Глава 7
Павловские годы
С. Н. Марин. Сатира на правление Павла I. 1799–1800
Как господин Академик Боровиковский программы своей для Академии не сделал, то препоручается ему написать в конференц-залу портрет его императорского величества во весь рост, с короною, в далматике и порфире.
Определение Совета Академии художеств от 4 июля 1798 года
Герцен писал о „весне девяностых годов“, несмотря на заключение в крепость Н. И. Новикова и ссылку А. Н. Радищева, несмотря на политические репрессии, к которым все более откровенно прибегало правительство Екатерины, и насаждение официальной доктрины культуры, к которой „просвещенная монархиня“ откровенно обратилась. Запрещенная к постановке капнистовская комедия „Ябеда“ и судьба „Вадима“ Я. Б. Княжнина свидетельствовали об этом со всей определенностью. Принципиальная разница заключалась в том, что комедия еще не была напечатана, а „Вадим“ опубликован дважды – отдельным изданием и в 39-й книжке „Российского Феатра“. Единственным воспоминанием об отвергнутом императрицей либерализме оставалось то, что следствие о кощунственной трагедии велось по возможности секретно. Именно по возможности, ибо как избежать огласки, когда весь тираж книги конфискован, полиция устанавливала через книгопродавцев имена ее покупателей, производила у них обыски, а разысканные экземпляры сжигала. Та же участь ждала и выдранные из „Российского Феатра“ тексты. Генерал-прокурор А. Н. Самойлов предписывает московскому главнокомандующему А. А. Прозоровскому допросить уехавшего в старую столицу книгопродавца Глазунова и отобрать у него оставшиеся нераспроданными экземпляры „Вадима“, оговариваясь при этом: „Благоволите исполнить все оное с осторожностью и без огласки... не вмешивая высочайшего повеления“. Формально трагедия запрету не подвергалась. Пока еще не хотелось открыто выступать против того, кому принадлежали строки „Росслава“:
Блаженством подданных мой трон крепится.
Тиранам лишь одним рабов своих страшиться!..
Бесстрашен буди, царь: но чем сильней правитель,
Тем больше должен быть он истины хранитель
И чтить священнейшим народных прав закон!..
Законов первый раб, он подданным пример!
Изменение правительственного курса в полной мере ощутили художники с приходом к руководству Академией художеств так называемого преемника президента, А. И. Мусина-Пушкина. Относительная самостоятельность академического Совета в решении хотя бы методических вопросов была уничтожена. Но пробужденное с помощью Н. И. Новикова и его изданий общественное мнение уже существовало и представляло силу, которую правительство начало ощущать. В альтернативе – найти способ скрытого воздействия на нее или постараться эту силу переломить. Екатерина, вопреки всем своим былым заверениям и излагаемым в письмах к французским энциклопедистам взглядам, предпочитает второе. И тем не менее животворящее дыхание Французской революции оказывается сильнее сложностей местной ситуации, укрепляя сознание пусть далекой, но неизбежной перспективы прав и освобождения.
Возможность появления на престоле Павла ни для кого не связывалась с возможностью ожидаемых перемен. Время панинского влияния безвозвратно ушло. Гатчинский затворник год от года определеннее утверждался на иных позициях и пристрастиях. Его казарменные увлечения и страсть к прусским образцам ни для кого из современников не составляли секрета. Со временем его сын, Николай I, делая вместе с принцем Вильгельмом смотр прусским войскам, скажет: „Помните, что я наполовину ваш соотечественник“. Это признание вполне могло принадлежать и Павлу. Вести из Гатчины не утешали и не радовали и, наконец, стали былью Зимнего дворца.
Под властной рукой матери Павел совершал немало поступков, создававших впечатление либерализма его умонастроений. Это он оказывает материальную поддержку Державину в ходе следствия 1789 года – тысяча рублей была им втайне передана жене поэта. Он подчеркивает свою заинтересованность инженерными способностями Н. А. Львова, которым Екатерина не придавала значения, поддерживает тех художников, которые заведомо не нравились императрице. Памятуя о панинских идеях, с ним ищут связей мартинисты круга Н. И. Новикова. Сдержанность Павла, незначительность его действий легко объяснить сложностью положения наследника и теми последствиями, которыми грозило всякое общение с ним. Жестокость расправы Екатерины с Н. И. Новиковым в немалой степени определялась попыткой мартинистов найти покровителя в лице великого князя. Окружение императрицы, как и она сама, отдавали себе отчет в том, что наследник престола будет играть в свободомыслие, пока эта игра сможет поддерживать их врагов. Другое дело, когда власть окажется в руках самого Павла.
Но даже самые мрачные предположения не могли нарисовать подлинных перспектив нового царствования. Та же революционная обстановка в Европе вместе с появившейся на горизонте фигурой Первого консула Республики – Наполеона Бонапарта, становящегося кумиром и русской молодежи, предопределяет ожесточение внутренней реакции, хотя на первых порах освобождение узников екатерининского правления, возвращение опальных и впавших в немилость государственных деятелей и создавало впечатление обновления царской политики, обращения к более независимым, а в чем-то и передовым умам. Иллюзорность подобных надежд стала тем быстрее очевидной для современников, что к позиции представителя монархической власти присоединяются личные черты Павла – его нетерпимость, жестокость, полное отсутствие перспективного мышления и планов государственной политики, не изменившаяся влюбленность в прусские порядки и фанатическое благоговение перед институтом императорской власти, которое приводит к созданию подлинного ее культа. „Истребить эту обезьяну!“ – приказ императора в отношении мраморной статуи Вольтера в Эрмитажной галерее повторяется повсюду и по каждому поводу. И не так уж часто удается, как то рискнул сделать А. П. Шувалов, спрятать причину гнева от царских глаз. Вольтеровская статуя была скрыта в подвалах Таврического дворца, оттуда уже во времена Александра II перевезена в Царское Село, затем в Публичную библиотеку, чтобы в конце концов вернуться в Эрмитаж.
Впрочем, Вольтеру во владениях русских императоров не везло всегда. В то время когда статуя Фарнейского патриарха должна была появиться из запасников, хранившаяся в кладовых того же Эрмитажа бронзовая статуэтка философа работы А. Гудона была продана с аукциона за 100 рублей и попала в частное собрание А. П. Шувалова.
Адъютант великого князя Александра Павловича, А. А. Чарторыйский, как и многие другие, отмечает необычайную любовь Павла к церемониалу, превращавшему придворную жизнь в род маневров, и особенно к целованию рук по каждому поводу и случаю, каждый праздник и воскресенье. Эта церемония была во всех мелочах разработана считавшимся специалистом по вопросам протокола П. С. Валуевым: „Надо было после глубокого поклона опуститься на одно колено и в этом положении запечатлеть долгий поцелуй на руке императора (это особенно рекомендовалось), затем повторить ту же церемонию в отношении императрицы и потом уже отступить назад, не поворачиваясь спиной, что заставляло наступать на ноги тем, кто шел на твое место, вызывая неизбежную неловкость, несмотря на все усилия церемониймейстера“. Павел упивался властью, не желая упустить ни малейшего ее проявления. Он уже не может и не хочет изменить дух Гатчины, который становится духом его правления. Казалось бы, ничтожные бытовые подробности говорят о нем нисколько не менее ярко, чем указы, бесконечные снятия с должностей, опалы и столь же неожиданные милости и награждения.
В Гатчине можно себе позволить любимый распорядок дня. В 7 часов утра прогулка со свитой верхом – Павел не терпит верховой езды, но император должен быть на коне, и этим все сказано.
В половине второго обед, на котором сыновья бывали только по приглашению. Из соображений экономии император предложил им иметь для себя и своей свиты собственный стол. В пять часов все великие князья и придворные являлись в Кавалерскую или Кавалергардскую комнаты, чтобы, независимо от погоды, отправиться на прогулку в линейках или пешком. Вечерами иногда бывали спектакли, гораздо чаще карты, но с тем, чтобы не позже десяти все расходились по своим комнатам. Балы становились редкостью, поскольку раздражали Павла. А. А. Чарторыйский описывает один из более интимных праздников: „Несколько раз при дворе были балы менее многочисленные, чем обычно, где каждый чувствовал себя более естественно. Император пришел один раз во фраке – костюм, которого он не носил никогда; этот фрак был, если я не ошибаюсь, красного бархата с седоватым оттенком. В этот день он танцевал с Нелидовой контрданс, который иначе называют английским, в котором пары выстраиваются в колонну, где все последующие пары повторяют движения первой. Можно представить, как плохо себя чувствовали те, кто вынужден был строиться в эту колонну. Это было курьезное зрелище, оставшееся в моей памяти, – император Павел, маленького роста, в широких круглых чулках, становясь в третью позицию, округляя руки и делая плие, как учителя танцев прошлого и имея партнершей танцовщицу, такого же маленького роста, которая принуждена была отвечать на движения и жесты своего партнера“.
Павел требовал безоговорочного повиновения монаршей власти, угрожал и приводил свои угрозы в исполнение. Страх охватывает дворец, но не армию и народ. Надежды „весны девяностых годов“ продолжают жить, несмотря на павловские порядки и вопреки им. Действия императора вызывают впервые заявляющий о себе в таком количестве поток политических пасквилей.
Скажи ты мне, в странах Российских
Кто славный акцион завел
Чтоб, кто хотел крестов Мальтийских,
За деньги в оном их нашел?
С французом кто два года дрался,
Чтоб остров Мальта нам достался,
На коем нет почти людей?
Дела то мудрости моей!
Написанные под видом пародии на третью оду Ломоносова, строки этой сатиры на правление Павла принадлежали офицеру-преображенцу С. Н. Марину. И то, что современники готовы были превратить свои мысли в дела, доказывается действиями автора сатиры. В ночь убийства Павла это он командовал караулом Преображенского полка в Михайловском замке.
Интерес к политическим вопросам пробуждается во всех слоях русского общества. И характерно, что первый кружок, специально занимавшийся вопросами государственного переустройства России, возникает в среде молодых художников, в классах Академии художеств, идейным руководителем которой долгие годы был фактически заменявший престарелого И. И. Бецкого в его президентских функциях Я. Б. Княжнин. Оставаться в стороне от происходящих в стране и мире событий посвятившие себя искусству молодые люди просто не могут. „Обстоятельства чувствительно увеличивают круг моих познаний“, – замечает в дневнике один из них. К этим обстоятельствам относилась и атмосфера самой Академии, и политические события в России, и по-прежнему события во Франции. Переписка будущих художников свидетельствует о их политической зрелости.
В 1798 году только что переведенный в старший, пятый, возраст А. И. Ермолаев пишет своим товарищам, будущему академику А. Х. Востокову и книжному иллюстратору и архитектору А. И. Иванову, адресуясь к последнему: „Политическая твоя статья весьма хорошо написана, и я тебя за нее весьма благодарю, а особливо за выписку об экспедиции и характере генерала Буонапарте. Я никак не могу всему верить, что о нем пишут в Лондонских известиях, и для многих причин. Мне нет времени представить тебе их по порядку, а скажу только то, что если бы Буонапарте не имел тех талантов, чрез которые он сделался столь известен, то я уверен, что Директория Французская не поручила бы ему главного начальства над такою армиею, какова Итальянская, на которую Директория положилась в произведении главнейших своих планов против Римского императора; притом Буонапарте должен был бы во всем следовать советам Бертье; но мы напротив того знаем, что во время баталии при Лоди Буонапарте не послушался и – одержал победу. Стало быть Буонапарте имеет таланты, которые доставляют ему верх над неприятелем, в то время когда Бертье не находит в себе и столько искусства, чтоб хоть не проиграть батальи“.
Сами академисты отмечают начавшиеся изменения, подчас и не оставлявшие следа в документах Академии. Один из них со временем напишет: „В конце того года умерла Екатерина II и пошли новые преобразования. Между учениками Академии завелась игра в солдаты“. „Игра“ не имела отношения к настроениям будущих художников и, напротив, способствовала рождению в них самосознания и внутреннего протеста. В то же время сам А. И. Мусин-Пушкин, испытывавший искренний интерес к археологии и археографии, не мог предположить, какой отклик вызовут у академистов его увлеченные рассказы о Древней Руси.
„Въехав в город, я почувствовал что-то такое, чего тебе описать не умею, – отрывок из письма молодого художника, попавшего в Новгороде. – История Новгорода представилась моему воображению... В некотором расстоянии внутри крепости есть башня, которая, по уверению некоторых людей, составляла часть княжеских теремов. Не знаю, правда ли это, однако же когда мне о том сказали, то старинная башня сделалась для меня еще интереснее. Здесь может быть писана Русская Правда... Удалось мне окинуть взглядом внутренность Софийского собора и найти, что славные медные двери, привезенные Владимиром из Херсона, которые нам столько рекомендовал граф Алексей Иванович Мусин-Пушкин, не суть важны, как говорит Михайлов, потому что они деревянные и сделаны при царе Иване Васильевиче в 1560 году...“ Характерен акцент, который делает молодой художник на идее вольности Древней Руси, существовавших в ней законах.
Но при всей своей благонамеренности и безоговорочном выполнении каждого указания двора А. И. Мусин-Пушкин не устраивал Павла в качестве руководителя Академии художеств. Формально кандидатура нового президента как нельзя более отвечала чисто профессиональным требованиям. Конечно, для императора решающее значение имели политические взгляды этого французского эмигранта, искавшего в России спасения от революционных потрясений своей родины. Но в прошлом граф Г. Шуазель-Гуфье около пятнадцати лет совмещал свои обязанности королевского дипломата с художественными увлечениями. Вместе с археологами, художниками он совершал поездки по Греции, гомеровским местам, участвовал в раскопках и написал широко известную трехтомную „Живописную историю Греции“. У него широкий круг знакомых среди французских художников, и в его планы входит пригласить для руководства классом исторической живописи директора Французской академии в Риме Ф.-Г. Менажо.
Все это не помешает ему стать слепым исполнителем воли Павла. На попытки сопротивления Совета Академии его распоряжениям он ответит знаменательными словами ведомственного самодержца: „Я есмь и буду впредь лично порукою во всех данных мною приказаниях“. Правда, Г. Шуазель-Гуфье помогает академическому Совету осуществить чрезвычайно важную реформу – ввести институт вольноприходящих учеников, сказавшийся на всей системе обучения, но в остальном конфликтная ситуация лишала всякой свободы действий и Совет, и назначенного в 1799 году вице-президентом В. И. Баженова, и связанного с мартинистами, Н. И. Новиковым и Д. Г. Левицким конференц-секретаря А. Ф. Лабзина. Она не замедлила сказаться и на положении новоизбранного академика Боровиковского.
Во время царствования Павла Петровича, Петербург был вовсе невеселым городом. Всякий чувствовал, что за ним наблюдали, всякий опасался товарища и собрания, которые, кроме кое-каких балов, были редки.
А. П. Рибопьер. Записки
Логика подсказывала: те, кто работал для „Малого двора“, должны были стать официальными художниками нового правления. Так могло быть, но так не случилось. Положим, Павел тут же заказывает портрет новой императрицы у Виже Лебрен. Французская знаменитость дождалась своей русской монархини. Одновременно Павел отказывается от услуг Лампи. Если Виже Лебрен, на свое счастье, раздражала Екатерину, то австрийский мастер, на свое несчастье, слишком ее устраивал. В первые же дни правления Павел не забывает лишить его пенсиона.
Правда, это не мешает Лампи надеяться. Не зря же он в начале того же года обращался к фавориту императрицы с просьбой помочь ему продлить полученный в Венской Академии художеств отпуск, чтобы продолжить столь выгодное пребывание в России. Модный художник подсказывает, как можно выполнить его просьбу: „Граф. Я решаюсь обратиться к вашей светлости, чтобы просить оказать мне протекцию. Мне пишут из Вены, что продление моего пребывания в России грозит потерей места в Академии. Достаточно одного слова вашей светлости графу Кобенцлю (австрийскому послу. – Н. М.) или графу Разумовскому (русскому полномочному министру в Вене. – Н. М.), чтобы за мной это место сохранили. Так как все мое время посвящено службе ее императорского величества, я осмеливаюсь ласкать себя надеждой, что получу милость, о которой прошу“. Расстаться с подобной милостью далеко не просто, и Лампи со дня на день откладывает решение об отъезде. Тем не менее решение это приходит раньше, чем указывается в искусствоведческой литературе: не осенью 1797-го и тем более не в 1798 году, а весной первого года павловского правления. Его имя среди отъезжающих появляется 24 и 28 апреля и 1 мая 1797 года вместе с именами жены и камердинера Аугуста Германа.
Лампи мог ждать благоприятного для себя поворота событий, мог и просто добиваться окончательного расчета за выполненные для Екатерины работы. Однако наступает этот расчет только после его отъезда. Павел распорядился выплатить Лампи лишь часть причитавшихся ему денег в мае 1798 года, исключив, в частности, из оплаты портреты любимцев императрицы, о которых написал на полях: „кроме Зубова и Самойловой, которые сами за себя заплатят“.
С Боровиковским проблем не было – его просто забыли. Вместе с незаконченным этюдом новой императрицы, неоплаченными портретами великих княжон. Новая встреча с императорской семьей произойдет в Академии вместе с большой группой портретистов. Речь шла о официальных портретах всех представителей царствующего дома для Департамента уделов, как об этом распорядился Павел. В середине июня 1797 года Академия получает соответствующее распоряжение, спустя неделю собирает для его выполнения „собрание живописцев“. В него входили С. С. Щукин, И. Ф. Воинов, Ф. И. Яненко, Андрей Жданов, Левицкий, Боровиковский. Высказанное несколько позже пожелание императора сводилось к тому, чтобы все лица на портретах были представлены в рост, в оговоренных до мелочей, каждый особом, парадном платье. Художники могли сами делать выбор модели тем более, что ни о какой работе с натуры думать не приходилось. Исполнителям предстояло получить апробированные оригиналы. Со своей стороны, мастера просили „оказать им пособие... в доставлении оригинальных портретов для изображения лиц и разных уборов как то Далматику, Порфиру, Орденское Екатерининское платье и прочее“.
Этот список со временем был дополнен просьбой о присылке „шлейфа, корсета, робы с принадлежностью“, о чем просил и Боровиковский, остановивший свой выбор на портрете великой княжны Елены Павловны. Он не претендовал ни на портрет императора, который взялся писать „в далматике, в порфире, в короне с скипетром и державою С. С. Щукин, ни на портрет Марии Федоровны, доставшийся Левицкому. Художник явно предпочитает модель, в отношении которой располагал собственным оригиналом – натурным этюдом, но вместе с тем не решается „на слишком ответственную и хлопотливую работу с изображением императрицы. Названные художниками цены были неожиданно высокими для русских мастеров: Боровиковский называет полторы, Щукин – две, Левицкий – две с половиной тысячи.
В искусствоведческой литературе сложилось мнение, что заказчик то ли не располагал необходимой суммой, то ли не захотел ее тратить. Художникам было предложено снизить требования. Только вряд ли Департамент уделов решился бы торговаться о цене именно царских портретов, что могло быть воспринято предельно неприязненно чувствительным в отношении всего, что касалось престижа его власти Павлом как прямое оскорбление, другое дело, если он сам решил одернуть вышедших из повиновения художников тем более, что его отношение к Академии ничем не отличалось от отношения к солдатской казарме. Новый император считал, что оплачивание существования этого учреждения подразумевает беспрекословное повиновение императорскому приказу – идея, жестко и последовательно проводившаяся его ставленником Г. Шуазель-Гуфье.
Коллективный ответ портретистов заставлял вспомнить добрые старые времена относительной независимости Академии художеств под эгидой Я. Б. Княжнина и П. П. Чекалевского: „Если воля его императорского величества есть повелеть нам написать вышеупомянутые портреты, то мы не полагаем никакой своим трудам цены, а поелику предоставлена нам свобода объявить такую цену, какую каждый из нас за труды свои полагает, то и не сомневается из нас никто взять менее просимой цены...“
Поддержка академического Совета? Нет, о ней в это время уже не могло быть речи. Но подобная неслыханная в академической практике независимость ответа, в котором объединились художники очень разные и по степени известности, возрасту, положению и характерам, предполагала существование мастера, чей авторитет и твердость позиции были непререкаемыми для каждого из них. В этой роли, как и некогда в свои молодые московские годы, выступает Левицкий. В письме звучат его обороты, его чувство собственного достоинства и уважения к искусству. Ответ был адресован министру Департамента уделов А. Б. Куракину и, по-видимому, привел его в известное замешательство. Представил ли он письмо Павлу – но тогда последовала бы бурная и жестокая реакция, – или предпочел отложить выяснение щекотливого вопроса, во всяком случае, 16 сентября того же года Академия уже рассматривала первые представленные эскизы. Среди тех, кто не хотел задерживаться с работой, был Боровиковский. Он всегда одинаково трудолюбив и добросовестен независимо от того, радует или тяготит его заказ. Только на этот раз исполнительность не имела смысла. Откуда художнику было знать, что первое одобрение эскиза, подтвержденное и 6 октября 1797 года, станет всего лишь началом долгого и бессмысленного крестного пути.
Просмотры следовали за просмотрами, к замечаниям напуганной требованиями Павла Академии присоединялись замечания Департамента уделов, иначе говоря, А. Б. Куракина, тревожно следившего за сменой настроений входившего во вкус власти Павла. Отклонялись все пробы С. С. Щукина, а вместе с ним И. Воинова, Ф. И. Яненко, А. Жданова, пока, наконец, в апреле 1798 года и Боровиковскому в их числе не было предложено представить заново выполненный эскиз. Отсутствия заказанных портретов занятый множеством дел Павел мог и не заметить, зато недовольство ими наверняка губительно сказалось бы на положении А. Б. Куракина. Оттяжка была здесь явно лучше поспешности, о чем не догадывались продолжавшие свою работу художники. Один только Левицкий так и не примет участия в выполнении портрета Марии Федоровны, скорее всего решив не подвергать себя унижению, которое неизбежно ждало каждого из участников заказа.
Прославленный мастер оказался прав. После очередного обсуждения эскизов на академическом Совете 26 октября 1798 года их выполнение вообще было приостановлено. Одинаково вескими причинами подобного решения стало отсутствие „решительного положения о ценах“ – А. Б. Куракин уклонялся от окончательного ответа – и его же неудовлетворенность некоторыми эскизами. Боровиковскому и на этот раз пришлось остаться с эскизом на руках. Хотя в начале нашего столетия портрет Елены Павловны „в робе“ находился в Гатчинском дворце, в более ранних дворцовых описях его обнаружить не удалось, потому не исключено, что, подобно другим царским портретам кисти Боровиковского, он был приобретен Дворцовым ведомством позже, из частных рук, по аналогии с портретами Николая и Анны Павловичей.
Входили ли эти последние в заказ Департамента уделов? Скорее всего нет. В общем заказе портрет младшего из сыновей Павла предстояло писать А. Панову, причем, по желанию императора, в конногвардейском мундире – условие, вызвавшее естественное недоумение художника, высказывавшего предположение, что высокий сан годовалого младенца лучше обозначить символами и средствами аллегории. Не имело связи с Боровиковским и изображение Анны Павловны. Остается предположить, что портрет младшего великого князя был заказан художнику частным лицом, и он выполнил его в 1797 году (о чем свидетельствует полная авторская подпись и дата), исходя из собственного более раннего оригинала – двойного портрета брата и сестры. Боровиковский как бы увеличивает фрагмент последнего. Николай представлен на том же диване, с той же подушкой и каской, но в иной позе, позволяющей держать в руке орденскую ленту, и заметно выросшим. У ребенка уже осмысленное выражение лица, улыбка, свободные координированные движения. Опущенный за спинку дивана занавес подчеркивает и делает более значительной голову ребенка, но вместе с тем сама поза мальчика сохраняет живую непосредственность раннего детства.
В конце концов, Боровиковский получает заказ на портрет Павла, но не от Дворцового ведомства и не от Департамента уделов. Оказавшись перед необходимостью иметь в Академии художеств портрет Павла в новом парадном одеянии, – в 1799 году он возложил на себя в Зимнем дворце корону великого магистра ордена Иоанна Иерусалимского (игра в „мальтийские игрушки“ продолжалась!), – Г. Шуазель-Гуфье использует возможность заставить Боровиковского расплатиться за полученное им академическое звание. Подсказанное президентом, определение академического Совета от 4 июля 1799 года гласило: „Как господин Академик Боровиковский программы своей для Академии не сделал, то препоручается ему написать в конференц-залу портрет его императорского величества во весь рост, с короною, в далматике и порфире“. Впрочем, известное послабление относительно этой неожиданной для художника бесплатной и притом крайне трудоемкой работы академическая администрация предпочла сделать: „а в рассуждении многотрудной работы на издержки его могущие быть выдать ему по окончании оного пятьсот рублей“.
Трудно себе представить задачу, в большей степени противоречащую творческой индивидуальности Боровиковского, более далекую от того, что художник искал в изображении каждого человека! Прошли первые годы павловского правления, и ни для кого не составляла тайны истинная сущность нового императора. В упоении властью Павел испытывает постоянную неудовлетворенность внешними формами ее проявления, стремится ко все большей пышности, остается неистощимым в выдумках, какие еще ее признаки на себя возложить. Но любимым парадным его одеянием со времени коронации летом 1797 года становится так называемый далматик. П. С. Валуев записывает о церемонии коронации: „Павел прежде других регалий возложил на себя так называемый „далматик“ из малинового бархата – древнюю одежду византийских императоров... возложил на себя венец... после чего новгородский митрополит вручил ему скипетр и державу“. Знаки власти были отложены Павлом на особую подушку, сам же он надел цепь ордена Андрея Первозванного и затем порфиру. Все перечисленные регалии вместе с орденом Иоанна Иерусалимского и высокими сверкающими черными сапогами есть на портрете Боровиковского.
Торжественно-бесстрастному тону валуевской записки противоречили отзывы современников: „Ничего не было страннее этого переодевания русского в мальтийца. Государь, поверх постоянно носимого им Преображенского мундира, надевал далматик пунцового бархата, шитый жемчугом, а поверх широкое одеяние из черного бархата; с правого плеча спускался широкий шелковый позумент, называемый „страстями“, потому что на нем разными шелками изображено было страдание Спасителя. Слагая императорскую корону, он надевал венец гроссмейстера и выступал рассчитанным и отрывистым шагом“.
Боровиковским Павел изображен на невысоком, покрытом узорным ковром подиуме, у тонущего в складках огромной парчовой мантии тронного кресла, под высоко поднятым бархатным балдахином, в перспективе сложной колоннады, сквозь которую рисуются прорывы голубого неба. Подчеркивая сумятицу тяжелых раззолоченных тканей, художник тесно придвигает к креслу табурет с пышной бархатной подушкой для державы, помещает у ног Павла проект Михайловского замка с разбросанными на листе чертежными принадлежностями, складывает в сложнейшие складки шлейф мантии. Но рядом с этим богатством великолепно написанного разнообразия тканей, блеска жемчугов, переливов парчи становится особенно жалким лицо стареющего „фурсика“ с всклокоченными бровями, отечными мешочками, явственно набежавшим вторым подбородком и растерянно-испуганным взглядом маленьких темных глаз. Боровиковскому дано видеть человека, но он никогда не постигнет искусства модных портретистов делать императора из ничтожной особы.
Портрет был принят и все равно нуждался в исправлении. Когда понадобится повторение, его закажут не Боровиковскому, но С. С. Щукину, который получит, кстати сказать, за копию 800 рублей. Но это уже было продолжением истории заказа Удельного ведомства. При Павле он так и остается нереализованным. О нем вспоминают в 1804 году. Художники просматривают свои обязательства. Былой модели Боровиковского уже нет в живых – Елена Павловна умерла в 1803 году, двумя годами раньше не стало и Александры Павловны. Художник выражает желание реализовать свою последнюю возможность – портрет Марии Федоровны, от которого фактически давно отказался Левицкий. Но и новое решение оказывается бесперспективным. Изображать всю свою многочисленную родню Александр I намерения не имел. Сославшись на необходимость дождаться лучших оригиналов, очередной император ограничивается единственным заказом на портрет отца и то в виде прямой копии находившегося в Академии художеств оригинала Боровиковского. Самому Боровиковскому стать официально признанным придворным художником так и не пришлось.
Нужнее мне всего... иметь портрет Елизаветы Григорьевны Калагеоргиевой... Я хочу, чтобы ее списывал русский живописец Боровиковской... Мне желается чтоб она была списана так как графиня Скавронская была написана Эмпием, а ежели б не могли достать образца, то пуская Елизавета Григорьевна была написана таким образом, чтобы шея была открыта, а волосы растрепанные буклями лежали на оной без порядку...
Из письма А. И. Самойлова. 1797
Главной была мастерская – свидетельство широкого круга состоятельных заказчиков, растущего благосостояния и конечно же тесной связи с любимым учителем. Кто бы стал сомневаться в подобной, пусть и не подтвержденной документами, взаимосвязи, когда, навсегда уезжая из Петербурга, Лампи отдал свою роскошную мастерскую на Миллионной, в непосредственной близости от дворца, не кому-нибудь – именно Боровиковскому. В ней художник и кончит свои дни, старея, постепенно теряя заказчиков, все острее испытывая материальные недостатки. Отсутствующим документальным источникам противостояло принятое на веру утверждение историка искусства П. Н. Петрова, высказанное им в „Художественном сборнике“ 1866 года.
Но прежде всего существовали в Петербурге две Миллионных – Большая и Малая. Сын Лампи, задержавшийся в России до 1804 года, уезжал из квартиры и мастерской, находившихся в доме № 56 по Малой Миллионной, причем известно, что до отъезда отца он жил и работал вместе с ним, и тем труднее предположить, что Лампи-старший лишил его привычных условий работы ради постороннего художника. Кстати, ни Лампи, ни Боровиковский не упоминают друг о друге в частной переписке. Но главное – в ноябре 1798 года Боровиковский сообщает родным, что по выезде из Почтового стана живет в „Большой Миллионной в доме придворного мундкоха господина Верта под № 36“. Ни о каких иных переездах больше упоминаний не было. Решение о перемене квартиры возникло не в результате достигнутого признания – Боровиковский всегда оставался предельно скромным в своих личных потребностях, – но из-за переезда в собственный дом Н. А. Львова, благодаря чему исчезала для художника связь с распоряжавшимся Почтовым станом А. Д. Безбородко.
Боровиковский не заявляет о своей потребности в независимости, о чувстве собственного достоинства. Он просто старается их удовлетворить, избегая всякого отягощения хлопотами друзей. Теперь он может оплачивать квартиру и, естественно, старается ее снять в месте, удобном для заказчиков, но слишком несопоставимо его авторское вознаграждение с колоссальными гонорарами модного австрийского портретиста, чтобы позволить себе наследовать после Лампи его восхищавшие иностранных посланников апартаменты и мастерскую.
Боровиковский не становится придворным художником, но давняя близость к „Малому двору“ продолжает давать о себе знать. Среди его заказчиков немало лиц из ближайшего окружения Павла. Д. А. Валуева, жена так безошибочно умевшего угадывать вкусы императора обер-церемониймейстера П. С. Валуева, стареющая сорокалетняя женщина с крупными чертами лица и недоверчивым взглядом отведенных в сторону глаз. Художник нарочито усиливает это впечатление тяжеловесности Валуевой, выдвигая полуфигуру на передний план, по возможности сокращая площадь фона и упрощая его характер. Величественная кавалерственная дама рисуется на глухом темном занавесе, едва приоткрытом у ее плеча. Белое платье с глубоким вырезом по моде тех лет, голубая шаль, охвативший крупные локоны легкий тюрбан не изменяют общего ощущения суровой недоброжелательности. Сестра Р. А. Кошелева, члена Государственного совета, обер-гофмейстера, Дарья Александровна не только станет современницей Пушкина. Двое ее внуков окажутся близкими знакомыми поэта. Из них Петр Александрович женится на дочери П. А. и В. Ф. Вяземских. Молодых Валуевых будут относить к числу искренних друзей поэта, которые навещали умиравшего Пушкина. Именем Валуева поэт первоначально намеревался назвать героя своей „капитанской дочки“.
Двоюродный внук Д. А. Валуевой, „архивный юноша“ А. И. Кошелев, познакомился с поэтом после ссылки, встречался с ним у Жуковского, Карамзина, в литературных салонах. „Пушкина знал я довольно коротко, – напишет А. И. Кошелев в своих опубликованных в 1884 году в Берлине „Списках“, – встречал его довольно часто в обществе; бывал я и у него; но мы друг к другу не чувствовали особой симпатии“. Тем не менее А. И. Кошелев восторженно отзывается о чтении автором в доме Лавалей „Бориса Годунова“ как о драме, „которою всегда будет гордиться Россия“. В письме В. Ф. Одоевскому „архивный юноша“ напишет о встрече с супругами Пушкиными 20 февраля 1831 года у А. М. Щербининой: „Пушкин очень мне обрадовался... Он познакомил меня со своею женою, и я от нее без ума“.
Написанный в 1798 году портрет Д. А. Валуевой не говорил о моде на Боровиковского. Как и раньше, значение здесь имели личные связи заказчиков. Жена президента Академии художеств А. И. Мусина-Пушкина, Екатерина Алексеевна, урожденная Волконская, была воспитанницей и усыновленной племянницей М. Р. Кошелевой. В придворных кругах складывалось представление о стиле и живописной манере Боровиковского, так что заказчики могли уже говорить, что хотят себя или других видеть написанными именно его кистью. Имя художника называет А. Н. Самойлов, опекун своей двоюродной сестры, дочери Екатерины II и Г. А. Потемкина-Таврического, Е. Г. Темкиной. Сам А. Н. Самойлов был сыном родной сестры „светлейшего“. Он знал художника по написанному в 1795–1796 годах портрету своей сестры, Е. Н. Давыдовой (в первом браке Раевской, матери генерала Н. Н. Невского и декабриста В. Л. Давыдова) и по другим нравившимся ему женским портретам, сам заказывал ему в 1797 году вольную копию собственного портрета кисти Лампи. В том же году, находясь в отъезде, он пишет в Петербург своему доверенному о заказе на портрет Е. Г. Калагеоргиевой-Темкиной: „Портрета же сего никому не давай разве я письмом назначу тебе имянно кому отдать“. Портрет представлял для А. Н. Самойлова особую ценность, так как он продолжал о нем заботиться и после его выполнения: „Как будет готов портрет Елизаветы Григорьевны то возми его к себе и храни до приезда моего в Петербург, не отдавай никому: разве сам будишь отправлен ко мне, тогда с собою его возми...“
Человек ограниченный и спесивый, А. Н. Самойлов искал в это время способов поддержать свое оскорбленное самолюбие. Если при Екатерине он был назначен, благодаря протекции Г. А. Потемкина, на место А. А. Вяземского генерал-прокурором и государственным казначеем, то с приходом к власти Павла лишился всех должностей. Генерал-прокурором стал Алексей Куракин. Портрет Е. Г. Темкиной должен был напоминать о кровном родстве с императорским домом в лице этой сводной сестры Павла.
Е. Г. Темкина стоит на фоне неизменной зелени, лениво опершись на бархатную подушку обнаженной рукой, украшенной браслетом из трех рядов крупных жемчугов. Томная небрежность ее позы подчеркнута сбившимися складками слишком смело открывающего грудь платья, скользнувшей с плеча шалью, прихотливо вьющимся ожерельем. Она насмешливо и вызывающе присматривается к зрителям, едва сдерживая откровенную усмешку полных губ. Этот внутренний вызов, как и общее впечатление безразличия молодой женщины к окружающему, как нельзя более соответствуют духовным качествам дочери Екатерины. Она строптива, капризна, упряма. Двусмысленное положение побочного ребенка не мешало ей засыпать императрицу жалобами на своего кузена-опекуна и просьбами. В отношении трат и долгов она не уступала отцу, и потому замужество беспокойной наследницы не в Петербурге, а в относительно далеких южных губерниях, к тому же подведомственных Потемкину, представлялось Екатерине известным выходом из неудобного положения, в которое раз за разом продолжала ее ставить молодая женщина. А если Елизавета Григорьевна оказывается невыносимой женой, то это уже дело ее супруга, который, само собой разумеется, не смел и помыслить о разводе.
Если А. Н. Самойлов мог олицетворять связь со старым правлением, А. Л. Нарышкин из „Малого двора“ переходит в ближайшее окружение Павла-императора. Его имя по-прежнему мелькает и на более широких придворных приемах, и за царским столом, к которому Павел допускал только самых близких ему лиц. Боровиковский писал дочь Александра Львовича девяти лет. Отец заказывает художнику новый портрет, когда ей исполняется четырнадцать. Юную Елену Александровну ждет брак с единственным сыном А. В. Суворова – Аркадием. Она совсем девочка, застенчивая и нерешительная, с доверчивым взглядом задумчивых глаз с их своеобразным, удлиненным разрезом – полная противоположность уверенной в себе, разбитной Темкиной. Современники с восторгом отзывались об удивительном сочетании в ней красоты и ума, музыкальных способностей и редкого по богатству тембра голоса. Жуковский заслушивался ее пением, а Россини сочинил в честь Елены Александровны кантату, которую затем использовал в финале второго действия оперы „Севильский цирюльник“. Переписка с ней вдохновляла слепого поэта Козлова.
Рано и трагически лишившись мужа – А. А. Суворов утонул при переправе через реку Рымник, пытаясь спасти своего не умевшего плавать кучера, – Елена Александровна почти сорока лет выходит замуж второй раз. И хотя сын ее уже находился на военной службе, Нарышкина сохраняла, по уверению друзей, все очарование юности. Она выглядит сестрой своей замужней дочери, М. А. Голицыной, так долго занимавшей воображение Пушкина. Их знакомство началось по выпуске Марии Аркадьевны из Смольного института, в 1818–1820 годах. В 1825 году будущая жена Дельвига писала о Пушкине: „В настоящее время, если я не ошибаюсь, он занят некоей княгиней Голицыной, которой он пишет много стихов“.
Скорее всего Боровиковский был очень точен в передаче внешнего облика хорошо знакомой модели, но он остается словно бы равнодушным к ее очарованию, не касается внутренней жизни девушки. Портрет очень красив, и в этой нарочитой красивости попытка художника отойти ото всех тех волнений, которыми так богато существо его модели. И ощущая это отсутствие внутреннего контакта, Боровиковский вводит тщательно написанную розу у плеча Нарышкиной, расцветающие бутоны у нее под рукой – совершенно не обязательный для видения художника путь символики. Постоянным заказчиком Боровиковского остается и „бриллиантовый князь“ – Александр Борисович Куракин.
Вряд ли и сегодня этот список полон – художников, писавших любимца и товарища детских игр Павла. Рослен, Баттони, Бромптон, Вуаль, Виже Лебрен, Лампи, не считая бесконечных миниатюр, табакерок, медалей. Обожженный в 1810 году на пожаре в Париже, А. Б. Куракин и здесь не преминет заказать свое гравированное изображение, не упустит ни одного предлога, чтобы одарить других собственным портретом. В двадцать лет, ни минуты не сомневаясь в ценности подобного подарка, осчастливит таким образом митрополита Ростовского Самуила Миславского. Когда ему исполнится двадцать два, бабка, А. И. Куракина, будет писать любимому внуку: „Привез мне князь (брат, Степан Борисович. – Н. М.) от тебя твой портрет, который гораздо тебя хуже, и мне кажется, вся мина не твоя. Однако же, хотя портрет и не походит, только я вам благодарствую, что вы меня при всяком случае стараетесь утешить“.
Критического отзыва бабки достаточно, чтобы позаботиться о новом портрете и портретисте. А. Б. Куракин живет в Петербурге, при „Малом дворе“. Через год старая княгиня Куракина будет иметь основание для новой благодарности за неизменную память. Александр Борисович мог лениться писать письма, но у него всегда хватало времени и желания позаботиться о пересылке очередного портрета. „Князь Александр Борисович, друг мой! Благодарствую за письмо и за присланный мне ваш портрет, который очень сходен, а я всегда сходство предпочитаю мастерству. А старый отдала, по письму вашему, княгине Аграфене Михайловне (Барятинской. – Н. М.), она от него без ума: так рада“.
Восторги княгини можно было легко объяснить. А. Б. Куракин слыл записным красавцем, а бесчисленные победы над женскими сердцами делали его неотразимым в глазах современниц, тем более что он способен на рыцарские жесты. В усадьбе „Надеждино“ все аллеи носили имена друзей и поклонниц хозяина, как „Аленина дорожка“, увековечивавшая имя влюбленной в него Е. Н. Вяземской.
Мало кому удалось бы сохранить одинаковую дружбу с двумя ожесточенными соперницами – Марией Федоровной и Е. И. Нелидовой. Но здесь А. Б. Куракин поплатился, в конце концов, возникшей подозрительностью Павла, которая привела в 1798 году к отставке „бриллиантового князя“, едва ли не единственного верного друга императора. Впрочем, верность А. Б. Куракина особой цены не имела. Всю жизнь мысли первого красавца были заняты матримониальными планами, имевшими целью увеличить и без того огромные куракинские богатства. Среди его постоянно менявшихся невест была и богатейшая невеста России Варвара Петровна Шереметева, и дочь Е. Р. Дашковой, и дочь А. Г. Орлова-Чесменского.
Поверенная всех брачных замыслов племянника, тетка писала А. Б. Куракину: „Кого люблю, не могу с ним инако говорить, как прямым сердцем. Предмета нового вашего не знаю, хотя сомневаюсь быть ему достойным вашего примечания. Но дозвольте себе сказать, не совершенная ли это ветреность в сутки по 30 раз свои мысли переменять: одних уверять, что о женитьбе больше не думаете, другим давать комиссии о наведывании какого отзыва, самому ж о другой с ума сходить“. В результате бесконечных совещаний и колебаний А. Б. Куракин остается старым холостяком, к великой радости брата Алексея, рассчитывавшего на его наследство для своих детей.
Трудно сказать, по какой причине бесконечно избалованный и позировавший всем европейским знаменитостям князь останавливает выбор на Боровиковском для выполнения большого парадного своего портрета. Примеров искусства художника в этом особом роде живописи он не знал, и вернее предположить, что Г. Шуазель-Гуфье захотел иметь для Академии художеств портрет Павла кисти Боровиковского, познакомившись с портретом А. Б. Куракина в одеянии кавалера мальтийского ордена. Первоначальный эскиз был вы полнен в 1798 году, портрет – к февралю 1799 года. Бесконечно тщеславный и самовлюбленный А. Б. Куракин выбирает казавшийся современникам нелепым наряд не только для того чтобы угодить Павлу, чей бюст представлен стоящим на колонне рядом с вице-канцлером, но и потому что в таком облачении он становится подобным императору. Облитый золотом и усыпанный драгоценными камнями костюм, самоуверенная поза, указующий жест опирающейся на стол руки – все должно было утверждать триумф „Павлина“, как непочтительно называли его современники. Собственно, былой триумф – потому что когда портрет уже находился в работе, А. Б. Куракина постигла опала. Оставив Петербург, он должен был ехать в свое „Надеждино“, планы которого изображены на портрете.
Верный своему характеру, князь не думает отказываться от заказа и наоборот – требует торопить Боровиковского с окончанием работы. Портрет нужен ему для его, куракинского, двора и царства, которые он создает в „Надеждине“, почти император на берегах Хорола и Сердобы. Ироничный Ф. Вигель напишет о нем: „В великолепном уединении сотворил он себе, наподобие посещенных им дворов (не знаю, дармштадтского или Веймарского, но верно уж не Кобургского) также нечто похожее на двор. Совершенно бедные дворяне, за большую плату, принимали у него должности главных дворецких, управителей, даже шталмейстеров и церемониймейстеров; потом секретарь, медик, капельмейстер, и библиотекарь, и множество любезников без должностей, составляли свиту его и оживляли его пустыню. Всякий день, даже в будни, за столом гремела у него музыка, а по воскресным и праздничным дням были большие выходы; разделение времени, дела, как и забавы, все было подчинено строгому порядку и этикету“.
Нетерпение опального Куракина становится причиной, позволившей заглянуть в живописную кухню Боровиковского. Ныне находящийся в Ясском музее эскиз портрета должен был быть закончен до осени 1798 года, поскольку в сентябре князь получил отставку. Петербургский управляющий в конце ноября сообщает, что портрет только подмалеван и художник не обещает его закончить раньше января. В декабре Боровиковский начинает писать мантию, хотя на полотне „нет ни одной части, чтобы была окончена“. Для этого понадобилось еще два месяца, то есть в общей сложности полгода, причем оценил Куракин портрет в ничтожную сумму – 700 рублей. Зато „малинькие грудные два портрета“, которыми князь собирался наградить своего московского управляющего и будущего директора царскосельского лицея Е. А. Энгельгардта, работавшего ранее под его начальством, Боровиковский пишет в течение того же февраля и получает за них 300 рублей. Известность не принесла художнику ни высоких вознаграждений, ни умения бороться за них. Он по-прежнему удовлетворяется тем, что предлагают ему заказчики, старавшиеся сберечь каждый лишний рубль как раз на живописи. То внутреннее равнодушие, с которым Боровиковский пишет эту серию куракинских портретов, нисколько не разочаровывает заказчика. Оказавшись незадолго до смерти Павла снова при его дворе, Куракин заказывает художнику новый свой портрет со всеми орденами и знаками отличия.
Теперь это настоящая победа, ничем не омраченный триумф, который останется за князем и после кончины его державного покровителя. Мантия мальтийского кавалера ложится рядом с Куракиным на ярко-синюю обивку золоченого кресла, давая удивительно глубокое по тону черное пятно, которое позволяет оттенить переливающийся золотом ткани, шитья, россыпью бриллиантов на орденах костюм „бриллиантового князя“. Обивка кресла перекликается с перечеркнувшей грудь Куракина голубой муаровой орденской лентой, как перекликаются алые ленты орденов с густо-малиновым тоном ниспадающей на пол бархатной скатерти. Золотой вензель Павла и золоченый двуглавый орел на постаменте бюста императора объясняют и утверждают основу куракинского торжества. В том же ритме больших открытых цветовых плоскостей поднимается за спиной князя грузный зеленый занавес с переливающейся золотыми всплесками бахромой. И новое напоминание о связи с императором – встающий на заднем плане фасад Михайловского замка с крохотным уголком сада.
Страсть Куракина к пышности была как никогда удовлетворена художником. Портрет становится живой иллюстрацией к словам Ф. Вигеля: „С молоду князь Куракин был очень красив и получил от природы крепкое, даже атлетическое сложение. Но роскошь, которую он так любил и среди которой всегда жил, и сладострастие, к коему имел всегдашнюю наклонность, размягчали телесную и душевную его энергию, и эпикуреизм был виден во всех его движениях. Когда он начал служебное свое поприще и долго в продолжение оного, честолюбие в России умерялось удовольствиями наружного тщеславия; никто более князя Куракина не увлекался ими, никто более его не любил наряжаться. Легкомысленно и раболепно он не хотел, однако же, подчиняться моде: он хотел казаться не модником, а великим господином и всегда в бархате или парче, всегда с алмазными пряжками и пуговицами, перстнями и табакерками; лучезарное тихонравие его долго пленяло и уважалось; но в новое царствование, с новыми идеями... оно дало повод сравнивать его с павлином“.
Вне сомнения костюм был выбран самим заказчиком. Им же оговорен бюст державного покровителя, любимая резиденция Павла на фоне, может быть, даже подробности натюрморта. Куракин относился к числу тех заказчиков, которые мелочно обдумывали подробности своих изображений. И в данном случае бумаги, печать, разложенные под „вензеловым именем“ императора, свидетельствовали о действительной власти – „бриллиантовый князь“ был восстановлен в должности вице-канцлера. Обращаясь к художнику, он волен в определении совершенно исключительных для Боровиковского-портретиста размерах, почти точно совпадающих с размерами императорского портрета для Академии художеств: у Павла 266 ? 202, у Куракина 259 ? 175 сантиметров. Художник мог варьировать предложенные компоненты, но то, в чем он оставался свободным, была единственно трактовка лица.
Располневшая фигура Куракина говорит о рано подступившей старости, хотя князю едва исполнилось сорок шесть лет. Он слишком многое в жизни успел использовать, слишком ценил собственные удовольствия и умел их себе доставлять. И художник пишет обрюзгшее, отечное лицо с расползшимися щеками и выступившим подбородком, высокими залысинами заметно поредевших волос, с привычно благожелательной улыбкой мягких безвольных губ и отведенным в сторону, словно неуверенным взглядом заплывших глаз. Все в нем полно внутренних колебаний, нерешительности, но не захваченного многообразием своих чувств человека, а придворного, служащего чиновника, привыкшего угадывать чужие настроения и желания, существовать на их волне. Можно сказать и иначе – о слабом, капризном и маленьком человеке, вся незначительность которого так явственно выступает в окружении царской роскоши регалий и обстановки.
И с каким бесконечным почтением относится „бриллиантовый князь“ к собственной персоне! Будучи удален в свое время от малого двора освобождавшейся от преданных наследнику людей Екатериной, он издаст в 1793 году в Петербурге „Описание путешествия в 1786 году князя А. Б. Куракина по Суре, от Красноярской до Чирковской пристани“. И лишь в конце жизни он вспоминает о принципах, которые пытался воспитать в нем дед. А. Б. Куракин становится одним из первых, кто ставит в своих владениях – вопрос безвозмездного освобождения крестьян. Изданное им в 1807 году „Утвержденное положение князя А. Е. Куракина для учреждения после его кончины, на вечные времена, его саратовской вотчины в Надеждине богадельни, больницы и училища и для дарования после его смерти вечно и т. д.“ предугадывал настроения нового времени. Впрочем, благосклонно отмеченный Александром I, который не лишил любимца отца своего благоволения (Куракин был отправлен послом в Вену, а затем в Париж), наделавший много шуму, куракинский рескрипт так и остался неосуществленным – очередной театральный жест желавшего оставаться в центре внимания Павлина.