Очень трудно пришлось лишь в «щеках» Хингана, где напор вешних вод был настолько велик, что корабль временами едва не сносило вниз. В начале мая «Амур» прошел Хинганскую горловину и на всех парах направился к Усть-Зее.

Четырнадцатого мая, подходя к Айгуну, капитан и все стоящие на верхней палубе увидели большое скопление катеров, лодок, над которыми возвышались две высокие баржи русской постройки. С высоты верхней палубы «Амура» Айгун оказался не совсем таким, каким виделся прошлым летом с баржи. Бросались в глаза убогость и нищета глинобитных лачуг и фанз, над которыми помпезно возвышались яркие дома губернаторского квартала. На берегу выстроено войско — конница с копьями, солдаты в рубище, с палками в руках. Ружья лишь по одному на шеренгу.

От резиденции генерал-губернатора показался всадник. Подскакав к начальнику береговой охраны, он что-то приказал ему, и тот в свою очередь отдал какое-то распоряжение. Артиллеристы засуетились у орудий и повернули их в сторону корабля. Офицер махнул шашкой, над пятью пушками неодновременно взвились облачка дыма и до корабля донесся нестройный дробный залп. Бестужев вопрошающе глянул на капитана.

— Не беспокойтесь, — успокоил тот, — это салют.

Дав в ответ мощный гудок, «Амур» направился к пристани. Люди, сбежавшиеся к берегу, начали было кричать, махать руками, но офицеры и солдаты ударами палок тотчас угомонили их. Однако приветственные выкрики и взмахи рук из глубины толпы говорили об искренней радости простого люда при виде первого в эту навигацию русского парохода. Тут навстречу вышел катер под Андреевским флагом. Какой-то полковник прокричал в рупор:

— Не причаливать! Идите в Усть-Зею! Приказ Муравьева. Он ждет вас там!

— Что происходит? — удивился Бестужев.

— Не знаю, — пожал плечами капитан.

Миновав место впадения Зеи в Амур, корабль дал протяжный гудок, известив о своем прибытии. Берег станицы сразу же заполнился народом. Дети бежали рядом с кораблем, крича и махая руками. Когда «Амур» ошвартовался у причала, подскакал на коне Дадешкилиани и велел капитану срочно явиться к Муравьеву Увидев Бестужева, Сандро обнял его. Бестужев спросил что происходит в Айгуне. Оказалось, там четвертый день идут переговоры, Муравьев их начал, а продолжает Перовский. Объяснение Сандро озадачило Бестужева, и по пути к генерал-губернатору он пытался понять смысл маневра и никак не мог найти ответа.

Осознает ли Муравьев, понимает ли, с какой державой, с каким механизмом дипломатии столкнулся? Ведь вся жизнь Китая, от императора до последнего кули и крестьянина, идет по веками выработанным законам. Перед ним китайская стена всевозможных предписаний, обрядов, церемоний, предрассудков. Уж если Путятина, облеченного особыми полномочиями царя, не пустили к столу переговоров, то как расценить действия Муравьева, которому каким-то чудом удалось усадить китайцев за этот стол и вдруг… отбыть? Где как не там находиться главе делегации, чтобы всеми силами ускорить их ход?

Сколько русских послов маялось в Пекине, пока их допускали к подножию трона богдыхана! Целых два года вел переговоры Савва Рагузинский, пока подписал трактат 1727 года! И чего добился — лишь основания Кяхты и торговли через нее. Конечно, и это большая заслуга, но чем обернутся нынешние переговоры, как и когда завершатся, если глава делегации России покинул их? Тут было что-то неясное, туманное.

— Хао! — по-китайски приветствовал Муравьев Бестужева и капитана «Амура». Расспросив о состоянии корабля и экипажа, Муравьев поблагодарил капитана за быстрый рейс. — Вы прибыли очень кстати.

Быстро прохаживаясь по кабинету, Муравьев явно не мог скрыть нервного возбуждения, в котором все же чувствовались сомнения, тревога за ход переговоров.

— Но почему вы не там? — мягко спросил Бестужев.

— Мое отбытие из Айгуна придало переговорам большую многозначительность. Изучив историю наших взаимоотношений с Китаем, я понял, что богдыханы всегда воспринимали уважительный тон, элементарную вежливость за проявление слабости. Я не сторонник грубого нажима, но толочь воду в ступе дипломатической демагогии не желаю. Сейчас, когда англичане и французы вторглись в Китай с юга и хотят проникнуть в него через Амур и Сунгари, вести бесконечные беседы по меньшей мере неразумно и для китайцев и для нас. Поэтому я попытался убедить главу их делегации генерала Ишаня в скорейшем разграничении по Амуру. Это укрепит границы Китая за наш счет. Когда же Ишань заявил, будто он не уполномочен пересматривать границы и что богдыхан желает оставить в силе Нерчинский трактат, я сказал, что в таком случае прерву переговоры и от этого будет хуже прежде всего Китаю, ибо Россия не станет препятствовать агрессии иностранцев через Амур. А насчет трактата тысяча шестьсот восемьдесят девятого года заявил, что его нельзя считать законным, так как маньчжуры, нарушив предварительную договоренность, осадили Нерчинск десятитысячным войском и вынудили подписать тот пресловутый договор. Перед отъездом я сказал, что наша точка зрения полностью изложена в проекте, теперь слово за Ишанем: либо он соглашается с ней, либо мы прерываем переговоры. Тут он задумался о последствиях, грозящих не столько Китаю, сколько ему. Ишань — человек, который не пропадет на самых скользких паркетах, и к тому же родственник богдыхана, но тот в сей момент может даровать ему самоубийство или того позорнее — четвертовать его. Это у них живо делается.

— А вдруг ему даруют самоубийство за этот договор? — спросил Бестужев.

— Вполне возможно. Консерватизм правителей Китая удивителен, но главная их беда — о будущем думают менее, чем о настоящем. А их будущее зависит от дружбы с Россией. Простая истина: с соседями надо жить в дружбе, тогда и иноземцы не полезут, зная, что добрые соседи не позволят. Но никак не уразумеет это богдыхан и его свита. Привыкли считать себя центром Земли — Срединная империя, все остальное — окраина, а соседние народы — их потенциальные подданные…

— Если и впредь они сохранят это убеждение, последствия будут печальные, — сказал Бестужев, — и прежде всего для самого Китая. Искренне уважаю его древний мудрый народ, его трудолюбие, культуру, но как же не везет ему с правителями!

— Как говорят, народ достоин своего правительства.

— И в России тоже? — с невинной улыбкой спросил Бестужев.

— Вы забываетесь, — нахмурился Муравьев. Капитан встал и попросил разрешения удалиться.

Муравьев не стал задерживать его, еще раз поблагодарил за быстрый рейс и, когда тот вышел, упрекнул Бестужева за неуместную реплику.

— Извините, пожалуйста, — простодушно вздохнул Бестужев и, чтобы замять дело, спросил, как Муравьев съездил в Петербург и Париж, как чувствует себя Екатерина Николаевна. Николай Николаевич рассказал, что после Петербурга поехал в австрийский городок на воды поправить здоровье, затем отбыл на юг Франции, где его ожидала Екатерина Николаевна.

Слушая Муравьева, Бестужев вспомнил романтическую историю его женитьбы. Он познакомился со своей будущей женой во Франции в 1845 году в доме ее родителей де Ришмон. Юная Катрин была чрезвычайно красива, умна и образованна. Узнав ее ближе, Муравьев убедился и в том, что у нее очень доброе сердце, спокойный, ровный характер. Вернувшись в Россию, он начал переписку, а затем сделал предложение. В конце 1846 года она приехала в Петербург, затем в Тулу, где Муравьев был генерал-губернатором.

Свадебные торжества не отличались пышностью — Муравьев был небогат, — но кое-что в них напоминало ритуал приезда прусских принцесс, выходящих замуж за великих князей, которые потом становились царями. Принятие православия, после чего Катрин де Ришмон стала Екатериной Николаевной Муравьевой, а затем венчание проходили в городе Богородицке Тульской губернии. В том же году Муравьева неожиданно для всех назначили генерал-губернатором Восточной Сибири.

Бестужев видел ее в Иркутске лишь мельком, но сразу же оценил достоинства супруги генерал-губернатора, вовсе не походившей на напыщенных дам великосветского общества. Детей у них не было, и Екатерина Николаевна зачастую сопровождала мужа в поездках в Верхнеудинск, Читу, Кяхту, а в 1849 году отважилась на далекое путешествие по Лене в Якутск, затем в Аян, на Камчатку, Сахалин, разделив с супругом все тяготы немыслимо далекого тяжелого пути.

Все это Бестужев вспомнил, слушая рассказ Муравьева о его поездке за границу, о встрече с прусским дипломатом Бисмарком и о том, как его неожиданно отозвали в Петербург. Там Муравьеву сообщили об известии Путятина, будто китайцы готовят порох против русских, из-за чего тот предложил блокировать устье Пейхо. Муравьев убедил министра иностранных дел Горчакова ни в коем случае не делать этого, так как китайцы готовятся к борьбе не против России, а против тайпинов и интервентов. Двадцать шестого апреля с началом ледохода Муравьев отплыл на специальном катере из Сретенска в Усть-Зею. Прибыв туда пятого мая вместе с архиепископом Иннокентием, приставом Пекинской духовной миссии Перовским и переводчиками Шишмаревым, Сычевским, он сел за составление текста договора о разграничении по Амуру.

Петр Николаевич Перовский — не просто священник миссии, да и миссия в Пекине не только духовная, но и дипломатическая, ведь она на протяжении многих лет фактически являлась посольством России в Китае. Почти все прежние и нынешние члены миссии, например отец Иакинф, Сычевский, Скачков и многие другие, прекрасно владеют восточными языками, глубоко изучили историю, быт, нравы Китая. А Муравьев хоть и не дипломат в обычном смысле слова, но хорошо знает историю дипломатии, имеет опыт ведения дел за границей. Так что нынешнюю делегацию возглавляет вовсе не дилетант в политике, а волевой, хорошо знающий нюансы внутренней и международной ситуации государственный деятель.

— Слушаю вас, Николай Николаевич, и думаю, как все-таки играет судьба! В училище колонновожатых ваш дядя сорок лет назад создал юношеское общество «Чока», которое хотело основать независимое свободное государство на Сахалине. И вот сейчас решается вопрос о границах на Дальнем Востоке, но это лишь часть того, что задумывалось в «Чоке»…

— Да и в вашем обществе, — обронил Муравьев.

— Границы границами. А что внутри? Какое государство, кто и как правит им? Мы вот судим о китайцах со своей православной колокольни. Многое кажется нам непонятным. А мы с их китайской стены тоже, наверное, кажемся им странными, нелепыми. Но слава богу, начинают понимать, что искать общий язык с нами в конце концов надо!

— И потому сейчас обсуждают проект трактата. А насчет того, что внутри границ, судить не мальчикам из «Чоки» и не юнцам, которые устроили мятеж в Петербурге…

— Простите, но тут вы не правы! — твердо сказал Бестужев. — Восстание подняли зрелые!

— Нет уж, увольте! Если не считать нескольких почтенных возрастом, то мятеж подняли двадцатилетние. И чем все окончилось? Сколько людей погибло! Сколько горя многим семействам, да и всей России! Вот что значат преждевременные меры! Торопить историю бесполезно.

Спорить Бестужев не стал — не стоит лезть на рожон. Он и так сказал много лишнего. Невольно вспомнив о погибшей рукописи, где он пытался ответить на это «зря и рано», он расстроился. Нет, надо обязательно восстановить воспоминания.

— Судя по донесениям, — продолжал Муравьев, — Ишань продолжает упорствовать в мелочах, но тем не менее дело дошло до сличения текстов на русском, маньчжурском и монгольском…

— И на монгольском языке текст?

— А как же! Воды Амура полнятся Ононом, Керуленом и другими реками Монголии. Как только подготовят тексты, я выеду на подписание договора…

«Не слишком ли уверен? — думал Бестужев. — Мало ли какой фокус выкинет Ишань?» Вспомнив о Путятине, которого не допустили ко двору, спросил, где он.

— Его отстранили от должности главы миссии, назначили командиром эскадры, — раздраженно сказал Муравьев. — Вот кто еще из племени торопыг. Дожил до седин, а поступает, как мальчишка. Почти год торчит в Китае, а чего добился? И зачем вообще выносить обсуждение границ в Пекин? Это надо решать как бы между прочим, в отдалении от дворца богдыхана…

Высказанное Бестужевым в прошлом году Муравьев усвоил настолько, что уже считал полностью своим и выдавал как откровение.

— Теперь представьте, — говорил Муравьев, — мы подпишем трактат, а Путятин, не зная этого, полезет снова с тем же. Тут богдыхан, используя нашу несогласованность, может опомниться и не утвердить договор. Ох, как нужна телеграфная связь!

На другой день курьер из Айгуна сообщил о том, что тексты трактата готовы, и Муравьев сразу же отплыл на «Амуре». Два следующих дая устьзейцы провели в томительном ожидании. И когда утром семнадцатого мая пароход показался из-за поворота, Бестужев по флагам расцвечивания на мачтах понял, что переговоры увенчались успехом. На подходе к Усть-Зее «Амур» огласил берега реки торжественным гудком и залпом бортовых орудий, возвестивших о большой победе русской дипломатии. Жители станицы тоже ответили выстрелами из ружей. Перепуганные птицы взметнулись вверх и долго кружились над весенней рекой, всполошенные непонятной им радостью людей.

Почти неделю Усть-Зея празднично бурлила. Восемнадцатого мая из Айгуна прибыла целая эскадра джонок во главе с Ишанем, Джерамингой и огромной свитой чиновников, среди которых Бестужев увидел и «почтаря» Юй Цзечина, и фунде-бошко Найбао. Два дня шли совместные торжества, а двадцать первого мая состоялась закладка храма Благовещенья Пресвятой Богородицы. Сотни людей собрались вокруг холма, на котором закладывалась церковь.

Богатырского телосложения и роста архиепископ Иннокентий внимательно оглядел толпу с небольшого возвышения и начал проповедь, в которой сказал, что разграничение по Амуру открыло не только древний водный путь, по которому шли первопроходцы, но и дорогу православной вере к землям, освоенным еще два столетия назад русскими казаками из Албазина и других мест. Начав довольно тихо, но внятно, отец Иннокентий поднял над головой большой крест и форсировал голос до могучего звучания:

— Еще молимся мы за державу Российскую, за процветание ея! Господи, помилуй, господи, помилуй и бла-гослови-и на-а-с!

Сколько гордости за державу Российскую, за простых русских мужиков, казаков-первопроходцев всколыхнул отец Иннокентий в душах людей!

Глянув вокруг затуманенными от волнения глазами, Бестужев увидел среди множества русских грузина Дадешкилиани, гиляка Позвейна, бурят Епифана Сычевского и Доржи Табунова, успевшего прибыть сюда со своей почтой, а чуть в отдалении стояли тунгусы, дауры, манегры, солоны и тоже шевелили губами, повторяя слова молитвы. И почему-то дрогнуло сердце Бестужева: ведь и они тоже — россияне, соотечественники. И хоть не все будет ровно и гладко, но сколь будет стоять земля русская, столь будут жить вместе разноплеменные сыны и дочери ее!

После закладки храма все пошли на обед, устроенный на поляне, недалеко от резиденции генерал-губернатора. Здесь Муравьев торжественно объявил, что станица Усть-Зейская отныне переименовывается в город Благовещенск.

Во время торжества Бестужев обратил внимание на старика тунгуса в суконном пальто и рубашке поверх него. Па шее у него был галстук, кашне и шарф, а на голове — новая фетровая шляпа. Увидев Бестужева, тот стал подавать знаки, потом направился к нему. И только вблизи Бестужев узнал Мальянгу. Они обнялись, поцеловались.

— Господи, помили! Господи, помили! — пропел Мальянга и выпил стакан вина.

— Ты что, крестился? — спросил Бестужев.

— Два раз, на прошлы год и нынче! — с гордостью ответил тот.

— Разве так можно? — засмеялся Бестужев.

— Можно, можно. Кажды раз рубаха давай, — отодвинув шарф, затем кашне, Мальянга расстегнул рубаху, потом пальто, показал внизу еще одну рубашку.

— Но так нельзя, Мальянга.

— Посему нельзя? Моя не воровай.

— Да я не о том. Смотри, как я одет, как другие. Рубаху только под пальто носят и галстук тоже. Да и кашне с шарфом вместе нельзя.

Мальянга понял, о чем речь, снял рубаху, шарф, утер ими пот с лица, потом достал какую-то косынку, понюхал ее и вдруг заплакал.

— Ну, брат, ты уж опьянел! — огорчился Бестужев.

— Моя пьяна нету, — закачал головой Мальянга. — Дочка Буринда за река угнал…

— Кто?

— Манзура… чиновник.

— Замуж вышла?

— Замуж нету. Манзура говори, манегри — право давай! — махнул он рукой па другую сторону Амура.

— Вот оно что! — нахмурился Бестужев.

— Не только манегров, но и другие племена маньчжуры угоняют на тот берег, — сказал подошедший Дадешкилиани.

— Это нарушение трактата! Ведь там указано, что уходят только маньчжуры, да и то по личному желанию!

— А заставляют и других, — сказал Сандро. — И что делают: похищают детей, и родители поневоле едут за ними.

— Надо заявить протест! — сказал Бестужев.

— Делали уже, но чиновники говорят, что они ничего не знают, а жители, мол, едут сами…

История с Мальянгой опечалила Бестужева, испортив впечатление от совместных торжеств по случаю утверждения трактата. Такие речи говорили маньчжуры, а на деле сразу же начали нарушать договор.

63

АЛЕКСАНДР ЛУЦКИЙ

Выехав с курьерами, везущими благую весть об Айгунском договоре и основании нового города, Бестужев поднялся на пароходе до Сретенска. Далее курьеры помчались одни — находиться в их экипажах посторонним было не положено. И Бестужеву пришлось ехать на перекладных, более тихим ходом.

В Бянкине Кандинские уговорили его немного задержаться. Отдохнув у них два дня, Бестужев выехал с Марией Алексеевной и Ваней Токмаковым в Нерчинск в их тарантасе Переправившись на пароме через Шилку, они двинулись вверх по реке Нерче.

— Вон гора Маятная, — показал Ваня на большую вершину над правым берегом Нерчи, — сейчас она поросла лесом, а когда маньчжуры осадили Нерчинск, гора была почти голой, и князь Гантимур несколько дней водил по ней кругами свой отряд, изображая, будто к городу подходят русские войска. Маньчжуры струхнули, но не отошли. А гора с тех пор называется Маятной, мол, напрасно маялись гантимуровцы…

В Нерчинске Бестужев заглянул на почтовую станцию узнать, когда будут лошади на Читу, и вышел на улицу. Какой-то хмурый бородатый человек, сидевший на крыльце, увидел Бестужева, замотал головой и начал протирать глаза. Потом снова глянул как-то странно, поднялся и, прихрамывая, направился к Бестужеву. Мария Алексеевна, подумав, что это нищий или пьяный, попыталась преградить ему дорогу.

— Не беспокойтесь, сударыня, — хрипло сказал человек, — я только спрошу, не господин ли Бестужев это?

— Бестужев, — ответил тот.

— Михаил Александрович! Не узнаете? Я — Луцкий…

Не веря ушам и глазам своим, Бестужев остолбенел: Александр Луцкий, унтер-офицер лейб-гвардии Московского полка, один из самых верных, активных помощников во время восстания! Как беспощадно время… Согбенный сухой старец со шрамами на лице, перебитым носом, почти беззу&ый. Лишь в глазах и улыбке едва-едва возник прежний облик юноши. Но что за улыбка у него — неуверенная, настороженная: не отмахнется ли прежний командир?

— Господи, Саша! — наконец молвил Бестужев, подал руку, потом порывисто обнял его, сразу ощутив, до чего слаб, костляв тот, лопатки чувствовались даже сквозь толстое сукно старой шинели. — Какими судьбами? Где ты был? Я ведь ничего не слышал о тебе!

— Пойдемте, сядем где-нибудь, — попросил Луцкий, — мне на ногах тяжело.

— Мария Алексеевна, Ваня, знакомьтесь, это мои однополчанин!

По пути к родственникам Кандинских Бестужев коротко рассказал о себе, а в доме выслушал рассказ Луцкого.

— Как ударили пушки, я побежал вслед за вами, ведая, как вы чуть не прикончили Засса, но пробиться к вам не смог — коннопионеры путь отрезали. Кое-как прорвался меж них на Английскую набережную, забежал в дом Лавалей, спрятался в чулане. Ночью вышел на улицу, а меня сразу же схватил патруль, отвез на гауптвахту Зимнего дворца, оттуда — в Петропавловскую крепость. Пробыл там полтора года, хотя судили раньше — военным судом в полку. Приговорили к повешению, потом высочайшей милостью заменили наказанием кнутом и вечной каторгой. Однако как дворянина от кнута избавили и летом двадцать седьмого года отправили этапом в Сибирь. Но так отощал, занемог в крепости, что в Москве уложили в тюремную больницу па три месяца. Дошел до Казани, снова слег на два месяца, потом еще столько же болел в Перми. Лишь в двадцать восьмом дошел до Тобольска. Оттуда пошли этапом, а мне дружки говорят, не выдюжишь каторги по здоровью, сгинешь сразу же. А тут в нашей партии оказался беглый крестьянин из Малороссии Агафон Непомнящий, ростом, цветом волос со мной схож. Ну и подговорил его поменяться фамилиями. Тот согласился за шестьдесят рублей. Так и сделали.

Стал жить в деревне Большекумчужской под Красноярском, через соседа одного, поселенца Прохора Филиппова, начал с отцом переписываться, он мне письма, деньги слал. Но через год вдруг жандармы ко мне: «Никакой ты не Агафон Непомнящий, а Александр Луцкий!» Прохор-то, оказывается, письма мои перечитывал и от зависти выдал — на деньги, которые за поимку беглых дают, позарился. Отвезли меня в Иркутский острог. Месяц, другой, полгода сижу, а ничего не делают. Понять не могу. Потом узнал, что дело мое до Петербурга дошло. В феврале тридцатого года пришел рескрипт самого царя. На этот раз дворянское звание не помогло — всыпали сто ударов лозы, заковали в ручные и ножные кандалы и отправили по этапу в Ново-Зерентуйский рудник. В пути, чтоб не сбежал, закладывали в «лису» — зажимали ноги в дырах между бревнами. А в руднике приковали к тачке. Надзиратель — ох сволочуга был! — сразу объявил всем, вот, мол, офицер, дворянин прибыл, поприветствуйте, уважьте как следует. Ну, меня и уважили — избили, благо я прикованный, ответить не мог. Один особенно старался: «Из-за такого, как ты, дворянина, помещика, кричал он, вся жизнь моя поломана. И вот теперь возвращаю долг!» Избил так, что я лишился чувств, а он все пинал меня, нос разбил, зубы выбил — Луцкий провел ладонью по шрамам на лице, — а чтобы привести в чувство, помочился на меня и другим велел…

На другой день обращаюсь к надзирателю, прошу бумагу, чернила, чтоб жалобу написать, а тот тоже бить стал, приговаривая: «Вот тебе бумага, вот тебе перышко, гнида дворянская!» А когда кровь снова пошла, добавил: «А вот тебе и чернила! Тебя для того и прислали сюда, к тачке приковали, чтоб ты сдох, как собака, а как сдохнешь, отвезем в ней в лес…» Ох и страшен человек, когда власть безгранична! В зверя превращается.

Били каждый вечер, вроде как молитву перед сном совершали. Ну, думаю, забьют до смерти. Не выдержал как-то, кричу: «Братцы! Я же за вас на площадь в Петербурге против царя вышел, чтоб крестьян освободить, землю вам дать, а солдатам службу сократить!» Не верят, смеются. Но вижу, кое-кто смотрит жалостливо. Я к ним: «Неужто не слышали про это?» Не слыхали, говорят, да и быть такого не могет, чтоб офицер и дворянин за солдата и холопа шел. Но вдруг сзади кто-то голос подал, а народу в бараке человек сто, мол, знает про восстание, в Петровском Заводе целый каземат для офицеров и дворян построили, и князья, генералы там даже есть. И хоть не все поверили, бить стали меньше…

— Раз ты знал, что мы в Забайкалье, чего же не сообщил? — спросил Бестужев.

— Но как? Да и слышал только о Трубецком, Волконском, а про вас не знал. И чем вы могли помочь?

— Попросили бы перевести к нам.

— Меня-то, беглеца? Как только отковали от тачки, пошел в деревню, упросил одного кузнеца разбить кандалы, бежал, прикинулся нищим и пошел на запад. Зима, мороз лютый, едва не замерз. Но выжил — все-таки добрый народ сибиряки! И ночевать пустят, и накормят, да в дорогу кой-чего дадут… Шел так и добрался до Енисея. Оттуда решил к Минусинску спуститься — все южнее, теплее и от тракта подальше, да не успел — снова арестовали, отвезли в Иркутск. Тут уж высочайшего распоряжения не ждали — наказали плетьми, а это, брат, не лоза и не шпицрутены — посерьезнее штука. Так попал обратно в Забайкалье, опять приковали к тачке… Ох, круги адовый — вздохнул Луцкий, мотая головой. Слушал, смотрел на него Бестужев и удивлялся, как не сломался, выдержал он. И так странно рассказывает, то и дело усмехаясь, будто не о себе, а о ком-то другом. А Ваня Токмаков сидел бледный, притихший, словно онемев от исповеди беглеца. Вырос, родился здесь, много видел их, но не представлял, до чего тяжко каторжникам в рудниках.

— Когда же освободили от каторги?

— В пятидесятом. Култума — место поселения, недалеко тут, верст двести. Служу по откупам, триста рублей серебром в год. И одному не густо, а у меня — куча детей.

— В правах восстановили?

— Из-за побегов амнистии не подлежал, но недавно все-таки вернули дворянское звание. Однако жена и дети как были горнозаводские, так и остались. А это значит, в Россию можно ехать только мне. Вот она, царская милость: бросай семью, езжай один!

— Нет, надо подумать. Хочешь, поговорю с Муравьевым?

— Вы с ним накоротке?

— Ну как сказать? Слово замолвить попробую.

— Был бы очень признателен. Но вряд ли разрешат — денег-то на дорогу сколько…

— Погоди, в наше время все может быть. Главное, добиться разрешения в Петербурге, там о деньгах не очень-то думают, спохватится лишь местное начальство, да будет поздно — предписание выполнять надо. Я, между прочим, в таком же положении. Детей, правда, двое, но жена, три сестры, сам — седьмой. Тоже думаю уехать, но подожду, пока подрастут дети…

Бестужев знал, что тысячи матросов и солдат были сосланы в Сибирь и на Кавказ, догадывался об их судьбе, но лишь после встречи с Луцком получил представление об истинных страданиях младших чинов, попавших на каторгу, которая была для них намного страшнее. Боль и стыд охватили его за свой свежий, здоровый вид, за хоть и не щегольскую, но добротную одежду, а главное за то, что фактически имение он вверг Луцкого в пучину страшных испытаний. И он дал себе слово помочь ему и его семье.

64

ЧИТА — СЕЛЕНГИНСК

Проезжая села, Бестужев то и дело слышал торжественный перезвон колоколов — повсюду отмечалось разграничение по Амуру. В Чите он подробно рассказал Завалишину о своем путешествии и переговорах в Айгуне. Дмитрий Иринархович слушал со скептической усмешкой и вовсе не разделял восторгов по поводу дипломатического успеха, достигнутого благодаря воле, твердости и разумной тактике Муравьева. Ехидные реплики по адресу генерал-губернатора и вся отстраненная позиция Завалишина раздражали Бестужева. Переубеждать его было бесполезно. Можно, конечно, быть недовольным местными властями, упрекать за ошибки и прегрешения, но стоит ли мазать все черной краской? Ведь Айгунский трактат — событие из ряда вон выходящее: без единого выстрела возвращена гигантская территория, равная чуть ли не половине Европы.

Все это венчало титаническую деятельность экспедиции Невельского, подвиги русских морских офицеров по освоению низовьев Амура, Сахалина и побережья Японского моря, а Завалишин брюзжит, фыркает незнамо на что. И потому Бестужев расстался с Дмитрием Иринарховичем внешне благопристойно, но без особой теплоты и сердечности.

Приехав в Верхнеудинск поздно вечером, Бестужев заночевал у Курбатовых на Большой улице, утром переправился через Селенгу и, проехав мимо Иволги, Оронгоя, Гусиного озера, начал подниматься по Убиенной пади.

Название свое она получила из-за битвы, происшедшей здесь в 1688 году, когда сосланный гетман Украины Демьян Многогрешный разбил войска монгольского хана Очироя. Только что став свидетелем важного исторического события, каким было заключение Айгунского договора, Бестужев невольно бросал взгляд в глубь времен, пытаясь разглядеть в них едва видные пунктиры, ведущие из прошлого в настоящее.

Так, в Нерчинске и Селенгинске полвека назад служил его дядя Василий Сафронович Бестужев. Не нажив службой никакого богатства, он подал в отставку и ушел в Россию пешком. А еще раньше, в 1727 году, сюда был сослан Меишиковым арап Петра Великого Абрам Ганнибал, который строил в Селенгинске крепость. Стены ее, как и половину старого города на том берегу, давно снесли бурные воды Селенги. Но причудлива судьба, ведь именно Савва Рагузинский, который в ту пору заключал договор с Китаем и основал Кяхту, еще в 1704 году привез в Россию арапчонка, будущего прадеда Пушкина, и подарил его Петру Первому. Рагузинский и опальный Ганнибал наверняка виделись в Кяхте или Селенгинске…

Бестужев добрался до перевала и вскоре увидел сквозь редкие стволы сосен крыши Селенгинска. И тут мысли о прошлом уступили место нетерпению, радости, тревоге от предстоящей встречи с семьей: как там Леля и Коля? Ладит ли жена с сестрами? Не заезжая в центр Селенгинска, где его могли остановить знакомые, он проехал по окраине, у полей, засаженных знаменитым селенгинским табаком, и помчался, поднимая облака пыли, по дороге к дому в пяти верстах от городка.

Еще издалека он разглядел у ворот две крохотные фигурки и узнал своих ребятишек, а на лавочке сидели его сестры. Увидев, что кто-то скачет к усадьбе, дети перестали бегать. Резко осадив лошадь, Бестужев выскочил из тарантаса и бросился к ним. Леля обняла отца, а двухлетний Коля, не узнав его, испугался и побежал к теткам, которые, поднявшись с лавки, уже спешили к брату. Объятия, поцелуи.

— Ты что, не узнал? — смеялась Леля над Коленькой. — Это же папа!

Мальчонка успокоился, отец поднял его на руки, прижал к себе и спросил, где мама.

— Мама дома, болеет, — тихо прошептал малыш. Открыв калитку, Бестужев вбежал во двор, поднялся по крыльцу и, распахнув дверь, увидел жену, лежащую в постели. Мария поднялась и со слабой улыбкой протянула руки. Он обнял ее, поцеловал.

— Наконец-то! Думала, уж не увижу, — заплакала она.

— Ну что ты, успокойся.

— Тебе еще не сказали? Сестра моя Наташа умерла от чахотки, а я, кажется, заразилась от нее…

Нездоровый румянец и блеск глаз на бледном лице выказывали тяжелое состояние. Он, как мог, начал утешать ее.

Хозяйство в отсутствие Бестужева оказалось запущенным. Сидейки, сделанные еще зимой, сбыть не удалось, и они стояли во дворе оглоблями вверх. Узнав от приезжающих из Иркутска кяхтинцев, что Зимина и Серебренникова на месте нет и что вернутся они нескоро, Бестужев взялся за работу — вспахал огород, унавозил грядки, высадил на них рассаду огурцов, помидоров.

Ему чём могли помогали сестры. Но как же сдали они в его отсутствие. Конечно, сказываются годы — Елене шестьдесят шесть, близнецам Ольге и Марии — по шестьдесят пять. Но была и другая причина — нелады с женой Мишеля. Не имея своих детей, сестры начали отдавать Леле и Коле все свои нерастраченные материнские чувства. Детишки очень любили тетушек, и это вызывало ревность матери. И без того натянутые отношения испортились до такой степени, что сестры твердо решили в ближайшее время уехать в Москву.

Кузен Александр — сын Василия Сафроновича от третьего брака — после Крымской кампании жил в центре Москвы, на Поварской, и по-прежнему звал сестер к себе.

Завершив дела на огороде, Бестужев занялся сенокосом. Изгородь из прясел, не подправленная после зимы, упала, скот вытоптал траву на угодьях, выделенных Бестужеву, и ему пришлось косить сено на островах. Но до чего хлопотное это дело! Понадобилось смолить, шпаклевать лодки, а потом плавать на острова ранними утрами. Буйные травы ложились толстыми валками, не успевая просохнуть за день, если не переворошить их. Вечерами надо было снова грести и метать копны.

Когда был жив Николай, с сенокосом справлялись легче. Брат так умело вершил зароды, что дожди почти не портили сено, стекая по хорошо уложенным и расчесанным прядям. Сейчас же ему помогали сын Николая Алеша Старцев и его друзья. Нанять работников было не на что. От денег, полученных за сплав, почти ничего не осталось — траты на житье в Николаевске, прогоны, питание в дороге. Теперь вся надежда на доплату за вынужденную задержку в Николаевске. Он ничего не заработал за сплав, а, учитывая урон от запущенного в его отсутствие хозяйства, оказался даже в убытке.

65

ИРКУТСК

В середине августа Бестужев узнал, что скоро с Амура возвратится Муравьев. В Иркутске намечены большие торжества, на которых сочтут за честь присутствовать все купцы, в том числе и Зимин с Серебренниковым. Выезд в Иркутск он решил совместить с проводами сестер.

Сборы в дорогу оказались хлопотными. Хоть и не богат их гардероб, но одежды, белья всякого, зимних вещей набралось несколько коробов. В особый сундук Елена упрятала письма родственников, друзей, часть записей и рисунков брата Николая. Она, как никто из всех, знала ценность их. Почти все из оставшихся от заработка за сплав деньги пришлось отдать сестрам.

Прощаясь с Лелей и Нолей, сестры не могли сдержать слез, а детишки плакали навзрыд. Прослезилась и Мери. Подойдя к золовкам, она попросила прощения за невольные огорчения, которые по глупости и капризам доставляла им.

— Прости и ты нас, — глотая слезы, говорила Елена. — Дай бог детям и тебе здоровья!

Отъехав от дома, они остановились у могилы брата Николая, которая находилась недалеко от усадьбы, за бурятскими юртами. Ольга последний раз полила, поправила на ней цветы, посаженные ею, и, встав на колени, приникла к траве на холмике и замерла.

Каково было видеть это!

К Байкалу они поехали не через Верхнеудинск, а по дороге, проложенной кяхтинскими купцами напрямик через перевалы Хамар-Дабана. Зимой Бестужев не решился бы везти старушек по этому пути, но сейчас, летом, рискнуть можно. Переправившись на пароходе в Лиственничное, они на третий день пути оказались в Иркутске.

Зимой прошлого года и тридцать один год назад, когда Бестужева везли на каторгу, над Иркутском стоял морозный туман, Ангара была скована льдом. А нынче он впервые увидел город во всей летней красе. Иркутск оказался на удивление зеленым, уютным. А сейчас, когда шла подготовка к встрече генерал-губернатора, он преобразился до неузнаваемости. На спуске с Крестовой горы, в начале Заморской улицы, построена триумфальная арка, украшенная еловыми ветвями, цветами, флагами. Сотни вензелей Муравьева, флюгеры с лентами, флаги украшали эту и поперечные улицы. На здании театра вывешено огромное полотно с пейзажем Николаевска — ряды улиц, причалы, корабли на рейде, горы на далеком правом берегу. Довольно точно нарисовано, отметил Бестужев.

Остановились они у генерала Кукеля, хотя их приглашали и Персины, и Трапезниковы. Столько добрых знакомых и друзей осталось здесь у Николая. И каждый был бы рад принять у себя его брата и сестер.

Когда Бестужев пришел в контору Амурской компании, управляющий Белоголовый встретил его очень радушно. Андрей Васильевич хорошо знал многих декабристов, его сыновья учились у братьев Борисовых, Юшневского и Александра Поджио.

— Очень рад видеть вас! Отлично помню Николая Александровича и личное знакомство с вами сочту за честь. Кстати, недавно из Петербурга прислан устав компании, там учтены и ваши предложения. Вот, посмотрите, — Белоголовый подал листы.

Бестужев пробежал глазами крупно отпечатанный текст и увидел строки о содержании парусных и пароходных судов, о торговле с иноземными странами. А предложение о развитии местных промыслов и промышленности было сформулировано довольно неуклюже: «Устройство для разработки местных произведений».

— Откуда вы знаете, что это предложил я? — спросил Бестужев.

— От Муравьева, еще перед отправкой в Петербург прошлой осенью Николай Николаевич лично вписал их. Я полностью поддерживаю вас, только о местных произведениях, мне кажется, говорить рановато. На первых порах главное — торговля.

— Но думать о развитии хозяйства и промыслов надо заранее, иначе потом торговать будет нечем. Скажите, пожалуйста, кто вошел в дирекцию?

— Директорами правления назначены Бенардаки и Рукавишников, кандидатами на этот пост — Невельской и Волконский-сын.

— Мишель?! Как же быстро летит время! Ведь он вырос на моих глазах, и вот — в списке столь уважаемых людей.

— Несмотря на молодость, Михаил Сергеевич выполнял самые серьезные поручения — сопровождал переселенцев, боролся с холерой, закладывал новые селения и дороги за Якутском, ездил по дипломатическим делам в Монголию.

— Да, мне это известно. Рад за него и его родителей. Сибирское детство пошло только на пользу.

— Ну как, привезли отчет?

— Да, конечно, и, кстати, хотел спросить, не вошли ли Зимин и Серебренников в правление?

— Они хоть и основали первую Амурскую компанию, в новое правление не избраны.

— И правильно, уж больно нерасторопны, недальновидны…

И тут, как на грех, в дверях показался Зимин. Трудно сказать, слышал ли он последние слова, но, увидев Бестужева, изобразил самое искреннее радушие и даже обнял его. Узнав, что он остановился у Кукеля, Зимин удивленно вытаращил глаза, потом шутливо погрозил пальцем:

— Опасный вы человек, все с начальством якшаетесь!

Зимин взял папку с отчетом и последними квитанциями и, сославшись на предпраздничные хлопоты, сказал, что рассмотрит все после торжеств.

Сестры не захотели оставаться на праздники. Путь предстоял долгий. Как бы не увязнуть в осенней распутице. На левый берег Ангары Бестужев переправил их на пароме-самолете, недавно устроенном тут инженером Либгартом. Прицепленный толстыми канатами к якорю на дне реки паром с помощью руля, используя напор течения, переплывал Ангару с одного берега на другой. Облокотившись на деревянные перила, сестры задумчиво смотрели на кристально прозрачную воду, слушая ее журчание за бортом.

— До чего же просто устроено! — сказала вдруг Ольга. — Брат Николай, наверное, оценил бы эту гениальную простоту.

— Удивительно, — грустно заметил Михаил. — Я тоже подумал о том же…

— Что тут удивительного, — сказала Мария, — мы прощаемся и невольно думаем о старшем брате, который заменил нам отца…

Расставание на левом берегу было коротким и не столь мучительным. Обо всем уже сказано, передумано. Мишель поцеловал сестер, усадил их в довольно просторный дормез, в котором можно было поочередно спать во время езды, и лошади рванули с места.

Бестужев долго смотрел вслед сестрам, и невыразимое чувство боли, вины перед ними овладело им. Как же это они, братья, не могли устроить их судьбы? Будь он постарше, обязательно свел бы с друзьями-офицерами. Елену, пожалуй, было бы непросто выдать замуж, красавицей не слыла, а вот Маша и Оля были вполне милые девицы. Такие стройные, осанистые в молодости…

Но что теперь думать об этом?..

66

ТОРЖЕСТВА В ЧЕСТЬ ДОГОВОРА

Возвращение генерал-губернатора, ожидаемое со дня на день, все же оказалось неожиданным. Но еще более неожиданным было его поведение. Увидев триумфальную арку и толпу встречающих, услышав звуки оркестра Муравьев сошел с тарантаса, спустился с Дадешкилиани к Ангаре, сел в первую попавшуюся лодку и поплыл вниз по течению к своему дому, стоявшему на берегу реки в центре города. Однако весть о его приезде мгновенно разнеслась по городу звонким благовестом церковных колоколов. Когда Муравьев вышел из лодки, на берегу уже стояла большая толпа, и избежать торжественной встречи не удалось.

Оркестр Редрова с усердием и лихостью заиграл Амурский марш, под звуки которого Муравьев вступил в Воскресенский собор. Преосвященный Евсевий отслужил благодарственный молебен за счастливое окончание Амурского дела и благополучное завершение путешествия.

Торжества продолжались и на следующий день. Фабриканты и хозяева лавок с вечера объявили рабочим служащим, приказчикам о том, что завтра можно не являться на работу. Купцы с утра выставили на улицах перед воротами столы с вином, водкой, закусками, а купец Хаминов угостил за свой счет весь военный гарнизон.

Специально для встречи Муравьева театр подготовил и показал пьесу Львова «Не место красит человека, а человек — место». Спектакль завершился эффектным показом вензеля «Н. Н.М.».

А когда над городом сгустились сумерки, на улицах, площадях загорелись длинные ряды плошек, разноцветных фонарей. Особенно красивой была иллюминация напротив дома генерал-губернатора — гирлянды огней перекидывались на фоне Ангары через площадь и начало Большой улицы легкими аркадами. А у пристани парома-самолета, на здании штаба войск огни плошек образовали слова «АМУР НАШ».

— Это уж слишком, — рассмеялся Бестужев, — не весь Амур, а только левый берег.

Через день в залах Благородного собрания был устроен большой прием, средства на который собрали по подписке. Торжество в честь разграничения по Амуру обернулось чествованием генерал-губернатора. Открыл вечер Белоголовый.

— Ваше превосходительство! Вы совершили великий, беспримерный подвиг — окончили первый период исторической главы: возвратили Амур с гаванями па Тихом океане. Европа смотрит на это с завистью, Америка — с восторгом. Не все могут представить, как приобрести реку почти в четыре тысячи верст и пространство в один миллион квадратных верст, можно сказать, не порезав пальца, не истратив рубля, без всякого треволнения и страха не только для России, но и для мест, прилегающих к этому краю… Зная просвещенный ум ваш, рыцарский характер, я убежден, что вы ожидаете не звучных фраз похвалы, а содействия. Вы окончили первый период исторической главы и начали второй — заселение и обустройство благодатного, но пустынного края. Теперь открывается третий период — развитие торговой деятельности. И неужели мы, сибирские купцы, останемся холодными свидетелями торгового развития новых окраин? Если мы упустим время и дадим случай воспользоваться иностранным купцам, потомки отзовутся о нас с укором… Милостивые государи! Нелицемерно пожелаем многие лета его превосходительству Николаю Николаевичу! Ура!

Вместе с криками «ура» и звуками оркестра за окнами вдруг вспыхнули огни и раздался гром пушечного салюта. Люди с поднятыми бокалами кричали здравицы в честь Муравьева, целовались, обнимали друг друга. Некоторые побежали было к генерал-губернатору, но, встретив его неодобрительный взгляд, сконфуженно повернули обратно.

Вскоре после этого слово взял Муравьев. Взволнованно, но строго оглядев всех, он сказал:

— Товарищи!..

Бестужева удивило столь необычное обращение: не господа и не милостивые государи, а именно товарищи!

— Товарищи! Поздравляю вас! Не тщетно трудились мы: Амур вновь сделался достоянием России. Святая церковь молится за нас. Россия благодарит! Да здравствует император Александр и процветает под его кровом вновь приобретенная страна! За благоденствие нового обширного края Российского государства! Ура!

И снова вместе с восторженными криками грянули залпы орудий и музыка оркестра, начавшего играть «Боже, царя храни». Все встали.

«Император-то ни при чем, — подумал Бестужев. — Этот отпрыск ненавистного Николая и пальцем не шевельнул для Амура. Впрочем, таковы правила игры, когда по всем случаям надо славословить монарха. Но сколько еще это будет продолжаться? Бедная Россия!»

В разгар приема он увидел на дальнем конце длинного стола Зимина и Серебренникова. Те тоже заметили Бестужева и начали изумленно перешептываться. «Явно не могут понять, почему я здесь, да еще гораздо ближе к генерал-губернатору».

Многие знатные богатые иркутяне не сумели пробиться в Благородное собрание, где собралось лишь триста наиболее почетных граждан. Бестужев не пошел бы на торжество — взносы были очень большими, но Кукель вручил билет в качестве дара.

— Кто-кто, а вы больше других заслужили эту честь, — сказал Бронислав Казимирович.

И вот он, Бестужев, сидит здесь не просто как командир сплава по Амуру и не как потомственный дворянин, а как представитель декабристов, которые задолго до этого события говорили об освоении Сибири, Приамурья, Дальнего Востока. Ведь еще Рылеев принимал отчеты капитанов, ходивших мимо Сахалина и устья Амура в Охотск, Аян, на Камчатку, Командоры, Алеутские острова и в Русскую Америку. Штейнгейль и Завалишин предлагали проекты освоения Забайкалья и Приамурья, а Батеиьков, Басаргин, Никита Муравьев разработали проекты соединения речных и сухопутных путей Сибири в единую транспортную систему, настаивали на сооружении железнодорожных путей.

Но с декабристами ясно — были «секретными» и долго еще будут в тени. А вот почему никто не скажет о Невельском, Бошняке, Казакевиче, десятках других офицеров и матросов? Встать бы сейчас и воздать должное своим товарищам по обществу и соратникам Невельского! Каковы были бы лица у этих господ?

Вдруг зазвонил колокольчик председателя. Музыка мгновенно смолкла. Белоголовый обвел присутствующих каким-то особенно торжественным взглядом и сказал:

— Милостивые государи! Только что на имя Николая Николаевича поступил высочайший рескрипт, — помахав над головой пакетом с царскими гербами на сургучах, он развернул затем лист плотной бумаги и начал читать — «В воздаянье за заслуги ваши я возвел вас указом в графское Российской империи достоинство с присоединением к имени вашему названия Амурского, в память о том крае, которому в особенности были посвящены труды ваши и постоянная заботливость. Пребываю к вам неизменно благосклонным и навсегда доброжелательным — Александр».

— Слава графу Муравьеву-Амурскому! — раздался чей-то зычный голос. Невообразимый шквал аплодисментов, поддержанный оркестром и новыми залпами орудий, поднялся в зале. Ни Сандро, ни другие адъютанты не смогли сдержать ринувшихся к генерал-губернатору людей, которые подхватили его на руки и стали подбрасывать вверх.

Дерзость неслыханная! Но, опьяненные вином и избытком чувств, представители высшего иркутского общества не могли выразить своего ликования иначе. Взлетая над головами, Муравьев принужденно смеялся, потом стал что-то кричать, махать руками. И тут Дадешкилиани, ворвавшись в толпу, закричал так, что перекрыл и гром салюта, и музыку, и шум толпы. Люди в испуге расступились, и Сандро поймал побагровевшего генерал-губернатора. Тут же умолк оркестр, стихла канонада. В зале наступила тишина, нарушаемая лишь сопеньем людей, поспешно отступающих от Дадешкилиани, стоящего с Муравьевым на руках, как с ребенком.

С трудом сдерживая улыбку, Бестужев с интересом наблюдал, чем все это кончится. Не зная, как отвлечь людей от довольно нелепой сцены, Белоголовый поднял колокольчик и начал звонить, хотя в зале было и без того тихо. И наконец, совладав с головокружением, новоиспеченный граф пришел в себя, приоткрыл глаза, увидел, что он на руках у адъютанта, живо встал на иол и, неожиданно улыбнувшись, кивнул в сторону Белоголового:

— Ну вот, теперь будут звонить.

По странному совпадению в это время из-за окон донесся удар колокола ближайшей церкви: «Бом-м!» Гомерический хохот разрядил неловкую ситуацию. Смеялись и Муравьев, и Сандро, и Белоголовый, и все присутствующие…

Когда публика расходилась из Благородного собрания, над городом еще плыл колокольный звон, стекла дрожали от орудийных залпов. Вороны, галки, стрижи испуганно метались над крышами домов. На площадях и улицах было необыкновенно многолюдно. В Иркутск съехались делегации из окрестных сел и бурятских улусов Приангарья, Усть-Орды и даже с верховьев Лены и из Балаганского, Братского уездов.

Да, отныне Николай Николаевич — граф Амурский. Первый в таком звании из всего рода Муравьевых. Были Муравьевы-Апостолы, один из которых повешен, есть Муравьев-Карский, отличившийся в войне с турками, есть генерал Михаил Муравьев, волевая, жесткая натура. И вот — граф Муравьев-Амурский.

Надо бы увидеть, поздравить. Но теперь не то что к нему, к Дадешкилиани подступиться трудно. Однако случай свел с Муравьевым на концерте флейтиста Совле, который состоялся на следующий день.

Соло-флейтист Его Величества Короля Нидерландов Совле более года гастролировал в Иркутске, Верхнеудинске, Кяхте. После французской виолончелистки мадемуазель Христиани это был второй приезд известного иностранного музыканта в Восточную Сибирь. Концерты «летучего голландца», как его в шутку называли сибиряки, проходили с большим успехом. Очарованный горячим приемом иркутян и грандиозным празднеством в честь разграничения по Амуру, Савле устроил специальный концерт, половину сбора от которого он решил передать амурским поселенцам.

В зале не было ни одного свободного места, многие любители музыки слушали стоя, заполнив пространство вдоль окон и стен. Сидя в пятом ряду партера, Бестужев с удовольствием внимал чудесным мелодиям. После бравурных маршей духового оркестра Редрова звуки флейты и рояля казались особенно приятными. Аккомпанировал ему генерал Кукель.

Участие в концертах начальника штаба войск Сибири поначалу вызвало недоумение тузов и аристократов Иркутска. Аккомпаниатор Совле заболел, а другие пианисты играли плохо. И Муравьев разрешил Кукелю выступить с концертами в Иркутске.

Чистые, нежные звуки флейты унесли Бестужева в далекий додекабрьский Петербург. Невольно вспомнились концерты, на которых он бывал с Анетой Михайловской.

На этом музыкальном вечере Бестужев увидел в генерал-губернаторской ложе поднявшегося Муравьева, тот глянул на него и что-то сказал Дадешкилиани. Сандро кивнул и скрылся за портьерой. «Какое-то срочное дело», — подумал Бестужев и очень удивился, когда Сандро подошел к нему в фойе и сказал, что Николай Николаевич просит его к себе.

67

ВИЗИТ К МУРАВЬЕВУ-АМУРСКОМУ

Генерал-губернатор сидел в кабинете и что-то писал.

— Ну как вам иллюминация? — кивнул он на огни за окнами.

— Даже в Петербурге не припомню такой.

— Вчера пришел пакет от Перовского. Судя по его словам, иллюминация в Пекине была даже лучше нашей. Китайцы отметили Айгунский трактат как самое большое празднество. «Нежность богдыхана к русским неописуема», — пишет Петр Николаевич. Но маньчжурская династия близка к падению, и произойдет это в ближайшие годы, от силы — десятилетия…

«А сколько продержится династия Романовых? Как бы граф ответил на этот вопрос?»— подумал Бестужев. Видимо, уловив что-то в лице собеседника, Муравьев истолковал это как недоверие к своим словам и стал их обосновывать.

— Виной всему — самоизоляция Китая. Западные страны развивают промышленность, торговлю, перевооружают армию, флот, на тот же путь становится Япония, а Китай замер в вековой дреме и безнадежно отстал. Вот почему не стоит входить в сношения с нынешним богдыханом. Потому-то я был против маневров Путятина… И все же хорошо, что вопреки всему нам удалось восстановить естественную границу по Амуру.

— И вот теперь самая пора подумать о южных портах, — сказал Бестужев.

— Опять вы за свое, — улыбнулся Муравьев, — но сейчас соглашаюсь с вами. Новый трактат предоставляет нам такую возможность.

— На Тихом океане необходима крепость вроде Кронштадта или Севастополя…

В это время дежурный офицер принес только что доставленную почту. Распечатав конверты, Муравьев прочитал письма, потом взялся за пакеты и достал кипы газет. Бестужев обомлел — «Колокол»! Муравьев, довольный произведенным впечатлением, встал из своето кресла, раскрыл один из шкафов.

— Смотрите! — на полках лежали комплекты «Колокола» и все выпуски «Полярной звезды». — Вы их читали?

Бестужев замялся, а Муравьев улыбнулся.

— По глазам вижу, читали. Впрочем, ладно… Пример этих изданий навел меня на мысль о пользе печати как отдушины для спускания паров общественного мнения. Пусть пишут, витийствуют на бумаге, разряжают страсти и напряжение умов. Пусть выявляются смутьяны… Впрочем, меня занесло, — не без цинизма заметил Муравьев, — и посему я решил расширить местную печать. Зачем узнавать все только из-за границы? Помимо «Губернских ведомостей» скоро будет выходить первая частная газета, назовем ее «Амур». Редактором будет Загоскин, цензором — я. Пусть пишут о безобразиях в откупкых делах, о недостатках в городе и губернии, а то действительно забывается кое-кто от полной бесконтрольности и безнаказанности…

«Прелюбопытные рассуждения, — подумал Бестужев. — Но Муравьев не учитывает того, что печать — палка о двух концах. Однако же долго еще гласность в России будет трубою, которую будет затыкать такой вот капельмейстер в мундире».

Муравьев собрал только что пришедшие номера «Колокола» и начал укладывать их в шкаф. Пока он возился там, Бестужев увидел на столе список представленных к наградам за Айтунский договор. В начале четко видна цифра 220, затем — названия орденов разных степеней Святого Владимира, Святой Анны, Святого Станислава, медалей, золотых и серебряных, на Андреевской и других лентах. Множество людей представлено к единовременным денежным наградам и пожизненным пенсионам. Список китайцев возглавляли генерал Ишань и айгунский амбань Джераминга.

Вернувшись к столу, Муравьев понял, что Бестужев увидел список, и высказал сомнение в том, что в Петербурге одобрят такое количество награжденных.

— Не знаю, как Горчаков, но другие чиновники министерства иностранных дел ох и скупы на награды! Грешным делом хотел и вас включить сюда, но понял, что это невозможно…

Удивлению Бестужева не было предела. Неужто и впрямь было так или Муравьев придумал это сейчас? Этого ему никогда не узнать.

— Извините, Николай Николаевич, есть у меня небольшая просьба, но она не связана с этим, — он кивнул на список.

— Опять печетесь о ком-нибудь? При каждой встрече вы хлопочете за других, а у вас-то как дела с расчетами? Как семья, дети?

— С расчетами небольшая заминка, но, думаю, раз решится, а нет, обращусь к вам…

Начав рассказывать о доме, об отъезде сестер, он вдруг почувствовал, что Муравьев хоть и смотрит на него, но думает о чем-то своем. Это обидело Бестужева, и он умолк.

— Простите, вы что-то сказали? — очнулся Муравьев.

— Хочу попросить за своего сослуживца Луцкого.

— Луцкого?.. А, это тот, что в Нерчинском уезде? Уж больно строптив — столько побегов.

— Но сейчас все в прошлом, он восстановлен в правах, однако с выездом сложность…

— Да, знаю. Детей наплодил… — Муравьев начал нетерпеливо барабанить пальцами по столу.

«Плохо дело», — подумал Бестужев, ломая голову, как бы изменить отношение Муравьева к Луцкому.

— Вы хорошо знаете меня и моих братьев, всегда уважали…

— Почему в прошедшем времени? И сейчас тоже.

— Спасибо. Так вот, во всех бедах Луцкого виноват я. Это был юный, горячий унтер-офицер, несмышленый, не имеющий понятий о жизни, политике. И аз, грешный, увлек его…

— А помните, я говорил, что бунт подняли юнцы?

— Я долго думал над вашими словами и теперь полностью согласен с вами, — мягко сказал Бестужев, в интересах тактики оговаривая себя. — Так вот, Луцкий — один из тех, кто сломал жизнь свою из-за меня. Можно ли что-то сделать для отъезда его семьи в Россию?

— Он восстановлен в дворянстве, но на семью это не распространяется.

— И у меня так будет?

— Не равняйте себя с ним. Одно дело — Бестужевы и совсем другое — какой-то там Луцкий.

— Николай Николаевич! Я очень прошу… — разволновавшись, он не мог найти нужных слов и замялся. Муравьев отошел к окну, потом повернулся резко.

— Ладно. Пусть напишет прошение, попробую содействовать, но учтите, совсем не уверен, что разрешат в Петербурге…

Не радость и облегчение испытывал Бестужев, уходя от Муравьева, хотя с таким трудом, кажется, сдвинул с мертвой точки дело Луцкого, а поющую боль в сердце и смертную тоску, граничащую с полным опустошением. Как все-таки страшно, когда судьбы людей зависят от всесильности не только государя, но и его наместников, которые могут одним росчерком пера, да что там — жестом, взглядом! — казнить или помиловать любого.

68

ПРЕТЕНЗИИ КУПЦОВ

Зимин и Серебренников восседали за большим столом, когда Бестужев вошел в контору. На этот раз Зимин был более сдержан, не шутил и не паясничал. Пожав руку, он указал на кресло с подлокотниками в виде двух топоров и дугообразной спинкой, на которой вырезано: «Тише едешь, дальше будешь». Рядом стояло точно такое же кресло, но со словами «На чужой каравай рот не разевай». Бестужев усмехнулся прозрачному намеку и сел напротив купцов. Зимин раскрыл папку и, кряхтя, вздыхая с похмелья, начал листать бумаги.

— Так-с… Мы внимательно изучили ваш отчет и, к сожалению, нам не все ясно… Начнем с путевых расходов. Что-то многовато ездили вы по Ингоде, Шилке в Уктыч, Бянкино и обратно…

— Вы же знаете, сплав задерживался, и не по моей вине. За строительством барж был нужен постоянный присмотр, приходилось ездить, гнать, торопить.

— Ну ладно, ладно, — снова вздохнул Зимин, — а вот карты Амура — целых десять рублей, оморочка — два рубля. К чему брать ее?

— Да она так выручала на мелководье! Без нее мы задержались бы еще на месяц!

— Теперь — квитанции за продукты, — сказал Серебренников. — Пароходу «Амур», Крутицкому… Это ясно. А вот Никифор Васильев. Кто он такой?

— Как вам сказать? — замялся Бестужев. — Это главарь банды, которая орудовала между Вирой и Биджаном…

— Ну и что?

— Мы уговорили их бросить грабеж.

— А мы-то здесь при чем? — не выдержав, вскричал Зимин.

— Генерал-губернатор в курсе дела, — спокойно сказал Бестужев.

— Хорошо, пока оставим это, — примирительно сказал Серебренников. — А вот расходы в Николаевске — билет в клуб, прислуга, какие-то вечера…

— Вы ведь жили у Казакевича? — вкрадчиво спросил Зимин.

— Да, но приходилось питаться, пользоваться услугами и в клубе.

Купцы с усмешкой переглянулись при этих словах.

— Теперь главная наша претензия, — Зимин нервно почесал бороду. — Мы с вами заключили договор на один год, с марта по март, а у вас — еще четыре месяца. С какой стати?

— А зимовка в Николаевске?

— Но кто вас держал там?

— Не кто, а что! Зима, бездорожье!

— Ну, знаете, — развел руками Серебренников, — всю зиму ездили курьеры.

— Но у них специальные рейсы, ездить с ними нельзя.

— При желании да при ваших связях, — ехидно улыбнулся Зимин, — можно было договориться…

Уже мелочные придирки в начале разговора испортили настроение, а когда Бестужев услышал, что купцы не хотят брать в расчет вынужденную зимовку, это окончательно расстроило его. Отчет честный, обстоятельный. У многих сплавщиков баржи ушли на дно, сотни голов скота погибло, продовольствие, другие товары, а тут все доставлено без потерь и порчи. За одно это умные хозяева заплатили бы надбавку…

Сколько по-настоящему толковых торговцев знал Бестужев в Забайкалье — Кандинские, Сабашниковы, Лушников, Старцев, Шевелев! Да и в Иркутске их немало — Баснины, Белоголовые, Трапезниковы, Сибиряковы. Как они помогали декабристам, сколько доброго сделали для них! И те платили им тем же. Но есть торговцы, а есть торгаши — жадные, ограниченные, не видящие из-за сиюминутной выгоды дальше своего носа. Неужто не понимают Зимин и Серебренников, что они на этом больше потеряют, чем обретут? Кто из порядочных людей захочет иметь с ними дело, когда станет известно об их придирках? Из-за таких вот и хиреет Русская Америка. Недаром уже поговаривают о продаже Аляски и Калифорнии…

Зимин и Серебренников продолжали что-то говорить, но Бестужев, не слыша их, отрешенно смотрел в окно. Истолковав его молчание как замешательство, купцы начали наседать еще больше. Тыча пальцами в отчет, они размахивали листками. Когда Бестужев наконец глянул на них и увидел вытаращенные глаза, раскрасневшиеся лица, он удивился, до чего отвратительны и вместе с тем жалки они!

— Жили целую зиму в свое удовольствие на готовых харчах!

— И еще требуете за это оплату!

«Как перевернуто все! — подумал Бестужев. — Будто не я, а они требуют справедливого расчета и призывают к совести».

Как ни странно, именно их искаженные лица вернули Бестужеву самообладание. Он окончательно понял, с кем имеет дело, встал и сказал:

— Мне все ясно! — сухо кивнув головой, он щелкнул каблуками. Нет-нет, да и проглянет военное. «Хорошо, что честь не отдал», — подумал он.

Неожиданный уход Бестужева обескуражил купцов. Оборвав на полуслове шквал «доказательств», они так и остались с открытыми ртами, разведенными руками. Потом глянули друг на друга и стали обсуждать, что бы все это значило?

— Он этого так не оставит, — сказал Зимин.

— Обратится к Кукелю или даже Муравьеву?

— Но вот ему кукель! — взревел Зимин, показав кукиш вслед Бестужеву. — Компания у нас частная, и вмешиваться в наши дела никто не имеет права!

— Так-то так, но…

В это время на улице под высокими окнами показался Бестужев, чему-то улыбаясь и покачивая головой.

— Смотри, он еще и смеется, — кивнул Зимин и, метнувшись к окну, по-змеиному зашипел от злости. — У, каторжник! Дернул же черт связаться с ним! Но хорошо смеется тот, кто смеется последним!

А Бестужеву действительно было смешно, что надеялся на честность, порядочность купцов. «Поделом же тебе, наивная душа!»

Пройдя немного, он сел на лавку у чьих-то ворот, закурил. Ну ладно, встал, ушел. А дальше что? Четыре месяца — не шутка. Тясяча рублей! Из полученных трех тысяч половина ушла на дорогу только в одну сторону. На оставшиеся — зимовал и добирался обратно. Вот так коммерция! Нет, надо как-то взять положенное! Посоветуюсь, конечно, с Болеславом Казимировичем и Муравьевым. Однако купцы, хоть и боятся их, — лица частные… Не зайти ли в редакцию к Петрашевскому, посоветоваться с ним…

69

МИХАИЛ ПЕТРАШЕВСКИЙ

Михаил Васильевич действительно походил на декабриста Никиту Муравьева фигурой и манерой разговора. Правда, у Петрашевского была буйная окладистая борода, словно возмещавшая недостаток волос на голове. И, удивительное дело, Петрашевский выглядел старше Бестужева, хотя был на двадцать один год моложе.

— Искренне рад познакомиться, — Петрашевский встал, заволновался, увидев нежданного, но столь дорогого гостя, начал спрашивать о матушке, сестрах.

— Матушка умерла через два года после встречи с вами, а сестры более десяти лет жили здесь, в Селенгинске, недавно проводил в Москву.

— Прекрасно помню их, беседовал с ними в Сольцах.

— Вы хоть пожили там? — спросил Бестужев.

— Очень мало, хотя матушка купила усадьбу, можно сказать, ради меня — думала отвлечь этим от политики, но, как видите…

— Словно рок какой-то над Сольцами. Жили мы — оказались в Сибири, купили вы — и тоже попали сюда. Все мы грешны перед матерями. И сколько их еще поплачет о сыновьях!

— Мне было четыре года, когда произошло восстание, но я хорошо помню, как испугался выстрелов пушек. Мать стала успокаивать, а я зову отца. Только потом узнал, что в то время он пытался спасти Милорадовича. А между прочим, хороший был человек… Жаль, что погиб. Отец так жалел его и проклинал бунтовщиков. Знал бы он тогда, что двадцать лет спустя его сын окажется во главе нового заговора.

— Но был ли заговор? У вас, я знаю, не было никакой секретности. На ваши пятницы мог прийти любой.

— А мы и стремились к большему числу людей, — Петрашевский встал, подошел к окну. — Основная ваша беда была в том, что главную цель заговора знала лишь горстка людей, да и они не достигли согласия в действиях. Но случай к достижению цели представился вам настолько соблазнительный, что и при недостаточности средств можно было надеяться на успех…

«Сейчас скажет о нерешительности, медлительности», — подумал Бестужев, но, к удивлению, Петрашевский заговорил о противоположном.

— Однако успеха не могло быть — у вас не было связи с народом. Масса всегда против самовластья, но она должна дорасти до идей социализма. А для этого нужно множеству людей стать пропагаторами этих идей в народе, всеми средствами распространять их, но действовать при этом нужно постепенно, исподволь, полагаясь на время.

— Но вы же сами убедились, чем кончается пропагаторство.

— К сожалению, не мы первые, не мы последние. Вы сами говорите, сколько еще матерей поплачет о сыновьях. Но когда идеи социалистов укоренятся в массах и их возглавят твердые личности, имеющие полное согласие друг с другом, тогда будет бессильно и войско. И правительство подчинится воле народа…

Слушая Петрашевского, Бестужев понимал, что тот не высказывает всего, что он думает о декабристах, и наверняка смягчает выражения, чтобы не задеть достоинства старших собратьев. Ведь Петрашевский знает, что книги Фурье, Сен-Симона не дошли до Сибири. И хоть Петрашевский годился ему в сыновья, Бестужев подумал, что глава первого после декабристов тайного общества превосходит его в знании новых теорий и в определенном смысле не младше, а старше Бестужева — историческим опытом, опытом новой борьбы, знаниями…

Услышав о процессе над петрашевцами, декабристы не могли спокойно отнестись к их судьбе — ведь они увидели в них своих преемников. Не все в их действиях казалось разумным, особенно удивляло беспечное отношение к конспирации, из-за чего их общество вряд ли можно было назвать тайным, и почти полная неясность дальнейших действий, то есть самого главного — как свергнуть самовластье.

Якушкин написал тогда из Ялуторовска, что и в наше время люди, которых называют социалистами, коммунистами, несмотря на нелепые учреждения, которые они предлагают взамен существующих, оказали и оказывают положительную услугу человечеству, смело выступая против прежних предрассудков.

Когда до Селенгинска долетели слова «социализм», «коммунизм», брат Николай сказал, что «наши общины суть не что иное, как социальный коммунизм на практике…». Именно так и написал он Волконскому в 1850 году.

Садясь в фельдъегерскую тройку, чтобы отправиться на каторгу, Николай сказал: «И в Сибири есть солнце. Какую коммуну мы там устроим!» И ее действительно создали — общий котел, общие финансы, библиотека, «академия». Но это — коммуна каторжная, а как создать подобное на воле? Главное же, как вообще завоевать свободу? Повешены, сосланы в Сибирь декабристы. Свободомыслию Герцена и Огарева нет места в родном отечестве. Разгромлены даже не успевшие приступить к делу петрашевцы. Как же, какими средствами бороться против самовластья? Есть ли на Руси реальные силы, способные свергнуть его? Петрашевский говорит об идеях социализма, которые надо внедрить в массах. Но кто станет застрельщиком в борьбе за святое дело?

И хотя казнить петрашевцев царь не стал, он обошелся с ними не менее изощренно. Чего стоит гнусная в своем садизме сцена с расстрелом и отменой его в последний момент? А пытки электричеством? Бестужев сомневался, были ли они, но удобно ли спрашивать о них, ведь это может причинить боль Петрашевскому, однако в конце концов все же спросил.

— Трудно сказать, как и что было, — ответил Петрашевский. — Тогда я находился в тяжелом состоянии, помню плохо. Но допросы с помощью телеграфа проводились, снисходить до личных встреч царь не стал.

— Простите, Михаил Васильевич, перебью вас. Не знаете ли вы инженера Романова?

— Что-то не припомню.

— Дмитрий Иванович бывал на одном из заседаний вашего общества. Сейчас же он на Амуре, прокладывает телеграф и дорогу от Кизи к Императорской гавани.

— Ах да, слышал, но только здесь. Генерал-губернатор говорил, что Романов предложил проект телеграфной линии в Русскую Америку. Почти утопия, как говорят здесь, но я думаю, это вполне осуществимо.

— Романов сказал мне, — продолжил Бестужев, — что телеграфное устройство для переговоров между Зимним дворцом и Петропавловской крепостью сооружал он.

— Вот так новость! — удивился Петрашевский. — Обязательно встречусь с ним, как появится здесь. А тогда было так: ввели меня в комнату, где уже не раз допрашивали, но усадили не на лавку, а в кресло перед столом, на котором стоял аппарат с ящиком и рупором, а рядом — гальваническая машина. Скажу откровенно, я испугался, тем более что был болен и мне тогда мерещилось черт знает что. Жандарм стал успокаивать, ничего, мол, страшного, это неопасно. Подает мне нечто вроде блюдца и велит держать возле уха. Приложил, слышу, покашливает кто-то, а потом доносится голос, слабый такой, невнятный. Я говорю жандарму, что не слышно. Он подскакивает: «Держи плотнее к уху, а отвечай в рупор». Снова лепет неясный. Слушайте, кричу, кто там? Говорите громче, а то один хрип да кашель! Жандарм побледнел, глаза на лоб: «Тихо ты! Знаешь ли, с кем говоришь?!» И тут я более отчетливо услышал из «блюдца»: «Милостивый государь, как вы себя чувствуете?» — «Простите, с кем я говорю?» — «Вопросы задаю я. Извольте отвечать». — «Отвечай, не ерепенься», — шипит жандарм, а сам весь трясется не столько от злости, сколько от страха. Ну, думаю, явно кто-то из членов святого семейства, а может, и сам Николай. «Как я себя чувствую, вам хорошо известно». — «Вы ведете себя, как дерзкий мальчишка». — «Вся моя дерзость в том, что взгляды мои, нравственные убеждения требуют положить законом предел для самовластья…» И только сказал это, меня затрясло. Хочу отбросить рупор, а руку скривило судорогой, — Петрашевский обнажил правую руку по локоть и показал темную полосу от локтя к кисти и шрамы ожогов на пальцах. — Очнулся от запаха нашатырного спирта, трогаю лоб, а он в крови — упал лицом на что-то острое, когда лишился чувств. Вытираю кровь, прошу воды. Подносят стакан, а вода в нем с прожилками, уж не кислота ли, думаю, сунул пальцы, почувствовал ожог и снова оказался в беспамятстве… Простите, не Романов ли рассказал вам о пытке?

— Нет, он этого не знал. Более того, он уверяет, что то была не пытка — видимо, случайное замыкание. А узнал я об этом из письма Фонвизиной.

— Натальи Дмитриевны? Чудесный человек! Как же она поддержала меня, всех нас! И мы так благодарны ей, ее мужу и Анненковым! И я, и Достоевский видели их мало, нас держали строго, но они проникали в тюрьму будто бы для раздачи милостыни заключенным. Наталья Дмитриевна и Прасковья Егоровна — Полина Гебль — говорили, что передадут своим друзьям и знакомым в Сибири, чтобы они помогли нам. «Куда бы вы ни попали, всюду у нас есть свои люди, — заверяли они, — и в Красноярске, и в Иркутске, и далее, за Байкалом».

Лишь в конце встречи Бестужев рассказал о стычке с купцами. Услышав об этом, Петрашевский пришел в ярость.

— Проклятые торгаши! Но с ними-то мы попробуем сладить! Не могли бы вы написать в газету?

— Мне, пострадавшему, как-то неловко, и стоит ли?

— Обязательно! Дурной славы они испугаются больше всего!

— Хотел, правда, обратиться к Муравьеву…

— Не обольщайтесь, пожалуйста.

Бестужев рассказал о встрече с генерал-губернатором и о печати и гласности в толковании Муравьева. Петрашевский ответил, что взгляды генерал-губернатора на прессу известны, стычки с ним и его клевретами уже были и еще предстоят, и он, Петрашевский, не строит иллюзий насчет процветания подлинной гласности.

Прощаясь с Бестужевым, Петрашевский все же попросил написать для газеты статью, а он подумает, как дать, за подписью автора или под псевдонимом.

70

ВЛАДИМИР РАЕВСКИЙ

Воскресным вечером седьмого сентября 1858 года был назначен фейерверк. Еще до начала его Иркутск был залит морем огней. «Сколько сала, стеарина, керосина сожгли, — думал Бестужев, — а сейчас в ход пойдут порох, бенгальские и китайские огни. Как бы не случилось пожара». И только он подумал так, сзади послышался колокол пожарной колесницы, запряженной парой лошадей, которые во всю прыть мчали бочки с водой.

— Неужто пожар? — крикнул он брандмейстеру.

— Никак нет-с! — ответил тот. — Но огонь сейчас будет.

И действительно, вскоре над городом взметнулось зарево, а затем раскатился треск петард, ракет, хлопушек. Люди бросились к набережной Ангары. Вертящиеся колеса, огненные щиты, вензеля, аллегорические фигуры для предосторожности были установлены на баржах, плотах, пароме-самолете. Полтора часа длилось необыкновенное для Иркутска зрелище. И то, что оно происходило над рекой, придавало огненной феерии особенно яркий, эффектный вид. Тысячи вертящихся, взлетающих и падающих огней отражались на глади быстрой Ангары. Клубы дыма и пороховой гари плыли по ее поверхности, озаряемые новыми сполохами цветных огней.

Медленно идя по набережной, Бестужев вдруг увидел Юлия Раевского. Одетый в новую парадную форму, он выглядел гораздо респектабельнее, чем на Амуре. Юлий бросился к нему.

— Как же рад видеть вас! Мы с отцом только что из России. Вон он, идемте!

Бестужев увидел у парапета крепкого, плотного человека среднего роста, с коротко стриженными темными волосами, небольшими усиками и бородкой. Задумчиво глядя на зарево фейерверка, он казался усталым и грустным, одиноким в этой ликующей, возбужденной толпе. Трудно представить в нем потомственного дворянина, блестящего в прошлом офицера, награжденного золотой шпагой за участие в Бородинском сражении, близкого друга Пушкина. Человек как человек, но явно достойный, знающий себе цену.

— Папа! Можешь себе представить, здесь Михаил Александрович Бестужев!

Обернувшись к ним, Владимир Федосеевич внимательно глянул на Бестужева, улыбнулся и протянул руку.

— Столько слышал о вас и вот наконец вижу собственными глазами!

Рукопожатие его оказалось крепким — руки, привыкшие к тяжелой крестьянской работе. Увидев его при щуренные глаза, только что такие серьезные и ставшие сразу же добрыми, Бестужев мгновенно почувствовал в нем близкого человека. Дело не только в рассказах и мнениях разных людей. Достаточно одного взгляда и слова, чтобы узнать родственную натуру. Редко бывают такие встречи! И как хорошо, что они все-таки случаются!

— Ну как вам все это? — кивнул Раевский на зарево.

— Красиво, конечно, — усмехнулся Бестужев. — Но дыму, копоти много…

— В том-то и дело. Новые земли — хорошо, но с ними расширятся и пределы лихоимства. Сибирь всегда была под спекулятивной, недостойной администрацией. Россия недалеко ушла вперед со времен Ивана Грозного — разврат и рабство, бедность и богатство, невежество и притязания на ум. При Николае Первом Россия тридцать лет не жила, а судорожно дрожала под барабанный бой. И вот на престоле — его отпрыск. Всеобщая амнистия, Амурская феерия, журналистика, словно в горячечном бреду, кричит, хрюкает о каком-то прогрессе, цивилизации, новой эре. Сначала я читал все с интересом, а вот съездил в Россию и понял, что все это мишура! Государство, где властвуют сила и произвол, где есть касты и личности выше законов, а законы применяются лишь по отношению к стаду людей, доведенных до скотоподобия, такое государство неизлечимо! Тут не гомеопатические средства нужны, а решительные хирургические меры…

— Но где эти хирурги? — спросил Бестужев. — Дворяне, разночинцы?..

— Дворяне? Дворянство у нас прежде развратилось, чем просветилось. Гниение в России началось прежде развития. Сенатская площадь и поле под Трилесами ясно показали это. Извините за резкость, но, живя тут, я близко узнал вашего диктатора Трубецкого, Волконского и других. Милые, обаятельные люди, но не борцы и не вожди! Надежды ваши, ожидания, связанные с ними, были ошибкой. Как вы могли поручить им столь серьезное дело?.. А разночинцы способны лишь к агитации — к словам, призывам. То есть говоруны. Реальной силой их не назовешь. Есть, правда, среди них любопытные личности и даже здесь, в Иркутске. Петрашевский, Спешнев, например. Они называют себя социалистами, фурьеристами. Вы не знакомы с ними?

— Вчера беседовал с Петрашевским.

— По какому поводу?

— Да дело одно… Столкнулся с купцами.

— А, с Зиминым и Серебренниковым? Вы же от них подрядились? Тот не человек, кто разойдется с ними добром. Я их знаю как облупленных. Ну и что они?

— Договор был на год, а я зазимовал в Николаевске — получилось шестнадцать месяцев, а они доплачивать не хотят.

— Сколько же?

— Тысячу.

— Ого! Да они за эти деньги скорее удавятся, чем отдадут их. Вот вам совет: сбавьте-ка половину, иначе не получите ничего. Уверяю вас. Да и за пятьсот не ручаюсь.

— А Петрашевский предлагает через газету.

— Наивный человек — чересчур верит в силу печати.

А впрочем, трудно сказать, вдруг да поможет. Но нужно что-то более влиятельное.

— Не обратиться ли к Муравьеву? — предложил Юлий.

— А чем бог не шутит, — сказал Владимир Федосеевич. — Но учтите, Николай Николаевич не такой уж…

Юлий тронул отца, увидев, что рядом прислушиваются какие-то люди.

— Вот, — кивнул Раевский на сына, — перевели в Варшаву, а все еще боится местного начальства.

— Не за себя, за вас беспокоюсь, — сказал Юлий.

— Ну что, Михаил Александрович, рад знакомству. Сейчас уж поздно, а то бы зашли к нам. Я еще побуду в Иркутске, потом — в Олонки. Может, заедете?

— Не смогу. Завершу дела, поспешу домой. Скоро зима, а хлопот по хозяйству — вам ли объяснять?

— Тогда заходите завтра.

— Вы ведь знаете, где я живу, — сказал Юлий, — приходите обязательна!

Расставшисъ с Раевским, Бестужев удивлялся, как они, только познакомившись, разговорились, словно старые друзья. Суждения Владимира Федосеевича, гораздо более резкие, острые, ничуть не напоминали ворчаиие, брюзжание Завалишина. Подумав об этом, Бестужев вдруг понял, что Дмитрий Ирииархович сводит все к личностям: беды края и страны оттого, что ими управляют не те люди, замени их — и все пойдет по-иному. Раевский же мыслит шире, глубже, видя корень зла во всем общественном устройстве России.

Обязательно зайду к нему, решил Бестужев. Но случилось так, что эта короткая мимолетная встреча оказалась первой и последней в их жизни. Из дома пришло известие о болезни сына, и Бестужев, бросив незавершенные дела, на следующее же утро выехал в Селенгинск.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » В. Бараев. "Высоких мыслей достоянье" (о Михаиле Бестужеве).