Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » РОДСТВЕННОЕ ОКРУЖЕНИЕ ДЕКАБРИСТОВ » Одоевский Владимир Фёдорович.


Одоевский Владимир Фёдорович.

Сообщений 11 страница 20 из 25

11

(Два месяца спустя)

Ты, я чаю, думаешь, что я не только влюбился, но даже женился, — ты ошибаешься. Я занят совсем другим делом; я пью — и знаешь ли что? чего не выдумает безделье! я пью — воду… Не смейся: надобно знать, какую воду. Роясь в библиотеке моего дядюшки, я нашел рукописную книгу, в которой содержались разные рецепты для вызывания элементарных духов. Многие из них были смешны до крайности; тут требовалась печенка из белой вороны, то стеклянная соль, то алмазное дерево, и по большой части все составы были таковы, что их не отыщешь ни в одной аптеке. Между прочими рецептами я нашел следующий: «Элементарные духи, — говорит автор, — очень любят людей, и довольно со стороны человека малейшего усилия, чтоб войти в сношение с ними; так, наприм<ер>, для того чтоб видеть духов, носящихся в воздухе, достаточно собрать солнечные лучи в стеклянный сосуд с водою и пить ее каждый день. Этим таинственным средством дух солнца будет мало-помалу входить в человека, и глаза его откроются для нового мира. Кто же решится обручиться с ними посредством одного из благородных металлов, тот постигнет самый язык стихийных духов, их образ жизни, и его существование соединится с существованием избранного им духа, который даст ему познание о таких таинствах природы… но более мы говорить не смеем… Sapient! sat…[1] здесь и без того много, много уже сказано для просветления ума твоего, любезный читатель», — и проч. и проч. Этот способ показался мне столько простым, что я вознамерился испытать его, хоть для того, чтоб иметь право похвастаться, что я на себе испытал кабалистическое таинство. Я вспомнил было ундину, которая так утешала меня в ребячестве; но, не желая иметь дела с ее дядюшкою, я пожелал видеть сильфиду; с этою мыслию — чего не делает безделье? — бросил бирюзовый перстень в хрустальную вазу с водою, выставил эту воду па солнце, к вечеру, ложась спать, ее выпиваю, и до сих пор я нахожу, что по крайней мере это очень здорово; еще никакой элементарной силы я не вижу, а только сон мой сделался спокойнее.

Знаешь ли, что я не перестаю читать моих кабалистов и алхимиков, и знаешь ли, что я еще скажу тебе: эти книги для меня весьма занимательны. Как милы, как чистосердечны их сочинители: «Наше дело, — говорят они, — очень просто: женщина, по оставляя своего веретена, может совершить его, — умой только понимать пас». — «Я видел, — говорит один, — при мне это было, когда Парацельсий превратил одиннадцать фунтов свинца в золото». — «Я сам, — говорит другой, — я сам умею извлекать из природы первоначальную материю, и сам посредством ее могу легко превращать все металлы один в другой по произволению». — «Прошлого года, — говорит третий, — я сделал из глины очень хороший яхонт» и проч. У всякого после этого откровенного признания следует краткая, но исполненная жизни молитва. Для меня необыкновенно трогательно это зрелище: человек говорит с презрением о том, что они называют ученостию профанов, т. е. нас; с гордою самоуверенностию достигает или думает достигнуть до последних пределов человеческой силы — и на сей высокой точке смиряется, произнося благодарную, простосердечную молитву всевышнему. Невольно веришь знанию такого человека; один невежда может быть атеистом, как один атеист невеждою. Мы, гордые промышленники XIX-го века, мы напрасно пренебрегаем этими книгами и даже не хотим знать о них. Посреди разных глупостей, показывающих младенчество физики, я нашел много мыслей глубоких; многие их этих мыслей могли казаться ложными в XVIII-м веке, но теперь большая часть из них находит себе подтверждение в новых открытиях: с ними то же случилось, что с драконом, которого тридцать лет тому почитали существом баснословным и которого теперь отыскали налицо, между допотопными животными. Скажи, должны ли мы теперь сомневаться в возможности превращать свинец в золото с тех пор, как мы нашли способ творить воду, которую так долго почитали первоначальною стихиею? Какой химик откажется от опыта разрушить алмаз и снова восстановить его в первобытном виде? А чем мысль делать золото смешнее мысли делать алмазы? Словом, смейся надо мною как хочешь, но я тебе повторяю, что эти позабытые люди достойны нашего внимания; если нельзя во всем им верить, то, с другой стороны, нельзя сомневаться, что их сочинения не намекают о таких знаниях, которые теперь потерялись и которые бы не худо снова найти; в этом ты уверишься, когда я тебе пришлю выписку из библиотеки моего дядюшки.
1. Для понимающего достаточно (лат.).

12

В последнем моем письме я забыл тебе написать именно то, для чего я начал его. Дело в том, что я нахожусь, мои Друг, в странном положении и прошу у тебя совета: я писал к тебе уже несколько раз о Катеньке, дочери моего соседа; мне наконец удалось заставить говорить ее, и я узнал, что она не только имеет природный ум и чистое сердце, но еще совсем неожиданное качество: а именно — она влюблена в меня по уши. Вчера приехал ко мне отец ее и рассказал мне то, о чем я слышал только мельком, препоручая все мои дела управителю; у нас производится тяжба об нескольких тысячах десятинах леса, которые составляют главный доход моих крестьян; эта тяжба длится уже более тридцати лет, и если она кончится не в мою пользу, то мои крестьяне будут совершенно разорены. Ты видишь, что это дело очень важное. Сосед мой рассказал мне его с величайшими подробностями и кончил предложением помириться; а чтоб мир этот был прочнее, то он дал мне очень тонко почувствовать, что ему бы очень хотелось иметь во мне зятя. Это была совершенно водевильная сцена, но она заставила меня задуматься. Что, в самом деле? молодость моя уже прошла, великим человеком мне не бывать, все мне надоело; Катя девушка премилая, послушлива, неговорливая; женившись на ней, я кончу глупую тяжбу и сделаю хоть одно доброе дело в жизни: упрочу благосостояние людей, мне подвластных; одним словом, мне очень хочется жениться на Кате, зажить степенным помещиком, поручить жене управление всеми делами, а самому по целым дням молчать и курить трубку. Ведь это рай, не правда ли?.. Все это вступление к тому, что, как бы сказать тебе, что я уже решился жениться, но еще не говорил об этом отцу Кати, и не буду говорить, пока но дождусь от тебя ответа на следующие вопросы: как ты думаешь, гожусь ли я быть женатым человеком? спасет ли меня от сплина жена, которая, не забудь, имеет привычку по целым дням не говорить ни слова и, следственно, не имеет никакого средства надоесть мне? одним словом, должно ли еще мне подождать, пока из меня выйдет что-нибудь новое, неожиданное, оригинальное, или просто, как говорится, я уже кончил свой карьер, и мне остается заботиться только о том, чтоб из моей особы можно было сделать как можно больше спермацета? Ожидаю от тебя ответа с нетерпением.

Благодарю тебя, мой друг, за твою решительность, твои советы и за благословление; едва я получил твое письмо, как поскакал к отцу моей Кати и сделал формальное предложение. Ежели б ты видел, как Катя обрадовалась, покраснела; она даже мне проговорила следующую фразу, в которой вылилась вся чистая и невинная душа ее: «Я не знаю, — сказала она мне, — удастся ли мне это, но я постараюсь сделать вас столько счастливым, как я сама буду счастлива». Эти слова очень просты, но если б ты слышал, с каким выражением они были сказаны; ты знаешь, что часто в одном слове больше скрывается чувства, нежели в длинной речи; в Катиных словах я видел целый мир мыслей: они должны были ей дорого стоить, и я умел оценить всю силу, которую дала ей любовь, чтоб превозмочь девическую робость. Действия человека важны по сравнению с его силами, а я до сих пор думал, что превозмочь робость было свыше сил Кати… После этого, ты можешь себе представить, что мы обнялись, поцеловались, старик расплакался, и по окончании поста мы веселым пирком да и за свадебку. Приезжай ко мне непременно, брось все свои дела — я хочу, чтоб ты был свидетелем моего, как говорят, счастия; приезжай хоть для курьеза, посмотреть на жениха с невестою, каких ты, верно, никогда не видывал; сидят друг против друга, смотрят обоими глазами, оба молчат и оба очень довольны.

13

(Несколько недель спустя)

Не знаю, как начать мне мое письмо; ты меня почтешь сумасшедшим; ты будешь смеяться, бранить меня… Все позволяю; позволяю даже мне не верить; но я не могу сомневаться в том, что я видел и что вижу всякий день собственными глазами. Нет! не все вздор в рецептах моего дядюшки. Действительно, это остаток от древних таинств, которые до ныне существуют в природе, и мы многого еще не знаем, многое забыли и много истин почитаем за бредни. Вот что со мной случилось: читай и удивляйся! Мои разговоры с Катею, как ты легко можешь себе представить, не заставили меня забыть о моей вазе с солнечною водою; ты знаешь, любознательность, или, просто сказать, любопытство есть основная моя стихия, которая мешается во все мои дела, их перемешивает и мне жить мешает; мне от нее ввек не отделаться все что-то манит, все что-то ждет вдали, душа рвется, страждет — и что же?.. Но обратимся к делу. Вчера вечером, подошед к вазе, я заметил в моем перстне какое-то движение. Сначала я подумал, что это был оптический обман и, чтоб удостовериться, взял вазу в руки; но едва я сделал малейшее движение, как мой перстень рассыпался на мелкие голубые и золотые искры, они потянулись по воде тонкими нитями и скоро совсем исчезли, лишь вода сделалась вся золотою с голубыми отливами. Я поставил вазу на прежнее место, и снова мой перстень слился на дне ее. Признаюсь тебе, невольная дрожь пробежала у меня по телу; я призвал человека и спросил его, не замечает ли он чего в моей вазе; он отвечал, что нет. Тогда я понял, что это странное явление было видимо только для одного меня. Чтоб не подать повода человеку смеяться надо мною, я отпустил его, заметив, что мне вода показалась нечистою. Оставшись один, я долго повторял свой опыт, размышляя над этим странным явлением. — Я несколько раз переливал воду из одной вазы в другую: всякий раз то же явление повторялось с удивительною точностию — и между тем оно неизъяснимо никакими физическими законами. Неужли в самом деле это правда? Неужли мне суждено быть свидетелем этого странного таинства? Оно мне кажется столько важно, что я намерен его исследовать до конца. Я больше прежнего принялся за мои книги, и теперь, когда самый опыт совершился пред моими глазами, все более и более мне делается понятным сношение человека с другим, недоступным миром. Что будет далее!..

Нет, мой друг, ты ошибся и я также. Я предопределен быть свидетелем великого таинства природы и возвестить его людям, напомнить им о той чудесной силе, которая находится в их власти и о которой они забыли; напомнить им, что мы окружены другими мирами, до сих пор им неизвестными. И как просты все действия природы! Какие простые средства употребляет она для произведения таких дел, которые изумляют и ужасают человека! Слушай и удивляйся.

Вчера, погруженный в рассматривание моего чудесного перстня, я заметил в нем снова какое-то движение: смотрю — поверх воды струятся голубые волны, и в них отражаются радужные опаловые лучи; бирюза превратилась в опал, и от него поднималось в воду как будто солнечное сияние; вся вода была в волнении; били вверх золотые ключи и рассыпались голубыми искрами. Тут было соединение всех возможных красок, которые то сливались бесчисленными оттенками, то ярко отделялись. Наконец радужное сияние исчезло, и бледный зеленоватый цвет заступил его место; по зеленоватым волнам потянулись розовые нити, долго переплетались между собою и слились на дне сосуда в пре красную, пышную розу — и все утихло: вода сделалась чиста, лишь лепестки роскошного цветка тихо колебались. Так уже прошло несколько дней; с тех пор каждый день рано поутру я встаю, подхожу к моей таинственной розе и ожидаю нового чуда; но тщетно — роза цветет спокойно и лишь наполняет всю мою комнату невыразимым благоуханием. — Я невольно вспомнил читанное мною в одной кабалистической книге о том, что стихийные духи проходят все царства природы прежде, нежели достигнут своего настоящего образа. Чудно! чудно!
(Чрез несколько дней)

Сегодня я подошел к моей розе и в средине ее заметил что-то новое… Чтоб лучше рассмотреть ее, я поднял вазу и снова решился перелить ее в другую; но едва я привел ее в движение, как опять от розы потянулись зеленые и розовые нити и полосатою струею перелились вместе с водою, и снова на дне вазы явился мой прекрасный цветок: все успокоилось, но в средине его что-то мелькало: листы растворились мало-помалу, и — я не верил глазам моим! — между оранжевыми тычинками покоилось, — поверишь ли ты мне? — покоилось существо удивительное, невыразимое, неимоверное — словом, женщина, едва приметная глазу! Как описать мне тебе восторг, смешанный с ужасом, который я почувствовал в эту минуту! — Эта женщина была не младенец; представь себе миньятюрный портрет прекрасной женщины в полном цвете лет, и ты получишь слабое понятие о том чуде, которое было перед моими глазами; небрежно покоилась она на своем мягком ложе, и ее русые кудри, колеблясь от трепетания воды, то раскрывали, то скрывали от глаз моих ее девственные прелести. Она, казалось, была погружена в глубокий сон, и я, жадно вперив в нее глаза, удерживал дыхание, чтоб не прервать ее сладкого спокойствия.

О, теперь я верю кабалистам; я удивляюсь даже, как прежде я смотрел на них с насмешкою недоверчивости. Нет, если существует истина на сем свете, то она существует только в их творениях! Я теперь только заметил, что они по так, как наши обыкновенные ученые: они но спорят между собою, не противоречат друг другу; все говорят про одно и то же таинство; различны лишь их выражения, но они понятны для того, кто вникнул в таинственный смысл их… Прощай. Решившись исследовать до конца все таинства природы, я прерываю сношения с людьми; другой, новый, таинственный мир для меня открывается; я лишь для потомства сохраню историю моих открытий. Так, мой друг, я предназначен к великому в этой жизни!..

14

Письмо Гаврила Софроновича Реженского к издателю

Милостивый государь!

Извините меня, что хотя я лично не имею чести быть с вами знакомым, но, по сведению о тесной вашей дружбе с Михаилом Платоновичем, решаюсь беспокоить вас письмом моим. Вам, конечно, небезызвестно, что у меня с покойным его дядюшкою, по коем он ныне находится законным наследником, имелась тяжба о значительном количестве строевого и дровяного леса. Почувствовав склонность к старшей дочери моей Катерине Гавриловне, ваш приятель предложил мне себя в зятья, на что я, как вам известно, изъявил свое согласие; впоследствии чего, надеясь на обоюдную пользу, я остановил ход сего дела; но ныне нахожусь в крайнем недоумении. Вскоре после обручения, когда и повестки были ко всем знакомым разосланы, и приданое дочери моей окончательно приготовлено, и все бумаги нужные к сему очищены, Михаил Платонович вдруг прекратил ко мне свои посещения. Полагая сему причиною случившееся нездоровье, я посылал к нему человека, а наконец и сам, несмотря на свою дряхлость, к нему отправился. Неприлично, да и обидно мне показалось напомнить ему о том, что он забыл свою невесту; а он хоть бы извинился! только что рассказывал мне о каком-то важном деле, им предпринятом, которое ему должно кончить до свадьбы и которое в продолжение некоторого времени требует его неусыпного внимания и надзора. Я полагал, что он хочет завести поташный завод, о котором он прежде поговаривал; думал я, что он хочет удивить меня и припасти для меня свадебный подарок, показав на опыте, что он может заниматься чем-нибудь дельным, по причине того, что я его часто журил за его пустодомство; однако же я никаких приготовлений для такого завода не заметил и ныне не вижу. Я положил было посмотреть, что дальше будет, как вчера, к величайшему моему удивлению, узнал, что он заперся и никого к себе не пускает, даже кушанье ему подают в окошко. Тут мне пришла, милостивый государь, престранная мысль в голову. Покойный дядя его жил в этом же доме и слыл в нашем уезде чернокнижником; я, сударь, сам некогда учился в университете; хотя немного поотстал, но чернокнижию не верю; однако же мало ли что может причиниться человеку, особливо такому философу, как ваш приятель! Что же наиболее уверяет меня в том, что с Михаилом Платоновичем случилось что-то недоброе, — это слух, дошедший до меня стороною, будто бы он сидит по целым дням и смотрит в графин с водою. В таковых обстоятельствах, милостивый государь, обращаюсь к вам с покорнейшею просьбою — немедленно поспешить вашим сюда приездом для вразумления Михаила Платоновича, по вашему к нему участию, дабы и я мог знать, чего мне держаться: снова ли начать тяжбу, пли покончить решённое дело; ибо сам я, после нанесенной мне вашим приятелем обиды, к нему в дом не поеду, хотя Катя и с горькими слезами меня о том упрашивает.

В надежде скорого свидания с вами, честь имею быть, и проч.

Получив это письмо, я счел долгом прежде всего обратиться к знакомому мне доктору, очень опытному и ученому человеку. Я показал ему письма моего приятеля, рассказал его положение и спросил его, понимает ли он что-нибудь во всем этом?.. «Все это очень понятно, — сказал мне доктор, — и совсем не ново для медика… Ваш приятель просто с ума сошел…» — «Но перечтите его письма, — возразил я, — есть ли в них малейший признак сумасшествия? отложите в сторону странный предмет их, и они покажутся хладнокровным описанием физического явления…»

«Всё это понятно… — повторил медик. — Вы знаете, что мы различаем разные роды сумасшествии — vesaniae[1].

К первому роду относятся все виды бешенства — это не касается до вашего приятеля; второй род содержит в себе: во-первых, расположение к призракам — hallucinationes[2]; во-вторых, уверенность в сообщении с духами — demonomania[3]. Очень понятно, что ваш приятель, от природы склонный к ипохондрии, — в деревне, один, без всяких рассеянностей, углубился в чтение всякого вздора, это чтение подействовало на его мозговые нервы; нервы…»

Долго еще объяснял мне доктор, каким образом человек может быть в полном разуме и между тем сумасшедшим, видеть то, чего он не видит, слышать, чего не слышит. К чрезвычайному сожалению, я не могу сообщить этих объяснений читателю, потому что я в них ничего не понял; но, убежденный доводами доктора, я решился пригласить его ехать со мною в деревню моего приятеля.

Михайло Платонович лежал в постели, худой, бледный; в продолжение нескольких дней он уже не принимал никакой пищи. Когда мы подошли, он не узнал нас, хотя глаза его были открыты; в них горел какой-то дикий огонь; на все наши слова он не отвечал нам ни слова… На столе лежали исписанные листы бумаги — я мог разобрать в них лишь некоторые строки, вот они:
1. Безумия (лат.).
2. Галлюцинации (лат.).
3. Демономания (лат.).

15

Из журнала Михаила Платоновича

— Кто ты?

— У меня нет имени — оно мне не нужно…

— Откуда ты?

— Я твоя — вот все, что я знаю; тебе я принадлежу и никому другому… но зачем ты здесь? как здесь душно и холодно! У нас веет солнце, звучат цветы, благоухают звуки… за мной… за мной!.. как тяжела твоя одежда — сбрось, сбрось ее… а еще далеко, далеко до нашего мира… но я не оставлю тебя! — Как все мертво в твоем жилище… все живое покрыто хладною оболочкой: сорви, сорви ее!

…Так здесь ваше знание?.. Здесь ваше искусство?.. вы отделяете время от времени и пространство от пространства, желание от надежды, мысль от ее исполнения, и вы но умираете от скуки? — За мной, за мной! скорое, скорое…

…Ты ли это, гордый Рим, столица веков и народов? Как растянулась повилика по твоим развалинам… Но развалины шевелятся, из зеленого дерна подымаются обнаженные столпы, вытягиваются в стройный порядок, — чрез них свод отважно перегнулся, отряхая вечный прах свои, помост стелется игривым мозаиком, — на помосте толпятся живые люди, сильные звуки древнего языка сливаются с говором волн, — оратор в белой одежде с венцом на главе поднимает руки… И все исчезло: пышные здания клонятся к земле; столпы сгибаются, своды врываются в землю — повилика снова вьется по развалинам — все умолкло, — колокол призывает к молитве, храм отворен, слышны звуки мусикийского орудия — тысячи созвучных переливов волнуются под моими пальцами, мысль стремится за мыслию, они улетают одна за другою как сновидения… если бы схватить, остановить их? — И покорное орудие снова вторит, как верное эхо, все минутные, невозвратимые движения души… Храм опустел, лунный блеск ложится на бесчисленные статуи; они сходят с мест своих, проходят мимо меня, полные жизни; их речи древни и новы, важна их улыбка и значителен взор; но снова они оперлись на свои пьедесталы, и снова лунный блеск ложится на статуи… Уж поздно… нас ждет веселый, тихий приют; в окошках мелькает Тибр; за ним Капитолий вечного града… Очаровательная картина! она слилась в тесную раму нашего камелька… да! там другой Рим, другой Тибр, другой Капитолий. Как весело трещит огонек… Обними меня, прелестная дева… В жемчужном кубке кипит искрометная влага… пей… пей… Там хлопьями валится снег и заметает дорогу — здесь меня греют твои объятия…

Мчитесь, мчитесь, быстрые кони, по хрупкому снегу, взвивайте столбом ледяной прах: в каждой пылинке блистает солнце — розы вспыхнули па лице прелестной — она прильнула ко мне душистыми губками… Где ты нашла это художество поцелуя? все горит в тебе и кипячею влагою обдает каждый нерв в моем теле… Мчитесь, мчитесь, быстрые кони, по хрупкому снегу… Что? не крик ли битвы? не новая ли вражда между небом и землею?.. Нет, то брат предал брата, то невинная дева во власти преступления… и солнце светит, и воздух прохладен? Нет! потряслася земля, солнце померкло, буря опустилась с небес, спасла жертву и омыла преступного, — и снова солнце светит, и воздух тих и прохладен, лобызает брат брата, и сила преклоняется пред невинностию… За мной, за мной… Есть Другой мир, новый мир… Смотри: кристалл растворился — там внутри его новое солнце… Там совершается великая тайна кристаллов; поднимем завесу… толпы жителей прозрачного мира празднуют жизнь свою радужными цветами; здесь воздух, солнце, жизнь — вечный свет: они черпают в мире растений благоуханные смолы, обделывают их в блестящие радуги и скрепляют огненною стихией… За мной, за мной! мы еще на первой ступени… По бесчисленным сводам струятся ручьи: быстро бьют они вверх и быстро спускаются в землю; над ними живая призма преломляет лучи солнца; лучи солнца вьются по жилам, и фонтан выносит на воздух их радужные искры; они то сыплются по лепесткам цветов, то длинною лентою вьются по узорчатой сети; жизненные духи, прикованные к вечно-кипящим кубам, претворяют живую влагу в душистый пар, он облаками стелется по сводам и крупным дождем падает в таинственный сосуд растительной жизни…: Здесь, в самом святилище, зародыш жизни борется с зародышем смерти, каменеют живые соки, застывают в металлических жилах, и мертвые стихии преобразуются началом духа… За мной! за мной!.. На возвышенном троне восседает мысль человека, от всего мира тянутся к ней золотые цепи, — духи природы преклоняются в прах перед нею, — на востоке восходит свет жизни, — на западе, в лучах вечерней зари, толпятся сны и, по произволу мысли, то сливаются в одну гармоническую форму, то рассыпаются летучими облаками… У подножия престола она сжала меня в своих объятиях… мы миновали землю!

Смотри — там в безбрежной пучине носится ваша пылинка: там проклятия человека, там рыдания матери, там говор житейской нужды, там насмешка злых, там страдания поэта — здесь все сливается в сладостную гармонию, здесь ваша пылинка не страждущий мир, но стройное орудие, которого гармонические звуки тихо колеблют волны эфира.

Простись с поэтическим земным миром! И у вас есть поэзия на земле! оборванный венец вашего блаженства! Бедные люди! странные люди! в вашей смрадной пучине вы нашли, что даже страдание есть счастие! Вы страданию даете поэтический отблеск! Вы гордитесь вашим страданием; вы хотите, чтоб жители другого мира завидовали вашей жизни! В нашем мире пот страдания: оно удел лишь несовершенного мира, — создание существа несовершенного! — Вольно человеку преклоняться пред ним, вольно ему отбросить его, как истлевшую одежду па плечах путника, завидевшего родину.

Неужели ты думаешь, что я не знала тебя? Я с самого младенчества соприсутствовала тебе в дыхании ветерка, в лучах весеннего солнца, в каплях благовонной росы, в не земных мечтаниях поэта! Когда в человеке возрождается гордость его силы, когда тяжкое презрение падает с очей его на скудельные образы подлунного мира, когда душа его, отряхая прах смертных терзаний, с насмешкою попирает трепещущую пред ним природу, — тогда мы носимся над вами, тогда мы ждем минуты, чтоб вынести вас из грубых оков вещества — тогда вы достойны нашего лика!.. Смотри, есть ли страдание в моем поцелуе: в нем нет времени — он продолжится в вечность: и каждый миг для нас — новое наслаждение!.. О, не измени мне! не измени себе! берегись соблазнов твоей грубой, презренной природы!

Смотри — там вдали, на вашей земле поэт преклоняется пред грудою камней, обросших бесчувственным организмом растительной силы. «Природа! — восклицает он в восторге, — величественная природа, что выше тебя в этом мире? что мысль человека пред тобою?» А слепая, безжизненная природа смеется над ним и в минуту полного ликования человеческой мысли скатывает ледяную лавину и уничтожает и человека, и мысль человека! Лишь в душе души высоки вершины! Лишь в душе души бездны глубоки! В их глубину не дерзает мертвая природа; в их глубине независимый, крепкий мир человека; смотри, здесь жизнь поэта — святыня! здесь поэзия — истина! здесь договаривается все недосказанное поэтом; здесь его земные страдания превращаются в неизмеримый ряд наслаждений…

О, люби меня! Я никогда не увяну: вечно свежая, девственная грудь моя будет биться на твоей груди! Вечное наслаждение будет для тебя ново и полно — и в моих объятиях невозможное желание будет вечно возможной существенностию!

...............................................................................

Этот младенец — это дитя наше! он не ждет попечении отца, он не будит ложных сомнений, он заранее исполнил твои надежды, он юн и возмужал, он улыбается и не рыдает — для него нет возможных страданий, если только ты не вспомнишь о своей грубой, презренной юдоли… Нет, та не убьешь нас одним желанием!

Но дальше, дальше — есть еще другой, высший мир, там самая мысль сливается с желанием. — За мной! за мной!..

Дальше почти невозможно было ничего разобрать; то были несвязные, разнородные слова: «любовь… растение… электричество… человек… дух…» Наконец, последние строки были написаны какими-то странными неизвестными мне буквами и прерывались на каждой странице…

Запрятав подальше все эти бредни, мы приступили к делу и начали с того, что посадили нашего мечтателя в бульонную ванну: больной затрясся всем телом. «Добрый знак!» — воскликнул доктор. В глазах больного выражалось какое-то престранное чувство — как будто раскаяние, просьба, мученье разлуки; слезы его катились градом… Я обращал на это выражение лица внимание доктора… Доктор отвечал: facies hippocratica![1]

Чрез час еще бульонная ванна — и ложка микстуры; за нею порядочно мы побились: больной долго терзался и упорствовал, но наконец проглотил. «Победа наша!» — вскричал доктор.

Доктор уверял, что надобно всеми силами стараться вы вести нашего больного из его оцепенения и раздражить его чувственность. Так мы и сделали: сперва ванна, потом ложка аппетитной микстуры, потом ложка бульона, и благодаря нашим благоразумным попечениям больной стал видимо оправляться; наконец показался и аппетит — он уже начал кушать без нашего пособия…

Я старался ни о чем прежнем не напоминать моему приятелю, а обращать его внимание на вещи основательные и полезные, как-то о состоянии его имения, о выгодах завести в нем поташный завод, а крестьян с оброка перевести на барщину… Но мой приятель слушал меня как во сне, ни в чем мне не противоречил, во всем мне беспрекословно повиновался, пил, ел, когда ему подавали, хотя ни в чем не принимал никакого участия.

Чего не могли сделать все микстуры доктора, то произвели мои беседы о нашей разгульной молодости и в особенности несколько бутылок отличного лафита, который я догадался привезти с собою. Это сродство вместе с чудесным окровавленным ростбифом, совершенно поставило на ноги моего приятеля, так что я даже осмелился завести речь о его невесте. Он выслушал меня со вниманием и во всем со мною согласился; я, как человек аккуратный, не замедлил вос пользоваться его хорошим расположением, поскакал к будущему тестю, все обделал, спорное дело порешил, рядную написал, одел моего чудака в его старый мундир, обвенчал — и, пожелав ему счастия, отправился обратно к себе домой, где меня ожидало дело в гражданской палате, и, признаюсь, поехал весьма довольный собою и своим успехом. В Москве все родные, разумеется, осыпали меня своими ласками и благодарностию.

Устроив мои дела, я чрез несколько месяцев рассудил, однако же, за благо навестить молодых, тем более что я от молодого не получал никакого известия.

Застал я его поутру: он сидел в халате, с трубкой в зубах; жена разливала чай; в окошко светило солнышко и выглядывала преогромная спелая груша; он мне будто обрадовался, но вообще был неговорлив…

Я выбрал минуту, когда жена вышла из комнаты, и сказал, покачав головою:

— Ну, что, несчастив ты, брат?

Что же вы думаете? он разговорился? Да! Только что он напутал!

— Счастлив! — повторил он с усмешкою, — знаешь ли ты, что сказал этим словом? Ты внутренне похвалил себя и по думал: «Какой я благоразумный человек! я вылечил этого сумасшедшего, женил его, и он теперь, по моей милости, счастлив… счастлив!» Тебе пришли на мысль все похвалы моих тетушек, дядюшек, всех этих так называемых благоразумных людей — и твое самолюбие гордится и чванится… не так ли?

— Если бы и так… — сказал я.

— Так довольствуйся же этими похвалами и благодарностию, а моей не жди. Да! Катя меня любит, имение наше устроено, доходы сбираются исправно, — словом, ты дал мне счастье, но не мое: ты ошибся нумером. Вы, господа благоразумные люди, похожи на столяра, которому велели сделать ящик на дорогие физические инструменты: он нехорошо смерил, инструменты в него не входят, как быть? а ящик готов и выполирован прекрасно. Ремесленник обточил инструменты, — где выгнул, где спрямил, — они вошли в ящик и улеглись спокойно, любо посмотреть на него, да только одна беда: инструменты испорчены. — Господа! по инструменты для ящика, а ящик для инструментов! Делайте ящик по инструментам, а не инструменты по ящику.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ты очень рад, что ты, как говоришь, меня вылечил, то есть загрубил мои чувства, покрыл их какою-то непроницаемою покрышкою, сделал их неприступными для всякого другого мира, кроме твоего ящика… Прекрасно! инструмент улегся, но он испорчен; он был приготовлен для другого назначения… Теперь, когда среди ежедневной жизни я чувствую, что мои брюшные полости раздвигаются час от часу более и голова погружается в животный сон, я с отчаянием вспоминаю то время, когда, по твоему мнению, я находился в сумасшествии, когда прелестное существо слетало ко мне из невидимого мира, когда оно открывало мне таинства, которых теперь я и выразить не умею, но которые были мне понятны… где это счастие? — возврати мне его!

— Ты, братец, поэт, и больше ничего, — сказал я с досадою, — пиши стихи…

— Пиши стихи! — возразил больной, — пиши стихи! Ваши стихи тоже ящик; вы разобрали поэзию по частям: вот тебе проза, вот тебе стихи, вот тебе музыка, вот живопись — куда угодно? А может быть, я художник такого искусства, которое еще не существует, которое не есть ни поэзия, ни музыка, ни живопись, — искусство, которое я должен был открыть и которое, может быть, теперь замрет на тысячу веков: найди мне его! может быть, оно утешит меня в потере моего прежнего мира!

Он наклонил голову, глаза его приняли странное выражение, он говорил про себя: «Прошло — не возвратится — умерла — не перенесла — падай! падай!» — и прочее тому подобное.

Впрочем, это был его последний припадок. Впоследствии, как мне известно, мой приятель сделался совершенно порядочным человеком: завел псарную охоту, поташный завод, плодопеременное хозяйство, мастерски выиграл несколько тяжеб по землям (у него чересполосица); здоровье у него прекрасное, румянец во всю щеку и препорядочное брюшко (NB. Он до сих пор употребляет бульонные ванны — они ему очень помогают). Одно только худо: говорят, что он немножко крепко пьет с своими соседями — а иногда даже и без соседей; также говорят, что от него ни одной горничной прохода пот, — по за кем нет грешков в этом свете? По крайней мере оп теперь человек, как другие.

Так рассказывал один из моих знакомых, доставивший мне письма Платона Михайловича, — очень благоразумный человек. Признаюсь, я ничего не понял в этой истории: не будут ли счастливее читатели?
1. Предсмертная маска (лат.).

16

Владимир Федорович Одоевский

Сегелиель, или Дон-Кихот XIX столетия (Сказка для старых детей).

Дата создания: 1832, опубл.: 1838. Источник: Одоевский В.Ф. Пёстрые сказки; Сказки дедушки Иринея. М., Худож. лит., 1993. (Забытая книга). ISBN 5-280-01587-3. C. 233-246

(отрывок из I части)


Кабинет Сегелиеля.

Стол с кипами бумаг, книгами, рисунками; кругом музыкальные инструменты, физические и химические снаряды. — Светает.

Сегелиель (сбрасывая с себя платье). Уже три часа… вся ночь потеряна… и понапрасну… не мог найти ни одной минуты свободной, не мог поговорить ни с графом, ни с князем… Кажется, я провёл эти пять часов для того только, чтобы увериться в погибели Лидии… Лидии!.. Но прочь это земное чувство! Не для наслаждений послан я на землю… Но зачем? Что меня ожидает? Что значили слова Люцифера? О! Киприяно! Киприяно! Вспоминаю тебя! Помню, как в моей первой жизни я насмехался над тобой, в угодность Люциферу… Я испытываю твои терзания: всё вижу, всё понимаю в настоящую минуту, — но прошедшее, будущее — кто разрешит вас?.. Злополучный! Я всё вижу, всё понимаю — для того только, чтобы не видать конца страданиям человека, уверяться в тщете моих усилий… Если бы за них была мне награда? Если бы мог я верить, что мои мысли — добро, что я страдаю напрасно, что когда-нибудь мои страдания принесут добрый плод людям? Нет и этой уверенности!.. А чувство любви к человечеству пылает в душе моей, мучит меня… О, судьба! Судьба! Зачем ты вложила в меня это терзающее, это беспокойное чувство? Всю бы вселенную хотел я охватить в мои объятия; всех людей хотел бы прижать к моему сердцу — простираю руки и обнимаю одно облако. Зачем не могу я, подобно другим людям, назначить пределы моему чувству, спокойно избрать предмет и спокойно заниматься им, забывая о вселенной? (Развёртывая книгу.) Вот человек, написавший несколько томов о грибах; с юных лет обращал внимание лишь на одни грибы; разбирал, рисовал, изучал грибы, размышлял о грибах — всю жизнь свою посвятил одним грибам. Царства рушились, губительные язвы рождались, проходили по земле, комета таинственным течением пресекала орбиту солнцев, поэты и музыканты наполняли вселенную волшебными звуками — он, спокойный, во всём мире видел одни грибы и даже сошёл в могилу с мыслию о своём предмете — счастливец!.. Но что? Я, кажется, мечтаю… а сколько мне ещё работы в нынешнюю ночь… за что прежде приняться? А между тем земная природа просит своего: тело моё ослабло, глаза смыкаются — но переможем себя: этот напиток прогоняет сон и — зарождает болезни… что нужды! Ну, проснись, бренная, немощная природа!.. (Выпивает стоящий возле него стакан с опиумом.) Но с чего начать? — Посмотрим эти бумаги: вот проект благотворительного заведения… (читает) прекрасно! — Сочинитель искренен; он действует не из тщеславия… Но что я вижу? Сколько препятствий ему предстоит? Этому доброму человеку не согнуть их. Надобно помочь ему… но как? Надобно опровергнуть все эти возражения, доказать, что они не имеют никакого основания, но для этого — для этого надобно написать целую книгу; я вижу по возражениям его противников, что они не имеют даже первоначального познания о предмете, против которого они восстают: для них надобно начинать с азбуки — а это дело должно быть готово завтра! Невозможно! Надобно будет объяснить это графу. Посмотрим далее. Доктор просит испытать в госпиталях изобретённое им лекарство против чахотки — посмотрим… Что я вижу? Несчастный врач! Он не знает, что в этом растении скрывается яд, самый разрушительный для человеческого организма… Что мудрёного? Химики ещё не открыли этого яда — и открыть ли им с их средствами!.. Надобно вразумить этого доктора — но как? Я ему должен говорить о таких понятиях, которые, может быть, ещё через сто лет, не прежде, будут известны людям… Чтобы истолковать им, чтобы доказать, что это растение пагубно для человека — надобно опровергнуть все нынешние мнения… Что же делать? Нет ли средства объяснить им?.. …Объяснить!.. Но для этого надобно начать с их понятий, начать говорить их языком… Надобно выучиться их языку… испытаем (развёртывает курс Медицины)… Какой сбор нелепостей, неправильных наблюдений, ложных выводов! Ещё 20 лет — и ничего из того, что признаётся здесь за неоспоримую истину, не уцелеет… Бедные люди! Они дали названия вещам несуществующим, пропустили существенное, сами себе закрыли путь к истине тысячью имён, разделений, подразделений… полжизни надобно употребить, чтобы опровергнуть всё это, — и полжизни надобно употребить, чтобы выучиться говорить их языком! Ужасно! Ужасно!.. А между тем этот доктор ездит в дом к графу; он своим лекарством будет лечить Лидию, и я не найду средства спасти её от верной смерти! Нельзя ли стороною? Испытаем (работает)… Но здесь ещё другие бумаги — что такое? Г. А. просит о чине, Г. Б. просит о награждении — представления к ордену, ещё, ещё, — всё то же, — ну! это всё может погодить… Эти господа не умрут, если не получат чина… но доктор, доктор! В простоте сердца, в уверенности сделать добро — каждый день кладёт грех на свою душу… (Задумывается.) А это благотворительное заведение! Если я к утру не успею защитить его — оно погибнет… За что приняться? В этом участии, которое возбуждает во мне предложение доктора — не скрывается ли чувство эгоизма? Не одно ли желание спасти Лидию?.. От благотворительного заведения тысячи людей будут счастливы… Поспешим же окончить прежде это дело… (работает), а между тем доктор будет спокойно морить людей… Нет! Надобно прежде всего опровергнуть его мнение… Что делать! Одно должно доставить тысяче людей счастие… другое должно спасти тысячи же людей от верной смерти… А утро близко… Кто разрешит моё сомнение? О, как тяжка ты, человеческая одежда! (Пишет и с беспокойством переходит от одной работы к другой. В это время Мильтонов Люцифер и другие падшие духи проносятся над Сегелиелем.)

Мильтонов Люцифер. Вот и наш прилежный Сегелиель…

Астарот. Дальше… дальше… он почует нас…

Люцифер. Будь спокоен — он видит меня только тогда, когда я хочу, чтобы он меня видел… А! Он трудится над двумя важными делами… и как трудится — какое беспокойство в его душе, как он горит любовью к человечеству… Пылай! Пылай! Но вспомни, что на тебе человеческая одежда… Увидим, как-то успеешь в своём намерении… (Распростирает крылья над Сегелиелем… Сегелиель наклоняет голову, глаза его смыкаются, он долго борется и наконец засыпает глубоким сном. Духи с хохотом улетают.)

* * *

Та же комната Сегелиеля. Сегелиель на креслах, погруженный в глубокий сон; пред ним догорающие свечи. Дух полуночи и дух полудня встречаются над его головою.

Дух полудня. Живое или мёртвое тело ты передаёшь мне?

Дух полуночи. И живое и мёртвое вместе. Это собрат наш, но в мертвенной оболочке.

Дух полудня. Чем живёт он?

Дух полуночи. Любовью.

Дух полудня. Чем умер он?

Дух полуночи. Любовью! Он любит всё в этом мире; но любит и Люцифера. Чудное дело! Любовь, сострадание к людям влечёт его в вечную бездну. Несчастный, растерзанный злом человека, ропщет на благость Творца и, безумный, Его обвиняет!…

Дух полудня. О! Как Люцифер осквернил в нём и райское чувство.

Дух полуночи. Но это чувство томит Люцифера больше, чем все его страдания вместе… Внимай: в эту ночь я что-то чудное видел: падшие духи здесь собирались и в преступном совете трудились над глубоким, таинственным злом, — тлетворным туманом нечистые сны с изголовья людей поднимались, всё осквернялося в мыслях людей, поэт не находил вдохновенья и призрак тщеславья непрестанно ему в очи являлся, усталый учёный науку свою проклинал, супруг от подруги своей отвращался, созвездия крови над главами младенцев сливались — что замышляли падшие духи? Сетями они окружили собрата, любовь ли хотят переплавить в проклятье…

Дух полудня. Быть может — Сегелиелю спасенье!

Дух полуночи. Быть может, конечная гибель!

Дух полудня. Кто знает!..

Дух полуночи. Кто знает!..

Дух полудня. Что земля?..

Дух полуночи. Ещё на мгновение подвинулась к солнцу…

Дух полудня. Я тоже заметил…

Оба вместе. Долго! Долго!..

Разлетаются в противоположные стороны.

* * *

Сегелиель (просыпается). Какой странный сон… Но что я видел? Как будто собратья мои носились надо мною — шорох их крыльев разбудил меня… Они что-то говорили… они упоминали моё имя… имя Люцифера… Но что? Я не могу вспомнить… (задумывается)… Нет, тщетно хочу я возобновить в моей памяти это сновидение… кажется, вот оно… — достиг — хочу удержать — всё рассыпается, как могильный пепел… О! Как тяжка ты, человеческая одежда… (взглядывает с ужасом на часы) — уже полдень…

Входит секретарь графа.

Секретарь. Граф просит Вас поскорее принести бумаги, которые он сегодня должен везти…

Сегелиель (с отчаянием). Бумаги! Сию минуту…

Секретарь. Он говорит, что отдал вам вчера проект доктора…

Сегелиель. Не готово…

Секретарь. Записку против благотворительного заведения…

Сегелиель. Не кончено.

Секретарь. А пуще всего представления к наградам…

Сегелиель. Я за них и не принимался…

Секретарь. Помилуйте! Как это можно? Граф будет очень недоволен…

Сегелиель. Что делать! Невозможно: я работал до истощения сил… одно дело доктора требует по крайней мере двухмесячной работы.

Секретарь. И, помилуйте — написали бы предложение составить комитет, и дело с концом…

Сегелиель. Комитет! Комитет! Я знаю ваши комитеты — им что за нужда, что выдумка доктора уморит сотню людей…

Секретарь. Однако же позвольте — у нас есть люди сведущие, опытные…

Сегелиель. Знаю я этих сведущих и опытных людей — много их грехов переходило через мои руки; не раз я не верил своим глазам, читая какое-нибудь умное имя под невыразимою глупостью… Есть для них личная выгода, они расшевелят всю преисподнюю; нет выгоды — и трава не расти…

Секретарь. А записка об уничтожении благотворительного заведения — кажется, тут была самая пустая работа.

Сегелиель. Пустая? Эта записка внушена бессмыслием и адскою злобою! Если сочинитель её восторжествует, тысячи людей не будут иметь пристанища, тысячи детей останутся без воспитания, без присмотра, на жертву нищете и разврату… По крайней мере неделю надобно для того, чтобы опровергнуть все хитрые доказательства, все коварные вычисления, которыми сочинитель умел прикрыть своё адское намерение…

Секретарь. Да помилуйте… Я, право, не понимаю — что вам до всего этого за дело? Ведь не вы отвечаете.

Сегелиель. Как не я?

Секретарь. Что вы ни напишите — решат другие; следственно, вы всегда в стороне… Лекарь будет морить людей, смело говорите: не я виноват; другие позволили уничтожить благотворительное заведение — опять не я виноват — другие приказали; а как залежались у вас бумаги, то тут вы виноваты, а не кто другой…

Сегелиель. Но как выпустить мне от себя дело, когда я ещё не вникнул в него, когда в нём открываются такие обстоятельства, которые прежде были неизвестны? Как взять это на свою совесть?..

Секретарь. А! Совесть! — Какая тут совесть… Тут дело не в совести, а в том, чтобы сбыть бумагу с рук поскорее — вот чем отличается деятельный чиновник. Послушайте! Мне вас жаль — право, душевно жаль — вы, молодой человек, недавно вступили в службу, и вижу я, занимаетесь рачительно, не жалея себя, не щадя здоровья: вы о всякой бумаге думаете, стараетесь защитить справедливость, даже, смешно подумать, заботитесь о ясности и чистоте слога! Послушайте совета здравой опытности: вы только мучите себя напрасно; дурно ли вы, хорошо ли напишете бумагу — это всё равно, это ни к чему вас не поведёт; дело не в том: надобно сбыть с рук бумагу — вот главное, и для этого есть различные средства. Посмотрите на меня, как я делаю: получу я дело — я, во-первых, обращаю внимание на то, нельзя ли как-нибудь передвинуть его к другому…

Сегелиель. Но если этот другой также…

Секретарь. Передаёт третьему…

Сегелиель. А если и этот третий…

Секретарь. Передаст четвёртому…

Сегелиель. Долго ли же дело будет бродить из рук в руки?

Секретарь. До тех пор, пока не сыщется добрая душа, которая пустит его в ход, а не то… оно само собою затеряется, т.е. так, исчезнет между руками — тогда тем лучше — Бог с ним.

Сегелиель. Но если, к несчастию, нельзя от себя сдвинуть дела, как вы говорите?..

Секретарь. В таком случае, если дело трудно, требуйте справок, объяснений — это и прибавит номер и протянет время; начальство будет видеть вашу деятельность и вместе вашу осмотрительность…

Сегелиель. А потом…

Секретарь. Потом может встретиться новое обстоятельство, которое потребует новых справок или, может случиться, даст предлог сдвинуть дело в другое место.

Сегелиель. Потом…

Секретарь. Потом, когда уже всё это не поможет, вы берёте дело, списываете его всё с начала до конца, для того чтобы начальство видело, что вы трудились, а в конце прибавляете несколько фраз, аршина в три длиною, в которые втиснете пять соображений, столько же уважений и отношений, так, чтобы было «суди, как хочешь». Таким образом, сударь, вы живёте спокойно, напрасно не надрываетесь, бумаг у вас сходят тысячи, дела мало, ответственности никакой — вы получаете название расторопного чиновника — и дорога вам всюду открыта…

Сегелиель (вне себя). И вы не боитесь так бессовестно обманывать правительство?

Выбегает вон из комнаты.

Секретарь (один). Что такое? Обманывать… Ге! Ге! Да он — дурак. Вот они — выскочки-то, умники-то; ну что в них проку? Где вам? Вам ввек быть назади. Видишь — ещё размышляет да думает; вот погоди, приятель, — достанется тебе от графа; продержать представления — представления к наградам… эдак не долго навертишься — такие люди опасны, с ними пива не сваришь; послушай их: уменьшение дел, сокращение письмоводства — беспокойный человек! У него, пожалуй, к концу года половиною номеров будет меньше — тогда хоть в отставку выходи. (Разбирая бумаги.) Эк бумаги измарал — посмотрим: «Записка о предложении доктора и проч. Часть 1-я: о действии первоначальных стихий на организм человека» — и! Какая дребедень! Да листов двадцать всё то же — ге! Ге! Да, он просто сумасшедший — вот они, умники-то, а чего доброго — ещё граф примет его резоны! Случись это с нашим братом — беда бы, да и только; да, авось, и ему это даром не пройдёт — может быть, раз спустят, а там как пойдёт над тем подумать да над другим подумать — тогда ваше сиятельство, даром, что вы нам не доверяете, и всё хлебные дела передаёте этому новичку — к нам же обратитесь, ваше сиятельство — да! К нам — куда им за нами? У нас всякое дело двадцать раз сквозь пальцы пройдёт и двадцать номеров лишних в отчёте прибавит, пока эти умники напишут вам одну маленькую страничку. Вишь! Обманывать правительство!.. Глупец! Однако ж надобно постараться свернуть шею этому невеже. Начнём с того, что разгласим, как он написал докладную записку о первоначальных стихиях… Ха! Ха! Ха!

Уходит.

1832?

Примечания

Впервые напечатано: альманах «Сборник на 1838 год».

Воспроизводится по изданию: Одоевский В.Ф. Пёстрые сказки; Сказки дедушки Иринея. — М.: Худож. лит., 1993. — (Забытая книга). — ISBN 5-280-01587-3. — С. 233-246.

В различных комментариях упоминается еще один отрывок из драмы: Пролог к «психологической комедии», существующий только в автографе.

17

Владимир Фёдорович Одоевский
Из цикла «Сказки дедушки Иринея». Дата создания: 1835, опубл.: 1835[1].

Анекдоты о муравьях

Возле моей комнаты была другая, в которой никто не жил. В сей последней стоял на окне ящик с землёй, приготовленной для цветов. Земля была покрыта обломками обвалившейся с верху стены штукатурки. Окошко было на полдень и хорошо защищено от ветра; в некотором расстоянии находился амбар; словом, это место представляло все возможные удобства для муравьёв.

Действительно, когда мне вздумалось посадить в этот ящик тюльпанную луковицу, я нашёл в ящике три муравьиные гнезда. Здесь муравьям такое было привольное житье, так весело они бегали по стенам ящика; мне показалось, что было бы слишком жестоко для цветка нарушать спокойствие этих смышлёных насекомых; я приискал другое место для моей луковицы, а ящик с муравьями избрал предметом моих наблюдений. Эти наблюдения доставили мне столько наслаждений, сколько бы никогда не могли мне доставить все цветы на свете.

Прежде всего я постарался моим гостям доставить все возможные удобства, и для сего я снял с ящика всё то, что могло мешать или вредить им. По нескольку раз в день приходил я смотреть на их работу, а часто и ночью, при лунном свете: мои гости работали беспрестанно. Когда все другие животные спали, они не переставали бегать снизу наверх и сверху вниз, — можно было подумать, что отдых для них не существует.

Как известно, главное занятие муравьёв — это запасти себе в продолжение лета пищу на зиму. Я думаю, всем моим читателям известно, что муравьи прячут в земле собранные ими зёрна ночью, а днём выносят их сушить на солнце. Если когда-нибудь вы обращали внимание на муравейник, то, верно, замечали вокруг него небольшие кучки зёрен. Я знал их обычай и потому чрезвычайно был удивлен, заметив, что мои постояльцы делали совершенно противное: они держали свои зёрна под землёю в продолжение целого дня, несмотря на солнечное сияние, и, напротив, выносили их наружу ночью; можно было подумать, что они выносили свои зёрна на лунный свет, но я ошибся, — мои муравьи имели преважную причину поступать так, а не иначе.

В небольшом расстоянии от окна находилась голубятня; голуби беспрестанно садились на окошко и съедали зёрна, попадавшиеся им на глаза: следовательно, мои муравьи поступали очень благоразумно, скрывая своё сокровище и не доверяя его похитителям. Как скоро я догадался, в чём дело, то решился избавить моих постояльцев от их беспокойных соседей; я навязал несколько лоскутков бумаги на небольшие палочки и рассадил их вокруг ящика; движение этих бумажек пугало голубей; когда же какой-либо смельчак из них подлетал к ящику, несмотря на взятые мной предосторожности, тогда я криком и шумом заставлял похитителя оставлять свою добычу; вскоре голуби отучились прилетать на окошко. Несколько времени спустя, к величайшему моему удивлению, муравьи вынесли наружу в продолжение дня два или три зерна хлеба; заметив, что эти зёрна остались невредимыми и что им нечего бояться, мои постояльцы вынесли на солнце и весь свой запас, подобно другим муравьям. Во всяком муравьином гнезде находится узкое отверстие в вершок глубиною и посредством подземного канала соединяется с житницами муравейника; семена в сих житницах могли бы легко прорасти, что было бы очень невыгодно для муравьев; дабы предупредить эту неприятность, они всегда откусывают несколько зёрна, делая его через то неспособным к произрастанию.

Но другие беды грозят их житницам: от сырости, находящейся в земле, зёрна могут загнить и сделаться негодными к употреблению; чтобы предотвратить и это несчастие, они с большим рачением стараются собирать совершенно сухую землю. Зерно, находясь в такой земле, не гниёт и не прорастает, и потому муравьи стараются иметь столь же сухую землю, как и сухие зёрна. Вот как они поступают в сём случае: сперва они устилают пол сухой землёй, потом кладут на неё ряд зёрен, которые покрывают тонким слоем земли и всякий день два раза вытаскивают свои зёрна для просушки. Если вы обратите на это внимание, то увидите, что муравей прежде всего старается дотащить в нору небольшой комок земли, и это продолжается до тех пор, пока из сих комков не образуется небольшой слой, тогда они начинают сносить в нору самые зёрна, кои снова покрывают землёй.

Эту сушку производят они в хорошую, но не в дождливую погоду, и, что всего страннее, они как будто предчувствуют её перемену, ибо никогда не выставляют на воздух зёрен своих перед дождём.

Я заметил, что мои муравьи ходили за запасом большей частью в близстоящий амбар, в котором находились разного рода хлебы; муравьи таскали обыкновенно пшеницу. Желая испытать, до какой степени простирается смышлёность и терпение моих постояльцев, я велел не только затворить амбар, но даже заклеить бумагой все могущие быть в нём отверстия. В то же время я положил кучку зёрен в моей комнате; я знал уже давно смышлёность моих муравьёв, но и не подозревал, чтобы между ними могло быть соглашение, и не ожидал также, чтобы они вдруг бросились на мою кучку зёрен: мне любопытно было знать, чем всё это кончится. В продолжение нескольких дней они, по- видимому, находились в крайнем смущении; они бегали взад и вперёд по всем направлениям, некоторые из них возвращались очень поздно, из чего заключаю, что они очень далеко ходили за провизиею. Иные не находили того, чего искали, но я заметил, что они совестились возвращаться с пустыми руками. Кому не удавалось найти пшеничное зерно, тот тащил ржаное, ячменное, овсяное, а кому ни одного зерна не попадалось, тот притаскивал комок земли. Окошко, на котором они жили, выходило в сад и было во втором этаже дома; несмотря на то, муравьи, отыскивая зёрна, часто доходили до противоположной стороны сада; это была тяжёлая работа: пшеничное зерно совсем не легко для муравья; только что только может он тащить его, и доставить такое зерно в муравейник часто стоит четырёхчасовой работы.

А чего стоило бедному муравью взбираться с зерном по стене во второй этаж, головою вниз, задними ногами вверх? Нельзя себе вообразить, что делают эти маленькие насекомые в сём положении! Часто в удобном месте они останавливаются для отдыха, и число этих отдыхов может дать меру, до какой степени они приходят в усталость. Случается, что иные едва могут достигнуть своей цели; в таком случае сильнейшие из их собратий, окончив собственное дело, снова спускаются вниз, чтобы подать помощь своим слабым товарищам. Я видел, как один маленький муравей тащил пшеничное зерно, употребляя к тому все свои силы. После тяжкого путешествия, почти в ту минуту, когда он достиг ящика, поспешность или что другое заставило его оборваться, и он упал в самый низ. Подобные случаи отнимали у других мужество. Я сошел вниз и нашёл, что муравей всё ещё держит в лапках своё драгоценное зёрнышко и собирается снова подняться.

В первый раз он упал с половины дороги, в другой раз несколько выше, но во всех сих случаях он не расстался ни на минуту с своей добычей и не потерял мужества. Наконец, когда силы его совершенно истощились, он остановился, и уже другой муравей пришёл к нему на помощь. И в самом деле, пшеничное зерно стоило этих усилий: оно было белое, полное.

Если этот рассказ вам понравился, то когда-нибудь расскажу вам побольше об этих интересных тварях, потому что я наблюдаю их с давнего времени и всегда нахожу что-нибудь новое, любопытное, которое вполне вознаграждает меня за мои усилия. Мне очень было весело доставлять моим муравьям разные маленькие удобства, и с тех пор я никогда не прохожу мимо муравейника, не вспоминая, что то, что нам кажется просто кучей сора, содержит в себе целое общество тварей деятельных, промышленных, которых сметливость и постоянство в исполнении своих обязанностей могут служить образцом для всего мира. Эта мысль не позволяет мне никогда трогать муравейник и нарушать спокойствие его жителей. Посмотри, ленивый мальчик, посмотри на муравья и старайся последовать его примеру.
Примечание
1. «Детская книжка для воскресных дней» на 1835 год.

18

Владимир Фёдорович Одоевский
Из цикла «Сказки дедушки Иринея». Дата создания: 1834[1].

Городок в табакерке

Папенька поставил на стол табакерку.

— Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка, — сказал он.

Миша был послушный мальчик, тотчас оставил игрушки и подошёл к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пестренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвёртый, и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встаёт солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу.

— Что это за городок? — спросил Миша.

— Это городок Динь-динь, — отвечал папенька и тронул пружинку… И что же? вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять; он ходил и к дверям, — не из другой ли комнаты? И к часам — не в часах ли? и к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол… Наконец, Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошёл к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадётся тихонько по небу, а небо и городок всё светлее и светлее; окошки горят ярким огнём и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, всё ниже да ниже, и, наконец, за пригорком совсем скрылось, и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только не надолго. Вот затеплилась звёздочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городе стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи.

— Папенька! папенька, нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось!

— Мудрено, мой друг. Этот городок тебе не по росту.

— Ничего, папенька, я такой маленький. Только пустите меня туда, мне так бы хотелось узнать, что там делается…

— Право, мой друг, там и без тебя тесно.

— Да кто же там живёт?

— Кто там живёт? Там живут колокольчики.

С сими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колёса. Миша удивился.

— Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками? — спрашивал Миша у папеньки.

А папенька отвечал:

— Не скажу тебе, Миша. Сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе всё изломается.

Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел над нею, смотрел, смотрел, думал, думал: отчего звенят колокольчики.

Между тем музыка играет да играет; вот всё тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкой и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу.

Да отчего же, подумал Миша, папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нём живут добрые люди; видите, зовут меня в гости.

— Извольте, с величайшей радостью.

С этими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик, он почёл долгом прежде всего обратиться к своему провожатому.

— Позвольте узнать, — сказал Миша, — с кем я имею честь говорить?

— Динь, динь, динь, — отвечал незнакомец. — Я — мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь, динь, динь, динь, динь, динь.

Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пёстрой тисненой бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, ещё меньше; четвёртый, ещё меньше, и так все другие своды, чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого.

— Я вам очень благодарен за ваше приглашение, — сказал ему Миша, — но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды; там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите…

— Динь, динь, динь, — отвечал мальчик, — пройдём, не беспокойтесь, ступайте только за мною.

Миша послушался. В самом деле, с каждым шагом, казалось, своды поднимались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошёл, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлён.

— Отчего это? — спросил он своего проводника.

— Динь, динь, динь, — отвечал проводник смеясь, — издали всегда так кажется; видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели: вдали всё кажется маленьким, а подойдёшь — большое.

— Да, это правда, — отвечал Миша, — я до сих пор не подумал об этом и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька, на другом конце комнаты, читает книжку. Только этого мне никак не удалось сделать! Тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а всё на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит; а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня у окошка, а папенька сидит на другом конце у камина. Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше её ростом; но теперь вижу, что маменька правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке: очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен.

Мальчик-колокольчик смеялся изо всех сил.

— Динь, динь, динь, как смешно! Динь, динь, динь, как смешно! Не уметь нарисовать папеньку с маменькой! Динь, динь, динь, динь, динь!

Мише показалось досадно, что мальчик-колокольчик над ним так немилосердно насмехается, и он очень вежливо сказал ему:

— Позвольте мне спросить у вас: зачем вы к каждому слову всё говорите: динь, динь, динь!

— Уж у нас поговорка такая, — отвечал мальчик-колокольчик.

— Поговорка? — заметил Миша. — А вот папенька говорит, что нехорошо привыкать к поговоркам.

Мальчик-колокольчик закусил губы и не сказал более ни слова.

Вот перед ними еще дверцы; они отворились, и Миша очутился на улице. Что за улица! Что за городок! Мостовая вымощена перламутром; небо пёстренькое, черепаховое; по небу ходит золотое солнышко; поманишь его — оно с неба сойдёт, вкруг руки обойдёт и опять поднимется. А домики-то стальные, полированные, крытые разноцветными раковинками, и под каждою крышкою сидит мальчик-колокольчик с золотою головкою, в серебряной юбочке, и много их, много и все мал мала меньше.

— Нет, теперь уж меня не обмануть, — сказал Миша, — это так только мне кажется издали, а колокольчики-то все одинакие.

— Ан вот и неправда, — отвечал провожатый, — колокольчики не одинакие. Если бы мы все были одинакие, то и звенели бы мы все в один голос, один, как другой; а ты слышишь, какие мы песни выводим? Это оттого, что кто из нас побольше, у того и голос потолще; неужели ты и этого не знаешь? Вот видишь ли, Миша, это тебе урок: вперёд не смейся над теми, у которых поговорка дурная; иной и с поговоркою, а больше другого знает и можно от него кое-чему научиться.

Миша в свою очередь закусил язычок.

Между тем их окружили мальчики-колокольчики, теребили Мишу за платье, звенели, прыгали, бегали.

— Весело вы живёте, — сказал Миша, — век бы с вами остался; целый день вы ничего не делаете; у вас ни уроков, ни учителей, да ещё и музыка целый день.

— Динь, динь, динь! — закричали колокольчики. — Уж нашёл у нас веселье! Нет, Миша, плохое нам житьё. Правда, уроков у нас нет, да что же в том толку. Мы бы уроков не побоялись. Вся наша беда именно в том, что у нас, бедных, никакого нет дела; нет у нас ни книжек, ни картинок; нет ни папеньки, ни маменьки; нечем заняться; целый день играй да играй, а ведь это, Миша, очень, очень скучно! Хорошо наше черепаховое небо, хорошо и золотое солнышко, и золотые деревья, но мы, бедные, мы насмотрелись на них вдоволь, и всё это очень нам надоело; из городка мы ни пяди, а ты можешь себе вообразить, каково целый век, ничего не делая, просидеть в табакерке с музыкой.

— Да, — отвечал Миша, — вы говорите правду. Это и со мною случается: когда после ученья примешься за игрушки, то так весело; а когда в праздник целый день всё играешь да играешь, то к вечеру и сделается скучно; и за ту и за другую игрушку примешься — всё не мило. Я долго не понимал, отчего это, а теперь понимаю.

— Да сверх того на нас есть другая беда, Миша: у нас есть дядьки.

— Какие же дядьки? — спросил Миша.

— Дядьки-молоточки, — отвечали колокольчики, — уж какие злые! То и дело, что ходят по городу да нас постукивают. Которые побольше, тем ещё реже тук-тук бывает, а уж маленьким куда больно достается.

В самом деле, Миша увидел, что по улице ходили какие-то господа на тоненьких ножках, с предлинными носами и шипели между собою: тук, тук, тук! тук, тук, тук! Поднимай, задевай. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук!

И в самом деле, дядьки-молоточки беспрестанно то по тому, то по другому колокольчику тук да тук, индо бедному Мише жалко стало. Он подошёл к этим господам, очень вежливо поклонился и с добродушием спросил: зачем они без всякого сожаления колотят бедных мальчиков?

А молоточки ему в ответ:

— Прочь ступай, не мешай! Там в палате и в халате надзиратель лежит и стучать нам велит. Всё ворочается, прицепляется. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук!

— Какой это у вас надзиратель? — спросил Миша у колокольчиков.

— А это господин Валик, — зазвенели они, — предобрый человек — день и ночь с дивана не сходит. На него мы не можем пожаловаться.

Миша к надзирателю. Смотрит, — он в самом деле лежит на диване, в халате и с боку на бок переворачивается, только всё лицом кверху. А по халату-то у него шпильки, крючочки, видимо-невидимо, только что попадётся ему молоток, он его крючком сперва зацепит, потом опустит, а молоточек-то и стукнет по колокольчику.

Только что Миша к нему подошёл, как надзиратель закричал:

— Шуры-муры! Кто здесь ходит? Кто здесь бродит? Шуры-муры, кто прочь не идёт? Кто мне спать не даёт? Шуры-муры! Шуры-муры!

— Это я, — храбро отвечал Миша, — я — Миша…

— А что тебе надобно? — спросил надзиратель.

— Да мне жаль бедных мальчиков-колокольчиков, они все такие умные, такие добрые, такие музыканты, а по вашему приказанию дядьки их беспрестанно постукивают…

— А мне какое дело, шуры-муры! Не я здесь набольший. Пусть себе дядьки стукают мальчиков! Мне что за дело! Я надзиратель добрый, всё на диване лежу и ни за кем не гляжу… Шуры-муры, шуры-муры…

— Ну, многому же я научился в этом городке! — сказал про себя Миша. — Вот ещё иногда мне бывает досадно, зачем надзиратель с меня глаз не спускает! «Экой злой, — думаю я. — Ведь он не папенька и не маменька. Что ему за дело, что я шалю? Знал бы, сидел в своей комнате». Нет, теперь вижу, что бывает с бедными мальчиками, когда за ними никто не смотрит.

Между тем Миша пошёл далее — и остановился. Смотрит — золотой шатёр с жемчужной бахромой, наверху золотой флюгер вертится, будто ветряная мельница, а под шатром лежит царевна-пружинка и, как змейка, то свернётся, то развернётся и беспрестанно надзирателя под бок толкает. Миша этому очень удивился и сказал ей:

— Сударыня-царевна! Зачем вы надзирателя под бок толкаете?

— Зиц, зиц, зиц, — отвечала царевна, — глупый ты мальчик, неразумный мальчик! На всё смотришь — ничего не видишь! Кабы я валик не толкала, валик бы не вертелся; кабы валик не вертелся, то он за молоточки бы не цеплялся, кабы за молоточки не цеплялся, молоточки бы не стучали, колокольчики бы не звенели; кабы колокольчики не звенели, и музыки бы не было! Зиц, зиц, зиц!

Мише хотелось узнать, правду ли говорит царевна. Он наклонился и прижал её пальчиком — и что же? В одно мгновенье пружинка с силою развилась, валик сильно завертелся, молоточки быстро застучали, колокольчики заиграли дребедень, и вдруг пружинка лопнула. Всё умолкло, валик остановился, молоточки попадали, колокольчики свернулись на сторону, солнышко повисло, домики изломались. Тогда Миша вспомнил, что папенька не приказывал ему трогать пружинки, испугался и… проснулся.

— Что во сне видел, Миша? — спросил папенька.

Миша долго не мог опамятоваться. Смотрит: та же папенькина комната, та же перед ним табакерка; возле него сидят папенька и маменька и смеются.

— Где же мальчик-колокольчик? Где дядька-молоточек? Где царевна-пружинка? — спрашивал Миша. — Так это был сон?

— Да, Миша, тебя музыка убаюкала, и ты здесь порядочно вздремнул. Расскажи-ка нам по крайней мере, что тебе приснилось?

— Да, видите, папенька, — сказал Миша, протирая глазки, — мне всё хотелось узнать, отчего музыка в табакерке играет; вот я принялся на неё прилежно смотреть и разбирать, что в ней движется и отчего движется; думал-думал и стал уже добираться, как вдруг, смотрю, дверца в табакерке растворилась… — Тут Миша рассказал весь свой сон по порядку.

— Ну, теперь вижу, — сказал папенька, — что ты в самом деле почти понял, отчего музыка в табакерке играет; но ты ещё лучше поймёшь, когда будешь учиться механике.
Примечаниe
1. Впервые напечатано: Одоевский В. Ф. Городок в табакерке. — 1834.

19

Владимир Фёдорович Одоевский
Из цикла «Сказки дедушки Иринея». Дата создания: 1841, опубл.: 1841[1].

Бедный Гнедко

Посмотрите, посмотрите, мои друзья, какой злой извозчик, как он бьёт лошадку!.. В самом деле, она бежит очень плохо… Отчего ж это? Ах, бедный Гнедко, да он хромает…

— Извозчик, извозчик! Как не стыдно: ведь ты совсем испортишь свою лошадь; ты её до смерти убьёшь…

— Что нужды, — отвечает извозчик. — Уж или мне, или ей умереть! Нынче праздник.

— То-то и есть, что праздник, любезный: ты подгулял да и не посмотрел, что лошадь потеряла подковку: оттого она поскользнулась, спотыкнулась и зашибла ногу. Что мудрёного, что она не может бежать? Она, бедная, что шагнёт, то ей больно: тут не побежишь. А ты знаешь, что тебе надо будет платить за её леченье, за подковку, да ещё хозяин тебя будет бранить. Так тебе хочется во что бы то ни стало выручить деньги, навести, как ты говоришь; теперь же благо праздник, езды много, платят дорого… Да бедная-то лошадка в чём виновата? Виноватый-то ты, глупый мальчик: зачем ты не смотрел за нею, зачем не видал, когда она потеряла подковку?

Но он не слушает нас, он уже далеко. Вон он на Неве и всё погоняет бедную лошадь, а лошадь всё спотыкается, и что шагнёт, то ей больно. Бедная лошадка! Какое ей мученье!

А ещё ребятишки бегут за санями да смеются и над лошадкой и над извозчиком. А он ещё больше злится и вымещает свою злость на лошадке.

Но скажите, сделайте милость, как не стыдно этому толстому господину, который сидит в санях! Как он не запретит извозчику мучить бедную лошадку! Этот толстый господин завернулся в шубу, нахлобучил на глаза шляпу и сидит сиднем, как ни в чём не бывало.

— А мне что за дело, — бормочет про себя толстый господин, — я спешу на обед. Пусть извозчик убьёт свою лошадь; не моя лошадь, мне что за дело.

Как вы думаете об этом, мои друзья? Будто оттого, что это не его лошадь, так и надобно ему смотреть равнодушно на её мученье?

Бедный Гнедко! Как мне жаль его! Я давно знаю эту лошадку. Я помню, как она была ещё жеребёнком. Тогда, бывало, по весне солнце светит, птички чиликают, роса блестит на лужайках, в воздухе свежо и душисто. Вот Серко пашет землю, а наш жеребёнок бегает вокруг матки: то подбежит к ней, то отскочит, пощиплет молодую травку, и опять к матери, и опять брыкнет: весёлая тогда была его жизнь! Вечером возвратится домой: его встретят Ванюша с Дашею, расчешут его коротенькую гривку, вытрут соломкою. Уж как Ванюша с Дашею любили своего жеребёночка! Бывало, вместо того чтобы бегать без всякого дела, они нарвут молодой травки, положат в коробок и кормят своего жеребёночка; на ночь натаскают ему подстилки, да и днём кусочка хлеба не съедят, чтобы не поделиться с своим приятелем. И как жеребёнок-то знал их! Бывало, издали увидит Ванюшу с Дашею, пустится к ним со всех ног, прибежит, остановится и смотрит на них, как собачка. В такой холе подрос наш жеребёночек, выровнялся и стал статною лошадкою. Вот отец Ванюши подумал, подумал, погадал: «Жалко такую лошадь в соху запречь; сведу-ка я её в город, да продам; мне за неё цену двух лошадей дадут». Сказано, сделано: свели Гнедка на Конную, в Петербург, продали извозчику. А уж как плакали Ванюша с Дашею, как они упрашивали извозчика беречь их Гнедка, не заставлять его возить тяжести, не мучить его… Они возвратились домой очень печальные: чего-то им недоставало. Отец радовался, что получил за Гнедка хорошие деньги, дети же горько плакали.

Но в этих разговорах мы прошли почти всю набережную… Посмотрите, посмотрите: что это там столпился народ!.. Пойдём. Ах, это наш бедный Гнедко! Посмотрите: он упал и не может больше встать; прохожие помогают извозчику поднять его; они поднимут, он опять упадёт. Как нога у него вспухла! Сам извозчик теперь плачет навзрыд. «Поделом ему», — вы скажете; нет, не говорите этого: он уже сам видит свою вину и уже довольно наказан. Как он покажется на глаза хозяину? Да и что делать теперь с лошадью? Оставить её на улице нельзя; сама она идти не может; надо нанять другую лошадь с санями и на сани взвалить бедного Гнедка. Но на это нужны деньги, а у извозчика их нет: толстый господин рассердился, зачем лошадь упала, и не заплатил ничего… Бедный Гнедко! Он не может шевельнуться, зарыл голову в снег, тяжело дышит и поводит глазами, как бы требуя помощи. Бедный, он не может даже кричать, потому что лошади не кричат, как бы жестоко ни страдали. «Злой извозчик! Зачем ты так измучил бедного Гнедка?» — Но перестанем упрекать его, хотя он и много виноват, а лучше дадим ему денег, пусть он наймёт товарища свезти Гнедка на квартиру, да прибавим совет: вперёд не ездить на хромой лошади и не требовать от больной, чтобы она бежала, как здоровая. На днях пошлём узнать, лучше ли нашей лошадке.

Вообще, друзья мои, грешно мучить бедных животных, которые нам служат для пользы или для удовольствия. Кто мучит животных без всякой нужды, тот дурной человек. Кто мучит лошадь, собаку, тот в состоянии мучить и человека. А иногда это бывает и очень опасно. Вы видели, как иногда дурные ребятишки дразнят на улице собак, кошек, бьют их, привязывают им палки к хвосту; послушайте же, что однажды случилось с такими ребятишками, как они жестоко были наказаны за свою злобную охоту.

Несколько лет тому назад здесь, в Петербурге, на площади, отстала от хозяина маленькая, смирная собачка Шарло: она испугалась, прижалась к стене и не знала, что делать. Тогда окружили её ребятишки; ну дразнить её, ну бить, бросать каменьями, таскать за хвост. Они вывели бедную собачку из терпения, она бросилась на них и некоторых укусила. Что же вышло? Собачка осталась здоровою, а ребятишки?.. Вы знаете, что бывает с человеком, когда его укусит бешеная собака? Он получает отвращение к воде, желание укусить и умирает в ужаснейших терзаниях: подумать страшно! Поверите ли? То же случилось и с укушенными ребятишками: они взбесились. Да, мои друзья, этот случай был новым доказательством того, что когда собаку долго дразнят и она, рассердившись, укусит, то её укушение бывает так же опасно, как укушение бешеной собаки. Не мучьте же никакого животного, друзья мои, потому что это грешно и показывает злое сердце, и не мучьте собак, даже в шутку, потому что это и дурно, и опасно.
Примечание
1. Впервые напечатано: Одоевский В. Ф. Сказки дедушки Иринея. — 1841.

20

Владимир Федорович Одоевский
Из цикла «Сказки дедушки Иринея (Одоевский)». Дата создания: 183?, опубл.: 1955.

Два дерева

У одного деревенского помещика было два сына-близнеца, т. е. которые родились в одно время. При их рождении отец посадил два яблонные деревца. Дети подросли, и деревца подросли. Когда детям минул третий год, отец им сказал: «Вот тебе, Петруша, дерево, и вот тебе, Миша, дерево. Если вы будете за ними хорошо ухаживать, то на них будут яблоки, и эти яблоки ваши».

Это было в начале весны, когда ещё во рвах лежит снег, трава ещё не зеленеет и на деревьях нет ни листика.

Дети были очень рады такому подарку и каждое утро бегали посмотреть, не выросли ли яблоки на их деревцах. Но не только яблок, но и листьев на них не было. Детям было очень досадно, что их деревца такие ленивые или скупые, что от них не только яблочка, но и ни одного листика добиться нельзя. Миша так даже на своё дерево рассердился, что перестал ходить к нему в гости; бегал и играл по аллеям в другой стороне сада, а на своё деревцо и не заглядывал.

Петруша поступал не так. Он не пропускал ни дня, чтобы не посмотреть на своё деревцо, и скоро заметил в нём большую перемену.

Ещё с зимы остались на сучьях какие-то шишечки, и не раз, смотря на них, Петруша думал, зачем эти шишечки? Уж не срезать ли их, тогда бы все прутики были гладенькие. Однако ж он не решился их срезать, а спросил о том у садовника.

Садовник засмеялся.

— Нет, — сказал он, — сударь, отнюдь не режьте этих шишек: без них дерево жить не может. Вот ужо увидите, что из них будет.

Петруша поверил садовнику, а всё-таки ему было жаль, что прутья на яблоньках не гладенькие.

Однажды Петруша, осмотревши своё деревцо, заметил, что шишечки на ветвях сделались больше и как будто разбухли.

Сначала он подумал, не занемогло ли деревцо, но, посмотрев повнимательнее, увидел, как иные из шишечек раздвоились и из них выглядывало что-то прекрасного зелёного цвета.

— Посмотрим, что будет, — подумал Петруша.

Теперь он стал ещё чаще и внимательнее присматривать за своим деревцом.

Вот через несколько времени то, что было в почке зеленоватого цвета, обратилось в маленькие листики, свёрнутые в трубку. Эти зелёные листики были сверху прикрыты двумя черноватыми листиками.

— Посмотри, — говорил Петруша садовнику, — посмотри, Игнатьич, уж на моём деревце листики, только они что-то не скоро растут; им, видно, мешают эти негодные чёрные листики, которые их держат будто в тисках. Я хочу помочь бедным листикам выйти скорее на свет. Я на одной ветке уже снял эти чёрные листики, теперь зелёные будут расти свободнее.

Садовник опять рассмеялся.

— Напрасно, — сказал он, — эти чёрные листики словно крышки над зелёными, а зелёные ещё молоды, слабы; плохо им будет без крышки.

Это очень огорчило Петрушу, особливо когда к вечеру сделалось что-то очень холодно и папенька велел затопить камин. Греясь против огня и посматривая на окошки, которые запушило вешним снегом, Петруша вспомнил о своём деревце и подумал: каково-то моим бедным зелёным листикам, у которых я снял покрышку?

На другой день Петруша, одевшись, тотчас побежал в сад к своему деревцу, и что ж он увидел? Все те почки, с которых он снял покрышку, завяли, а те, на которых осталась покрышка, как ни в чём не бывали. Петруша пожалел, да уж делать нечего.

Между тем время идёт да идёт; листики с каждым днём становятся больше и больше и раздвигают свою чёрную покрышку.

Вот между листиками показалась новая зелёная почка. Садовник говорил, что это завязь.

Вот на завязи показалась маленькая белая шишечка.

Эта шишечка росла, росла, раскрылась и сделалась цветком.

Этих белых цветков было так много, что издали казалось, будто всё деревцо покрыто снегом. Петруша не мог налюбоваться своим деревцом.

Садовник сказал, что почти с каждого цветка выйдет по яблоку. Это казалось Петруше очень странным, каким это образом из цветка сделается яблоко? А между тем ему хотелось узнать, сколько у него будет яблоков; каждый день он принимался считать цветки, но никак не мог перечесть, — так их много было.

Однажды, когда он занимался таким счётом, Петруша видит, что-то между цветами шевелится; смотрит — то прехорошенький зелёный червячок ползёт по ветке. Петруша вскрикнул от радости.

— Смотри, Игнатьич, к моим белым цветочкам гости пришли, — сказал он садовнику, — посмотри, так и вьются вокруг них.

— Хороши гости! — отвечал Игнатьич. — Эти гости много кушают. Если их не сбрасывать, то они ни одного листочка на дереве не оставят. Нынешний год такая напасть от червей, что не успеваешь их обирать. Того и смотри, что ни одного яблока с дерева не снимешь.

Петруша призадумался. Смотрит, в самом деле, червяки припадут то к листку, то к цветку и точат так исправно, что не пройдёт минуты, как из листка уже целый край выеден.

Жаль было Петруше зелёных червячков, а делать было нечего: не кормить же было их яблоками?

Вот Петруша принялся обирать этих злых червяков, бросать их на землю и топтать.

Много было ему работы. Каждое утро он приходил избавлять своё деревцо от незваных гостей, и каждое утро они снова появлялись. А тут другая беда: смотришь — на деревцо и муравья полезли. Петруша схватил было одного, но муравей так щипнул его за палец, что Петруша даже закричал. На крик прибежал Игнатьич, узнал, в чём дело, рассмеялся по своему обыкновению, взял немного сырой земли, потёр ею Петрушин пальчик, и боль прошла.

— Ну, — говорил Петруша Игнатьичу, — теперь совершенная беда, — плохо моему деревцу приходится; от червяков я мог его избавить, они так лениво ходят, а вот эти кусаки ещё и бегают скоро, их и не поймаешь.

— Не трогайте их, — сказал Игнатьич, — они за делом на дерево ходят.

— Как не трогать, — говорил Петруша. — Если уж они меня кусают, то что ж от них достанется бедному деревцу, у которого нет ни рук, ни ног, которому нечем от них защититься.

— Муравьи больно кусаются, — заметил Игнатьич, — но они деревцу вреда не делают.

— Да зачем же они на него ходят? — спросил Петруша.

— А вот зачем, — ответил Игнатьич, — посмотрите!

Петруша взглянул и с большим удовольствием увидел, как пара муравьев, схватив большого червяка в охапку, тащила его с дерева долой.

Петруше показалось это очень любопытным. Ему захотелось узнать, что тут будет.

Вот видит он, что муравьи с большим трудом стащили червяка на землю. Тут уж им тащить было гораздо труднее: да, к счастью, встретился им третий муравей, верно, знакомый или просто добрый молодец. Он тотчас бросился на подмогу двум работникам, и они все трое вместе начали очень искусно переваливать червяка с травки на травку. Тут Петруша заметил, что задний муравей иногда становился на цыпочки, чтобы приподнять червяка, а передний вешался всем телом, чтобы перетянуть червяка на другую сторону. Петруше хотелось узнать, куда пробираются муравьи с своей ношей.

Вот они выбрались из травы. Петруша смотрит, — в том месте по земле словно дорожка проложена и по этой дорожке снуют муравьи в обе стороны и в больших хлопотах: кто тащит зерно, кто соломинку, кто мошку, кто просто бежит; двое встретятся, остановятся, как будто поговорят друг с другом, и опять за работу. На этой большой дороге наши работники встретили много помощников; червяка потащили так скоро по глади, что Петруша едва успевал следовать за ним глазами; наконец, муравьи добрались до небольшой кучки, складенной из соломы и хворосту, — такая кучка называется муравейником, — вскарабкались на кучку, правду сказать, не без труда: иной свалился, иному, может быть, и колотушка досталась, но всякий скоро оправлялся и опять за работу, а работа была нелёгкая. Червяк извивался в разные стороны и, кажется, никак не хотел идти в гости в муравейник, но пока одни его держали за ножки, за головку, за волоски, другие проворно разбрасывали под червяком хворост, так что червяк мало-помалу всё опускался вглубь, а наконец, его и совсем не стало видно.

Петруше жаль было бедного червяка, но, однако же, с тех пор, встречаясь с муравьями, он всегда снимал картуз и очень вежливо им говорил: «Здравствуйте, господа муравьи, мои помощники, много ли вы червей с моего дерева натаскали?» Одного только жаль было, что муравьи на эту учтивость никогда ничего не отвечали. Правда, когда Петруша подходил к ним слишком близко, они поднимали головки и как будто слушали, но, видя, что Петруша им никакого вреда не делал, снова принимались за своё дело.

Благодаря этим помощникам, а также и своему попечению, скоро на Петрушином деревце не осталось больше ни одного червячка, и цветки росли всё пышнее и пышнее и пахли свежим запахом; иногда налетали на них мотыльки и бабочки, опускали свой носик в чашечку цветка, тянули из него сладкую каплю и опять улетали.

Петруше также хотелось заглянуть в самый цветок и посмотреть, что в нём такое. Он заметил, что у яблонного цветка пять белых листиков.

Отчего, подумал он, у этого цветка только пять листиков? у других не больше ли будет? Посмотрим.

Он принялся считать белые листики то на том, то на другом цветке, но по всей яблоне на каждом цветке было пять листиков, — ни больше, ни меньше, и у каждого эти пять листиков вставлены были в зелёную трубочку. Заглянул он в средину цветка: посреди белых листиков было множество тоненьких тычинок с жёлтыми головками. Он было принялся считать и эти тычинки, но никак не мог перечесть, — так этих тычинок было много.

Между тычинок торчало ещё что-то беленькое, но без жёлтой головки.

Петруше захотелось узнать, что это такое между тычинками.

Он оборвал осторожно сперва белые лепестки цветка, потом тычинки и немало удивился, когда увидел, что в средине были какие-то пестики. Он счёл их: их было также пять. Это ему показалось странным. Петруша сорвал ещё несколько цветков: в каждом было внутри по пяти пестиков, — не больше и не меньше.

Петруша, заметив это, положил себе чаще заглядывать в цветки, чтобы узнать, что выйдет из этих пестиков.

Между тем время шло своим чередом; много было бед на молодое деревцо: то дождь лился долго, а после того Петруша смотрит, — по его деревцу мох потянулся. Сначала Петруша тому было очень обрадовался, что его деревцо принарядилось, а Игнатьич опять начал смеяться.

— Эх, сударь, — сказал он, — как ваше-то деревцо мохом затянуло!

— Ну так что же? — отвечал Петруша. — Видишь, как красиво?

— Оно красиво, правда, — заметил Игнатьич, — только вот что плохо, что вашему деревцу от такой красоты не поздоровится. Ведь этот мох — дармоед. От него ни цвета, ни плода, а между тем он вашим деревцом питается, сок из него тянет, на его счёт живёт.

Петруша послушался Игнатьича, очистил мох, собрал его в бумажку, принёс домой, и ему этот мох пригодился. Старшая сестрица выучила Петрушу наклеивать этот мох на бумагу, отчего выходили прехорошенькие картинки.

Были и другие беды. Вдруг дожди перестали идти, долго-долго не шли, и Петруша слышал, как старшие горевали, говоря: «Засуха, ужасная засуха!»

Петруша сначала не понимал, о чём тут горевать, когда дождь не идёт и можно каждый день гулять сколь хочешь. Но однажды утром приходит он к деревцу, смотрит — листики свернулись, цветы повисли. Петруша так и всплеснул руками.

А Игнатьич-насмешник опять смеётся.

— Пригорюнилось никак, сударь, ваше деревцо?

— Да отчего это? — спросил Петруша.

— Известное дело отчего, — сказал Игнатьич, — вы вашему деревцу пить не даёте.

— Как пить?

— Да посмотрите, у него земля-то пыль пылью: коли не будете его поливать, так оно и совсем погибнет.

— Ах, какая беда, — вскричал Петруша. — Ну что теперь делать?

— Известное дело, — отвечал Игнатьич, — полить его водой поскорее. Дайте, хоть я вам помогу.

Игнатьич обкопал землю вокруг деревца и принялся усердно поливать её.

— Да что же это? — сказал Петруша. — Ты на смех, что ли, это делаешь? Выливаешь понапрасну воду на землю, и бедному деревцу ничего не достаётся.

— Уж будьте спокойны, сударь: ведь у деревца корешки-то в земле. Они всю воду высосут, а через корешки вода и в деревцо поднимется, и до листьев и до цветков доберётся.

Петруше очень хотелось видеть, как вода будет пробираться вверх по деревцу, но этого он не мог никак заметить. Игнатьич говорил, что вода пробирается не снаружи, а внутри дерева. В самом деле, когда Петруша посмотрел на отрезанный сучок у другого дерева, то ясно увидел, что внутри сучка всё были маленькие дырочки и что отрезанные места были сырые.

Петруша срезал несколько травок и увидел там дырочки ещё явственнее, и из срезанных мест целыми каплями выходила жидкость, иногда белая как молоко. Петруша взял большой ствол от лопушника, разрезал его и увидел, что вдоль ствола шли все трубочки, по которым, вероятно, пробиралась вода из земли. Тогда Петруша поверил Игнатьичу. И в самом деле, политое деревцо к вечеру опять повеселело; молодые листья развернулись и цветы распустились.
Примечания и комментарии
Примечания редактора

Прижизненные публикации не обнаружены.

Впервые напечатано: Одоевский В. Ф. Избр. педагогич. соч., М., 1955, с. 158-163.

Воспроизводится по изданию: Одоевский В. Ф. Пёстрые сказки; Сказки дедушки Иринея /Сост., подгот. текста, вступ. ст. и коммент. Греков В. Н.. — М.: Худож. лит., 1993. — (Забытая книга). — ISBN 5-280-01587-3. — Текст, с. 223-232; коммент., с. 269.


Вы здесь » Декабристы » РОДСТВЕННОЕ ОКРУЖЕНИЕ ДЕКАБРИСТОВ » Одоевский Владимир Фёдорович.