Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » В. Бараев. "Высоких мыслей достоянье" (о Михаиле Бестужеве).


В. Бараев. "Высоких мыслей достоянье" (о Михаиле Бестужеве).

Сообщений 51 страница 60 из 74

51

СЕНТЕНЦИЯ

Дав Бестужеву дочитать книгу Корфа, Казакевич через три дня прислал за ним яхту. Спустившись с Шершневым к Амуру, Бестужев увидел, что по воде плывут льдины. Тучи над рекой низкие, тяжелые, вот-вот снова повалит снег.

— Шуга пошла, — заметил Шершнев, — но, слава богу, ветер попутный.

Подняв паруса, они отчалили от берега. Шершнев встал за штурвал и посоветовал Бестужеву спуститься в каюту к солдатам, чего, мол, мерзнуть на ветру. Но Бестужев отказался уходить и попросил штурвал.

Видя, с каким удовольствием и умением Бестужев ведет яхту, Шершнев думал, что, сколько бы лет ни прошло, истинный моряк своего дела не забудет, а вслух сказал, что он почему-то не помнит Бестужева среди тех, над кем шпаги ломали. Тот удивленно глянул на Шершнева и, сказав, что тогда он уже перешел в гвардию, спросил, неужто Эмиль был при исполнении сентенции над моряками.

— А как же! Вечером двенадцатого июля подошли на катерах к Петропавловской крепости, а оттуда по трапу начали вводить офицеров. Смотрю, баттюшки! — все знакомы: братья Бодиски, Беляевы, Торсон, Кюхельбекер, а последним ваш брат Николай Александрович. Увидел меня, узнал, подмигнул, я тут же ему — честь, забылся совсем. Он усмехнулся, кивнул на караульных, опомнись, мол. Но те сделали вид, что не заметили. Опосля он разговаривал с имя как ни в чем не бывало. А были среди сопровождающих Михаил Николаевич Лермонтов, еще кто-то да статский один, странный такой, юркий, вертлявый, нос картошкой. Так он все перед Николаем Александровичем заискивал, будто не брат ваш, а он — арестант.

— Это Греч был, — усмехнулся Бестужев, — журналист.

— Может, и журналист, а для них — как банный лист. Так и липнул, и слова такие говорил — впору над ним, а не над офицерами шпагу ломать…

Когда речь зашла о Грече, Бестужев вспомнил, как по возвращении из плавания 1817 года они посещали литературные салоны Петербурга. Стали бывать на ужинах у князя Шаховского, литератора Сомова, жившего в доме Российско-Американской компании, и у Булгарина.

Очень уважая Николая и Александра Бестужевых, Греч относился к Мишелю по-прежнему как к семнадцатилетнему юнцу — снисходительно-пренебрежительно. Потом мнение старших братьев о Грече и Булгарине изменилось. Саша предупредил Мишеля о том, что Николай Иванович и Фаддей Венедиктович не такие уж либералы, какими рисуются, и с ними надо быть поосторожнее. И когда незадолго перед восстанием Греч пригласил к себе и стал расспрашивать Мишеля о тайном обществе, он ответил:

— Вы не сыщик, я — не доносчик. Но если я ошибаюсь в первом, поверьте, я не Иуда и ни за какое злато-серебро не продам никого.

Греч решил перевести все в шутку, чего, мол, так горячиться, ведь старшие братья с ним не хитрятся.

— А, так вы шпион? Прощайте! Больше я вас не знаю! — и ушел, не подав руки.

Однако Греч, как и Булгарин, умел глотать пилюли и, к удивлению, начал писать записки Бестужевым в крепость, чем окончательно выдал себя.

— А Николай Александрович был на диво веселый, бодрый, — продолжал рассказывать Шершнев, — я, говорит, заслужил смерть и ожидал ее. Теперь же все время, что я проживу, будет подарком. Но вот кого мне жаль, говорит, так этих бедных юношей. И показал на спящих мичманов — они не знали, на что шли… У Кронштадта к «Князю Владимиру» подходим. Гляжу, флаг черный на мачте, будто пиратский, токо костей нет. И так тошно, муторно сделалось! Подняли офицеров на борт, а меня в трюм услали шпаги подпиливать. Сидим там, наждаками поперек водим, а звук противный такой — естества в нем нет. То ли дело острие править, а тут — поперек. На сентенцию Николая Александровича первым вызвали, поднялся он по трапу, поклонился комиссии, учтиво так, но с достоинством. Зачитали приговор и приказали: «Сорвать с него мундир!» Два матроса подбежали к нему, но он так глянул на них, что те остолбенели. Потом снял мундир, сложил аккуратно, даже как-то бережно, положил на скамью и встал на колени…

Тут Шершнев почему-то прервал рассказ, оглядел палубу и, увидев тонкую палочку, взял, переломил ее пополам, подправил кортиком, поставил перед собой пустой ящик. Бестужев с интересом смотрел, что задумал Эмиль. А он замер с палочками в руках, словно припоминая что-то, потом кивнул сам себе, закрыл глаза и ударил палочками в ящик.

— Трон-трон, тронь-тронь…

Бестужев поразился, узнав барабанную дробь, под которую ломали шпаги и над ними в Петропавловской крепости. И перед его глазами встала картина другого адского карнавала — и шествие осужденных мимо виселицы с пятью петлями на Кронверкской куртине, и чтение приговора, и обрывание аксельбантов, эполет, орденов, и хруст ломающихся шпаг…

В приговоре его удивило разделение осужденных по разрядам: как это Щепин-Ростовский, Якубович, Вильгельм Кюхельбекер, Оболенский, Пущин, Трубецкой, Панов, Сутгоф и другие оказались в первом разряде, а он, Бестужев, которого сам царь назвал главным зачинщиком возмущения, оказался во втором, вместе с Анненковым, Свистуновым, Торсоном, которые не были на площади? Лишь потом он понял, что этому способствовала его позиция во время следствия: «Знать не знаю», «От меня таились». Так он создал впечатление о себе как о бездумном юнце, который хоть и начал восстание, но не ведал, что творил. Однако при конфирмации лишь ему, его брату Николаю и еще нескольким узникам царь не снизил наказания, и они уравнялись с осужденными по первому разряду.

То ли от волнения, то ли от того, что шпагу подпилили слабо, фурлейт, стоявший над Якушкиным, не смог совладать с ней и ударил шпагой о голову наказуемого, в кровь разбив ее. Чуть легче, не до крови, шпага поранила и Бестужева.

Как и тогда, он невольно схватился за голову, А Шершнев, уйдя в прошлое, продолжал бить дробь.

— Трон-трон, тронь-тронь…

Услышав непонятные, тревожные звуки, солдат высунулся из каюты и обомлел: Шершнев бил палочками по ящику, а Бестужев держался обеими руками за голову. И оба с закрытыми глазами.

— О, господи! — перекрестился солдат и, увидев, что яхта потеряла управление, бросился к штурвалу. Только услышав топот его сапог, Бестужев и Шершнев разом очнулись, посмотрели на него, потом друг на друга и… рассмеялись. Недоуменно глядя на них, солдат тоже засмеялся, но тревога в его глазах продолжала смешить двух только что вернувшихся из прошлого. — А здорово ты изобразил дробь. Точь-в-точь!

52

ГИБЕЛЬ КОРАБЛЯ

Когда Амур покрылся льдом, рыбаки сообщили о гибели какого-то корабля. Парусное судно было выброшено во время шторма на отмель недалеко от устья. Судя по всему, это был «Камчадал». Казакевич распорядился выслать комиссию во главе с капитан-лейтенантом Болтиным и полицмейстером Матвиевским. Бестужев решил поехать с ними, хотя адмирал отговаривал: стоит ли мучиться, да и время опасное — может задуть пурга. Видя настойчивость Бестужева, Казакевич разрешил поездку, попросив Шершнева присмотреть за ним.

Выехав на собачьих упряжках, члены комиссии прибыли на мыс Пуир через два дня. Заночевав в гиляцком чуме, они утром поднялись затемно и направились к месту гибели корабля. Примерно через час гиляк Позвейн, ехавший на передних нартах, приподнялся на ходу и показал вперед. Сквозь пелену поземки среди камней виднелось нечто округлое, как большой камень. Это был корабль.

Подъехав ближе, люди обошли его. Опрокинутый на правый борт, он вмерз в лед. Мачта поломана, снасти и паруса обрезаны, руль вышиблен из петель и, еле держась, покачивался на ветру, издавая скребущий душу звук. Палуба прорублена в трех местах, из одного пролома видна босая нога замерзшего человека.

— Какой-то китобой тут были, — пояснил Позвейн.

— Не по-людски это, — вздохнул Шершнев, — мертвых раздевать. И паруса сняли, якорь обрубили.

— Ну что, надо лезть, — сказал Болтин.

Матросы замялись, один из них мелко перекрестился и полез в пролом. За ним еще трое. Приняв от них труп босоногого, полицмейстер Матвиевский очистил лицо от снега и сказал:

— Это Колчин. Следов насильственной смерти нет.

Затем вынесли матросов Илишенко, Куртышева, боцмана Серова и его жену.

— Зря пошла в море, — сказал Шершнев, — баба на корабле — быть беде.

Вынося одного за другим, матросы с трудом узнавали товарищей, запорошенных снегом, а то и покрытых льдом. Замерзшие в самых разных позах, кто лежа, поджав ноги, кто сидя, люди выглядели неестественно и страшно. Бестужев помогал складывать трупы, потом сам полез в трюм. Трухлявые шпангоуты и киль покрыты замерзшей плесенью и слизью, краска превратилась в коросту. Даже иней и лед не могли сковать тяжелый, гнилостный запах прокисшего в сырости, прогнившего дерева.

Как это корыто держалось на плаву? Боль и стыд охватили Бестужева за то, что на таких кораблях наши моряки ходят на Дальний Восток и к берегам Русской Америки.

В это время послышался какой-то шорох. «Неужто кто живой?» — удивился он, увидя в углу нечто шевелящееся. Протянул руку, но тут же отдернул ее: большая крыса метнулась от него. Когда она пробегала по светлому месту, он увидел ее — толстую, сивую, такую же, какие завелись на их баржах.

— Ах, мразь! — схватив обломок доски, Бестужев начал бить им, но промахивался. Потом откуда-то появилась еще одна. Крысы метались в узком проеме на льду и, так как деться было некуда, стали бросаться на стены и на человека. Наконец ему удалось зашибить одну из них, а другая сама попала под ногу. Раздавив ее, он передернулся от омерзения. Несколько трупов, вытащенных из глубины носовой части, были с обгрызенными носами и ушами.

— И родным-то показать грех, — сказал Болтин.

— Люди погибли, а эти твари живы да еще людей безобразят, — пробурчал Шершнев и выругался.

Вытащив двенадцать человек, матросы вылезли наружу.

— Но в экипаже было четырнадцать, — сказал Матвиевский, — Алексеева и Кузьмина нет.

— Все обшарили. Может, в море погибли?

— А в кормовом трюме смотрели?

Застучали топоры, затрещали доски. Капитана Алексеева нашли там лежащим с подогнутыми ногами. Руки спрятаны под шерстяной шалью, которую он не хотел брать у матери.

— Не помогла шаль, — вздохнул Бестужев.

— А Кузьмина тут нет, — крикнули из трюма.

В это время собаки одной из упряжек, которых упустил каюр, устроили возню у берега. Вожак что-то грыз, то и дело урча и бросаясь на других собак, лезущих к какой-то добыче.

— Погляди-ка, что там? — приказал Болтин молоденькому матросу. Тот побежал туда, разогнал собак и, едва успев крикнуть, что это Кузьмин, отвернулся, упал на колени, корчась в рвотных судорогах. Занесенный снегом, но разрытый и полурастерзанный труп был ужасен.

— Ох, бедолага! — вздохнул Шершнев, — видать, пошел на берег, да закружил в пурге.

Едва санный поезд из собачьих упряжек выехал из Пуира, задула пурга. С трудом добравшись до ближайшего стойбища у Озерпаха, люди остановились там. Дни и ночи пришлось дежурить у саней, отгоняя от них своих и местных собак, которые лезли к погибшим. Лишь через неделю траурный поезд прибыл в Николаевск.

53


ОГНЕВИЦА

Жестоко простыв в пути, Бестужев на похоронах не был. Дни болезни смешались в сознании, наполняясь то явью, то бредом. Далекие картины детства и службы переплетались с недавно пережитым.

Огромный трехмачтовый корабль с белоснежными парусами, рядами пушек вдоль бортов выходит на Кронштадтский рейд. Звучит полонез Алябьева. Прекрасны торжественные аккорды. Оркестранты один к одному — высокие, красивые. Чей-то величавый голос слышится сквозь шум толпы и музыку:

— Корабль по величине корпуса и огромности вооружения своего изумляет взоры наши… Сие огромное здание повинуется руке слабого человека, борется с бурями и терпит ужасное истязание, дабы сохранить жизнь и покой своих повелителей…

Сотни людей вдоль пирса приветствуют корабль. «Сюда, Мишель!» — зовет тринадцатилетний Саша, а Мишель в бескозырке и матроске, его только что приняли в Морской корпус, и он очень гордится этим. Рядом стоит Николай в черном мундире с эполетами, отдает честь адмиралам, чинно кланяется дамам. Но чей же это голос?

— Все корабли требуют внимания в усовершенствовании… Русские моряки несут с собой честь и славу нашего флага, защищают отечество, крейсируют у дальних берегов и, не разбирая времени года, борются с бурями…

Да как же он не узнал сразу? Это же Константин Торсон! Он читает доклад в Адмиралтействе о реорганизации флота.

— Никогда еще со времен Петра русский флот не был в столь плачевном состоянии… Экипажи нельзя отлучать на зиму от кораблей. Надо избавить моряков от муштры и шагистики…

Морской министр маркиз де Траверсе слушает, явно скучая.

— Нельзя строить корабли из сырого леса… Надо уменьшить на них рангоут и такелаж… Для отопления трюмов нужны более малые, но жаркие печи…

— Да, холодно, — говорит Траверсе, — затопите печи!

Накинув на плечи серую шубу, маркиз встряхивает седой головой и превращается в крысу. Все на месте — эполеты, аксельбанты, ордена на шее и на лентах, но шея покрыта шерстью, а морда — в грязно-сером пуху.

— Наши корабли мало бывают в море, — продолжает Торсои. — Корабли гниют на якорях…

— Верно! — восклицает капитан-командор Головнин. — Наши корабли подобны распутным девкам, которые набелены снаружи, но сгнивают внутри от болезней!

— Прекратить! — визжит крыса и вскакивает, готовясь к прыжку. Адъютант маркиза бросается к кафедре, по-собачьи скаля зубы, и начинает лаять.

— Цыц, Борзя! — слышится голос Шершнева. — Кто там?

— Это я, — отвечает Елизавета с улицы.

— Заходь скорее, выстудишь тепло.

— Как Михаил Александрович?

— Все мается, бредит, бедняга…

Услышав это, Бестужев снова впал в горячечное забытье.

— Успокойтесь, пожалуйста, — наклонилась Елизавета, прикладывая к его лбу мокрую тряпку.

— А, это ты, Анета… Исполни нашу мелодию…

Елизавета растерянно глянула на Шершнева, тот подал ей гитару и шепнул, чтобы сыграла что-нибудь. Она взяла ее и стала подбирать мелодию, которую слышала от Бестужева в ту ночь, когда была у него.

— Какая мелодия!.. Всякий раз, слыша ее, вспоминяю тебя. Ты же любила меня? Где ты сейчас? Я ведь ничего не знаю…

— Когда загремели пушки, я узнала, что ты на площади, и умерла…

— Анета, прости… Но отчего же мы говорим сейчас?

— Ты приближаешься ко мне.

— Я при смерти?

— Не знаю, но мне так хочется увидеть тебя!

— Но я не хочу умирать! — эти слова он произнес вслух и открыл глаза.

— Господь с вами! — сказала Елизавета.

— Что со мной, где я? — спросил он, разглядев ее н Эмиля.

— У вас огневица — второй день без памяти… А сейчас вы в новом доме Петра Васильевича. Видите, как здесь тепло, уютно. Скоро вы поправитесь…

Через несколько дней, когда Бестужеву стало лучше, он рассказал о своих странных видениях. А Шершнев сказал, что из Петербурга пришло известие о гибели русского военного корабля «Лефорт», который шел из Ревеля в Кронштадт, и вот на этом коротком, в сутки, переходе, десятого сентября корабль неожиданно перевернулся и стал могилою восьмисот двадцати шести человек, из которых семьдесят — женщины и дети.

Услышав это, Бестужев с горечью подумал, что, к великому сожалению, ничего загадочного и непонятного тут нет. Гибель «Камчадала» здесь и катастрофа «Лефорта» на Балтике — результат плачевного состояния флота России, до которого довели его придворные крысы Адмиралтейства.

Сколько предупреждали о бедах флота Головнин, Торсон и другие, сколько говорили о том же на следствии моряки-декабристы! Но глухи к ним оказались и горе-флотоводцы, и государи Александр и Николай. Морскими министрами, словно в насмешку над здравым смыслом, назначались самые непригодные для этого люди.

54

НОВОСЕЛЬЕ

— Предупреждал ведь, не езжайте, — увещевал Казакевич.

— Ничего страшного, — отвечал Бестужев. — Грешно быть в нескольких милях от Тихого океана и не увидеть его.

— И то верно, другого случая могло не быть. Но слава богу, болезнь прошла. Сегодня отпразднуем и выздоровление, и новоселье. Кстати, вы еще не видели моих хором, идемте…

Пройдя в кабинет адмирала, Бестужев поразился его роскоши. Пол затянут сукном и покрыт ковром. Стены в шпалерах и зеркалах. Окна завешены шелковыми шторами, на дверях — бархатные портьеры. Массивные дверные ручки обвиты золотом. Большой письменный стол и кресла — красного дерева. Огромная зала за кабинетом устлана коврами, заставлена диванами и ломберными столиками вдоль стен. С потолка свисали люстры с хрустальными подвесками и позолоченными подсвечниками. На стенах — большие картины с изображениями морских баталий.

— Обстановка царская, — покачал головой Бестужев.

— А так и есть, — довольно сказал Казакевич. — Все ведь с фрегата «Паллада», который был в ведении великого князя Константина Николаевича. Мебель работы знаменитого Тура, картины — кисти Михаила Тиханова и Алексея Боголюбова.

— Можно представить, как выглядел сам фрегат.

— Один из лучших кораблей не только по роскоши, но и по мореходным качествам. В этом убедились и Нахимов, его первый капитан, и Путятин.

— Именно таким и должен быть корабль посла России, — сказал Бестужев. — Как, наверное, поражались японцы.

— Говорили, один из них решил осмотреть, разведать и то, что им не показали. Отстал от всех, но заблудился в переходах, коридорах, палубах, не мог выйти.

Когда его нашли, он плакал, боясь наказания, но его успокоили, вывели, а на прощание одарили.

— Не поторопились ли уничтожить «Палладу»?

— Пожалуй, да. Но тогда трудно было ручаться за то, что неприятель не захватит корабль.

— Жаль, такой красавец — и на дне! Я вот побывал в трюме «Камчадала» — грустно, тяжко. И заболел не столь от простуды, сколь от огорчения за флот.

— Говорил как-то с Путятиным, и он так возмущался состоянием флота! — Видя изумление Бестужева, Казакевич сказал: — Ефим Васильевич не так прост. И знаете, что он говорил? Прогнили не только корабли, но и руководство флота… При кажущейся прямолинейности Путятин умен, гибок, настойчив в достижении цели. Главное же, что делает ему честь, — убеждение в том, что отсталость нашу можно преодолеть сотрудничеством с другими державами и народами, причем не только сильными, но и с такими, как Япония, Китай. И то, что сделал и делает для них, они со временем оценят.

— Японцы уже оценили пользу договора с Россией.

— Верно. Когда погибла «Диана» и путятинцы стали строить шхуну «Хеда», японцы следили за строительством ее и построили в соседней бухте точно такую же, но, правда, не смогли спустить на воду — сооружали без стапелей. Они очень переимчивы, ловко схватывают все новое.

— Муравьев даже беспокоится, — заметил Бестужев, — не слишком ли старается Путятин? Лучше, мол, поучиться самим, чтобы со временем не отстать от них.

— Мне кажется, Путятин смотрит на вещи шире Муравьева. Нельзя исходить во взаимоотношениях с другими народами только из своей выгоды. Начнем выгадывать, и нам станут платить тем же. Именно открытая, честная позиция Путятина и подкупила японцев…

В залу вошли женщины с тарелками. Увидев среди них Елизавету, Казакевич кивнул ей, она смутилась и, еле ответив кивком, принялась накрывать на стол. В дверях показался Эмиль с табуретом в одной руке и с горящей лучиной в другой. Когда он зажег свечи в люстрах и канделябрах, в зале стало светлей и уютней.

Немного погодя начали съезжаться гости. Большинство знакомы Бестужеву — Болтин, Бабкин, Баснин, Ванин, Шефнер. Они направлялись к адмиралу, стоявшему в окружении офицеров. Казакевич, отвечая на приветствия, представлял Бестужеву тех, кого он не знал. Так он познакомился с одним из участников экспедиции Невельского штабс-капитаном Дмитрием Орловым.

55

ДМИТРИЙ ОРЛОВ

Седовласый, с коротко стриженной рыжеватой бородкой, Дмитрий Иванович выглядел старше Бестужева, хотя был гораздо моложе. Морщинистое, обветренное лицо, мощные жилистые руки и удивительно добрые голубые глаза. За столом они оказались рядом и весь вечер проговорили друг с другом.

Выяснилось, что родом он из Ревеля, где, кстати, родилась и мать Бестужевых. Учился в Кронштадтском штурманском училище. В 1826 году ушел в кругосветное плавание на «Сенявине», потом служил в Российско-Американской компании. Семь лет командовал судном, всю Русскую Америку от Аляски до Калифорнии прошел, на Командорских, Алеутских островах бывал, а в 1838 году попал в историю.

— Пришли мы из Ситхи в Аян с грузом, и там у меня ссора получилась с земским исправником. Через несколько дней кто-то убил его. Подозрение — на меня. Разжаловали в солдаты. Через два года нашли убийцу, но меня в звании не восстановили. Продолжал плотничать, рубил дома, склады. Церкву в Аяне новую поставил. А потом, как «Байкал» пришел, явился к Невельскому. Узнал Геннадий Иванович все про меня, уговорил Кашеварова на службу в Российско-Американскую компанию взять, чтобы я от них торг вел, благо я по-тунгусски и по-гиляцки говорить умею. Но я больше экспедиции помогал, чем торговал…

Слушая незамысловатый рассказ, Бестужев удивлялся скромности Орлова, который о самых главных своих подвигах — участии в первом сплаве по Амуру, водружении флага в заливе Счастья, спасении отряда Бошняка рассказывал как о чем-то обычном: «оленей запряг, поехал», «берлогу нашел, медведя взял». А о том, что этим он важную весть в Николаевск доставил или спас от голодной смерти отряд в Императорской гавани, можно было только догадываться…

После тостов за новоселье и хозяина дома Бестужев попросил слова.

— Господа офицеры! Быть может, мое слово не совсем кстати, но, уважаемый Петр Васильевич, уважаемые господа, я хотел бы поднять бокал в память «Камчадала» и его экипажа… Конечно, море требует жертв. Они были, есть и будут. Многое можно сказать в оправдание, но никакими словами не вернуть к жизни тех, кто погиб на вахте. Вечная память нашим соратникам!

Некоторое время спустя Бестужев спросил у Орлова, были ли здесь до этого крушения кораблей.

— И немало! — вздохнул Дмитрий Иванович. — Каждый год хоть один, да погибнет. Первым затонул «Шелехов» в заливе Счастья. На нем как раз жена Невельского прибыла. Спасли всех на шлюпках. И провиант, вещи доставили, а вот рояль, который она везла с собой, вытащить не успели. Качался на виду, а достать нельзя — волна поднялась, да так и заиграла его. Сейчас крабы по его клавишам клешнями стучат… Потом бриг «Курилы» исчез. Ушел и как не бывало! В войну транспорт «Охотск» сами взорвали да фрегат «Паллада» утопили, у Камчатки «Анадырь» и «Ситху» потеряли. Так что «Камчадал» — уже восьмой…

— Но ничего, сейчас ведь строите новые шхуны. Рады, небось, что вернулись к флотскому делу?

— Конечно. Намаялся с этим РАКом.[31] Когда на службу туда шел, совсем другие люди были.

— Погодите, не знали ли вы Кондратия Рылеева?

— А как же! Весной двадцать пятого заходил к нему. Он посмотрел бумаги: меня взял, а дружку отказал. Тот стал просить, горячиться, а Рылеев говорит, тише, товарищ больной в соседней комнате… Вы что, не верите? — спросил Орлов, увидев, как Бестужев удивленно качнул головой.

— Да нет! Как раз тот самый больной — перед вами!

— Выходит, мы еще тогда могли встретиться!

— Рассказывайте дальше, может, еще встретимся.

— А летом того же года Рылеев приехал в Кронштадт г одним капитан-лейтенантом, мичманом и штабс-капитаном…

— Вот и встретились! — воскликнул Бестужев. — Первые двое — мои братья, а штабс-капитан — ваш покорный слуга!

— Быть не может! Тот был сухощавый, щеголеватый такой.

— Но когда это было — тридцать два года назад! А исполнение сентенции над моряками не видели?

— Издали. Мы тогда загружались перед плаванием. Помню лишь черный флаг над «Владимиром», а наш капитан Литке…

— Федор Петрович? Это товарищ мой по Морскому кврпусу!

— Так вы и его знаете? Боже мой!.. Так вот, капитан Литке выстроил нас на палубе, так велено было, руку к козырьку поднес, а сам, верите, чуть не плачет! Когда кончилось все, руку от фуражки опустил так, словно махнул в сердцах…

Вышли из Кронштадта осенью двадцать шестого года, в середине декабря к экватору подходим. Матросы ждут его — праздник ведь. Кто первый раз — в купель, а потом всем — по чарке вина. И вот — «Свистать всех наверх!» Думаем, экватора достигли. Но, смотрим, капитан мрачный, суровый какой-то. Осмотрел всех строго, потом начал говорить, мол, идем неплохо, экватор будет через два дня, новый год встретим в Рио-де-Жанейро… Потом вдруг приказал выдать нам по чарке и выпить за потерпевших крушение… Стоим, ничего понять не можем. Потом догадался, спрашиваю, какое сегодня число. Странно, никто не знает. Иду к штурману, я у него помощником был, и узнал — четырнадцатое декабря! Раскрыл было рот, а штурман говорит, ступай себе и помалкивай. Возвращаюсь в кубрик, а там без меня узнали, сидят, молчат, иногда шепоток глухой… Сколько лет прошло, а день тот, как гвоздь из подошвы, память колет. А вас, поди, и того более? Отмечаете как-то?

— Да, и на каторге, и на поселении, — ответил Бестужев.

— А ведь совсем немного до него осталось…

56

ОТЕЦ ГАВРИИЛ

Отца Гавриила Бестужев увидел на другой день после прибытия в Николаевск, когда заказывал молебен по случаю благополучного завершения плавания. Высокий, чуть выше ростом Бестужева, отец Гавриил вел литургию не очень густым, но приятным басом. Бархатная ряса опрятна. Движения рук спокойны, округлы. Добродушные, внимательные глаза, казалось, излучали покой и благородство. После исповеди Бестужев еще более покорился душевному такту, обаянию отца Гавриила. Симпатия оказалась взаимной, и, когда тот пригласил к себе домой, Бестужев с удовольствием согласился.

Едва открыв дверь в избу, он услышал плач ребенка. От множества пеленок, висящих у печи, в избе душновато. Одетый по-домашнему, отец Гавриил походил на рыбака или охотника. Темные усы и борода выглядели совсем по-мужицки.

— Сына купаем, а он бушует, — улыбнулся он.

Окна заплыли льдом, под подоконником висела бутылка, в которую по тесьме стекала талая вода. Это нехитрое приспособление, занавески ручной работы, некрашеные табуретки, лавка у стены придавали особый, сибирский уют всей обстановке избы.

— Год и четыре месяца Ванюше. В честь деда назвали.

Бестужев знал, что дед — архиепископ Иннокентий, но мирское имя его услышал впервые.

— Откуда ваш отец родом?

— Из Качуга у Байкала. Отец его охотником был, пока медведь не подмял. Семерых детишек вырастил. Отца моего и дядю в Иркутское духовное училище устроил. Вот и пошли священники Вениаминовы. Ну и я по стопам батюшки, и сестры тоже. Одна из них Пашенька — мать Поликсения, игуменья Борисовского монастыря…

В комнату вошла жена Гавриила Ивановича, молодая, худенькая женщина с чуть раскосыми глазами. Ее звали Харитония.

— Явно землячка ваша, — улыбнулся Бестужев.

— Верно, из Еланцов, буряты ее родней почитают.

— Замешкалась я с Ванечкой, стол не накрыт, — смущенно оправдывалась она, накрывая стол. Все спорилось в ее руках. Она выставила грибы, сало, икру, чугунок с пельменями. Вот так попадья! В миг управилась.

За ужином хозяин рассказывал, как они жили в заливе Счастья, как перебрались сюда, как потом стал ездить по стойбищам, обращать гольдов, гиляков в православие.

— Сначала, конечно, боялись. Шаманы запугивали, да и языка ихнего не знал, а без него… Отец говорил, что и в Русской Америке дела из-за этого сначала шли плохо. Представьте себе, жили себе люди, вдруг появились чужеземцы, заставляют ясак платить, да еще веру новую насаждают. И мало толку было. Только начав изучать местные наречия, священнослужители стали достигать успехов в продвижении веры. Слышали об острове Валааме на Ладожском озере?

— Не только слышал — бывал там.

— И монастырь, значит, видели. А основал его монах Герман. Мирского имени его не знаю, но коренной русский, из-под Воронежа. В семнадцать лет пошел в Саровский монастырь, но шумно показалось, поехал на Валаам. Через несколько лет стало шумно и там. Попросился на остров Кадьяк в Русской Америке. Члены нашей миссии, полагаясь только на силу креста, разом окрестили всех, а индейцы, не поняв смысла веры, продолжали жить по-своему. Не понравилось это Герману, уехал на остров Еловый, самый глухой из Алеутских островов, стал отшельником. Много лет провел так, пока не пришла к нему одна алеутка, распутная баба.

— И совратила монаха? — спросил Бестужев.

— Нет. Он сумел внушить ей, что прежняя жизнь ее была греховна, построил ей отдельный домик. Потом к ним прибились девочки-сироты, алеутки и креолки. Зажили они общиной, которую Герман назвал Новым Валаамом. Рыбу ловили, картошку сажали. Зажили тихо, мирно. И прослыл отшельник святым. Видя его добрый характер, искреннюю веру в слово божье, стали соблюдать обряды и другие аборигены. Отец мой встретился с Германом, когда тому было восемьдесят, он уж ослеп, но молитвы помнил, службу вел лучше молодых, причем на алеутском языке. С тех пор стали требовать от служителей знания местных наречий. Отец занялся переводом Евангелия на алеутский, якутский, тунгусский языки. Это привело к составлению первых словарей, ускорило сближение русских с инородцами. Потом отец написал «Грамматику уналашкского языка»…

— Сколько же языков знает он?

— Помимо трех европейских — алеутский, якутский, тунгусский, камчадальский, ряд индейских наречий, а бурятский с детства знал, в Приангарье ведь рос, с бурятами. Зная бурятский, легко изучил монгольский и маньчжурский.

— И вы тоже знаете?

— Только здешние — гиляцкий, нивхский, гольдский, тунгусский.

— И службу на этих языках ведете?

— А как же? Но слово словом, хоть оно и божье. Порой и лопатой, серпом, граблями надо поработать. Получается, прости господи, вопреки Евангелию: сначало дело, потом — слово. Приезжаешь на стойбище, а там больные, надо лечить. Поссорились соседи — мирить, как судье. А раз пришлось повивальной бабкой стать, — улыбнулся отец Гавриил, — А лопата, спросите, зачем? Окрестишь стойбище, придешь через три месяца, а они опять с шаманом камлают, обряды не соблюдают. Особенно непонятны им посты. Как не есть мяса, когда изюбр или кабан сам на пулю лезет? И действительно, без скоромного им не обойтись — овощей, картошки они ведь не знали. Вот и внушаю выращивать. Они ни в какую — грех землю ковырять. Берусь за лопату, грядки делаю, морковь, лук, репу, картошку сажаю. Осенью приезжаю, выкапываю, сам ем, их угощаю. Смотрю, нравится. И начали помаленьку огородничать.

— Многих окрестили за три года?

— Пятьсот двадцать пять человек.

Бестужев был поражен подвижническим трудом отца Гавриила. Но еще более тот удивил гостя, когда зашла речь о заселении Амура и побережья океана. Он дал тетрадь отца Иннокентия, озаглавленную им «Нечто об Амуре», в которой подробно рассматривались все задачи заселения — организация научных экспедиций для изучения дорог, строительства станций, пристаней, снабжение овощами, хлебом не только Приамурья, но и Камчатки, Сахалина, помощь инородцам.

«Николаевск стоит на самом неудачном месте, — читал Бестужев записи отца Иннокентия, — из-за мелководья корабли вынуждены останавливаться посреди реки, из-за густого леса нет места для сенокосов, огородов, пастбищ, положение Николаевска стратегически неудобно… На мой непросвещенный в военном отношении взгляд, порт вместе с верфью и местом зимней стоянки судов лучше было бы перенести на сорок верст выше…»

По пути в Николаевск Бестужев заметил и хорошо запомнил это место. Глубина достаточна для больших судов, горы защищают долину от ветров с севера и моря, луга обширные. Отец Иннокентий был здесь всего два раза, шел быстрой вешней водой. Как же успел оценить все? Наверняка сын Гавриил помог. И уж совсем поразили строки о необходимости проведения железной дороги от Амура к Императорской гавани.

— Напрасно ваш отец говорит о своем непросвещенном в военном отношении взгляде, — сказал Бестужев. — Видит и рассуждает стратегически!

Вернулся он домой за полночь.

— Опять исповедовались? — пошутил Казакевич.

— Скорее не я, а отец Гавриил. Слушал его и думал, до чего разные у нас попы! И митрополитов на Сенатской площади вспомнил, и духовников в Петропавловской крепости. Жаль, не видел отца Иннокентия, но, судя по его запискам, человек необыкновенный.

— Гавриил показал вам их? Я все уговариваю послать записки Муравьеву, летом отец Иннокентий приедет сюда, попробую убедить его… А не слышали, как он в руки англичан попал?

Три года назад вражеская эскадра подошла к Аяну, архиепископ оказался там. Англичане высадились на берег, а почти все жители в церкви на богослужении. Они туда. Отец Иннокентий и ухом не повел, когда адмирал со свитой вошел, продолжает молебен да о победе над неприятелем говорит. Голос у него от бога — погуще бас, чем у Гавриила. И так красиво, нараспев басил, и так ладно пел хор, что адмирал английский не посмел прервать службу. Дослушал до конца и через переводчика, француза, начал беседу. Архиепископ не выказал, что знает язык. Потом спрашивает переводчика по-французски, где тот учился русскому. Тот обомлел, раскраснелся и отвечает, что еще в тринадцатом году в Париже, мальчиком, когда стояли русские, вот и научился немного, да забыл почти. Оно и чувствуется, усмехнулся отец Иннокентий и обратился к адмиралу по-английски, мол, понял, что его хотят взять в плен как заложника, да только, добавляет он, на что он им, выкупа за него не дадут, никто и не спохватится. Только даром хлеб будет есть, а едок он хороший. Адмирал посмотрел на его могучую фигуру и засмеялся… Так и ушли ни с чем.

— А ведь знал, где наши корабли? — сказал Бестужев.

— Конечно. И не только это, но и вход в Амур, фарватер его, и Императорскую гавань, которую тогда они не могли найти.

— А сыграл простака и отвел беду! Побольше бы таких священников!

— Есть, и немало, — сказал Казакевич. — Архиепископ Нил, например. Знаете, какая у него библиотека в Иркутске! И коллекция минералов, телескоп, микроскоп…

— Но больше все-таки живодеров, пьяниц. В Петровском Заводе отец Капитон — горький пьяница, грабил живых и мертвых. Дети умирали некрещеными и неотпетыми… Его сменил отец Поликарп — нахальный гордец…

— Ладно, Михаил Александрович, — прервал его Казакевич, — не будем об этом…

57

ДМИТРИЙ РОМАНОВ

В один из ноябрьских дней Казакевич сказал, что у них поселится капитан Романов. Бестужев видел его мельком в Шилкинском Заводе, слышал, что тот воевал на Черном море в Крымскую кампанию, а потом прибыл сюда для проведения телеграфа.

Романов занял угловую комнату рядом с комнатой Бестужева. Это был крепко сложенный, выше среднего роста молодой человек двадцати девяти лет, с загорелым, обветренным лицом. Все лето он провел в изысканиях линии телеграфа и шоссейной дороги между озером Кизи и заливом де-Кастри — кратчайшего сухопутного пути от Амура к океану. Первое время он держался стесненно, замкнуто, почти не выходя из своей комнаты, в которой до поздней ночи горели свечи.

Разговорившись с ним, Бестужев узнал, что Романов учился в Петербургском инженерном училище вместе с Достоевским и Григоровичем. Вспоминая о годах учебы, Романов стал рассказывать прежде всего о Достоевском. Неожиданной славой своего воспитанника гордились и преподаватели, и кондуктора — недавние однокашники писателя, о котором после «Бедных людей» заговорил весь Петербург. Правда, через некоторое время, как только начался процесс над петрашевцами, дирекция училища перестала упоминать имя Достоевского в числе своих питомцев. Рассказал Романов и о том, как побывал однажды в доме Петрашевского, куда по пятницам приходили все желающие. Спорили о Фурье, Сен-Симоне, о путях к общественному благоденствию. Петрашевский называл себя пропагатором социализма.

— Выхожу оттуда — голова кругом, — рассказывал Романов. — Вспоминаю горящие глаза, страстные восклицания, иронические ухмылки, опасные речи и нюхом чую — несдобровать им…

Бестужев с огромным интересом слушал Романова, невольно думая о тайных заседаниях накануне четырнадцатого декабря. Он хорошо знал о деле петрашевцев из газет и писем Пущина, который вместе с Фонвизиным, Анненковым видел их в Сибири. Декабристы, четверть века назад осужденные тем же царем, с отеческим чувством отнеслись к «новобранцам» — первым, кто после них создал тайное общество и последовал в Сибирь.

Михаил Петрашевский был сыном придворного врача, на руках которого умер генерал Милорадович. Сергей Дуров — кузен Ростовцева, ненавидевший его за предательство декабристов и преданность царю. Николай Кашкин — племянник Оболенского и сын декабриста Сергея Кашкина, сосланного в Архангельск. Был в кружке петрашевцев и сын Фонвизиных Дмитрий, ушедший от расправы только из-за болезни и смерти. Так что в новом обществе участвовали и прямые потомки декабристов. И хотя их взгляды были иными, декабристы считали их своими наследниками.

Сестра Елена, уже живя в Селенгинске, узнав о процессе, вдруг сказала братьям, что по странному стечению обстоятельств продала родовое имение Бестужевых перед отъездом в Сибирь именно Петрашевским. Сын их, выпускник Царскосельского лицея, приехав в Сольцы, забросал Елену Александровну вопросами о ее братьях и других декабристах. Бойкий, пытливый, он показался ей почти полной копией Никиты Муравьева — и внешностью, п манерой разговора. Он говорил ей, что очень уважает ее братьев и их сподвижников, но действовали они неверно.

— Все зависит от масс. Без них нельзя сделать и шагу!

— А что нужно было делать? — спросила Елена Александровна.

— Нужно укоренить идеи социализма в массах народа, и тогда против него будет бессильно и войско.

— Что же такое социализм?

— О, это долго рассказывать, — засмеялся Петрашевский. — Одно мвгу сказать, что это — не выдумка причудливых голов, а результат развития человечества…

На прощание он сказал Бестужевой:

— К сожалению, я не знал ваших братьев, только читал их повести и рассказы. А теперь, познакомившись с вами, вижу, что все семейство ваше отмечено печатью гениальности.

— Насчет братьев согласна, спасибо на добром слове, — ответила Елена Александровна. — Что же касается меня, гениальности во мне не ищите, хотя я старуха неглупая…

Бестужев рассказал Романову об этом, а потом пожалел, что не увидел Петрашевского в Иркутске, не застал в редакции.

— Все-таки молодец генерал-губернатор! Не побоялся дать место в газете Петрашевскому и Спешневу, — сказал Романов. — Жаль, Достоевский и Дуров не попали сюда, здесь им было бы лучше, чем в Омском остроге и Семипалатинске.

— Зато на следствии Петрашевскому досталось больше всех, — сказал Бестужев. — В Тобольске Фонвизина встретилась с ним в тюремной больнице, когда его привезли из Петербурга. Состояние его после пыток было ужасным…

— Разве его пытали? — удивился Романов.

— Не уверен, по Наталья Дмитриевна говорила, будто его пытали посредством телеграфного аппарата и электричества.

Услышав это, Романов побледнел, встал и начал нервно ходить по комнате.

— Если это так, то я, кажется, причастен — мне было приказано провести проволоку в комнату допросов для переговоров по аппарату.

— Допрашивал сам Николай из Зимнего дворца, а Иетрашевский был в Петропавловской крепости. Не зная, что он говорит с царем, Петрашевский отвечал дерзко, держа в руках переговорное устройство. Император, рассердясь на него, нажал на специальную клавишу, подключенную к гальванической машине и к креслу Нетрашевского, электричество поразило его, он упал без чувств, поранил лоб, а рука покрылась ожогами…

— Ну нет, — убежденно сказал Романов. — Я не защищаю государя, но уверяю вас, это — случайное замыкание в цепи.

— Может быть. А вообще, то ли Петрашевского травили беладонной, то ли он так тяжко перенес одиночное заточение, но он дошел до ипохондрии и обмороков…

Видя, как тяжело воспринял Романов рассказ о Петрашевском, Бестужев решил переменить тему разговора и спросил о других воспитанниках Инженерного училища. Романов сказал, что кроме Достоевского и Григоровича там учились художник Трутовский, медик Сеченов.

— Сколько интересных людей вышло из вашего училища! Но как же они успевали находить время для своих занятий?

— Свободного времени у нас почти не было — весь день, не менее десяти часов — занятия, вечерами — зубрежка, а летом — военные лагеря, фрунт. Редко кто исхитрялся выкраивать время для своих упражнений. Читать и писать еще можно было. Достоевский и Григорович начали сочинять еще в училище, а Сеченов занялся медициной, лишь окончив учебу и прослужив три года. Потом вышел в отставку, сейчас служит в Московском университете.

— А у вас, Дмитрий Иванович, тоже есть увлечение?

— С чего вы взяли? — смутился Романов.

— Работаете по ночам, пишете что-то.

— Главная моя цель — проведение дорог и телеграфа. Сейчас заканчиваю отчет по летним изысканиям и берусь за расчеты телеграфной линии через Тихий океан в Америку. Многие полагают это утопией, но я считаю такую линию реальной. Однако не через Берингов пролив, а через Сахалин, Курильские, Алеутские острова…

Увлеченно и подробно рассказав о своем грандиозном проекте, Романов признался и в том, что собирает сведения об экспедиции Невельского.

— Приехав сюда, встретившись с соратниками Невельского, я поразился их подвигу, а еще более — тому, что никто в России о них не знает. Подумать только, горстка людей, выброшенная на пустынную отмель, несмотря на всевозможные лишения, закрепилась на ней, опровергла почти вековое заблуждение Лаперуза насчет полуострова Сахалина, нашла и обследовала устье и фарватер Амура. И вот прошло почти семь лет, как здесь поднят русский флаг, но до сих пор подвиги Невельского и его сподвижников — Казакевича, Бошняка, Oрлова, никому не известны! Если бы подобное совершили иностранцы, весь мир давно бы твердил их имена подобно именам Росса, Франклина, Лаперуза…

Слушая Романова, Бестужев поражался его одержимости, увлеченности. Через два года он прочтет записки Романова в «Русском слове» о подвигах Амурской экспедиции, а чуть позднее — статью его в «Санкт-Петербургских ведомостях» о телеграфной линии по островам и дну Тихого океана из Сибири к Аляске и Сан-Франциско. И с теплым чувством вспомнит, как жил под одной крышей и беседовал долгими зимними вечерами с автором этих замечательных трудов.

58

14 ДЕКАБРЯ 1857 ГОДА

По мере приближения этого дня Бестужев испытывал беспокойство, удастся ли уединиться, провести его одному. Хотелось уехать на дачу, но удобно ли просить об этом адмирала? Чем объяснить отъезд? Однако накануне Казакевич неожиданно сам предложил выехать туда и, увидев настороженность Бестужева, тут же добавил:

— Хотите, езжайте один, но, если не возражаете, мы с Дмитрием Ивановичем составим вам общество.

Бестужев конечно же не стал возражать. Утром четырнадцатого декабря Казакевич еще затемно ушел в адмиралтейство, а вернувшись в полдень, сразу же усадил Бестужева и Романова в кошевку и лихо погнал лошадь вдоль Амура. Люди удивленно останавливались, провожая взглядом адмирала, сидящего вместо возницы на облучке, и Бестужева с Романовым сзади. Бывало, что адмирал ездил один, но чтоб вез кого-то как кучер — такое николаевцы видели впервые. Не понимая происходящего и испытывая неловкость, Романов спросил Бестужева, что происходит, но тот загадочно улыбнулся и ничего не ответил.

Подъезжая к даче, они увидели, что там кто-то есть. Белый столб дыма струился из печной трубы. Войдя в дом, Бестужев увидел Орлова и Шершнева, которые приехали сюда раньше, натопили печь, приготовили обед. Стол в зале был накрыт на пятерых, а посреди него стояло пять свечей. И тут Казакевич объяснил Романову, что они решили вместе с Бестужевым отметить годовщину восстания и что идею эту подал Орлов. Тот, смущенно улыбаясь, спросил Бестужева, не обижается ли он, на что Бестужев лишь молча от души пожал ему руку.

Короткий зимний день быстро угасал. Шершнев зажег свечи. Казакевич усадил Бестужева во главе стола, сам сел слева, рядом с Шершневым, а два Дмитрия Ивановича — Орлов и Романов — заняли места напротив. То ли адмирал волновался, то ли намеренно выдержал паузу, но первые слова произнес не сразу. Торжественно оглядев всех, он наконец улыбнулся и начал речь.

— Ну что, друзья, начнем наше тайное заседание… Для Михаила Александровича нынешний день особенный, но я, пожалуй, мог забыть о нем, если бы не Дмитрий Иванович, — адмирал глянул на Орлова, — который, оказывается, знает многих друзей и сотоварищей Михаила Александровича… Мне неоднократно приходилось бывать в Селенгинске, еще когда был жив Николай Александрович. Тогда же, во время подготовки первого сплава по Амуру, я познакомился с Волконским, Трубецким, Горбачевским, братьями Бестужевыми. Их имена окружены ореолом благородства и всеобщего почтения. И хоть дом Бестужевых находился в стороне от Верхнеудинска и Кяхты, но все — и путешественники, и купцы, и чиновники, и сам Николай Николаевич Муравьев — считают своим долгом заезжать к ним. По себе знаю, кто хоть раз побывал в этом доме, как бы проникался душевным благородством, получал ничем неоценимые советы, которыми они щедро одаривают своих гостей. Памятуя о тех неизгладимых встречах, я и решил отблагодарить одного из пятерых братьев Бестужевых здесь, в Николаевске, и безмерно рад, что вы, глубокоуважаемый Михаил Александрович, согласились остановиться в моем доме. А сегодня, в этот памятный для вас день, хочу выразить особую признательность судьбе за то, что она свела меня с вами, одним из тех, кто, искренне желая блага отечеству, попытался, пусть и не лучшим способом, ускорить ход истории…

Закончив речь тостом за здоровье Бестужева, Казакевич некоторое время спустя вдруг заговорил о том, что если бы братья Бестужевы не приняли участия в заговоре, то стали бы адмиралами и генералами, и снова вздохнул, что зря и рано заварили они кашу. Спорить, переубеждать его в присутствии Орлова, Романова, Шершнева Бестужев не стал. После разговоров о книге Корфа он убедился, что Петр Васильевич относился к восстанию хоть и не официозно, но и не совсем одобрительно.

В середине вечера Дмитрий Иванович Орлов вдруг провозгласил короткий тост: «За потерпевших крушение!» Прозрачный смысл его конечно же дошел до всех, хотя они не знали, что тост этот впервые провозгласил молодой лейтенант флота, а ныне адмирал Федор Литке, в честь которого здесь, в заливе Екатерины, назван мыс.

Почти все время сидевший молча Романов к концу вечера сказал, что, к сожалению, почти ничего не слышал и не знал о декабристах, но на его глазах были разгромлены петрашевцы, среди которых было много прекрасных людей. И хотя, вероятно, их нельзя ставить в один ряд с декабристами, они, как и их предшественники, тоже исходили из лучших побуждений и так же, как отцы, были сметены тем же ветром.

Романов ни разу не произнес слова «царь», «самодержавие», но было ясно, о каком ветре речь. Бестужев же подумал, что ничего странного в том, что Романов не знал, не слышал о декабристах, нет. Ведь правительство намеренно предало их забвению, а в Донесении Следственной комиссии и в книге Корфа совершенно умалчивается об истинных причинах восстания, искажаются подлинные цели тайного общества.

Эмиль Шершнев, не посмевший сказать за столом ни единого слова, выразил свое величайшее уважение к Бестужеву, когда они оказались одни на кухне:

— Михаил Александрович, мало ли что бывает. Если кто хоть чуть косо глянет на вас, вы мне скажите, а я его!.. — он сжал свои огромные кулаки и стукнул их друг о друга, чем очень растрогал Бестужева. Он дружески обнял матроса за плечи и почувствовал, как напряглись в готовности защитить его могучие мускулы…

Бестужев остался доволен вечером и выразил признательность Казакевичу за проникновенные слова на этом «тайном заседании» вдали от чужих глаз и ушей. Действительно, адмирал сделал все, что было возможно при его должности и положении. Однако чувство неудовлетворенности и даже какой-то горечи от того, что он не возразил против «зря и рано», свербило в нем. Не знают, не понимают дела декабристов не только Казакевич и Романов, но и целое поколение тех, кто вырос после восстания. Это вновь напомнило ему о призыве Герцена в «Полярной звезде», и вскоре после того вечера Бестужев начал писать воспоминания.

Многие из соузников еще в Чите и Петровском Заводе начинали записки о восстании. Одним из первых взялся за перо брат Николай, написав «Воспоминание о Рылееве» и «14 декабря 1825 года». Потом он передал их Муханову, уезжавшему с каторги, но остались ли они в целости, Бестужев не знал, так как часть бумаг, в том числе морские повести Мишеля, Муханову пришлось сжечь перед обыском полиции.

Браться за перо было опасно и тогда и сейчас. Соузники хорошо знали, чем кончилось дело Лунина, который описал историю тайного общества и раскритиковал Донесение Следственной комиссии. Поэтому Бестужев начал воспоминания в толстой амбарной книге, предварительно заполнив первые страницы записями о плавании по Амуру и рекомендациями но подготовке очередных сплавов. И лишь потом начал писать главное, перемежая их страницами отчета.

Первая фраза воспоминаний родилась как бы в ответ на слова Казакевича о том, что если бы братья Бестужевы не вошли в заговор, то стали бы адмиралами и генералами: «Нас было пять братьев, и все пятеро погибли в водовороте 14 декабря».

Написав это, он начал рассказывать о каждом из братьев, чтобы объяснить, почему они не могли не принять участия в восстании. С упоением работая над воспоминаниями, он не мог знать, что волей обстоятельств ему еще несколько раз придется писать их заново.[32]

Менялись последовательность изложения, чередование событий, но каждый раз он начинал: «Нас было пять братьев, и все пятеро погибли в водовороте 14 декабря».

59

ПИСЬМА РОДНЫМ

Почтовая связь работала с перебоями. Три с половиной тысячи верст, отделяющие Николаевск от дома, становились непреодолимыми осенью, когда по Амуру шел лед. И потому Бестужев писал письма с продолжениями — «в виде журнала».

«26 ноября. Это уже третье отсюда письмо к вам, мои милые сестры, дорогая Мери… Не знаю, дойдут ли они? Могут попасть бог знает в какие руки. Два пути лежат для соединения новых Робинзонов с обитаемым миром, и оба одинаково трудны и опасны — через Аян, Якутск и по Амуру… Но квитанции еще не готовы. Рассылка приказчиков для торговли, отчеты по коммерческим делам займут на долгое время.

Хозяин ласков и добр, собеседник мой, Романов, человек умный и веселый, посетители и гости хозяина — люди милые и образованные, помещение роскошное, книг и журналов больше, чем можно прочесть, но недостает вас.

Жизнь здешних обитателей не похожа ни в каком отношении на привычную… Ежели вам случалось читать об основании городов в Америке, это может дать близкое изображение рождения и возрастания города посреди дебрей и непроходимой тайги. Разница в том, что первый, кто срубит первое дерево в Америке, это — журналист. Под срубленным деревом наборщик набирает лист ежедневника, издатель печатает его, корректор читает… И так до тех пор, пока ветвь железной дороги не достигнет пресловутого города и не нахлынут толпы новых граждан.

Здесь, напротив, все, что создается, дело одного правительства. Посреди срубленных столетних пней вы видите стройную улицу, на четверть версты уставленную уютными домиками за общим палисадником. Сзади огромные строения казарм, госпиталей, магазинов… Далее домики частных лиц. По главной улице вы войдете в дремучий лес, потом ступ топора, и снова пятъ-шесть огромных зданий из гигантских бревен, тут же срубленных и тотчас же положенных в дело. На сушку не теряют время.

Никто не сидит без дела, зато рабочие руки стоят дорого. За одно бревно, подвезенное или подтащенное к частному дому, — целковый и более. Мои рабочие зарабатывают хорошую поденную плату. Зато и деньги здесь дешевы, то есть жизненные потребности чрезвычайно дороги. Мяса мало. Из 800 голов скота 240 погибло в пути от болезней и изнурения, а между Мариинском и Николаевском буря бросила плоты на утес, и погибло еще 260. Заморенный бык продавался недавно за 80 целковых. Свежее мясо здесь роскошь, а солонина по 3 с половиной за пуд у наших и 4–5 целковых — у американцев. Молоко тоже роскошь, яйца и подавно. Презервы американцев, не в упрек их славе, очень дурны и несъедобны для русского желудка.

Все очень дорого. Русские купцы, испуганные свободой ввоза иностранных товаров, пренебрегли прислать своих и худо сделали. Аршин лент — целковый, ярд (один с четвертью аршина) шелка — 4–5 рублей серебром. Ярд сукна — 5–6 серебром… Соболя 5–7, а выходящий из ряда — 10 рублей…

30 ноября. Сегодня утром Петр Васильевич уехал в Пальво, 60 верст выше. Романов ушел на бал, который дают господа офицеры-курьеры перед отправкой вверх по Амуру, и хоть меня приглашали, я остался, чтобы подготовить отчеты к завтрашней почте. Времени свободного мало…

7 декабря. Жизнь по-прежнему спокойно течет под мирным и гостеприимным кровом добрейшего и благороднейшего из смертных, который вам кланяется, часто вспоминая свои послеоние посещения нашей хаты еще при жизни покойного брата. Жаль, что его рвение к благу зависит от воли других богов.

Вчера здесь праздновали годовщину основания Приморской области. После обедни и молебна отправились с крестом и хоругвями в адмиралтейство на закладку первой морской шкуны. В здании превосходного механического заведения были накрыты столы для морской команды. Адмирал поздравил с праздником и закладкой шкуны. И все отправились в клуб, где был пышный обед. Зала была убрана военными арматурными флагами и гюйсами. Все здешние дамы присутствовали на нем.

После обеда на санях и тройках поехали на дачу, где провели весело часа два в бесцеремонной сельской беседе. Шоколад и кофей — угощение адмирала. Возвратясь, отдохнув, собрались в 5 часов для танцев. Зала горела огнями, отражающимися в тысяче стволов ружей, клинков, сабель и зеркал. Гостиная была освещена китайскими фонарями, а фасад и улица — плошками. Танцы, ужин, снова танцы до поздней ночи или, лучше сказать, до утра.

Мороженое, конфеты приготовил повар адмирала. Я невольно забылся и не мог вообразить, чтоб на краю необитаемого мира, в стране дикой — в глуши, в тайге — через несколько лет с основания города, можно было встретить все принадлежности образцовых городов, которые существование считают столетиями…

8 января 1858 года. Новый год встретил в клубе, но грусть по вам омрачала праздник, и я ушел домой. Писем нет от вас. Вероятно, вы шлете на имя М. Корсакова, который сейчас в Петербурге, а не Завалишину, как я просил. И письма будут лежать в Чите.

Сдача и форменные проволочки с казною кончились благополучно. Недостатков нет. Квитанции чисты. Хотел ехать через Якутск, но Петр Васильевич запретил и думать об этом. И я остаюсь до весны…

Зима ясная, не холодная. Раза три мороз 30° по Реомюру… Больше сижу дома. Впрочем, постоянно бываю в избранном обществе, даже дамском. Должен сказать, что в Николаевске, кроме жен, никого из прекрасного пола нет.

15 января. Наконец-то получил первое сухопутное письмо ваше, милые сестры, и двухстрочную приписку Мери от 14 сентября. Что только не передумал — ни одного письма, кроме как от Луизы Николаевны.

Седьмое письмо отправил с приказчиком, которого направил с отчетами в Иркутск. Он уже садился в нарты с собаками, как принесли ваши письма. Я остановил его, чтобы ответить.

Прилагаю письмо И. Я. Чурина, байкальского морехода.

Вы увидите, какова дорога в Якутск через Аян.

Елка для детей у Петра Васильевича — японские безделушки розданы, но подождем подхода новых судов. Вырос ли умок у Лели и выросли ли капризы? Кланяйтесь всем селенжанам, в особенности Старцевым, Лушниковым и Кельбергам…

3 февраля. Письма, отправленные вам с Удскою почтою, возвратились. Приказчик и казак вернулись из-за нехватки оленей частью на собаках и пешком. Хорошо, что не поехал я…

Масленица стояла прекрасная, что мне дало возможность видеть здешний разгул. Горы поставлены против наших окон и с них все народонаселение катается и кувыркается с утра до позднего вечера, тогда как le beau monde[33] на лихих конях и в людных санях прогуливается около. Довольно пикников и partie de plaisir:[34] ездили на дачу и в деревню Личи на блины… Семейный вечер вчера завершил масленицу, и сего дня монотонный звон колоколов призывает в церковь на покаяние. После праздников была свадьба. Правитель канцелярии гражданских дел Александр Александрович Хитрово женился на сестре повивальной бабушки, госпожи Мирославской, на миленькой 16-летней девушке, единственной девице, бывшей в Николаевске.

Сколько бы свадеб было у нас, если б было побольше невест. По случаю свадьбы были обеды и танцы у жениха и адмирала, который был посаженым отцом… Адмирал шлет вам свой поклон. Прощайте до следующей почты и простите все мои прегрешения, вольные и невольные…

25 февраля. Баше молчание сбивает с толку. Неужели сестры уехали в Россию, но ты, Мери, живешь в Селенгинске, дожидаясь, пак Пенелопа Улисса.

Попасть сюда нетрудно, да вырваться нелегко. „Амур“ на мели близ Уссури и дай бог сошел бы при растаянии снегов с целыми ребрами, и тогда я отправился бы вверх на нем в июне. „Лена“ в Шилке. На этом пароходе генерал-губернатор хочет прибыть сюда 15 июня, но прибудет позже.

Чтобы покончить пытку нетерпения, решился через две недели, т. е. на страстной неделе, отправиться на почтовых лошадях в Кизи (Мариинский пост) и там, дождав растаянья Амура, пойду на лодке до Хунгари, где, пересев на „Надежду“, и буду подниматься, сколько позволят обстоятельства. Этим я смогу выиграть 300 верст, это первое, во-вторых, я отправлюсь с партией солдат, идущих вверх по Уссури учреждать станцию для почтовой гоньбы и, может быть, для будущих поселений, а эта партия ждать меня не будет. В лодке же я иду, потому что „Надежда“, севшая на мель прошедшею осенью, уже не могла вернуться в Николаевск.

Я там пересяду на нее и все-таки возьму на буксир свою легкую гиляцкую лодку, потому что на „Надежду“ я полагаю мало надежды и в случае, если она изменит, отправлюсь на лодке. Если я отправлюсь в путь в конце апреля или начале мая, то в первых числах июля буду в Шилкинском Заводе, а в половине того же месяца, даст бог и говорит мне сердце, обниму всех вас в Селенгинске.

Итак, это длинное письмо из Николаевска будет мое последнее письмо. Не думаю, чтоб из Кизи я нашел случай послать весточку. В начале весны Амур не река, а настоящее море. Страшное испытание посылает мне господь. Когда сплывал сверху, Амур пересох, а теперь, когда малая вода нужна для того, чтоб тянуть бечевой, берега будут затоплены и придется грести против быстрого течения.

В этот раз, как и в тот, Амур даст себя знать, надоел и надоест так, что, вероятно, у меня отпадет охота свидеться с ним когда-либо еще раз. Разве погодя да отдохнув, когда Амурские компании разовьют свои дела в больших размерах и пароходы будут ходить по реке постоянно, вздумается мне посмотреть дивную амурскую природу, оживленную кипучей жизнью поселений и торговли, — а время это недалеко, если только правительство вполне оценит всю важность этого пункта.

Тяжело мне будет расставаться с добрым, прекрасным душою и сердцем П. В. Казакевичем, под гостеприимным кровом которого я жил с лишком полгода, как у своего попечительного нежного отца. Без сомнения, грустно будет оставлять общество Николаевска, которое не менее оказало мне расположение и приязнь, хотя я редко посещал его.

Настроение моего духа не гармонировало с рассеянностью жизни, ищущей развлечений. Да и дома мне было так хорошо, так отрадно, время так приятно текло между сурьезными занятиями в уединении и в полезных, поучительных беседах с хозяином.

Страшная цинга, наводившая сперва такой ужас, уволена попечительным адмиралом… Народ здоров, бодр и весел: хорошо одет и сытно накормлен. Зато и работы по всем местам кипят, дома растут, как грибы, строятся суда, склепываются пароходы, устанавливаются великолепные механические заведения, только ожидающие открытия железной руды, чтобы строить свои пароходы… Жаль, что Николаевск как центральный пункт управления не на месте — и теперь он в восемь раз более Петропавловска. Более 500 дворов кроме казенных домов чиновников и громадных казенных сооружений.

Вы меня извините, что я скуп на описания и сведения о столь значительном крае. Во-первых, не все можно и должно писать, а, во-вторых, я еще надеюсь увидеться с вами в этом мире…»

О многом рассказал Бестужев в своих письмах родным, хотя далеко не все доверял бумаге. Десятилетия переписки, которая просматривалась не только местными властями, но и Третьим отделением в Петербурге, приучили его к чрезвычайной осторожности. Он ничуть не исключал того, что все написанное им прочитывалось местным почтмейстером или его коллегой на ближайшей почтовой станции и при необходимости докладывалось и Казакевичу, и в Иркутск, и, может быть, дальше.

Все это наложило отпечаток на характер и стиль писем — довольно частые поклоны в сторону адмирала, восхваление здешнего бомонда. Утаив о своей болезни — к чему беспокоить родных? — он не написал и о гибели корабля, и о том, как отметил день четырнадцатого декабря, и о самом главном, чем он занимался долгими зимними вечерами, — о том, что начал писать воспоминания о восстании и о годах в Сибири

60

ОТЪЕЗД

На проводы Бестужева в дом Казакевича пришли Орлов, Баснин, Шефнер, отец Гавриил, Бабкин, Болтин. Казакевич и Романов сделали все, чтобы вечер запомнился Бестужеву. Казалось, все уже было сказано ранее, но провожающие нашли еще более теплые напутственные слова. Поздно вечером, когда гости разошлись, Бестужев попросил с кухни Елизавету.

Большинство свечей уже затушили, огонь в каминах догорал, в гостиной царил полумрак. Когда послышался стук каблучков, он почувствовал в нем какую-то неуверенность.

Войдя в гостиную, Елизавета пошла по ковру, и стук каблучков стал почти не слышен. Столько грации, достоинства и какой-то таинственности было в ней, что он залюбовался ею. Когда она поравнялась с ним, он встал. Заметив его лишь в этот момент, она вздрогнула от неожиданности, остановилась. Испуг, смущение в ее глазах. Все, что угодно, но не холод и равнодушие. Он тронул ее за плечи и почувствовал, как они дрожат, словно в ознобе.

— Я так благодарна, что вы решились попрощаться. Думала, вы не замечаете меня.

— Как же я мог уехать так?

— Я выхожу замуж.

Бестужев удивленно глянул на нее — за кого, мол.

— Вы его хорошо знаете.

— За Романова? Ну что ж, очень достойный человек…

— За Эмиля…

Он сел, словно у него подкосились ноги. Ведь она могла составить партию любому из офицеров, а тут матрос, да в годах.

— Не удивляйтесь. Я много думала и…

— Он же в отцы годится.

— Ну и что? Вы тоже. Однако ж…

Бестужев почувствовал себя неловко — Шершнев был моложе его. Тут в зал вошла одна из кухарок и, делая вид, что не замечает их, стала собирать посуду. Наступило неловкое молчание. Как ни странно, известие о замужестве расстроило его. Дело даже не в Шершневе, а в чем-то другом, чего он сам пока не мог понять.

— А Петр Васильевич знает?

— Что я ему? Побаловался и… — в ее глазах сверкнули слезы. — Спасибо Эмилю, не побрезговал, — усмехнулась она.

«А ведь в самом деле, после Казакевича офицеры не решаются ухаживать за ней», — подумал Бестужев.

— Ладно, Лиза. Может, это к лучшему? Эмиль человек надежный. За ним, как за каменной стеной.

— Спасибо вам. Я тоже так думаю…

Утром, прощаясь с Шершневым, Бестужев пожелал им счастья. А Эмиль сказал, что Елизавета говорила ему о вчерашнем разговоре, и поблагодарил за добрые слова о нем.

— Родится сын, назовем Михаилом в вашу честь, — сказал матрос.

Выехав из Николаевска с обозом солдат, Бестужев через несколько дней добрался до Тыра, а еще через неделю — до Мариинского поста. Там их нагнал почтовый чиновник Доржи Табунов, везший почту на собачь их упряжках. Они знали друг друга через Паргачевского. Кроме того, Доржи оказался почти земляком — из бурятского селения Оронгой, ниже Селенгинска. И когда Бестужев попросил взять его с собой, Доржи согласился.

Сытые, крепкие собаки лихо понесли нарты. Небольшие сугробы, схваченные твердым настом, не были для них препятствием. Солнце, залившее заснеженное пространство реки, слепило глаза, Бестужев надвинул пониже меховой малахай. Его упряжка шла следом за первой — править не надо. И он почти все время дремал, убаюкиваемый легким покачиванием нарт и скользящим шуршанием полозьев.

В первых числах апреля они оказались в Дондоне. Место, где осенью пришлось провести две недели, Бестужев узнал с трудом. Огромные торосы перегородили протоку, часть льдин во время осенней шуги выползла на берег. Амур казался дремлющим драконом, готовым, как старую чешую, сбросить ледовый панцирь. И хоть высоки, грозны торосы, похожие на шипы гигантского ящера, Амур, начав пополняться талыми водами, стал шевелить мускулами подледных потоков. И там, где с прибрежных холмов потекли первые ручьи, образовались полыньи, а от них начали расходиться трещины. Ехать по реке стало опасно, и Доржи Табунов новел упряжки более пологим левым берегом.

Беспокоясь о рукописи, Бестужев вынул тетрадь из сумки с соболями, втиснул ее в маленький кожаный мешочек и пристегнул к ремню на поясе. Мало ли что может случиться в пути. Пусть самое ценное будет всегда с ним, решил он.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » В. Бараев. "Высоких мыслей достоянье" (о Михаиле Бестужеве).