Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИЦА, ПРИЧАСТНЫЕ К ДВИЖЕНИЮ ДЕКАБРИСТОВ » МУРАВЬЁВ (Карский) Николай Николаевич.


МУРАВЬЁВ (Карский) Николай Николаевич.

Сообщений 61 страница 70 из 72

61

Скорняково, 27 Апреля 1845

Я выехал отсюда 22 Декабря и приехал ночевать к Соломону Тергукасову, от благоразумия и дружбы коего можно всегда ожидать доброго совета. Мы провели с ним часть ночи в бдении. Он совершенно оправдал мой образ мысли и говорил, что, с приездом моим в Москву, дела более объяснятся, когда я увижусь с Ермоловым, от коего верно узнаю кое-что о происходящем.
23-го я приехал ночевать в Богородицк к исправнику Грызлову, отставному артиллерийскому офицеру, которого мне рекомендовал племянник мой Н.Н.Муравьев, выехавший в начале года из Абхазии, где он командовал 3-м отделением береговой линии.
Муравьев, сын Николая Лазаревича и двоюродной сестры моей Мордвиновой, имел около 35 лет отроду, хорошее образование, природный ум и редкие способности. Быстрая его карьера по военной службе в Грузии, где он служил с отличием и пользой и был ранен, доставила ему чин генерал-майора прежде многих его сверстников. Пользуясь особенной доверенностью генерала Головина. Он играл значительную роль, когда Головин был главнокомандующим; но после Головина он не мог там ужиться как по внутреннему неуважению, которое он имел к властям, так и потому что ему, может быть,  не отдали должной справедливости.  Выехав из Грузии для пользования себя от раны, он поселился в Богородицке, с коим он был с молодых лет дружен. При посещениях его в течение прошедшего лета, я мог легко заметить, что он заблуждался и был ослеплен мыслью, что его вызовут на новое блистательное поприще. Он не знал равнодушия,   с коим встречают всех людей в Петербурге, несмотря на заслуги и достоинства их, и суждения мои насчет будущности его принимал только с уважением, коим он обязан быть моему старшинству. Мысли сии  стали, однако, приметно в нем переменяться, когда стал сближаться срок его отпуска. Наступила зима,  и Муравьев нашел необходимым ехать в Петербург, в той надежде, что при перемене начальника в Грузии и ему предложат там место соответственное его достоинствам. Он и уехал в Ноябре, прося меня, если я поеду в Петербург, остановиться в Богородицке у исправника, которого он очень полюбил.

Так как у меня было дело в Богородицке, то я остановился ночевать у Грызлова, с коим я провел бы приятно время свое, если бы не был измучен стеснительными приветствиями. Я бежал оттуда 24-го поутру, но и тут был преследован проводами до границы городской земли.
25-го на рассвете я приехал в Москву и вскоре увиделся с Алексеем Петровичем. Основательных сведений я от него никаких  не почерпнул; он и в самом деле ничего особенно  не знал. Вообще он становится стар, и его больше всего занимают разговоры на счет его, которые ему лестны: ибо общее мнение всегда относится в его пользу. Оскорбления,  получаемые им от двора, его не трогают; напротив того, они как бы возвышают его в духовном.

Бездеятельность, в которой он столько лет провел, приучила его к праздности. Он любит разговоры,  но от дела убегает. Разговор его приятен, но он часто повторяется в речах. Конечно, обширный ум его способен обнять и обширный круг управления; но едва ли  не встретит он сам в себе затруднения к совершению объемного его умом. Он найдет усердных и способных помощников; но сам не тот,  что прежде был и что о нем гласит общее мнение. Не менее того, как не отдать ему преимущества перед всеми лицами, которых мы видим на стезе высоких поприщ и знаний? Я спрашивал его, справедливы ли носившиеся слухи о сделанном, будто ему предложении принять начальство в Грузии. Он отвечал, что слух этот, совершенно ложен, что ему не делали никаких предложений, и что никаких не сделают; потому что Государь не хочет и слышать о нем, в доказательство чего он мне сказал, что на днях точно разнесся  в Петербурге слух о сем предположительном назначении, и что вслед за тем появились во всех магазинах награвированные портреты его, которые стали покупать во множестве; но едва о сем стало известно Государю, как портреты были убраны полицией. Это могло только возвысить Ермолова в глазах всех, так что и равнодушные к нему, усматривая в сей насильственной мере гонение на человека всеми уважаемого, стали принимать в нем участие.

Явно однако было, что ему более не воскреснуть на поприще славы, и едва ли предстоящая ему теперь участь не есть лучшая, какою он может теперь пользоваться. Сидит же он на перепутье между Кавказом и Петербургом. Все проезжающие в ту или иную сторону вменяют себе как бы в обязанность навещать Ермолова, который выслушивает с удовольствием передаваемые ему известия о действиях в краю, где он приобрел всего более известности. Как русский, он скорбит о неудачах наших; но как человек обиженный, оскорбленный, он не упускает случая посмеяться над незрелостью и неуместностью распоряжений, как высшего правительства, так и местных на Кавказе начальников, что доставляет ему приятное препровождение времени в кругу знакомых, с которыми он проводит вечера, не опасаясь каких либо худых от того последствий: ибо он испил уже всю чашу горести и огорчения, какую могла наполнить зависть к его достоинствам, а лета выводят его из круга деятельной жизни на службе, которую он еще мог иметь ввиду, за несколько лет до сего времени. Безбедное состояние его, при умеренных потребностях  жизни, обеспечено. Он давно уже свыкся со своим положением, из которого извлекает для себя возможные наслаждения.
Между тем он хочет говорить о предметах
В то время, как я проезжал через Москву, находился там Головин, также бывший главнокомандующий в Грузии. Человек умный, обходительный, но скрытный. Я навестил его, потому что это должно было быть приятно для племянника моего Н.Н. Муравьева, который долго служил при нем и был ему предан. Я не застал Головина дома. Но он поспешил на другой день приехать ко мне. Не погрешу, когда скажу, что причиной его скорого приезда ко мне  была отчасти носившаяся молва, что я ехал в Петербург по вызову Государя. Головин пробыл у меня около часа. Разговор его не без занимательности; но он объясняется с трудом, тянет речь и слова, а при том еще глух: между тем он хочет говорить о предметах не терпящих гласности. Надобно ему кричать и оттого разговор с ним становится неприятным. Головин в то время  только что возвратился из-за границы  и проживал в Москве в отпуске или по болезни, опасаясь, чтобы появлением своим в Петербурге не навлечь на себя звание сенатора, коим награждали уже уволенных с Кавказа командующих. Он желал высшего назначения, быть членом Государственного  Совета, и не отказался бы даже опять возвратиться на Кавказ, чего он и надеялся при  тогдашнем затруднении, в коем находились избранием особы в сие звание. Желание сие не могло даже укрыться в речах его, и я узнал, что он говорил: «Напрасно меня оттуда взяли; не следовало им меня оттуда брать». Он считал себя как бы в некотором соперничестве с Алексеем Петровичем; но кто решится поставить сих людей на одну доску? Головин вероятно никогда не был способен к занятию места главнокомандующего на Кавказе; а в тогдашнем положении, когда и лета начинали удручать его, ему не следовало бы и думать о сем, и общее мнение его не назначало на это место. Он не доверял Алексею Петровичу. Ибо мог не сомневаться в том, что не избежал колких насмешек его; но при всем том он говорил о нем всегда с осторожностью. Они разменивались иногда визитами, и Алексей Петрович, по-видимому,  избегал утомительных посещений Головина.
Ермолов был очень рад моему приезду и с удовольствием узнал, что я направляю свой путь в Петербург. Кто знает впрочем? Он, может, имел более в мыслях узнать что-нибудь нового и слышать развязку столь долго длившейся загадки о предположительном назначении моем на Кавказ.

Трое суток провел я в Москве. И из оных две ночи у Алексея Петровича, который отпускал меня домой не прежде 4-5 часов утра. «Государь, говорил он, приходит в отчаяние, когда получает вести с Кавказа, но скоро забывает о них, полагая все конченным и устроенным, когда ответят на какое-либо донесение оттуда. Не так то они покойны были, если б Шамиль воевал у ворот Петербурга; но Кавказ далеко, а пожертвования приносимые Россией для сей утомительной и разорительной войны, забываются в шуме обыкновенных столичных веселий. Императрица, продолжал он, в слезах, когда слышит о постигающих нас  в том краю неудачах». Неужели, спросил я, полагаете вы, что способности  мои достаточны для приведения дел на Кавказе в порядок? Он несколько подумал и отвечал: «Взгляни, любезный Муравьев, которые имеются ввиду для занятия оного, и сравни с собою беспристрастно. Чувствуешь ли себя выше их?» Чувствую себя выше их , отвечал я без запинания.
«Этим и вопрос решается», сказал  Алексей Петрович; «довольно того, что из тех лиц нет решительно ни одного, которое можно бы назвать способным к занятию места главнокомандующего на Кавказе; это неоспоримо видимо. Ты же кроме дарований своих, имеешь уже над ними величайшее преимущество: железную волю и непреоборимое терпение, против которого ничто устоять не может. Я знаю, что ты в походе ведешь жизнь солдатскую и уверяю тебя, что с сухарем в руке и луковицей, коими ты довольствуешься, ты наделаешь чудес, каких они не вздумают. За тобой все кинется и достигнет цели. Право, нет великой хитрости во всем этом деле. Главным же средством, самоотвержением, подобным твоему они не обладают». – «Положим»,  сказал я,  «что меня бы и стало для одоления горцев; но устою ли я против вооруженных действий завистников моих в столице и при дворе, о которые все приписываемые достоинства должны разбиться?» - «Это пустое», сказал Ермолов, «дела Кавказа так им стали теперь в Петербурге горьки, что малейший успех порадует их; первая удача и ты всех своих завистников победишь; за тебя первый будет Государь».

Я просил его снабдить меня советом как себя держать в Петербурге, если бы дело зашло о назначении меня или приглашении в службу. Он находил, что визит к графу Орлову будет весьма уместен; ибо хотя человеку сему в душу никто не влезет, и прямой искренности ни от кого ожидать нельзя, но он по наружности показывал себя всегда в мою пользу. Других же, как то Чернышева и прочих, советовал он навестить, смотря по обстоятельствам. «Впрочем», продолжал Алексей Петрович, « у тебя там брат Михаил, которому все Петербургские дела известны: он тебе лучше всех разложит карту и ознакомит тебя с местностью, а там уже рассудишь что делать. Я бы желал знать, что там с тобой будет. Как бы ты о том мне написал! Только через кого ты письма свои перешлешь?» Потом подумав сказал; «Да вот через Закревского, он человек верный, отдай ему письмо ко мне: он найдет средство доставить оное прямо ко мне в руки».

28-го Декабря выехал я из Москвы прямо в Петербург, ехал шибко. Как бы стараясь встретить бурю. Которая должна была провестись через мою голову. Я остановился ночевать только в Пашутине, когда уже было близко к цели своей. 31-го въехал я в столицу, для меня всегда неприятную и даже отвратительную по холодности в сношениях, встречаемых в кругу ее жителей. Я направился к главной цели моей, т.е. вышел в дом тещи моей Ахвердовой, которую нашел очень постаревшей. Велика была радость увидеть меня, но не тот восторг, который одушевлял в прежние годы молодое и живое сердце ее. Ее удручали болезнь и старость. Я от нее узнал, что дня два тому назад был назначен граф Воронцов наместником на Кавказе с какими-то особенными правами. Публика, по словам ее много сему радовалась и многого ожидали  от сего назначения. Меня известие сие несколько удивило, но не поразило; ибо я не имел прямых надежд на это место. Послали за братом Андреем, который вскоре явился и, взяв меня к себе, просил остановиться у него на жительство во все время пребывания моего в Петербурге. Послали за братом Михаилом, а между тем я поспешил в баню. Выпарившись, я слез с полка и, чтобы отдохнуть, сел на ступеньку и задумался. Мысли мои обращались к внезапному переходу моему из мирной уединенной жизни, в какой я провел столько лет, в предстоящий шумный круг столицы. Думалось о и могущем случиться вступлении в службу, о Государе, о разговоре моем с ним и о многом подобном, как вдруг парильщик разбудил меня от дум, обдавши с головы до ног свежею водою. «Что это такое?»- спросил я очнувшись. «То-то, барин», отвечал он, «я испугался, что задумались; случалось также парить господ, да запаривал так, что память отобьет, думаю,  как бы с вами того не случилось».  «Ты верно немцев запаривал здесь в Петербурге»- сказал я ему  с досадой, «а  я, слава Богу, не здешний».

По возвращении из бани, я нашел у Андрея брата Михаила, который убедил меня перейти к нему жить,  на что я согласился,  не взирая, на просьбы Андрея остаться у него. Мне, в самом деле, было неудобно оставаться  у Андрея, где причудливое и изящное убранство комнат стесняло меня; ибо мне должно было поминутно опасаться, что либо испортить у него или даже с места сдвинуть, и хотя Андрей убедительно просил на то не обращать внимания и не опасаться каких либо повреждений, могущих случиться от неосторожности, но я предпочел перейти к Михаилу, тем более, что у Андрея всегда бывает съезд молодых офицеров мне незнакомых, коих и мое присутствие могло бы стеснять, тогда как Михаил предлагал мне несколько комнат совершенно отдельных.

Переночевав у Андрея, я перебрался 1-го Января на квартиру к Михаилу, остался там все время пребывания моего в Петербурге и пользовался самым приятным и предупредительным гостеприимством как со стороны брата, так и его жены.

Я намеревался с приездом в Петербург приняться за сии записки и неупустительно записывать всякий день, что со мной случилось, с кем виделся, с кем говорил, что слышал, но не нашел ни одного раза случая заняться сим делом, по множеству посетителей, наполнивших комнаты мои с раннего утра за полночь, или за частыми выездами моими. Итак, теперь должен я описывать обстоятельства сей поездки, основываясь на памяти.

Так как меня часто не заставали дома, то брат Михаил сделал несколько обедов, на которые сзывались родственники. Они бывали попеременно на сих обедах; ибо по множеству их, нельзя бы всех принять в один раз, и всякий раз их собиралось до 25 человек и более. Каждый из них старался приблизиться ко мне и высказать хотя несколько слов со мной. Дружеское расположение их, положение изгнанника или гонимого лица, которое относилось ко мне в общем мнении, сделало меня тем занимательнее; наконец, ожидание видеть меня возведенным на стезю воображаемого ими величия через вступления в службу привлекало иных из любопытства, а других, может быть (не родственников, а знакомых) и из видов.

62

В Петербурге

То же самое стечение окружало меня и в домах родных, у коих я обедал или проводил по несколько часов времени. По утру подымали меня с постели те, которые желали меня видеть исключительно и лучше рассчитывали время, в которое могли меня застать.  В числе сих ранних посетителей находились и докучливые с просьбами, как будто бы я уже обладал способами служить другим своим влиянием, тогда как я сам не занимал никакого места и не искал его; но Петербург населен людьми, которые живут вымогаемыми пособиями и покровительствами, и промысл сей вовсе не противен их образу мыслей, в коем сильно вкоренилось понятие о данничестве трудящегося класса людей, дышащих как бы для удовлетворения праздного сословия и прихотей столицы.

Вчера я проводил все у себя, и так как в Петербург обыкновенно все время  дня исключительно посвящается увеселениям, то праздные докучалы долго не знали, что тогда всего удобнее было всего застать меня дома; почему по вечерам у меня сбирались всегда люди, коих общество для меня приятно. В числе их были брат Михаил, иногда Андрей, и всякий день почти без исключения племянник мой Муравьев, брат его Валериан и Илларион Михайловичи Бибиковы. Навещали меня также Корсаков, Вера Григорьевна Пален, вообще все люди, которые были для меня приятны.

Вечера мои начинались часу в 8-м и продолжались до 1-го и 2-го за полночь. Тут стекались все известия городские, каждый сказывал, что узнал в течение дня, перебирали сии известия, сличали одно с другими, и брат Михаил, коему очень хотелось видеть меня на службе, который также принимал со мною близкое участие в судьбе Н.Н.Муравьева, соображал действия наши и предлагал свои мнения, которые опровергались и принимались общим мнением.

Так как на сих вечерах собирались иногда и старые сослуживцы мои, а речь шла больше о действиях на Кавказе, то названы были сии вечера Кавказскими комитетами.

Вскоре решено было у меня с Михаилом съездить  мне с визитом к графу Орлову; приветствие ни к чему меня не обязывающее и коего не сделать, можно бы причесть к невежливости или к неудовольствию. Михаил объяснил мне сношения главных лиц при дворе. Все находилось почти в том же положении, как оно было в то время, как я службу оставил. Орлов казался самым сильным и был уважаем. Военный министр князь Чернышев держался особенно. Киселев, Меньшиков и Клейнмихель казались также высокими в доверенности, но мне до них не было никакого дела, и брать, избирая лучшие пути для меня, говорил, что надобно было избрать одну систему и держаться оной неизменно. Избирал же он,  как говорил, (систему Орлова), которая на вероятностях и не менее лжива других, но казалась доступнее, по большой внимательности Орлова и по распространяемому им по крайней мере слуху о доброжелательности его ко мне.

В намерении изведать наперед образ мыслей Орлова, Михаил съездил к нему и объявил о моем приезде. Орлов показал удовольствие при известии о моем приезде. «Что же», спросил он, «в службу что ли твой брат сбирается»?  «Нет», отвечал Михаил, брат приехал на свадьбу сестры своей, но от службы он не прочь. Если б знал, что она приятна Государю». «Я несколько раз заговаривал о нем Государю», сказал Орлов, «но Государь о нем и слышать не хочет; когда же я говорил о нем с графом Воронцовым по возвращении его из Англии, то Воронцов махнул рукой, в знак своего неудовольствия на него. Скажи брату, что я буду рад с ним повидаться».

Дня три спустя, по приезде моем, я поехал к Орлову. Он меня принял по обыкновению ласково и шутливо, спросил о здоровье настоятельно, и после того, на службу ли я приехал в Петербург?  Я ответил, что приехал с единственной целью обвенчать сестру мою. Но что я не откажусь и в службу вступить, если б мог знать,  что она будет угодна Его Величеству. «Да ведь тебя просить не будут», сказал Орлов. «Знаю», отвечал я, «что просить не будут; да и признаться, мне в это дело вступать было бы неосновательно без удостоверения, что присутствие мое в службе было бы приятно Государю Я не намерен служить без доверенности Его, ибо за тем только оставил службу, и с тех пор не имел никакого повода удостовериться в противном, а напротив узнал, что Государь обо мне и слышать не хочет». «От кого ты это слышал?» спросил Орлов торопливо, как бы желая раскрыть нескромные чьи либо речи. «От вас же», отвечал я хладнокровно, «через брата Михаила, которому вы это сказывали». Орлов не мог отречься от сказанного, и приняв опять покойный вид, продолжал: «Да и военный министр докладывал о тебе Государю. Я все хотел тебя на Кавказ  назначить, да вот назначен граф Воронцов». Разговор наш об этом предмете тут и кончился. Не желая тяготить его моим присутствием, которое, вопреки его изъявлений участия, не могло быть для него приятно, если он, в самом деле, участвовал, хотя косвенным образом, в моем падении, я хотел идти, но он еще задержал меня, говоря впрочем, что ему скоро пора ехать к Государю. Я остался еще несколько времени.

Беседа с графом А.О. Орловым

Говорили о деревенских делах, о всеобщем безденежье помещиков от прекращения хлебной промышленности, о чем он первый завел разговор. Показывал он мне висевшую у него на стене картину Беюг-Дере. «Я все слышанное от тебя перескажу Государю», сказал Орлов, прощаясь, и еще несколько раз спросил меня о здоровье,  как бы поверяя телесные способности мои продолжать службу и пристально всматриваясь в меня. Я утвердительно отзывался совершенно здоровым. Исключая глаз, которые начинают слабеть. В течение разговора сего, когда я назвал фамилию сестры Ахвердовой, он спросил меня какие это Ахвердовы. Я отвечал, что двоюродный брат ее служил в жандармах под начальством его и недавно произведен в генерал-майоры. Орлов подумал, и как бы вспомнив о нем, сказал, что слышал о нем хорошие отзывы. Я подтвердил мнение сие и просил его способствовать к получению места губернаторского, так как он при производстве остался без должности. Орлов показал готовность свою, хотя ничего не обещал. Несколько дней после того, когда Ахвердов приехал в Петербург, он выпросил для него у Государя единовременное пособие в 1000 рублей серебром и назначил его состоять при себе. В недавнем  же времени, четыре малолетние  сына Ахвердова приняты по высочайшему повелению кандидатами в Пажеский корпус.

Брат Михаил, узнав о содержании моего разговора с Орловым, через несколько дней поехал к нему, чтобы разведать о последствиях.  Орлов сказал ему, что доложил обо всем услышанном,  обо мне Государю, и что Государь минут 10 слушал рассказ обо мне без неудовольствия; почему он и находил, что дела мои очень поправляются, ибо прежде нельзя было ожидать такого расположения Его Величества в мою пользу. Правда ли все это, в том можно всегда усомниться.  Кто  поверит разговор Орлова с Государем, и кто узнает суждения их обо мне? Все ближе было подумать, что в другое время воспользовались бы приездом моим в Петербург для приглашения меня в службу. Что на сей раз. В ожидании приезда Воронцова, не решились пригласить меня, опасаясь возбудить какое либо неудовольствие в новом наместнике, или мнительность его, приближением человека, которого представляли ему, как личного врага. Орлов же воспользовался сим случаем, чтоб оправдать себя в словах, сказанных брату моему,  о неудовольствии Государя на меня, и если не оправдать, то по крайней мере загладить сделанное им при начале впечатление, сказав, что я в нынешний раз уже много выиграл в мнении Его Величества.

63

Из записок Н.Н. Муравьева, 1845

Везде распространен слух о ссоре моей с Воронцовым, и даже о доносах, будто на него сделанных мной.
Стоит взглянуть на записки сии 1837 года, чтобы видеть, что ссоры у меня с ним никогда  никакой не было, что недостатки и неудобства, встречаемые подведомственными мне войсками в Таврической губернии. Старался я всегда отклонять мерами убеждения, что я никогда не выходил в сношениях с ним из уважения, коим обязан был званию его и летам, что мы с ним постоянно встречались и виделись на ноге доброго согласия. Что я переносил  стеснительное положение,  в коем войска находились от его беззаботности и бестолочи, и только с сожалением и участием смотрел на вражду его к войскам и всему что выходило из иностранной сферы, окружавшей его в Одессе. Даже когда меня спрашивал Государь о положении войск, я сколько можно было избегать обнаружений поступков Воронцова, но не мог скрыть от Государя, который меня спрашивал, что войскам было дурно в Таврической губернии, относя вину сию на одного губернатора Казначеева, о чем в свое время и говорил самому Воронцову, который был согласен с мнением моим. Граф Витте, узнав о неудовольствии, полученном Воронцовым за притеснение войск и домогаясь, как говорили, получить место его, не упустил случая взвести  на Воронцова всякие мелочные дела, как то отступление от формы, покровительство Полякам и много подобных вещей, которые могли ему более всего повредить во мнении Государя. Витту удалось, и граф Воронцов пошатнулся было на короткое время, но с помощью друга своего Бенкендорфа поправился и опять благосклонно принят Государем. Что при этом случае было говорено обо мне, трудно узнать, известно только, что падение мое было решено прежде несчастного смотра моего в Сентябре 1837 года. Казалось без сомнения, что Витте видя неудачу свою, сложил на меня доносы свои, чрез это расстроил меня с Воронцовым, и думать надобно, что сам Государь обвинил меня в оправдание скорого своего негодования на Воронцова, чем очищались и поступки графа Витта. В таком состоянии дела нельзя было уже не поддерживать мнения о мнимых наговорах моих, до такой степени, что теперь еще говоря в Петербурге о каких-то мнимых доносах, мною посланных на Воронцова. Иначе с оправданием моим должны бы обнаружиться другие виновники.

Назначение графа Воронцова на Кавказ

Граф Воронцов легко поверил тому, что ему говорили обо мне, и тем более, что брат Александр, занимавший в то время место председателя Уголовной Палаты в Симферополе, по неосторожности своей и возбуждаемый неблагонамеренными лицами, точно делал донесения в Сенат на разные беспорядки,  происходившие по его части в управлении Воронцова, коего он не щадил, и Воронцов, такой же легковерный, к тому же забывчивый, как полагать надобно, смешал в мыслях своих сношения свои с братом моим с теми, с теми в которых он со мною находился. Брат был переведен губернатором в Архангельск. В таком положении нельзя было и думать о примирении, коего ожидали в Петербурге в публике и в вышнем правлении.

На первое приглашение, сделанное Воронцову принять правление Грузии, он отказался, отзываясь старостью лет, но Государь вторично писал к нему своеручно и убеждал его от имени России не отказываться от этого дела. Согласие Воронцова было получено в Петербурге  за два дня до моего приезда. Никто не ожидал сего назначения, но оно произвело хорошее впечатление в общем мнении. Обходительность его в обращении, столь редкое явление и даже более неслыханное  в нынешнее время со стороны особ, занимающих высокие места, располагала всех в его пользу. Все говорили, что назначение удачное и ожидали больших от него последствий. В этом мнении в особенности было все многочисленное сословие людей в столице, привыкших служить без трудов, любящих роскошь, праздность. В нем находили они себе сильного поборника, и множество молодых людей, тяготившихся заботами неразлучными с  строгим исполнением обязанностей, усматривали для себя в будущем выгодную и легкую службу в бесчисленном кругу праздных чиновников всякого звания, коими Воронцов любил окружать себя. Слышны, однако же,  также были отзывы людей благоразумных, не предвидевших больших успехов в делах Грузии и Кавказа, которые требуют более деятельности, опытности и знания, чем ожидать можно было от графа Воронцова, давно уже погрязшего в беспечной и безответственной жизни в пределах своего Новороссийского управления, которое он ограничил одной Одессой и южным берегом Крыма. Но обе стороны ослеплялись пышным званием наместника, ему данным как будто все дело в том только и заключалось, как будто жителям Закавказского края не все равно было повиноваться главнокомандующему или наместнику, коего значения они даже не разумеют. Говорили, о каких-то неограниченных правах, данных Воронцову; но никто не умел объяснить их иначе, как разрешением жаловать амнистии, кресты и производить в чины до капитана. Так применяют Петербуржские жители к своим понятиям мнения разнородных жителей отдаленных частей Империи. Какой горец не охотнее бы взял червонец, чем чин или крест, до коего ему дела нет? Как будто бы этими средствами можно было восстановить упадший дух в войсках, уже слишком разбалованных награждениями? Многого  ожидали от Воронцова и пышности в его образе жизни, в этом отношении, может быть, не ошиблись; но долго ли мог держаться сей призрак величия, который не достигает далее окружающих его жителей Тифлиса? Говорили о щедрости его, но кто воспользуется ею как не одни армяне, которые займут при нем должности переводчиков или наушников? Сказывали даже, что он не будет щадить своих денег, предвидя от того пользу казны; но какой частью собственности  своей пожертвует он в сравнении того, что он по-пустому погубит из государственного казначейства? Он поддержит себя некоторое время расточительностью казны и потом оставит край избалованным, чиновников еще утвержденных в преображении обязанностями своими и в грабеже,  а непокорных горцев убежденных в нашем бессилии, нас  же сделает настоящими данниками завоеванной страны, как деньгами, так и людьми. Однако, после первых порывов удивления  сему назначения, стали одумываться. В Петербурге говорили, что Государь поручал тайной полиции разведать мнение публики насчет сего назначения, и удивился, когда узнал, что многие осуждали оное и находили, что Воронцов, которого лета подходили к 70-ти и не соответствовали предстоящим ему трудам, уже слишком отвык от деятельной жизни. Общее мнение, во всяком случае, предпочитало ему Ермолова, а может быть и меня. Обо мне говорили даже в простом народе; на другой день приезда моего в Петербург, извозчики на биржах называли меня как избранного начальника.

Между тем произошла свадьба, для которой я приехал в Петербург, и обстоятельство сие доставило мне новые знакомства в кругу,  где я должен был находиться. Новые визиты, новые изъявления, и еще более гласности. Я не располагал оставаться далее в Петербурге после свадьбы, которая была 10-го Января, и хотел возвратиться домой, но был задержан некоторыми делами, которые не были еще закончены. Родные и знакомые меня просили остаться, по крайней мере, до приезда Воронцова, в том предположении, что назначение меня к нему в начальники штаба покрыло бы все недостатки его.

64

Генерал Гурко

На нем, говорили, останется представитель, а дело будет в моих руках, от чего ожидали блистательных успехов; но меня никак не заманивала мысль сия. Я мог легко  догадаться, что Воронцов никак не захочет иметь при себе деятельного человека, который бы докучал ему делами; да и мне самому нельзя было сделать что-либо полезное под гнетом праздного круга, в каждом из членов коего должен бы я искать благосклонности. Служба мне не свой брат.

Воронцов приехал около 15 числа Января. Дня через два виделся он с Государем, после заболел, поправился в здоровье и несколько раз опять был у Государя. У дома его всегда был большой съезд. Говорили, что он занимается изучением края, где ему доводилось начальствовать, для чего и назначены были Государем два молодые офицера, из коих один был, кажется, генерального штаба, а другой флигель-адъютант; оба они часто ездили по поручениям на Кавказ, и потому полагали их совершенно знакомыми с делами того края.

Первый приступ Воронцова к делу был основателен: без сомнения главная помеха у управлении Кавказом находилась в Петербурге.
В Петербурге много заботились о назначении к Воронцову начальника штаба. Ожидали, к кому он обратиться, полагали, что он изберет меня; но мне уже было известно, что он сего не сделает, и мне самому не хотелось бы принять сей должности. Самой неблагодарной из всех занимаемых мной в течение всей службы моей. Некоторое время носился слух, что призван будет из Киева Граббе, который так несчастливо кончил командование свое на линии; после стали говорить о Гурке, который только что возвратился с Кавказа, с намерением не возвращаться к прежней должности, в которой его преследовали постоянные неудачи.

Однако Гурко был у Государя, который долго с ним разговаривал и отпустил от себя с Александровской лентой. Сказывали, что Государю в особенности понравилось то, что Гурко не отзывался дурно о своем бывшем  начальнике – странная заслуга,  если сказание сие справедливо. Гурко уверял Государя, что несправедливы слухи об упадке духа в войсках. Что ему оставалось делать, как не хвалить тех, которых он погубил, которые его осмеяли и указывали на него как на виновника всех бедствий их постигших? Иначе погубил бы себя Гурко навсегда.  Он имел довольно ловкости, чтобы не только никого не обвинять, но даже уверить, что дела им линии оставлены в блестящем виде; а вскоре стали говорить в Петербурге, что, в самом деле, все там идет к лучшему, что в мечетях упоминают нашу царскую фамилию, что снабжение Шамиля артиллерией  есть для него зло,  ибо пушки задерживали быстроту движения его; что Турецкий султан отказался помогать Абхазцам, опираясь на союз свой с Россией, что чеченцы просятся к нам поселится, и множество подобного вздора.

Брат Михаил, желавший знать что-нибудь повернее о происходящем, съездил к Орлову и, расхваливая достоинства Воронцова, т.е. барство, богатство,  представительность его и ласковое обхождение признавал, что всем сим обладает новый наместник вполне, и что влияние его в том крае тем сильнее будет, что он еще пользуется доверенностью Государя; но теперь продолжал он, остается  к довершению этого только одно: ума придать, кого к нему назначить в начальники штаба? Орлов много смеялся сему обороту, он сам не находил Воронцова способным к занятию возложенной на него должности и удержал дальнейшие суждения свои, которые бы могли обнаружить его образ мыслей. Воронцов заведет там Английскую конституцию, продолжал Михаил, но Орлов не был согласен с сим мнением и говорил, что хотя Воронцов и выставлял себя снисходительным и либеральных в суждений, но что он в кругу управления своего был всегда завистлив к власти своей и любил показывать ее где только мог.

Брат при сем случае положительно дал заметить графу Орлову, что я никому из знати не делаю визитов. Что я не был и не буду ни у Михаила Павловича, ни у военного министра, и граф Орлов это одобрил, но почему одобрил, не знаю. Казалось мне, что он отклонил от меня все, что могло мне дать доступ к Государю.

Будущий граф Амурский

Наконец Гурко, ко всеобщему удивлению, назначили начальником штаба при Воронцове. Он выговорил себе при сем тоже содержание, которое получал на линии, и принял место, коего вероятно сам опасался, но вскоре после того назначил к себе помощником генерала Норденстама, человека, говорят  бойкого и способного. Затем пошли толки о других назначениях. Нужен был новый дежурный генерал; Бибикову поручено было разведать. Захочет ли место сие  принять мой племянник Н.Н.Муравьев. Брат Михаил, узнав о том, предложил сие Муравьеву, который прибежал ко мне спасаться, жалуясь на привязчивость брата, ибо он не хотел и слышать о сем  назначении, сделано было семейное совещание. И я согласился с мнением Н. Н., что ему не следовало принимать этого назначения и соваться со своей деятельностью в круг людей праздных и бестолковых, которые его требованиями по службе, труды его присвоят себе, а неудачи отнесут к нему. Но, дабы не отвергнуть совместного служения с Воронцовым, я советовал ему принять звание по особым поручениям. Если б то было приятно Воронцову, ибо в этом звании он мог бы вести такую же беззаботную жизнь, как начальники его, не принимая на себя должности с ответственностью. Н.Н. и того не хотел. Имея достаточные причины  в дурном приеме, сделанном ему Воронцовым. Не выждав окончания своего годового отпуска, взятого им на излечение раны, он явился в Петербург к военному министру, который принял его не только сухо, но даже грубо, сказав, что нельзя же все в отпуске жить, тогда как Н.Н. сам просил заняться до истечения срока. Чернышев спросил. Готов ли он опять на Кавказ ехать? И на утвердительный ответ велел  ему явиться к Воронцову. Воронцов принял его по обыкновению вежливо и сказал, что будет очень рад, если Бог приведет их служить вместе. Пустой отзыв этот показал Н.Н., что ему нечего было искать у Воронцова, и потому он не принял звания дежурного генерала, в коем бы он был жертвой. В последствии времени, когда Воронцов уже выехал из Петербурга Военный министр спрашивал его письменно, желает ли он иметь Муравьева на службе, Воронцов, получив сию бумагу еще в Одессе, отвечал на сие не прежде как из Тифлиса, отзываясь, что он согласен принять его на испытание назначая ему временно управление Имеретинским и Мингрельским уездами. Испытывать человека уже испытанного и известного своими заслугами и достоинствами явно обнаруживало отвращение Воронцова от сего генерала, и Муравьев, взяв продолжение отпуска поехал лечиться за границу. Как бы нарочно отклоняли от Кавказа людей, могущих там принести существенную пользу, А Воронцов окружил себя толпой тунеядцев, всегда наполняющих вредный для службы и отяготительный для правительства многолюдный двор его. К нему пристала в Петербурге вся праздная знать гвардейских офицеров с домогательствами на место адъютантов, так что он сам не знал, кого ему выбрать и, говорят, послал список кандидатов к великому князю, который ему аттестовал каждого по служебным занятиям и, слышно не в пользу их. Многих назначили. Многие и после поступили к обременению войск и казны.

Между посетителями  познакомился я с генерал-майором Фрейтагом. Человек, который служил с отличием  на Кавказе, где он в последнее время тревог и неудач выручил Гурку и разбитые отряды наши, прогнав с горстью войск осаждавших крепость Лезгин. Фрейтаг мне понравился. Открытый вид его, прямое и вместе почтительное обхождение располагали в его пользу. Он не опасался явиться ко мне с объяснением насчет Кавказских дел, и  поступок этот делает,  конечно, ему честь. Не смотря на заслуги Фрейтага, едва ли оценил его вполне, однако  его назначили начальником дивизии, не взирая, на то, что многие генералы были старее его в чине. И к сему были побуждены желанием удержать его на Кавказе; ибо и он, как и многие другие, выехали с Кавказа с тем, чтобы туда более не возвращаться. Государь его, однако же,   не принимал в кабинете, и даже не скоро по приезду удалось Фрейтагу представиться у развода. Убеждались, что звание царского наместника, возложенное на Воронцова, было достаточно для покорения всего Кавказа.

65

Генерал Анреп

Генерал-адъютант Анреп, знакомый мне в Польской войне, пожелал также видеться со мной и несколько раз приезжал ко мне, не заставая меня дома. По настойчивости, с коей он приступил, дабы склонить меня к вступлению в службу, я мог подумать, что он имел от кого-либо поручение уговорить меня, но как бы то ни было, приступ его не показывал человека ловкого. И в самом деле, Анреп  сам сознался мне, что он не признает в себе ни дара слова, ни дара убеждения, но ручается за искренность и прямоту своих действий, основанных единственно на чувствах уважения ко мне и желании видеть успех в делах Кавказа. Так как он там служил несколько времени, то он рассказал мне некоторые подробности о случившемся с ним в той стране и сделанных им наблюдениях. Мне не нравилось, что он осуждал правление Ермолова, говоря, что  нынешние запутанности имеют первоначальную причину свою, в поступках, распоряжениях и жестокостях  Алексея Петровича, который так напугал горцев, что они до сих пор упоминают о нем в песнях своих со страхом. Глупое суждение сие,  появившееся в публике после первых неудач Паскевича, давно уже было осмеяно и отвергнуто. Велики же были неустройства, производимые Ермоловым, при коем все повиновалось одному слову его, когда и 20 лет после него, при всех переменах начальников, при ужасных расходах людей, денег и награждений, не могли удержать того, что Ермолов удерживал с горстью людей; и грабили жителей, казнили и вешали их, и осыпали золотом и чинами, и писали реляции о торжественных победах, а все дело шло назад и, наконец, еще надобно было сбросить последствия глупости и корыстолюбия на заслуженного человека, по зависти к его достоинствам! Я уверял Анрепа, что в сем случае надобно было умеючи различать уважение, которое имели к Ермолову от страха, которым приемники его хотели воевать, потому что не находили в себе того, что нужно было, дабы держать людей в повиновении чувством уважения к лицу их. Но что и страха сего не умели поселить при огромных средствах, коими они обладали, а потому и не нашли другого способа для оправдания своего малодушия как сложить вину на того, кого прошедшие успехи обнаруживали их неуменье.

Воронцов предлагал Анрепу принять командование  линией; но тот отказался, признавая себя неспособным к такому сложному и обширному управлению и отказывался от оного за ранами, от коих он страдал. Тогда Воронцов просил Анрепа назвать ему кого-нибудь могущего занять сие место. Так мне, по крайней мере, рассказывал сие Анреп, которому я готов  верить; ибо считаю его истинно честным человеком, не способным на ложь. Анреп назвал меня, но заметил, что Воронцов имеет на меня неудовольствие и потому, при объяснении сим со мною, спросил меня, нет ли между нами какого-либо неудовольствия   и правда  ли, что я на него писал какие-то донесения. Он очень удивился, когда узнал, что я никогда ничего не писал против Воронцова и что все сие произошло от сплетен, коих настоящую причину я ему, однако же, объяснить не мог.

Видя нерасположение ко мне Воронцова, Анреп оставил на время настояния свои; но когда они перебрали весь список генеральский, и не нашли никого для занятия места начальника линии, то Воронцов вторично просил его назвать кого либо. Анреп опять указал на меня; тогда Воронцов отвечал ему, что я могу искать сего назначения через военного министра и что он примет меня,  если Государь меня назначит. Ответ этот обрадовал Анрепа, который надеялся склонить меня к примирению с Воронцовым и к ходатайству собственно о себе; ибо  он увидавшись где-то на балу с Чернышевым желал со мной видеться и сказывал ему:  «Вот Муравьев был у Орлова, а со мной знаться не хочет. Что он ко мне не заедет?» Поэтому Анреп убедительно просил меня не упускать предстоящего мне пути снова поступить на службу и съездить к Чернышеву.

Я уверил Анрепа, что ничего не имею против Воронцова, а напротив того уважаю в нем много хороших достоинств; что не имею даже причины полагать настоящим образом, чтоб он мне когда либо повредить по службе; но что искать службы под командой его, когда он так дурно разумел меня и как бы избегал встречи со мной на службе, я не мог и ни за что не буду. Что же касалось до посещения военного министра, то после слышанного мной, я считал обязанностью  сделать ему из вежливости визит. Анреп, как будто предвидя намерение мое соблюсти сию вежливость, объяснил мне, в какой именно час можно было застать его дома и убеждал меня даже ехать в Военное Министерство, чтобы явиться к Чернышеву, если б я его дома не нашел; но сие нашел я уже совсем лишним и неуместным и сказал, что решительно не поеду искать министра в присутствии, потому что не имею никакого дела до него, кроме отдания почтения, что обыкновенно делается на дому.

Объяснения Анрепа и убеждения продолжались несколько дней. Я был и у него, познакомился с женой его, сестрой Будберга; женщина показалась мне умной. Он и при ней стал меня упрашивать; но она, взглянув в причины мои, согласилась с моим мнением, вопреки доводам мужа своего, которые она опровергала. В сих разговорах моих, коих продолжительность становилась мне в тягость, не могло укрыться, что, без всякой злобы или неудовольствия на Воронцова, главная причина нежелания моего служить с ним заключалась в том, что я не хотел погрязнуть в толпе пустых людей его окружающих, от действий коих нельзя было ожидать никакого добра для успеха дел на Кавказе. И хотя я не выразился с презрением или обидой на чей-либо счет, но всякий мог видеть, что я избегал столкновения с кругом, коего привычки и понятия не соответствовали моим. Лестны были для меня убеждения Анрепа, но еще приятнее было, когда он меня оставлял в покое. Не те пути, не те люди, не мое место!

Так как я собирался скоро выехать из Петербурга, то счел нужным сделать прощальный визит к Орлову, хотя он мне не отдал первого, а только велел через брата Михаила извинится, что не был у меня. Конечно, и времени у него могло не доставать на сие, но я более полагаю,  что Орлов считал неуместным посетить человек, находящегося как бы  в опале. У них свои порядки, свой образ мыслей, без сомнения, и я ведь не из дружбы ездил к Орлову.

«Я приехал к вам проститься, сказал я. Еду домой, окончив здесь дела свои, благодарить вас за участие и засвидетельствовать свое почтение».
– «Мне приятно с тобой видеться», сказал Орлов.
Я передал слово в слово Государю все слышанное от тебя в последний раз. Государь все выслушал с удовольствием и спросил о здоровье твоем. ( Не понимаю, что они так заботились о моем здоровье, но тут что-нибудь кроется особенного).
-Что ж ты в службу вступишь? Спросил он.
- Я вам на последнем свидании объяснил причины, препятствующие мне  к вступлению в службу, к которой я, впрочем, готов.
- Да ведь тебя просить не будут, прервал меня Орлов. Этого не ожидай.
-Знаю, что просить не будут, отвечал я, но выслушайте меня. Могу ли я благоразумно снова переломить нынешний род жизни моей и приняться за службу, в которую быть может, примут меня без расположения, без доверенности?  Ведь я затем и оставил службу, что лишился доверенности царской; а с тех пор мне не случалось от кого-либо слышать или видеть, что Государь переменил расположение свое ко мне, и опять стал ко мне по прежнему милостив. Я не требую и не вправе требовать приглашения. Все это я вам сказывал при последнем свидании нашем, но теперь я возвращаюсь в деревню и не хотел бы выехать отсюда, не передав вам двух обстоятельств, которые тяготят меня с давнего времени и которые я надеялся лично объяснить Государю в проезде его через Воронеж, куда  он к несчастию моему не приезжал со времени отставки моей.  Теперь, не имея более надежды лично представиться Его Величеству, я вам передам свою исповедь, предоставляя вам поступать с нею как заблагорассудится. Доведите ее до сведения Государя, если можно, если хотите, и я буду покойнее.
-Что такое? – спросил Орлов, вслушиваясь со вниманием.
-Первое то, отвечал я, что когда вы меня при последнем свидании упрекнули в том, что я вышел в отставку, то вы не знали настоящих причин, побудивших меня к этому. Можно и должно перенести гнев своего Государя, он судья; но не должно и невозможно служить, коль скоро видишь себя без оправдания оклеветанным, коль скоро впал в подозрение. Тут и служба становится бесполезной. Когда меня Государь позвал после смотра в Николаев в свой кабинет и выговаривал мне найденное им дурное состояние виденных войск, я относил к несчастью неудачу свою и гнев его Величества переносил с терпением, мысля о том, как бы впредь избежать сего. Когда Государь сказал мне, что он осрамит меня перед всей армией, не взирая, на звание мое генерал-адъютанта, наконец, что покажет мне, что он мой Государь, я увидел, что верность моя престолу и лицу его оклеветана и что мне нельзя было долее служить. Не чувствуя за собою никакой вины не только в делах, но и в помышлениях такого рода, я тогда же, будучи еще в присутствии Его Величества, принял твердое намерение оставить службу.
- Я никогда ничего подобного не слыхал, прервал мою речь Орлов, - чтобы тебя когда-либо подозревали в неверности престолу, ничего подобного не слыхал.
- И мне тоже, продолжал я, никогда не приходила мысль, чтобы меня могли в том подозревать. Когда лишили меня командования корпусом, я еще три месяца выждал в Киеве, занимаясь в своей счетной комиссии бухгалтерией, как всякой другой обязанностью совестливо. Оставаясь с принятым мной намерением оставить службу, я решил выждать до последнего возможного времени, т.е. до того,  когда уже не принимают прошений в отставку, дабы самого не упрекнуть себя в опрометчивости или против кичливости против Государя моего, но когда я увидел, что нет мне никакого отзыва, ни назначения что я мог и вечно просидеть со своей счетной комиссией. Я дождался последнего срока и подал прошение в отставку, которую и вскоре я получил. Сами судите, как мне было бы иначе поступить, и мог ли я оставаться на службе с пятном подозрения Его Величества?
- Я ничего об этом не знал, повторил Орлов.
-Нельзя было вам этого и знать, отвечал я, ибо в надежде как я вам уже сказал, видеться когда-либо с государем, я никому не передавал слов, слышанных мной от него наедине, но теперь когда уже кончились надежды мои представиться Его Величеству, когда уже прошло тому около 8 лет, я вам передаю сии речи Государя, служащие оправданием моему поступку, в коем вы бы верно не обвинили меня, если бы знали настоящие причины тому.

Орлов ни словом не опровергнул моего мнения и, сожалея о случившемся, сказал, что всему этому причиной ***, не передавшая мне  приветливых слов, сказанным ей Государем на мой счет на бале в Москве. По возвращении его из Грузии.  Это было сказано с видом досады  на *** и как бы с признанием в поступках ее дурного умысла.

- Ведь, не правда ли,  продолжал Орлов, что  ты не подавал бы в отставку, если бы она тебя тогда уведомила о словах Государя?
- Думаю, что не подал бы, отвечал я, коль скоро бы увидел, что Государь ко мне по прежнему стал милостив и устранил всякое подозрение, но не надобно в этом случае винить и ***, более как бы в забывчивости, она от природы рассеяна и без всякого  дурного умысла, просто забыла написать мне о слышанном ею.
После маленькой расстановки я продолжал: «Вы выслушали мое оправдание, теперь выслушайте мое обвинение. Когда я подал прошение, я был генерал-адъютантом Его Величества.  Не следовало мне подавать в отставку не предупредив  предварительно о том Государя».
- Да, прервал меня Орлов, это не должно было никаким образом делать, да на это есть и закон, сказал он мне, отыскивая какую-то бумагу, которую он хотел мне показать, да не нашел.
-Ты бы мне написал о своем намерении.
- Может быть, да вероятно и есть закон, отвечал я, да на что тут закон? Я бы должен был просить дозволения идти в отставку через графа Бенкендорфа, но, не исполнив сего, нарушил самые обыкновенные правила вежливости, коими каждый адъютант обязан к своему генералу, не только к лицу Государя, который прежде ко мне был милостив и коему я обязан был благодарностью. В этом сознаюсь виноватым, не скрываю вины своей и желал бы, чтоб Государь знал о моей сознательности, но вина произошла не от умысла, не от запальчивости или кичливости, просто потемнение. Ну и в голову не пришло, а с тех пор не было случая для меня объяснить сие Государю, потому я передаю вам исповедь свою. Никто кроме вас ее не получал от меня, вам вручаю  сии два обстоятельства, что хотите из сего делайте, я же ничего не ищу и искать не буду, поеду назад в свою глушь, но желаю,  чтобы с меня снят был гнет царского гнева, на мне лежащий. Я всегда был предан Его Величеству и всегда буду готов на службу. Коль скоро увижу знак, что могу опять пользоваться его доверенностью, а без того служить не располагаю.

Орлов казался, как бы тронут моим объяснением, все слушал с вниманием, не прерывал меня, не противоречил образу мыслей моих и опять сказал, что передаст Государю в точности.

- Не подумайте, сказал я, чтобы это я вам говорил из каких-либо видов честолюбия. Чтобы я домогался опять звания генерал-адъютанта, если б я какими-нибудь обстоятельствами поступил на службу, совсем нет. Если я буду на службе, то с тем единственно видом, чтобы служить Государю, и без звания сего, коего я могу быть удостоен, если заслужу его, и не иметь его - мне это все равно, лишь бы пользоваться его доверенностью; единое средство служить с пользой и честью.

Я говорил с жаром и почти  слово в слово как здесь написано. Что Орлов думал, Бог его знает; говорил я конечно в духе, как объясняются царедворцы, но Орлов конечно из всего сонмища их способнее пробудиться от одеревенения в коем они многими годами усовершенствуются, и хотя на минуту перенестись к понятиям и помышлениям ближе к человеческим чувствам. Он  опять с дружбой повторил мне, что все это передаст верно Государю.

-Теперь я вам все сказал, что у меня на душе было, продолжал я тише и обыкновенным голосом своим. Прощайте, граф Алексей Федорович, мне здесь больше нечего делать в Петербурге, прошу вас не забывать меня; я вам одному только доверил и вас одного посвятил, ни у кого не был, и у Михаила Павловича не был, только хочу побывать перед отъездом у военного министра из одной вежливости, потому что он желал меня видеть.

- Хорошо сделал, что ни у кого не был, сказал мне Орлов, - и не следует быть у Михаила Павловича, не видавши Государя, а к  Чернышеву почему же не заехать – можно.

Орлов ехал к Государю, я его оставил и навестил Муравьева, коему рассказал свой разговор. Меня так встревожило объяснение с Орловым. Что по приезду к Муравьеву у меня голова закружилась, и мне надобно было отдохнуть, чтобы с силами собраться.

66


Село Подоляны, 10 июля 1845

Сим еще не кончились испытания, которые мне надобно было пройти в Петербурге.

Перед отъездом моим из деревни управляющий мой подполковник Кирилов, давно служивший при мне,  просил меня об определении  8-летнего сына его в Артиллерийское училище. Желая сделать приятное старому сослуживцу моему, я думал как бы приступить к сему делу. Надо было добраться до князя Ильи Андреевича Долгорукого, занимающего место начальника штаба по артиллерии при великом князе. Хотя он и был знаком мне, но я предпочел обратиться к сестре его графине Бержинской, с коей связь моя была короче. Бержинская взялась за дело и вскоре прислала мне ответ с братом своим князем Владимиром Алексеевичем, что, нет положения, принимать в Артиллерийское  Училище воспитанников прежде 14-летнего возраста.

Князь Владимир Алексеевич служил прежде адъютантом у Чернышева и находился при мне во время маневров 1835 года, когда я командовал против Государя, ныне он был подполковником и занимал какое-то место в  Военном Министерстве, человек умный, как и весь род Долгоруких. Я сказал тут же князю Владимиру, что ответ этот для меня неудовлетворителен, что мне известны правила, но по коим нельзя было принимать  в Артиллерийское Училище прежде  14 лет,  но что я желал записать его в кандидаты, и дело снова началось через князя Илью Андреевича, который доложил о сем Великому Князю.

Странно что Великий князь не знал о том, что я в Петербурге находился уже две недели, по крайней мере так мне было передано сперва князем Владимиром, а потом и князем Ильей. Владимир раза три приезжал ко мне, не заставая меня дома; приезжал и князь Илья, который оставил мне записку с извещением. Что можно принять кандидатом и что он имеет что-то  передать мне от Великого Князя. Вскоре после прочтения сей записки, приезжал ко мне князь Владимир и сказал, что брат его имеет какие-то важные вещи сообщить мне от Михаила Павловича. Я поехал к князю Илье, который сказал мне, что Великий Князь удивился, когда узнал, что я в городе, и сомневался,  точно ли это я. Когда же узнал о моей просьбе, то велел без замедления исполнить ее.

- Как жаль только, сказал он, что мальчика этого нельзя тотчас же записать воспитанником в училище, по несовершеннолетию его. Да мы вот что сделаем: отдадим его до достижения возраста пенсионером к одному из офицеров училища, где он приготовится к экзамену и в  свое время поступит в комплекте. Я напомнил, продолжал князь Илья, Его Высочеству, что сего нельзя сделать как с платою 2400 в год, разве Михаил Павлович примет расход сей на себя. Он вспомнил это, приостановился и приказал зачислить Кирилова кандидатом, с душевным участием спрашивал, зачем вы приехали в Петербург, много говорил о вас, о разных предположениях касательно вас, но о том же не смею вам говорить в подробности. Вы, я думаю, повидаетесь с Великим  Князем: он вас так любит и всегда готов сделать вам приятное.
- Я бы очень желал с ним видеться, отвечал я, но не знаю, имею ли я на это право, не представившись государю.
- Отчего же нет? Это дело совсем стороннее, отвечал князь Илья.
- Мне так сказали и советовали.
- Кто мог вам это присоветовать. Не верьте.
- Советовал человек знающий.
- Кто? Скажите, сделайте милость.
- Не могу сказать, но не посмотрю на советы, ибо желаю лично благодарить Его Высочество  за расположение его ко мне, это призыв сердца, а там, чтобы ни случилось мне все равно.
Как ни домогался князь Илья узнать, кто мне дал такой совет. Но я не обнаружил речей графа Орлова, и князь Илья взялся устроить свидание с Михаилом Павловичем, которое по всем вероятностям, должно было быть частное.
Я в другой раз виделся с князем Ильей. Который объяснился с Михаилом Павловичем и с большой радостью объявил мне, что Великий Князь просит меня к себе на другой день приехать; в котором же часу, уведомил меня через князя  Владимира, при чем он опять повторил мне. Что его высочество лично говорил мне о предположительных назначениях для меня, но о каких  не смел он мне сказать, как бы вызывая мое любопытство, но я воздержался от всякого спроса, и потому не знал, в чем могли состоять сии предложения. А думалось мне, либо 6-й корпус, стоявший в Москве, о коем слух носился, что он поступит в команду Михаила Павловича, либо гренадерский корпус, потому что находили Набокова слишком старым, либо начальником штаба при Великом князе
- Отчего, говорил Михаил Павлович (по словам князя Долгорукова) нельзя Муравьеву у меня быть?  Я его знаю, люблю его и как частный человек, разве я не в праве принимать кого хочу?
По сим словам я мог надеяться, что буду принят частным образом; но на другой день рано по утру приехал ко мне князь Владимир с известием, что Великий князь меня примет в общей зале, где принимает гвардейских генералов, в половине 12 часа,  и что все так устроено. Чтоб мне как можно менее дожидаться.
Это было для меня неприятно. Я тотчас же  послал Князя Владимира к Илье просить его, чтобы прием был частный, так как я не по службе приехал в Петербург. Князь Владимир находил в этом затруднение, но по убедительной просьбе моей отправился к брату своему и воротился в 11 часов. Говоря, что он не мог долго добраться до князя Ильи, и что наконец увидевшись с ним, узнал, что сего никак нельзя было переменить; но что Илья позаботился, дабы в приемной было,  как можно менее посторонних особ. Делать было нечего. Я видел, что свидание с Великим Князем было кем-нибудь воспрещено или предупреждено, дабы избежать сплетен, которые могли бы от того возродиться.

Я стал одеваться и в это время ко мне явился генерал-лейтенант Клюке, приехавший из Грузии, который также сбирался к Великому Князю. Клюке, также как и другие выехал из Дагестана, чтобы туда более не возвращаться, но был назначен дивизионным начальником, и тем удержали его на Кавказе, где он теперь снова находится.

К половине 12 часа я приехал во дворец Михаила Павловича, и около часа ожидал его, в шитом мундире, белых панталонах, ленте,  эполете и шарфе. Тут находилось человек 20 гвардейских генералов и адъютантов. Знакомых было уже мало. Но все посматривали на меня и перешептывались. Когда обнюхались и узнали меня, то некоторые стали подходить ко мне и напоминать, что когда-то имели честь видеть меня или служить под моим начальством,  все с участием  и уважением. Между прочим, подошел ко мне  и командир Семеновского полка генерал-майор Липранди, которого я в Польскую войну однажды отстранил от командуемого им Кременчугского пехотного полка за неточное выполнение отданного приказания.  Я имел полное право думать, что человек этот питает на меня вечную злобу, но, напротив того,  был тронут его приветствием  (по выходу от Великого Князя я немедленно поехал к нему, как бы в заглажение своего прежнего поступка, но не застал его дома и на другой день нашел у себя завезенную им карточку).

Через час повели меня в другую комнату, где возле одной стены стояли дежурные по разным управлениям Его Высочества с рапортами и к другой стали представляющиеся генералы, т.е. Клюке, Фрейтаг, Пасхин (тоже служивший под моим начальством) и я. Долго мы спорили с Клюке  о месте, которое он не захотел занять выше меня, но наконец я  установил трех служащих генералов выше  себя и стал последним к самому тому времени, как Великий Князь вошел в комнату.

Не обращая внимания на нас, он подошел к дежурным, принял от них рапорты и потом обратился к Клюке, как бы, не глядя на меня, хотя я и заметил, что он глаза поворачивал в мою сторону, не переменяя положения головы. От дежурных он подошел к Клюке, все, как бы не замечая меня, и спросил, где он прежде служил.
- В Австрийской армии.
- В каком полку?
- Бианки
- Хороший полк. Потом стоя лицом к Клюке. Он спросил меня, знаю ли я его?
- Был у меня в полку капитаном, отвечал я. После этого Михаил Павлович подошел ко мне и спросил, отчего у меня усы седые.
- 51 год. Отвечал я.
- Отчего же у Клюке не седые?
- У него волосы на голове седые, отвечал я  и тут же  переменив речь, благодарил Великого Князя за определение Кирилова сына кандидатом в Артиллерийское училище. Не за что, сказал он. Мне жаль, что не мог его прямо зачислить воспитанником, но на это есть правила, которых нарушать нельзя.
- Доволен и той милостью, которую вы оказали мне.
- Видел ли ты проездом через Москву Алексея Петровича? Спросил Великий Князь.
- Каждый день с ним виделся, отвечал я.
- Вот человек удивительный, продолжал Михаил Павлович, ему под 70 лет, а сохранил  всю свежесть головы и память, какую за 20 лет тому назад имел.
Сим спросом хотел он явно показать в чью сторону клонились его мнения в тогдашних обстоятельствах и в прижимчивом приеме  мне сделанном, в котором его стесняли придворные интриги.
- Я воспитывал его детей в Артиллерийском Училище, один из них был большой шалун, да я его по своему исправил, сказал он шутя и показывая знак рукой.
- Доброе дело Ваше высочество, пользовать молодых людей, отвечал я. Потом он спросил о здоровье моем (которое так много всех занимало) и прибавил: « Не правда ли, однако же, что от деревенской и покойной жизни как бы опускаешься?»
- Я себя чувствую здоровым, отвечал я.

Сим кончилась аудиенция моя у Михаила Павловича, который как видно было, хотел, но не мог объясниться со мной наедине. Вышедши от него, я хотел представиться Великой Княгине, но и тут поставлена была мне преграда.  Красный камер-лакей как бы выжидал меня и спросил, что мне угодно?  Когда же я у него спросил, куда же идти к Великой Княгине, то он отвечал, что Ее Высочество не изволит принимать прежде Воскресенья,  и что если мне угодно ей представиться, то должно прежде записаться у ее гофмейстерины. Так как я сбирался выехать в Воскресенье, то и не счел нужным сего делать,  в особенности, когда видел затруднения, противопоставленные мне, конечно, нежеланием Великой Княгини, которая меня всегда отличала в своих приемах.

На другой день после сего, брат ездил к графу Орлову, чтобы объяснить ему причины, побудившие меня посетить Великого Князя, вопреки предпринятого мною намерения ни у кого не быть. Орлов уже знал, что я был у Его Высочества, вероятно он и прежде знал, что я зван к Великому Князю.
Он тотчас сказал брату Михаилу: «А брат твой был у Михаила Павловича?»
- Был, отвечал Михаил; это случилось совсем неожиданно: брат хотел определить сына одно из своих сослуживцев и был приглашен Михаилом Павловичем к себе, но свидание их было не частное, а публичное, прибавил брат Михаила в успокоение Орлова.
- Да зачем же он ко мне  не обратился? Сказал Орлов. Я бы определил молодого человека, куда бы он захотел. Так как его назначили в Артиллерийское Училище и что часть сия исключительно зависит от Михаила Павловича, то брат и обратился к нему, сказал Михаил.

- Это так, отвечал Орлов. Я все пересказал Государю, продолжал он, что слышал от брата твоего, но что Государь на это сказал,  Орлов не объяснил. Поручив только Михаилу сказать мне, что наследник меня очень любит, давая сим понять, что не Государевым пользуюсь я расположением. За сим Орлов поручил Михаилу пожелать мне доброго пути и уверил меня в своей всегдашней готовности в пользу мою.
Так ли это было кто поверит? Передал ли Орлов слова Государю, никто не узнает, что Государь на то сказал, также остается в неизвестности и самая искренность Орлова кажется мне подвержена сомнению, по всем действиям его можно думать, что он не забыл и никогда не забудет поездки моей в Египет и похода в Турцию, коих все почести отнесены  были к одному лицу, но слава народная осталась на моей стороне.
После сего я еще отвез визитную карточку к военному министру, избрав на то время, в которое я был уверен не застать его дома, ибо не хотел видеть его. Анреп спрашивал меня, был ли я у военного министра, что, по-видимому, его много занимало: он после спросил министра, знает ли он, что я к нему заезжал, но Чернышев ему утвердительно сказал ему, что я не был у него.

Во время пребывания моего в Петербурге, я два раз заезжал к Петру Михайловичу Волконскому, которого мне очень хотелось видеть по давнишнему служению моему под его начальством. Добрый и хороший человек этот всегда принимал во мне участие, но я не заставал его дома.
В разговорах моих с князем Владимиром Долгоруким коснулись мы однажды положения моего. Он с доброжелательством решился мне однажды сказать, что полагает причину нерасположения ко мне Государя во всеобщем участии, которое во мне принимали.

- Что же мне делать, сказал я. Вот уже 8-й год как я живу безвыездно в деревне и никому не показываюсь, приехал сюда однажды по семейным надобностям и  не могу не принимать  дружески родных своих и старых сослуживцев.

Князь Владимир Долгорукий также сказал мне, что Государь никогда не имел намерения назначить Герштенцвейга главнокомандующим в Грузии, и что за ним посылали в поселения  с намерением дать ему 51 корпус, коего командир Лидерс был болен; что Герштенцвейг  ездил к государю в Гатчину, и когда Государь увидел, что он человек больной, то тотчас отпустил его без всякого предложения.
Между посетителями моими часто навещали меня капитан первого ранга Лутковский, занимающий должность старого дядьки при Великом  Князе Константине Николаевиче, человек мне давно знакомый и преданный, он занимал при мне должность штабс-офицера на Босфоре. Не имею сомнения, что, по сближению  его с царской фамилией,  ему часто доводилось говорить обо мне с членами оной, а может быть, и с самим Государем. Не желая поставить его в затруднительное положение, я никогда не спрашивал его о том, что он знал по моим отношениям с двором, но он уверял, что Константин Николаевич, равно, как и наследник, предупреждены в мою пользу.

Я не упустил однако же случая рассказать кому только можно было последний разговор  мой с графом Орловым, дабы не переиначили речей и действий моих в Петербурге, что легко могло произойти от людей, всего менее дорожащих правдой и коим самая грубая ложь обратилась в привычку.

Сказывали мне в Петербурге, что Наследник несколько раз представлял Государю о необходимости послать меня в Грузию и что Государь, вышедши однажды из терпения, отвечал ему, что он еще раз обо мне заикнется, то он его самого пошлет в Грузию.

Довольно странно так же, что фельдмаршал Паскевич стал находить меня одного только способным к исправлению дел на Кавказе. Известие сие было доставлено в Петербург бывшим адъютантом фельдмаршала Болховским, недавно приехавшим из Варшавы. В какой степени верно известие сие,  как и сказание о разговоре наследника с Государем, того не знаю.

Мне остается, наконец, еще упомянуть о посещении  мне сделанном генерального штаба подполковником Иваниным, которого я едва знал. На смотру под белой Церковью в 1835 году он был подпоручиком артиллерии и, будучи прикомандирован к генеральному штабу, находился на маневрах при мне. Когда я занимал место начальника главного штаба при Государе. Государь мне велел послать приказание свое генералу Кайсарову. В передаче ли утратили настоящий смысл приказания, Иванин ли дурно понял оное, или Кайсаров не так сделал, как надобно было, только Государь остался недоволен исполнением. Кайсарову тогда жестоко досталось, но помнится мне, что и Иванин был Арестован. Затем Иванин был переведен в Оренбургский корпус, как он мне ныне говорил, по собственному своему желанию, был переведен в генеральный штаб и  находился в здании обер-квартрмейстера при  Перовском во время несчастной экспедиции его в Хиву. Ныне Иванин, коего я имени не помнил и которого в лицо не знаю, явился ко мне с извинениями в неудовольствии, которое я, может быть,  тогда получил  через него. В чем он себя находил невинно виноватым, и желал оправдаться; но этот приступ служил только предлогом, чтобы познакомиться со мной. В том предположении, что сведения об экспедиции Перовскаго могли меня занимать, Иванин предложил передать мне все, что он знал по сему делу. Без сомнения, я охотно принял его предложение, и он с картой и запиской в руках сообщил мне все подробности сего неудачного поиска.

Охотно бы остался я еще несколько времени в Петербурге, где я приятно проводил время, но дела мне там более никакого не оставалось; между тем я спешил возвратиться домой. Да и в Москве мне предстояли занятия по делам опеки и пр., хотя скучные, но неизбежные, а потому не откладывал я выезда своего.

Около 22 Января отправился я из Петербурга в Москву. Мне было время надуматься дорогою о многоразличных встречах, случившихся со мною в кратковременное пребывание мое в столице; но до сих пор не могу еще сделать правильно и утвердительно заключения  о моем положении относительно к Государю и всему двору.

Кажется, однако же, что я не пользуюсь его расположением, и что он не прощает мне того, что был виновен передо мной. Не менее того думаю, что если бы между нами был посредник не граф Орлов, а человек более доброжелательный, то дело могло бы уладиться; но оно и ныне уладилось, если бы тут  не случилось назначение графа Воронцова, которого Государь считал  себя обязанным  уважать, коль скоро он его назвал своим наместником на Кавказе, что он сделал,  однако же без убеждения в достоинствах его, но от затруднений, которые он встречал в избрании человека ни сие место, тогда, как он не хотел обратиться к тем, которых, может быть и считал способными к сему делу.  Прочие члены царской фамилии ко мне благоволят, как и общее мнение в мою пользу, но при всем том карьера моя похожа на конченную, ибо сие самое мнение, столь выгодно отзывающееся в мою пользу, теперь причиной неблаговоления ко мне Государя.

Что же касается собственно до меня, то я никогда не буду в состоянии забыть того дружелюбного и лестного приема, который я встретил в Петербурге, которого я не ожидал, и  не полагал, чтобы чем-либо заслужить его, в сем отношении вечно останутся в памяти моей эти три недели, проведенные мной в кругу родных и друзей моих. Многим тяжким думам и огорчениям нашел я вознаграждение в сей поездке. Она была необходима для меня, как разъяснения моего,  положение в политическом быту моем.

1895 год, "Русский архив"

67

Из записок Николая Николаевича Муравьева-Карского 1845-1848

Жизнь в отставке  (1845 -1848)

16 июля 1845, Село Подоляны

По приезду в Москву мне предстояли занятия самые скучные с управляющими вверенных управлению моих имений, с приказными и ходатаями по делам. Чувствительным был для меня переход от льготной жизни к сим занятиям, тем более, что я спешил возвратиться домой. Но и тут не миновали меня расспросы о делах Кавказа, и также посещали меня некоторые из старых сослуживцев моих, находившихся в Москве. В Москве были уверены, что меня назначили начальником штаба к Воронцову, и удивились, когда я возвратился без сего звания.
Я поспешил к  А. П. Ермолову, с коим мне только и было приятно проводить время, и рассказал ему все, что видел и слышал в Петербурге. Я не мог оттуда писать ему, как он сего желал; ибо, увидевшись с Закревским у Палена, не нашел его в том расположении, чтобы он взял на себя пересылку к Ермолову писем моих; да притом мне и времени не было писать. Я проводил у Алексея Петровича ночи в чтении моих записок о поездке в Египет и поход в Турцию, и тут имел еще более случай заметить, что старость наложила на него начало разрушения. Он сам желал видеть записки сии, читал и слушал их с удовольствием; но внимание его истощалось, и он часто прерывал чтение разговорами, а когда сам брал книгу, хорошо написанную, то с трудом разбирал ее, выговаривая совсем другие слова вместо написанных.

По приезду моему в Москву я немедленно послал к Головину письмо, которое к нему имел от Н. Н. Муравьева, описавшего ему вкратце наши Петербургские происшествия. Головин известен своею рассеянностью. Он немедленно приехал ко мне и, всматриваясь в меня, удивлялся, что не видит своего племянника; наконец, узнал меня с сознанием своей рассеянности. Мог же Головин себе вообразить, что племянник писал к нему длинное письмо из Москвы в Москву, и ехал он на мою квартиру, воображая себе другого! Затем следовали расспросы от Головина, во всяком случае нескромные; потому что он глух. Кроме того, что я не расположен был ему вполне открываться, меня стесняла глухота его, ибо ему все надобно было на ухо выкрикивать; тогда как с одной стороны за дверью сидели у меня люди мои, а с другой стороны за дверью же незнакомый мне проезжий. Уж не знаю, что он мог порядочно заключить из разговора со мною, только вставая сказал он: «Je n’ai donc qu’ me fliciter de m’tre tir de cette bagarre» *. Пускай себя люди поздравляют с успехами в делах, где они не могли и неудачи имели, потому что до них ничем не касались.

*  Итак, мне остается лишь радоваться, что я выбрался из этого омута.

Я был у Головина. Он меня всегда принимал с отличным уважением и как бы с доверенностью и показал мне полученное им от графа Воронцова письмо, в коем изъявлялись ему расположение и доверенность нового наместника, дружески напоминающего ему прошлогоднюю встречу их в чужих краях и разговоры о Кавказе, причем Воронцов просил Головина сообщить ему мнения его насчет настоящих дел в той стране и свои предположения для предстоящих военных действий… Головин показал мне ответ им изготовленный. Довольно длинная записка с хорошими соображениями, с ясным, логическим изложением мыслей, писанная языком понятным и чистым, со знанием дела и изобретательностью. Никогда не ожидал я такого произведения от тяжелого и неприятного глагола Головина, и по сему заключил, что человек сей не без достоинств; но достоинства сии надлежат более к совещательной деятельности, чем к практической, для коей нужно больше представительности и характера.

Головин просил не передавать Алексею Петровичу услышанного от него, и я в точности исполнил желание его, не нарушив оказанной им доверенности; но пересказал Ермолову письмо от Воронцова, чему он верить не хотел…
В начале Февраля я выехал из Москвы, где провел одиннадцать скучных дней. Поднялась метель, так что я на четвертый лишь день смог дотащиться до Красной Пальны, откуда мне оставалось только 40 верст до дому. Переночевав, я пустился в путь, но едва выехал из села, как усилившаяся вьюга принудила меня возвратиться и провести еще день и ночь в Пальне, так что я только на пятый день выезда моего из Москвы мог добраться до дома. В Пальне провел я оба вечера с Тергукасовым, коему дал отчет во всем случившемся со мною, виденном и слышанном во время пребывания в Петербурге.

Не в числе обыкновенных удовольствий было для меня возвращение в Скорняково, к семейству, среди коего я привык проводить время свое; но едва я успел отдохнуть два дня от трудов, перенесенных мною в дороге, как занемог болезнью, два раза в жизни уже меня удручавшей: болезненное биение личных нервов, tic douloureux. Причиной развития сей болезни именно была простуда, которую я схватил дорогою; но полагаю, что в сем нервическом припадке участвовало немало и сотрясение, полученное мною при перемене жизни и встрече с людьми напоминавшими мне прежние года службы моей и обстоятельства, которые могли снова завлечь меня на прежнее поприще мое. В дороге я был один с думами своими, и при заботливом, вероятно и мнительном характере моем, я не мог с беспечностью перебирать в мыслях своих все со мною случившееся в течение одного месяца.
О делах Воронцова узнал я, что, не взирая на намерение его проехать из Петербурга прямо в Одессу, он заехал в Москву, где провел одну ночь у Ермолова. О чем и как они судили, не знаю. Полагаю, что Воронцов сделал поездку и посещение сие для приобретения себе народности в Москве; но не думаю, чтобы он с искренностью обратился к совету Ермолова.
В Июле первых числах поехал я для свидания с Долгоруким в Поляны, где и пишу ныне записки сии. Долгорукову я также передал в подробности все обстоятельства путешествия моего в Петербург, ибо люблю его и доверяю ему; при том же считаю его способным обдумать и обсудить всякое дело.

От губернатора Ховена, недавно бывшего у меня в деревне, узнал я, что Государь располагал быть в Воронеже в конце Сентября месяца, и я думал к тому времени приехать в Воронеж, в том предположении, что сия поездка могла отнестись и к обязанностям моим, как жителя Воронежской губернии; но Долгорукий советовал мне в таком только случае ехать в Воронеж, если графа Орлова не будет с Государем: ибо можно было предполагать, что сие-то самое посредничество служило для меня препятствием к сближению с Государем, и нет никакого сомнения, что Орлов мог устроить сближение мое с Государем. Если он и положительно не действует против меня, то равнодушие его к сему делу уже не может принести мне никакой пользы.
Теперь полно о службе и Кавказе. Снова принимаюсь за прежние занятия свои с совершенным почти убеждением, что я более никогда не явлюсь на поприще служебной деятельности и почестей.

28 Декабря 1847, С. Скорняково

Занятия мои в деревне увеличивались, но не делами нашей экономии, а делами посторонних особ. Так в 1845 году принялся и за размежевание дачи А. П. Ермолова, лежащей в 30 верстах за Ельцом. Дело было хлопотливое, неприятное по сношениям, в которые я был поставлен с людьми, которых никогда бы не желал видеть. Но я приступил к сему с усердием и деятельностью, потому что был одушевлен желанием угодить Алексею Петровичу. Владение было переведено в ясность, соседи согласованы, планы составлены; но едва только все кончилось, как имение было продано Алексеем Петровичем в казну, и трудами моими он не воспользовался. Продал же он имение свое с какою-то целью, дабы не воспользовалась оным по смерти его сестра, через что лишились бы сего наследства сыновья его. Оставалось еще одно дело труднее всех – взыскать с поступивших в казну крестьян старые недоимки; но и в этом случае мне удалось, и деньги все сполна были высланы Алексею Петровичу. Полагаю, что удача сия меня порадовала более, чем его самого. Я рад был показать ему на опыте готовность мою служить ему и преданность. Он в том убедился, и я имел случай удостовериться в сем в следующую зиму, когда я был в Москве. Проводя у него вечера и часть ночей, в короткой и дружественной беседе, я мог видеть, сколько он был признателен к моим чувствам. Близкие отношения эти дали мне случай увидеть, что в человеке сем, при всех недостатках его, много отличных качеств души, многими не признаваемых, потому что он не расточается в излияниях сердечных сотрясений своих. Я же, независимо от впечатлений, произведенных на меня признательностью его, убеждаюсь, что в нем сердце мягкое, ребяческое, простое; оно закрыто постоянною представительностью, в которую он должен облачаться, зная зависть и неблагонамеренность, его удручающие. Здесь конечно не место говорить о его достоинствах, вообще разглашенных и всеми признаваемых. Все ему в сем отношении отдают справедливость; я же, напротив того, выставляя свойства души его, не соглашусь, может с общим мнением на счет того, что бы он мог сделать, если б занимал какую либо должность в высшем правлении государства. Но и в сих достоинствах кто не признает в нем разительного преимущества перед всеми ныне действующими лицами в высших сословиях?

Часы, проведенные мною в обществе Алексея Петровича в течение зимы 1846 года были самые приятные для меня. Остальное время озабочивали меня неприятные дела Е. О. Муравьевой, коей проявляющаяся в сношениях недоверчивость поражает все участие, принимаемое мною в ее положении.
Лето 1846 года провел я в деревне. Многие посещали меня. Между посетителями были люди и тяжелые, и приятные; но все посещения сии свидетельствовали об участии или дружбе ко мне лиц не имеющих во мне никакой существенной надобности.
Между тем протекали года. Пожилые старели, молодые приходили в возраст. Меня занимали мысли о перемене рода жизни для семейства, которое не должно было держать в таком состоянии отшельничества. Надобно было куда нибудь да ехать. Куда же ехать? Разумеется туда, где более находилось родных. В Митаве жила свояченица моя Вера Григорьевна, в Нарве Прасковья Николаевна, в Петербурге мои родные и знакомые. Стало быть, следовало направиться со всем семейством к берегам Балтики, где можно было удовлетворить желаниям жены, старшей дочери и моим, доставить им и себе случай свидеться с родными.

Еще летом заговаривал я о сем намерении, которое казалось несбыточным по отдалению и по затруднениям, встречающимся в пути с большим семейством. Но частые разговоры о сем путешествии знакомили всех с возможностью предпринять оное, тем более, что всем оно было приятно.
Средства к сему дальнему пути были подготовлены: уродилось в том году много пшеницы, и часть доходов была уже собрана.
В Декабре еще некоторые из нас жаловались на небольшие недуги, то головою, то насморком; но, не взирая на это, едва только замерзли вновь прошедшие в Ноябре реки, мы пустились в путь, и на другой день все выздоровели. Это было 19 Декабря. Нас было всех дорожных со слугами 11 человек; разместились же мы в трех повозках, из коих одна была сделана мною на заказ, закрытым возком. Мы поднялись скоро и легко, и никому из нас не казалось, что мы пускаемся в дальний путь.

Сперва заехали мы проститься к Суботину, в Пальне виделись с Тергукасовым, и на третий день приехали в Тулу, где, отобедав у бывшего там губернатором Н. Н. Муравьева, отправились через Алексин, Калугу и Юхнов на Вязьму. Тут мы выехали опять на большую дорогу. Можно было ожидать остановки в проезд наш от Тулы до Вязьмы небольшими почтовыми дорогами, где лошадей было очень мало на станциях; но везде было можно найти наемных лошадей за вольные цены. Далее на больших дорогах до самой Митавы не встретил я никаких препятствий на станциях, как привык бывало видеть сие, и потому заключил, что почтовое управление сделало значительные успехи в последнее время под управлением Адлерберга. Везде на станциях находил я порядок и для проезжих удобства, которых прежде и признаков не было. В городах, где мы через ночь останавливались, находили мы везде хорошие гостиницы, так что мы совершили путь свой без всякого утомления и без нужды, при хорошей дороге и погоде, и 11-м днем поспели в Митаву, проехав около 1500 верст путями, о коих мне рассказывали как о непроходимых с большим семейством.

В Вязьме послал я отыскать и призвать к себе отставного полковника Рюмина, служившего некогда при мне в Грузии еще подпоручиком. Судьба его завлекла нечаянным образом в Вязьму, где он не имеет никого родных, но приобрел много знакомых. Я припомнил с ним некоторые обстоятельства совместной службы нашей.

От Вязьмы же ехал я местами, по коим проходил с войсками в 1812 году; узнавал местности и вспоминал замечательные события того времени, уже 35 лет после совершения оных. Путем сим ехал я через Смоленск, Красный, Витебск и Дриссу; но не кому было передавать мне своих воспоминаний. За Красным въехали мы в Витебскую губернию, где я встретил давно невиденные мною Жидовские местечки. Я нашел их запустевшими после деятельных мер, принятых против них правительством. Крайняя бедность, нищета повсюду преследуют сей отвергнутый народ, и я не мог себе порядочно объяснить, зачем последовали на них сии новые гонения, не могущие конечно служить к водворению настоящей промышленности.
От Витебска далее находил я более образованности и более Польского, чем когда либо я в той стране прежде видел: следы последней Польской революции или крутых неуместных мер, принятых правительством для присоединения жителей к общему отечеству - России.

Все переменилось, когда мы въехали в границы Лифляндской губернии. Порядок, благоустройство явились на каждом шагу. Но все сие достояние принадлежало владельцам земель; возделывателей едва было видно. Общий голос о них в России упоминал только об угнетении, в котором сие племя Латышей находилось от притязательного правления их владельцев, Немецких баронов, до крайности разорявших низший класс, в особенности с того времени как крестьяне были объявлены (лет 8-мь тому назад) свободными без земли. Скорая мера сия нанесла более зла чем добра.

68

28 Февраля 1848, С.Скорняково

Бароны мало затруднились тогда в изъявлении своего согласия на такое предложение Государя, руководимого или человеколюбием, или духом подражания иностранным державам, под влиянием лая иностранных журналов, или же с видами приобрести более силы в народ против влияния баронов. Но освобождении от рабства Латыши лишились покровительства баронов, находивших свою собственную выгоду в сбережении орудий своих к земледелию. Безземельный класс хлебопашцев хотел воспользоваться правами своими переходить во владения других помещиков; но владетели Курляндии и Лифляндии между собою в родстве, как бы общим заговором не стали принимать к себе бесприютных работников на условиях выгоднее тех, коими они пользовались в оставляемых ими поместьях; посему земледельцы должны были оставаться у прежних своих владельцев и подвергнуться гнету мщения и совершенного уже порабощения от баронов, коих они еще оскорбили при первом обнародовании между ними вольности. Бароны остались в выигрыше и вместе с тем, замечая действия против них правительства, взирали на крестьян уже не так как на орудие земледелия для них полезное, но как на орудие в руках правительства для угнетения их самих, и затем следовало иное с ними обхождение. Безщадны стали требования и хотя требования сии были законные, основанные на договорах, но не менее того они клонились к совершенному разорению рабочего класса.

За сим следовали новые обстоятельства. Правительство, заметив ошибку свою, требовало, чтобы дворянство уступило часть своих земель крестьянам и при сем требовании встретило сопротивление. Никто не хотел уступить прямой собственности своей, приобретенной наследством или покупкою. Составлялись комитеты, были приглашения; но дело не подвигалось вперед, а напротив того еще более сеяло неудовольствий. Тогда принялись за другое средство. Заметили, что Лютеранские пасторы, пренебрегая прямыми своими обязанностями, предались более видам приобретения и сделались настоящими владельцами, обложив повинностями в работах крестьян, коих они не научали закону, изредка только и едва навещая обширные свои приходы, среди коих утрачивалось даже совершение обыкновенных треб крещения и брака. Слабые в правилах своей веры, Латыши готовы были принять всякую другую веру, лишь бы перемена сия избавила их от угнетений, терпимых со стороны помещиков. В России удивились, когда узнали, что 30 000 их перешло в Православие и что многие Лютеранские пасторы заменены Русскими священниками. Говорили о сем событии, как о последствии убеждения; но, по сведениям, собранным мною в проезд мой через Остзейские губернии, я узнал, что поводом к тому были меры, предпринятые правительством. Латышам обещали земли в Великой России, если они перейдут в Православие; но обещания сии были не гласные, а слухи, пущенные в народ посредством подосланных людей. В Риге поставили епархиальным епископом архиерея Иринарха, который, как меня уверяли, склонял народ к принятию Православия, от чего крестьяне возмутились против своих помещиков. Произошли жалобы от владельцев, и наконец явная ссора между архиереем и военным генерал-губернатором бароном Паленом. По словам Остзейских баронов, озлобление Лютеран, в числе коих находились все Рижские граждане, было так сильно, что архиерей не мог бы на улицу показаться. Гражданская власть с угрозами и позорно бранилась с духовною в переписках, так что правительство признало необходимым удалить Иринарха, и на место его поставили архиерея Филарета, молодого человека, образованного который занял свое место под страхом примера, случившегося с его предместником. Вскоре и барон Пален был перемещен в Государственный Совет, и место его дали Головину, человеку умному, но хитрому, слабому и проповедующему необыкновенную преданность к Православию, впрочем ни к чему более не способному как по слабости здоровья, так и по нерешительности своей и беспамятству.

Дело о введении Православия не менее того занимало правительство, и заблаговременно приготовленные Русские священники, выученные Латышскому языку, водворялись в приходы, к общему неудовольствию дворян. Завели на первый раз походные церкви, за которыми народ следовал толпами; переложили обедню на Латышский язык. Но помещики делали всевозможные затруднения нашему духовенству, отказывая нашим миссионерам помещения в домах, наказывая крестьян своих, которые отлучались от работ и представляя к суду ослушников. Были случаи самые горестные. Иных преследовали по клеветам, гоняли сквозь строй за оказанную привязанность к церкви, которую мы же старались водворить: так само правительство наше, подаваясь на жалобы владельцев, осуждало тех, которых оно совращало.

Такие неосновательные действия вскоре открыли народу глаза. Об обещанных землях и помину более не было; говорили: обратитесь прежде все, тогда вам дадут земли. Священникам нашим потребовались деньги на содержание себя, семейств своих, новых церквей, которые начали строить; бароны, под защитою законов, строго ограждали права свои, и в народе скоро заметили, что все это дело обрушится на страждущий уже класс. Рвение к переходу в православие исчезло, и многие хотели обратиться к прежнему порядку вещей; но уже было поздно. Гражданский закон наш вменял сие в преступление нововерцам. Говорят, что жены Латышей в сем случае оказали более упорства, что они не хотели крестить детей своих в православии и что будто некоторых из них, во избежание принуждения, топили своих новорожденных; но сие слышал я от Немцев, и потому и нельзя поручиться за справедливость сего сказания.

Не менее того число переходящих не увеличивалось. Говорили в Петербурге о 70 000 и ожидали еще более; но это было несправедливо: ибо в числе семь находилась большая часть людей записавшихся желавшими принять Православие, но не вступивших в оное. Это последовало от того, что правительство, ужаснувшись всеобщего ропота дворянства в Остзейских губерниях и желая уверить всех, что дело это было основано на убеждении, предоставило крестьянам сперва записываться желающими, а поступать только через 6 месяцев, дав им это время на размышление. Мера сия была принята тогда уже, когда в народе заметили, сколь мало можно было подаваться на обещания правительства, и потому почти все вновь записавшиеся не возвращались более к нашему духовенству, и имена их наполняли только списки, посылаемые в столицу.

Наведываясь в течение сей поездки моей о семь переход Латышей в Православие, я узнал, что первая мысль о сем была подана правительству нашему миссионерами Гернгутеров, которые, озлобленные, в отправлении обязанностей своих Лютеранскими пасторами, хотели было водворить свое учение между Латышами, но были отвергнуты местным духовенством. В отмщение за сие Гернгутеры будто погрозились сразить их введением Русского закона, в чем им и удалось происками в Петербурге.

Слышал я также, что правительство наше, изыскивая все средства к достижению своей цели, подсылало будто людей с волшебными фонарями, в коих они, показывая народу картофель в необыкновенном размере, говорили, что такой плод произрастает на обещанных землях; но сказание это, может быть, и насмешка.

В Петербурге долго шло прение, вводить ли или не вводить Православие в Остзейских губерниях. Высшие чины правительства разделились на две партии: Русскую и Немецкую. К первой принадлежал Государь, ко второй царская фамилия. Министр внутренних дел Перовский, на ком возлежало исполнение сего предположения, просил положительно Государя, перед отъездом его за границу, обнаружить свои намерения, дабы ему иметь на чем основать свои действия. Государь обнаружил только желание свое, чтоб дело сбылось, но вместе и волю свою, дабы его имя было устранено в сем деле. Перовский, движимый безотчетною любовью ко всему отечественному, много встречал препятствий в отсутствие Государя со стороны Наследника, но настаивал на возможности и совершении дела близкого к его образу мыслей. Успех им достигнутый на первых порах не имел дальнейших последствий, не взирая на то, что в Петербурге радовались перерождению Остзейского края.

В эту самую эпоху посетил я страну сию, где застал в низшем классе угнетение, а в верхнем и среднем озлобление с презрением против Русских.

Не взирая на отчетливость Немцев во всех сношениях, какого бы они рода ни были, нерасположение их к нам могло проскакивать и при внимательном наблюдении явно обнаруживалось. Россия на всегда лишилась преданности нашего дворянства, говорили бароны, и чувство сие более не возвратимо. Конечно нам не для чего было и искать с толикими пожертвованиями расположения Остзейского дворянства, и обнаружение чувств их могло только лучше предостеречь нас на счет их образа мыслей и того, чего от них можно было ожидать; но пути, коими мы следовали, не были прямые.  И без сих скрытных и возмутительных средств можно было всегда видеть, что они не терпят Русских, а только усердствовали к царской фамилии, пока были ласкаемы и награждены щедротами нашего произведения и преимуществами на счет настоящих сынов общего отечества.

21 Марта 1848, С. Скорняково

Мы приехали в Ригу в последних числах Декабря. Хотелось мне видеться с комендантом Мандерштерном, некогда сослуживцем моим; но мне тогда не удалось сие по краткости времени, и мы продолжали путь свой в Митаву, куда приехали часов в 10 вечера и поместились в трактире. Жена в туже минуту отправилась к сестре своей; вскоре явилась и она с детьми.

Нам конечно были рады… Я более всего сидел дома и нашел несколько пищи умственным занятиям своим в беседах с пастором имения Палена Циммерманом, человеком кажущимся простодушным и откровенным. В разговорах с ним я мог заметить, сколько духовенство той страны отклонилось от настоящей цели своей – проповедования Слова Божия. И сие-то, может быть, было причиною тому, что первые приступы православной пропаганды имели успех между Латышами. Пасторы у них – помещики без владений; кредит свой поддерживают они вмешательством в частные и семейные дела крестьян, охотно прибегающих к их мнению и суду, и занятия такого рода узаконены им под названием Consultation, для чего у них есть даже назначенные дни и часы; но при этом уже устраняются помышления о вере: их заменяют виды корысти. Пасторы выдают прихожанам своим письменные виды на позволение ходить по миру и собирать подаяния, сами же либо знаются с владельцами, либо проводят время в исследованиях учености, по тем предметам или наукам, к коим они более имеют склонности.
Я не имел случая сделать с кем либо знакомство и проводил время свое более в одиночестве, и в сем отношении мне только удалось два раза видеться с генералом Крейцом, под начальством которого я некоторое время служил в Польскую войну…

Я не упустил однакоже случая обозреть все, что могло возбудить мое любопытство в Митаве и посетил Музеум Курляндский, заведение примечательное, как остаток национальности той стороны. В Музеуме сем хранятся рыцарские доспехи, собрание портретов всех герцогов Курляндских, начиная от первого Кетлера до известной красавицы Бирон, вышедшей за муж за племянника Талейрана, собрание всех птиц собственно в Курляндии водящихся, собрание вещей и оружия, принадлежавшего Латышам до и во время завоевания их Немецкими рыцарями, собрание разного рода уродов, родившихся в Курляндии, собрание набитых птиц и жаворонков Американских. Музеум сей довольно обширный собран с одних Курляндцев, без какого либо вспоможения со стороны правительства, но с некоторого времени начинает упадать. Настоящего хозяйственного попечительства о нем нет, а есть какое-то неважное лице, род слуги, который не что иное как хранитель замка. Многие приношения, если и занесены в опись, то еще не размещены, а сложены в углу, в беспорядке, как бы в ожидании заботливого попечителя. В Музеум сей принимались все приношения Курляндцев, относящиеся даже до личных подвигов уроженцев Курляндских. Так я нашел там известное изображение смерти бывшего адъютанта моего Курляндца Лауница, убитого в 40-х годах в Абхазии, памятник доставленный в Музеум братом убитого. В Музеум сей принимаются даже портреты Курляндцев известных на службе или по каким либо заслугам на военном или ученом поприще. Так видел я там портрет генерала Ридигера, командира 3-го пехотного корпуса. Жаль, что заведение сие упадает без всякой надежды вновь подняться, не иначе как с участием правительства, ибо бароны остыли к собиранию национальных памятников.

Я навестил также в Митаве склеп, в коем хранятся останки всех герцогов их, опять начиная с Кетлера до последнего Бирона, злодея России. Все они сложены в великолепных гробах. Кетлера остались только одни кости; но последние герцоги, вероятно набитые или бальзамированные, сохранились почти в целости. Сам же Бирон лежит среди их как бы неприкосновенный временем, на поругание потомства. В лице его сохранилось выражение злости, которую он утолял на наших предках и несчастном отечестве нашем, и отвратительный по воспоминаниям лик его лежит одетый в придворном платье с Андреевским орденом. Склеп этот находится под замком: отдельное большое строение, уже Русскими построенное, в котором долгое время жил Людовик XVIII.

Долее десяти дней, проведенных мною в Митаве я бы стал скучать, потому что мне предстояло приятнейшее препровождение времени в Нарве и в Петербурге, с родными и людьми, ко мне ближе расположенными и более гостеприимными.

Около 2-го числа Генваря месяца выехал я со старшею дочерью из Митавы в Нарву для свидания с Прасковьею  Николаевною Ахвердовою. Мы приехали ночевать в тот же день в Ригу, где, за неимением удобного помещения в гостинице, остановились ночевать у племянника моего Муравьева, Василья, сына брата Михайлы, служившего тогда адъютантом при военном генерале-губернаторе Остзейских провинций Головине.

На другой день был я у Головина и нашел его много ободрившимся как душевно, так и телесно после того, как я его видел в Москве, где он совсем было упал духом и силами. Не менее того человек этот, при всем уме его, казалось, не был рожден для управления какою-либо важною должностью, по слабости его характера. Место его в Риге было очень затруднительно по тогдашним смутам между дворянством, земледельцами и всеми сословиями, введением Православия. Головина вероятно назначили в сие место как известного поборника за Православие; но тут нельзя было заниматься всякого рода расколами и сектами, как он прежде то делал; надобно было угодить и правительству и предупредить беспорядки, повсюду показывавшиеся от неосторожно принятых мер. Его одолели бароны, и он, не передаваясь ни на какую сторону, действовал по ближайшим впечатлениям до него доходившим, в пользу баронов, следственно к утеснению народа, и едва ли возможно было в тогдашнее время начертать себе какой - либо основательный путь действий. Он принял меня очень приветливо, и тем кончилось свидание наше. От него поехал я к епархиальному архиерею Филарету. Молодой человек очень образованный, но также затрудненный в исполнении своей обязанности. Он говорил со мною о делах Православия и повидимому не доверял постоянству предпринимаемых правительством мер, жаловался на упорство баронов; между тем, ставя в пример случившееся с предместником его, Филарет, как видно, был недоволен своим местом. Он в разговоре объяснял мне много случаев, в коих бароны делали всякие препятствия к водворению Православия, но укрывать от меня, что первые порывы народа, возбужденные обещаниями правительства, уже остывали.

Я отобедал у старого сослуживца моего Мандерштерна, еще накануне навестившего меня, и был дружески принят в его семействе. Дня через два приехал я в Нарву, любуясь порядком, заведенным в отправлении службы на почтовых станциях по всей Лифляндии и по удобствам везде встречаемым проезжими.
Велика была радость Прасковьи Николаевны меня видеть с дочерью. Я провел у нее четыре дня в доме в воспоминаниях старых времен пребывания нашего в Грузии. И в Нарве, где был командиром брат Мандерштерна, не упустил я случая видеть все замечания достойное, как-то ратушу, сохранившуюся еще в том виде, как она была во время владычества Шведов. Там видел я некоторые доспехи Карла XII; но всего более заняло меня рассматривание старинных документов, принадлежащих городу нарве, подписанных известными лицами, как-то Густавом-Адольфом, Оксенстиерною, Христиною, Карлом XII, Анною Ивановною. Я также навестил бывший дворец Петра Великого, в коем сохраняются еще некоторые вещи домашней утвари его. Вообще Нарва мне очень понравилась как по месторасположению своему, так и по роду жизни тамошних жителей. Нет ни шумных собраний, ни роскоши; все живут уединенно и собираются только в небольших кругах, проводя время тихо и с удовольствием. Притом же город сей служит как бы местом уединения людям, оставившим службу и не имеющим надобности проживать в столице; тут живут многие вдовы людей занимавших высокие места в правительстве, так что всегда можно найти небольшой круг порядочных и образованных людей. Между последними встретил я у коменданта Мандерштерна отставного генерала Арпса, командовавшего некогда лейб-гвардии гусарским полком. Он известен был по ловкости своей, образованию и по женитьбе на жене З…, которую он увез от мужа, сочетался с нею и теперь с нею живет. Нельзя было избежать разговоров о тогдашнем введении  Православия в Остзейских краях, и я от него слышал вещь совершенно для меня новую, именно, что Немецкое дворянство наших провинций не считало себя в составе общего семейства России, но только зависящим от настоящей династии наших государей. Арпс, как обруселый по возможности в службе Немец, не показывал особенного пристрастия; но не могло однакоже от меня укрыться, что известное оскорбление, нанесенное Немецкому дворянству скрытыми путями нашего правительства, не было и ему чуждо. Впрочем, человека этого, по уму его и образованию, конечно, можно было считать приятным собеседником.

69

Москва, 17-го Мая 1848г.

Пробыв четыре дня в Нарве, я оставил там дочь свою, а сам отправился в Петербург, где остановился у брата Михаила. В кругу родных и многих старых сослуживцев моих меня все еще считали как бы предназначенным ко вступлению в службу. Общий говор побудил меня обратиться с вопросом по сему предмету к тому лицу, коему я больше других доверял по его благоразумию и беспристрастию: именно к Семену Николаевичу Корсакову.  Я просто спросил его мнения, должен ли я был вступить в службу и получил в ответ слова сии, крепко запечатлевшиеся в памяти моей и в сердце: Ne drogez pas votre caractre *.

* Не изменяйте вашему характеру.

В бытность мою в Петербурге, я виделся раза два или три с графом Орловым, который принял меня, повидимому, наружно дружески. Сердечного участия я не ожидал от него. Раза два заговаривал он о службе; но, видя, что я не имел намерения проситься, разговор о том прекращал и обращал к посторонним предметам.

С Великим Князем Михайлом Павловичем я старался свидеться; но вскоре заметил из отзывов служащего при нем генерала Бибикова, что представление мое Его Высочеству отклонялось, и потому я оставил о том ходатайствовать. Полагать должно, что свидание мое с ним два года назад было неприятно Государю.

Генерал-адъютант Анреп, бывший у меня несколько раз, уговорил меня заехать к военному министру. Я был у него и, не застав его дома, оставил карточку. Анреп говорил о том князю Чернышову, который положительно уверял его, что я не заезжал, и я оставил обстоятельство сие без внимания.

Я заезжал также к князю Меншикову, не застал его, как и он меня дома не застал, отдавая визиты. Был у Кисилева, с коим провел около получаса в разговоре об устройствах по его министерству, касательно казенных крестьян. Он спросил меня, не располагаю ли я снова вступить в службу. Я объяснил ему в общих выражениях опасения мои встретить начальников ко мне не благоволящих. Он меня понял и сам назвал Паскевича и Воронцова, говорил о месте генерал-губернаторском, но говорил только для разговора о сем предмете.

Были также здесь у брата Михаила разговоры с министром Перовским о назначении меня на место князя Горчакова, который, слышно было, желал оставить свое место генерал-губернатора Западной Сибири, и которое принять я был бы согласен. Говорили также о генерал-губернаторстве в Восточной Сибири, которого я для себя не желал, и дело это так кончилось без всяких последствий.

Я виделся также с Перовским, старым сослуживцем моим. Его тогда, как и всех в Петербурге, много занимало введение Православия в Остзейских губерниях, о чем он и много говорил со мною. Государь, по словам Перовского, желал, чтобы дело сие свершилось, но хотел, чтобы его имени в том не было, что затрудняло исполнителей. Перовский говорил мне: Nous voyons la ralization des rves de notre jeunesse a l’gard des Allemands*.

*  Мы видим, как сбываются мечтания нашей юности относительно немцев.

Такие суждения казались мне неуместными от лица столь высокопоставленного. Он сказывал также, что к удивлению его встретил он между Русскими много Немцев; ибо многие не оправдывали притеснительных мер, предпринятых правительством в сем деле. Много объяснял мне также по сему предмету директор Департамента Духовных дел Скрипицын, человек от природы умный, но завлекающийся самолюбием своим, самонадеянностью и повествовательностью. Вообще они все ошибались насчет успеха введения Православия между Латышами и как бы сами от себя таили уклончивость, которую Латыши стали показывать от принятия Греческой веры, после мер, принятых правительством к сокращению их ослушания помещикам. Известно однакоже было, что многие из них, не доверяя более правительству, сожалели о первом шаге, ими не обдуманно сделанном и, при оставлении ими нашей церкви, наказывались уже по закону, как вероотступники.

К сожалению моему, мог я более и более удостоверяться, что в высшем правительстве нашем не знают о происходящем вне столицы, а там, где и узнают о том, стараются ослепить себя, как бы в свое утешение.

18 Мая 1848, Москва

Проведя в Петербурге более 20 дней в приятном кругу родных и среди приветливых сослуживцев моих старых годов, я выехал оттуда в Нарву, где назначено было съехаться всему семейству, раскиданному на пространстве между Митавою и Петербургом. Предположение мое было проехать из Нарвы в Сырец, деревню брата Михайлы, где соединились бы на общем пиру все родные, и оттуда уже пробраться через Новгород в Москву; но братья мои и родные затруднялись отлучаться от своих должностей на 150 верст от Петербурга, почему мы и отменили этот съезд.
В первых числах Февраля, в Нарве мы все снова соединились. Я хотел проехать в Новгород прямою дорогою, чтобы миновать Петербург, но на то предстояло много затруднений по недостатку лошадей на проселочных дорогах, а потому должен я был избрать путь через Красное и Царское Село. Но, будучи в Царском Селе, в таком близком расстоянии от Петербурга, я не хотел упустить случая познакомить семейство свое с родными, почему немедленно послал к ним в Петербург повестку с приглашением к себе.

Утром другого дня я воспользовался, чтобы видеть знаменитый Музеум Государя древнего оружия и рыцарских доспехов. Возвратившись в трактир, где я остановился, я нашел у себя уже значительный съезд, который поминутно увеличивается, так что вскоре собралось у меня двадцать два приезжих родных, в числе коих были братья Александр, Михаил, Корсаковы, Муравьевы. Мы отобедали вместе и провели время самым приятным образом до вечера. Никакая посторонняя мысль кроме самой искренней дружбы никого из нас не занимала. Много радовались дети и племянники наши, имевшие случай познакомиться и сблизиться. Все уехали в Петербург по железной дороге. Мы ночевали и на другой день поехали в Москву. В Новгороде виделись мы с Ховеном, переведенным туда на место губернатора из Воронежа.

С неприятным чувством подъезжал я к Москве, где, вместо удовольствий, встреченных мною во время всей поездки моей, ожидал я только хлопоты и скуку. Дела Е.Ф. более всего затрудняли меня. Насчастное расположение этой умной женщины, может-быть, было последствием многих горестей, через которые она прошла. Обладая большим движимым и недвижимым имуществом, она желала утвердить оное за внуками своими и оставшимся у нее сыном; но одна из внук ее (дочерей сосланного в Сибирь сына ее Никиты) была сумасшедшая, другая лишена всех прав наследства; второй сын ее Александр, хотя и освобожденный от звания каторжника и определен канцелярским служителем в Тобольске, но также не имеет никаких прав на наследство. С другой стороны, законные наследники ее, Челищевы, имевшие после сумасшедшей внуки ее право на имение ее, могли после смерти ее простирать иски свои на опеку над сумасшедшею, которой положение бабка не решалась обнаружить.

Мысль ее продать на чье-либо имя имения свои при жизни своей, чтобы достояние сие не перешло в руки Челищевых. Несколько раз приступала она к сему, избирая меня действующим лицом, и всякий раз отступала от своих намерений, не объявляя никому причин своего недоверия.

К скучному пребыванию моему в Москве присоединялись еще другие неприятные обстоятельства. Слуга мой, старый и лучший из сопровождавших нас в сем путешествии, занемог. Я жил с семейством в трактире, что мне стоило очень дорого. Многие навещали меня; но силы мои истощались, и пока комната моя наполнялась людьми, коих часто и видеть не хотел бы, я слышал за перегородкой бред и стоны умирающего спутника своего и провел несколько ночей от того без сна. Видя, что болезнь его, белая горячка, усиливалась, я решился отправить его в госпиталь и поскорее выбраться из Москвы, откуда и выехал уже в первых числах Марта. Слуга мой прибыл ко мне в деревню уже в Июне месяце.

Наконец, мы выехали из Москвы, ко всеобщей нашей радости, в Тулу, где остановились на одни сутки, чтобы видеться с Н.Н. Муравьевым. Тут виделся я со старым знакомым моим Мазаровичем, человеком умным и добросовестным. Дома с нетерпением ожидал меня управляющий имением, старый сослуживец мой Кирилов.

Лето 1847 года провел я мирно и благополучно в своем уединении, продолжая обыкновенные занятия мои по хозяйству, чтение и изучение языков Еврейского и Латинского. В течение лета получено было известие о кончине за границею свояченицы моей Софьи Григорьевны Чернышовой-Кругликовой; семейство ее с Иваном Гавриловичем возвратилось в Петербург; но вскоре, осенью узнали мы, что и Иван Гаврилович скончался. Положение сирот беспокоило жену мою, и я согласился отпустить ее в Петербург со старшею дочерью. С меньшими дочерями остался я зимовать в Скорнякове, где имел усердную при детях помощницу в поступившей к нам в дом в Августе месяце гувернантке-Швейцарке m-lle Farron.

Дочь моя Наташа понравилась сыну Семена Николаевича Корсакова, Николаю, молодому человеку с достоинствами и доброю нравственностью, и чувство это нашло в Наташе моей взаимность.

Жена привезла мне богато убранную портфель с портретом Алексея Петровича Ермолова, которую я поручил ей заказать для меня в Петербурге. Вот подробности этого обстоятельства. Два года тому назад Алексей Петрович просил меня доставить ему дагеротивный портрет мой; я его сделал и привез к нему. На другой год увидел я на этом портрете следующую надпись им сделанную: Multos illustrat fortuna dum vexat *1.

Нельзя было придумать ничего лестнейшего; но кто бы и придумал лучше Алексея Петровича? Он прислал мне вновь отлитографированный портрет свой с двумя надписями, сделанными его рукою. В одной было: Ludit in humanis divina potential rebus *2. Этот самый портрет послал я в Петербург для оправы его в портфель. На крышке портфеля сделал я крупными литыми серебряными буквами надпись: Invidia gloriae comes est *3. В портфель собрал я все письма его ко мне, и положил в библиотеку этот памятник расположения его ко мне…

*1 Фортуна многих прославляет, угнетая.
*2 В человеческих делах играет божественная сила.
*3 Зависть сопутствует славе.

В начале весны открылись происшествия, взволновавшие всю Европу. Явился манифест, коим Государь призывал всю Россию к подавлению смуты Запада. Я призадумался, опасаясь в последствии времени собственного своего упрека, что не исполнить обязанности своей, не вызвавшись на службу. Вскоре после того получил я письмо от брата Михайлы, длинное, убедительное, коим он приглашал меня вступить в службу. Хотя он в письме своем не объяснял повода его, к тому побудившего; но из несколько мест письма сего было видно, что повод сей существовал. Я съездил посоветоваться с Тергукасовым, советовался с Долгоруким, тогда у меня гостившим, и решился написать следующее письмо к Государю:

«Ваше императорское Величество, Всемилостивейший Государь!
Одушевленный чувством долга, памятуя благодеяния и доверие, коими Вашему Императорскому Величеству угодно было некогда меня осчастливить, я приемлю смелость повергнуть к стопам Вашим верноподданейшее желание мое снова стяжать на службе Вашего Императорского Величества прежнее милостивое расположение Ваше.
Как Русский, преданный священной особе Вашей, я скорблю не быть в настоящее время в числе поборников за престол и прошу вас милостиво принять сие искреннее изложение верноподданнейших чувств моих, повелев зачислить меня на службу Вашего Императорского Величества. Возродите тем, Государь Всемилостивейший, во мне силы подвизаться за святое дело Ваше, коему всегда посвящались помыслы мои. Вашего Императорского Величества верноподданный Николай Муравьев, у воленный от службы генерал-лейтенант. С. Скорняково Задонского уезда, Апреля 8 дня 1848 года».

Письмо это я вложил в другое коротенькое на имя графа Орлова, которого я просил доставить Государю мое письмо, без всяких в письме моем к графу Орлову объяснений. Я даже не приложил к нему копии с письма моего к Государю, а только сказал ему, что в нем содержалось  простое изъявление желания моего вновь поступить на службу.

Недавно только узнал я, что письмо брата Михайлы было написано вследствие разговора, который он накануне имел с графом Орловым, спросившим его, не расположен ли я теперь поступить на службу, и дозволившим ему написать ко мне, что теперь предстоит к тому настоящее время.

Отправив письмо мое к Государю, я успокоился и ожидал последствий, продолжая обыкновенные мои занятия; но недолго продолжалось безмятежное пребывание мое в деревне.

24-го Апреля получил я письмо от Алексея Петровича, который уведомил меня, что я высочайшим приказом зачислен на службу с состоянием по армии и по запасным войскам и с временным назначением формировать запасные батальоны под начальством командира 6-го пехотного корпуса генерала Тимофеева. Я начал готовиться к отъезду в ожидании официального уведомления; и 26 Апреля в 7 часов утра приехал ко мне в деревню фельдъегерь с повелением от военного министра и другими бумагами, касавшимися поручения на меня возложенного.

«Военный министр писал ко мне от 17 Апреля за № 2647.

Государь Император, по прочтении всеподданнейшего письма вашего превосходительства от 8 сего Апреля, приняв с удовольствием изъявлением желания вашего вступить по прежнему в военную службу, Высочайше повелеть соизволить: с зачислением по запасным войскам, прикомандировать вас временно к генералу от инфантерии Тимофееву и поручить вам формирование под его ведением запасных батальонов 3-го, 4-го и 5-го пехотных корпусов. По окончательном сформировании сих батальонов, принадлежащие к 5-му пехотному корпусу поступят в ведение командующего оным генерал-лейтенанта Даненберга, а батальоны 3-го и 4-го корпусов должны остаться под начальством вашим, до присоединения их к  резервным дивизиям своих корпусов.
После сего временного поручения, ваше превосходительство будете находиться в распоряжении Его Величества.
Поспешая сообщить вам, милостивый государь, монаршую волю сию и препровождая экземпляр Высочайшего приказа об определении вас на службу, имею честь присовокупить, что помянутые батальоны будут формироваться: 3-го пехотного корпуса в Тамбове, 4-го в Москве, 5-го в Воронеже.
Примите уверение в моем совершенном почтении и преданности Князь А. Чернышов».

Вместе с тем получил я письмо от брата Михайлы, который уверял меня, что письмо мое было принято Государем с удовольствием, что назначение сие было дано мне за неимением вакантного места, но что я получу вскоре другое.

Тот же фельдъегерь привез ко мне много распоряжений от дежурного генерала касательно формирования запасных войск. Дело это было новое не только для меня, проведшего столько времени вне службы, но и для каждого служащего; ибо никому не были известны предпочтения Государя касательно бессрочно-отпускных нижних чинов, да и до сих пор по многим предметам о сформировании их нет положительного постановления. Надо было спешить выездом из деревни. Я сделал самые поспешные распоряжения для сдачи по управляемым мною имениям отчета и был в готовности к выезду 2-го Мая.

Надобно было случиться, чтобы в сие тревожное время получили мы по эстафете известие о кончине Е.Ф. Муравьевой. Меня вызвали в Москву; но мне и думать нельзя было о выезде, когда я ожидал из Петербурга ответа на письмо мое к Государю.

Все эти обстоятельства сильно потрясли душу мою. Я должен был переломать свои и заняться деятельно службою, оставить собственные дела и занятия свои и скоро поступить на службу с неуверенностью, что мне хорошо будет; ибо по всему было видно, что меня подвергали искусу. Я мог и могу, при всех обещаниях, ожидать, что враги мои, усыпленные продолжительною отставкою моею, снова восстанут. Знаки расположения ко мне Государя возродить снова зависть; но дело было решенное и конченное, и я  поступил на новое поприще с убеждением, что исполняю свою обязанность.

Не менее того с сжатым сердцем оставлял я мирное убежище свое, и последние два дня пребывания моего в деревне глаза мои не высыхали: всякий крестьянин, с которым я имел дело, всякое дерево, мною посаженное, напоминали мне о десятилетнем пребывании моем в Скорняково и о том, что мне предстояло в суетном круге, в который я пускался.

2-го Мая я выехал из деревни, сделав для управления отчины и сохранения дома в том порядке, в котором я его оставлял, те распоряжения, которые я мог в столь короткое время.

2-го Мая было Воскресение. Я вышел к церкви, где выслушал обедню и более не возвращался в дом. Экипажи были уже за домом. Я хотел проститься с собранными крестьянами; но едва я начал говорить, как не мог удержаться и зарыдать. Крестьяне были тронуты, и многие отозвались, что довольны были моим управлением, когда я их о том не спрашивал. Один только вышел вперед и просил меня, чтоб им было прибавлено земли. Я отвечал ему, что мне не до того было, что не затем собрал их и не мог сего сделать. Успокоившись несколько, я увещевал их к трудолюбию и повиновению в мое отсутствие, нашел в них отголосок готовности, простился и поехал к мосту. Толпа тянулась за мною, чтобы проводить меня за реку; но мост не выдержал бы такой тяжести. Я поблагодарил крестьян, воротил их и велел дать всем по чарке вина…

1895 год, "Русский архив"

70

https://img-fotki.yandex.ru/get/195518/199368979.29/0_1e18fb_fd5cd624_XXL.jpg
Памятник Н.Н. Муравьёву в Сакском санатории.


Вы здесь » Декабристы » ЛИЦА, ПРИЧАСТНЫЕ К ДВИЖЕНИЮ ДЕКАБРИСТОВ » МУРАВЬЁВ (Карский) Николай Николаевич.