«ТВОРЧЕСКАЯ» ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ А. ПУШКИНА ПОД КОНТРОЛЕМ ИВАНА ЛИПРАНДИ. ПРОБЛЕМА ПОИСКА ДЕНЕГ
Оставалось выполнить последние, «простенькое» условие – достать деньги на переезд в Константинополь и последующие пребывание в Европе. Ну а пока, без денег никто и пальцем не шевельнет. Платить надо вперед. Если заплатить мало, перевозчики могут выдать беглеца, чтобы отомстить за скупость. Али сказочно богат, но не настолько, чтобы оказывать бесплатные услуги. Итак, все будет сделано, – осталось достать требуемую сумму денег, «... не то взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь. Святая Русь мне становится невтерпеж. Ubi bene ibi patria. А мне bene там, где растет трын-трава, братцы. Были бы деньги, а где мне их взять?» (Пушкин – брату, между 13 января и началом февраля 1824 года, не по почте).
«Где хорошо, там родина». Латинская поговорка, которую Пушкин привел в письме к брату, стала его девизом на том жизненном этапе. Обращает внимание в приведенной выше цитате из письма слово «тихонько». Шляпа и трость у Пушкина были. Для того чтобы попасть в заморские страны, и тем более «тихонько», необходимо было раздобыть немалые деньги.
У Пушкина было до сего времени три источника дохода: собственное жалованье, материальная помощь родителей и редкие гонорары от издателей. Денег от этих поступлений было явно недостаточно при весьма легкомысленных расходах. Если при этомт учесть, что особого рвения на службе он не проявлял и повышать его в должности было не за что, то естественнее было бы с благодарностью получать те 700 рублей в год, что ему выплачивало казначейство, а не говорить,- что это «паек ссыльного невольника».
Старший сын непрактичных родителей, всю жизнь он остро нуждался в деньгах, но мало что делал для того, чтобы привести в порядок помещичьи дела и получать больший доход. Восемнадцатилетним юношей он во время прогулки на лодке по Неве в присутствии отца бросал в воду золотые монеты, любуясь их блеском. Это уж потом, этот свой экстравагантный поступок он приписал Евгению Онегину, чуть журя его…Ничто не указывало на то, что в 24 года Пушкин стал в этом отношении серьезнее. Впоследствии он принял от отца управление Болдиным, вел деловую переписку с приказчиком, но этого было явно недостаточно, чтобы что-либо существенно улучшить. Пушкин, если и читал Адама Смита, экономистом был не более глубоким, чем его герой Евгений Онегин, и его занимал в хозяйственном процессе лишь конечный результат в денежных купюрах. Родители внимали его просьбам с осторожностью, недоверием и с трудом скрываемым раздражением.
Итак, Пушкин постоянно нуждался в деньгах, но теперь к обычным расходам, с учетом срочных долгов, предстояло добавить еще две статьи. Во-первых, требовалась сумма в несколько тысяч на проплату нелегальной операции – вывоз беглеца в трюме корабля за пределы России. И, во-вторых, требовалась не меньшая сумма в запас, для безбедной жизни на новом месте, в «свободной» Европе…Размер этой суммы также волновал поэта, поскольку, как он гордо заметил, «ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти…». Упоминание в письме навыков в столярном мастерстве не случайно: граф Воронцов по настоянию отца выучился столярному делу.
В обычном, стандартном случае, отъезд за рубеж служащего дворянина мало что менял в его статусе. Он и за рубежом оставался подданным Российской империи, числясь на государственной службе, получал денежное содержание по своей должности и званию. Поступали также проценты с банковских счетов и доходы от поместий. В зависимости от его поведения за границей, император мог лишить любого из перечисленных поступлений. От царя зависело, поручать ли ему какие-либо оплачиваемые миссии, или дать возможность вольно прожигать жизнь. Этот взаимовыгодный альянс, с небольшими изменениями, действовал до декабристского путча 1825 года, т.е. до тех пор, пока император доверял своим подданным, дворянам. Так, уже упоминавшийся нами Яков Толстой, пребывая в Париже, после декабрьских, 1825 года, событий не явился по вызову Следственной комиссии, поставив себя вне закона. За этим последовало увольнение его со службы, и перестало поступать жалованье. Вскоре, Толстой, не будучи приспособлен к какому-либо труду, оказался в крайней нищете. Находясь в столь стесненном материальном положении, Толстой пытается заслужить у царя прощение. Генерал Бенкендорф дает Толстому возможность вернуть доверие царя на службе тайного агента русского правительства во Франции. Впоследствии Толстой дослужился на этом поприще до чина действительного тайного советника.
Рассчитывать на жалованье в случае бегства за рубеж империи, естественно, Пушкин не мог. К тайному сыску от склонности не имел. Надеяться за границей на помощь родителей не приходилось. Было желательно получить от них побольше денег именно сейчас. Вот почему из месяца в месяц весь 1823 и 1824 годы он в каждом письме просит прислать ему денег. «Изъясни моему отцу, – втолковывает он брату, – что я без денег жить не могу… Все и все меня обманывают – на кого же мне, кажется, надеяться, если не на ближних и родных». Пушкин жалуется: «Мне больно видеть равнодушие отца моего к моему состоянию, хоть письма его очень любезны». К весне 1824 года просьбы поэта становятся все настойчивее. Не получая денег от родных, он обращается к друзьям: «Прости, душа – да пришлите мне денег».
Денежные проблемы становятся вопросом жизни и свободы. Публикации в столицах волнуют поэта, прежде всего, размером гонорара. Даже деятельность цензоров его возмущает не как таковая, а как инструмент, не позволяющий получать в требуемый срок большие гонорары: «Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре…». Вопросы честолюбия, всегда для него актуальные, теперь отбрасываются в сторону. «Печатай скорей, – торопит он Вяземского насчет «Бахчисарайского фонтана», – не ради славы прошу, но ради Мамона». Этот бог богатства древних сирийцев все чаще упоминается поэтом. Поэт пытается подвести основу, найти известное оправдание столь резкому изменению взгляда на суть своего творчества. «Что до славы, – втолковывает он брату в уже упомянутом нами письме о подготовке бегства в Константинополь, – то ей в России мудрено довольствоваться. Русская слава льстить может какому-нибудь Козлову, которому льстят и петербургские знакомства, а человек немного порядочный презирает и тех и других. Но почему ты пел? – На сей вопрос Ламартина отвечаю – я пел, как булочник печет, портной шьет, Козлов пишет, лекарь морит, – за деньги, за деньги, за деньги – таков я в наготе моего цинизма». Проблема гонорара усугублялась тем, что в России, в отличие от основных европейских стран, авторские права в должной мере не соблюдались, и это не способствовало более пылкой любви поэта к основам государственного законодательства на родине. Кстати, информацию по проблемам независимости писателя Пушкин почерпнул , читая в личной библиотеке графа Воронцова труды Пьетро Аретино – итальянского борца за большие гонорары и реальную оценку труда писателей, поэтов, художников. «Впрочем, – говорит он в другом письме о том же стихотворении, – я писал его единственно для себя, а печатаю потому, что деньги были нужны».
Издатели платили Пушкину от 11 до 25 рублей ассигнациями за стихотворную строку. Пушкин написал в Одессе чуть больше тридцати стихотворений. Из них в 1824 году было опубликовано три, а при жизни поэта, семь. За поэму «Кавказский пленник» Пушкин получил от книгоиздателя 500 рублей, а за «Руслана и Людмилу» ему платили частями, причем книгоиздатель вернул часть суммы в виде изданных книг. Такой режим оплаты, естественно, не позволял собрать требуемый капитал. Основную сложность составляло то, что все договоры с издателями велись через родных и друзей, а издатели, пользуясь путаницей, обманывали и посредников, и автора. В этот период Пушкин пытается издавать и работы, созданные ранее. Что же касается большой новой работы, начатой еще в Кишиневе, в название которой были положены имя и фамилия героя, то автор с самого начала работы предназначал ей особую роль и назначение. «Вроде «Дон Жуана», – объясняет он в письме к Вяземскому, – о печати и думать нечего; пишу спустя рукава». Как следует из последних исследований, серьезных, основательных пушкинистов, «спустя рукава» – это своеобразная шифровка, часто встречающаяся в письмах Пушкина, означает вовсе не небрежность, не работу кое-как, а написанное свободно, без самоограничений, без оглядки на возможную цензуру.
Традиционный образ Пушкина-оптимиста, усиленно создававшийся пушкинистами советского периода, все больше и больше тускнеет. Оговаривается проблема соотношения бытовой безысходности с перепадами творческой активности, отражение биографических моментов в конкретных творческих проявлениях… В пример приводится «Евгений Онегин», где, казалось бы, самая жизнерадостная, оптимистическая вторая глава написана в наиболее сложные дни жизни поэта в Одессе. Здесь лучше узнать мнение на этот счет самого автора: «На досуге пишу новую поэму, «Евгений Онегин», – говорит он Александру Тургеневу, – где захлебываюсь желчью. Две главы уже готовы». Если и вести речь об оптимизме поэта в этот период, то, отбросив мелочи, он мог формироваться только вокруг идеи убытия за пределы империи. Отражением именно такого отчаянного или вымученного оптимизма и является состояние поэта, особенно остро ощущавшего свое состояние ссыльного и поднадзорного, но не потерявшего надежды на возможное скорое освобождение…
В оглавлении, составленном самим поэтом семь лет спустя, когда он дописывал роман, первой главе дано название «Хандра». Совершенно резонно отметил публицист Дружников в своем исследовании, что если причина этой хандры – тоска по загранице, то явственно ощущается, что тоска автора усиленно навязывается герою, – лентяю и домоседу, едва ли способному на побег… Отсюда ощущается и просматривается несовместимость, некое отторжение авторских отступлений от основного сюжета романа… Пушкин уже ощущал себя Чайльд-Гаральдом, которому, как писал Байрон, родина казалась тюрьмой, и хотел подражать Байрону, который покинул родину за четыре года до этого. Юрий Лотман, отмечая, что часть первой главы посвящена замыслу побега, пишет: «Маршрут, намеченный в XLIX строфе, близок к маршруту Чайльд-Гарольда, но повторяет его в противоположном направлении».
В первой главе Пушкин часто отвлекается на осаждающие его мысли о радостях свободной жизни за границей. Мелькают европейские названия, имена, проскальзывают отголоски европейских будней, чем-то похожих на яркий праздник…
Возможно, состояние это передалось Пушкину от друзей часто посещавших Европу, особенно благодаря свежим впечатлениям сверстника и петербургского приятеля Туманского – чиновника канцелярии Воронцова, только что вернувшегося из Парижа, где два года он был вольнослушателем Коллеж де Франс. Рассказы Туманского о Европе были образны и интересны и Пушкин слушал их с завидным терпением и интересом, не скрывая печальной зависти и тихой иронии. Лишь в тридцатые годы ХХ века появились подтверждения того, что Пушкин уничтожил части первой главы «Евгения Онегина. Не исключено, что там было значительно больше информации о проблеме бегства из Одессы.
Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разлучены.
Далее, Пушкин сообщает читателю, что его герой собирается ехать за границу вместе с автором. По авторскому моделированию события, описываемые в первой главе романа происходили, когда автор познакомился с Онегиным в Петербурге, явно до ссылки Пушкина, т.е. до весны 1820 года. Автор невольно признается о своем желании покинуть Россию сразу после окончания лицея. Планам «совместного» заграничного путешествия не суждено было совершиться даже в виртуальном варианте, – Онегин получил извещение о болезни дяди, а автору пришлось против воли менять маршрут и отправиться на юг, в ссылку.
Нет большого оптимизма и во второй главе «Онегина», писавшейся в Одессе и позже названной «Поэт». Она по сюжетному построению представляет как бы альтернативу первой, моделирование, наиболее вероятный, по мнению автора прогноз того, что произойдет с поэтом, который вырвавшись в Европу, решает вдруг вернуться обратно. Об онегинской строфе исписаны сотни исследований, не будучи специалистом в этой области, хорошо бы вообще не затрагивать этот момент, рискнем лишь повторить мнение Дружникова, что сложно соотносится столь легкий жанр повествования с мрачной историей русского интеллигентного юноши «с душою прямо геттенгентской», который неизвестно зачем вернулся из Европы в родную деревенскую глушь и здесь был вскоре убит. Пушкин как бы убеждал читателя в том, что натуре одаренной, поэтической и тонкой очень тяжело в России, ну а уж возвращение в Россию из Европы, так уж точно смерти подобно…
Словно предвидя, что начало «Евгения Онегина» может толковаться не однозначно, Пушкин в беловой рукописи добавил эпиграф на английском языке, который весьма многозначителен, но до печатного варианта он не дошел: «Nothing is such an enemy to accuracy of judgment as a coarse discrimination». Итак, «ничто так не враждебно точности суждения, как недостаточная проницательность». Эдмунд Берк, которому принадлежит это утверждение, был крупным правительственным чиновником, оратором и публицистом в Англии XVIII века. Скорее всего, Пушкин ознакомился с его произведениями в библиотеке графа Воронцова.
Пушкин писал роман вольно, для себя, будто и не собирался иметь дело с цензурой, а если и вносил смягчающие обстановку корректуры, то, все равно, не оставлял надежды на достаточную проницательность читателя. Какого ж читателя имел в виду поэт? «Я из Онегина переслал бы что-нибудь, да нельзя: все заклеймено печатью отвержения». На попытки вернуться в этой теме: «Об моей поэме нечего и думать – если когда-нибудь она и будет напечатана, то верно не в Москве и не в Петербурге». Где же в таком случае он собирался издавать свою новую поэму? Остается предположить, что рукопись своего нового романа в стихах поэт собирался взять в свое «путешествие» в Европу.
Одновременно с этим, Пушкин пытается вызволить из Петербурга и другую свою рукопись, которую когда-то неосмотрительно проиграл в карты приятелю Никите Всеволожскому. Параллельно с этим процессом Пушкин открытым текстом доводит до Вяземского, что предисловие, которое тот написал для «Бахчисарайского фонтана», тоже лучше было бы попридержать для других условий: «Знаешь что? Твой «Разговор» более написан для Европы, чем для Руси».
Но денежные проблемы все еще не дают Пушкину возможность резко изменить свою жизнь, и он начинает прорабатывать варианты продажи неоконченного романа в стихах издателям здесь, в России. «Теперь поговорим о деле, т.е. о деньгах, – обращается он к Вяземскому. «Сленин предлагает мне за «Онегина», сколько хочу. Какова Русь, да она, в самом деле, в Европе – а я думал, что это ошибка географов. Дело стало за цензурой, а я не хочу, потому что дело идет о будущей судьбе моей, о независимости – мне необходимой…»
Вопрос о том, что это – лишь начатый кусок неоконченной вещи, не обсуждается. Быстро с публикацией также не выходит, хотя в принципе никто не говорит «нет», и Пушкин расстроен: время-то не ждет! «Онегин» мой растет, – сообщает он приятелю. – Да черт его напечатает – я думал, что цензура ваша поумнела при Шишкове – я вижу, что и при старом по-старому». Пушкин в обсуждении проблем цензуры оговаривается, величая ее «ваша», – он уже, должно быть, видит себя гражданином Франции, хочется написать и продать побольше. Но никто не спешит платить.
Его расходы все время превышают поступления, а мысль настойчиво ищет средство решить проблему, неожиданно, в один присест разбогатеть. В карты он поигрывал еще в Петербурге, а в Кишиневе становится азартным игроком. Надежда вдруг выйти из-за стола с состоянием делается прямо-таки навязчивой теперь, когда деньги нужны до зарезу, срочно, и судьба просто обязана смилостивиться и помочь ему. «Страсть к игре, – говорил он приятелю Алексею Вульфу, – есть самая сильная из страстей». В рукописи второй главы «Евгения Онегина», появилась строфа, которую Пушкин после убрал:
Страсть к банку! Ни дары свободы,
Ни Феб, ни славы, ни пиры
Не отвлекли б в минувши годы
Меня от карточной игры;
Задумчивый, всю ночь до света
Бывал готов я в эти лета
Допрашивать судьбы завет:
Налево ляжет ли валет?
Уж раздавался звон обеден,
Среди разорванных колод
Дремал усталый банкомет.
А я, нахмурен, бодр и бледен,
Надежды полн, закрыв глаза,
Пускал на третьего туза.
Но много выиграть не удавалось, чаще карты отнимали последнее. Ксенофонт Полевой, брат пушкинского издателя, писал об этой страсти поэта: «Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего продувался в пух! Жалко было смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупой страстью!». Играл Пушкин и в бильярд. Но тут шансы внезапно разбогатеть были значительно меньше, чем в карты. Как уже говорилось, в Кишиневе, кампанию Пушкину за карточным столом часто составлял Иван Липранди, а в Одессе, дорожа своей должностной репутацией, он все чаще в походах по карточным притонам доверил мавру Али.
Денежные проблемы настолько захватили Пушкина весной 1824 года, что казалось, что ничего более важного на свете не существует. Интересно то, что именно в это время начальство было им довольно. Граф Воронцов, который еще совсем недавно советовал Пушкину заняться чем-нибудь путным, теперь его хвалил. «По всему, что я узнаю на его счет, – писал Воронцов в Петербург, – и через градоначальника Гурьева и через правителя канцелярии Казначеева, и через полицию, он теперь очень благоразумен и сдержан». Анализируя одесский период жизни и деятельности Пушкина, не отрицая важность решения денежных проблем, осмелюсь заметить, что на последнем этапе одесского периода любовная страсть к Елизавете Воронцовой затмила все прочие проблемы – и планирование побега, и финансовые…
Чтобы в какой-то мере завершить описание эпизодов, в ходе которых братья Липранди в той или иной степени общались с Александром Пушкиным, нельзя обойти молчанием поездку Пушкина с Павлом и Иваном Липранди в Бендеры на встречу с «казаком Искрой». Вернувшись после одной из своих многочисленных поездок по Новороссийскому краю, Иван Липранди рассказал Пушкину о том, что на одном из хуторов вблизи Бендер проживает старик-казак, который помнит период Прутского похода Петра Великого и лично видал Карла XII. Пушкин, которого в это время исключительно интересовала история предательства Мазепы, загорелся идеей встречи с таким интересным свидетелем. Граф Воронцов, узнав от Ивана Липранди «историю казака Искры», изъявил желание участвовать в поездке. В самый последний момент неотложные дела не позволили наместнику съездить в Бендеры, и Пушкин отправился с Иваном Липранди. В ходе поездки к ним присоединился и подполковник Павел Липранди.
Поездка была исключительно интересной. В Бендерах друзья познакомились с могучим опрятным мужчиной, по виду лет 65-ти. Этот «старец» подробно рассказал приезжим о том, что, будучи молодым хлопцем, привозил в ставку шведского короля продукты, хорошо запомнил и был готов показать расположение основных укреплений, т.е. вполне достоверно воспроизвел обстановку военного лагеря, чем убедил приезжих в своей искренности. Со слов Ивана Липранди, Пушкин все допытывался о месте возможного захоронения гетмана Мазепы, но на этот счет наш «долгожитель» ничего определенного сказать не мог. Одарив «очевидца» изрядной суммой денег, очень довольные результатом поездки, путешественники вернулись в Одессу. Если прикинуть реально возможный возраст, так называемого, «Искры», то получается, что ему было на момент встречи не менее 135 лет. По мнению многих пушкинистов, наши любители древней старины, имели возможность пообщаться с проходимцем, грамотно выдававшим себя за свидетеля знаменательной эпохи 115-летней давности. Существует мнение, что Пушкин признал в «старце» бродягу по кличке «Полифем», знакомого еще по Кишиневу, но не стал разочаровывать своих легковерных друзей, и поддержал их в рассказе о поездке графу Воронцову.
Теперь, самое время сказать, что в самое ближайшее время у Пушкина произошел конфликт с графом Воронцовым, и поэта «откомандируют» в псковскую деревню под надзор местных властей и попечение отца, статский советник Иван Липранди, воспользовавшись отличными рекомендациями графа Воронцова вернется на военную службу прежним чином «подполковника», а Павел Петрович Липранди продолжит службу уже в качестве старшего адъютанта начальника штаба армии генерала Дмитрия Киселева. Но такая, откровенно простоватая концовка главы не удовлетворит даже нынешних школьников, изучающих творчество Пушкина. Это вполне естественно, так как они вынуждены знакомиться с его жизнью и творчеством по тому псевдоисторическому венигрету, старательно замешанного «литературоведами», зачастую не постигшими всей гениальности, сложности и противоречивости творческой личности русского гения. Так, легендарная информация о том что, основной причиной, прервавшей пребывание А. Пушкина в Одессе, был его бурный роман с женой намесника – Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой, не выдержала испытание временем.
Кстати, при жизни Михаила Сергеевича Воронцова, никто не счел возможным обвинять его в гонениях на Пушкина. В. Тен в своем очерке «Кто решил судьбу Пушкина в 1824 году» резонно подметил, что уже в 1847 году хорошо информированный историк Д. Бантыш-Каменсий по повоу ссылки поэта утверждал, что тот «сам подготовил приговор резкими суждениями и чересчур вольными стихами». В 1854 году К. Зеленецкий объяснял причиной изгнания Пушкина в деревню его «шалостями и разными знакомствами».
Более осторожный на критические суждения П. Анненков в «Материалах для биографии Пушкина» в 1855 году объяснял причину перемещения поэта из Одессы в псковскую деревню «малой способностью к деятельности чиновничьей». Мнение на этот счет Ивана Петровича Липранди, уже по только потому, что он является второй по значимости фигурой нашего исследования, тоже мне не безразлично. Тем более, что он, фактически, единственный, непосредственный свидетель одесского периода жизни Пушкина, оставивший подробные воспоминания. Так Иван Липранди, в целом, характеризует отношение Воронцова к поэту как доброжелательное. А по своей должностной специфике, именно Иван Липранди был основным посредником в отношениях Александра Пушкина и Воронцова. И по его свидетельству, даже после того, как в списках по Одессе разошлись четверостишья с «полумилордом» и «полуподлецом» князь по-прежнему приглашал поэта к обеду, по-прежнему обменивался с ним несколькими малозначащами фразами. А ведь согласитесь, даже признавая в коллежском секретаре величайшего поэта, Воронцову по своему рождению, боевым заслугам, и административному таланту, заслуженно вознесенному на самый высший государствееный уровень, терпеть подобные выходки было нелегко. По анализу исследователя творчества Пушкина Бориса Модзалевского («Пушкин и его современники» СПб., 1999), первым негативно высказался против Воронцова М. Гершензон в книге «Образы прошлого», вышедшей в 1912 году. Он писал об «острой ненависти к Пушкину, заставившей надменного и выдержанного «лорда» унизиться до жалкой мести человеку, стоявшему неизмеримо ниже его по общественному положению». Вывод однозначен: «Воронцов из ревности устраняет ненавистного ему человека при помощи доноса, направленного в Петербург». При этом, поскольку прямых доказательств связи Пушкина и Елесаветы Воронцовой не имелось, Гершензон высказал предположение о том, что существовала некая другая дама, в которую были влюблены поэт и наместник. Как могла сия дешовая «утка» выйти из-под пера серьезного ученого?
Во-первых, «серьезным» его признали только в советское время. Был бы он действительно серьезным исследователем, то, по крайней мере, выяснил бы, что эта таинственная дама, была младшей сестрой Сифии Потоцкой-Киселевой – Ольгой, которая, кстати, из своего широкозахватного флирта не делала никакой тайны. Для того, чтобы хоть как-то угомонить эту явную нимфоманку, ее 1 ноября 1823 года с необыяайной поспешностью обвенчали со Львом Александровичем Нарышкиным, кузеном М. Воронцова, при этом она осталась жить в Одессе, не особенно меняя свой стиль жизни. Мало того, что эта любвеобильная особа морочила голову Михаилу Воронцову, Александру Пушкину, она умудрилась не только влезть в постель к мужу своей старшей сестры, Сифии, Павлу Киселеву, но и «увлечь» на всю оставшуюся жизнь этого, исключительно осторожного и как было принято говорить в не столь далекие времена, исключительно «морально-устойчивого» человека. Но, что касается Пушкина, то он был увлечен Ольгой Потоцкой зачительно меньше чем прочими «фигурантками» своего донжуанского списка. Так что оба варианта «научной версии» Михаила Гершензона абсолютно не аргументированы. А сама личность Гершензона интересна только тем, что он был первенцем из числа новорощенных местечковых пушкиноведов, которые впоследствии усиленно примеряли свои ущербные психологические схемы, на фольсифицированные ими же факты…
Я полностью поддерживаю мнение В. Тона в том, что в условиях продолжающихся протестных акций против евреев, активно поставлявших боевиков и провокаторов в ходе антиправительственных акций 1905-1907 годов, признать тот факт, что основным недоброжелателем и гонителем Пушкина являлся выкрест из австрийских евреев – министр иностранных дел граф Нессельроде, было совершенно неприемлимо по убеждению бывшего местечкового еврея Гершензона. Пушкин к тому времени уже стал одним из ключевых символов русской нации и, по логике Гершензона, сообщение о виновности в гонениях поэта еврея Нессельроде могло всколыхнуть в обществе антиеврейские настроения. Отводя обвинения от Нессельроде, Гершензон целенаправленно «перевел стрелки» на Михаила Воронцова, который по своему уму, воспитанию и служебному положению, никогда бы не опустился до такого низкого поступка, который приписывается ему «известным» пушкиноведом Гершензоном. Если бы даже пылкая и эмоциональная Елизавета Ксаверьевна и изменила бы Воронцову с Пушкиным, то он нашел бы более достойные варианты решения возникшей проблемы. Что он, кстати, и предпринял. Министр иностранных дел, граф Нессельроде, по ведомству которого весь этот период числился поэт, получил от Воронцова весьма конкретное письмо с просьбой о переводе Пушкина из Одессы.
«Никоим образом я не приношу жалоб на Пушкина, справедливость даже требует сказать, что он кажется гораздо сдержаннее и умереннее, чем был прежде, но собственный интерес молодого человека, недостаточность которого происходит, по моему мнению, скорее от головы, чем от сердца, заставляют меня желать, чтобы он не оставался в Одессе» – писал Воронцов Нессельроде 28 марта 1824 года. И в других последующих письмах не прослеживался какой-либо «компромат» на поэта. При этом следует учесть, что очернить Пушкина Воронцов мог без труда. Достаточно было обратить внимание на полное пренебрежение поэта службой. О его пьяных дебошах судачила вся Одесса. Государь же по докладу Нессельроде повелел Пушкина отставить от службы и послать на постоянное жительство в отцовскую псковскую деревеньку. Да и сам Пушкин «приписывал козням Михаила Воронцова только сам факт удаления из Одессы, но не ссылку в Михайловское.
Вот так незамысловато и складывались легенды, при том, что до известных пор, ни у кого даже из числа явных недоброжелателей этого отважного воина, деятельного, успешного администратора и благородного человека не поднималась рука обвинить его в гонениях на поэта.
Что же касается статского советника Ивана Липранди, то, как ходатай, а затем, и в определенной степени, гарант пристойного поведения поэта перед Наместником, воспользовался отличными рекомендациями Воронцова, дающими ему право вернулся на военную службу, и поспешил покинуть Одессу. В это же время, наш основной фигурант – подполковник Павел Петрович Липранди, по предложению генерала Павла Киселева примет должность старшего адъютанта штаба 2-й армии.