Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » А. Гессен. "Во глубине сибирских руд..."


А. Гессен. "Во глубине сибирских руд..."

Сообщений 101 страница 110 из 229

101

* * *
Мать Анненкова не очень печалилась о сыне и мало заботилась о нем. Между тем началась отправка декабристов в Сибирь, со дня на день могли отправить и Анненкова. Полина Гебль задумала вырвать его из Петропавловской крепости и увезти за границу.
На это нужны были деньги, много денег, и она решила всеми возможными и невозможными путями добиться свидания с матерью Анненкова, хотя знала, что попасть к ней было нелегко.
Полине Гебль было известно о необычайном даже в те времена образе жизни этой чрезмерно богатой, избалованной русской барыни, единственной дочери Якобия, самодержавного иркутского генерал-губернатора в эпоху Екатерины II. Но то, что она увидела в доме Анненковой, когда ей удалось наконец попасть к ней, выходило за пределы всякой фантазии.
Дом Анненковой был огромный, до ста пятидесяти человек составляли ее домашнюю свиту. Она не выносила никакого движения и шума около себя, многочисленные лакеи ходили по комнатам в чулках, никто не смел при ней громко разговаривать.
В официантской комнате сидело постоянно двенадцать лакеев, на кухне было четырнадцать поваров, огонь поддерживался там круглые сутки, так как ни для сна, ни для завтраков, ни для обедов не было положенных часов.
Туалет свой Анненкова совершала необычным образом: ее окружали семь красивых девушек, из которых одна ее причесывала, а на других были надеты различные принадлежности ее туалета; она не надевала ни белья, ни платья без того, чтобы кто-либо предварительно не согрел их. В доме проживала очень толстая немка, которая за полчаса до выезда согревала то место в карете, на которое должна была сесть Анненкова.
Стол ежедневно накрывался на сорок приборов, но сама она большей частью обедала в своей комнате, куда вносился уже накрытый на четыре прибора стол.
Сундуки в доме Анненковой были наполнены дорогими мехами, редкими кружевами, различными драгоценностями и тканями. В магазинах она пользовалась неограниченным кредитом. Если ей нравилась какая-нибудь ткань, она покупала ее целыми кусками, чтобы ни у кого больше не было такой.
Всем хозяйством Анненковой ведала ее дальняя родственница, некая Перская. Ей привозили и сдавали все доходы с многочисленных имений, причем деньги без счета ссыпались в ящики комода. Никто точно не знал, сколько поступало денег и сколько расходовалось.

Естественно, что воровство в доме было необычайное, и постепенно все имения Анненковой оказались заложенными и перезаложенными, огромный дом и дача были проданы, а когда Анненкова умерла, в 1842 году, средства ее были уже довольно ограниченны.
Лишь благодаря вмешательству родственников была спасена небольшая часть состояния, которая перешла впоследствии к ее сыну, когда он вернулся из ссылки.
Вот перед этой своенравной и сумасбродной женщиной предстала, вернувшись из Петербурга, Полина Гебль. Анненкова была подготовлена к ее визиту и к десяти часам вечера послала за нею карету. Полина Гебль приехала сразу же, но Анненкова заставила ее, прежде чем допустить к себе, просидеть несколько часов в приемной.
Наконец ее пригласили. Обе волновались. Но в этот тяжкий и решительный час свидания с матерью Анненкова в молодой француженке проснулось то чувство гордости и сознания собственного достоинства, которое заставляло ее избегать Анненкову раньше, когда сын ее был богат и знатен. Сейчас, когда он был глубоко несчастен, она могла прямо смотреть в глаза этой надменной русской барыне.
Было два часа ночи. Старуха сидела в большом кресле, в пышном белом ночном туалете. Полина Гебль была вся в черном. Она, видимо, произвела на Анненкову хорошее впечатление: та неожиданно поднялась, обняла Полину и зарыдала.
Когда Анненкова пришла в себя, молодая женщина рассказала ей о своем намерении увезти ее сына за границу.
Старуха резко прервала ее:
— Мой сын — беглец!.. Я никогда не соглашусь на это, он честно покорится своей судьбе...
— Это достойно римлянина,— ответила француженка,— но их времена уже миновали...
Первое свидание длилось недолго, но красивая и приветливая Полина Гебль пленила Анненкову. Она стала ежедневно посылать за ней карету и все более привязывалась к невестке. Чтобы развлечь ее, она устраивала в своих пышных палатах блестящие вечера и меньше всего думала о том, что сын ее находился в это время в темном, сыром каземате и нуждался в самом необходимом.
Лишь через восемь дней Полине Гебль удалось вырваться из Москвы. Расставаясь с ней, Анненкова вручила ей для передачи сыну кольцо с большим брильянтом.

102

* * *
В Петербурге Полину Гебль ждало тяжелое известие: Анненков думал, что она совсем оставила его, и пытался повеситься. Его нашли в камере на полу, без чувств. Узнав об этом, Полина Гебль тут же бросилась в крепость. Была уже ночь. По Неве шел большой лед, и мосты были разведены. Перебраться на другую сторону без опасности для жизни было невозможно. Случайно она нашла на берегу яличника, который после долгих уговоров и за значительную плату согласился перевезти ее. Лестница набережной была вся покрыта льдом, и Полина Гебль вынуждена была, ободрав до крови руки, спуститься в ялик по веревке.
Было темно и холодно, дул сильный ветер, ялик все время сотрясался от ударов плывущих льдин. Лишь после одиннадцати часов Полина Гебль добралась до крепости.
Продрогшая и измученная, она дошла до офицерского корпуса и, натыкаясь на ноги спавших на полу солдат, добралась до комнаты знакомого тюремного офицера. Она сказала, что ей необходимо во что бы то ни стало немедленно видеть Анненкова. Офицер заявил, что в такой поздний час ночи это совершенно невозможно, но, польстившись на обещанный подарок, заколебался.
Через несколько минут Полина Гебль и Анненков встретились за каким-то стоявшим в стороне зданием.
Присланное матерью кольцо с брильянтом он сначала принял, но затем вернул.
— Все равно отнимут,— сказал он,— ведь нас скоро отправят в Сибирь...
Тогда Полина Гебль сняла с руки другое кольцо, состоявшее из двух тоненьких колечек. Одно из них она передала Анненкову, другое оставила у себя. Она обещала привезти его сама или прислать, если ей не удастся добиться разрешения на выезд в Сибирь.
Они попрощались. На этот раз надолго. Это было 9 декабря 1826 года.

103

* * *
Полина Гебль имела в то время рядом с крепостью вторую квартиру. Через несколько минут она была у себя дома. Усталая до предела и измученная, она села за стол, чтобы написать Анненкову письмо и, на случай его отъезда, сказать ему то, что не успела сказать при свидании.

Неожиданно среди ночи она услышала звон колокольчиков и свист ямщиков. Почуяв недоброе, она вскочила и быстро оделась. В эту минуту к ней вбежала жена офицера, который устроил ей свидание с Анненковым, и сообщила, что сразу после ее ухода в крепость въехало несколько повозок с фельдъегерем и жандармами. Из казематов вывели закованных в цепи четырех узников, в том числе Анненкова, и увезли... Была дорога каждая минута, и Полина Гебль решила прежде всего выяснить, куда увезли Анненкова. Она вспомнила про его, знакомого ей, двоюродного брата, который был адъютантом великого князя Михаила Павловича, и направилась к нему. Яличника уже не было. Пришлось нанять извозчика и искать место на Неве, где лед уже стал и где можно было бы перебраться через реку в санках.

У Смольного ей это удалось, и на рассвете она вошла в большой, ярко освещенный великокняжеский дворцовый зал.
Уже через час ей сообщили, что Анненкова увезли в Сибирь.
Было совсем светло, когда она подъезжала к первой от Петербурга почтовой станции, через которую должны были провезти Анненкова. Она никого уже не застала там, но из записи в почтовой книге выяснила, что декабристов увезли в Иркутск.
После неожиданных и волнующих событий этой ночи она нашла в себе еще силы зайти в Петропавловскую крепость. Знакомый солдат передал ей написанную рукой Анненкова записку. В ней было всего три слова: «Встретиться или умереть!»...
Полина Гебль сразу начала хлопотать о разрешении выехать в Сибирь. В мае 1827 года она узнала, что Николай I собирался на большие маневры под Вязьмой, и выехала туда, чтобы подать царю ходатайство о разрешении последовать за Анненковым в Сибирь. Она писала в нем:
«Позвольте матери просить, как милости, разделить ссылку моего гражданского супруга. Религия, ваша воля, государь, и закон научат нас, как исправить нашу ошибку. Я всецело жертвую собой человеку, без которого я не могу долее жить. Это самое пламенное мое желание. Я была бы его законной супругой в глазах церкви и перед законом, если бы захотела преступить правила деликатности. Я не знала о его виновности; мы соединились неразрывными узами. Для меня было достаточно его любви... Соблаговолите, в виде особой милости, разрешить мне разделить его изгнание. Я откажусь от своего отечества и готова всецело подчиниться вашим законам...»
В день маневров ей удалось подойти к царю, чтобы вручить свою просьбу. Николай I отрывисто спросил:
— Что вам угодно?
— Sire, je ne parle pas russe, je veux implorer la grace de suivre en exil le criminel d'Etat Annenkoff'.
— Кто вы, его жена?
— Нет, но я мать его ребенка...
— Это не ваша родина, сударыня, там вы будете очень несчастны! — сказал царь.
— Я знаю, государь, и готова на все! — ответила Полина Гебль.
Николай I приказал своему министру Лобанову-Ростовскому принять прошение француженки...
Уже глубокой осенью, в ноябре 1827 года, Полину Гебль вызвали в канцелярию московского генерал-губернатора Д. В. Голицына и сообщили, что царь разрешил ей ехать в Сибирь. Взять с собою ребенка не позволили.

Родная Лотарингия, Наполеон, комета 1812 года, разбитые французские войска, заговор декабристов, Петропавловская крепость, Николай I —вся эта яркая, пестрая, почти фантастическая цепь событий ее жизни пронеслась перед мысленным взором Полины Гебль, когда через два года после восстания она садилась в кибитку, чтобы следовать в далекую Сибирь.
Как это имело место при проезде Трубецкой и Волконской, иркутский губернатор Цейдлер под разными предлогами пытался удержать Полину Гебль от дальнейшей поездки. И лишь через полтора месяца, убедившись, что Полина Гебль не откажется от своего решения ехать к Анненкову, отпустил ее наконец. До Читы она доехала быстро. Проезжая мимо одного из домов, Полина Гебль увидела стоявшую на балконе молодую женщину. Это была А. Г. Муравьева, жившая в этом доме вместе с Е. П. Нарышкиной.
Увидев с балкона красивую и хорошо одетую женщину, Муравьева поняла, что это гостья из далекой России. О том, что должна была приехать Полина Гебль, уже было известно, и Муравьева предложила ей поселиться пока у нее.
Полина Гебль хотела сразу же идти к Анненкову, но Муравьева разочаровала ее.
— Видеть кого-либо из заключенных, — сказала она,— вовсе не так просто, как это вам кажется. Это каторга...
За разрешением на свидание Полина Гебль обратилась к коменданту Лепарскому, и лишь на другой день она увиделась наконец с Анненковым.
Через несколько дней, 5 апреля 1828 года, состоялось ее венчание с декабристом Анненковым. Было ясное утро ранней весны. У читинской церкви толпился народ, но заключенным не разрешено было присутствовать при совершении обряда.
В церкви находились жены декабристов. Посаженым отцом был комендант генерал Лепарский, посаженой матерью — Фонвизина, шаферами — декабристы, товарищи Анненкова.
Из батистовых женских платочков для них изготовили белые галстуки и даже накрахмалили воротнички.
Лепарский послал за Полиной Гебль свой экипаж и, когда она подъехала с Фонвизиной к церкви, встретил ее и помог выйти из экипажа.
Оживленное настроение собравшихся исчезло, смех и шутки прекратились, когда в церковь привели в оковах Анненкова и двух шаферов. Звон кандалов вернул всех к действительности. На паперти оковы сняли, но после свершения обряда снова надели, и всех троих отвели обратно в острог...
Дамы проводили Полину Гебль, теперь уже Прасковью Егоровну Анненкову, в ее маленькую квартиру, а через некоторое время плац-адъютаит привел туда и Анненкова. Ему разрешено было пробыть с женой среди друзей не более получаса.
Жених и шаферы в кандалах, невеста-француженка, едва понимавшая по-русски, ее подруги — знатнейшие титулованные дамы Петербурга, коляска коменданта каторги, царского генерала, доставившая невесту в церковь, неподалеку тюремный частокол и рядом солдаты с винтовками за плечами и оковами жениха в руках — вся эта необычная обстановка произвела на собравшихся тягостное впечатление.
Брак этот был счастливый. Через год у Анненковых родилась дочь. В честь бабушки ее назвали Анной.

104

* * *
Общее горе и общая тяжкая участь объединили жен декабристов. Все они были охвачены заботами о судьбе своих мужей и их товарищей. Это была небольшая, но очень дружная семья. Ни разу между ними не было ни ссор, ни малейших недоразумений. Общий тон их жизни был бодрый. Они нравственно поддерживали друг друга и трогательно заботились о тех, чьи жены не могли последовать за своими мужьями. Среди всех своих трудов и переживаний они находили еще время заниматься литературой и музыкой. Рождались дети, и заботы о них наполняли радостью дни и годы их беспросветной жизни на каторге...
Часами душевного отдыха являлись для декабристов и их жен вечера у окружавшего Читинскую тюрьму частокола. Это были мгновения счастья на их тяжком жизненном пути. В первое время часовые не разрешали женам декабристов подходить к частоколу, и однажды солдат даже грубо оттолкнул Трубецкую.
— Ты что тут делаешь? Разве не знаешь правил? — крикнул он.
Декабристы пожаловались, солдат был наказан, и после этого на появление жен декабристов у частокола стали смотреть сквозь пальцы. Здесь образовался своего рода клуб. Трубецкая приходила к частоколу со складным стулом, а заключенные собирались кружком внутри тюремного двора по ту сторону частокола, и каждый ждал своей очереди для беседы.
Эти вечерние встречи у частокола Одоевский запечатлел в своем посвященном М. Н. Волконской стихотворении:

Был край, слезам и скорби посвященный,
Восточный край, где розовых зарёй Луч радостный, на небе там рожденный,
Не услаждал страдальческих очей;
Где душен был и воздух, вечно ясный,
И узникам кров светлый докучал,
И весь обзор, обширный и прекрасный,
Мучительно на волю призывал.
Вдруг ангелы с лазури низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные земные пелены.
И вестницы благие провиденья
Явился, как дочери земли,
И узникам, с улыбкой утешенья,
Любовь и мир душевный принесли.
И каждый день садились у ограды
И сквозь небесные уста
По капле им точили мед отрады...
С тех пор лились в темнице дни, лета;
В затворниках печали все уснули,
И лишь они страшились одного,
Чтоб ангелы на небо не вспорхнули,
Не сбросили покрова своего.

Постепенно в Чите образовалась так называемая Дамская улица — жены декабристов выстроили себе в Чите простые, удобные жилища,— но установленный в то время в Читинском остроге режим был довольно строгий. Декабристам разрешалось посещать своих жен только в случае их серьезной болезни, а жены могли навещать мужей лишь в остроге. Свидания происходили в отведенной для этого маленькой комнатке, всегда в присутствии тюремного офицера.
С приездом жен декабристов наладилась и постоянная связь заключенных с родными. Сами они не имели права писать писем, и это делали за них находившиеся в Чите жены декабристов. Больше всего писем, иногда по двадцать — тридцать, почтой или оказией отправляли Волконская и Трубецкая.
Письма из Читы проходили через цензуру коменданта, иркутского губернатора, иногда даже самого Николая I, но в конце концов большею частью все же доходили по назначению. Декабристы начали получать из России ответные письма, деньги, посылки.
Еженедельно в Читу отправлялось на имя Волконской письмо из Зимнего дворца, от матери С. Г. Волконского, обер-гофмейстерины трех императриц, кавалерственной дамы ордена святой Екатерины 1-й степени, статс-дамы А. Н. Волконской, носившей на груди осыпанный алмазами медальон с портретом императрицы.
Придворная до мозга костей, она придавала особое значение соображениям придворного этикета и лично не писала сыну. За нее это делала ее компаньонка, Жозефина Тюрненже.
Тоненькая, худенькая, в клетчатом шелковом платье, в большом чепце из лент на голове, эта француженка была своеобразным центром семьи. Декабрист Волконский называл ее сестрой.
Каждую пятницу из Зимнего дворца шло написанное ее мелким, бисерным почерком письмо, в котором она точно и правдиво сообщала М. Н. Волконской все петербургские новости. Тут были сведения о помолвках, свадьбах, рождениях, крестинах, болезнях, лечении.
Она переписывалась и со всеми находившимися за границей членами семьи Волконских. Отовсюду к ней стекались новости, и от нее Волконские узнавали друг о друге. На протяжении многих лет она поддерживала эту непрерывную связь между всеми членами семьи, а после 14 декабря — и с декабристами.
Сама старуха Волконская, грузная, в атласном платье, сидела за столом, раскладывала пасьянс и диктовала письма, в том числе своему сыну, декабристу С. Г. Волконскому...
Письма с родины приносили с собою радости и печали. Радостно было читать написанные любимой рукой строки и грустно было сознавать, что надежды на возвращение из Сибири с каждым днем, с каждым годом тают и мало кому уже суждено увидеть оставшихся дома родных.

105

Жены жили двойственной жизнью. Мысли о Петербурге и оставшихся там близких никогда не покидали их. А настоящее было: тюрьма, звон кандалов, стража с ружьями за плечами, комендант в генеральской шинели, окрики часовых, скупые свидания с мужьями дома и у тюремного частокола, радостные улыбки при случайных встречах с возвращавшимися с работ декабристами, запретное общение с населением, работа на огородах, поваренная книга и приготовление обедов заключенным, вечерние грустные прогулки к маленькому сельскому кладбищу...
Жизнь на каторге в условиях николаевского режима научила жен декабристов быть сдержанными в своих письмах. Они знали, что письма их проходят через III отделение, и потому не часто касались в них наиболее тяжелых сторон своей личной жизни. Свои мысли они излагали так, чтобы к ним не могли придраться ни царь, ни Бенкендорф.
Волконская была особенно сдержанна. Она часто пишет в Петербург, но большинство ее писем обращены к матери, сестре мужа и к жене младшего брата, Николая Раевского. Ее письма к братьям редки: они до конца дней своих не могли примириться с ее решением оставить ребенка и уехать в Сибирь и к ее мужу, Сергею Григорьевичу, относились неприязненно.
Лишь старшая сестра, Екатерина, сама пережившая тревогу за мужа, декабриста М. Ф. Орлова, больше других членов семьи Раевских сочувствовала младшей сестре и осмелилась поднять голос в ее защиту, когда та боролась за отъезд к мужу в Сибирь.
И только младшая сестра, Елена Раевская, не забывала добавить в письме к Марии Николаевне поклон— «Сергею».
Это внимание так же дорого ценилось Марией Николаевной, как больно огорчало невнимание и враждебное отношение братьев.
Младший брат, Николай, написал Марии Николаевне свое первое письмо только в 1832 году, через шесть лет после ее отъезда в Сибирь, уже после смерти их отца, и письмо это дышало непримиримостью. Он писал ей:
«Не удивляйся моему молчанию с 1826 года. Ты говоришь мне о своем муже с фанатизмом. Не сердись на мой ответ. Я никогда не прощу ему... он сократил жизнь нашего отца и был причиной твоего несчастья. Вот мой ответ, и ты никогда не услышишь от меня другого».
Непримиримо относилась к М. Н. Волконской и ее мать Софья Алексеевна Раевская. Она писала ей в Сибирь в 1829 году:
«Вы говорите в письмах сестрам, что я как будто умерла для вас... А чья вина? Вашего обожаемого мужа... Немного добродетели нужно было, чтобы не жениться, когда человек принадлежал к этому проклятому заговору. Не отвечайте мне, я вам приказываю...»
Отношение отца, генерала Н. Н. Раевского, было справедливое и сердечное. Он писал дочери:
«Муж твой виноват перед тобой, пред нами, пред своими родными, но он тебе муж, отец твоего сына, и чувства полного раскаяния и чувства его к тебе, все сие заставляет меня душевно сожалеть о нем и не сохранять в моем сердце никакого негодования, я прощаю ему и писал это прощение на сих днях».

106

* * *
На каторге Волконская впервые после замужества встречала вместе с мужем наступление Нового года. Из Петербурга она получила в тот день письмо с поздравлениями и одновременно жалобами на разные житейские неприятности.
«Но если вы несчастны,— с горечью отвечала им Мария Николаевна,— то что же я должна сказать... Вы желаете нам счастья в будущем, по судьба наша не изменится и не может измениться. Я не обманываю себя на этот счет... Да не будут ваши драгоценные дни омрачены нашей судьбой, как скоро она неизменима».
В своих письмах в Петербург Волконская умоляет чаще писать о сыне... Между тем ее ждал тяжелый удар: оставшийся в Петербурге у бабушки сын Николенька, ее первенец, 17 января 1828 года скончался...
Известие о смерти своего первенца Волконская восприняла тяжело. Она писала сестре:
«Моя добрая Елена, я так грустна сегодня. Мне кажется, я чувствую потерю моего сына с каждым днем все сильнее; я не могу тебе сказать то, что ощущаю, когда думаю о нашем будущем. Если я умру — что станет с Сергеем, у которого нет никого на свете, кто интересовался бы им? По крайней мере, не настолько, как это сделал бы его сын... Мой бедный Николино мог бы быть со мной и быть нашим утешением в старости».
Со смертью сына оборвалась нить, больше всего связывавшая Марию Николаевну с Россией.
«Дорогой папа,— писала она отцу,— справьтесь о том, какое впечатление произвела на меня смерть моего единственного ребенка. Я замкнулась в самой себе, я не в состоянии, как прежде, видеть своих подруг, и у меня бывают такие минуты упадка духа, когда я не знаю, что будет со мною дальше».

Через год после смерти Николеньки Волконская получила от отца написанную Пушкиным «Эпитафию младенцу кн. Н. С. Волконскому»:
В сиянии и в радостном покое,
У трона вечного творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.

Посылая дочери в письме от 2 марта 1829 года эпитафию, Н. Н. Раевский писал, что это письмо заставит ее поплакать, но Пушкин, писал он, «подобного ничего не сделал в свой век», и сообщил, что строки эти будут вырезаны на надгробной мраморной доске Николеньки.
Волконская благодарила отца за присланную эпитафию и просила выразить Пушкину ее признательность. Гордость не позволила ей написать ему лично, и лишь в письме к брату Николаю, с которым поэт был очень дружен, она писала:
«В моем положении никогда нельзя быть уверенным, что доставишь удовольствие, напоминая о себе своим старым знакомым. Тем не менее скажи обо мне Александру Сергеевичу. Поручаю тебе повторить ему мою признательность за эпитафию Николино. Слова утешения материнскому горю, которые он смог найти,— настоящее доказательство его таланта и умения чувствовать».

Но Волконская ошибалась... Пушкин до конца своих дней не забывал декабристов, и глубоко таилось в его сердце воспоминание о юной Марии Раевской: заканчивая, уже в 1829 году, «Полтаву», Пушкин к Марии Николаевне обратил, не называя ее, свое посвящение к поэме:

Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало, милые тебе —
И думай, что во дни разлуки,
В моей изменчивой судьбе,
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей.

В письме к отцу Волконская писала, что пушкинская эпитафия прекрасна, сжата и полна мыслей, «за которыми слышится столь многое». Это многое была, видимо, попытка Пушкина напомнить царю о декабристах, находившихся «в изгнании земном», на каторге.
Эпитафия была тогда же высечена на надгробном камне могилы маленького сына Волконской, но самая могила с течением времени затерялась. Лишь в 1952 году на Лазаревском кладбище в Александро-Невской лавре в Ленинграде был найден повалившийся набок и так глубоко ушедший в землю саркофаг, что можно было прочесть только две последние буквы первых двух строк пушкинской надписи. Саркофаг выкопали и восстановили в его прежнем виде с высеченными на нем пушкинскими строками...

107

* * *
Вскоре после смерти сына Волконскую постиг еще один тяжелый удар: 14 сентября 1829 года скончался отец ее, Николай Николаевич Раевский.
Нежную любовь к дочери Раевский сохранил до своего последнего часа. Умирая, окруженный семьей, он сказал, глядя на портрет Марии Николаевны:
— Вот одна из наиболее удивительных женщин, какую я когда-либо знал...
Бисером Волконская вышила в Сибири, на ткани, Сикстинскую мадонну Рафаэля, и этот образ украсил могилу отца, похороненного в своем имении Болтышке, близ Умани.
1 июля 1830 года у Волконской родилась в Чите и в тот же день скончалась дочь Софья. Похоронив девочку, Волконская писала родным: «Во всей окружающей меня природе одно только мне родное — трава на могиле моего ребенка...»

Дети родились в Чите у Трубецкой и Давыдовой. Они стали в центре общего внимания и украсили жизнь изгнанников.

У Муравьевых родилась дочь Софья. Отец называл ее — Соня, потом Ноня, Нонофус и, наконец, Нонушкой. Она стала скоро общей любимицей декабристов, и имя Нонушки сохранила до конца дней; так ее всегда называли декабристы в своих письмах и воспоминаниях.

После полуторагодового пребывания декабристов в Читинском остроге в Читу неожиданно прибыл, в начале августа 1828 года, из Петербурга фельдъегерь. Он никого не привез и никого не собирался увозить, и декабристы недоумевали, зачем он приехал.

Оказалось, что он привез приказ снять кандалы. Комендант Лепарский явился в острог в полной парадной форме, с лентой через плечо, и объявил о снятии кандалов. Унтер-офицер отомкнул замки, и декабристы с шумом сбросили сковывавшие их цепи.

В первое время декабристам было даже как-то странно ходить без этих тяжелых украшений — слишком привыкли они к ним за два года...

Кому-то удалось оставить у себя кандальные цепи. Из них братья Бестужевы сделали для себя и товарищей кольца, для жен декабристов — браслеты. До наших дней дошло несколько таких колец — их можно видеть во Всесоюзном музее А. С. Пушкина в городе, носящем имя поэта.

Под руководством Н. Бестужева декабристы научились накладывать на железные кольца тонкий слой золота. Кольца эти пользовались большим спросом. Начали поступать требования па них и из России. Появились подделки, которые продавались как настоящие кольца, сделанные из оков декабристов.

После снятия цепей стало легче дышать, солдаты относились к декабристам мягче и снисходительнее. Им уже разрешено было ежедневно посещать своих жен в их домах, но на ночь они должны были возвращаться в тюрьму.

108

* * *
Необходимо сказать, что с комендантом, генералом Лепарским, у жен декабристов сложились особые отношения. Он знал, что у многих из них сохранились большие связи с Петербургом, и держал себя не только с ними, но и с декабристами тактично и осторожно — не так, как с остальными каторжниками.
В первое время своего пребывания в Чите декабристы и их жены называли его «сторожем», часто жаловались ему на те или иные неполадки и предъявляли различные требования. Лепарский внимательно выслушивал их и говорил:
— Браните меня, упрекайте меня, но только по-французски, потому что, видите ли, окружающие могут услышать и донести.
Иногда он говорил:
— Дайте мне поконсультироваться с собою. Мне теперь некогда, приходите лучше ко мне: мы затворим двери, и тогда браните меня сколько вам угодно.
Через посредство жен декабристы могли говорить с комендантом, сохраняя чувство собственного достоинства и не подвергаясь ответственности за нарушение тюремных правил. Жены имели возможность частным образом писать и жаловаться в Петербург на несправедливые требования и притеснения.
Не раз, основываясь даже не на действовавших законах и инструкциях, а лишь на чувстве справедливости и человеколюбия, они вступали с комендантом в борьбу и говорили ему в глаза самые жестокие и колкие слова, называя его тюремщиком и прибавляя, что ни один порядочный человек не согласился бы принять на себя эту должность иначе, как только с тем, чтобы облегчить, насколько это возможно, участь заключенных. Лепарский отвечал им:
— Не горячитесь, прошу вас, будьте благоразумны! Я сделаю все, что от меня зависит; но вы требуете такую вещь, которая может скомпрометировать меня в глазах правительства. Я уверен, что вы не хотите, чтобы меня разжаловали в солдаты за то, что я нарушил данное мне приказание.
— Ну что ж,— отвечали жены декабристов,— будьте лучше солдатом, генерал, но честным человеком...
Лепарский шутя говорил иногда декабристам:
— Вы знаете, я хотел бы лучше иметь дело с тремястами государственными преступниками, чем с десятью их женами. Для них у меня нет закона, и я часто поступаю против инструкции...

109

* * *
Тепло и восторженно отзывались декабристы в своих воспоминаниях о последовавших за мужьями на каторгу женах. Декабрист А. Е. Розен писал:
«Во время нахождения нашего на каторжной работе несколько наших товарищей были совершенно забыты и покинуты родными; может быть, таков был бы жребий многих, если бы наши дамы не приехали к мужьям своим, не переписывались бы с нашими родными и письмами своими, и влиянием, и родством не поддерживали бы памятование о многих. Они были нашими ангелами-хранителями и в самом месте заточения: для всех нужд открыты были их кошельки; для больных просили они устроить больницу...
Мы даже изустно не могли благодарить наших благодетельниц оттого, что только издали и изредка видели их сквозь щели частокола, или когда они проходили мимо наших работ, или прогуливались по гористым окрестностям...»

Пока не приехали жены, у декабристов не было ни провизии, ни посуды. Они жили на скудный тюремный паек. Жены сумели наладить хорошее питание.

«Все это присылалось от наших дам,— писал декабрист А. П. Беляев.— Чего не приносили нам от этих чудных добрых существ! Чего должно было им стоить это наше прокормление!

Каких хлопот и забот требовало оно от них личных потому что это была дикая пустыня... Как они это делали? Где брали все то, что нам присылали? Откуда могли они доставать такие огромные количества провизии, которые нужны были, чтобы удовлетворить такую артель; себе они отказывали во всем...»

Отдавая должное всем женам декабристов, В. К. Кюхельбекер, уже перейдя на поселение, писал М. Н. Волконской:
«Я убежден, что ни одна из них не посетует на меня за то, что я избрал Вас, княгиня, чтобы принести им свои уважения: все, что заключено достойного уважения и прекрасного в каждой из них, все это в наибольшей и чистейшей степени представлено Вами, нашим ангелом-хранителем и утешителем».

110

* * *
Обозы продовольствия, направлявшиеся женам декабристов из России в Сибирь с верными людьми, доходили полностью и поступали в общее пользование. Посылки же беззастенчиво расхищались почтовыми чиновниками. Жена декабриста Ивашева как-то ждала отправленной ей из Петербурга посылки. Товарищи собрались, чтобы вскрыть ее, и велико было общее разочарование, когда вместо двух отправленных ящиков прибыл один, с припиской: «Разбившаяся в дороге укупорка заменена новой, за которую просят взыскать и выслать деньги...» — столько-то.
Ящик вскрыли, и в нем оказалась какая-то безобразная мешанина: ленточки, кружева, детское белье, перчатки, клочки каких-то измятых рисунков. Словом, все «отполовинили» из обоих ящиков и свалили в один.
М. А. Бестужев вместо посланных ему братом золотых часов получил старые, помятые. А. М. Муравьев получил вместо посланной ему бобровой шапки старую, изношенную. Вместо посылавшегося из Петербурга хорошего белья декабристы получали часто белье, изготовленное по подрядам для лазаретов...


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » А. Гессен. "Во глубине сибирских руд..."