***
В 12-м номере “Отечественных записок” рядом с повестью В. Ушакова “Густав Гацфельд”, переводной прозою “Голубой цветок”, стихами В. Красова, фельетоном С. Разноткина находим дельную, живую, интересную “Библиографическую хронику”, воспоминания о 1812 годе; между статьей “Меры народного продовольствия в Китае”, известного ученого Иакинфа (Бичурина), и стихами П. А. Вяземского “Брайтон” вдруг - стихи, которых русские читатели прежде никогда не знали (хотя нам странно, что этих строк когда-то не было):
Терек воет, дик и злобен,
Меж утесистых громад,
Буре плач его подобен,
Слезы брызгами летят.
Через две сотни страниц - другое стихотворение, тоже подписанное “М. Лермонтов” - “Памяти А. И. О".
Угадать, кто такой А. И. О., было нетрудно, и все, кому было интересно, угадали. Тут была смелость. Несколькими месяцами ранее управляющий III отделением Мордвинов, как известно, лишился места за то, что проглядел портрет писателя-декабриста Александра Бестужева (Марлинского) в сборнике “100 русских литераторов”. Таких людей строжайше запрещено поминать, вспоминать. И вот - “Памяти А. И. О.”.
Впрочем, той зимою с 1839-го на 40-й Михаил Юрьевич вообще дерзко играл с судьбою.
В день рождения царя, 6 декабря, его произвели в поручики; но именно в эти дни и недели собирался “кружок шестнадцати” - молодые люди, среди которых Лермонтов был одним из лидеров, - и
“каждую ночь, возвращаясь из театра или бала, они собирались то у одного, то у другого. Там после скромного ужина, куря свои сигары, они рассказывали друг другу о событиях дня, болтали обо всем и все обсуждали с полнейшей непринужденностью и свободою, как будто бы III Отделения собственной его императорского величества канцелярии вовсе не существовало: до того они были уверены в скромности всех членов общества”
(из воспоминаний члена кружка К. Браницкого).
Великий князь Михаил Павлович (один из главнейших начальников Лермонтова), кое-что зная и о многом догадываясь, грозит, что “разорит это гнездо” (т. е. укоротит гусарские вольности и дерзости).
А Лермонтов тогда же переписывает и посылает Александру Тургеневу (и, верно, не ему одному!) автокопию “Смерти поэта”.
И сын французского посла Барант близ нового 1840 года уж интересуется - “правда ли, что Лермонтов в известной строфе стихотворения “Смерть поэта” бранит французов вообще или только одного убийцу Пушкина?”. Дело идет к дуэли, за которую (формально) Лермонтова сошлют снова.
Формально. А фактически - приблизительно в эту пору (как доказал И. Л. Андроников) поэт-поручик, подозрительный своими политическими воззрениями, умудряется еще сделаться личным врагом Николая I: кружок шестнадцати, между прочим, спасает благородную девицу от царского вожделения - ее быстро выдают замуж накануне пожалования во фрейлины-любовницы. Личная вражда царя (источник будущего известного царского восклицания - “собаке собачья смерть”) - это куда страшнее преследования только за общественные взгляды!..
И вот - среди этого всего - “Памяти А. И. О.”. Мы медленно пройдем по 65 строкам этих чудных воспоминаний; по стихотворению слишком известному, чтобы не быть еще и таинственным.
Я знал его - мы странствовали с ним
В горах Востока... и тоску изгнанья
Делили дружно; но к полям родным
Вернулся я, и время испытанья
Промчалося законной чередой;
А он не дождался минуты сладкой:
Под бедною походною палаткой
Болезнь его сразила...
Тоска изгнания: Лермонтов, возвратившись, скажет - “из теплых и чужих сторон”.
И двух лет не прожил Одоевский на Кавказе после расставания с Лермонтовым: сперва в Тифлисе, потом - в походе, в Ставрополе, опять в походе. Летом 1839-го оказался на гиблом, жарком берегу в Субаши близ Сочи. Сохранилось несколько рассказов очевидцев (или тех, кто их расспросил), и эти рассказы быстро, как всякая дурная весть, разлетелись по Кавказу, по России, попали в столицу - к Лермонтову.
Рассказы - что Одоевский был постоянно весел, улыбался; что устал; что был потрясен известием о смерти отца и новой горечью воспоминаний о последнем их прощании на перегонах близ Казани.
Из воспоминаний и писем друзей видно, что жить Александр Иванович больше не хотел - устал, но улыбался...
Поэтому, когда предложили желающим сесть на корабль и уехать на другой участок Кавказской линии, солдат Одоевский решительно воспротивился, впрочем, заметив: “Мы остаемся на жертву горячке”. А когда заболел, все шутил над неопытным лекарем Сольететом:
Сказал поэт: во цвете лет
Адъюнктом станет Сольетет,
Тогда к нему я обращусь...
“Одоевский приписывал свою болезнь тому, что накануне он начитался Шиллера в подлиннике на сквозном ветру через поднятые полы палатки”.
“Под бедною походною палаткой” - Лермонтов точно знает.
Смерть больного Одоевского была все же столь внезапной, что товарищам некоторое время казалось (несмотря на все признаки), будто он жив и вот-вот очнется...
На могиле поставили большой деревянный крест. После одного нападения горцев крест пропал. Говорили, что они разорили и разбросали русские могилы. По легенде же, среди горцев был беглый русский офицер, который сумел объяснить, кто здесь покоится, - и телу страдальца были отданы новые почести.
Легенда, которой столь же сильно хочется верить, сколь мало в ней вероятия: последняя легенда, сопровождающая Сашу Одоевского, - ценная не по своему буквальному смыслу, но как взгляд, как память об этом человеке. Те, кто знал, любил милого Одоевского, - пытались хоть посмертно улучшить его судьбу, сотворить воображением высшую справедливость...
Лермонтов же с ним, осенью 1837-го, странствовал: “делили дружно”, и говорили, говорили, - а мы имеем право на некоторую реставрацию тех давно умолкнувших речей. И как не опасно вымышлять, домышлять, переводить стихи на мемуарный язык, но, думаем, с должной осторожностью, - можно, нужно.
Болезнь его сразила, и с собой
В могилу он унес летучий рой
Еще незрелых, темных вдохновений,
Обманутых надежд и горьких сожалений...
Говорили о душе и стихах. Не забудем, что Лермонтов еще не написал своих главных сочинений, оба не знали (разве что смутно предчувствовали) свою судьбу, человеческую, литературную. Одоевский читал стихи (он это делал легко, охотно) - Лермонтову же стихи как будто не очень нравились - “незрелые, темные вдохновения” (в сохранившемся черновике стихотворения мелькает “волшебный рой”, “смутный рой рассеянных, незрелых вдохновений”; впрочем, тогда же и о себе самом заметит - “мой недоцветший гений”. Вообще на поэзию, ее общественную роль Лермонтов смотрел во многом иначе, более скептически: да, он знает, что иногда стих “звучал как колокол на башне вечевой”, но не в “наш век изнеженный...”.
Разные поэты, люди разные, эпохи разные.
Но при всем при том Лермонтов очень чувствует в Одоевском собрата: то, что выражалось рассказами, стихами, улыбкою Одоевского, личность собеседника, - все это Лермонтова трогало и удивляло.
“Обманутые надежды, горькие сожаления” - это о чем же? О неудавшейся жизни? О несбывшейся даже такой мечте - как славно, полезно умереть?
Обманутые надежды Одоевского - это ведь эхо из “Смерти поэта”:
С досадой тайною обманутых надежд...
Смерть поэта Пушкина, смерть поэта Одоевского...
Укор невежд, укор людей
Души высокой не печалит...
Лермонтов не мог, не хотел так верить в высшие силы, высшее, потустороннее начало, как его собеседник, но в поэме “Сашка” (писанной примерно тогда же, как и “Памяти А. И. О.”) еще раз вызовет дух умершего, жалея его и себе пророча:
И мир твоим костям? Они сгниют,
Покрытые одеждою военной...
И сумрачен и тесен твой приют,
И ты забыт, как часовой бессменный.
Но что же делать? - Жди, авось придут,
Быть может, кто-нибудь из прежних братий.
Как знать? - земля до молодых объятий
Охотница... Ответствуй мне, певец,
Куда умчался ты?.. Какой венец
На голове твоей? И все ль, как прежде.
Ты любишь нас и веруешь надежде?
Веруешь надежде: об этом вторая строфа “Памяти А. И. О.”:
Он был рожден для них, для тех надежд
Поэзии и счастья... но, безумный -
Из детских рано вырвался одежд
И сердце бросил в море жизни шумной,
И свет не пощадил - и бог не спас!
Но до конца среди волнений трудных,
В толпe людской и средь пустынь безлюдных
В нем тихий пламень чувства не угас:
Он сохранил и блеск лазурных глаз,
И звонкий детский смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.
Как странно! Если бы остановить на этом месте читателя, не знающего, кто и о ком пишет, и спросить: сколько лет автору и сколько адресату?
Ну, понятно, - автор старше! Дважды мелькнуло определяющее слово детский:
Из детских рано вырвался одежд...
И звонкий детский смех...
А в черновике о том еще больше:
Мущины детский смех и ум и чувства...
Для нашего разговора - мотив важнейший! За каждой строчкой, эпитетом угадываем лермонтовское "У меня не так, наоборот". "Тихий пламень чувства" Одоевского - и лермонтовское "Из пламя и света рожденное слово".
Блеск лазурных глаз, вера гордая в людей и жизнь иную; только что в "Думе"
И ненавидим мы и любим мы случайно...
Недаром так много, неожиданно много, в разных лермонтовских стихах - о детях, смехе ребенка. О прекрасном мире, откуда он ушел, но завидует тем, кто хоть часть его сохранил.
С святыней зло во мне боролось,
Я удержал святыни голос...
Лермонтов будто готов, вслед за Грибоедовым, повторять, что Саша Одоевский - это "каков я был прежде". Только Грибоедов был нa 7 (по другим данным - на 12) лет старше, а Лермонтов - на 12 лет моложе Одоевского.