Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » А. Гессен. "Во глубине сибирских руд..."


А. Гессен. "Во глубине сибирских руд..."

Сообщений 131 страница 140 из 229

131

* * *
Тяжело восприняли декабристы неожиданную смерть в Петровском заводе двадцативосьмилетней жены Никиты Муравьева, Александры Григорьевны Муравьевой.
Беганье в осеннюю непогодь и в сибирские морозы из острога домой и из дома в острог не прошли для Муравьевой бесследно.
Неожиданно тяжело заболел ее муж, и она вынуждена была дни и ночи проводить в тюрьме, у его постели, оставляя на произвол судьбы маленькую Нонушку, которую страстно любила и за жизнь которой всегда опасалась.
Муж стал поправляться, но заболела Нонушка. Большие нравственные волнения и чисто физическое утомление подорвали и без того слабое здоровье Муравьевой. Возвращаясь как-то поздно вечером из тюрьмы в легкой одежде, она простудилась и тоже слегла.
Три месяца она тяжело болела, и видно было, что жизнь ее с каждым днем угасает. Свою тяжкую болезнь она переносила безропотно. Ее окружали друзья, дни и ночи дежурившие у постели больной. Особенно она любила Якушкина. Накануне смерти она пригласила его к себе, но уже с трудом могла говорить. Последние минуты Александры Григорьевны были трогательны. Она продиктовала прощальные письма к родным, простилась с Александром Муравьевым, братом мужа, и с друзьями, подарила каждому из них что-нибудь на память. Она просила не горевать о ней, сокрушалась только о своем Никитушке и дочери Нонушке, которые, как она говорила, без нее совершенно осиротеют. В последнюю свою ночь позвала Трубецкую и продиктовала письмо к сестре, которую просила позаботиться о муже и дочери.
— Принесите мне Нонушку! — попросила она находившихся у постели.
— Она спит,— ответил доктор Вольф.
— Так не будите ее, пускай спит... Дайте мне ее куклу...-Ей подали куклу дочери, она поцеловала ее.
— Ну вот, я как будто Нонушку поцеловала...— сказала она.
Умирая, Муравьева выразила желание быть похороненной в Петербурге, в родовом склепе, рядом с отцом, и гроб с ее телом предполагали отправить в Петербург. Когда она скончалась, 22 ноября 1832 года, Н. А. Бестужев собственноручно сделал для нее деревянный гроб с винтами, скобами и украшениями, и в него поместили отлитый им второй, свинцовый. Но царь не дал разрешения хоронить ее в родовом склепе.

Он опасался, что похороны погибшей на каторге жены декабриста выльются в Петербурге в противоправительственную демонстрацию.

132

Муравьеву похоронили в Петровском заводе. Земля уже замерзла, и нужно было оттаивать ее, чтобы рыть могилу. Плац-адъютант вызвал каторжан, пообещав им за это хорошую плату.
Но они запротестовали:
— Не возьмем ничего, это была мать наша, она нас кормила, одевала, а теперь мы осиротели. Идем без платы!..
Муравьева нашла покой на погосте церкви Петровского завода, рядом с двумя своими родившимися в Сибири и рано умершими девочками. Умирая, она знала, что скончался и оставленный ею в Петербурге сын, а старшая дочь была психически больна. Вторая оставленная ею в Петербурге дочь тоже вскоре умерла. На руках у мужа Никиты осталась четырехлетняя Нонушка. Ранняя смерть Муравьевой глубоко потрясла декабристов. За ее гробом рядом с ними шли ссыльнопоселенцы и вольное население Петровского завода. Все очень любили ее. Особенно тяжело восприняли смерть Муравьевой жены декабристов. Каждая из них спрашивала себя, что будет с ее детьми, если ее самое постигнет та же участь.
Над могилой Муравьевой муж ее поставил каменную часовню с неугасимой лампадой над входом...
В часовне этой погребены: сын Фонвизина — Дмитрий и племянник Н. М. Муравьева — Никита и рядом с часовней — могила декабриста Пестова.
Когда в Петербурге узнали о ранней трагической гибели Муравьевой, всем женам декабристов разрешено было уже ежедневно видеться со своими мужьями у себя дома...

133

На протяжении всего своего тридцатилетнего царствования Николай I не переставал опасаться «друзей 14 декабря». Он всегда имел на своем столе список декабристов, составленный для него секретарем Следственного комитета.

Получая через Бенкендорфа то или иное ходатайство декабриста, Николай I, прежде чем дать ответ на поступившую просьбу, всегда заглядывал в этот алфавит. Он читал все, что написано было в нем о роли просителя в подготовке восстания, о его поведении в день 14 декабря 1825 года и после этого — на допросе Следственного комитета. В зависимости от этого царь и давал через Бенкендорфа ответ. Эти ответы самодержавного тюремщика показывают, как злобно и мстительно он относился на протяжении десятилетий к декабристам, хотя и пытался скрывать это.

Когда, например, декабрист В. И. Штейнгель ходатайствовал о переводе его на поселение из Иркутской губернии в Ишим или в какой-нибудь другой, более близкий к Европейской России город, Николай I лицемерно написал: «Согласен, давно в душе простил его и всех».

Это «всепрощение» Николая I едко высмеял декабрист В. Л. Давыдов в своей частично сохранившейся поэме «Никола-сарос» — это сокращенное название означало: «Николай, самодержец российский»:

Он добродетель страх любил
И строил ей везде казармы;
И где б ее ни находил,
Тотчас производил в жандармы.
...По собственной ого вине
При нем случилось возмущенье,
Но он явился на коне,
Провозглашая всепрощенье.
И слово он свое сдержал...
Как сохранилось нам в преданье,
Лет сорок сряду — все прощал,
Пока все умерли в изгнанье.

Никаких следов этого всепрощения мы и не находим в многочисленных резолюциях царя на ходатайствах декабристов.

В 1829 году декабрист А. А. Бестужев (Марлинский), уже известный тогда писатель, был направлен из Якутска рядовым на Кавказ, где дослужился до чина прапорщика. Поддерживая ходатайство Бестужева, его начальник М. С. Воронцов обратился к Николаю I за разрешением перевести его «на другое место, по части гражданской, чтобы он мог быть полезным отечеству и употребить свой досуг на занятие словесностью». На эту просьбу царь-жандарм ответил: «Мнение гр. Воронцова совершенно неосновательно: не Бестужеву с пользой заниматься словесностью... Бестужева не туда нужно послать, где он может быть полезен, а туда, где он может быть безвреден. Перевесть его можно, но в другой батальон».

Генерал-губернатор Лавинский хотел поселить декабриста М. А. Фонвизина в Нерчинске, по Николай I сделал на представленном списке против имени Фонвизина пометку: «В другое место, далее на Север».

134

1 июля 1833 года декабрист А. В. Веденяпин, очень нуждаясь, просил разрешить ему отлучиться из Киренска, где он находился на поселении, в окрестные места, чтобы поступить в услужение к частным лицам и обеспечить себя дровами и хлебом. Николай I положил на его прошении резолюцию: «Согласен, но в услужение идти не дозволять».
Декабрист поэт А. И. Одоевский обратился в 1833 году к Бенкендорфу с просьбою разрешить ему получить от своих родных три тысячи рублей для помощи находящимся на поселении и нуждающимся декабристам. Николай I положил на этом ходатайстве резолюцию: «Отказать».
15 декабря 1835 года сам Бенкендорф представил Николаю I ходатайство о разрешении выдавать декабристам-поселенцам по двести рублей, а их детей, в Сибири рожденных, освободить от податей и повинностей. Резолюция царя гласила: «Согласен, но детей из податного сословия не выводить».
Эти непримиримые и мстительные резолюции Николая I на протяжении всех тридцати лет его царствования напоминали собою его записки к коменданту Петропавловской крепости Сукину, написанные в первые дни после восстания 14 декабря.
Декабристы, со своей стороны, пронесли через годы каторги и ссылки неугасимую ненависть к крепостничеству и самодержавию и в невыразимо трудных условиях сибирской подневольной жизни находили в себе силы продолжать борьбу, начатую еще до 1825 года. Не один Лунин «дразнил медведя» в его берлоге своими острыми политическими письмами к сестре. Не один Выгодовский боролся на протяжении полувека с «воровским чернильным гнусом», как он называл нарымских и томских чиновников.
Сидя в Тираспольской крепости, двадцатисемилетний «мира черного жилец», «первый декабрист» В. Ф. Раевский писал стихи. Вспоминая, как после шестисотлетней вольности пали «во прах Новгород и Псков», он писал с глубокой верой в светлое будущее России:

С тех пор исчез как тень народ...
Он пал на край своей могилы,
Но рано ль, поздно ли — опять
Восстанет он с ударом силы!

И, освободившись из крепости, продолжал вести упорную борьбу против сибирских властей...
Будучи заседателем суда, декабрист Бригген имел столкновение с генерал-губернатором Горчаковым по делу об убийстве крестьянина Власова, и Горчаков снял его с должности «за неуместные его званию суждения и заносчивое поведение».
Замурованный в одиночке Алексеевского равелина Петропавловской крепости Батенков писал оттуда Николаю I резкие письма, одно из которых закончил строками:
И на мишурных тронах Царьки картонные сидят...
«Переряженными жандармами» называл Лунин представителей духовенства, один из которых, архиепископ Нил, возбудил даже дело о том, что декабристы не ходят в церковь и не бывают на исповеди. И, пожалуй, одним из самых непримиримых, как и Лунин, был Горбачевский, примыкавший по своим воззрениям ближе к сменившему декабристов новому революционному поколению, чем к своим старым друзьям по восстанию 14 декабря.

135

КОНЕЦ КАТОРГИ

Боже мой, сколько пользы схоронено между нами! Какой бы ход дали
литературе руки наши, если бы им дали безделицу — гусиное перо!
А. Бестужев (Марлинский) братьям

ОТДЕЛЬНЫЕ группы декабристов заканчивали назначенные им сроки каторги. Приговоренные к меньшим срокам перешли на поселение еще из Читинского острога, остальные переходили постепенно, по мере окончания их каторжных сроков, уже из Петровского завода. В 1835—1836 годы вышли на поселение декабристы, отнесенные приговором суда ко второму разряду, а через четыре года покинули тюрьму Петровского завода остальные.
У декабристов было неспокойно на душе, когда они покидали стены тюрьмы и расставались с теми, с кем так много пережили и выстрадали.
Когда-то, после восстания, декабрист Басаргин уезжал на каторгу с десятью завернутыми в бумажку гривенниками — ему тайком передал их при отъезде из Петропавловской крепости плац-адъютант Подушкин.
«Это было все мое богатство, с которым я, слабый и больной, отправился в сибирские рудники, за тысячи верст от родных и близких»,— вспоминал Басаргин.
С каторги он уезжал с семьюстами рублями, полученными из артельной кассы, чтобы не нуждаться в первое время после выхода из тюрьмы. Так, согретые теплом и лаской друзей, переходили на поселение все покидавшие тюрьму узники.
Но даже не призрак возможной нужды среди чужих людей волновал декабристов. Их волновало другое. Находясь так долго вдали от людей и общения с ними, они ощущали в себе недостаток необходимой во взаимоотношениях с людьми житейской практической мудрости. Они опасались, что, очутившись на воле, будут делать ошибки, заблуждаться и обманываться. Но их поддерживало сознание, что на каторге они многому научились,
что у них выработалась непоколебимая твердость убеждений, что «стихия нравственная была у них более или менее обеспечена от всякого внешнего и нового влияния».
С грустью расставались декабристы с товарищами по каторге.
«Может быть,— писал Басаргин,— мне не поверят, но, припоминая прежние впечатления, скажу, что грустно мне было оставлять тюрьму нашу. Я столько видел тут чистого и благородного, столько любви к ближнему, что боялся, вступая опять в обыкновенные общественные взаимоотношения, найти совершенно противное, жить, не понимая других, и, в свою очередь, быть для них непонятным... Меня утешало только то, что я буду жить вместе с Ивашевыми и, следовательно, буду иметь два существа, близкие мне по сердцу, которые всегда поймут меня и не перестанут мне сочувствовать».
Для характеристики настроения декабристов в момент их перехода с каторги на поселение интересно привести письмо к Пущину Вадковского, который должен был выехать в село Манзурское, Иркутской губернии.
«Ты вправе думать,— писал своему другу Вадковский,— что я умер или что полусвобода, нам предоставляемая, меня вовсе переродила! Но и в том и в другом предположении ты ошибешься!.. Я просто был сначала в угаре, как и ты, потом в тумане, и, наконец, томительная неизвестность насчет моей будущности навеяла на меня такую тоску, такое нравственное онемение, что я долго как бы искал сам себя,— да не находил!.. Так и крепился, чтобы не впасть в хандру, которую презираю, когда она бывает следствием слабодушия! Ты знаешь, что я в тюрьме никогда не унывал, никогда не предавался пустым и неосновательным надеждам и, глядя на нашу братию, мужей кремнистых, умел постигнуть философию узничества, которая состоит в том, чтобы жить как можно более днем сегодняшним, а об завтрашнем не заботиться. Здесь же никак не мог применить этих благих правил к моему настоящему положению...»
Мысль о будущем настолько преследовала Вадковского, что он не мог ни о чем думать, ничем заняться, «лишен был даже возможности мечтать, потому что и мечтания, сколько бы они легкокрылы ни были, должны иметь опорную точку — земной приют, откуда они могли бы разлетаться во все стороны...»

136

* * *

Той самой дорогой, какой декабристов везли в 1826 году на каторгу, они возвращались, отбыв каторгу, через Байкал, в места, назначенные им для поселения. Им предстояло прожить в местах ссылки еще долгие годы.
Стараясь не думать о разлуке с друзьями и о неопределенности своего будущего, декабристы наслаждались предоставленной им после стольких лет тюрьмы полусвободою. Часто выходили из экипажей и шли пешком по речным берегам и усыпанным цветами полям и лугам. Забайкальская природа ласкала глаз и говорила о том, что жизнь прекрасна.

Декабристы прибывали в Иркутск, где их встречал городничий, а затем принимал генерал-губернатор Лавинский, направлявший их в назначенные им места поселения.

Часто дальнейшая судьба декабристов зависела от чистой случайности. В этом смысле любопытна история, случившаяся с Лорером.
Поздоровавшись с прибывшими с каторги декабристами, генерал-губернатор Лавинский обратился к ним со словами:
— Господа, я должен бросить жребий между вами, назначить, кому где жить. Ежели б правительство предоставило мне это распоряжение, я, конечно, поместил бы вас по городам и местечкам, но повелением из Петербурга мне указывают места. Там совсем не знают Сибири и довольствуются тем, что раскрывают карту, отыщут точку, при которой написано «заштатный город», и думают, что это в самом деле город, а он вовсе и не существует. Пустошь и снега. Кроме этого, мне запрещено селить вас вместе, даже двоих. И братья должны быть разрознены. Где же набрать в Сибири так много удобных мест для поселения?

Началась жеребьевка.
— Кто из вас, господа, Лорер? — спросил генерал-губернатор.
Лорер выступил вперед.
— Вам,— сказал он,— досталось по жребию нехорошее местечко — Мертвый Култук, за Байкалом. Там живут одни только тунгусы, и ежели вы найдете там рубленую избу, то можете считать себя счастливым. Впрочем, в утешение ваше скажу — ежели вы любитель природы,— что местоположение там очаровательное и самое романтическое...
— Ваше превосходительство,— ответил Лорер,— красоты природы могут занимать и утешать свободного путешественника-туриста, но мне предстоит кончать там свой век безвыездно...

Лорер был обескуражен, как обескуражены были и другие декабристы, которым достались в удел дальние сибирские медвежьи углы, но генерал-губернатор просил их не отчаиваться и ехать. Он добавил, что сам уже обратился в Петербург за разрешением перевести Лорера из Мертвого Култука.

137

Декабристы начали прощаться друг с другом и разъезжаться в назначенные им места поселений. Лорер покидал своих близких друзей, Нарышкиных, которым определено было ехать в Курган, и направился в Мертвый Култук. С разрешения генерал-губернатора он взял с собою для услуг ссыльнопоселенного немца, уже давно высланного в Сибирь за какое-то пустячное дело.
Лорер был потрясен, когда увидел затерянный в глуши Мертвый Култук. Ни на одной карте Азии не было обозначено это, как говорили тогда, богом и людьми забытое место.
С шумом подъехали лошади к единственной избе, окруженной десятком тунгусских юрт, и за пять рублей в месяц хозяин избы согласился приютить Лорера у себя. Хозяйка жалостливо смотрела на декабриста.
— Ты такой ласковый и добрый... За какие вины могли тебя сослать сюда? — спросила она.— Император Павел был строгий царь, многих сослал в Сибирь, а в Култук ни одного не сослал... А как ты здесь будешь жить один, когда мы уйдем в леса по соболей, а сюда, как хищные звери, придут толпой с Яблонового хребта варнаки, которые жгут деревни, грабят и убивают людей?
— Ну, в таком случае, любезная хозяюшка,— ответил Лорер,— и я пойду с тобой соболей ловить, буду тебе помогать — это же лучше, чем ждать, когда придут варнаки и зарежут тебя, как барана...
— А летом тебе везде будет еще хуже. В болотах тебя заедят мошки, мухи, овод... Мы тут сорок лет живем и то не можем привыкнуть.
Этот простой, дружеский и благожелательный разговор осветил Лореру все его мрачное, беспросветное будущее.
Разогрели походный самовар, напились чаю. Лорер завернулся в шинель, лег спать и предался горестным мыслям: так вот где, за семь тысяч верст от близких друзей и знакомых, ему придется кончать свои дни. Но он посмотрел на немца, которого привез с собою, и подумал: ведь вот он тоже отделен от своей семьи и родины и не унывает...
Немец распаковывал в это время вещи.
— Скажи мне, пожалуйста, любезный Карл,— обратился к нему Лорер,— отчего ты работаешь, а я лежу, тогда как мы равны — и ты и я,— оба сосланы?
— Не знаю, сударь,— ответил Карл по-немецки.
— А я тебе скажу немецкую пословицу,— сказал Лорер,— у меня деньги, а у тебя кошелек... Вот отчего, я думаю...
Немец улыбнулся и ответил:
— Да, будь у меня деньги, а у тебя кошелек, то мы, видно, поменялись бы ролями и господин бывший майор чистил бы мне сапоги и наставлял самовар, а я бы лежал...
Усталость взяла свое, и оба скоро уснули. Утром мрачные мысли снова охватили Лорера. Он сравнивал себя с Робинзоном Крузо на необитаемом острове, но тут же подумал, что ему все же лучше: Робинзон долго жил одиноко, а с ним рядом — живые люди и кругом, на просторах Сибири, разбросаны его друзья и товарищи, декабристы. Это вселяло надежды.

Так думал Лорер и, конечно, не мог себе представить, что незадолго до его приезда в Мертвый Култук о нем шел в Зимнем дворце разговор, который решительно изменил путь его жизни. Помогла ему в этом его племянница, известная фрейлина А. О. Россет-Смирнова, приятельница Пушкина, Лермонтова, Жуковского и Гоголя.

С Николаем I вообще нельзя было говорить о декабристах, но Россет-Смирнова, умная, образованная и обаятельная женщина, воспользовавшись как-то на одном из придворных вечеров хорошим настроением Николая I, попросила царя разрешить Лореру поселиться вместе с Нарышкиными.

— А где поселен Лорер? — спросил царь присутствовавшего при этом Бенкендорфа.
Всесильный министр не знал и замялся.
— Ну, все равно... А где поселен Нарышкин? — спросил Николай I.
— В Тобольской губернии, ваше величество.
— Так пошлите эстафету к генерал-губернатору Лавинскому с приказанием поселить дядю фрейлины Россет в том самом месте, где поселен Нарышкин...

138

Прошло всего несколько дней, как Лорер приехал в Мертвый Култук. Грустный и задумчивый сидел он как-то вечером над книгой. Свеча слабо освещала комнату, на душе было тоскливо, и читать не хотелось. Вспомнился Петербург, но тихое урчанье кипящего самовара возвращало к действительности. На дворе было морозно, но тихо. Изредка, чуя зверя, лаяли собаки. Неожиданно вдали послышались звуки почтового колокольчика. Хозяин вышел на улицу и, вернувшись, сказал, что с горы кто-то шибко катит.
— Уж не заседатель ли едет удостовериться, тут ли вы. чтоб донести по начальству? — высказал он догадку.

Прошло несколько минут, послышались окрики погонявшего лошадей ямщика, и в комнату неожиданно вбежал тот самый казак, который привез Лорера из Иркутска в Мертвый Култук.
— Николай Иванович,— сказал он,— собирайтесь, вот вам письмо. Едем обратно в Иркутск.

Оказывается, возвращаясь в Иркутск, казак встретил в пути другого казака, который ехал к Лореру с письмом из Иркутска, и он решил вместе с ним вернуться в Мертвый Култук.

Дрожащей от волнения рукой Лорер раскрыл записку. В ней было официальное разрешение выехать в Иркутск и несколько слов, написанных карандашом по-французски рукою жены декабриста, Нарышкиной: «Дорогой Н... Приезжайте как можно скорее, мы будем спокойно жить в Кургане (Тобольской губернии), на четыре тысячи верст ближе к нашему отечеству».

Лорер не стал даже ждать утра. Распростившись со своими добрыми хозяевами, оставив им на радостях все свои припасы, посуду и утварь, он ночью выехал из Мертвого Култука.

— Дай бог, чтобы я был последним сосланным в него! — сказал он, садясь в сани.

Возвращаясь тем же путем, каким он только что ехал на этот край света, Лорер недоумевал: кто же явился его избавителем? Через несколько дней он уже был в Иркутске и обнимал Нарышкиных, а вечером был приглашен вместе с ними на бал в генерал-губернаторский дом. Весь дом был ярко освещен, слышались звуки музыки. Нарышкина пела, и Лореру вспомнились далекие счастливые годы его петербургской жизни.

— Думали ли вы несколько дней назад,— спросил его генерал-губернатор Лавинский,— что будете сидеть сегодня в кругу ваших друзей и пить шампанское? Конечно, нет...

Так судьба декабристов была часто полна случайностей и неожиданностей. Они всегда были вне закона. В своем отношении к декабристам царское правительство руководствовалось произволом: они не могли даже пользоваться всем тем, на что имели право каторжники, ссыльные и поселенцы. И не всем удалось, как это удалось Лореру, выбраться из своих сибирских медвежьих углов.
Тепло и сердечно провожали уезжавших те, кому предстояло пробыть еще годы в тюрьме Петровского завода. Эти проводы они вспоминали через десятилетия.

139

Одним из первых уезжал в Курган отбывший каторгу декабрист Розен. Жена его выехала вперед с ребенком, которого в память К. Ф. Рылеева назвали Кондратием. С грустью думала она о том, что в Петербурге у сестры растет ее старший сын, Евгений, что там остались мать и отец и неизвестно, увидятся ли они когда-нибудь с родными и близкими.

Оболенский сшил маленькому сыну Розена светло-голубую шинель, моряк Торсон сделал для него качающуюся матросскую койку, а Н. Бестужев приготовил винты, пряжки и ремни, чтобы койку можно было прикрепить в экипаже наподобие висячей люльки. От ветра ее защитили занавеской.

Напутствуемая друзьями и товарищами, с ребенком на руках, Розен в ясный, безоблачный июльский день навсегда покидала Петровскую тюрьму. Скоро вслед за нею выехал и ее муж.

— Берегите моих товарищей! — сказал он, прощаясь, коменданту, генералу Лепарскому.

У караульной, под сводами ворот, сгрудились провожавшие его декабристы. Но зависти не было в их душах, они рады были, что еще один их товарищ покинул тюрьму. И сам Розен не переставал думать об оставленных в тюрьме друзьях.

«Я, без отдыха, не скакал, а летел, как птица из клетки,— вспоминал он,— чудные берега Селенги мелькнули перед глазами, дни и ночи ясные освещали все где яркими, где бледными красками, но душа попеременно была то в Иркутске, у жены и сына, то у товарищей в оставленной мною тюрьме».

Прибыв в Иркутск, Розен узнал в полиции адрес жены и, не задерживаясь, выехал с нею к месту своего назначения, в Курган. На пути им пришлось остановиться в деревне Фирстовой, так как жена ждала ребенка. Когда они тронулись в путь после этой невольной остановки, маленький Кондратий продолжал путешествовать по сибирским просторам в сооруженной для него декабристами висячей матросской койке, а на руках у матери лежал второй, только что родившийся сын Василий.

Скоро вдали показалась колокольня курганской церкви. Чувство невыразимой тоски охватило Розена, когда, глядя на жену и двух малюток, он думал о том, что, быть может, здесь ему придется окончить свою жизнь изгнанника...

140

* * *

Вместе с Розеном и его семьей покидали тюрьму Фонвизины. Их родившиеся на каторге дети погибли, и, отправляясь на поселение, они с грустью думали о своих оставшихся у бабушки двух сыновьях.

Некоторые из осужденных уже получили в то время разрешение поступить рядовыми в Кавказскую армию, и Фонвизин, генерал, участник Отечественной войны 1812 года, также обратился к Николаю I с просьбой разрешить и ему поступить в армию рядовым. Царь отказал: Фонвизину было тогда уже около пятидесяти лет.

Носились слухи, что детям и родителям разрешено будет приехать к изгнанникам, но это были лишь слухи, порожденные страстным желанием декабристов и их жен увидеться наконец с детьми и родителями. Фонвизина обратилась к Бенкендорфу с просьбой разрешить ей приехать на самое короткое время в Россию, чтобы где-нибудь, хотя бы вдали от Москвы, повидаться со своей полуослепшей матерью. При этом она давала обязательство даже не пытаться видеть своих сыновей, если на это не последует особого разрешения.

Бенкендорф отказал. Он не решился даже ходатайствовать об этом перед царем.

Письма из России шли невеселые. Это удручало Фонвизиных и тяжело отражалось на их душевном состоянии. Как-то Фонвизина обменялась с матерью портретами, но мать не узнала дочери, а дочь — матери, так сильно они изменились.

В то время, когда Фонвизина хлопотала о разрешении повидаться с матерью, оба ее сына уже были тяжело больны туберкулезом. Когда она впоследствии неожиданно получила известие о смерти старшего сына, Дмитрия, она писала матери:
«Иметь сына и не знать его, и лишиться его, не узнавши, не иметь возможности сохранить о нем даже воспоминание, не иметь понятия ни о взгляде его, ни о голосе, ни о фигуре, ни о характере... Только матери, находящиеся в моем положении, могут понять мое горе, но и у них остаются хотя бы воспоминания, а у меня и тех нет: горе, горе и горе!..»

Очень скоро умер и второй сын...


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » А. Гессен. "Во глубине сибирских руд..."