Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Николай I.

Сообщений 71 страница 80 из 185

71

https://img-fotki.yandex.ru/get/42385/199368979.45/0_1f4673_a08b4cab_XXXL.jpg


Иван Андреевич Винберг (? – 1851). Портрет императора Николая I. 1820-е гг.
Кость, акварель, гуашь. 16,7х12,1 см.
Всероссийский музей А. С. Пушкина.

72

Колесникова Валентина. "Гонимые и неизгнанные".

Мы не ставим своей задачей проанализировать николаевское царствование, но хотим заглянуть в ранний его период, чтобы понять, как мог сформироваться к двадцати девяти своим годам палач декабристов.

Первое мнение о нем - отца, Павла I.
"Старшие сыновья у меня - баре; Николай и Михаил - это мои гренадеры". (Двое младших сыновей родились с годичным промежутком, а от двух старших Александра и Константина - их отделяло 15 лет.)

"Подобный прогноз, - замечает Н.И. Сазонов, - оправдался для Николая, который так и не смог стать дворянином, оказавшись императором".

Павлу, убитому царедворцами-заговорщиками в 1801 году, когда Николаю было всего пять лет, не довелось увидеть, как взрослел его сын-гренадер. Известно это из записей придворного историка Н.К. Шильдера и главного воспитателя великих князей барона М.А. Корфа. И они, и все воспитатели отмечали посредственные способности будущего императора, давали и общую характеристику его черт, свойств, проявлений.

"Парадомания, экзерцицмейстерство, насажденные в России с таким увлечением Петром III и под тяжелою рукою Павла, пустили в царственной семье глубокие и крепкие корни. Александр Павлович, несмотря на свой либерализм, был жарким приверженцем вахтпарада и всех его тонкостей. О брате его Константине и говорить нечего: живое воплощение отца, как по наружности, так и по характеру, он только тогда и жил полной жизнью, когда был на плацу, среди муштруемых им. Ничего нет удивительного, что наследственные инстинкты проявились и у юных великих князей. Воспитатели Николая Павловича не были способны направить ум своего воспитанника к преследованию других плодотворных идеалов, и потому им не удалось победить врожденные наклонности и отвлечь его от проявившейся в нем страсти ко всему военному" .

Императрица Мария Федоровна противилась увлечению сыновей военным делом, но "с ними занимались им", - это было естественным "для царствовавшего воспитательного хаоса". Сначала в военных играх, а потом "и вне военных игр манеры и обращение Николая Павловича сделались вообще грубыми, заносчивыми и самонадеянными". В журналах воспитателей с 1802-го по 1809 год постоянные жалобы на то, что "во все свои движения он вносит слишком много несдержанности, в своих играх он почти всегда кончает тем, что причиняет боль себе или другим", что ему свойственна "страсть кривляться и гримасничать", он необщителен.

К "недостаткам и шероховатостям" характера великого князя, помимо грубого обращения не только с приближенными ("кавалерами") и прислугой, но и со своим братом - и даже с сестрою, относится "наклонность сознаваться в своих ошибках лишь тогда, когда он бывает принужден к этому силою, охотно принимает тон самодовольства, когда все идет хорошо и ни в ком не нуждается более", воспитатели единодушны: Николай обладает весьма ограниченными способностями, но поучал учителей в том, чего не знал.
Характерная черта детства - постоянное стремление принимать на себя в играх первую роль, представлять императора, начальствовать и командовать".

А вот что позднее писал сам Николай о своем учении: "На лекциях наших преподавателей мы или дремали, или рисовали их же карикатуры, а потом к экзаменам выучивали кое-что вдолбяжку, без плода и пользы для будущего". "Греческий и латинские языки с трудом давались великому князю. Николай Павлович, сделавшись уже императором, неоднократно говорил о своей ненависти к латинскому языку, о вынесенных им мучениях при изучении его и совершенно исключил этот язык из программы воспитания своих собственных детей".
Весьма любопытна позднейшая иллюстрация этой ненависти: "В начале 1851 года князь Волконский сообщил барону Корфу, тогдашнему директору публичной библиотеки, высочайшее повеление о том, что к нему в библиотеку переданы будут из Эрмитажа все вообще книги на латинском языке.
- Что это значит? - спросил Корф.
- То, что государь терпеть не может латыни с тех ещё пор, когда его мучили над нею в молодости, и не хочет, чтобы в новом музее (так называли вначале вновь отстроенный Эрмитаж) оставалось что-нибудь на этом ненавистном ему языке.
Встретив затем барона Корфа и заговорив о передаче латинских книг из Эрмитажа, император Николай сказал:
- Терпеть не могу вокруг себя этой тоски".

В записках А.Х. Бенкендорфа сохранился иного свойства рассказ о Николае I. "Государь, - говорит граф, описывая гвардейские маневры 1836 года, - был неутомим, целый день на коне под дождем, вечером у бивачного огня, в беседе с молодыми людьми своей свиты или в рядах войск, окружавших его маленькую палатку, он большую часть ночи проводил за государственными делами, которых течение нисколько не замедлялось от этого развлечения государя со своими войсками, составляющего, по собственному его признанию, единственное и истинное для него наслаждение".

Н.И. Сазонов продолжает рассказ о становлении и развитии характера будущего самодержца российского: "Он посвящал себя исключительно военному делу в той части, которая наиболее казенна и наименее одухотворенна, жесткий в выправке, ограниченный в мыслях, краткий и сухой в разговоре, он заслужил того, что его брат Михаил наделил его прозвищем Николая Палкина"1 (заметим, что и декабристы потом называли его так же).

Предстоящая женитьба на прусской принцессе Шарлотте заставила Николая овладеть некоторыми манерами, присущими особе из царской семьи: он заново учился двигаться, говорить, носить горностаевую мантию и учтиво, величественно кланяться - учился всему, что помогло смягчить хотя бы внешне солдафонскую резкость. "Лицемерие, являющееся отличительной чертой его характера, способствовало тому, что мир поверил в его превращение, несмотря на то что он всегда, по существу, оставался гренадером, как окрестил его отец".
Эти черты, а вместе с тем отвращение и неспособность ко всякой интеллектуальной работе были истоком одной из коренных черт его характера "злобы и ненависти, которой император преисполнен ко всякому вообще проявлению умственного и нравственного превосходства".

Николай "любил власть, как скупой любит золото, - продолжает Н.И. Сазонов, - не для того чтобы им пользоваться, но чтобы его хранить, копить и в нем зарыться. Ничто не подготовило его царствовать достойно, ни серьезное образование, ни плодотворные размышления; он думал, что одолевавшего его честолюбия достаточно, чтобы добиться верховной власти. Когда же он её достиг, он решил, что сохранение власти само по себе узаконяет обладание ею.

Он не останавливался ни перед самым бесстыдным насилием, ни перед самой злой хитростью, чтобы сохранить и возвысить авторитет, которым наградил его случай. Запачкав кровью престол, царь надел на свое желчное и истощенное в то время лицо маску лицемерия, с которой уже не расставался.

Каждый год его царствования развивал в нем каким-то роковым образом новый порок: сперва он стал лицемерным, потом обладание неограниченной властью, связанное с лицемерием, породило в его душе непомерную спесь, гордость сатаны, заставлявшую его ненавидеть и преследовать своим гневом всех людей, не склоняющихся перед его всемогуществом.
Черствый от природы, Николай со времени вступления на престол искоренил в себе все человеческие чувства и дошел до такой степени изуверства в нравственных убеждениях, что, единственный из всех современных государей, часто отягчал приговоры военных судов. Все служило для него предлогом к тщеславию - законодательство, управление, армия, флот, финансы, искусство и наука".

73

Л.Н. Толстой.  XI глава "Хаджи-Мурата", посвященная Николаю I.
Вот одна из редакций характеристики монарха:

"Царствование его началось ложью о том, что он, играя роль, уверял при всяком удобном и неудобном случае, что он не знал того, что Александр назначил его наследником, и что он не желает престола. Это была ложь.
Властолюбивый, ограниченный, необразованный, грубый и потому самоуверенный солдат, он не мог не любить власти и интересовался только властью, одного желая - усиления её. Его присяга Константину, из которой он и его льстецы сделали потом подвиг самоотвержения, была вызвана страхом. Не имея в руках акта о престолонаследии и не зная решения Константина, провозглашение себя императором подвергало его опасности быть свергнутым, убитым, и он должен был присягнуть Константину. Когда же Константин опять отказался, вспыхнул мятеж, состоящий в том, что люди хотели облегчить то бремя, которое будто бы так тяготило его. И на это он ответил картечью, высылкой и каторгой лучших русских людей. Ложь вызвала человекоубийство, человекоубийство вызвало усиленную ложь".

74

Н.И. Сазонов:

"Николай, не задумываясь ни о том веке, в котором живет, ни о своей стране, выбирал себе один за другим образцы среди великих государей, стараясь не только не подражать, но превзойти их, подобно лягушке из басни.  Сперва его любимым героем был Наполеон. Потом он взял за образец короля-политикана, дипломата и правителя - Людовика XIV. Николай определенно стал находить в себе задатки современного Людвика XIV и, быть может, мечтал о создании нового Версаля, когда случился пожар его дворца...
Одержимый тщеславием, далекий от того, чтобы покровительствовать литературе, Николай получал удовольствие, преследуя её. Николай преследовал Пушкина, Лермонтова и других, он стал осыпать милостями Нестора Кукольника и Гоголя.
Нестор Кукольник - драматург на редкость плодовитый, обладающий весьма посредственным талантом.
Что касается Гоголя, действительно гениального человека, то расположение к нему Николая можно объяснить лишь случайной необычайной причудой, одной из гримас судьбы".

Николай не узнал себя в Хлестакове и, как пишет Сазонов:

"позволил высмеять себя и сам первый хохотал над собственной карикатурой, показанной публике. Хохотал при этом вполне чистосердечно - вот насколько слепо тщеславие!".

75

А.Ф. Тютчева , автор книги "При дворе двух императоров":

"Мне было 23 года, когда я была назначена фрейлиной двора великой княгини цесаревны, супруги наследника русского престола. Это было в 1853 году.
В ту эпоху русский двор имел чрезвычайно блестящую внешность. Он ещё сохранял весь свой престиж, и этим престижем он был всецело обязан личности императора Николая. Никто лучше, как он, не был создан для роли самодержца. Он обладал для того и наружностью, и необходимыми нравственными свойствами. Его внушительная и величественная красота, величавая осанка, строгая правильность олимпийского профиля, властный взгляд - все, кончая его улыбкой снисходящего Юпитера, все дышало в нем земным божеством, всемогущим повелителем, все отражало его незыблемое убеждение в своем призвании. Никогда этот человек не испытывал тени сомнения в своей власти или в законности её. Он верил в неё со слепой верою фанатика, а ту безусловную пассивную покорность, которой требовал он от своего народа, он первый сам проявлял по отношению к идеалу, который считал для себя призванным воплотить в своей личности, идеалу избранника Божьей власти, носителем которой он себя считал на земле.
Как у всякого фанатика, умственный кругозор его был поразительно ограничен его нравственными убеждениями. Он не хотел и даже не мог допустить ничего, что стояло бы вне особого строя понятий, из которых он создал себе культ. Повсюду вокруг него в Европе под влиянием новых идей зарождался новый мир, но этот мир индивидуальной свободы и свободного индивидуализма представлялся ему во всех своих проявлениях лишь преступной и чудовищной ересью, которую он был призван побороть, подавить, искоренить во что бы то ни стало.

Николай I был Дон-Кихотом самодержавия, Дон-Кихотом страшным и зловредным, потому что обладал всемогуществом, позволявшим ему подчинить своей фантастической и устарелой теории и попирать ногами самые законные стремления и права своего века. Вот почему этот человек... мог быть для России в течение своего 30-летнего царствования тираном и деспотом, систематически душившим всякое проявление инициативы и жизни.

Этот человек, который был глубоко и религиозно убежден в том, что всю жизнь посвящает он благу родины, который проводил за работой восемнадцать часов в сутки, трудился до поздней ночи, вставал на заре, спал на твердом ложе, ел с величайшим воздержанием, ничем не жертвовал ради удовольствия и всем ради долга и принимал на себя больше труда и забот, чем последний поденщик из его подданных.

И вот когда наступил час испытания, вся блестящая фантасмагория этого величественного царствования рассеялась как дым. В самом начале Восточной войны эта армия, столь хорошо дисциплинированная с внешней стороны, оказалась без хорошего вооружения, без амуниции, разгромленная лихоимством и взяточничеством начальников, возглавляемая генералами без инициативы и без знаний. Оставалось только мужество и преданность её солдат, которые сумели умирать, не отступая там, где не могли победить вследствие недостатка средств обороны и наступления" .

76

XVI. Извозчик.

Однажды, бывши офицером, я ехал зимою с Литейной на Васильевский остров. Извозчик попался мне старик, очень добродушный и словоохотливый. Худенькая лошаденка его трусила так неприятно, что каждый шаг ее отзывался толчком, и старик все время подстегивал ее кнутом, с разными причитаньями и наставлениями, в роде тех, с которыми кучер Чичикова, Селифан, обращался к чубарому.

В одном месте, на Невском проспекте, нас обогнал какой-то полковник, который, кивнув головою моему извозчику, сказал ему:

- Здравствуй, брат! Что давно не был? Не забывай, заходя! Извозчик мой поклонился, сняв шапку, и ответил вслед:

- Зайду, родимый, зайду как-нибудь.

- Кто это такой? - спросил я.

Извозчик повернулся ко мне боком и, радостно улыбаясь, сказал:

- Брат мой родной, вот кто это!

- Вре-ешь!

- Чего, сударь, врать? Вот те Христос - родной брат...

- Да как же так: он - полковник, а ты - мужик?

- Что ж, барин, такое уж ему счастье на роду! Он сдаден был в рекруты, годов, почитай, тридцать назад, и вот Господь сподобил его дослужиться до полковницкого чина, а скоро, говорит, и генералом будет.

Такие случаи бывали в старину, хотя и очень редко, а потому я более не спорил и поверил старику.

- И он, как видно, не зазнался пред родней? - спросил я.

- Нет, сударь, грех сказать, не зазнался, дай Бог ему здоровья и счастья. Отца и мать, пока были живы, очень почитал, помогал им, и мною, как видишь, не брезгует.

- Ты бываешь у него?

- Бываю, сами слышали, сударь, что зовет к ceбе

- Да, слышал, как же он тебя принимает?

- Очень хорошо, сударь. Известно, уж я ему теперь не товарищ, я мужик, а он человек полированный, меж нами равности уже нет, а все же, как придешь к нему, так обласкает, попоштует и завсегда, на прощанье, что ни на есть подарит.

- Это делает ему большую честь,- сказал я.

- Да уж такую честь, сударь, что и сказать нельзя.

- Хорошо он живет? Богато?

- Очинно богато, сударь. У него казенная хватера под Смольным. Никак комнат десять будет.

- Где же он тебя принимает: в комнатах?

- Нет, сударь, туда я сам не иду. Где же нам, мужикам сиволапым, в барские хоромы залезать! Там и ковры, и зеркала, и всякая мебель, того и гляди, что-нибудь попортишь или запачкаешь. Раз, правда, он мне показал свою хватеру, так вот я подивился, сударь, чего-то нет только у вас, у господ-то! Иная штука такая, что и не придумаешь, на что она годится, а стоит себе и место занимает. А я, как прихожу, так на кухню, либо в людскую, где у него денщики живут, Там он меня и принимает: денщиков вышлет вон и велит подать что есть в печи, сам присядет со мной и беседует. Хороший человек, дай Бог ему здоровья.

- Так вот ты какой родней обзавелся. С тобой не шути теперь.

Извозчик улыбнулся.

- А ведь я и сам не простак, что вы думаете? - сказал он, снова обернувшись ко мне.

- Ой ли? А чем же ты отличился?

- Да уж так, сударь, отличился, что и брату моему, даром что он полковник, почитай, не отличиться так... Знаете ли, что я самого царя возил?

- Ну, что ж тут мудреного? Вероятно, в ямщиках был?

- Вот то-то и есть, что в ямщиках никогда не был, а царя возил. Вы как это рассудите?

- Не знаю, брат; расскажи.

- А вот слушайте, как было дело. Приостановился я одново на самом углу Невского, у Адмиралтейской площади. Стою это и жду седока. Только слышу сзади себя шум. Оглянулся назад, и что ж бы вы думали? Ехал царь, Николай Павлович, в санках, об одну лошадь, серая такая, в яблоках. Только зазевался, должно быть, евоный кучер, сцепился с кем-то, да на грех и сломи оглоблю. Как тут быть? Дальше ахать нельзя. Подбежали полицейские и народ, помогать, значит, а чего тут помогать, когда оглобли нет! Гляжу я, царь-то вышел из санок, сказал что-то кучеру, и прямо идет ко мне. Я, известно, шапку снял и гляжу на батюшку нашего. Никак мне невдомек, зачем он идет в мою сторону. Только он подошел ко мне вплоть и говорит:

- Давай, старичина, вези во дворец!

Слышу я и ушам своим не верю! Так ошалел, что и понять не могу, что мне делать. К счастью, подбежал тут квартальный, отстегнул это полость, помог государю сесть и крикнул мне: пошел!

Держу я в одной руке шапку и вожжи, а другою стегаю своего меринка к в хвост и в гриву. Государь уже сам приказал мне:

- Накройся,- говорит,- шапкою, да возьми вожжи в обе руки.

Вижу, правду он говорит, одною рукою не управиться. Накрылся я, и как стали подъезжать ко дворцу, не знаю, куда направить, а спросить не смею: так весь дух во мне сперло... Только батюшка царь сам уже сказал мне подъезд. Остановился я, вновь снял шапку, а сам и глаза боюсь поднять. Подбежали тут квартальный да лакеи, отстегнули полость, помогли царю выйти. Встал он это из саней и говорит мне:

- Спасибо, старик. Обожди, говорит, немного. Ни жив, ни мертв, хотел было я стегнуть своего меринка да удрать без греха, только квартальный не пущает.

- Слышал, говорит, что государь велел тебе ждать! Нечего делать, приткнулся я с санями к панели и жду. Что ж бы вы думали, сударь? Не прошло много времени, выходить из подъезда лакей и выносит мне двадцать пять рублей.

- Вот видишь ли, чего же ты боялся?

- Да как же, сударь, не бояться? Ведь не кто какой, а сам царь! Вы подумайте только! Лошаденка-то у меня плохонькая, сами видите; санки старые, полость облезлая, грязная и вдруг - сам царь ко мне садится! Отродясь не думал дожить до такого счастья, и вот сподобил Господь!

- Куда же ты девал эти двадцать пять рублей? Пропил, небось, с радости?

- И-и! Что вы, сударь, как можно! Я, слава Богу, живу ничего себе, все у меня есть, два сына работают, зимой вот езжу здесь, живем, помаленьку; так эти царские-то деньги я в церкву, нашу деревенскую отдал, чтобы, значит, образ святому Николаю Угоднику справилию Хороший образ сделали, в серебряной ризе, молимся теперь ему за батюшку царя. Так-то вот...


XVII. Памятник венгерской кампании.

В одном из армейских саперных батальонов служил сапером некто Смирнов, человек в высшей степени своеобразный. Он был среднего роста, широкоплечий, слегка сутуловатый, носил длинные усы, опущенные книзу скобками, и смотрел зверем из-под густых, нависших над глазами, бровей.

К числу многих странностей надо отнести то, что он никогда не употреблял местоимения "вы" и даже к высшему начальствy обращался с такими словами:

- Ты, ваше превосходительство, напрасно изволишь гневаться, или:

- Ты, ваше превосходительство, совсем не дело говоришь и т. п.

Однажды, какой-то из высших начальников, делавший смотр батальону, в котором служил Смирнов, призвал его зачем-то к себе на квартиру и, между прочим, сделал ему замечание о неуместном употреблении слова: ты.

Смирнов показал рукою на висевший в углу образ и невозмутимо ответил:

- Вот самый старший генерал над всеми нами, а и ему я говорю: помилуй мя, Господи!

Когда, по получении капитанского чина, он был назначен командиром саперной роты, то, прежде всего, призвал к себе фельдфебеля и вступил с ним в такого рода беседу:

- Ну, шельма, как-то мы с тобой будем служить?

- Буду стараться, ваше ск - родие! - ответил фельдфебель.

- Стараться, брат, особенно нечего, дело простое: чтобы в солдатский котел класть все, что следует по положению. Понял?

- Слушаю, ваше ск - родие!

- Тебе и унтер-офицерам артель положит прибавку, а более чтобы ни-ни! Солдат должен быть сыт.

- Точно так, ваше ск - родие!

- Больше ничего. Ступай. Я сейчас приду в казарму. Фельдфебель распорядился, для встречи капитана, выстроить роту фронтом. Поздоровавшись с командою, капитан обошел ряды, внимательно вглядываясь в каждого солдата, а потом, став перед ротой, спокойно, но уверенно, объявил:

- У меня, ребята, розог не будет, и кулакам я тоже воли не даю. Служите по совести, как Бог велит. Но и потачки я не дам. Помните это.

Если принять во внимание, что это было сказано в те николаевские времена, когда розги и кулаки служили общепринятым орудием солдатского образования, то можно себе представить, какое впечатление произвела на солдат такая речь их капитана. Одни, вероятно, даже не поняли его, а другие не поверили ему. Но капитан Смирнов крепко держал данное слово.

Провинится какой-нибудь солдат, он его назначит стоять на часах в своей квартире, в полной амуниции, а иногда, смотря по вине, и с ранцем, наполненным песком. Солдат стоит у дверей, а капитан занимается каким-нибудь делом у стола и по временам беседует с часовым.

- Угораздило, братец, тебя на такую штуку: у товарища рубль украсть! Хорошее дело, нечего сказать! Какой же ты товарищ, а? Лучше бы у меня украл, а то у солдата! Сам знаешь, как солдату трудно достается копейка. Нехорошее, брать, дело, совсем нехорошее!

Виноватый, стоя у дверей, слушает и думает: что-то будет дальше? Вспорет меня капитан, как ни на есть - вспорет!

Капитан помолчит, занявшись каким-нибудь делом, а потом сызнова заговорит.

- Вкусен ли был краденый-то рубль, а? Эхе-хе! Грехи наши тяжкие. И не стыдно тебе будет на товарищей глядеть теперь? Как тебя звать-то?

- Федор Михайлов, ваше ск - родие!

- То-то вот и есть, Федор Михайлыч. Не черт ли твою руку подтолкнул! Ведь доброму солдату до такой штуки без черта не додуматься. Видит нечистый, что у капитана Смирнова рота молодец к молодцу, как бисер нанизанный, вот и взяла его зависть, проклятого. Дай, думает, подучу Федора Михайлыча рубль украсть, а Федор Михайлыч, как баба какая, уши и распустил. У самого, вишь, рассудка не хватило, так старого лешего послушал.

Солдат смотрит на капитана и недоумевает. А капитан усядется за работу к столу и как будто забыл о виновном. Через полчаса времени, однако, он встает, подходит к Федору Михайлову и, глядя в упор своими грозными глазами, спросить:

- Ну, так как же, брат? Будешь воровать напредки?

- Никак нет, ваше ск - родие.

- Ой-ли? Закаешься?

- Точно так, ваше ск - родие!

- И черта слушать не будешь?

- Не буду, ваше ск - родие!

- И не слушай его: как он станет тебя снова мутить, ты перекрестись, да приди прямо ко мне сказать. Вдвоем-то с тобой мы с ним управимся, знаешь как! А теперь ступай в роту.

- Покорнейше благодарю, ваше ск - родие!

Солдат уходит от капитана, совершенно озадаченный, не понимая, что с ним сделалось. Его не выпороли, ему не разбили лица, его даже не выругали, а что-то с ним сделали, чего он никак не мог в толк взять. А сделали то, что солдат, склонный воровству, стал бояться этой слабости пуще всякого греха. Если потянет его руку к чужой собственности, он, вспомнив про капитана, начнет креститься и отмаливаться. И помогало! Не надо даже к капитану идти за помощью: черт убегал при двух-трех крестах!

Солдаты его любили.

- Нам што! - говорили они. - Нам у него хорошо! Живем, как у Христа за пазухой. И сам не обидит и никому в обиду не даст!

И он действительно никому не позволял обижать своих солдат. Был такой случай. Перед венгерской кампанией приехал начальник штаба сделать смотр батальону, в котором служил Смирнов. Во время ружейных приемов один из солдат как-то неловко вскинул ружьем, что тотчас было замечено генералом.

- Выпороть его, каналью! крикнул он, обращаясь к капитану Смирнову.

- У меня розог нет,- спокойно ответил старый капитан, прикладываясь к козырьку.

Начальник штаба недоумело взглянул на него.

- Как?! - закричал он. Это что значит?

- А то значит, ваше превосходительство, что я восемь лет командую ротой и розог не заводил. Так теперь, перед походом, совсем уже не время этим заниматься. Нам теперь надо штыки оттачивать.

Генерал совсем был озадачен таким небывалым сопротивлением и сгоряча приказал батальонному командиру отправить строптивого капитана на гауптвахту.

- Поздно мне сидеть на гауптвахте,- возразил и на это капитан. - .Сколько лет я служил и такого позора не заслуживал. А ты, ваше превосходительство, если не доволен мною, так отдай меня под суд.

Неизвестно чем бы кончилась эта история, если бы не вмешался батальонный командир, объяснивший генералу, что Смирнов всегда был такой, что к его чудачеству все привыкли, что он все-таки лучший офицер в батальоне, и что, наконец, теперь, перед. походом, неудобно сменять ротного командира, к которому солдаты привыкли.

После смотра начальник штаба потребовал капитана Смирнова к себе для объяснений. Разумеется, он опять упрекал, грозил, кричал и так далее. Капитан терпеливо выслушал и, окинув грозного начальника своим глубоким взглядом, сказал:

- Послушай меня, ваше превосходительство. Ты, вот, говорил, что можешь отдать меня под суд за нарушение дисциплины. Что ж, отдавай, только хорошо ли это будет? Чем я нарушил дисциплину? Что не дал тебе обидеть честного солдата? Так ведь на то я и капитан его, чтоб стоять за него горой. Посуди сам, что бы было хорошего: сегодня ты его велишь выпороть, завтра - бригадный командир, послезавтра - начальник дивизии, дальше - корпусный командир, дальше - главнокомандующий... и все его будут его драть и драть, не зная его, видя его в первый раз, ни за что, ни про что! При чем же я-то буду? Как я его пошлю на бой после всех этих порок? Разве солдата не спросить меня тогда: а где ты был, командир, когда господа генералы меня пороли?

Эта необычная речь совсем смутила начальника штаба, и он оставил капитана Смирнова в покое, но...

Во время венгерской кампании как-то так выходило, что рота капитана Смирнова, случайно или нет, употреблялась всегда на самые трудные и опасные предприятия. Где надо было совершить что-нибудь почти невозможное, туда всегда назначали капитана Смирнова с его ротой. Видимо начальник штаба не забывал его и желал, вероятно, доставить ему случай отличиться.

Капитан Смирнов не роптал на это и исполнял все поручения с тем же спокойным хладнокровием, с которым проходил всю свою службу.

После каждого дела, поверяя ряды своей роты и не досчитываясь в ней многих, он тяжело вздыхал и записывал в памятную книжку имена убитых, за которых потом читал молитвы пред .оставшимися в живых. Каждый вечер, после обычной молитвы "Отче наш", отделенные унтер-офицеры должны были прочитывать, каждый пред своим отделением, списки убитых, заканчивая этот перечень молитвою: "Помяни их, Господи, во царствии Твоем".

Между тем списки эти делались все длиннее и длиннее, по мере хода войны. Рота капитана Смирнова таяла, как свечка, и он уже рассчитывал, что если война продлится еще столько же времени, то он вернется в Poccию с одним барабанщиком. Не смотря на то, при представлениях к наградам, штабные писаря всегда забывали внести роту капитана Смирнова в список отличившихся.

Вступая в Венгрию, капитан ввел под своей командой ровно триста человек сапер, а привел обратно всего сто двенадцать. Две трети его роты усеяли своими костями венгерские равнины. Капитан сделался угрюм.

- Мне ничего не надо,- говорил он иногда своим офицерам. - Но мне обидно то, что за всю кампанию на нашу роту не дали даже одного георгиевского креста. А ведь мы его крепко заслужили.

Года через три после венгерской кампании капитан Смирнов должен был участвовать с своей ротой в красносельском лагерном сборе. Рота его была, конечно, пополнена, но все герои, завершившие с ним поход, были на лицо.

Капитан насыпал перед своей палаткой небольшой курган, обклал его дерном и на верху поставил небольшую бронзовую статуэтку, изображавшую какого-то испанца, со шпагой в руке. Эта статуэтка была единственным трофеем, вынесенным им из венгерского похода. Он очень дорожил ею, всегда держал в своем письменном столе, а тут почему-то вздумал поставить на видном месте, рискуя даже, что ее могут украсть. Когда его спрашивали, для чего он это сделал, и что изображает этот курган, он отвечал, что это памятник его солдатам, погибшим в венгерской кампании.

Слух об этом игрушечном памятнике и об авторе его, разумеется, разошелся по лагерю, и в свободное время многие офицеры гвардейских полков заходили, во время прогулки, посмотреть на него, при чем заговаривали с капитаном Смирновым, часто сидевшим на стуле, у своей палатки, с неизменной трубкой в руках. Так как в гвардейских полках служат многие наши аристократы, близкие ко двору, то не мудрено, что рассказ о чудаке капитане как-нибудь дошел до слуха императора.

Однажды, вечером, капитан сидел в своей палатки за самоваром, как заслышал крик дежурных: "всем на линию!". Это значит, что лагерь обходит кто-нибудь из начальствующих лиц. Быстро одевшись в сюртук, капитан Смирнов вышел из палатки и начал осматривать сбежавшихся солдат.

- С которого фланга? - спросил он дежурного.

- С левого, ваше ск - родие.

Капитан взглянул по указанному направление и легко узнал вдали внушительную фигуру императора Николая Павловича, который шел пешком, с небольшою свитой, но которая постепенно увеличивалась, по мере того, как государь подвигался далее. Экипаж его следовал сзади.

- Государь идет! - сказал капитан своей роте. - Подтянитесь, ребята! Смотрите веселее! Выровняйтесь хорошенько. Глаза налево!

Государь между тем приближался. Он шел, почти не останавливаясь, здороваясь с выстроенными частями войск, и в скором времени приблизился к месту расположения роты капитана Смирнова.

- Здорово, ребята!

- Здравия желаем вашему императорскому величеству! - дружно ответили саперы.

Палатка капитана Смирнова приходилась как раз у правого фланга выстроившейся роты, так что курган со статуэткой находился на самом пути государя. Император, разумеется, заметил его.

- Что это такое? - спросил он капитана, державшего руку под козырек.

- Это, ваше величество, памятник венгерской кампании! - громко ответил капитан.

Государь сначала улыбнулся, но потом лицо его быстро приняло свое обычное серьезное выражение. Как наружность капитана, угрюмого, закаленного в боях воина, так и твердый, уверенный голос, которым он ответил, невольно обратили на .себя внимание императора.

- Ты был в Венгрии? - спросил он.

- Вместе со своей ротой, ваше величество - ответил капитан, показав на солдат, о которых всегда думал больше, чем о себе.

Государь внимательно оглянул сапер. Капитан понял этот взгляд

- Тут теперь полторы сотни новичков, ваше величество,- сказал он.

- А где же кавалеры твои? Я ни одного не вижу!

- Мои кавалеры, ваше величество, остались в Венгрии. Домой я привел людей, должно быть, никуда негодных,- смело ответил капитан.

Император нахмурился. Он, очевидно, начал угадывать смысл ответов капитана.

- Вызови бывших с тобою в походе,- приказал он. Капитан стал перед ротой и скомандовал.

- Венгерцы вперед! Стройся! Глаза направо. Сотня, с небольшим, солдат вышли из фронта вперед, живо выстроились и выровнялись. Император осмотрел их и еще более нахмурился.

- Bсе, ваше величество! Сто восемьдесят восемь человек мы похоронили в Венгрии и каждый день молимся за упокой их душ.

Государь взял за руку одного старого генерала, сопутствовавшего ему (имени и положения которого капитан Смирнов не знал), и, отойдя с ним в сторону, что-то долго и горячо говорил ему. Генерал, слушая государя, беспрестанно кланялся. Затем, вернувшись назад, государь взял капитана Смирнова за плечо и, выйдя с ним перед фронтом, сказал:

- Ты получишь на роту десять георгиевских крестов; всем остальным медали и по пяти рублей на человека. Ты сам что получил за кампанию?

- Счастье говорить сегодня с тобою, государь! - ответил капитан, прослезившийся от радости, что наконец-то его солдаты, которых он так любил, были оценены по достоинству и притом самим царем.

Император притянул к себе капитана и поцеловал его

- Поздравляю тебя полковником и георгиевским кавалером,- сказал он. - Спасибо, ребята, за славную службу! - крикнул он солдатам.

- Ура-а! - ответили они и, в порыве восторга, забыв всякую дисциплину, окружили государя и капитана, целуя полы их сюртуков и руки и продолжая кричать: - ура-а! рады стараться, ура-а!

Когда, по приказанию государя, они снова выстроились, государь еще раз обратился к полковнику Смирнову и сказал ему:

- Составь рапорт о всех делах, в которых участвовал, и представь по начальству на мое имя, а этот свой памятник убери.

- Слушаю, ваше величество! - ответил новопроизведенный полковник.

По уходе императора, полковник Смирнов велел саперам не медля же срыть курган, а бронзового испанца со шпагой в руке перенес на свой письменный стол.

- Ведь болван,- говорил он потом, щелкая испанца ногтями,- а сумел доложить государю о моих саперах лучше всякого штабного писаря...

По чину полковника Смирнов уже не мог оставаться командиром роты и вскоре получил один из саперных батальонов, расположенных на юге России.

XVIII. Император Николай I, как супруг.

Император Николай I был человек очень неприхотливый на счет жизненных удобств. Спал он на простой железной кровати, с жестким волосяным тюфяком и покрывался не одеялом, а старою шинелью. Точно также он не был охотник до хитрой французской кухни, а предпочитал простые русские кушанья, в особенности щи да гречневую кашу, которая если не ежедневно, то очень часто подавалась ему в особом горшочке. Шелковая подкладка на его старой шинели была покрыта таким количеством заплат, какое редко было встретить и у бедного армейского офицера.

Но на сколько он был прост относительно себя, на столько же он был расточителен, когда дело касалось императрицы Александры Федоровны. Он не жалел никаких расходов, чтобы доставить ей малейшее удобство.

Последние годы ее жизни доктора, предписали ей пребывание в Ницце, куда она и ездила два или три раза. Нечего и говорить, что в Ницце был для нее куплен богатый дом, на берегу моря, который был отделан со всевозможной роскошью.

Но однажды, по маршруту, ей приходилось переночевать в Вильне. Для этой остановки всего на одни сутки был куплен дом за сто тысяч и заново отделан и меблирован от подвалов до чердака.

Проживая в Ницце, императрица устраивала иногда народные обеды. Для этого на эспланаде перед дворцом накрывались столы на несколько сот, а не то и тысяч человек, и каждый обедавший, уходя, имел право взять с собою весь прибор, а в числе прибора находился между прочим серебряный стаканчик, с вырезанным на нем вензелем императрицы. Если о богатстве России долгое время ходили в Европе баснословные рассказы, то этим рассказам, конечно, много содействовала роскошь, которою император окружал свою боготворимую спутницу жизни. Слухи о ее расточительности за границей доходили, конечно, и в Poccию и не мало льстили патриотическому самолюбию.

Так как императрице не нравилась местная вода, то из Петербурга каждый день особые курьеры привозили бочонки невской воды, уложенные в особые ящики, наполненные льдом. Зная это, многие жители Ниццы старались добыть разными путями хоть рюмку невской воды, чтобы иметь понятие о такой редкости. Опытные курьеры прихватывали с собою лишний бочонок и распродавали его воду, стаканами или рюмками, чуть не на вес золота.

Мне случилось в 1861 году проезжать в дилижансе из Тулона в Ниццу, и так как, для избежания духоты, я сидел на переднем, открытом, месте, то со мною рядом помещался кондуктор. Он мне рассказывал дорогою, что ему привелось два раза обедать за счет русской императрицы, и он хранит полученные на этих обедах два серебряные стаканчика.

Когда же я возвращался из-за границы, то в поезде из Берлина в Петербург ехал со мною курьер, который был послан с какими-то вещами к королеве Виртембергской Ольге Николаевне. Оказалось, что он был из числа тех курьеров, которые возили воду для императрицы Александры Федоровны из Петербурга в Ниццу.

- Это было хорошее время для нас,- говорил он. - Кроме продажи воды в Ницце, мы наживались еще контрабандою.

- Каким же образом?

- Да очень просто: ведь нас, императорских курьеров, ни на какой таможне не осматривают. Поэтому мы свободно провозим что угодно, лишь бы не бросалось .в глаза. Я и теперь кое-что везу.

- А что именно?

Но курьер улыбнулся и, махнув рукою, ничего не ответил. Я же почел неудобным допытываться настойчивее.

XIX. Комендант Фельдман.

В начале февраля 1855 года, сидели мы, офицеры инженерного училища, в классе и мирно слушали лекцию долговременной фортификации, которую читал нам капитан Квист, как вдруг двери из соседнего, старшего офицерского класса с шумом растворились на обе половины, и прибежавший быстро сторож впопыхах объявил: государь идет!

Чтоб понять наше удивление, надо заметить, что государь заезжал к нам в училище всегда осенью, а в эти месяцы, после Нового года, никогда не заглядывал. Мы все знали, что дела в Севастополе идут очень плохо, и потому понятно, что всех охватила одна и та же мысль, что случилось что-нибудь особенное, что заставило государя изменить своим обычаям.

Не успели мы кое-как оправиться, застегнуть расстегнутые пуговицы и привести в более приличный видь разбросанные на столах чертежи, книги и бумаги, как заслышали так знакомый нам громкий и звонкий голос государя в старшем офицерском классе, сердито кричавшего:

- Где же Фельдман? Послать за ним немедля! И с этими словами он вошел в наш класс. Лицо его было красно от гнева, глаза метали молнии, он шел скорым шагом и, не поздоровавшись с нами и как бы даже не замечая нас, подходил уже к противоположным дверям, как в эту минуту из-за них показался Фельдман. Тут нужно сделать маленькое отступление. Генерал Фельдман считался комендантом Инженерного замка. Его был старый, почтенный генерал, для которого это место коменданта было создано императором, чтобы, не оскорбляя его отставкой, дать под старость почетное и нехитрое занятие. Император Николай очень часто создавал подобные места для старых служак.

В одном из зал Инженерного замка, вслед за старшим офицерским классом, помещались большие модели некоторых наших главных крепостей и в том числе Севастополя. Модели эти были так велики, что на них были сделаны маленькие медные пушки, с лафетами и другими принадлежностями крепостной артиллерии, и каждая модель занимала четыре или пять квадратных сажен. Модели эти хранились в величайшей тайне, и даже нас, инженеров, пускали их осматривать только один раз, перед самым окончанием. курса. Ключи от этого модельного зала хранились у Фельдмана, и без его разрешения никто туда попасть не мог.

Случилось, что Фельдман поддался на чью-то просьбу, не знаю хорошенько своих ли добрых знакомых или кого-нибудь из высокопоставленных лиц, и дозволил им осмотреть модель Севастополя. Сторож, на обязанности которого было содержать этот зал и модели в порядке, заметил, что, кроме группы лиц, допущенных. Фельдманом, по модельной ходят еще каких-то два господина, которые держатся особняком и делают какие-то отметки в своих записных книжках. Он сказал об этом офицеру, провожавшему гостей Фельдмана и объяснявшему им на модели Севастополя сущность происходивших там событий. Офицер. подошел к двум непрошеным гостям и попросил их немедля удалиться, что они, конечно, и сделали. Кто они были, я не мог узнать достоверно, но, по слухам, это были какие-то два иностранца.

Об этом маленьком приключении кто-то донес государю, и вот он приехал к нам в замок, грозный, как буря. Никогда еще прежде не случалось мне видеть его в таком сильном припадке гнева, как в этот раз.

Чуть не столкнувшись с государем, Фельдман остановился и отвесил глубокий поклон. Он был небольшого роста, плечистый и с большой лысой головой. Государю он приходился почти по пояс.

- Как ты осмелился, старый дурак,- кричал на него государь, грозя пальцем,- нарушать мое строжайшее приказание о моделях? Как ты осмелился пускать туда посторонних, когда и инженерам я не доверяю эти вещи? До такой небрежности довести, что с улицы могли забраться лица, совершенно неизвестный? Для того ли я поставил тебя здесь комендантом? Что ты продать меня, что ли, хочешь? Не комендантом тебе быть этого замка, а самому сидеть в каземате под тремя запорами! Я не пощажу твоей глупой лысой головы, а отправлю туда, где солнце никогда не восходит! Если тебе я не могу довериться, то кому же, после того, мне верить.

Я не припомню в точности всего, что говорил государь несчастному коменданту, и привожу эти фразы только приблизительно верно в гораздо более мягкой форме, чем говорил государь, который в своем неудержимом гневе решительно не стеснялся никакими выражениями. Фельдман не осмеливался, да и не имел возможности что-нибудь сказать в свое оправдание. Во все время грозной речи государя он только молча кланялся и был красен, как рак. Я думал, глядя на него, что с ним тут же сделает государь, и он упадет замертво. Государь говорил, то есть, вернее сказать, кричал долго и много, все время сильно жестикулируя и беспрестанно грозя пальцем.

Мы, офицеры, и все наше начальство, понемногу и потихоньку собравшееся, в нашем классе, стояли ни живы, ни мертвы, каждую минуту ожидая, что, покончив с Фельдманом, государь обратится к нам и, заметив какой-нибудь беспорядок, задаст и нам трепку. Но ему видимо было не до нас.

Вылив свой гнев на Фельдмана, он прошел дальше, не простившись с нами, как вошел не поздоровавшись.

И это было последний раз, что мы его видели. Так его фигура и запечатлелась во мне на всю жизнь, в своем грозном величии, заглушая тот симпатичный его образ, когда он являлся не юпитером громовержцем, а добрым любящим отцом своих многочисленных детей.

77

Мемуарист николаевской эпохи пишет:

"Для учения пускали в ход кулаки, ножны, барабанные палки и т. п. Било солдат прежде всего их ближайшее начальство: унтер-офицеры и фельдфебеля, били также и офицеры..."

"Большинство офицеров того времени тоже бывали биты дома и в школе, а потому били солдат из принципа и по убеждению, что иначе нельзя и что того требует порядок вещей и дисциплина".

Другой мемуарист описывает расправу после бунта в военных поселениях 1832 года.

"Приговоренных клали на "кобылу" поочереди. так что в то время, как одного наказывали, все остальные стояли тут же и ждали своей очереди. Первого положили из тех, которым было назначено 101 удар. Палач отошел шагов на пятнадцать от "кобылы", потом медленным шагом стал приближаться к наказываемому; кнут тащился между ног палача по снегу; когда палач подходил на близкое расстояние от кобылы, то высоко взмахивал правой рукой кнут, раздавался в воздухе свист и затем удар. Первые удары делались крест-накрест, с правого плеча по ребрам, под левый бок, и слева направо, а потом начинали бить вдоль и поперек спины.

Мне казалось, что палач с первого же раза глубоко прорубил кожу, потому что после каждого удара он левой рукой смахивал с кнута полную горсть крови. При первых ударах обыкновенно слышен был у казненных глухой стон, который умолкал скоро; затем уже их рубили, как мясо.

Во время самого дела, отсчитавши, например, ударов двадцать или тридцать, палач подходил к стоявшему на снегу полуштофу, наливал стакан водки, выпивал и опять принимался за работу. Все это делалось очень, очень медленно. При казни присутствовали священник и доктор. Когда наказываемый не издавал стона, никакого звука, не замечалось даже признаков жизни, тогда ему развязывали руки, и доктор давал ему нюхать спирт. Когда при этом находили, что человек еще жив, его опять привязывали к "кобыле" и продолжали наказывать.

Под кнутом, сколько помню, ни один не умер. Помирали на второй или третий день после казни".

78

Предсмертное письмо Императора Николая - князю М.Д. Горчакову

С.-Петербург, 2 февраля 1855 г.

Сегодня в обед получил твое письмо, любезный Горчаков, от 27-го января. Отправив еще 12-ть батальонов к кн. Меншикову, ты вновь доказал, что ничего не щадишь для общей пользы. Это значительное усиление, весьма кстати, пополнит часть 6-го корпуса в самую решительную минуту, которой весьма скоро должно ожидать. Еще более кстати оно будет, ежели сбудется повещенный десант двух новых французских дивизий, под командою Пелисье у Евпатории, в соединении с турками и сардинцев с англичанами у Феодосии. Так у Меншикова ничего лишнего не будет. Как бы желательно было, чтоб нашлась возможность отбиться под Севастополем до прихода сих новых частей! Но не вижу к сему никакой вероятности. Думаю, с тобою, что прибытие кадров 10-й и 12-й дивизий в Николаев и Херсон, где они весьма скоро должны укомплектоваться, будет там с ними и с моряками довольно войск для местной защиты. Согласен с тобою, что в случае неудачи в Крыму, ближе всего будет поручить оборону Николаева кн. Меншикову с остатком его армии. Дай Бог чтоб до сего не дошло.

Изложенное в записке твоей общее предположение твоих действий совершенно правильно и теперь ты знаешь уже вероятно, что 3-й резервный корпус уже выступает 15-го февраля, и кроме малой задержки в Киеве, для приема людей на приведение батальонов в 800 человек, будет безостановочно следовать на назначенное ему место в Браилов. Сосредоточение остальной всей армии вокруг Кишинева, нахожу совершенно правильным, лишь бы потом переправы на Днестре нам не изменили. Казачий полк в Ровно считай своим, тот что в Луцке - у князя Варшавского. Сегодня вечером по телеграфу узнали, что Джон-Россель послан вторым полномочным в Вену и едет чрез Париж и Берлин и будто Решид-Паша тоже туда назначается. И так, кажется будут переговоры; но толку не ожидаю, разве турки со скуки от своих теперешних покровителей не обратятся к нам, убедясь, что их мнимые враги, им более добра хотят, чем друзья.

После многих споров, мы с кн. Варшавским покончили наконец; и вот копия с последней моей записки ему. Он хотел, чтоб я согласился: ему оставаться у Новогеоргиевска с двумя корпусами, гвардию хотел поставить в Вильне, а Ридигера с двумя дивизиями отослать в Бобруйск. Не мудрено было доказать ему всю несообразность подобного расположения войск. Теперь эта мысль миновалась. Ежели дела склонятся к разрыву, я намерен отправиться сам к армии, вероятно в Брест; думаю, что присутствие мое может там быть не бесполезно.

Новых начертаний тебе нечего давать. Главное условлено; ход дел укажет, что изменить нужно будет.

Надеюсь, что к маю у нас за Киевом будут готовы новые 24 батальона 4-го корпуса. Увидим позднее куда нужнее из придвинуть будет. Наконец подвижное ополчение к концу мая может получить уже свое первоначальное образование и придвинуться по прилагаемому расписанию. Вот все, чем мы располагать можем.

Прощай, душевно обнимаю. Навсегда твой искренно доброжелательный. Николай.

Приложение к письму от 2-го февраля 1855 г.

Собственноручная записка Императора Николая о предстоящих военных действиях от 1-го февраля 1855 г. для князя Варшавского.

Необходимость защитить, на огромных расстояниях, важные точки государства, принудила нас ограничиться не только выбором весьма немногих мест, но и уделить для сего ту только часть сил, которою располагать можем.

Нет сомнения, что центр сухопутной нашей границы, прикрывая путь в сердце России, требовал особенного внимания; по сей причине, в состав армии, в Царстве расположенной, назначены отборнейшие войска: гренадеры и за ними гвардия, дабы качеством войск возместить несколько недостаток числительности. Таким образом обязанность прикрывать центр государства лежит на 8-ми пехотных и 4-х кавалерийских дивизиях, кроме соответствующего числа казаков. Армия сия расположена на правом берегу Вислы, на которой мы имеем 3 крепости, на левом фланге находится еще одна, а в тылу другая Брест, чрез которую пролегает главный путь во внутрь северной части государства. Болота и дефиле Припети отделяют от южной части, совершенно открытой до Днестра, вторжению неприятеля, угрожающего нам из Галиции. Оборона южной части империи, ближе к Черному морю, возлежит на обязанности южной армии. Пространство между расположением ее по обеим берегам Днестра до мест занимаемых центральною армиею, весьма велико и, как выше сказано, ничем не прикрыто.

По всем вероятиям, в случае войны с Австриею, первым предметом неприятеля будет вторгнуться в сей промежуток, дабы пресечь всякое сообщение между нашими двумя армиями и воспользоваться огромными способами богатого края, который мы оставим ему без сопротивления.

Ожидая врага за Вепржем, мы полагать можем что неприятель принужден будет необходимо оставить против нас не менее 150,000. Можно предвидеть, что войдя в Польшу, часть его сил пойдет левым берегом Вислы, чтобы угрожать Варшаве и наблюдать за переправами там у Ивангорода и Новогеоргиевска; остальная же часть стараться будет обходить на левый фланг, чрез Волынь.

Сосредоточив главные наши силы за Вепржем мы вероятно можем дать сражение. В случае успеха с нашей стороны мы пойдем вперед. В случае неудачу нашей мы подойдем к Бресту-Литовскому.

Движением этим мы принудим неприятеля избрать одно из двух: 1) или следовать за нами туда же, чтоб нас вытеснить из Польши, или 2) он будет только за нами наблюдать, и обратит все свои усилия овладеть Варшавой, дабы утвердиться в Царстве и приступить к образованию восстания.

Придя в Брест, мы должны расположиться за оным на Бобруйском шоссе, и здесь оправиться и пополнить снаряды и пр.

Здесь можем мы выждать безопасно на что решится неприятель. Не могу думать, чтоб он отважился перейти Буг, чтоб нас атаковать под стенами крепости, ибо столь дерзкое предприятие могло бы дорого ему стоить, и неудача - повлечь изгнание его из царства, с опасностью иметь нас в своем фланге и быть прижату к Висле ранее, чем достигнет своей границы.

Но ежели неприятель, остановясь, обратится к Варшаве, мы можем быстро перейти в наступление прямо по шоссе, или опять угрожать флангу и тылу его, по направлению к Ивангороду.

Из сего, кажется мне, ясно вывесть можно, что во всяком случае Брест для нас единственный и важнейший пункт сбора. Отсюда мы можем со всем удобством действовать как укажут обстоятельства.

Прямой путь во внутрь России нам остается свободным, и потому все, что оттуда мы получать должны: продовольствие, снаряды и даже резервы, могут достигать до армии вполне свободно.

Полагать, что неприятель мог решиться, отбросив нас за Брест, обходить наш правый фланг, с целью прижать нас к болотам Припети и не допустить до Бобруйска - было бы возможно только тогда, ежели б Пруссия тоже обратилась против нас. Но доколь сего не будет, подобное предприятие австрийцев, было б для нас даже выгодно, ибо следовало бы только дать сему движению исполниться марша на два или три, и тогда вдруг выступит из под Бреста на Варшаву; чем бы вся часть австрийцев, обратившаяся в обход нашего правого фланга, и была отрезана от своих главных сил и вероятно приперта к Нареву, лишась возможности восстановить свое сообщение с своей армией, разве огромным кругом, и то сомнительно.

Все, что доселе я старался выразить, говорю я в предположении войны с одними австрийцами, при неучастии Пруссии.

Ежели б осуществилось, что кроме австрийцев явилась бы действительно на границах наших и французская армия, нет сомнения, что оборот дел был бы для нас тяжелее, ибо с этим появлением сопряжено было бы, полагать надо, восстание края, там везде, где не будет присутствия наших сил. Но столь же верно можно ожидать, что будут восстания в Галиции, а еще более в Познани. Ежели и предположить, что Австрия обещаниями иных возмездий приведена будет к согласию не препятствовать такому движению в своих владениях, то столь же утвердительно можно отвергнуть, чтоб Пруссия допустила сие в Познани. Потому, одно опасение подобного, заставит Пруссию, может быть и не хотя, всеми силами противиться появлению французов у границ ее владений; таким образом она будет действовать почти за одно с нами, хотя и не сознательно. Последствие же будет одинаково, т.е. тогда оборонительное положение Пруссии, для собственных выгод, должно удержать прибывшие французские силы, обратиться против одних нас. Этим опять несколько уравновешиваются условия, под которыми произойдут военные действия.

С этим однако свяжется другое соображение, т.е.: появление значительных французских сил в Германии, кроме находящихся уже и еще назначающихся на Восток - делает важное покушение в Балтике на наши берега, менее вероятным, или по крайней мере нельзя его ожидать в такой силе, как предполагалось. Тогда и мы будем в возможности обратить часть наших сил от прибрежья к центру нашего расположения, что до сего убеждения было бы крайне опасно разрешить.

И так остаюсь при мнении, что наш первоначальный план не требует изменения, ибо он согласен с теперешним положением дел, представляя наименее невыгод и обещая во многих случаях неоспоримые условия успеха.

Во главе их ставлю соединение сил, а не разъединение, тогда особенно, когда мы должны ограничиться крайне умеренною числительностью того, что покуда собрать можем.

Прочее Бог устроит.

79

Воспоминания артиста об Императоре Николае Павловиче

Ф.А. Бурдин

Государь Николай Павлович страстно любил театр. По обилию талантов русский театр тогда был в блестящем состоянии. Каратыгины, Сосницкие, Брянские, Рязанцев, Дюр, Мартынов, Самойловы, Максимов, Асенкова, не говоря уже о второстепенных артистах, могли быть украшением любой европейской сцены.

Вот что мне рассказывал известный французский актер Верне о русских артистах того времени. "Когда мы приехали,- говорил Верне,- в Петербург в начале тридцатых годов, нам сказали, что на русской сцене играют Свадьбу Фигаро"; нам это показалось забавным, и мы, ради курьеза, пошли посмотреть.

"Посмотрели да и ахнули: такое прекрасное исполнение произведения Бомарше сделало бы честь французской комедии. Каратыгины, Рязанцев, Сосницкая и Васенкова были безукоризненны, но более всех нас поразил Сосницкий в роли Фигаро. Это было олицетворение живого, плутоватого испанца; какая ловкость, какая мимика!" "Он был легче пуха и неуловимей ветра",- выразился Верне. Почти сконфуженные мы вышли из театра, видя, что не учить варваров, а самим нам можно было у них поучиться".

Вот в каком положений была тогда русская труппа, по словам чужеземного специалиста.

Этому блестящему состоянию русского театра, кроме высочайшего внимания, искусство было обязано также известным любителям сцены: князю Шаховскому, Грибоедову, Катенину, Гнедичу, Кокошкину, которые сердечно относились к артистам, давали им возможность развиваться в своем кружке и в то же время писали для сцены.

Балет тоже отличался блеском, имея во главе первоклассных европейских балерин: Тальони, Фанни Эльслер, Черито, Карлоту Гризи и друг [Из русских Андреянова, Смирнова и Шлефохт]. А французский театр по своему составу миг соперничать с Comedie Franзaise [Комеди франсез (фр.) - театр в Париже]; довольно назвать супругов Аллан, Брессана, Дюфура, Плесси, Вольнис, Мейер, Бертон, Руже, Готи, Верне, позднее Лемениль и другие.

Очень понятно, какую пользу могли извлекать русские артисты, видя таюе примеры.

Русская опера только что зарождалась, не имея еще родных композиторов до появления Глинки, хотя и в ней были выходящие из ряда таланты, как, например, Петров и его жена. Петров как певец и актер исполнял Бертрама в "Роберте" в таком совершенстве, до которого, по мнению знатоков, не достигал никто из иностранных артистов, появлявшихся на петербургской сцене.

Театр был любимым удовольствием государя Николая Павловича, и он на все его отрасли обращал одинаковое внимание; скабрезных пьес и фарсов не терпел, прекрасно понимал искусство и особенно любил haute comedie [высокая комедия (фр.)], а русскими любимыми пьесами были: "Горе от ума" и "Ревизор".

Пьесы ставились тщательно, как того требовало достоинство императорского театра, на декорации и костюмы денег не жалели, чем и пользовались чиновники, наживая большие состояния; постановка балетов, по их смете, обходилась от 30 до 40 тысяч.

За малейший беспорядок государь взыскивал с распорядителей строго и однажды приказал посадить под арест на три дня известного декоратора и машиниста Роллера за то, что, при перемене, одна декорация запуталась за другую.

Он был не повинен в цензурных безобразиях того времени, где чиновники, стараясь выказать свое усердие, были les royalists plus que le roi [более роялисты, чем сам король (фр.)]. Лучшим доказательством тому служить, что он лично пропустил для сцены "Горе от ума" и "Ревизора".

Вот как был пропущен "Ревизор". Жуковский, покровительствовавший Гоголю, однажды сообщил государю, что молодой талантливый писатель Гоголь написал замечательную комедию, в которой с беспощадным юмором клеймит провинциальную администрацию и с редкой правдой и комизмом рисует провинциальные нравы и общество. Государь заинтересовался.

- Если вашему величеству в минуты досуга будет угодно ее прослушать, то я ее прочел бы вам.

Государь охотно согласился. С удовольствием выслушал комедию, смеялся от души и приказал поставить на сцене. Впоследствии он говаривал: "В этой пьесе досталось всем, а мне в особенности". Рассказ этот я слышал неоднократно от М.С. Щепкина, которому, в свою очередь, он был передан самим Гоголем.

Во внимание к таланту П.А. Каратыгина, он ему дозволил исключительно один раз в свой бенефис дать "Вильгельма Телля", так как Каратыгин страстно желал сыграть эту роль.

Как он здраво и глубоко понимал искусство, может служить примером следующей рассказ. В Москве, в 1851 году, с огромным успехом была сыграна в первый раз комедия Островского "Не в свои сани не садись". Простотой, без искусственности, глубокой любовью к русскому человеку, она поразила всех и произвела потрясающее впечатление. Появление этой пьесы было событием в русском театре. Вследствие огромного успеха в Москве, в том же году, в конце сезона ее поставили в Петербурге.

Государь, страстно любя театр, смотрел каждую оригинальную пьесу, хотя бы она была в одном действии. Зная это, при постановке комедии Островского, чиновники ужасно перетрусились. "Что скажет государь,- говорили они,- увидя на сцене безнравственного дворянина и рядом с ним честного купчишку!... всем - и нам, и автору, и цензору, будет беда!"... В виду этого хотели положить комедию под сукно, но говор о пьес в обществе усиливался более и более, и дирекция, предавши себя на волю Божью, решилась поставить ее.

Комедия имела громадный успех. На второе представление приехал государь. Начальство трепетало... Просмотрев в комедию, государь остался отменно доволен и соизволил так выразиться:

"Очень мало пьес, которые бы мне доставляли такое удовольствие, как эта. Ce n'est pas une piece, c'est une lecon!" [это не пьеса, это урок (фр.)] В следующее же представление опять приехал смотреть пьесу и привез с собой всю августейшую семью: государыню и наследника цесаревича с супругой, и потом приезжал еще раз смотреть ее весной после Святой недели, а между тем усердные чиновники в то же время держали автора, А.Н. Островского, под надзором полиции за его комедию. "Свои люди - сочтемся".

Впрочем, тогда подобные аномалии у нас были не редкость. Государь Александр Николаевич соизволил пожаловать А.Н. Островскому бриллиантовый перстень за пьесу "Минин", где автор так сильно выразил народное патриотическое чувство, а цензура в то же время запретила эту пьесу, находя ее представление несвоевременным.

Безумно было бы обвинять монарха стомиллионного народа за то, что он не знает мелких злоупотреблений чиновника.

Государь желал успеха русской драматической литературе, поощрял литераторов; доказательством тому служат неоднократные пособия Гоголю, драгоценные подарки всем авторам. писавшим тогда для сцены: Кукольнику, Полевому, Каратыгину, Григорьеву, а Полевому он, в виду его стесненного положения, пожаловал пенсию.

Государь, очень часто приходивший во время представления на сцену, удостаивал милостивой беседы артистов и однажды, встретив Каратыгина и Григорьева, поклонился им в пояс, сказавши: "Напишите, пожалуйста, что-нибудь порядочное" [Слышал от П.И. Григорьева].

Его милости к артистам были не исчерпаемы. Во время болезни Дюра он прислал к нему своего доктора. Узнав о плохом здоровье Максимова, приказал его отправить лечиться на счет дирекции за границу.

В Красном Селе спектакли были четыре раза в неделю, и он приказал выстроить дачи для артистов, чтобы меньше затруднять их переездом.

Сосницкому по интригам отказали в заключении с ним контракта, и он вышел в отставку. Государь не знал об этом. Однажды, с ним встретившись, он спросил его: "Отчего я тебя давно не видал на сцене?".

- Я в отставке, ваше величество,- отвечал Сосницкий.

- Это отчего?

- Вероятно, находят, что я уже стар и не могу работать, поэтому со мной не возобновили контракта.

- Что за вздор,- я хочу, чтобы ты служил! Передай директору, что я лично ему приказываю немедленно принять тебя на службу.

Разумеется, Сосницкий был принят, и не только директору, но и министру двора [Передано мне самим И.И. Сосницким] было выражено сильное неудовольствие государя.

Любовь артистов к государю доходила до обожания. Трудно передать тот восторг, который он вселял своим ласковым словом, в котором равно выражалась и приветливость, и величие.

После представления каждой новой пьесы, имевшей мало-мальски порядочный успех, все главные исполнители получали подарки и были лично обласканы государем.

После красносельских лагерей государь со всем семейством переезжал на жительство в Царское Село, где и оставался до 8-го ноября, дня именин великого князя Михаила Павловича.

Во время пребывания в Царском Селе, при дворе, постоянно были два раза в неделю спектакли, состоявшие из одной русской и из одной французской пьесы.

Артисты приезжали с утра, завтракали во дворце, обедали, после обеда, если кому угодно, катались по парку в придворных линейках, предоставленных им по приказанию государя; после спектакля ужинали и возвращались в Петербурга; за эти спектакли все артисты были награждаемы высочайшими подарками.

Желая возвысить звание артиста в обществе, государь император предоставил актерам первого разряда, по прослужении десяти лет, звание личного почетного гражданина, а по прослужении 15-ти - потомственного.

А.М. Максимов рассказывал мне, до какой степени он сочувствовал молодым артистам. "Я всегда волнуюсь и робею за молодого человека,- говорил император,- беспрестанно боюсь, чтоб он не сделал какой-нибудь неловкости или промаха, и только смотря на опытных артистов, не испытываю этого чувства; за тебя я всегда спокоен !"

Государь Николай Павлович так хорошо был знаком с составом труппы, что без афиши знал фамилию каждого маленького актера.

Что же мудреного, что при такой любви и внимании к театру могущественного монарха, перед которым трепетали распорядители, зная, что малейшая небрежность и упущение не пройдут безнаказанно, театр стоял так высоко.

Подобное блестящее положение искусства не возобновится.

Проведите параллель между артистами того и нынешнего времени, и будет видно, далеко ли ушла русская сцена.

Одно слишком высокопоставленное лицо, в семидесятых годах, спросило меня:

- Отчего так мало хороших русских пьес ?

- Оттого, что вы редко нас посещаете,- отвечал я.

- Но я таланта сделать не могу.

- Это верно, ваше ...ство, но, когда увидят, что вы интересуетесь нашим делом, тогда те, которые управляют им, чтобы угодить вам, приложат все старания к русской сцене, чтобы приохотить авторов трудиться для театра,- а кому же охота работать теперь, встречая затруднения в цензуре, в постановке и получая за все неприятности грошовое вознаграждение.

В заключение расскажу несколько характерных случаев, бывших при встрече государя с артистами.

Государь очень жаловал французского актера Верне, который был очень остроумен. Однажды, государь, гуляя пешком, встретил его в Большой Морской, остановил и несколько минут с ним разговаривал. Едва государь удалился, как будто из -под земли вырос квартальный и потребовал у Верне объяснения, что ему говорил государь. Верне, не зная по-русски, не мог ему ответить; квартальный арестовал его и доставил в канцелярию обер-полицеймейстера, которым тогда был Кокошкин. Кокошкина в то время не было дома; когда он возвратился, то, разумеется, Верне был освобожден с извинением.

Вскоре после этого, государь, бывши в Михайловском театре, пришел на сцену и, увидя Верне, подозвал его к себе. Верне, вместо ответа, замахал руками и опрометью бросился бежать... Это удивило государя. Когда по его приказанию явился к нему Верне, он спросил его:

- Что это значит, вы от меня бегаете и не хотите со мной разговаривать?

- Разговаривать с вами, государь, честь слишком велика, но и опасна - это значит отправляться в полицию; за разговоры с вами, я уже просидел полдня под арестом!

- Каким образом?

Верне рассказал, как это случилось. Государь очень смеялся, но Кокошкину досталось. П.А. Каратыгин отличался необыкновенной находчивостью и остроумием. Однажды, летом, в Петергофе был спектакль. За неимением места, приехавшие для спектакля артисты были помещены там, где моют белье. Государь, встретив Каратыгина, спросил его: всем ли они довольны?

- Всем, ваше величество; нас хотели поласкать и поместили в прачешной.

Однажды, государь при шел на сцену с великим князем Михаилом Павловичем. Великий князь был в очень веселом расположении духа и острил беспрерывно. Государь, обратясь к Каратыгину, сказал:

- У тебя брат отбивает хлеб!

- У меня останется соль, ваше величество,- отвечал Каратыгин.

Актер Григорьев 2-й, играя апраксинского купца в пьес "Ложа 3-го яруса на бенефисе Тальони", рассказывая о представлении балета, позволил себе в присутствии государя остроумную импровизацию, не находящуюся в пьесе.

Государю эта выходка очень понравилась, и он разрешил Григорьеву говорить в этой пьеске все, что он захочет. Григорьев, будучи человеком талантливым и острым, очень ловко этим воспользовался. Он говорил в шуточной форм обо всем, что тогда интересовало петербургское общество. Вся столица сбегалась слушать остроты Григорьева, успех был громадный, и на эту маленькую пьеску с трудом доставали билеты.

В особенности от Григорьева доставалось Гречу и Булгарину. Тогда Греч читал публичные лекции русского языка, а Григорьев говорил на сцен, что немец в Большой Мещанской (где читал Греч) русским язык показывает. Булгарин написал пьесу "Шкуна Нюкарлеби". Григорьева спрашивают на сцене, что такое "Шкуна Нюкарлеби?"

- Шкуна? это судно,- отвечает он.

- А Нюкарлеби?

- А это то, что в судне!

Булгарин и Греч выходили из себя, ездили жаловаться к директору А. М. Гедеонову, просили, чтобы он запретил Григорьеву глумиться над ними... но Гедеонов отвечал, что не имеет на это права, а пусть обратятся к государю императору. который дозволил шутить Григорьеву.

П.А. Каратыгин был очень большего роста. Однажды, государь ск-азал ему:

- Однако, ты выше меня, Каратыгин !

- Длиннее, ваше величество,- отвечал ему знаменитый трагик.

Государь очень любил Максимова и часто удостаивал с ним беседовать. Однажды, пользуясь благосклонным разговором государя, Максимов спросил его: можно ли на сцене надевать настоящую военную форму? Государь ответил:

- Если ты играешь честного офицера, то, конечно, можно; представляя же человека порочного, ты порочишь и мундир, и тогда этого нельзя!

Максимова уже давно соблазнял гвардейский мундир; воспользовавшись дозволением государя, он на свой счет сделал себе гвардейскую конно-пионерную форму и надел ее, играя офицера в водевиль "Путаница". Как нарочно в это представление приехал государь.

В антракте перед началом водевиля, выходя из ложи на сцену, он увидел в полуосвещенной кулис Максимова и принял его за настоящего офицера.

- Зачем вы здесь? - строго спросил его император. Максимов оробел и не отвечал ни слова.

- Зачем вы здесь? - еще строже повторил государь. Максимов, за несколько времени перед этим кутивший, не являлся к исполнение своих обязанностей. Ему показалось, что за это государь гневается, и растерялся окончательно.

- Зачем вы здесь? Кто вы такой? Как ваша фамилия? - и, взяв его за рукав, подвел к лампе, посмотрел в лице и увидал, что это Максимов.

- Фу, братец, я тебя совсем не узнал в этом мундире. У Максимова отлегло от сердца. После он говорил, что натерпелся такого страха, что не только бы обер-офицерский мундир не надел, а даже и фельдмаршальский!

Государь очень интересовался постановкой балета "Восстание в серале", где женщины должны были представлять различные военные эволюции. Для обучения всем приемам были присланы хорошие гвардейские унтер-офицеры. Сначала это занимало танцовщиц, а потом надоело, и они стали лениться. Узнав об этом, государь приехал на репетицию и строго объявил театральным амазонкам: "Если они не будут заниматься как следует, то он прикажет поставить их на два часа на мороз с ружьями, в танцевальных башмачках". Надобно было видеть, с каким жаром перепуганные рекруты в юбках принялись за дело; успех превзошел ожидания, и балет произвел фурор.

Однажды, присутствуя на представлении оперы "Жизнь за царя", государь остался особенно доволен игрой О.А. Петрова и, придя на сцену, сказал ему: "Ты так хорошо, так горячо выразил любовь к отечеству, что у меня на голове приподнялась накладка!". Продолжая с ним милостиво разговаривать, он выразил свое удовольствие, что русская опера делает большие успехи.

Восхищенный Петров сказал ему: - Вот, ваше величество, если бы нам прибрести тенора Иванова, тогда бы опера поднялась еще выше.

Государь сердито взглянул на Петрова и быстро от него отвернулся.

Наступила мертвая тишина. Петров растерялся, начальство тоже смотрело испуганно на государя, который стоял нахмурившись. Так прошли две-три минуты, лице государя прояснилось, он подошел к Петрову, положил ему руку на плечо и сказал: "Любезный Петров, какими бы достоинствами человек ни обладал, но если он изменил своему отечеству, он в моих глазах не имеет никакой цены. Иванову никогда не бывать в России"! Это мне передано О.А. Петровым.

Скажу несколько слов об Иванове. Он был придворным певчим. Чтобы обработать прекрасный голос, он был отправлен на казенный счет за границу. Зная ограниченные оклады русских артистов, по окончании учения он остался за границей, имея громадный успех на сцене и получая большие деньги. Государь потребовал, чтобы он возвратился. Иванов пел тогда в Неаполе; боясь, что его выдадут, он сел на английский пароход и тихонько уехал. Впоследствии он принял иностранное подданство и умер за границей. Он был большой любимец Россини, а Дониуетти написал для него оперу: "Elisir d'amore" [Передано мне самим И.И. Сосницким]. Он пел с громадным успехом в Италии, в Лондоне и Париже вместе с знаменитым Рубини.

М.С. Щепкин передал мне следующий любопытный рассказ из его жизни. Когда он уже был в преклонных летах, то в один из своих отпусков приехал в Киев. Тогда генерал-губернатором был известный своим крутым характером и мерами Бибиков. Узнав о приезде Щепкина, он прислал к нему своего адъютанта с просьбою играть в тот же день. Старик отказался вследствие усталости с дороги, а какие дороги были в то время, известно всем. Бибиков оскорбился его отказом. Вскоре после этого, Бибиков пригласил к себе Щепкина на обед, где собралось все высшее киевское общество.

Желая кольнуть Щепкина, за обедом Бибиков сказал, что наши артисты очень много о себе думают, поэтому очень часто забываются даже перед высокопоставленными лицами и отвечают дерзкими отказами, если их удостаивают какой-нибудь ничтожной просьбой.

- Это им чести не делает, не правда ли, г. Щепкин ?

- Вы, в. п., строги и несправедливы к артистам,- отвечал ему Михаил Семенович: - проживши с ними весь век, я знаю моих товарищей и не думаю, чтобы кто-нибудь из них мог поступить так грубо и невежливо. Если же кто либо р шился отказать вашему превосходительству в исполнении вашего желания, то он, вероятно, на это имел уважительные причины. Наш всемилостивейший государь смотрит на артистов снисходительнее: однажды я имел счастье получить приглашение к государю императору на маленький семейный вечер, на котором читал драматические сцены и мои рассказы; особенно эти рассказы понравились маленьким великим князьям, они забрались ко мне на колени и говорили:

- Дядя, расскажи еще что-нибудь!

- Не беспокойте его,- строго сказал им государь: - вы видите, он устал, дайте же ему отдохнуть!

- Так если сам государь так относится к артистам, то другие-то уже, я полагаю, не имеют права заявлять невозможные требования.

Бибиков нахмурился и не ответил ни слова.

Нигде так не выразилась снисходительность и любовь к артистам государя, как в следующем происшествии. Однажды, после спектакля во дворце в Царском Селе, во время ужина два маленьких артиста Годунов и Беккер выпили лишнее и поссорились между собою. Ссора дошла до того, что Годунов пустил в Беккера бутылкой; бутылка пролетела мимо, разбилась об стену и попортила ее. Ужинали в янтарной зале; от удара бутылки отскочил от стены кусок янтаря. Все страшно перепугались; узнав это, в страхе прибежали: директор, министр двора князь Волконский; все ужасались при мысли, что будет, когда государь узнает об этом. Ни поправить скоро, ни скрыть этого нельзя. Государь, проходя ежедневно по этой зал, должен был непременно увидеть попорченную стену. Виновных посадили под арест, но это не исправляло дела, и министр и директор ожидали грозы. Такой проступок не мог пройти безнаказанно и не у такого строгого государя. Министр боялся резкого выговора, директор - отставки, а виновным все предсказывали красную шапку.

Действительно, через несколько дней государь, увидя испорченную стену, спросил у князя Волконского: "что это значит?". Министр со страхом ответил ему, что это испортили артисты, выпивши лишний стакан вина.

- Так на будущее время давай им больше воды,- сказал государь; тем дело и кончилось.

Да будет благословенна память незабвенного монарха, покровителя родного искусства и артистов.

80

https://img-fotki.yandex.ru/get/366459/199368979.45/0_1f467c_6a1b0fae_XXXL.jpg

Егор Ботман. Портрет императора Николая I. 1856 г.