10
В знойные, пыльные дни похода он не забывал о Сухорукове, и наконец они свиделись.
Василий Дмитриевич, черный, не хуже африканца, сдержал горестное изумление, увидев Бестужева — рядового в драной шинели. Он ходил, ссутулясь, по палатке, вскидывал голову.
Там, в Петербурге, первое слово было за Бестужевым. На Кавказе Сухоруков — ветеран, успевший поднатореть в здешних штабных и журналистских тонкостях, посвященный в кое-какие тайны, поскольку состоит при особе главнокомандующего корпусом. Это его положение, заверял Сухоруков, обязывает поддерживать поэта, низвергнутого со столичного Олимпа. Для «Тифлисских ведомостей» честь числить Александра Александровича своим постоянным автором.
У Бестужева отлегло от сердца, — все сбывается! Он будет печататься.
Но Сухоруков сразу погасил надежду.
— Кругом соглядатайство, пакости. Паскевич дорожит моим пером, жаждет восславления, однако скрипит зубами, когда беру секретные документы…
Василий Дмитриевич кончил безостановочное хождение.
Не эта бы подозрительность, он посодействовал переводу Бестужева в штаб, нашел союзников, кои дорожат неповторимым талантом Александра Александровича — отменного писателя, знатока истории военного искусства…
Хоть и разомлел Бестужев от комплиментов, но видел:
Сухоруков помочь бессилен, старается лишь дружески подготовить к встрече с фельдмаршалом.
После такой подготовки идти к Паскевичу не хотелось. Какое графу дело до его подвигов и дарований? Но одолев колебания, Бестужев отважился представиться Паскевичу. В лавровом венке командующего и его, Александра Бестужева, скромный листок, листок братьев.
На прием явился в многострадальной походной амуниции. Паскевич держался с надменной корректностью, поглаживая мясистые щеки. Бестужев, кажется… сочинитель… Граф смутно помнил заступничество Грибоедова. Сколько прошений к нему обращено, сколько фамилий должен хранить в голове…
Голова эта сильно кружилась от ратных удач. Фортуна к нему благоволила, офицеры в линиях и в штабах были искусны, кровь лилась рекой. Паскевич принимал это как должное: солдату надлежит класть живот за веру, царя и отечество.
Офицеры же… К офицерам у главнокомандующего чувство смешанное. Потаенная зависть недоучки к образованным. Мало того, что образованны; им только и свет в окошке — Алексей Петрович Ермолов. Щеголяют его изречениями и словечками. Ермоловские словечки с подковыркой, без должного пиетета к августейшим именам. У многих офицеров рыльце в пушку. Оттого и прыть; в огонь лезут, надеясь искупить вину перед государем.
Щекастый фельдмаршал не мастак на изречения и реляции. Реляции и без него покорнейше составят. Он к этому прежде приспособил Грибоедова (царство небесное!), сейчас — Сухорукова.
Рядового Бестужева в штаб брать не резон. И так довольно «этих». Обер-квартирмейстер Вольховский (замешан в декабрьской смуте), на военных совещаниях подает голос Михаил Иванович Пущин (разжалован в солдаты и теперь покрикивает на генералов — распоряжается всеми траншейными и взрывными операциями).
За «этими» велено глаз да глаз, о Бестужеве особая бумага графа Чернышева. Ранее того граф Дибич давал общую диспозицию:
«…Его величество желал бы знать: как они располагаются по квартирам, т. е. вместе с прочими нижними чинами или совершенно отдельно от оных? О чем я покорнейше прошу меня уведомить для доклада его величеству. При чем честь имею присовокупить, что в таком случае, если означенные разжалованные располагаются по квартирам совершенно отдельно от прочих нижних чинов, сия мера полезна с той стороны, что они тем лишены свободно сообщать прочим нижним чинам какие-либо вредные внушения; но его величество находит то неудобство, что они, не имея ни с кем никакого сообщения и живя только одни, могут с большей удобностью утверждать себя в вредных мнениях и иногда покушаться на какие-либо злые намерения. В отвращение сего, его величество полагает удобнейшим располагать их по квартирам и в лагерях вместе с прочими нижними чинами, но с препоручением их в надзор надежным старослужилым унтер-офицерам, которые должны иметь строгое и неусыпное наблюдение за тем, чтобы они не могли распространять между товарищами каких-либо вредных толков».
Бумаги эти хранятся у графа Паскевича в специальном бюваре для сугубо секретных, таких, какие он постоянно почитывает. На царской службе всякая обязанность славна — полководческая или сыскная.
С брезгливо-барственным сожалением фельдмаршал взирает в лорнет на здоровенного, широкоплечего солдата. Не пер бы, милый, на рожон, тогда носил бы вместо выгоревшей рубахи да латаных шаровар золотом шитый мундир, сверкал лаком узконосых сапог… Хочет видом своим солдатским воздействовать, небось в атаку бежит застрельщиком. Ну и беги себе.
Паскевич дремотно цедит насчет гордыни, губящей карьеру…
Любит фимиам, думает Бестужев, где-нибудь в письме к доктору Эрману надо вставить о победоносном полководце Паскевиче-Эриванском, Такие млеют, узрев свое имя на печатной странице…
Завершая аудиенцию, граф, раздобрившись, дозволил рядовому Бестужеву в часы, свободные от службы, носить партикулярное платье…
При выходе Бестужева перехватил неправдоподобно худой Вольховский в болтающемся, словно на жерди, летнем мундире. Ему известно, как граф встречает разжалованных, какая смесь высокомерия, заносчивости и скрытой боязни в самодовольном военачальнике.
Лицейский однокашник и друг Пушкина, единомышленник декабристов, Вольховский чудом избежал наказания. По своенравному стечению обстоятельств был свидетелем казни пятерых… Теперь безотказно выполняет многосложные квартирмейстерские обязанности в Кавказском корпусе.
Вольховский научился разгадывать мелкие козни фельдмаршала, но считал его человеком по натуре незлым: из Петербурга не заставят — пакостей творить не станет, в отчаянную минуту вместе с солдатами рванет на приступ. Фельдмаршальское звание, правда, пошло во вред, появились спесь, мнительность.
Николай, отстранив Ермолова, мог назначить на Кавказ человека и похуже. Это Вольховский втолковывал своим давним приятелям, ныне рядовым и офицерам Кавказского корпуса. Попечительство о них вынуждало его к изворотливости.
— Не отчаивайтесь, Александр Александрович, — Вольховский усадил Бестужева в походное кресло, подвинул инкрустированный ящичек с табаком, худыми пальцами погладил жидкие усы.
Бестужева обескуражило завершение войны с Турцией; годом раньше кончилась русско-персидская война. Он стремился на Кавказ, чтобы прославиться в сражениях. Теперь видел напрасность подвигов, но отказываться от надежды не хотел.
Вольховский грустно усмехнулся, дымя янтарной трубкой. На Кавказе война никогда не кончится. Не персы, так турки, не турки, так горцы, а то и те, и другие, и третьи, науськиваемые британцами. Всегда найдется где отличиться. Прок каков? Многие себя выказали лучшим образом, однако все еще обречены на солдатскую лямку.
Вольховскому внятен их патриотический, искупительный порыв. Однако жертвы принимаются, но прощение не следует. Только богу ведомо, где лучше: в Якутске или на Кавказе!
— На Кавказе! — упрямился Бестужев.
В Якутске не узнаешь самозабвенного азарта, какой он почувствовал, врываясь в Байбурт. Единожды испытав, станет ждать повторения. Ему на роду написано подставлять голову под пули. Их свист будит фантазию…
— Я тоже любуюсь здешними местами, — устало подтвердил Вольховский. — Природы дивные, но климат вредоносен, русский организм подвержен многим болезням…
Вольховский обещал содействие, но возможности его мизерны. Паскевич лично контролирует перемещение разжалованных.
— Надо вам удержаться в сорок первом егерском полку. Будет дислоцироваться под Тифлисом. Командиром полковник Леман. Человек порядочный, из неблагонадежных.
* * *
Бестужев валяется на продавленном тюфяке в Авапури — карантин перед Тифлисом, куда возвращается после похода, после неудачного визита к Паскевичу.
Сказочный край посещают попеременно либо вместе — чума и холера. Путешественники да соблаговолят отдохнуть накануне въезда в Тифлис, полюбоваться горами, старинным храмом, посидеть в духане, в саду с плетенной из веток оградой.
В карантинном доме маленькие опрятные комнаты для людей благородных и общая — для прочих.
Кто Бестужев — «благородный» или «прочие»?
Выношенная венгерка, юфтовые сапоги со сбитыми каблуками (радетель Паскевич дозволил партикулярное). Поразмыслив, карантинный фельдшер все-таки определяет ему отдельную комнатку.
Спешить Бестужеву, собственно, некуда. Надо бы разобраться в сумбуре и хаосе последних недель.
Якутское житье можно обозначить паролем, которым караульные обмениваются, сдавая пост: «Никаких перемен»— «Все в порядке». На южной земле что ни день — перемены. Самое разительное для него новшество — бой. Он не испытал страха. Кому, однако, дорого его бесстрашие, кроме него самого?..
Полковник Леман уведомлен Вольховским и, вероятно, не воспрепятствует жизни в Тифлисе. Не Петербург, конечно. Но город занятный, пересечение наций и искусств. Редакция «Тифлисских ведомостей» тут же…
Вечером вкрадчивая дробь в дверной косяк. Несмотря на свое всевластие в этой точечке земной поверхности, фельдшер, начальник карантина, держится скованно. Узловатые крестьянские руки, крепкие скулы, монгольские раскосые глаза. Лет тридцать, как не более. Фельдшера, заносившего в амбарную, с сургучной печатью, книгу лиц, миновавших карантин, остановила фамилия Бестужева. Сам он — страстный любитель литературы, молился на Державина и Пушкина.
— Садитесь, — Бестужев нехотя поднялся с койки.
Фельдшер, помедлив, сел, бросил на стол мужицкие ладони, сбиваясь, завел свое.
Ему памятна фамилия «Бестужев». Был такой, издавал альманах «Полярная звезда»… Тот Бестужев, видать, сгинул или коротает век в сибирских рудниках. Не доводится ли уважаемый обитатель карантина родственником сочинителю? Если вопрос чем-то неприличен, господин Бестужев извинит за вторжение. Сам он человек бесхитростный, образован мало, но сердцем прикипел к поэзии. Кропает стихотвореньица. Кавказские пейзажи, строфы во славу августейшей особы, ко дню ангела. Тетрадочка здесь, в кармане.
Бестужев уставился в раскосые глазки. Оглушить мужиковатого фельдшера: я — сочинитель и редактор Александр Бестужев!
Подошел к темному окну.
Похоронили. Крест водрузили.
Резко обернулся. Как по команде «кру-гом».
— В родстве с упомянутым поэтом не состою. Совпадение фамилий.
* * *
Фельдшер, винясь, попятился к двери.
В Тифлисе Бестужев вместе с братьями снял квартиру неподалеку от Эриванской площади, откуда докатывался прибой караванного торжища. Павлик пошутил: как на Седьмой линии Васильевского острова, напротив Андреевского рынка.
Петру и Павлу досталось по комнате, Александру — две. Комнаты выходили в залу для гостей.
В своей спальне вплотную к тахте Бестужев придвинул низкую конторку, в кабинете поставил солидный письменный стол. Он обдуманно меблировал квартиру, Объясняя мастеру-армянину размеры каждой вещи, выбирая породы дерева. У персов, долго прицениваясь, купил ковры. Обосновался надежно, рассчитывая на гонорары в «Тифлисских ведомостях» и у Булгарина.
Павел часто отлучался в Бомборы, где стояла его артиллерийская рота; дни Петра текли в батальонной казарме. Рядовой Александр Бестужев был свободен от солдатских повинностей, в полку — спасибо Вольховскому и Леману — о нем забыли, числя больным. Если б еще забыла лихорадка.
Приятели подыскали лекаря; Бестужева пользовал доктор Депнер — налитой, как спелое яблоко, здоровяк, охочий до рассуждений. Организму и природе, настаивал доктор Депнер, должно быть в постоянной гармонии, а посему смена климатов губительна.
Бестужева увлекала медицина, он подолгу слушал Депнера, однако приступы от этого не слабели.
Вымотанный ночным жаром, сменив пропотевшее белье, Бестужев утром сгибался над конторкой, устало водил пером по белому листу.
Жена тифлисского коменданта полковника Бухарина, услышав, что в городе Александр Бестужев, настояла, чтобы муж зазвал в гости опального автора.
Полковник Бухарин, смелый в сражениях, ревностный в службе, был добр, не выносил мздоимства, должностных злоупотреблений.
Когда Бестужев за воскресным обедом у коменданта описывал свое путешествие из Якутска на Кавказ (был в ударе, сыпал шутками), хозяйка дома не сводила с него зачарованного взора. Екатерина Ивановна легко, мягко двигалась по комнате, шурша шелковым платьем. В сметливых, с искоркой глазах горел острый интерес к повествованию и повествователю. Вечерами она наведывалась, чтобы по рекомендации доктора Депнера — он врачевал и ее семейство — сменить Бестужеву компресс, потереть виски ароматным уксусом. Взволнованно косилась на стопку исписанной бумаги, не решаясь спросить, что за сочинение.
Разжигая любопытство, Бестужев многозначительно молчал, но когда заверил, что новую повесть посвятил несравненной Екатерине Ивановне, сердце комендантши бешено затрепетало, дыхание сбилось, она обессилела, шелка обмякли.
Единственная женщина, комендантша украшала собой вечера в вале, где рассаживались вокруг длинного стола Михаил Пущин, Оржицкий, Мусин-Пушкин, Нил Кожевников, Александр Гангеблов — люди с декабристским прошлым. Бывали и офицеры с незапятнанной репутацией, не боявшиеся ее, однако, замарать; это было чрезвычайно просто, ибо популярнейшей темой в собрании служил Паскевич.
Фельдмаршал отпустил волосы, соорудил из них куафюру a la Louis XIV: он алкал славы и сравнивал кампанию 1829 года с походами Александра Македонского, с египетским походом Наполеона.
Павел, раздобыв похожий на прическу фельдмаршала пудреный парик и как бы обращаясь к иностранным дипломатам (Паскевич устраивал пышные приемы для чужеземцев), произнес речь о кавказских победах.
Собирались и у Александра Гангеблова. Гангеблов маялся в поисках уединения с Бестужевым. В Следственном комитете он назвал его имя, наговорил лишнего, а сейчас, в Тифлисе, хотел отпущения грехов. Но чуть упомянул об этом, когда они остались вдвоем, — и Бестужев набычился.
— Ни слова. Что прошло, то прошло.
Схватил фуражку.
Гангеблов смятенно кинулся за ним. — Куда вы, Александр Александрович? Будете вечером?
— Посмотрю, — не обернулся Бестужев.
Вечером его не было.
«Что прошло, то прошло». Хотел так думать, так жить, отрубив оставшееся позади. Хотел, постоянно чувствуя минувшее, которое гнездилось внутри и напоминало о себе даже в часы, когда Бестужев норовил оторваться от него. Не то чтобы по хладному расчету, по властной команде, отданной самому себе. Другое тут — надежда преодолеть прошлое ради мечты, уносящей в неизведанное.
Однако теперь, особенно после якутской беседы с немецким ученым доктором, знал: ему не уйти ни от Петровской площади, ни от Петропавловской крепости. Связь нерасторжимая. И не один лишь мрак несет изжитое время, но и свет незакатный; от него быстрее ток крови, бурлит, радужно переливаясь, воображение.
Объяснить это непросто, ох как непросто. Да и пускать кого-либо в заповедное не хотелось, боязно пускать. Тем более сейчас, когда пробуждается долго дремавшее вдохновение, в голове роятся сюжеты — не всегда ясные, но уже приманчивые и отнюдь не безразличные к тому, что свершилось на декабрьской площади подле Сената, о чем пускались в полемику у Синего моста…
Только нет — не сцены на площади, не диалоги заговорщиков. От хроник увольте. «Что прошло, то прошло». Свежие порывы увлекут читательские сердца к высокой справедливости, наполнят гневом против всяческой кривды, попрания человека человеком…
Тяжкий груз былого давил на перо, однако — диво дивное! — не приземлял его вольного лёта.
Он догадывался: чуду такому обязан и времени (в Якутске перо двигалось, точно чугунное), для него благо — седовершинный Кавказ, приятельские сборища по вечерам, разноязычные улицы Тифлиса.
Грибоедов бы понял, что бестужевская муза не изменила себе, вдохновляется давним духом свободолюбия.
Но сюжеты навеяны свежими впечатлениями бытия.
В новых обстоятельствах Грибоедов тоже искал, как использовать обширные свои таланты, вряд ли жил воспоминаниями… Потерпев неудачу, одни складывают оружие, другие ищут новое ему применение. Никакие утраты и горести не понудят истинного сына родины отречься от помыслов о благе и совершенствовании ее, от труда, осененного достойным идеалом.
Пускай думают, как карантинный фельдшер: писатель Александр Бестужев кончился, его талант погребен в петропавловской камере, в оледеневшей сибирской земле… (Тифлисские знакомцы вряд ли так думали, но ему нравилось считать, что и они совпадают с фельдшером.) В урочный час он предстанет в своем сочинительском могуществе.
Отложив часам к четырем пополудни рукопись, расслабленно направлялся в ресторацию Матасси (он — завсегдатай, слугам известна его любовь к острым блюдам, кислому; восточная кухня пришлась по нутру — суп из баранины, капуста по-гурийски, лобио, махохи). Пересекал после обеда замусоренный майдан — Эриванскую площадь, шел к Гаджинским воротам.
Он гуляет, но внутри совершается работа, обостряющая зрение.
Идет стройная женщина — черная юбка, на голове чихта [37], поверх белая кисея. На кисее шелковый платок, повязанный у подбородка. С ней мужчина в коротком архалуке, по рукавам, на груди мелкие пуговицы. Широкие шаровары забраны в сапоги.
Дома Бестужев делает зарисовки: одежда, фигуры, убранство комнат (ковры, широкие тахты, цилиндрические подушки — мутаки), живописная фигурка кивто, танцующего свой танец — кинтаури.
Он не устает внушать друзьям: нам должно знать кавказцев, их быт, языки, верования.
— Мы и русского мужика не разгадали, — отмахивается Пущин.
— Тем хуже для нас, — вставляет Петр Бестужев.
— Не потому ли квартируем на Кавказе? — присоединяется Павел…
Александр любит спуск к Куре, что против устремленной в небо башни Метехского замка. Река здесь неширокая, каких-нибудь пятнадцать сажен.
Уютный духан. Возле дверей, как и у многих тифлисских духанов, медведь на цепи. Общая растерянность беспредельна, когда воскресным днем Бестужев из коляски бросается к медведю, обнимает его мохнатую шею, слезно стенает:
— Оба мы с тобой на цепи, бедный Мишель… Оба в железах…
Испуганный духанщик оттаскивает русского, удивленно замечая, что барин трезв. Как ни в чем не бывало Бестужев возвращается к друзьям.
Его все более затягивает тифлисская жизнь, и поздней осенью предпочитающая двор комнате: на ноздреватых камнях под навесом расстелена скатерть — балык, икра, свежая рыба, сыр, баранина, дичь, плов, ведра кахетинского. Заходи — гостем будешь. Бестужев изъясняется по-татарски, понимает многие грузинские, персидские и армянские слова и не отказывается «быть гостем».
Вечерами — свое общество. По воскресеньям оно собирается у полковника Бухарина, где шуршит юбками проворная Екатерина Ивановна, все так же не сводящая с Бестужева восторженного взгляда. Анекдоты, шахматы, вист, споры о войне и словесности.
Полно, ссылка ли это? Государственные ли они преступники?
В разгар веселой вечеринки команда: всем гостям незамедлительно покинуть Тифлис.
Доктор Депнер в ужасе, Екатерина Ивановна близка к умопомрачению. Два дня назад Александр Александрович перенес приступ лихорадки.
Распоряжение исходит от главнокомандующего. Первым в нем поименован Бестужев; его сразу отправляют с двумя жандармами в Метехский замок. Из тюрьмы — в Дербент, в линейный батальон. Не дав проститься с Павлом (Петра — тоже в Дербент), с друзьями (их тоже вон из Тифлиса, по дальним гарнизонам).
* * *
Разные выдвигались гипотезы, объясняющие сей гром средь ясного неба. Бестужев не отвергал интриг военного губернатора Стрекалова, ревновавшего к нему Екатерину Ивановну, за которой губернатор безуспешно волочился…
Не было ясного неба, оно таким лишь виделось ссыльным и разжалованным; пока они весело читали стихи, играли в шахматы, строили куры тифлисским красавицам, над ними сгущались тучи. Старая злоба и новая неприязнь питали наветы на тех, кто умнее, одареннее, удачливее.
Бестужев ощущал, что воздух Кавказа напоен поэзией, но не ощутил в нем предательства. Он и его товарищи понимали: донос — известное средство сводить личные счеты, однако не понимали — со времени воцарения Николая и учреждения III Отделения донос стал непременным условием работы государственной машины. Осведомитель подталкивает ржавые маховики и шестерни имперского механизма, доказывая собственную преданность. На чиновника, офицера, брезгующего соглядатайством, падает тень. Где, позвольте знать, ваше недреманное око?
Подобным вопросом начальственно оглушили полковника Бухарина. Его бормотание — ничего крамольного за столом не говорилось, гостей приглашала Екатерина Ивановна — вызвало фырканье и отстранение от комендантской должности. За Бухариным и полковником Леманом отныне устанавливался «бдительный и секретный надзор».
За Бестужевым в Тифлисе слежка велась с первых дней и усилилась, когда он повадился в дом к коменданту. Паскевич получал сообщения агентов и, не мешкая, слал депеши Бенкендорфу. Фельдмаршал был заинтересован в обличении «государственных преступников», но лица, не входившие в сей разряд, его непосредственные подчиненные, не должны были выглядеть неблаговидно. Поэтому на Бестужева вешали всех собак. Бухарина же достаточно было выставить добродушным недотепой, намекнуть на его рога.
Однако противоречие таилось в том, что Паскевичу не доказать свою верность государю без опоры на «злоумышленников». Они — лучшие, храбрейшие, самые знающие командиры. Худо, пусто станет без Раевского, Сакена, Муравьева. Но их популярность (Раевский был самым юным — одиннадцатилетним — участником войны двенадцатого года, другом Пушкина) побуждает ревнивого к славе фельдмаршала скрепя сердце настоять на отозвании с Кавказа вышеупомянутых генералов как неблагонадежных.
Сложная возня ведется из-за Сухорукова, который, выполняя приказ Паскевича, составляет историческую хронику о войне России с Турцией. Паскевич норовит втолковать это военному министру, жаждавшему ареста Сухорукова:
«Употребление Сухорукова к такому поручению, когда он, как известно, замешан в происшествии 14 декабря и находится под секретным надзором, не должно удивлять вас, милостивый государь, ибо в одинаковом с ним разряде находились многие служившие при мне; как-то: генерал-майор Бурцов, полковник Леман, поручик Пущин, Искрицкий и полковник Вольховский были в замечании. Не имея других, которые бы с пользою употреблены быть могли, я, по малому числу людей в сем корпусе способных, принужден был давать поручения мои сего рода чиновникам».
В конце длинного объяснения фельдмаршал написал: «Они оправдали доверие по службе, но многие из них не оставили прежних мыслей».
Зачеркнул последнюю фразу: получилось, будто «прежние мысли» не мешают оправдывать «доверие по службе». Что само по себе крамольно.
Был арестован и выслан Сухоруков, подверглись высылке из Тифлиса братья Бестужевы, все их друзья. Вина — чего они не могли взять в толк — заключалась в одном: они оставались самими собой, разжалованные и сосланные, жили, думали, трудились ради отечества. Это и было предосудительно. Равно как и постоянные их встречи.
* * *
В канун нового года тифлисцы вывешивают ковры на резные балконные перила.
Александру и Петру Бестужевым не до предпраздничных украшений. В холодный, сырой день они покидали грузинскую столицу. Теплые вещи, взятые из Якутска, хранились на полковом складе в Белых Ключах, деревеньке поблизости от Тифлиса. Но Бестужеву не дали забрать одежду, побывать в штаб-квартире 41-го полка из списков которого он исключался.
Денег не было, продать мебель не успели. Жалкие пожитки валялись на колымаге. Братья ехали верхом. Кони спотыкались на обледенелой аробной тропе. У Петра болела рука, рана снова гноилась. Александра одолевала слабость. Еды хватало, лишь чтобы не протянуть ноги.
К исходу шестнадцатых суток впереди смутно забелела россыпь домиков — Дербент.