ДЕКАБРИСТЫ

Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » Литературные произведения. » В.М. Глинка. История унтера Иванова.


В.М. Глинка. История унтера Иванова.

Сообщений 21 страница 30 из 35

21

Поручик ушел куда-то, привел истопника с вязкой березовых дров. Не иначе, как заплатил из своего кармана, чтобы согреть кирасир.

«Вот так немец!»— думал Иванов, слушая, как затрещала растопка.

Он сидел с краю скамейки, боком к печке, пока еще холодной, но белой кафельной, к которой можно будет прислониться колетом, когда нагреется. Ботфорты и лосины у него не такие тесные, можно бы подремать, но беспокоился, что делается на 7-й линии и на Торговой. Там тоже пол людских и кухни ниже улицы, да и господские комнаты невысоко. Да что и в полку? Конюшни всех эскадронов, должно, на заре залило, как и кузницы, кухни, мастерские, семейную казарму… Но беспокойней всего за 7-ю линию. Жена хворая, он колченогий, неловкий…

Кирасир Зайцев, весельчак, которому не сиделось на месте, ходил в помещение пехотного караула и прибежал звать товарищей поглядеть на диво. По двору в корыте плавает рыжая кошка с синей лентой на шее. В корыте укреплена палка с наволочкой, вроде мачты с парусом. А в окне наискось от караульного помещения видать старуху барыню, царицыну отставную прислужницу, которая по кошке слезы льет, руки ломает и лакея шлет ее спасать. Несколько кирасир пошли смотреть, что будет, и скоро возвратились — вытащил лакей кошку, хотя по грудь в воде холоднющей на середину двора прошел и кошка со страху лоб ему расцарапала. От дворцовой прислуги Зайцев прознал, что пустил кошку плавать старухин внук, мальчишка озорной, который у бабки гостит.

Иванов слушал всех вполуха и дивился: как в такое бедствие могут гоготать? Или чтобы про страшное не думать?.. Что за потоп небывалый! Неужто и дворцовые комнаты погодя зальет? Вон брызги на стекла летят, волны об стену бьют. Толкуют Бреверн с Лужиным и с егерским капитаном, сидя в соседней, офицерской комнате, что все горе от ветра с залива. А как еще скрепчает да суток двое задует подряд?.. Кого пожалеть надо, то поручика Бреверна. Сидит, разговаривает, а у самого, поди, нутро изболело: год, как женат, недавно родилась первая дочка, и молодая с ней и с матерью на Английской набережной в первом этаже квартирует — туда Иванов не раз поручику коня отводил. Поговорит Бреверн, походит по комнате туда-сюда, потом в коридор, там пройдется, — видать, места себе не найти. Как принесли офицерский обед, то, кажись, все один корнет Лужин съел. Тому что? Молодой, холостой, отец с матерью, сказывали, в Москве… Ох, что же на 7-й линии?..

В час дня Зайцев принес весть, что вода не прибывает, а в три часа будто начала уходить — на дворе обнажились перекладины ограды вокруг платформы пешего караула. И верно, ветер ослаб, и за окошком вода стала понижаться почти на глазах. На бульваре увидели почерневшую от воды кору толстых лип. Потом под ближней открылось тело утонувшего старика. А дальше — раздутые животы двух лошадиных трупов и коляска со сломанным дышлом, упертая передком в ограду бульвара. Видно, как шарахнулись от хлынувшей на мостовую воды, так и застряли, тут и захлебнулись. Тел других седоков не было видно, — должно, они-то забрались на деревья.

В пять часов поручик Бреверн получил приказ вести караул в казармы. Когда вышли из дворца, начало смеркаться. Небо очистилось, огромные лужи стал прихватывать нежданный морозец. Кирасиры скользили по размокшей земле, спотыкались о вывернутые из мостовой булыжники и сбивались с ноги. Против угла Адмиралтейства стояла на мостовой баржа с сеном. Заборы, ворота, ящики и лари, сорванные с сараев крыши, бревна, кадки, лестницы громоздились на улице. Близ полкового манежа дорогу загородила разбитая лайба. Около нее суетился народ. Оказалась груженной вином, и обыватели, кое-как откупорив, а то и разбив бочки, черпают ковшами, кувшинами, бутылками, растаскивают по домам или тут же пьют стаканами, кружками, шапками. Двое кирасир, что шли замыкающими, малость отстали, попробовали горстью и хвалили — сладкое, вроде церковного.

Когда поравнялись с манежем, то увидели дневальных, маячивших под зажженными уже фонарями на площадке между статуями укротителей коней, где обычно никого не бывало. На спрос поручика отвечали, что на рассвете всех лошадей перевели в манеж.

— Ну, сразу от сердца отлегло, — сказал Евстигнеев, шедший сзади Иванова, и офицеры даже не цыкнули за разговор в строю. Видно, все чувствовали то же.

В эскадронном помещении было жарко и парно, как в бане. На веревках сушились рейтузы, колеты, сапоги, шинели. Кирасиры в одном белье сидели на нарах или перед печками, в которых, несмотря на поздний для топки час, пылали дрова. Тут же стояли прислоненные для просушки поленья и доски, набранные по дворам.

Пока Иванов стаскивал парадную форму, ему поспели рассказать, что в этот день случилось в полку. Шла утренняя поверка, когда воды Адмиралтейского канала начали заливать дворы. Из конюшен в первом этаже главного здания лошадей по колено в воде переводили в манеж, пол которого почти на сажень выше набережной канала. Но в конюшнях, стоявших у плаца, в это время вода дошла уже коням по брюхо. С трудом добирались туда кирасиры, отстегивали цепи от недоуздков и выгоняли упиравшихся животных, которым нужно было идти, а местами плыть к манежу. Четверо хороших наездников во главе с Жученковым не раз проделали этот путь, ведя за собой по нескольку коней в холодной, все поднимающейся воде. Но особенно отличился вахмистр 3-го эскадрона спасением офицерских лошадей. В их отдельной конюшне против всех правил дверь открывалась внутрь, и всплывшие половицы коридорного настила не давали кирасирам ее отворить. Два сорвавшихся с привязи жеребца бились в воде и калечили друг друга. Дневальный, молодой солдат, орал с испугу дурным голосом, сидя на перегородке между стойлами. Придя с несколькими кирасирами к конюшне по грудь в воде, Жученков приказал выставлять оконные рамы и первым протиснулся в невысокое отверстие. Открыть дверь им так и не удалось, и тогда, отвязав цепи от кормушек и севши на перегородки или на седельные полки, они около трех часов успокаивали коней голосом и заставляли тянуть головы вверх, чтобы не захлебнулись.

А сейчас, по словам рассказчиков, вахмистр находился в своей каморке, где натерся водкой, надел сухое белье и, побранившись, что мало оставил для приема внутрь, а кабаки нонче затоплены, залег спать, наказав не тревожить себя по пустякам.

Услышав все это, Иванов подумал, что хорошо бы сейчас сходить к той лайбе, из которой народ таскал красное вино, да напоить Жученкова. И, как бывает разве что в сказках, тут же перед ним предстал один из кирасир недавнего караула еще в парадной форме и с медным ковшом, полным вина.

— Прям причастное, Александр Иваныч, только что не грето, — сказал он с ухмылкой. — Нынче и вам, нахолодавшись, с пользой пойдет. А мы сейчас всех кирасир потчевать станем.

Не расспрашивая, как добыл, унтер, взяв ковш, пошел к Жученкову. Ради такого угощения и побудить не грех.

Вахмистр не спал. Войдя, Иванов в полутьме сразу увидел его в исподнем и в бараньей безрукавке, греющим живот о выходившую в его закуток часть печи.

— Ну, как караул прошел? — спросил Жученков, решив, если и рассмотрел ковшик, что унтер принес квасу или еще чего по своему вкусу. — Слыхать, у сенатской гауптвахты часовой на площадке потоп. — Вахмистр повернулся и стал греть бок.

— Так мы до воды сменились и во дворце отсиживались, — ответил Иванов. — Там накормили сытно, и поручик печку нам истопить заставил. Довелось ли вам его кобылку выручить?

— Живая, в манеже стоит, — отозвался Жученков, поворачиваясь к унтеру фасом. — Авось не простыла. Наказал Шитикову щетками да соломой ее растереть и попоной покрыть. Такая тварь умная, все ко мне на полку голову совала — чуяла, в чем спасение… Да что ты принес? По духу слыхать — виноградное…

— Церковное будто, — сказал унтер. — Хлебни, чтоб согреться.

— Ох, Иваныч, давай! А то морду ровно огнем палит, а зубы полевой галоп выбивают.

Вахмистр взял ковш, вытянул губы трубой и припал к вину. Только раз оторвался, чтобы перевести дух и сказать:

— Доброе питье, хотя водка все же пользительней…

А допивши, отер усы и, отдав посудину, погладил себя по горлу, груди, брюху, будто сопровождая вино, и заключил:

— Вот уж спасибо, брат!.. Теперь, поди, сосну толком, без дрожи. Ты меня укрой, окромя одеялы, еще шинелями, старой и новой, вон в углу висят… Такого сладкого с самой Франции не пивал.

— А скажи, Петр Гаврилыч, когда ты на полке сидел, то на что же надеялся? — закутав друга, как велел, спросил Иванов.

— Да ни на что, как в бою бывало. Делай, что присяга велит, — может, и выберешься. А коли скиснешь, так ведь сам на себя потом плюнешь. Трусов видывал? Ихняя вечная дрожь похуже моей нонешней…

Назавтра с утра всех женатых, чьи семьи квартировали вне казарм, отпустили из полка до вечера. А холостым объявили работу по вывозке утонувших животных, уборке дворов и помещений.

Как ни старались вчера, а все-таки в старых низких конюшнях трубачской команды и в обозной потонули 72 лошади да по сараям еще 40 коров, принадлежавших чиновникам и женатым кирасирам.

Немало коней побили друг друга или покалечились о двери, когда выводили из конюшен, и еще больше в манеже, куда многих пригнали даже без недоуздков, и они, ошалелые с испуга, носились, кусались и лягались, пока не переловили их и не обротали кирасиры. Так что сегодня в манеже не покладая рук работали оба полковых ветеринара со всеми эскадронными коновалами, промывая раны, укусы, накладывая мази, примочки и повязки.

На дворах кирасиры собирали и складывали в клетки расплывшиеся дрова, водворяли на места вывороченные водой камни мостовых и плиты панелей или помогали полковым мастерам — печникам, малярам, слесарям, штукатурам, которые приводили в порядок помещения первых этажей. Здесь топили помалу печки, ежели не развалились, ставили на попа, чтобы просыхали, половицы, сметали в кучки выдавленные водой оконные стекла. А на складе перетаскивали подмокшие кули с мукой, крупой и овсом, радуясь, что не надо канителиться с сеном, которое подняли блоками еще в октябре на чердачные сеновалы.

И все это делали как есть натощак. Только за полдень привезли солонины, масла и печеного хлеба. Жидкая каша едва поспела к четырем часам. Шутники утешались тем, что куда хуже пришлось семеновцам и измайловцам, которых чуть свет привели в соседние с Конной гвардией огромные провиантские магазины выносить на подводы кули муки, что лежали в верхних рядах и не поспели отсыреть.

Иванов работал изо всех сил, потому что после такого бедствия как не стараться? И еще — чтобы заглушить тревогу за игрушечника с женой. Утром встретил князя Одоевского и узнал, что на Торговой все живы-здоровы, хоть и натерпелись страху. От него же узнал, что семейство Бреверна спаслось в верхнюю квартиру. А в полдень встретил во дворе Никиту, который носил барину завтрак и рассказал, что вчера князь, бывший дежурным в полку, с рассвета хлопотал по переводу коней в манеж, потом, сменившись, побежал уже по глубокой воде на Торговую — хотел в такое время оказаться вместе с Грибоедовым и своими людьми. Да едва и не утонул, окунувшись по шею в какую-то колдобину на мостовой. А барин Жандр из окошка квартиры спас четырех утопавших, опустивши им прямо в воду случившуюся у него на кухне малярную лестницу… Никита сунул унтеру кусок пирога, которым тот поделился с Жученковым. Вахмистр нынче встал здоровей прежнего, только охрип малость.

Рассказанное Никитой и то, что слышал за день о страшном бедствии на Васильевском острове и Петроградской стороне, не давало Иванову покоя. За ужином даже выпил вина, чтоб скорей заснуть.

Те ловкачи, что на улице пробовали кагор с разбитой лайбы, и нынче подносили по кружке кирасирам своего эскадрона. Оказывается, вчера после прихода в казарму сбегали на место и притащили в чулан за входной дверью два трехведерных бочонка. На вопрос, как спроворили, они рассказали, что когда все еще в парадной форме подошли к барке, то проходивший флотский офицер приказал им не допускать растаскивать бочки. Они, обнажив палаши, встали, куда указал, а как ушел, то и покатили по бочонку в полк, чтобы своих кирасир согреть. Сунулись было по второму разу, да дежурный офицер встретил у ворот и прогнал обратно.

Утром Иванов попросился у вахмистра отлучиться до обеда.

— На Васильевский пойти? — прохрипел Жученков.

— Так точно.

— Чего вчера не сбегал? А мне невдомек, захлопотавшись…

Исаакиевский мост как раз сцепляли и только по одной его стороне пропускали пешеходов. На набережных, куда ни глянь, громоздились баржи и какие-то срубы. Из лавок, расположенных в первых этажах, молодцы таскали на подводы мокрые мешки и ящики, выметали битое стекло, выкидывали дохлых крыс и кошек. На 7-й линии дощатые тротуары и многие заборы исчезли. В садах клонились плодовые деревья, сломанные заплывшими бревнами, снятыми с мест беседками, сараями, банями. Из конюшен и хлевов выволакивали мертвых животных. Во дворе у будки Иванов увидел потонувшего пса на подернутой ржавчиной цепи. Несмотря на холод, размытые помойки и отхожие места распространяли смрад. Бедно одетые люди бродили по дворам, смотря под ноги, разыскивали что-то, несли мокрую одежду, одеяла. Исхудавшие, бледные лица мелькали перед Ивановым, шедшим посреди улицы, прыгая через ямы и лужи. На углу Большого проспекта остановился воз с печеным хлебом, и к нему со всех сторон сбегался народ.

Дверь Яковлевых была открыта настежь. Низ ее уходил в воду, на которой плавали разноцветные лоскутки бумаги. За такой же распахнутой соседней дверью плескалась вода и гремело железо. Сойдя по ступенькам, Иванов увидел за этой дверью женщину в подоткнутой юбке над мужскими сапогами. Она черпала ковшом воду, сливала в ведро, и на шаги унтера обернулась. Лицо было морщинистое, седые волосы выбились из-под платка, завязанного узелком на лбу.

— Здравствуйте, тетенька! — сказал Иванов.

— Здорово, соколик, — отозвалась она. — Аль кого ищешь?

— Мастерового, что тут жил.

— Что игрушки делал?

— Вот-вот.

— Захленулся твой мастеровой третёва дни. Все у него захленулись, соседки сказывали. Женка с дочкой больные лежали, в горячке, что ли, а он их вытаскивать зачал, только как вода с-под полу пошла. Всех тута и открыли, как вода ушла, все рядом лежали. Ты им родня, что ль?

— Нет, знаком малость был…

— А баба с дочками, что тут квартировала, все живы, на Пяту линию съехали. Ныне за тряпьем приходили. А я из суседнего дома, от хозяина подряжена воду вычерпать да печку топить. За полтину подрядилась, да и не рада. Печку разве растопишь, как наскрозь мокра?.. Корячусь второй день. Ведер сто на огород вынесла, а оттеда, что снесла, может сызнова сюда идет?

Иванову стало тяжко, душно. Слушая визгливый голос старухи, расстегнул крючки воротника.

— А дочка ихняя? — спросил он, надеясь, что ослышался. Ведь Аннушка жила у немки. Неужто как раз дома хворала?

— И дочка потопла, сказывали. Всех вчерась к Благовещенью свезли, ноне отпоют. Полета покойников с прихода набрали.

— Я войду к ним, погляжу, — сказал унтер.

— Гляди, коль охота, да баба, что тута жила, все уж перетрясла. Раз, говорит, все померши, так мы, как сродственники… Ну, раз так, то бери. Давеча ушла только.

— Врала она, никакие не сродственники. — Иванов шагнул в комнату. Воды здесь осталось совсем мало, не покрыло и подъема.

Первое, что увидел, были деревянные кровати без одеял и подушек. Сенники закатаны, видно, под ними шарили. Стол без скатерти сдвинут с места. Посудные полки пусты. На верстаке рваный шерстяной чулок и ржавые ножницы. В выдвинутом ящике лоскутки цветной бумаги, картона, нитки и проволока. На воде под ногами тоже цветные обрезки, золотые звездочки. А на подвешенных под потолок двух полках — рядами готовые игрушки: франты со шляпами, охотники, козлы и кони на пискучих гармошках. Эти воровкам не надобны… Вот от часов один гвоздик остался да карандашом обведенное место, на котором, должно, верней ходили. На образной полочке отодвинута боком икона — и туда залезли воровские руки…

22

Старуха с полными ведрами остановилась за его спиной.

— Хожалый вчерась с молодцами своими побывал, как покойников брали, да баба та нонче. Так после них разве что останется?..

Когда она пошла вверх, Иванов подставил табуретку, влез и заглянул за иконку. Там лежала пустая коробочка в виде сундучка. На донышке, хоть и расплывшееся от прикосновения мокрого пальца, выведено чернилами: «Про черный день». За коробочкой прислонены венчальные свечи. Почему убраны?.. Верно, от первой жены, Аннушкиной матери…

И дальше, в самом темном углу, за свечами, будто еще что-то. Сунул руку. Вторая коробочка, вроде табакерки, а в ней ассигнации накрепко свернутые, три по пятьдесят рублей… Вот так находка! Как во сне, ей-богу… Как ее хожалый и соседка не разглядели? Не далась, выходит, им в руки…

Взяв иконку и обе коробочки, Иванов слез с табуретки, засунул в нагрудный карман деньги, сыскал за пазухой платок, завязал в него все находки. Подумав, достал с полки по одной игрушке каждого сорта, увязал туда же и пошел было к двери. Потом вернулся и прихватил ножницы — пригодятся в ремесле. И память опять же… Может, свечи взять?.. Да несчастливая, видно, была бедняга. Вот и дочки нету. Никого нету…

Выйдя со двора, повернул к Малому проспекту. Голова шла кругом. Не заметил, как дошел и вступил в нижнюю церковь.

Длинными рядами на полу перед амвоном стояли гробы. Свечи у икон и низкие окна скудно их освещали. Все крышки забиты наглухо. Около нескольких понурились бедно одетые люди.

— Панихида была? — спросил Иванов ближнего старика.

— Была, на скору руку. Сейчас подводы пригонят с будошниками, чтоб на Смоленское.

Иванов смотрел на одинаковые крышки из свежего дерева.

«За что ж Анюте такая смерть?.. Эх, прозевал я свое счастье!..»

Он стал на колени, положил земной поклон, прочел, какие знал, молитвы. Сзади застучали тяжелые шаги, отдался под сводами громкий разговор. В церковь вошли полицейские солдаты.

— Берись, ребята, с того края… Носи, ставь поперек дрог, чтоб больше увезть. Привязывай крепче, чтоб не елозили, — басил квартальный, поспешно крестясь между приказами.

Иванов и несколько мужчин, стоявших около гробов, помогли выносить. На шесть пароконных дрог установили тридцать два гроба. Из них семь детских, маленьких.

По ямам размытых улиц долго тащились к дальней окраине Смоленского кладбища. Унтер шел около подводы, подпирал плечом на ухабах гробы. Помогал будошникам опускать всех в глубокую траншею, в которой их только малость засыпали. Из других церквей довезут остальных василеостровских, поставят на этих сверху.

Полицейские уехали, провожавшие разошлись. Еще сильней похолодало. Ветер прохватывал насквозь. Иванова затрясло, видно от промокших сапог. Бросил в яму несколько горстей земли, перекрестился еще и пошел, едва не забывши узелок, оставленный на ближней могиле, когда опускали гробы.

«Вот троих нету добрых людей, а те воровки — баба пьяная и девки гулящие — все целы… А женись я на Анюте, так хоть она бы жива осталась, голубка добрая…»— в десятый раз передумывал одно и то же.

На Большом проспекте парень продавал по копейке пироги с печенкой. Вдруг захотелось есть до боли в скулах, в животе. Купил два и стал жевать, спрятавшись от ветра под воротную арку ближнего каменного дома. Рядом стал тоже с пирогом старик в обдерганной шинельке и смятой шляпе, верно канцелярист. Жадно ел, дергая красным мокрым носом, двигая покрытыми седой щетиной щеками. Доевши, заговорил, пожимаясь:

— Ух, холодно, кавалер! Каково у которых угла не стало? А что коров потопло! Детки без молока оставшись…

Иванов, ничего не отвечая, жевал второй пирог.

— Видно, кого потерял, бедолага? — догадался старик.

От этого участия у унтера перехватило горло. Ладно, что проглотил последний кусок. Махнул рукой и зашагал своей дорогой.

Шел и думал: «А вдруг спутала старуха? Наплела соседка, чтоб тряпки забрать, и жива Аннушка у хозяйки своей… Но как бы тогда у гробов родительских ей не быть? И деньги бы, зная где, взяла. Не бросила бы иконку и свечи материнские… А мне куда ж те деньги девать? В полицию? Так украдут сряду же. Или к Благовещенью, на спомин души?.. А может, их бог от хожалого схоронил, чтобы вместо прежних, у Жученковых скраденных, на дело мое доброе пошли?..» Иванов даже остановился от такой догадки. Оглянулся, по солдатской привычке, чтобы не пропустить офицера… Нет, прохожие все простой люд. Пошел дальше. «С кем бы посоветоваться с основательным? Князь добёр, да молод. С Андреем Андреевичем? Барин рассудительный, законник… Эк колотит холодом! Хорошо бы и нынче вина виноградного хлебнуть, чтоб заснуть поскорей. Ну, горе! Экая напасть! Бедные, бедные!..»

В воскресенье сходил на Смоленское. Длинную могилу под некрашеным крестом припорошил первый снежок. Помолился за упокой рабов божьих Якова, Пелагеи, Анны и зашагал на Мойку.

Андрей Андреевич вышел в переднюю.

— Дозвольте, ваше высокоблагородие, у вас совета просить.

— Что ж такое? — удивился Жандр.

— Ежели досуг имеете, то покорно прошу выслушать. Дело мое не простое, надобно его толком доложить.

— Ну, идем ко мне. Послушаем, что скажешь.

Стоя у притолоки в кабинете Андрея Андреевича, унтер рассказал, как задумал выкупить близких, для чего выучился мастерству и копил деньги до последней осени, как разом потерял через воровство и теперь нашел почти столько же на образной полке утонувших знакомых. Когда напоследок описал похороны на Смоленском, в братской могиле, Жандр сказал:

— Да, бедствие страшное. Вчера мне сказывали, что людей потонуло пять сотен и скота крупного — лошадей и коров — более четырех тысяч. Без кормильцев-отцов сколько семей осталось, без кормильцев-коней — еще больше. А от того — болезни и смерти на зиму предстоящую куда многочисленней, чем от потопления.

— Сказывали, государь пособие пожаловал, — сказал Иванов.

— Государь-то щедро помог, да деньги сии с умом раздать нужно. А то больше ловкие пройдохи перехватят, чем до истинных бедняков дойдет, — сказал Андрей Андреевич.

— Если бы, к примеру, я хоть знал сродственников ихних прозванье, что на Выборгской, так им бы можно деньги те отдать, — пожалел унтер. — Но и спросить не знаю кого.

— Может, и они потонули, раз на похоронах не были, — заметил Андрей Андреевич.

— А может, простывши, как раз нонче в самой нужде находятся, — высказал Иванов, что пришло ему на ум еще вчера.

— Зачем про такое думать, раз узнать про них нельзя? — решил Жандр. — Ты хотел моего совета?.. Так вот что скажу. Дело ты задумал доброе, и лучше на него деньги найденные отложить, чем даже в церковь отдать. Живым людям надобно помогать, а про мертвых помнить будут, кто их знал, ежели того достойны. Насчет же их сохранения, чтоб снова в казармах не украли, то могу единственное предложить — их в свою шкатулку железную спрятать, в Туле деланную, где бумаги нужнейшие, деньги, порой даже казенные, храню, — Андрей Андреевич достал из кармана ключик и, подойдя к подоконнику, открыл стоявший на нем крашенный под дерево небольшой сундучок. — Погляди-ка, — пригласил он унтера и приподнял со дна пачку ассигнаций и каких-то бумаг. — Отсюда гайками привинчена к подоконнику. Чтоб ее унесть, надобно либо подоконник расколоть, либо крышку открыть, а чтобы открыть — у меня ключ украсть. Коли хочешь, и твои суммы сюда замкну.

— О том покорно прошу, ваше высокоблагородие.

Жандр подошел к конторке, взял канцелярский конверт толстой бумаги и, неторопливо водя пером, надписал: «Деньги, данные на сохранение лейб-гвардии Конного полка унтер-офицером и кавалером Александром Ивановым, 1824 года, ноября 11 дня. Прошу душеприказчиков моих возвратить доверителю, согласно вложенному счету. Надворный советник и кавалер Жандр».

— Прочесть можешь? — спросил он стоявшего рядом Иванова.

— Так точно, прочитал уже.

— А в конверт вложим счет. — Жандр взял полоску бумаги и написал сверху: «Поступило 11 ноября». — Сколько ты принес?

— Все, что имею, сто семьдесят шесть рублей.

— Сколько-нибудь на расходы оставь.

— Наработаю щетками.

Повернувшись к стене, унтер развязал черес и вынул деньги.

— Еще, ваше высокоблагородие, покорно прошу, чтобы никому про мою затею не сказывали. Князь и так много меня дарит. Не след, чтобы и они знали, — сказал Иванов.

Жандр пристально посмотрел в лицо унтеру и улыбнулся.

— Хорошо, — сказал он. — А меня теперь зови Андреем Андреевичем. И помни: если помру внезапно, как бывает с людьми счастливыми, то смело иди сюда и обратись к полковнице Варваре Семеновне Миклашевич, она хозяйством нашим общим правит. Ей одной я сказать о твоем вкладе обязан. Но она точь-в-точь, как сия шкатулка. Дело испытанное. Понял ли?

— Так точно, Андрей Андреевич.

«Только бы не случилось с ними, как с генералом Ставраковым», — суеверно подумал Иванов.

14

Приказом по полку от 17 ноября всем нижним чинам «за труды во время бедствия и за уборку казарм после оного» была объявлена благодарность и награда по 5 рублей. Двадцать наиболее отличившихся вахмистров и унтер-офицеров получили по 25 и восьмидесяти женатым кирасирам дано «на хозяйство» по 50 рублей.

Конечно, Жученков оказался в числе получивших повышенную награду и, кроме того, многие офицеры, чьих лошадей спас, дарили ему червонный и больше.

— Вот какова судьба чудная, — рассуждал вахмистр, угощая Иванова очередным принесенным от кумы пирогом. — Кому от потопа разорение аль смерть даже, как почтальону твоему с семейством, а мы с тобой от того же разбогатели. Мне нонче сам барон полсотни отвалил. С ними двести тридцать рублей за неделю набрал и вчерась полтораста куме на сохран отнес. А ты свои все на брюхе таскаешь?

Унтер рассказал про просьбу к Жандру и про его шкатулку.

— Вот такую бы штуку завесть! — восхитился вахмистр. — Ужо в отставку выйду да настояще разживусь, то вроде ней кузнецам закажу.

— Думаете в отставку, Петр Гаврилыч? — обеспокоился Иванов.

— Кума помалу улещает, — признался Жученков. — Что, говорит, за хозяин, который на побывку в субботу приходит? Я-то ее наскрозь вижу: по закону замуж пойти хочет, а за служивого опасается, раз я сам страхов разных про службы нарассказал, чтоб лучше берегла.

— А вы как сами-то располагаете? — продолжал спрашивать унтер.

— Бывает другой раз, что вольной жизни желается. Но опять же — на кого эскадрон оставить? — не без важности спросил Жученков. — Барон, знаю, тебя в вахмистры метит на такой случай, да я-то вижу, что строгости в тебе и малой нету…

— Так точно, вовсе я на то не гожусь, — согласился Иванов.

После наводнения князь Одоевский переехал в дом генерала Булатова на углу Исаакиевской площади и Почтамтской. Никита ворчал, что место выбрал беспокойное — насупротив за высокой тесовой оградой возводили Исаакиевский собор. С утра до вечера в окружавших постройку сараях тесали камень, что-то ковали, сбрасывали с подвод железо, перекликались рабочие, бранились и приказывали десятники. Но князь Александр Иванович отвечал, что за двойными рамами шум не так слышен, а летом все равно жить в Стрельне, зато комнаты настоящие барские. То же говорил и Грибоедов, переехавший вместе с другом. Конечно, Иванов помогал перевозиться и устраиваться. И правда, квартира во втором этаже, потолки высокие, с росписью, двери красного дерева. В большом зале поставили рядом два сверкавших полировкой рояля.

— Во грому зададут! — бурчал Курицын, передвигая с унтером и Сашкой инструменты, после того как по залу прошлись полотеры.

— А мне ихняя музыка ндравится, — отозвался грибоедовский слуга. — Как Александру Сергеевичу на дуэли руку ранили, то мы сильно боялись, что играть не сумеют. А вот заказали им золотую апликатуру на палец, который ослабши от пули, и ничего, играют, даже сочинять стали. Теперь камедь ихнюю все списывают, а в Тифлисе сколько барынь ихний вальс достать просили! Я так присноровился ноты писать, что боле ста штук его перекатал. И за все по рублю серебром. Ох, и погулял же!

— С кем же они на дуель выходили? — спросил Иванов.

— С корнетом Якубовичем. А спор их был еще здесь, когда секундантами при дуели поручика Шереметева с камер-юнкером Завадовским оказались. Те господа на танцорку Истомину сразились…

— А скажи, Саня, тая барышня хоть собой красовитая? — поинтересовался Курицын.

— Как тебе сказать… — значительно сказал Сашка. — Личиком верно, что казиста, кругленькая, чистенькая, глазки быстрые, а корпусом тощевата. И понятно: разве скакать сумеешь, ежели раздобреть до настоящей красоты? Видал бы, как они на театре ровно козы кавказские с горы на гору прыгают. Однако, что за нее Василий Петрович Шереметев жизни лишился, то мне очень странно. Отдал бы ее господину Завадовскому, и дело с концом…

«А я бы хоть сейчас Кочетка за Дашу без жалости убил, хотя столько лет прошло», — подумал Иванов.

Несколько раз по воскресеньям он слышал, как князь с Грибоедовым играли на двух роялях, и ему казалось, что грому особенного не было. Играли очень согласно, и слушать было приятно, хотя вспоминалось под их музыку все больше грустное. После рассказа Сашки Иванов заметил, что и правда, перед тем как сесть за рояль, Александр Сергеевич доставал из жилетного кармана золотой колпачок, от которого палец левой руки вытягивался впрямую, оттопыривался немного вверх и не мешал остальным в игре.

От Никиты унтер узнал, что и на этой квартире Грибоедов пропадал вечерами в театрах и на дому у актрис, а князь — на балах, часто возвращаясь поздней ночью.

— Так у всех господ смолоду бывает, — уверял старый камердинер. — Оттанцует ужо свое. Дело молодое, мундир красивый. В аккурат как князь Иван Сергеевич, пока у светлейшего в адъютантах состояли. Ног вовсе не жалели, первым танцором считались. А на драгунский полк попали, то иное на уме стало… У вас, скажи, Иваныч, из корнетов разве кто службу полную несет?..

— У нас, Никита Петрович, господа Лужин, Ринкевич и князь Александр Иванович истинно вольготно живут, а барон Пилар да поручик Бреверн, дай им бог здоровья, всю службу правят…

Действительно, кирасирам 3-го эскадрона было за что желать здоровья Пилару и Бреверну. То, что эти старшие офицеры смотрели сквозь пальцы на частые опоздания в полк корнетов, было в обычае того времени. Умели бы парадировать пешком и верхом, знали свои обязанности в карауле и на дежурстве да вели бы себя везде, не навлекая гнева свыше, — и довольно с них! Редкостью было другое: что, исправно неся сами службу, барон Пилар и Бреверн твердо и ровно вели эскадронную жизнь, зная, кто из кирасир чего стоит, не давая потачки лентяям и обходясь при этом без жестоких наказаний, без непристойной ругани перед фронтом, которая далеко разносилась на учениях других командиров. Оба старших офицера 3-го эскадрона твердо шли обычным путем небогатых прибалтийских дворян, желавших сделать военную карьеру и носить блестящий мундир Конной гвардии, но оставались при этом людьми, что являлось большой редкостью. Они понимали друг друга с полуслова и ценили такое единомыслие, потому что им вместе было легко служить. И кирасиры 3-го эскадрона, которых неустанно подтягивал и муштровал Жученков, постоянно внушая, как должны беречь такое начальство, лезли из кожи вон в любом строю, на сменной езде и в караулах, чтобы никто не мог придраться.

— Век не буду, Иваныч, больше огулом немцев ругать, — сказал однажды вечером вахмистр после разговора об эскадронных делах. — Как вспомяну, не к ночи, черта Вейсмана, то и думаю: дал бы только бог свое с нынешним дослужить — большего и не проси.

— А на сверхсрочную чего бы вам не остаться, раз две трети корнетского жалованья будут платить? — спросил Иванов, которого тревожило каждое упоминание об уходе из эскадрона Жученкова.

— Оно бы хорошо при нонешнем командире, да клуша моя больно насела, — развел руками вахмистр. — Сулит сряду, как в отставку выйду, фуражную торговлю завесть на мое имя, чтобы надо всем хозяйствовал. Так что, верно, после лагеря женюсь-таки на сорок первом году от роду. Погулял свое Жученков. Полтора года остается тянуть, авось не угожу в штрафованные… И тебе, Иваныч, советую, ежели бабу добрую встретишь, то не плошай, раз сама в солдатки просится.

23

Иванов ничего не ответил, но подумал с горечью:

«Уже сплошал… И не нужна мне такая клуша, которая фуражной лавкой под венец заманивает. Встретил было, дурья башка, ласточку чистую, что по мне была… А теперь осталось одно — спину гнуть да деньги копить на заветное дело…»

И он копил гривенник к гривеннику, рубль к рублю, сгибаясь над своими щетками все досуги, кроме воскресных вечеров, когда уходил на Исаакиевскую, если не оказывался в наряде. Не было там славной русской печки, как на Торговой, стояла новомодная плита, но зато у Никиты завелась каморка с лежанкой, на которой унтер задремывал, сытно накормленный, заботливо укрытый старой шубой.

В первые дни после разговора с вахмистром, когда советовал не плошать, встретивши бабу, схожую с его кумой, Иванов часто думал, каково станет в эскадроне, если Жученков пойдет в отставку, и как упросить барона Пилара не ставить его самого на вахмистра. А потом разговор этот повернулся в памяти унтера только упреком, что отказался от своего счастья, даже не спросивши, как Анюта посмотрела бы на его сватовство. Ведь сказал же Яков Василич в последнюю их встречу, что «она не кукла клееная, а живая девица», — видно, не полагал несбыточным, что его полюбит… А посватался бы, так и осталась б жива…

От таких назойливых мыслей сердце внятно охало и маленькие доверчивые пальцы будто ложились на его ладонь… Вот уж в этой утрате сам, кругом сам виноват!..

После масленой недели Грибоедов стал готовиться к отъезду на Кавказ. Распорядился отвезти на ремонт в мастерскую Иохима свою дорожную коляску, стоявшую в каретнике у Завадовского, приказал Сашке привести в порядок погребцы, отдать прачкам грязное белье, которого накопил гору.

— Надобно нам собираться, — рассудительно говорил Сашка в людской. — В отпуску больше полутора годов проживаем. Александр Сергеевич при генерале Ермолове дипломатическим чином значится, а где мы? Может так и генералов© терпение треснуть. И комедю Александра Сергеевичеву всё на театре не ставят. Так чего же нам тут приживаться? Чинов, орденов не выслужишь, в отпуску сидевши. Заедем в Москву, к старой барыне на поклон, да и поскачем туда, где потеплей. Надоели уже ваши морозы да слякотина…

Среди гостей Одоевского этой весной стал появляться красивый щеголь, адъютант Бестужев. Он был одинаково хорош с обоими хозяевами, красно говорил с ними о книгах и журналах, о музыке, театре и балах, много шутил и смеялся. Когда адъютант впервой увидел Иванова, то князь Александр Иванович сказал:

— Вот, Александр Александрович, добрый мой ментор во всей строевой премудрости, унтер и кавалер Александр Иванов.

Бестужев хлопнул в ладоши:

— Ну, князь, что за республика Александров! Сознайся, что в дом свой иного имени не допускаешь!

— А камердинер мой Никита? — напомнил, улыбаясь, Одоевский.

— Никита Петрович не твой, а еще батюшки твоего. А новое поколение все, даже друзья твои, только Александры. Однако виноват! Верно, завтра привезу в сей дом раба божьего Кондратия.

— Жду, открыв ему объятия, — засмеялся князь. — А против твоей теории добавлю, что кузен Владимир пишет, будто на днях будет к нам с его письмом еще один поэт, с которым издал «Мнемозину», и просит его полюбить. Так он тоже не Александр.

— Кюхельбекер едет? — воскликнул адъютант. — Ну, он истинный наш собрат по перу и душой горяч, хотя немчура — Вильгельм да еще Карлыч. Примем в наше братство сего лицейского друга Пушкина и Дельвига. Да, кажется, и ты, Грибоедов, его по Тифлису знаешь?

— Как же, самые добрые приятели, — отозвался Александр Сергеевич. — Чудак такой, что сначала думаешь, будто полоумный, но душой чист и образования обширного.

В следующее воскресенье Иванов увидел приезжего из Москвы, вовсе не походившего на всех других приятелей князя Одоевского. Востроносый и будто непричесанный, неряшливо одетый в потертое платье, высокий, нескладный, сильно сутулившийся барин говорил громко, всегда с жаром, нелепо скривив рот, и все время некстати махал руками. Но улыбался такой добродушной улыбкой, что сразу располагал к себе.

— Из господ порядочных, — удивлялся Никита, — отец при вдовой царице место знатное занимал, брат морским офицером служит, а сами вроде блаженного.

В мае, после отъезда Грибоедова, князь Александр Иванович пригласил переехать к себе Кюхельбекера со слугой Семеном Балашовым, который ходил за барином, как за малым ребенком. И вскоре Никита в своей каморе вполголоса сказал Иванову:

— Добреющий барин, но ужасти каких вольных мыслей…

— Каких же, Никита Петрович, я не пойму? — спросил Иванов.

— А все, знаешь ты, ему худо, что в нашем царстве деется… Да говорит-то нескладно — авось нашего князя не собьет. Тому бы только балы да музыка его, слава богу.

— А служит ли где Вильгельм Карлыч?

— То и дело, что нигде… Как птицы небесные с Семеном своим.

Что означали слова Никиты о вольных мыслях, Иванов разобрал уже в Стрельне, куда стал наезжать оставшийся в Петербурге Кюхельбекер. И в этом году по воскресеньям, после урока манежной езды у берейтора, князь Одоевский совершал полевые проездки в сопровождении своего бывшего дядьки. Кюхельбекер отправлялся с ними, причем хотя некрасиво горбился и болтал локтями, но крепко держался в седле на всех аллюрах. И при этом, едучи шагом, и на привалах почти непрерывно говорил, как в комнате, размахивая руками, так что Иванов часто опасался, не испугались бы непривычные к тому лошади. Говорил он чаще всего о том, чего из господских уст Иванов еще не слыхивал, а из солдатских — разве спьяна: о несправедливости крепостничества, о возмущающей душу торговле людьми, о несоразмерных с виной наказаниях, о непосильном труде и бедности. А то о плохих городских школах, где учат не тому, чему следует, и не тех, кого нужно бы, о криводушных судах, у которых за взятку закон поворачивается к богатому. Или о тяжкой солдатчине и нищенской старости инвалидов, о военных поселениях — новой страшной кабале, где еще хуже солдату и крестьянину, чем по всей России…

После службы в Тифлисе непоседа Вильгельм Карлыч побывал в чужих краях, в Париже, а потом погостил в Смоленской губернии у сестры, помещицы средней руки, и там, в соседних имениях, насмотрелся на то, что его так возмущало.

Сначала, когда заводил такие речи, Одоевский кивал на Иванова и говорил по-французски что-то предостерегающее, но Кюхельбекер возражал по-русски:

— Оставьте! Пусть поймет хоть, что не все господа аспиды.

Это Иванов понял с тех самых пор, как узнал князя Александра Ивановича и так полюбил, что сейчас тревожился, видя, какое действие производят на него слова Кюхельбекера, и вновь удивляясь, как умело прятали от него все жестокое, что творилось вокруг. От рассказов про самые обычные наказания дворовых и крестьян, вроде нещадного сечения или забивания в колодки, корнет краснел, хмурился и надолго замолкал. А однажды во время завтрака в поле, когда Вильгельм Карлыч рассказывал, как упрашивал соседа-помещика не наказывать розгами беременную бабу, а тот ответил, что беспокоиться нечего, для ее брюха он приказал выкопать в земле ямку, как у него, мол, всегда делают в таких случаях, чтобы будущего крепостного не лишиться, — от такого рассказа Одоевский так побледнел, что Иванов испугался, не обмер бы… Но ничего, князь справился, только сломал попавшую под руку железную вилку с роговым черенком.

Несколько раз в Стрельну на воскресенье приезжал и Бестужев, который тоже отправлялся с ними, — в этом году верховых лошадей у князя уже для всех хватало. Адъютант сидел на коне, как картинка, недаром начал службу в гвардейских драгунах. Знал назубок все манежные фокусы и охотно показывал хитроумные пиаффе, пируэты, кабриоли и галопады, потешаясь, что такой ерундой занята превращенная в школу берейторов вся русская конница вместо настоящего обучения бою и полевой езде.

— Ведь, честное слово, наш манежный галоп хорошая пехота без натуги обгонит, — смеялся он. — А лошади больше на жирных свиней похожи. Не дай бог война! Что, брат, делать станем? — обращался он к Иванову. — Ведь случись настоящий поход, не по штабному расписанию, так половина коней за неделю передохнет…

Бестужев и здесь много шутил, смешно подражая женщине, пел французские песенки, разговаривал о книгах и журналах, но иногда вспыхивал, как порох, и в голосе его звучало возмущение, особенно когда касался увлечения плац-парадной муштрой.

— Неограниченная власть и малое образование, — горячо говорил он, — помноженные на военную бездарность и воспитание в прусском духе, приводят к нелепому и вредному увлечению — к игре в живых солдатиков, коей заполнена жизнь нами правящих…

В таких фразах Иванов не все понимал, но ему крепко запомнился один привал на берегу речки Стрелка. Здесь Бестужев рассказывал, как, будучи юнкером в Петергофе, он, по совету старшего брата, заменившего ему умершего отца, во всем делил жизнь солдат, чтобы хорошо узнать их службу и быт.

— Только не мог я вместе с ними купаться! — сказал Александр Александрович. — Видеть спины в рубцах было сверх моих сил. Видеть и знать, что все почти страдания приняты за пустяки, по капризу офицерскому. Со стыда за наше сословие сгореть можно от такого зрелища…

— Бить человека подневольного, который тебе ответить тем же не может, просто подло, — сказал князь, как всегда от таких разговоров краснея и волнуясь почти до слез.

— Справедливо. Но попробуй внушить сию истину господам офицерам, по всему, кажется, неплохим даже людям. Для них слова «солдат» и «скот» равнозначны, — возразил Бестужев. — Вот многие думают и в глаза мне говорят, что ради карьеры в адъютанты пошел. Скрывать не стану — мне адъютантская служба тем удобна, что живу не в захолустном зимой Петергофе, а в столице, где все дружеские и литературные мои знакомства. Но всего важней, что в полку никуда от рукоприкладства не деться. Каждый день видишь, как офицер солдата бессловесного заушает… Ты, князь, благодари бога, что к Орлову в полк попал. Он не ангел и не Жан-Жак, но вспомни, как Пушкин ему писал, что «не бесчестит сгоряча свою воинственную руку презренной палкой палача». Образованный человек и, говорят, мордобоя терпеть не может. Да что мордобой! Даже прутья и палки солдаты за благо считают по сравнению с фухтелями — проклятой прусской выдумкой. Обухом сабли или тесака со всего маху бьют по крестцу. Сколько в чахотку вогнали заслуженных воинов! Какой-нибудь изверг, вроде лейб-гусара Левашова, велит боевым товарищам друг друга бить за пустую ошибку в артикуле…

— Ох, оставь, Бестужев! — взмолился Одоевский.

— То-то «оставь»! Батюшка мой Александр Федосеевич, когда я в отрочестве, о подвигах ратных мечтая, про сражение, в коем его ранили, повествовать просил, вместо того мне сказал: «Что про смерть чужую вспоминать? Попадешь в огонь — знаю, не сробеешь: ты Бестужев. А вот о чем тебя прошу, как друга. Ставши офицером, не уподобляйся волку, беззащитных зайцев тиранящему. Всегда помни, что солдаты в бою львы, а в казарме — люди, во всем тебе подобные, коих наставлять тебе доверено». И знаешь ли, Одоевский, что меня не раз удивляло?

— Что же? — как эхо, повторил корнет.

— Почему ни один из тех, кого фухтелями калечат, не вырвет свою саблю из ножен да не рубанет того ротмистра или поручика, который приказал его истязать. Положим, за то забьют кнутом, но ведь и так смерть неминучая. А случись раз-другой такая острастка, честное слово, прыти у господ офицеров поубавилось бы…

Одна из следующих поездок началась тем, что у Кюхельбекера при посадке в седло лопнула штрипка на брюках. Конечно, это заметил Бестужев, а не сам Вильгельм Карлович, который весьма горячо толковал приятелям про задуманные стихи. Тот же Бестужев настоял, что так ехать нельзя — штанина будет непристойно задираться. Семен Балашов вызвался быстро произвести починку. Чертыхаясь, Кюхельбекер слез с коня и направился в дом, а Одоевский с Бестужевым, крикнув ему, что едут шагом на Ропшинскую дорогу, тронулись по улице, сопровождаемые Ивановым.

Перед одним из домов несколько подростков играли в бабки.

— Вот ты, князь-белоручка, наверно, битку в руке не держал и слова такого, может, не слышал? — сказал адъютант. — А я об заклад побьюсь, что за шесть шагов любую бабку выбью.

— Сидя на коне, легко хвалиться, — подзадорил Одоевский.

— Так покажем корнету драгунскую меткость! — воскликнул адъютант.

Спрыгнув с коня, он отдал поводья Иванову, после чего обратился к игрокам:

— А ну, дайте мне, православные, битку потяжелей. Со скольких шагов пальба идет?

— С пяти, ваше благородие, — ответил один из мальчиков, указывая на черту, проведенную по земле.

— А я до семи прибавлю, — сказал Бестужев. Шагнул два раза, подхватив саблю, повернулся по-строевому, выставил вперед ногу, оперся рукой о колено. — Так которую, князь, первой выбивать?

— Правофланговую, — решил Одоевский.

Адъютант склонил корпус, поднял битку против прищуренного глаза и метнул ее. Правая крайняя бабка покатилась, кувыркаясь.

— А теперь которую? — спросил Бестужев, когда паренек принес ему битку.

— Ну, левофланговую.

— S'il vous plait![49] — поклонился адъютант, посмотрел на мишень, сделал снова выпад и, так же метко выбив вторую бабку, указанную Одоевским, отдал битку ребятам и не спеша, дурашливо-торжественной походкой направился к коню.

— Ну и барин! — восхищенно сказал старший из подростков. — У нас никому не суметь, чтоб на выборку… Вот так барин!

Когда отъехали шагов сто, Бестужев сказал уже серьезно:

— В том и дело, Одоевский, что парень ошибся. Я не совсем-то барин. Матушка моя Прасковья Михайловна женщина простого звания, что не помешало ей с отцом прожить двадцать лет душа в душу. «Голубой», стародворянской крови во мне половина. Я как раз в равном расстоянии между вашим сиятельством и тезкой нашим. Ты — высокопородный аристократ и оттого ленишься записывать свои прекрасные стихи и острые мысли о словесности; я — полукровка, который пишет повести и статьи для того, чтобы печатать и деньги за них получать, а унтер наш любезный, герой и защита отечества, основа всех основ, — крестьянин и солдат, которому дай бог вынести тяжкий груз, на него навьюченный бесправием и государевой службой…

— Может быть, именно от материнской свежей крови, — раздумчиво сказал князь, — во всех вас, братьях Бестужевых, такие силы к действию?.. Но где ты так навострился в бабки играть?

— В лагере под Сиворицами, когда юнкером был и, братний совет исполняя, с драгунами каждый вечер играл. Но где же Кюхель? — обернулся в седле адъютант. — Еще что у него лопнуло? Или, нас забывши, впился снова в своего Гофмана?

Они заговорили о книгах, а Иванов думал: «Что бары на простых девушках женятся, такое не раз слышал, но чтобы офицер гвардейский того не стыдился — вот диво истинное…»

В этот день, когда нагнавший их Кюхельбекер, по обыкновению, заговорил на привале о несправедливости в государстве, Бестужев с жаром поддержал его и прочел свои стихи, в которых доставалось помещикам и генералам, графу Аракчееву и самому царю. Кончались те стихи словами:
Вот как худо на Руси,
Что и боже упаси!..

И когда, послушав их, Одоевский спросил:

— Так что же нам-то делать следует?

Бестужев ответил:

— Вот про то и спор: что и когда?..

Случилось еще в то лето, что на выезде из Стрельны кавалькаду встретил корнет Ринкевич верхом и поехал вместе. Так и он разом подхватил хулу на крепостное право, на законы и нисколько не берегся, будто о погоде или о новом своем коне заговорил.

А Иванова от таких речей, несмотря на жаркое лето, мороз по шкуре драл. Он оглядывался, не слышит ли кто, что болтают молодые господа. За такое даже их по головке не погладят…

О том же, очевидно, часто думал и Никита, слушавший барские разговоры в комнатах. Но старого слугу не так они смущали. Как-то на слова Иванова, что боится, не подслушал бы кто таких вольных речей, Никита сказал:

— Конечно, не дай бог… А само-то по себе — обнаковенная господская блажь. Князь Иван Сергеевич, когда молодые были, тоже книг французских начитаются да пойдут, бывало, рассуждать: все люди равные, рабство противно природе и надобно его изничтожить… Как же! Разве мыслимо, чтоб в России без крепостных? Сам бы что делать зачал? Так и Александр Иваныч: поболтает, сколько положено, и за ум возьмется. Хотя бы влюбился путем в барышню из хорошего дому да женился. Двадцать три года в ноябре, а он будто шестнадцати лет.

49

Пожалуйста! (фр.)

24

— А не слышно про невесту какую?

— Будто к весне начало что-то мерекаться — записочки, книжки посылали. А тут лагерь, и семейство ихнее в деревню поехало. Вот как балы пойдут, то и поглядим, авось бо…

Уже в августе, в последнее воскресенье в Стрельне, с Бестужевым вместо Кюхельбекера приехал небольшого роста статский барин, оказалось — тот самый Кондратий Федорович Рылеев, которого весной поминали, что для «Кондратия открыты объятия». Этот сел на коня с приемами бывалого наездника — оказалось из разговора, что еще недавно служил поручиком в конной артиллерии, и, видать, радовался, что едет на хорошей лошади — похваливал ее ход и как слушается шенкелей. Радовался он и природе — желтым осенним полям и густо-синему небу. Должно быть, засиделся в городе, в комнатах при своей службе. Смеялся он не часто, говорил не громко, так что Иванов, ехавший сзади, почти его не слышал. Запомнил только, как после завтрака на привале Рылеев по просьбе друзей читал свои стихи. До того, как и все, сидел на сене без сюртука, а тут встал на колени перед пустой уже скатертью и сказывал про какого-то казацкого атамана, приговоренного поляками к смерти, как он в темнице исповедуется священнику. Кончались эти стихи так:
Погибну я за край родной.
Я это чувствую, я знаю,
Но радостно, отец святой,
Свой жребий я благословляю!

Так и запомнился он Иванову — в белой рубахе, с открытой шеей и непокрытой головой, стоящим на коленях и произносящим эти строки, как бы прощаясь с небом и полями, которые, видно, любил… И еще запомнилось, как весело пересказывал проказы своей пятилетней дочки Настеньки, к которой после обеда заторопился, хотел поспеть домой до того, как ее уложат спать.

После маневров и возвращения в город барон Пилар уехал в отпуск, за него остался произведенный в штаб-ротмистры Бреверн. Кирасир отпустили на вольные работы. Те, кто не знали ремесла, как всегда составив артели, уходили из казарм на заре и возвращались вечером. Наряд был только по полку, но Иванову и теперь хватало казенных занятий. Сходи раз-другой на конюшню, огляди, опять же не раз, все ли прибрано в эскадроне. Проследи, чтобы ушедшие в город были по форме одеты, не возвращались пьяными. Да мало ли еще что… Тем более что Жученков, елико возможно, отпрашивался у добряка Бреверна к своей зазнобе и просил Иванова приглядывать.

Сидя в его каморке, Иванов налег на щетки. Спрос есть, ну и носи их купцу, малость разнообразя фасон и надписи. Иногда в будни вечером заходил на Исаакиевскую — при фонаре трудно работать, да и спину к вечеру разламывало от сидения. Корнет много выезжал в гости и в театры. Кюхельбекер жил тут же. К обоим ходили гости — военные и статские, нередко ночевал Бестужев.

В середине сентября офицеры Конного полка заговорили о поединке царского адъютанта Новосильцева с поручиком Семеновского полка Черновым, на котором оба были тяжело ранены. Это была не первая дуэль на памяти Иванова, но еще не случалось, чтобы все так единодушно осуждали одного из противников, как этот раз Новосильцева, даже после того как он умер, а Чернову сулили выздоровление.

Придя в воскресенье на Исаакиевскую и застав слуг за обедом в кухне, Иванов, приглашенный сесть к столу, спросил Никиту, не слыхал ли от князя, из-за чего поссорились господа, про которых так много толкуют.

— Он тебе ответит, — кивнул камердинер на Балашова, — вчерась того раненого Вильгельм Карлыч навещали.

Балашов, не чинясь, рассказал, что слышал от своего барина. Года два назад в Могилеве флигель-адъютант Новосильцев встретил красивую девицу, дочь армейского генерал-майора Чернова, влюбился в нее и посватался. Получив согласие родителей, поехал в Москву просить благословения матери. Но она, рожденная графиня Орлова, очень чванилась своим богатством, породой и не желала назвать невесткой девушку, чей отец только по заслуженному в боях чину получил дворянство. После отказа матери Новосильцев, даже не сообщив родителям невесты о том, что случилось, перевелся из Могилева. Такое поведение можно бы оправдать, если б о невесте открылось что порочащее, и ее брат потребовал, чтобы Новосильцев поехал в Могилев получить формальный отказ от невесты. Тот обещал и не поехал. Тогда Чернов вызвал обидчика на поединок, чтобы, как он говорил, «знатность и богатство не надругались над невинной девушкой». И вот сейчас раненный в голову юноша тяжко мается после сделанной ему операции.

Балашов говорил с жаром, как по писаному, — верно, наслушался разговоров Вильгельма Карлыча с приятелями обо всех подробностях. До сердца пронял слушателей и даже Никиту, который по старинке любил во всяком деле обелять более знатных господ.

Через неделю стало известно, что и Чернов скончался. Иванов услышал, как несколько офицеров сговаривались проводить его прах на Смоленское кладбище. Зная, что от Семеновского полка, где жил покойный, путь к Исаакиевскому мосту пройдет мимо их казарм, Иванов среди десятка любопытных кирасир, не ходивших на вольные работы, вышел в полдень на высокое крыльцо манежа.

Шествие оказалось торжественным и многолюдным. За простым катафалком с гробом шли, обнажив головы, сотни две, а то и больше офицеров и статских. Иванов хорошо разглядел в первых рядах Рылеева, Бестужева, Кюхельбекера, Ринкевича, своего князя и двух еще офицеров, которых видывал на Исаакиевской. Эта многолюдная толпа далеко оттеснила от катафалка полковой оркестр и роту семеновцев, за которыми медленно тянулись десятки карет с дамами и пустые дрожки шедших пешком господ.

— Чисто генерала хоронят! — восхитился один из кирасир.

— Эка хватил! — возразил другой. — Как раз звезд да густых эполетов вовсе не видать. Молодые господа молодого страдальца провожают.

По дороге в казарму Иванов пересказал шедшему с ним ефрейтору Пестрякову, что узнал от Балашова, и услышал в ответ:

— Святую обязанность поручик сполнили, за сестру вступившись. Себя не пожалели, зато обидчика перед всеми доказали. А сестрица-то как, поди, убивается! Вот кого жалеть нонче надобно…

За много лет службы в одном эскадроне Иванов впервые внимательно посмотрел в лицо ефрейтора, весь досуг гнувшегося над швальной работой: «Вот так добрая душа, о сестре покойного один из всех вспомнил…»

— Ты, Пестряков, кого в деревне оставил? — спросил унтер, подумав, что у того, может, где есть любимая сестра.

— Никого у меня нигде, — ответил ефрейтор. — Братья в измальстве померли, а отец с матерью в Оке потонули, на пароме в половодье переправлявшись. Барин нас на новые места переселять задумал…

— А как же ты уцелел?

— На том берегу с подводами оставался. У меня на глазах все и было, да далече, не доплысть. И вскоре барин в солдаты меня сдал. Да еще примолвил: «Оно тебе в наказание за родителей, что сдуру потонули». У господ, известно, все, окроме их, виноваты.

«Вот как вольно говорит, — подумал Иванов. — Видно, чует, что не донесу». И спросил о том, что занимало его постоянно:

— А на что же деньги копишь со своего мастерства?

— Жениться надеюсь, как отслужу…

— Так тебе же еще больше десяти лет трубить.

— Что ж такое, Александр Иваныч? С надеждой, хоть дальней, все жить легше.

На этом они расстались, войдя в эскадрон, где каждый взялся за свое ремесло.

«А у меня теперь на что надежда? — думал Иванов. — Дальняя — на службу у князя да на выкуп своих, а ближняя — на отдых на Исаакиевской в воскресенье, где вовсе про полковое забудешь. Нечего бога гневить, и на том спасибо…»

Однако ближнее посещение княжеской квартиры не принесло ему успокоения. В кухне Курицын сказал, что Никита простыл, отлеживается в своей каморке. Иванов прошел к старику. Тот действительно лежал на теплой лежанке, лицом к стене. Услышав звон шпор Иванова, спросил:

— Ты, что ли, кавалер?

— Я самый, Никита Петрович.

— Приткни дверь покрепче, тянет что-то. — Никита сел и похлопал ладонью по лежанке, приглашая унтера сесть. А когда оказался рядом, зашептал: — Беда, братец, одурели вовсе…

— Кто? Господа молодые? — так же тихо спросил Иванов.

— Ну да! Рылеев третево дни приходил, который, знаешь, делами где-то правит да книжки выдает с адъютантом. Набралось всех больше десятка: князь Оболенский еще, морских двое, штатские. Сначала, как полагается, разное кушали, а потом, как трубки закурили, то Рылеев прямо и бухни, что государя надобно того… А им самим заместо него править. — Никита отклонился от Иванова и посмотрел на него вытаращенными глазами: — Во как просто! Я так и обмер. Ведь перехватают голубчиков, как курят! Про тех-то мне, правду сказать, нет большой заботы, а князь с детства доверен.

— Да, вовсе не хоронятся, — посочувствовал Иванов.

— В тот раз хотя околь двери гостиной Семена Балашова выставили, чтобы никто не подслушал, да мне одному князь велел чай носить. Вот я как трубки подал, в кабинет будто за табаком еще — шмыг, да оттуда и слушал. Тут Рылеев свое и скажи… Наутро, всю ночь провертевшись, Балашова сюда позвал и спрашиваю: «Что господа наши затевают? Ведь молодые все, ничего не знающие, пропадут мигом». А он, угадай, что в ответ?

— Откуда же мне знать, Никита Петрович?

— «Зачем, говорит, одни молодые? Среди их обчества полковников много и генералы есть, — и тут да в какой-то, назвал, армии. Всем совестливым, говорит, господам несправедливая жизнь надоела». Тут я ему: «Господам-то зачем ершиться? Им чего не хватает?» А он опять: «Так не для себя, для простого народа стараются, раз совесть у них не пропала. И за ними солдаты везде пойдут, как они солдатов не мучают, где могут за них заступаются… А ты, говорит, Никита Петрович, разве не хочешь, чтобы крепостных вовсе не стало и никто низшего звания человека мучить не мог?..» Нашелся я только сказать, что другие господа, которые доходом с мужиков живут, такого не допустят. А сам вот как жалею, что нету барина Грибоедова нонче здесь…

— А что б он сделал? — спросил Иванов. — И у него в сочинении разные неудовольствия против господ злобных писаны.

— Так все человек обстоятельный. Его бы спросил: статочное ли дело? А то им шутка — царя долой! Только ты, смотри, никому ни-ни. Я, как тебя знаю, что человек служивый, пуганый, битый, то и верю. Да надо ж с кем и совет взять, раз у самого башка кругом. Князю старому отписать надумал, чтоб сюда ехал, будто собрался сына навестить. Как скажешь? Ведь ежели что, меня совесть сгложет… Вот и напиши ты письмо. Я уж и чернила с бумагой припас.

— Коли так нужно, то напишу, — согласился Иванов. — Только ты мне все подсказывать будешь. Я ведь списки на кирасир, на коней да на амуницию строчу, а писем не случалось.

— Ну, пойдем, скажу, чтоб накормили тебя, — облегченно вздохнул Никита. — А сам еще подумаю да перо у князя скраду.

Через час было сочинено и переписано набело такое послание:

«Милостивейший князь Иван Сергеевич, сиятельный наш отец!

Прошу вашего сиятельства прощения, что обеспокою сим моим доношением, что требуетца вашему сиятельству сюда без откладки прибыть, как сынок вашего сиятельства требует отеческого призору по молодости своих лет. В том прошу мне, рабу вашему, без сумления верить и сие мое доношение никому малейше не открывать, как меня знаете за вернейшего раба.
На веки ваш усердный молитвенник по вся дни камердирен Аникита Петров.»

Расставаясь со старым слугой, Иванов еще раз обещал молчать об их разговоре и о письме. Он сдержал слово, но теперь просыпался утром с мыслью об услышанном, днем не раз к ней возвращался и засыпал с нею. Генералы, полковники здешние и в какой-то еще армии — на юге, что ли? — а не одни корнеты да сочинители. Вот так весть! Неужто и вправду могут сотворить, чтоб крестьян свободными сделать да лучший порядок навести на всю Россию? Самим, может, не в силу, но ежели солдат тысячи поднимут, тогда кто с ними сладит?.. И верно старик сказал, что голова кругом идет… Хорошо бы, удалось с Балашовым потолковать, никак, понятно, про Никиту не поминая.

Эти мысли овладели унтером так, что отбивали от работы, пищи и сна. Раз двадцать переворачивался с боку на бок, пока засыпал. Такого не бывало со времени проклятого Вейсмана. Только тогда шел все ближе к смерти, а теперь его впервые в жизни волновали надежды на счастье, да не для себя одного.

Через неделю случай свел с Семеном Балашовым. Выйдя из полковых ворот и повернув к Исаакиевской площади, Иванов увидел слугу Кюхельбекера, идущего в сторону Мойки. Посмотрел на него и подумал: «Не похож вовсе на дворового человека. Вся походка легкая, сряду видать — никого не боится, хоть одет в тулупишко не новый и сапоги с рыжиной».

Окликнул:

— Куда же, Семен Титович?

— Михаилу Карловичу в экипаж записку от братца несу.

— Дозволь малость с тобой пройтить?

— Отчего же, идем, коли по пути.

«Как к нему подступиться? — подумал Иванов. — Разом из головы долой, что прикидывал…»

— Присмотрелся я к твоему барину летом, как верхом ездили, — начал он. — Добрейший господин.

— Добрей его никого нету, — охотно отозвался Балашов.

— Оно так, да больно неосторожные они…

— В чем же? — Голос Семена стал иным, настороженным.

— Разговоры при людях заводят вольные, — продолжал Иванов, хотя уже чувствовал, что нужного не узнает. — При мне, понятно, ничего, я князя да Вильгельма Карлыча ни в жисть не выдам, а при других так бы не заговорили.

— Не пойму, насчет чего толкуешь, Александр Иванович, — дернул плечом Балашов.

— Да насчет, к примеру, чтобы всех крестьян ослобонить или чтоб в судах правильно с господ взыскивали…

— Мало ль чего мечтается? Про то и говорят. Вильгельм Карлыч по чужим краям разного насмотрелись, вот и вспоминают…

— Не спомин я слышал, а чтоб у нас таковское водворять, — настаивал унтер.

— Нет, Александр Иванович, тут ты, видать, чего не понял. Барин мой все про сочинения свои толкуют. Сейчас про итальянца какого-то старинного писать вздумали…

«Не верит мне, — сокрушенно подумал Иванов. — С Никитой иначе говорил, раз видел, как Рылеева слушал. Там не отопрешься».

Простились у Офицерского моста. Семен своей свободной, легкой поступью пошел в казармы Гвардейского экипажа, а Иванов, посмотрев ему вслед, зашагал на Исаакиевскую размеренной походкой солдата, тело которого удалось обратить в подобие механизма.

«Может, Андрея Андреича спросить? — думал он, печатая шаг. — Но когда еще наработаю, что ему нести? И с чего начать? Будто на корнета своего доносишь. Нет, подожду, пока опять Балашова встречу. Может, поймет, что от тех речей и у меня душа горит…»

Вечер спускался на город. Моросил мелкий дождь. Уже горели фонари у подъезда театрального училища. Здесь всегда в этот час офицеры и штатские франты дожидались выхода воспитанниц, которых возили в театр в зеленой неуклюжей карете. Вот и сейчас она как раз подъехала, и молодые господа к ней сбежались. А в театре, что там?.. Должно, занятно, раз вечерами на площади от экипажей проходу нет. Поди, не то, что Красовский про Орел рассказывал. Может, тут, как Дарья Михайловна, прекрасно поют? Вон Александр-то Сергеевич про актерок здешних говорил, будто куда барышень благородных умней да душевней… А Никита как уверен, что Грибоедов князя бы образумил. Да я-то знаю, что и он тех же мыслей. Вон как про генерала Измайлова говорил…»

На этом Иванов спохватился и повернул в полк, — незачем нынче на Исаакиевскую ходить. Семен вернется, там его застанет и непременно подумает, что не зря зачастил, все выведать хочет… А в жученковском закутке можно еще поработать час-другой.

Он пошел на Исаакиевскую вечером в среду — соскучился по знакомым людям. Слуги ужинали на кухне, и повар сразу наложил полную тарелку каши и подал ложку. Еще за столом заметил, что Никита вполне спокойный и ест исправно.

Уведя Иванова к себе, расплылся в улыбке и зашептал:

— А ведь клюнуло! Нонче за полдень ответ офицер привез. Вон как — шесть ден туда да три обратно. Курьер ехал, и князь Иван Сергеевич его, видать, хорошо одарил — сам завез без откладки. Пишет Сашеньке, будто прихворнул, и к себе в отпуск зовет. Ведь отпуску офицерского мы ни разу не брали. Сашенька и растревожился. Завтра же, сказал, подам прошение, а в воскресенье поедем. Хотел меня одного взять, а я прошу, чтобы и Курицына, — боюсь, избалуется с Семеном. Вот какое мы письмо славное удумали!

25

— А может, и верно князь старый нездоровы? — сказал Иванов.

— Полно! — засмеялся Никита. — Они знаешь что? Наконец-то зовут с мачехой знакомиться, как уж второго ребеночка ждут. У меня на неделе Сенин опять был, про московское сказывал, так я забоялся, что от таких делов к нам не поедут. Ан вот как славно вышло. Попадем в Москву, так уж, верно, все здешнее отложим, по балам затанцуем до Нового года, а то и доле.

— А тут у них, ты говорил, прошлый год девица благородная обозначалась?..

— Куда! Все бреднями глупыми сбито. Теперь бога молю, чтоб какая московская барышня-раскрасавица голову ему посильней закружила.

Через три дня князь Одоевский и Никита уехали. Курицын остался на Исаакиевской и с важностью водворился в комнатку камердинера.

В середине ноября после конца вольных работ начались обычные пешие учения, езда сменами в манеже и взводами на плацу, выводка коней, полковой наряд, разводы и дворцовые караулы. А тут еще Жученков больше, чем в наводнение, где-то простыл, сипел и кашлял, как конь от трухлявого сена. Однако не хотел идти в лазарет, а лечился сам в эскадроне водкой с перцем. Иванову приходилось много делать за него, и при этом он убедился, насколько был прав вахмистр: нет в нем твердости, без которой эскадроном не управишь. Сейчас слушаются, оттого что Жученков за переборкой все слышит, а как не будет его здесь?..

Двадцать пятого ноября, в день рождения князя Александра Ивановича, унтер вечером пошел на Исаакиевскую. Захотелось повидать хоть Курицына и повара, посидеть в тепле, а может, и вздремнуть на лежанке. В кухне было непривычно тихо — повар ушел со двора. Семен Балашов разливал чай по чашкам, ставил их на поднос.

— У Вильгельма Карлыча гости, — пояснил он. — Не хошь ли чайку духмяного, дорогого, с цветком? Поди, не пробовал.

— Спасибо. Налей, что ли. А Курицын где же?

— В «кабинете» своем на лежанке спит, — усмехнулся Семен.

Проходя через переднюю, Иванов увидел несколько военных и штатских шинелей, в углу — шпаги и сабли. Курицын лежал на лежанке, но не спал. Увидев унтера, живо вскочил и, прикрывши поскорей дверь, зашептал точь-в-точь как Никита:

— Видал, каков сход у нас? Никак третий час кричат… Семен второй самовар наставил.

— Да бог с ними, — сказал Иванов.

— А ты знаешь ли, чего сбежались? Государь помер в Таганроге, вот их и разобрало. Кричат все, что пора начинать, неча боле дожидаться… Чего они начнут-то, Александр Иваныч?

— Не может быть того, что государь помер, — сказал Иванов, — у нас в полку не знают.

— Верно говорю. От военного губернатора полковник тут был… Ох, боюсь, на нас несчастье накличут! — застонал Курицын.

«А Никита опасался, что от Семена баловства наберется. Истинно кличка по человеку», — подумал Иванов и сказал успокоительно:

— Раз князь в отъезде, так чего бояться? Знай добро береги, и все…

Новость оказалась верной. 48-летний Александр Павлович, выехавший из Петербурга 1 сентября вполне здоровым на юг вслед за больной царицей, 19 ноября скончался в захолустном Таганроге. Теперь его набальзамированное тело медленно везли через всю Европейскую Россию в Петербург, к Петропавловскому собору, где ляжет рядом с убитыми «верноподданными» дедом и отцом.

Начались торжественные панихиды. При дворе и в войсках был объявлен траур. На престол вступил второй сын царя Павла, Константин, живший с 1816 года в Варшаве, командуя польской армией. Спешно печатали листы, которые должны читать священники перед присягой, и подорожные, начинавшиеся словами: «По указу императора Константина Павловича», чеканили монету с его курносым профилем, уже продавали его портреты с титулом императора всероссийского. Со дня на день ждали нового царя в Петербург. 27 ноября гвардия принесла ему присягу.

Солдаты не печалились о покойном государе. После войн с Наполеоном его редко видели в столице, уж очень много разъезжал за границей и по России. Но старые конногвардейцы хорошо знали с довоенных лет нового государя и понимали, что радоваться нечему. Тупой поклонник плац-парадной муштры и манежной выездки, грубый с офицерами и жестокий с солдатами — таким помнили Константина, долголетнего шефа Конногвардейского и лейб-Уланского полков, над которыми особенно изощрялся в своей любимой «мирной» службе. Юношей Константин ездил в Итальянский поход с Суворовым, но в войнах с Наполеоном ничем себя не выказал, а в 1812 году Барклай выслал его из армии за интриги. Новый царь утверждал, что «война портит войска», то есть отучает их от плац-парадов и пачкает парадную форму. Солдаты были для него только игрушкой, послушно двигавшейся по команде, равняясь в струнку, одновременно выкидывая ноги в заученном шаге. Именно Константин сказал, смотря на замерших в строю гвардейцев: «Всем хороши, одно жалко — заметно, как дышат…»

— От него доброго ждать не приходится, — говорил вахмистр в своей каморке Иванову. — Одно в Стрельне знал: с шести утра на плацу гонять. Разве возраст взял свое? Хотя что от сладкой пищи сделается? А из себя прямо страшон: курносый, сутулый, длиннорукий — чистая облезьяна, каких в Париже по улицам водили, помнишь? Нам теперь надо ухо востро держать — по старой памяти в Конную гвардию разом сунется, как приедет.

И вдруг поползли слухи, что Константин не вступит на трон, потому что женат на полячке не царского рода, а царствовать станет третий по старшинству, 27-летний Николай Павлович, который командует гвардейской пехотной дивизией. В коннице его мало знали, но слышали, что придирчив и мелочен, поклонник фрунтовых фокусов, как старшие братья. Только еще вовсе пороху не нюхал, почему боевые заслуги в грош не ставит. Женат на прусской принцессе и выше армии тестя ничего не знает.

— Хрен редьки не слаще, — крякнул Жученков, когда шли вечером после обхода конюшен по безлюдному казарменному двору.

Говорили, будто во дворце ожидают приезда Константина, чтобы показался войскам, передал брату корону, полученную через присягу всей страны. Шутка ли — вторую присягу придется приносить за две недели… Офицеры ходили растерянные, недоумевающие, переговаривались вполголоса, больше по-французски.

В эти смутные дни в полку досрочно появился князь Одоевский.

— Здорово, тезка! — окликнул он Иванова, несшего эскадронные бумаги в полковую канцелярию.

— Здравия желаю, ваше сиятельство! Как батюшка ваш?

— Слава богу. А я в Москве соскучился. Ну, приходи повидаться.

Через два дня, 10 декабря вечером, унтер пришел на Исаакиевскую. У князя были гости, в зале шумели, спорили. Никита сидел на своей лежанке, встревоженный и растерянный.

— Заторопился из Москвы, ровно к невесте! А тут — как с цепи сорвались, бунтоваться вот-вот… Хоть по начальству беги.

— Откуль знаешь? Балашов проговорился? — спросил Иванов.

— Сам слыхал. Вчерась ввечеру следом за князем до Синего моста дошел, где Рылеев тот квартирует, и во дворе за дровами, как тать, под окошками схоронился… Трубки у всех — так форточки настежь. Вот и слушал ихние споры никак час, пока вовсе не задрог. Присяга новая будто на четырнадцатое назначена…

— Так и у нас в полку сказывают.

— А они в тот день бунт готовят. Завтре хочу по начальству докладать. Не знаю только, куда. К генерал-губернатору, что ли? Оденусь почище да и пойду. Неужто князя Одоевского камердина не впустят?

— У начальства сейчас хлопот много, может, и не впустят, — сказал Иванов. — А потом князю тринадцатого в дворцовый караул заступать, так четырнадцатого он после суток маеты в парадной форме сряду спать полягет.

— Верно знаешь про караул? — обрадовался старик.

— Чего верней! Наряд дворцовый от нашего эскадрона. Ему и корнету Ринкевичу идти. Завтра сам в полку узнает.

— Так думаешь, не ходить мне по начальству, не сказывать про сходбища у Рылеева?

— А князь разве простит тебе, Никита Петрович, что за ним ходил, подслушивал да еще доносить побег? — ответил Иванов.

— Знамо дело, Александр Иванович, не простит, с глаз долой сгонит, да старый-то князь, коли что случится, еще хуже взыщет.

— Так ведь ты писал ему и в Москве, верно, докладывал.

— Где ж там толком до класть было? А раз сказал, так только рукой махнул: «Брось, дело молодое, кто тем не бредил?..»

— А ты сам рассуди: в ночь на четырнадцатое он глаз не сомкнет в колете, лосинах да ботфортах. Куда ж, кроме постели, денется?

— Ох, не знаешь ты, как резов бывает! — качал головой Никита. — Что раньше до танцев, то теперь до ихних речей…

15

День 14 декабря начался в Конном полку присягой новому императору. Ее принесли еще при фонарях построенные в манеже кирасиры, одетые в городскую парадную форму — колеты и рейтузы, после чего их распустили на отдых, как в праздничные дни. Придя со своим взводом в эскадрон, Иванов увидел возвратившихся из дворцового караула людей. Они поспешно помогали друг другу стаскивать ботфорты и лосины.

— А князь Одоевский на квартиру пошли? — спросил унтер.

— Они с корнетом Ринкевичем нас до ворот довели и по домам повернули, тоже притомились видать, — сказал рассудительный Павел Панюта, растирая затекшие икры, и принялся вбивать деревянные колодки-правила в снятые ботфорты.

— А во дворце, Александр Иваныч, вот уж было на что поглядеть! — сказал уже раздетый Портянов, сидевший на нарах.

— Чего ж там? Молебствие, поди? — спросил Иванов.

— Едва в собор господа втиснулись, — восторженно рассказывал Портянов, — генералов в лентах, в золотых мундерах — ну тьма! А теперь всей гвардии офицерам прием пошел, и наши все уже там с командером полка…

Панюта поставил в деревянный шкаф-пирамиду свои ботфорты, кирасу и каску и, взяв Иванова за локоть, отвел к окошку.

— Мой-то пост, Иваныч, у двери Пикетной залы нонче утром был, а тамо у окошка, знаешь, кресло искони одное стоит. Вот на него перед молебном и сядь сам граф Аракчеев. Во всех регалиях, в ленте. И никто-то к нему, веришь ли, за час не подошел, слова не сказали, будто чума у его. Вот каков народ дворский, братец ты мой! Давно ль готовы были зад ему в очередь лизать да похваливать, каков вкусный, а ноне, как покровителя лишился, — тьфу на тебя!..

— А нового царя видел?

— Нет. Ждали его, да еще не выходил, как нас сменили…

Иванов надел бескозырку и пошел на конюшню посмотреть, как прибрались дневальные после утренней дачи корма.

Когда шел вдоль заднего фасада главной казармы, отделенной от Адмиралтейского канала каменной стенкой, вдали послышался крик множества голосов, потом донеслось нестройное «ура». Около дальнего угла здания, близ манежа, навстречу попался эскадронный коновал.

— Где кричали? — спросил унтер. — На стройке что поднимают?

— Московский полк бунтует, — сказал коновал, — к Сенату вышел. Константина Павлыча в цари требуют, а его и нету.

— Чего теперь горло драть, как новому присягнули, — удивился Иванов.

— А вот поди ж ты! Бают, будто Константин Павлыч в оковах, его сюда силом не допущают. — Коновал пошел дальше.

«Авось князь домой пошел и спать залег, — соображал, идя в конюшню, Иванов. — Спальни его окна глядят на двор. И все равно больно близко от дома ихнего кутерьма пошла. Я тут крик услышал, а там вовсе рядом… Да не ихнее ли дело бунт-то самый?»— вдруг догадался унтер.

Заглянув в конюшню, он вышел на Ново-Исаакиевскую улицу. Здесь по неглубокому, недавно впервой выпавшему снежку, мимо него шибко проехали извозчичьи сани, в которых сидели известный всей гвардии генерал-губернатор граф Милорадович в шитом золотом мундире, в голубой ленте и адъютант его в гвардейской пехотной форме.

— Подниму полк и одной атакой разобью! — кричал генерал, тыча кулаком в спину извозчика. — Да гони же, болван!..

Сани завернули по Конногвардейскому переулку к полковой канцелярии, а Иванов побежал в эскадрон.

Только успел подняться на свой этаж, как под окнами трубач заиграл тревогу, и почти сразу на лестнице раздалась команда:

— А ну, выходи в касках, кирасах, при палашах коней седлать.

Под топот и выкрики кирасир, вскакивавших с нар и одевавшихся или бежавших к стойкам-пирамидам, Иванов сумел сказать Жученкову, что видел и слышал, и сам бросился снаряжаться. Скинул колет, надел баранью безрукавку, снова натянул колет, застегнулся, опоясался палашной портупеей, стал прилаживать кирасу, — спасибо, кто-то сзади перебросил чешуи через плечи. Но вот уже затянул поясной ремень, надел каску, застегнул подбородник, схватил перчатки — и бегом к двери на лестницу.

— На конюшню! Седлать живо! — орал Жученков, сбегавший вниз перед Ивановым.

По улице мимо казарм в сторону Исаакиевской площади бежал народ.

В конюшне, толкаясь, снимали седла с полок, седлали в стойлах, выводили коней в коридоры. Там образовалась очередь к каменным приступкам — на шестивершковых коней в лосинах или туго натянутых рейтузах без них не сядешь. Выезжали, пригибая головы в касках, и у конюшен разбирались по тройкам.

Вот по команде подъехавшего Пилара тронулись к плацу. По дороге рядом с командиром оказались Бреверн и Лужин. На парадном месте уже вертелся на гнедом коне генерал Орлов, нынче в общегенеральском мундире и шляпе. От него только что с места галопом к Поцелуеву мосту рванулся посланный куда-то полковой адъютант Сухарев. Штаб-трубач раз за разом повторял сигнал сбора. Эскадроны выезжали на плац и строились в колонны по шести.

Раздалась команда Орлова, и полк сначала шагом, потом малой рысью начал втягиваться в Большую Морскую улицу. Доехав до площади, обогнули забор строящегося Исаакия и мимо длинной стороны дома князя Лобанова выехали на Адмиралтейскую. Тут развернулись фронтом к Петровской площади и остановились. Трубачи почти тотчас заиграли встречу. От построенного справа в шинелях и фуражках батальона преображенцев манежным галопом ехал статный генерал в голубой ленте, — видно, новый царь. Орлов поскакал навстречу, салютуя шпагой. Трубачи смолкли. Командир полка отдал рапорт, и оба отъехали к преображенцам.

А впереди на площади за колеблющейся толпой горожан явственно виднелись красногрудые мундиры Московского полка, кивера с высокими султанами, штыки. Правее московцев высился на скале видный со спины бронзовый Петр. Перебегавший с места на место пестро одетый народ был везде: на бульваре, шедшем вдоль Адмиралтейского канала к Неве, у входа на Галерную, у Сената и здесь, совсем рядом с конногвардейским строем. Чиновники, ремесленники, мамки с детьми, мужики в тулупах, разносчики с лотками, мальчишки-сорванцы толкались, глазели, гомонили. Слева, над забором исаакиевской стройки, торчали десятки голов и плеч тамошних работников — каменщиков, штукатуров, плотников.

Сосед по строю Павел Панюта толкнул стременем стремя Иванова — смотри, мол! Мимо фланга конногвардейцев неловко, не в ногу ступая, четыре бородача в мещанском платье проносили безжизненно обвисшего на их руках генерала в залитом кровью мундире. В нем Иванов едва узнал графа Милорадовича. Голова с белым, как воск, горбоносым лицом и завитыми волосами бессильно заваливалась назад, и ее поддерживал шедший сзади носильщиков адъютант. Он нес под мышкой шляпу и шпагу генерала. Белые суконные рейтузы адъютанта были запятнаны кровью.

— Вот судьба, — вполголоса сказал корнет Лужин. — В стольких сражениях жив оставался, а тут от своих…

— Тс-с-с! — шикнул со своего места ротмистр Пилар.

Иванов подивился, что никто из начальства не приказал нескольким кирасирам спешиться и помочь нести генерала. Но справа раздался скок коня и высокий голос Орлова:

— Конногвардейцы, смирно! Палаши вон!

Дружно лязгнула сталь клинков о железные ножны. Еще команда — и справа рядами эскадроны тронулись через площадь. Первый дивизион пошел налево и вдоль здания Сената. Второй и третий потянулись вдоль Адмиралтейского бульвара. Дойти до самой набережной оказалось невозможно, здесь громоздилась гора крупной гальки, выгруженной с барок для постройки Исаакия и еще не перевезенной за забор. Ротмистр Пилар остановил эскадрон и скомандовал поворот на месте, лицом к площади. Теперь фронт четырех эскадронов обратился к восставшим. После перестроения вахмистру и унтеру следовало снова выехать на правый фланг. Но расстояние между крайним конногвардейцем и камнями оказалось столь малым, что выдвинуться вперед мог один Жученков, а Иванов остался за ним. Между плечами вахмистра и Панюты он опять увидел каре Московского полка и окружавший его народ, но теперь сзади серело здание Сената, на крышу которого взобрались какие-то люди.

26

Стоять на фланге эскадрона было неспокойно. Почти непрерывно мастеровые, разносчики и мальчишки пробирались к восставшим или обратно от них к Адмиралтейскому бульвару. Кто посмелее, проталкивался между лошадьми, другие лезли через гальку, осыпая ее под копыта коней. Подростки гоготали и свистели. Лошади шарахались, толкали соседних. Приходилось непрерывно держать их на тугом поводу, успокаивать.

— А пожалуй, первому дивизиону похуже нас приходится, — обернулся к вахмистру стоявший впереди его Лужин.

Иванов поглядел, куда смотрит корнет. По ту сторону площади, перед Сенатом, маячили конногвардейские каски — два эскадрона стояли там лицом к восставшим.

— А откуль на крышу дрова сдымают? — спросил подросток в латаном кафтане, пробиравшийся к площади рядом с конем Иванова.

— На сенатском дворе поленья складены, — отозвался другой, шедший сзади.

Иванов посмотрел на крышу Сената. Там приподнялся человек и метнул вниз что-то, верно, полено.

— Важно шваркнул! — одобрил первый подросток. — А за забором, где церкву строят, мужики собравшись. Чуть нового царя камнем не долбанули.

— Какой он царь? Константин наш царь ноне, — возразил второй. — Побегем, посмотрим самозванного, пока не пришибли.

Становилось холодно. С Васильевского острова дул резкий ветер. Мерзли ступни в стременах, не обернутых сукном, — в этом году еще не бывало морозов. Мерзли колени в суконных рейтузах, мерзли пальцы, державшие рукоять палаша. Все тело постепенно стыло в неподвижности.

Из-под ног нескольких подростков градом покатились камни. Подъехал ротмистр Пилар и спросил, что за шум, потом сказал что-то по-французски Лужину.

— Конечно, для атаки вовсе разгону нет, — отозвался тот по-русски. — Сколько тут сажень, господин ротмистр?

— Не больше полусотни, — сказал Пилар. — И притом начинается гололед, а мы на летних подковах… Но я надеюсь, что дело не к атаке идет, а чтобы окружить бунтовщиков, силу им показать. Вон наши эскадроны к мосту пошли, а Галерную пехота закрыла.

Иванов, поднявшись на стременах, опять посмотрел на ту сторону площади. Конногвардейские каски, теперь видные сбоку, двигались направо. «Хоть не будут их поленьями бить», — подумал он.

Вдруг закричали «ура», народ шарахнулся от каре восставших к Неве и на конногвардейцев. Со стороны Адмиралтейской площади к Московскому полку бежал строй солдат тоже с красными лацканами на мундирах, но с синими воротниками — лейб-гренадеры.

— Qui prendra le dessus[50] — сказал вполголоса Лужин.

Гренадеры быстро образовали новое каре вокруг московцев. Впереди, оттесняя толпу, рассыпались стрелки с ружьями «на руку».

— Еще меньше места стало для разгона, — сказал Лужин. — Теперь уж вовсе атаковать невозможно.

— Ne parle pas dans le front![51] — цыкнул Пилар, отъезжая к середине эскадрона.

— Слушаюсь, господин барон! — отозвался Лужин и совсем тихо обратился к Жученкову: — Гляди, вахмистр, кто жалует!

К каре мятежников медленно шли три священнослужителя в парчовых одеждах. Впереди два митрополита в сверкающих золотом и камнями митрах опирались на посохи. Сопровождавший их дьякон с непокрытой головой нес Евангелие в золоченом переплете. Стрелки, разомкнув цепь, пропустили их к каре. Один из митрополитов выступил вперед и заговорил. Второй только согласно кивал. Солдаты что-то отвечали. Потом сквозь строй к митрополиту вышел офицер, за ним протиснулся штатский барин, который вдруг замахал руками, закричал, криво разевая рот.

«Вильгельм Карлыч!»— про себя ахнул Иванов.

Да, это был Кюхельбекер в распахнутой шинели, в сбитой назад шляпе. А вот рядом с ним появился еще знакомый, адъютант Бестужев. Как всегда щеголем — шляпа с белым султаном, мундир туго перетянут серебряным поясом, белые рейтузы без складочки, сверкающие сапожки ниже колен.

Все по очереди говорили что-то митрополиту. Укоризненно покачав головой, он повернул обратно, за ним остальные.

Только отошли, как со стороны Галерной загрохотали барабаны, засвистели флейты. На площадь взвод за взводом, рота за ротой вступали солдаты в целиком черных мундирах и поворачивали к восставшим. Толпа встретила их радостными криками. Прокатилось «ура» московцев и лейб-гренадер. Пришедшие встали отдельно, не дойдя до прежнего строя.

«Гвардейский флотский экипаж, — узнал форму Иванов и подумал: — А к ним идут да идут… Ох, совсем колено зашлось!..»

— Конногвардейцы, вольно! — раздался басовый приказ командира дивизиона полковника Захаржевского. Сообразил, бывалый служака, что замерзли люди, дает погреться.

И сразу по строю пошел шорох, кряканье, начали растирать руки, колени. Выпрастывали ноги из стремян и шевелили подъемами, подсовывали снятую перчатку под кирасу у плеча, — от желез застывало предплечье у тех, кто в спешке не поддел овчинные безрукавки.

К Лужину подъехал штаб-ротмистр Бреверн — тоже, видимо, решил погреться движением.

— Что-то начальства у них не видать, — сказал он. — Всё обер-офицеры да штатские…

Иванов переложил рукоять палаша в левую руку, двигал пальцами правой и думал: «Верно. Где же полковники ихние да генералы, про которых Балашов старику болтал?»

— А вот и командир корпуса жалует, — сказал Бреверн.

На рослом рыжем коне к строю восставших подъехал генерал Воинов, которого кирасиры знали по смотрам и парадам. Осадив коня перед фронтом, он стал выкрикивать что-то, вскидывая правую руку в белой перчатке, как бы рубя ею воздух. Из каре кричали что-то в ответ, и снова вперед выступил тот молодой офицер, которого Иванов не видывал у князя, а за ним опять боком вылез Кюхельбекер, который, вдруг вытащив из-под шинели пистолет, стал целиться в генерала. Но офицер, положив руку на ствол, дернул его вниз, а командир корпуса крикнул что-то бранное и поскакал от каре.

С Невы дул холодный ветер, мел снежок по площади. Часы на церковных колокольнях отзвонили полдень. Толпа на бульваре за конногвардейцами все росла. Мальчишки шмыгали под самыми мордами лошадей, кривлялись, казали языки. Взрослые в полный голос сочувствовали восставшим. Пожилой мастеровой, подойдя вплотную к Иванову и подняв лицо с курчавой бородкой, спрашивал:

— Неужто своих рубить станешь?

Иванов молчал.

— За правду ведь пошли, — продолжал мастеровой. — Вам бы всем к им пристать, то и народ разом подымется. А с народом да с солдатами разве кто сладит?..

Иванов не знал, что отвечать, — ведь и он думал то же самое. Но тут, видно сочтя, что мастеровой обращался к нему, Жученков попятил коня на говорившего и, обернувшись в седле, рявкнул:

— Уйди, зуда! Разом полиции сдам! Ты наших делов не знаешь.

Вдруг где-то слева, на средине дивизиона, густой бас Захаржевского скомандовал:

— Кирасиры, смирно! Палаши к бою!

И, дав не более минуты на выполнение команды, другой, более высокий голос, уже самого генерала Орлова, выкрикнул:

— Укороти поводья! С места марш-марш!..

«На своих? — успел подумать Иванов. — Неужто стану рубить?..»

Строй рванулся вперед. Навстречу ударил залп. Пули засвистели над головами, лошади шарахались, ржали, вставали на дыбы. Другие скользили на подмерзшем снегу и переходили на шаг. Строй потерял равнение. Впереди отбегала к своим цепь стрелков… Через минуту, когда перед мордами передних коней оказались штыки московцев, раздался сигнал отбоя и команда:

— Стой! Кругом марш!

Конногвардейцы рысью отошли назад и построились в прежний порядок. На снегу бились два раненых коня и один лежал неподвижно. Кирасир распускал ему подпругу, хотя ясно было, что одному не вытащить седло с вальтрапом из-под тяжелой туши. Около Иванова, у камней, стоял спешенный кирасир Маслов, видно отбежавший от своей раненой лошади, чтобы не затоптали, и, растерянно оглядываясь, держался за щеку. Между пальцами текла кровь.

— По скуле чиряпнула, — сказал он, морщась.

50

Кто кому еще силу покажет (фр.).

51

Не болтать в строю! (фр.)— Палаши в ножны! Стоять вольно! Раненые — за фронт. Вахмистрам убрать коней с поля! — командовал Захаржевский.

«Неужто еще будем атаковать?.. — подумал Иванов. — Первый залп дали в воздух, а второй в нас пойдет. Да гололед еще…»

По последней команде Жученков попятил коня, чем заставил пятиться и унтера, и стал выезжать за фронт. Иванов увидел, что лицо у вахмистра, как всегда в строю, застылое, глаза из-под козырька каски смотрят строго и зорко. На миг скосился во фланг эскадрона, проверяя равнение второй шеренги.

Только Жученков протиснулся мимо и унтер занял свое место в строю, как рядом оказались три яростно бранившихся и толкавших друг друга горожанина. Двое в мещанских чуйках волокли на площадь красноносого барина в шинели и меховом картузе.

— Идем, идем, мы твое благородие сейчас уважим, — говорил бородач постарше, ухвативший врага сзади за воротник.

Второй простолюдин, молодой парень с русой бородкой, пятился задом, крепко держа барина за оба запястья.

— Пустите, мерзавцы! Как смеете?! Я будошникам велю вас обоих взять! — кричал барин, щеря желтые зубы.

— Вот за будошников, которы по твоему приказу нас летось отпороли, и сдадим в Московский полк. Пусть рассудят, что с тобой делать. Тащи, тащи, Колюха! — отвечал бородач и крепко поддал барину коленом под зад.

С первой минуты, как увидел красноносого, Иванов старался вспомнить, где его встречал. Этот слюнявый рот, большой нос, злобные зеленоватые глазки… Где? Когда?.. А ведь видел, близко видел.

— Господин офицер! Защитите! — закричал носатый обернувшемуся на крики корнету Лужину. — Я в полиции служу, за благонравием народа наблюдаю!..

— Не верьте, ваше благородие, — перебил его бородач постарше. — Он первый распутник и есть. Прошлый год к дочке моей на улице пристал, на квартиру свою силком тащил. А как мы с сыном ее отбили, то нас же будошники по ихнему приказу во как отпороли… Иди, иди, ворона, не упущу я тебя ноне! — Он снова еще крепче поддал коленом и толкнул барина в спину.

— Господин офицер, защитите! — снова визгнул блюститель благонравия уже к барону Пилару, подъехавшему на крики.

— Не имею приказа защищать полицейских без форменного платья, — холодно процедил ротмистр и отвернулся.

— Но меня ведут к бунтовщикам!.. Ох, пусти руки, свинья!

— Там разберут, кто свинья. Тащи, Колюха! — отвечал бородач.

Иванов проводил глазами эту группу до самого каре и потом, хотя все трое скрылись за шеренгой солдат, не мог уже оторвать глаз от восставших. За цепью стрелков он явственно различил высокого Кюхельбекера и рядом князя Одоевского в серой шинели с бобровым воротником, в шляпе с белым султаном.

«Здесь-таки! Не лег спать, переоделся — и сюда… Да не прятаться же, коли сотоварищи на площадь вышли, — думал Иванов. — Но чего они ждут? Начальника какого? Или еще полков на подмогу? И чего стрелять вверх, раз решили все перевернуть? Сейчас народ разом бы за них поднялся. А мы, что против них стоим, крепки ли новому царю?.. Может, не зря самозванцем его кличут…»

— Теперь великого князя послали уговаривать, — сказал Лужин продолжавшему стоять рядом Бреверну.

К каре моряков подъехали два всадника. Один, сутулый, в голубой ленте, великий князь Михаил, снял шляпу с рыжеватой головы и перекрестился: в чем-то клялся экипажу. А другой генерал, в красной ленте, побывавший уже здесь Воинов, стоял неподвижно, как истукан, и только пожимал плечами — то ль от холоду, то ль не верил, что великого князя послушают. Но вот что-то нестройно закричали моряки, потом два офицера вышли вперед и что-то сказали всадникам. И здесь опять оказался Кюхельбекер со своим пистолетом и на этот раз выстрелил, только уже сам вверх, будто хотел пугнуть великого князя. И правда, после выстрела оба всадника поскакали прочь.

— Ну, кажется, второй раз атаковать будем, — сказал Бреверн, смотревший влево. — Генерал снова на фланг выехал.

— Обидно от русской пули окочуриться, — хохотнул Лужин.

— Кому суждено — потонуть… Или как оно говорится? — отозвался Бреверн, отъезжая к средине эскадрона.

И тотчас донесся голос Орлова:

— Смирно! Палаши вон! К бою!..

Во второй атаке больше падало коней, гололед усилился, больше оказалось и раненых, стреляли уже в людей. Многих спасли только железные кирасы. Но когда трое кирасир заскакали в каре, гренадеры не прикололи их, как вполне могли, окружив со всех сторон, а хоть с руганью, а выпустили обратно.

Уже возвратившись на место, Иванов увидел, что впереди нет Панюты, и спросил вполголоса:

— Петр Гаврилыч, а Панюта где?

— Ранен. Под кирасу угодила, в брюхо, — отозвался Жученков.

«Эх, Панюта! Рассудительный, совестливый служака, — думал Иванов. — Вот где конец тебе пришел… «В брюхо угодила — на тот свет проводила»— не зрящая поговорка солдатская. И зачем атаковали, что толку?.. Ну и холод! Хоть бы скорей какой конец… Да чего же они-то ждут!..»

Время шло. Восставшие стояли без движения. Запирая им путь к мосту, выехала еще кавалерия — конно-пионерные эскадроны.

Опять разносчики шли к неподвижным каре с полными лотками, сновал туда и сюда праздный народ, протискиваясь между всадниками, опять по команде «вольно» конногвардейцы растирали закоченевшие руки, колени, плечи. Говорили, будто во всех четырех эскадронах, что атаковали, оказалось шесть раненых да в первом дивизионе от поленьев, брошенных с Сената, столько же калеченых.

Голод, усталость, нетерпение видел Иванов на лицах соседей и твердо знал, что рванись сейчас на них в штыки стоявшие на таком близком расстоянии пехотинцы, так и рассеялись бы все эскадроны. Но те стояли недвижно, тоже замерзшие и усталые. Переступали с ноги на ногу, били себя, прислонивши ружья к груди, руками крест-накрест, как извозчики.

Становилось все холодней. На колокольнях пробило три часа. И снова к строю восставших подскакал какой-то генерал. Он сразу закричал, явно бранясь и угрожая. Этого быстрей других спровадили улюлюканьем, выстрелами в воздух.

— Пушки выкатывают, — сказал Лужин и осадил коня вплотную к фронту эскадрона.

«Неужто по своим бить станут?»— усомнился Иванов. Огляделся: угрюмые, усталые лица. Не смотрят друг на друга, точно стыдятся.

Первый выстрел показался далеким и негромким. Будто картечь никого не задела. Но через минуту Иванов увидел, как с сенатской крыши упал человек, за ним еще двое — видно, ударили нарочно поверху для предупреждения. Второй заряд попал в самую гущу толпы, не уходившей с площади, и по строю гренадер. Картечь разом повалила человек тридцать и рассеяла народ. Мужчины, женщины, подростки бросились врассыпную — кто сквозь строй конногвардейцев, кто к Исаакиевскому мосту, обегая каре восставших.

«Да чего ж они-то стоят? — содрогаясь от волнения, спрашивал себя Иванов. — Тут до батареи добежать одним махом…»

Третий залп ударил в строй экипажа. Отчаянно закричало много голосов. Почти сразу грохнул четвертый выстрел. Моряки бросились в Галерную, а московцы и гренадеры — к мосту и к спуску на Неву. На снегу площади осталось множество тел, местами наваленных друг на друга. Некоторые кричали, шевелились, поднимались…

Три пушки, взятые на передки, рысью пересекли площадь, выехали на набережную. Четвертую подвезли к началу Галерной, и она сразу ударила вдоль улицы. Два выстрела один за другим дали по льду Невы, третий — вслед бегущим по мосту на Васильевский.

Иванов зажмурился. Все нынче как в страшном сне: ближние атаки на своих по гололедице, бессмысленное стояние тех, кто решили добиваться новой, справедливой жизни и даже не пытались за нее сразиться. И вот теперь стрельба по своим, кучи тел на снегу, средь которых, может, истекает кровью князь Александр Иванович, самый добрый и лучший из всех господ, которых знал…

Открыл глаза, осмотрелся. Впереди — неподвижная, словно железная или каменная спина Жученкова. Но и в ней почудилась Иванову растерянность. А видный чуть в профиль корнет Лужин, бледный как бумага, тянул зубами перчатку с правой руки, потом бросил повод и поспешно расстегивает крючки на воротнике колета.

27

— Второй дивизион, смирно! Справа по шести, левое плечо вперед, шагом ма-арш! — раскатился бас Захаржевского.

Выполняя приказ, Иванов — правофланговый в первой шестерке — лишь немного подался вперед и повернулся на месте лицом к мосту.

Стало видно, как, перебежав реку, выбираются на набережную Васильевского острова проворные фигурки в высоких киверах, с ружьями — московцы и гренадеры, уцелевшие на площади и на льду.

А 1-й дивизион Конного полка уже въезжал на мост. За ним пошли конно-пионеры, до того стоявшие при въезде на мост со стороны Сенатской набережной. Все именно шли, очень медленно переступая, оттого что гололед усиливался. Поминутно то одна, то другая лошадь падала, многие всадники, спешась, вели коней под уздцы.

Наконец, и 2-й дивизион тронулся к мосту. Когда ехали мимо убитых, Иванов искал глазами своего князя. Нет, слава богу, не видно светло-серой шинели на всей площади. А вот двое малость знакомых лежат рядом — долгоносый барин и бородач в поддевке. Оба убиты в голову, видать по лужам крови. Молодого парня нет рядом. Хоть он уцелел авось. А у барина из-под шинели виден борт фрака с иностранным орденком… Ах! Вот он кто таков! Так поделом же пакостнику… Иванов вспомнил дождливый вечер и то, как в подворотне оборонял Анюту от приставаний этого носатого, слюнявого… Вот где его пристигло за все грехи! Но и бородача за собой потащил…

Так же скользя, падая, спешиваясь, как 1-й дивизион и конно-пионеры, перешли мост по обледенелым доскам и остановились, повернувшись к Академии художеств, в сторону которой побелсали многие пехотинцы. Здесь, на булыжной мостовой, всадники чувствовали себя уверенней, но пока оставались только зрителями. Набережная уходила к взморью выступами, как нарочно созданная, чтобы видеть вдаль. Некоторые пехотинцы заворачивали на линии, другие пытались укрыться в воротах домов и, найдя их запертыми, бросали ружья и сдавались кирасирам 1-го дивизиона.

Здесь простояли с час, пока сгоняли пленных, собрав человек до трехсот. Потом за ними потянулись обратно через мост и встали там, где мерзли днем. Стемнело. На площади горели костры. Трупы и раненых уже убрали. На дровнях привозили откуда-то чистый снег, и полицейские засыпали им кровавые пятна.

По пол-эскадрона уезжали в полк обедать и насыпать в торбы овса лошадям. Возвратясь, спешась, грелись у костров и курили. Ходили за забор стройки смотреть покойников, которых туда, оказалось, стащила полиция. Приходили люди с фонарями, искали своих, уносили домой. Иванов тоже пошел. Рядами, у стены какого-то сарая, лежало до сотни покойников. Ни Одоевского, ни Кюхельбекера, ни Бестужева, слава богу, не нашел. А носатого барина снова увидел. Только уж без орденка на фраке и без мехового картуза — полицейские, знать, обобрали. Видал рядом с ним молодую женщину в бархатной шубке, смерзшейся коробом от крови; высоченного унтера Московского полка, у которого нафабренные усы и баки резко выступали на восковом лице. Как раз его искавшие своих покойников осветили в то время фонарями.

Проезжавшие казачьи разъезды сказывали, что на Дворцовой площади стоят у костров преображенцы при боевой форме, на всех перекрестках расставлены пикеты. С Петровской площади видны были костры на острове и солдаты около них. Как в завоеванном городе…

Конногвардейцы видели под утро, как возили на Неву на дровнях неопознанные трупы, чтобы спихнуть их в проруби. Видно, начальство приказало скрыть к утру все следы вчерашнего.

Простояли на площади до шести часов, когда привезли приказ идти по казармам. Пока кое-как убрали коней, задали корму и наконец-то разоблачились от кирас и касок, от палашей и тесных колетов, стало светать. Как в праздник, в восемь часов роздали кашу с мясом и хлеб. Но ели нехотя, молча, как после панихиды, и, выкуривши трубку, ложились по своим местам на нарах.

— Зайди, Иваныч, — высунулся из своей двери Жученков.

С плошкой каши унтер вошел в его каморку. Вахмистр разлил водку из штофа, подвинул другу стаканчик:

— Погрейся-ка! — И совсем тихо: — Корнета нашего видел?

— Как же. Вот беда-то! — отозвался Иванов.

Выпили, закусили хлебом с луком. Иванов подсел к Жученкову на топчан.

— Да, хвалилась синица море спалить, — громко крякнул Жученков. — Тут и князей не помилуют… — И снова шепотом: — Говорят, и Ринкевич наш тоже. Не было б барону за то от начальства. А ты, гляди, ни гугу про свои чувствия… Стань-кось к печке, погрей спину.

Когда вышел от вахмистра, многие кирасиры уже храпели, другие вполголоса переговаривались.

— А чего ж они, господин унтер-офицер, ждали? — сунулся к Иванову молодой кирасир Федорец, спавший с ним рядом.

— Нишкни, голова садовая! — цыкнул на него сосед с другой стороны, старослужащий Ивков.

— Верно, что садовая, — согласился Иванов, ложась на свой войлочек и подмащивая поудобней подушку.

«Хоть бы скорей заснуть! — думал он, поджимая под себя все еще не согретые ноги и зажмуриваясь. — Но куда! Сутки глаз не смыкал, а сна нисколько… И верно, чего они ждали? Как у мальчишек все: солдат, народу сколько загубили, и самих, как рыбу в садке, голыми руками возьмут… А Панюта, поди, помирает… Генерал-то губернатор, сказывают, ночью помер… Первого дивизиона командиру и одному кирасиру лекаря руки, поленьями разбитые, до плеча отхватили… Ох, завтра надобно на Исаакиевскую сходить… Верно Жученков сказал: тут и князей не помилуют…»

16

Пятнадцатого декабря было приказано никому не отлучаться из казарм. В 1-м дивизионе лошади стояли оседланные, люди не снимали колетов и палашей. Чего боялись, бог весть, — в городе было тихо. Полкам развезли щедрую дачу: всем нижним чинам, что были 14-го в строю, по две чарки водки и по два фунта рыбы — шел рождественский пост. Водке обрадовались после вчерашнего стояния на морозе. Рыба оказалась солона не в меру — еще надо вымачивать.

Когда стемнело, Иванов решил добежать до Исаакиевской площади. Боялся, что Никита будет упрекать, зачем отговорил донести начальству. Но старик только и сказал горестно:

— Прозевали мы с тобой князя своего.

Иванов молчал. Ждал, что скажет дальше, и Никита спросил:

— Ну, рубил ты своих?..

— Слава богу, не довелось, Никита Петрович.

— А князя видел средь их?

— Будто что издали. Как вы его дома-то не сдержали?

Никита ничего не ответил, только махнул рукой и ушел в свою комнатку. Курицын, вышедший на их разговор с пыльной тряпкой в руке, поманил Иванова в княжеский кабинет.

— Заходили домой с площади? — спросил унтер.

— Не заходили и не знаем, жив ли, — зашептал Курицын. — Вчерась только стрельба кончилась, мы с Никитой Петровичем сряду на площадь побегли их искать. Всех покойников переглядели. Ох, Иваныч, век не забуду! И девица и старичок. Кормилица с младенцем — оба убитые. И флейтщиков, мальчишек с экипажу, бедных двое…

— А Вильгельм Карлыч где? — осведомился Иванов.

— Тот забегал, все барское скинул, переоделся в Семенову одёжу, да оба и навострились. Только ты никому…

Прошлую ночь Иванов, сморенный усталостью, все-таки скоро заснул, а в эту больше часу не мог глаз сомкнуть. Два раза вставал и выходил на лестницу подышать морозом. Надеялся, что прозябнет и потом, согревшись, заснет, — средство испытанное. Но нет, сон бежал от глаз. Думал, где скитаются Александр Иванович и Кюхельбекер со своим Семеном, да об арестованных сотнях солдат. И тех не помилуют за неповиновение новому царю. Хотя, говорят, графа Милорадовича и других генералов да полковников переранили все офицеры да статские господа. От солдатских пуль одни солдаты и полегли… Надо завтра к Панюте в лазарет полковой сходить… Известно теперь, что с их полка на месте убит один кирасир и ранено восемь. А всего-то, поди, несколько сот человек побито и переранено. И все вовсе без толку… Да уж, сплоховали господа офицеры без начальника настоящего. Хоть бы раз в штыки ударили на царя со штабом, не дожидая артиллерии. Или крикни солдатам всех полков да народу, что крепостных больше не станет, что солдатскую службу убавят, — и-их, что б тут было! А то все про Константина. Велика ль разница — что он, что Николай!.. И ведь люди какие добрые, душевные, как князь или хоть Вильгельм Карлыч. Теперь, как поймают, что им ждать? Самое малое — тюрьмы не миновать… А солдатам да мужикам, видно, маяться по-старому, до века… Вот и выходит: забудь начисто, унтер, что за господами следом возмечтал, и берись снова за щетки свои, выгоняй гривенники да рубли. Носи их Андрею Андреевичу да молись за барона, чтоб при нем служить подольше довелось.

Перед обедом 16 декабря, когда бежали из канцелярии, его остановил штаб-ротмистр Бреверн, спросивший негромко:

— Был ли на Исаакиевской?

— Так точно, ваше высокоблагородие.

— Что там про князя сказали?

— Ничего не знают, как ушел на площадь, то боле не бывал.

— А в городе толкуют, что его дядя родной во дворец привез. Князь к нему будто зашел, спрятать на сутки просил, а тот испугался и выдал, подлец. Не знаешь, есть у него тут дядя?

— Будто что тетка есть и муж у ей сановитый, ваше высокоблагородие, — ответил Иванов.

Когда в три часа вернулся со взводом с учения, Жученков кликнул к себе.

— Был нонче в лазарете. Плох наш Панюта, — сказал вахмистр насупясь. — Меня не признал, и гостинцы, что ему купил, обратно принес. Случись же, что под кирасу пуля угодила!.. Надо нам все кирасы проверить, вмятины у кого есть, в кузницу дать выправить.

— А много ль, Петр Гаврилыч, там раненых лежит?

— С нашего полка девять да в отдельном покое гренадеров еще пятеро. У двери часовой, будто убечь могут.

— Жалко Панюту, — сказал Иванов.

— Как не жалко. В отставку сбирался. Год служить оставалось…

Вечером того же дня один из кирасир сказал Иванову:

— Господин унтер, тебя у лестницы старик какой-то дожидает.

— Чего ж сюда не идет? — спросил Иванов.

— На ступеньках посклизнуться боится.

Внизу на дворе стоял старый лакей Жандра.

— Барыня тебе, кавалер, зайтить велела, — сказал он.

— Какая барыня? — удивился Иванов.

— У нас одна барыня в дому, Варвара Семеновна, — наставительно ответил старик.

— А барин где же? — забеспокоился унтер.

— Вот явишься к Варваре Семеновне, то и узнаешь.

Через полчаса Иванов вошел в знакомую прихожую и был проведен в комнату, в которой раньше не бывал. В кресле перед овальным столом сидела пожилая дама в теплом домашнем капоте.

— Здравию желаю, сударыня, — вытянулся у порога Иванов.

— Здравствуй, любезный, — ответила барыня и внимательно посмотрела на унтера. — Ступай, Кузьма, — отослала она лакея. И когда ушел, сказала: — Вчерась Андрея Андреевича под караул взяли. Вот я его бумаги, как наказывал, сюда перенесла. — Она указала на лежавшие на столе пакеты и конверты. — Хотя я на бога уповаю, что невинному погибнуть не даст, однако хочу деньги тебе возвратить.

— Воля ваша, сударыня.

— Так лучше покудова. Возьми да сочти. Счет знаешь?

— Знаю, но зачем то делать?

— Ну, как хочешь. И ступай, братец, у меня дел довольно.

— Счастливо оставаться, — сказал Иванов и, взяв конверт, засунул его за пазуху.

— Ты, кажись, при князе Александре Ивановиче дядькой состоял? — спросила барыня.

— Так точно.

— Тогда не поверишь, как про него хулу услышишь. Помни, что для себя ничего не искал, все для вас, для простого сословия.

— Их вот как знаю-с, — подтвердил унтер и вышел.

«Неужто и Андрей Андреевич заодно был? От него разу вольного слова не слыхивали, — думал Иванов, идучи в полк. — Хорошо, Александра Сергеевича тут не случилось, а то бы и его потянули. А насчет князя верно сказала. Да не один таков: Вильгельм Карлыч хоть шалый барин, а без всякой корысти, и все ихние друзья… Но куда ж я-то с деньгами теперь?.. Опять к Жученкову в каморку? Все под замком верней, чем на брюхе».

С самого 15 декабря чинам Конного полка пошли награды за верную службу в первый день царствования нового государя. Генерал Орлов получил графский титул, два полковника назначены флигель-адъютантами, все командиры дивизионов и эскадронов награждены орденами, а нижним чинам повышено жалованье. Правда, большинство рядовых получили всего рублевую прибавку в треть, но двести кирасир «беспорочной службы и хорошего поведения» стали получать вместо семи рублей почти двадцать в треть, все унтер-офицеры вместо двадцати — двадцать шесть с полтиной, а вахмистры вместо тридцати одного рубля — все сорок.

Прибавка, конечно, порадовала Иванова — все равно, что десяток щеток лишних в месяц сделал. А если вахмистром произведут, так сорок рублей в треть — почти что в шесть раз больше против недавних-то ефрейторских семи рублей тридцати копеек…

Но что все такие расчеты перед всечасной тревогой о судьбе князя Александра Ивановича, который стал ему словно родной? За пять лет от него только доброту да заботу видел. В доме его ел и спал, как нигде за всю жизнь. И после отставки надеялся ему служить… А теперь еще кого-то в эскадрон назначат? Во всех не меньше пяти офицеров положено, а у нас, как заарестовали Одоевского и Ринкевича, осталось трое. Правда, в первом дивизионе тоже убыль — два брата Плещеевых, поручик и корнет, да еще князь Голицын. Всего из Конной гвардии пять офицеров. А в других полках, говорят, много больше взято, особенно в Кавалергардском. И все новых арестантов везут из Москвы, из Варшавы, с юга. От солдат пешей гвардии, которые несут караулы в крепости, известно, что там все казематы заняты, да на гауптвахте при Главном штабе сидят еще десятки, а нижних чинов-мятежников, которых захватили на площадях и улицах, всех до суда разослали по финляндским крепостям. Тех же, что поспели добраться до казарм, будто скоро пошлют на Кавказ воевать с черкесами, значит, под пули или на тамошнюю лихорадку.

За день до рождества вахмистр спросил Иванова:

— Ты на Исаакиевскую ходишь ли?

— Нонче туда собираюсь.

— Ступай лучше, как стемнеет. У нас, смекаю, соглядатаев довольно, чуть что — лыко в строку поставят, — сказал Жученков.

Всю прошедшую неделю Иванову хотелось узнать, нет ли утешительных известий, — ведь князь только на площади побывал, не стрелял ни в кого, не командовал… Но теперь, идучи на Исаакиевскую, снова побаивался, что ежели старый князь уже прискакал из Москвы да Никита рассказал ему, как хотел идти по начальству, а он, Иванов, отговорил, то не разгневался бы…

Но опасения оказались напрасными. Никита встретил унтера выбритый, приодетый, явно ободрившийся против прошлого раза.

— Какие вести, Никита Петрович? — спросил Иванов.

— Вестей нету, раз в крепость посажены, — рассудительно сказал старик. — А князь Иван Сергеевич приехали и хлопочут по сильным людям. Вот и сейчас у военного министра графа Татищева в гостях. У нас знакомых никак сто господ самых сановитых. Вызволят, поди, из беды дружкова сынка. Все князья Одоевские от Рюрика идут, не то что Бестужевы безродные, никак пять братьев, которым терять нечего, аль голоштанники Кюхельмакери, — Никита скривился и передразнил, как Вильгельм Карлыч махал руками.

— А про него что слыхали? — полюбопытствовал унтер.

— Сбег с Семеном своим, мужиками обернувшись. А друзья-товарищи, с кем кричал бог знает что да у кого квартировал, за него и расчерпывайся. И оченно просто за границу сбегёт. Не то что наш князь — непропека, дитятко, дальше Петербурга уйтить не сумел, к тетеньке заявился! Уж лучше прямо бы во дворец да государю в ноги. Повинную голову, сказано, и меч не сечет… А он замест того к Жандру забег, в одежу его переоделся, шубу с шапкой взял, денег призанял. Тут бы Андрею Андреевичу его и вразумить, чтоб с повинной шел… За то и его, голубчика, неделю под арестом проморили. И всегда тощий был, а ноне вовсе вроде кота бездомного…

— Где же ты видел его, Никита Петрович? — воскликнул Иванов.

— Тут и видел. Вчерась ввечеру Ивану Сергеевичу доложиться приходил, и вещи наши человек его принес, что князь там оставил.

— Выпустили, значит, Андрей Андреевича?

— Так я ж тебе толкую, что восемь ден продержали. Ему и князь Иван Сергеевич выговаривали: «Зачем, говорит, сыну моему потворствовали, одежу, деньги ему давали?» — «Виноват», говорит… Нам-то уж давно из крепости все евоно выдали взамен на сюртук форменный и халат теплый, да не знали мы, откуль взято. А шинель, что у Жандра бросил, вся где-то изглаздана…

«Соваться ли к Андрею Андреевичу? — думал Иванов, выйдя на улицу. — До меня ли ему сейчас?.. Нет, сходить надобно, поздравить, что вышел из-под караула, да, может, про Алексадра Иваныча что скажет. Никита одну чепуху несет… Неужто же все братья Бестужевы заарестованы? Вот матушке ихней горе!..»

28

Назавтра, в сочельник, когда свободных от наряда кирасир отпустили в город, унтер отправился на квартиру к Жандру.

Что выдумал Никита? Андрей Андреевич вышел в переднюю точно такой, как был раньше. На приветствие Иванова ответил:

— И тебя, братец, рад видеть. Тоже наслышаны, что из вашего полка кой-кого недосчитались. Но от Варвары Семеновны узнал, что тебя призывала, и успокоился. Да пойдем ко мне, так говорить сподручней.

В кабинете Иванов пересказал надежды Никиты на хлопоты старого князя.

— Блажен, кто верует, — покачал головой Жандр. — Но навряд легко выберется Александр Иванович. В самую гущу затесался, пистолет Кюхелю дал да еще сам, сказывают, сознался, что полгода в обществе тайном состоял и планы строил, как после бунта что устраивать. Одним раскаянием такого не покроешь.

— Как вас-то отпустили, Андрей Андреевич?

— Как? Да, на мое счастье, никто из господ сих мне ничего не говорил и планов ихних я вовсе не знал. Слышал иногда обрывки болтовни, но думал, что тешатся мечтами поручики. Может, поживи здесь дольше Грибоедов, так мы бы среди них оба запутались. И после его отъезда меня еще на новую должность назначили, которая много времени берет… Однако сказать надобно, что и повезло: четырнадцатого числа поздно, как раз когда князь сюда прибежал, я сам к нему пошел, узнать, все ли благополучно. Разошлись, одним словом. А Варвара Семеновна, которая в нем души не чает, сразу мою одежду дала и деньги, сколько у нас было, — семьсот рублей… Ну, на следствии его, понятно, спросили: «Чьи вещи на вас?» — «Чиновника Жандра». — «Так давай его сюда»… А я уж знал, конечно, что тут без меня случилось, и всю правду рассказываю, иначе непонятно было бы, зачем в тот вечер к ним ходил… Меня стращали, стыдили — зачем с такими людьми дружил. К Варваре Семеновне чиновника присылали допрос сымать, у Кузьмы про мое отсутствие спрашивали.

И все сошлось. На одно все напирали: знал ли про замысел? Нет, не знал. Вот и отпустили пока. А Варвару Семеновну под арест не потащили. Что с дамы взять?.. Ну ладно, довольно про это. А как ты с деньгами своими? Держишь теперь где?

— У вахмистра. Где украли прошлый раз.

— Если хочешь, то неси опять. Я шкатулку велел к Варваре Семеновне перенесть. — Жандр указал на опустевший подоконник. — Не ровен час снова потребуют, да так легко не отделаюсь…

— Если дозволите, я нонче же принесу.

— Неси.

— А дозвольте, Андрей Андреевич, еще спросить.

— Спрашивай.

— Зачем господа, что нонче арестованные, столько солдат на площадь собравши, все стояли? Чего дожидались? И еще: за что тех строго судить, которые не сделали ничего, как, к примеру, князь. Которые губернатора или командира гренадеров убили, тех понятно…

— Судить их, Иваныч, за то будут, что хотели царя свергнуть, новое правительство учредить, которое мужиков от помещиков освободило бы, солдатам службу поубавило и военные поселения уничтожило. А которые в тот день графа Милорадовича и полковника Сюрлера или генералов Шеншина и Фридрихса ранили, — те, понятно, особо ответят.

— А сумели бы они то сделать? Насчет мужиков то есть… — спросил Иванов. — Дело по всей России не малое.

Жандр помолчал, задумчиво уставясь в темное окно. Потом перевел глаза на унтера:

— Глядя по тому дню, когда на площадь вышли, полагать приходится, что ничего не сумели бы… Мало их, молодые, нерешительные оказались. Верно, слышал, что в самый Зимний дворец лейб-гренадеры забежали, да захватить его не подумали. А до того через крепость шли и опять не остановились, хотя, ее занявши, всем городом командовать могли. А моряки без патронов на площадь вышли и пушки свои не подумали взять. Только и сумели, что мерзнуть без толку восемь часов. А ответят вот как строго и за то еще, что страху молодому государю нагнали в самый день присяги…

— Сколько же их, господ-то, всего заарестовано? — спросил унтер.

— Много, больше ста человек. Ведь и в других городах ихнего общества участники находились. И везде только говорили да говорили, а как дело дошло, то вот как обернулось… — Жандр помолчал и закончил: — А теперь тебе, братец, посоветую: поменьше про то думать и вовсе ни с кем не толковать. В беду попавшим не поможешь, а себя очень просто погубить.

— Толковать не стану, а как же не думать? — сказал Иванов.

— Ладно. Думай, да молчи. Понял? И разговор наш забудь, как не было его вовсе.

— Так точно, Андрей Андреевич, забыл…

Да, не думать постоянно об Одоевском, Кюхельбекере, Бестужевых и Рылееве, об их товарищах Иванов никак не мог. Как же в других странах добивались, чтоб не было крепостных? А у нас вот все как худо обернулось. Хотя, будь господа посмелей… За то, что Конная гвардия в тот день хорошо служила, генерал Орлов графом стал и оклад им повысили. А что сделали? Два раза почти что шагом в атаку ходили. И загляни-ка в душу тем кирасирам, у которых она, душа-то, есть, или совесть, что ли, — за кого они были? Ежели, конечно, разъяснили бы толком, чего хотели господа, которые нонче в крепости сидят…

Служба шла своим чередом — учения, смотры, караулы, наряды, уборка коней, езда, выводка, чистка оружия и амуниции, все как всегда. В новый, 1826 год произвели в полковники трех ротмистров Конной гвардии, в том числе барона Пилара. Жученков и Иванов встревожились — не ушел бы на полк в армию. Но Бреверн их успокоил, что барон пока не собирается просить доходного места, хочет с ними служить. В конце января назначили в эскадрон нового субалтерна — корнета барона Фелькерзама. Ничего, тихий немец, не крикун, не драчун. Из четырех офицеров один Лужин остался русак. Да уж, видно, полк такой — немцев среди офицеров всегда половина. Как рассказывают, еще цесаревич Константин немцев русским предпочитал — куда исполнительней и аккуратней. Да и то сказать, предпочтение оправдалось: среди заговорщиков — много ль немцев?

До кирасир любые новости доходили городскими слухами или отрывками офицерских разговоров. А до Иванова — еще от Андрея Андреевича. К нему забегал теперь хоть раз в неделю в надежде услышать что-нибудь про своего князя. На Исаакиевскую тоже ходил, но там жили только ожиданием — старый князь уехал в Москву, как объяснял Никита, за деньгами на подарки нужным лицам.

Об Одоевском Жандр не знал ничего нового. Идут допросы, везут все новых арестованных. В другой раз рассказал, что на юге также случилось восстание. Поднялся один пехотный полк и пошел было на Киев в надежде, чем к нему пристанут другие, в которых служили заговорщики. Но никто не исполнил обещаний, и тут же восставших разгромила посланная правительством конница с артиллерией. Арестованных там офицеров тоже привезли в Петропавловскую крепость, а солдат будут судить на месте.

Потом тот же Андрей Андреевич рассказал, что Кюхельбекера схватили-таки в Варшаве на улице и доставили сюда. Взяли и Семена Балашова. Вот куда добрались! А теперь что будет? Вильгельму Карлычу обязательно припомнят, что в начальников пистолетом целился. И на язык у него удержу нету. Как бы сам на себя не наговорил.

А еще через недели две, в середине февраля, Жандр сказал унтеру, что с Кавказа привезли Грибоедова. Правда, пока сидит при Главном штабе. Там куда вольготней — всем носят обеды и ужины из ресторации, а книги да бумагу Александру Сергеевичу приятели посылают. Только бы в крепость не перевели…

От таких новостей на душе у Иванова становилось вовсе темно. Легко ли знать, что столько хороших господ в крепости маются? Вспомнить хоть, как Вильгельм Карлыч со Степаном говорил, — чисто как с братом. Или князь Александр Иваныч с ним самим — «тезка», иного имени с первого дня не бывало. Такие господа в тюрьмах, а живодеры, как барон Вейсман, в чести. Слышно, в генералы произведен, а в полку, которым командовал, могилы солдат, им забитых, целый погост обозначили…

В начале марта привезли из Таганрога тело покойного государя. Три месяца тащили на огромном катафалке, в который впрягали по двенадцать сильных коней. В ветреный и серый день гвардию расставили шпалерами от Московской заставы до Казанского собора. Конногвардейцы дрогли четыре часа на Садовой, у Сенной. На другой день водили кланяться закрытому гробу. Потом стояли на Цырицыном лугу, и мимо них тянулось два часа траурное шествие. Слышали пальбу салюта с крепости.

Похоронили Александра Павловича и начали готовиться к походу в Москву на коронацию Николая. Шли не все гвардейские полки — где столько разместить? От конной гвардии — только 1-й дивизион, который выступил 30 марта. Оставшиеся радовались — месяц ползти по весенней распутице не велико счастье. И все лето, до конца августа, когда назначена коронация, — парады, разводы, смотры, караулы на глазах у царя и великого князя. Езда с герольдами по улицам, сопровождение царицыной кареты — все в парадной форме, от которой летом, случалось, обмирали самые сильные. И наградных рублей не захочешь…

Все от того же Жандра Иванов знал, что в крепости продолжают скрипеть перья чиновников, что следователи — генералы Левашев, Бенкендорф, Чернышев — все господа бессовестные, требуют от подсудимых сознания злоумышлений, плетут паутину, чтобы приговорить к каторге, а то и пострашней. Готовится суд из ста архиереев и генералов, военных и статских, самых важных, которые что государь велит, то и подпишут.

А в эскадроне служба шла своим чередом — появился еще один поручик, барон Рейхель, так что теперь стало уже три барона из четырех немцев. Шутник Лужин сказал как-то Жученкову:

— Давай, вахмистр, в лютеранство перейдем и фамилии свои сменим на немецкий манер. Я стану фон Пфютце, а ты Кеферман.

Новыми офицерами порядки, заведенные Пиларом, в эскадроне соблюдались строго, так что Жученков не раз говаривал:

— Хоть в отставку не ходи. Какой купец из меня, того никто не знает, а с бароном нашим служить вот как можно.

— Так и не ходите, Петр Гаврилыч, — ответил как-то Иванов.

— Нет, братец, раз жениться решил, то надобно уйтить. Какая ж семейность, когда баба там, а я тут? Сейчас у ней по субботам остаюсь, только знаючи, что ты здесь над щетками гнешься и за всем присмотришь.

— Так же и впредь будет, — заверил Иванов.

— Да тебя-то в любой день начальство вахмистром произвесть может в другой эскадрон, — возразил Жученков. — Ты у барона истинно на примете. Выпросит у него любой эскадронный, у кого вахмистр в отставку пойдет, что я тогда делать стану?

— А вы барону доложите, что я на то место никак не годен.

— Говорил не раз, что без тебя пропаду, как все за меня пишешь, и что характера начальственного в тебе нет нисколько. А он смеется: «Станет вахмистром, так и строгость сыщется». Еще про щетки твои спрашивал: «Неужто, говорит, не подгуляет никогда? На что деньги копит? Зазноба у него, что ли, которой доход относит?» Не верит, что я не знаю за все годы… Так уж скажи по совести, неужто баба тебе ни одна не приглядывалась?

— Приглядывались до сих пор две девицы да одна замужняя, — ответил Иванов. — И все не для меня оказались.

— Померли, видно? Аль замуж выдавали за кого другого?

— Две померли, а при третьей барин богатый неотлучно, и сама образованная, на чужих языках поет. Видел ее всего три раза, а вот годами забыть не могу, будто солнце на меня глянуло.

— Что ж, что барин при ей? — возразил Жученков. — Немало случаев, что солдат барина в таких делах пересиливал… Да неужто же всего и было?.. Чудно, ей-богу! Уж на усах да в чубе седину видать, а он все как отрок Иосиф. Гляди, сивый станешь, так и разгоришься, а бабы забракуют.

Оставшись один, Иванов немало подивился своему ответу: с чего приплел сюда Дарью Михайловну? Видел ее восемь лет назад, и все мельком. Но, должно быть, особенная она барыня, которую по доброте, по совестливости и по голосу удивительному никак не забудешь. Правильно тогда Красовский сказал, что на статую какую-то прекрасную схожа. Никак с Дашенькой и Анютой покойными ее в ряд ставить нельзя. С теми, знает, кабы судьба задалась, так душа в душу до смерти жили бы. А об Дарье Михайловне вспоминает, как о светлом луче каком-то, о пении ее ангельском, которое в самую душу входило… Словом, нонче как-то зря сболтнул…

Подбривая баки по утрам, Иванов едва взглядывал в маленькое зеркальце, висевшее на столбе около его нар. Но через день после этого разговора, бреясь по-воскресному со шнурочком во рту, завязанным на затылке для ровной линии бакенбард, заглянул внимательно в зеркало размером побольше, что висело в каморке вахмистра. И правда, на висках и в усах будто кто соли подсыпал. Не зря, видно, тридцать шестой год катит.

«Барон и вахмистр удивляются, откуда берется охота к работе, — думал Иванов. — Было время, когда ленился. Уходил в праздники на Торговую, потом на Исаакиевскую, к добрым людям, где часами по дому помогал чем мог, ел до отвалу да спал на теплой лежанке, вроде кота ленивого. Или еще летом слушал рассуждения господ про вольность, которую дадут всем крестьянам и дворовым… Слушал да еще надеялся, дурак!.. А нынче куда в праздник пойдешь? На чем душу отвесть? На мыслях про тех, кого в крепости мучают? Вот и нет другого пути, чтобы себя занять, как одни щетки. Не потянулся к стаканчику, когда от Вейсмана тошнехонько приходилось, так уж теперь в кабак не дорога. Ремесло — одна подпора надежная, один способ, чтоб дни солдатские скорей проходили… Пусть дивятся да считают, что скупой, на торговлю копит, а я буду надеяться, что, может, когда-нибудь удастся задуманное…»

Однажды в марте, когда в воскресный вечер занес Жандру заработанные за три недели десять рублей, Андрей Андреевич спросил, не может ли дождаться знакомого барина, который хочет дать заказ на щетки. Унтер сказал, что до девяти свободен. Хозяин отвел его на кухню, велел накормить, напоить сбитнем. А через полчаса заглянул в двери и поманил пальцем. Следом за ним Иванов подошел к двери гостиной и обомлел: у рояля, освещенный двумя свечами, уставлял ноты на подставку Грибоедов. Услышав солдатскую поступь, обернулся и пошел навстречу. Обнял и поцеловал Иванова.

— Ослобонили вас, Александр Сергеевич? — обрадовался унтер.

— Не совсем, братец, а только отпускают иногда к Андрею Андреевичу душу отвесть, чаю выпить и на рояле поиграть.

— Видно, за вами больших грехов не числят.

— Похоже на то, — кивнул Грибоедов. — Хотя радоваться еще погожу. — Он вынул из кармана и надел на палец золотой футлярчик.

— А про Александра Ивановича чего не слыхали?

— Ах, не веселое ему сулят. Уж так жалею, что не при мне все случилось, я бы его хоть силком удержал, — сказал Грибоедов.

— А я-то боялся, как бы сами к ним не пристали, — откровенно сказал Иванов.

Грибоедов глянул ему в глаза, потом, усмехнувшись, посмотрел на Жандра и, садясь за рояль, ответил:

— Могло и так случиться, тезка…

Еще раз видел унтер Александра Сергеевича также в воскресный вечер, а потом Жандр сказал, что его друга освободили, наградили чином, годовым жалованьем и отправили обратно на Кавказ.

В конце мая вышли под Стрельну «на траву». Полковник Пилар уехал в отпуск в Ревель. За него эскадроном командовал Бреверн. Иванов старался все свободные часы занять работой — уж больно многое здесь напоминало счастливые воскресенья прошлых лет.

В июле огласился приговор верховного суда, заседавшего в крепости. Иванов услышал о нем, придя с докладом к штаб-ротмистру Бреверну, в избе которого сидел поручик Лужин, — его произвели в следующий чин к пасхе. Денщик сказал, что офицеры заняты, и унтер присел на завалинку под окошками.

— Хорошо смягчил приговор — пятерых повесить да сто человек в Сибирь! — услышал он громкий голос Лужина.

— Знаю, — отозвался Бреверн. — Но сначала говорили, что чуть не тридцать человек казнят… Да ты не кричи, сделай милость.

Когда поручик ушел, унтер стал докладывать суточный наряд и о том, что две лошади захворали мокрецом и надо их отвести в ветеринарный лазарет. Когда доклад был окончен, Иванов, не выдержав, спросил вполголоса:

— Ваше высокоблагородие, дозвольте узнать, князю Александру Ивановичу что присудили?

— В сибирскую каторгу на пятнадцать лет, — сказал Бреверн так же негромко. — И послушай моего совета, Иванов: больше никого про то не спрашивай. Понял?

— Понял, ваше высокоблагородие. Покорнейше благодарю…

29

Через два дня дивизион потребовали в Петербург, и в тот же вечер Иванов пошел на Мойку. Жандр был бледен и нахмурен. На вопрос Иванова ответил:

— Все верно. Послезавтра будут на заре их казнить. То есть Александру-то Ивановичу только над головой шпагу сломают, что значит — дворянского звания лишили, да мундир с эполетами на костре сожгут, как и всех тех, кого в каторгу осудили на любые сроки.

— А Вильгельма Карлыча?

— И его тоже.

— А господ Бестужевых? Там, сказывали, братьев сколько-то…

— Трех в Сибирь, а четвертого в солдаты.

— А корнета Ринкевича?

— Кажись, в дальний гарнизон прапорщиком отсылают.

— А господина Рылеева?

— Его смертью казнят… Повесят…

Иванов перекрестился.

— Дочка у них, жена молодая, — сказал он. — Как в Стрельну к нам приезжали, то обратно в город к семье торопились…

— Вот и на площади не был, и оружия в руках не держал, — сказал Жандр, — а за вольные мысли одни…

Унтер шел в полк по светлой, несмотря на поздний час, улице и думал про Рылеева: «Неужто повесят? Или помилованье царь пришлет перед казнью? Говорят, так бывает… Кажись, девочку Настенькой звать… Как он тогда читал! Про себя будто пророчил».

Тринадцатого июля, в день исполнения приговора, Конный полк не был в городском карауле, но с рассвета дивизион стоял в боевой форме, при оседланных конях, готовый выступить по тревоге. К полудню в казармах уже шепотом передавали, что, когда вешали, трое сорвались и снова их повесили, хотя будто есть закон по второму разу не вешать. Говорили, что перед казнью все обнялись… Много чего шептали по углам конюшен, по закоулкам полковых дворов.

На другое утро выступили парадом на Петровскую площадь. Построили вокруг нее эскадроны и роты, которые не ушли в Москву и не были в лагерях. Около памятника Петру воздвигли помост, покрытый алым судном. Духовенство в богатых ризах служило молебен. Освящали площадь, кропили святой водой. Потом прошли церемониальным маршем мимо великого князя Михаила, нового командира гвардейского корпуса. Корпуса — в двадцать-то семь лет!..

Когда подъезжали к казармам, Иванов услышал, как Лужин сказал Бреверну:

— Разве кропилом смоешь память о таком дне?

— Silence! — ответил штаб-ротмистр.

Назавтра возвращались в Стрельну, и вечером Иванов забежал на Исаакиевскую, где застал горе и растерянность. Старый князь лежал в постели, около него неотлучно сидел лекарь. Небритый Курицын указал унтеру на дверь Никитиной каморки. Исхудавший старик припал к Иванову и заплакал, сотрясаясь тощим остовом.

— Обнадеживали заступлением, да обманули, — бормотал он сквозь слезы. — В каторгу засудили, а за что, скажи?..

— Так и не видели их князь Иван Сергеевич? — спросил унтер.

— Не раз свидание обещались, да все обманывают… Что подарков переношено… Ох, Александра, сынок, за что же Сибирь-то! Сибиряга, край света, даль какая…

Потом старик немного успокоился и рассказал, что до отправки сына старый князь будет жить в Петербурге, но хочет сменить квартиру и продать гостиную мебель, два рояля и большие вазы, которые трудно везти в Москву. Продавать придется и лошадей, экипажи, седла, — так скажи в полку господам офицерам…

Тут Никита снова запричитал:

— Думал при Александре Ивановиче жизнь скончать, а что увидеть довелось?.. Продавать добро будем, как опосля покойника. Хоть бы в солдаты с выслугой, а то колодником каторжным…

Только через три недели Иванову удалось выбраться в Петербург и зайти на Исаакиевскую. Квартира в бельэтаже стояла уже пустая, князь со слугами перебрался в дворовый флигель. Ивана Сергеевича унтер не застал дома. Помог малость в упаковке посуды для перевозки в Москву, расцеловался с Никитой, Курицыным, поваром, кучером и с тяжелым сердцем уехал в Стрельну.

Жученков решил венчаться сразу после лагеря и уже подал в отставку. В августе исполнялось пятнадцать лет его унтер-офицерства, а в сентябре — двадцать два года службы. Барон Пилар советовал нанять учителя и подготовиться по письму и арифметике к экзамену на офицерский чин. Получил бы корнета при отставке, и детей пустит по господской линии. Но вахмистр стоял на том, что грамота ему не далась, а на детей не надеется, раз их сколько лет у сожительницы не случилось.

Свадьбу сыграли у покрова. Церковь и застолье украшали белые колеты и фабреные усы двадцати конногвардейцев, под стать которым и особенно своему избраннику шириной плеч и цветом лица казалась сорокалетняя счастливая «молодая». Перед нею на подносе красовались подарки офицеров эскадрона — серебряные солонки, чарки и ложки. За столом сидели за полночь, так что когда Иванов шажком повез вахмистра Елизарова на собственной его тележке в полк, то не раз бросал вожжи, чтобы подхватить желавшего прилечь соседа. На лестницу вносили с дневальным, но, уложенный на топчан Жученкова, вдруг стал понукать Пегашку, чтобы скорей везла в Стрельну, где жена «зубами мается», о чем за вечер разу не помянул.

Жученкову после свадьбы дали неделю отпуска, и обязанности его исполнял Иванов, с тревогой думавший, что через месяц-другой не пришлось бы занять эту должность надолго.

В середине сентября, зайдя на Исаакиевскую, унтер узнал, что еще не уехали, и был позван к князю. Если Никита состарился и похудел за время заключения Александра Ивановича, то отец его стал почти неузнаваем. Вместо осанистого, веселого барина Иванов увидел понурого старика. Когда унтер чмокнул князя в плечо, тот обнял его за шею и всплакнул. Но скоро отер глаза и сказал:

— Хорошо, что зашел. Завтра хотел за тобой посылать. Князь Александр Иванович в письме просит сказать тебе спасибо за службу и поцеловать, как истинного друга. И еще пишет, чтобы передал тебе двести рублей на некое доброе дело. Какое, наказывает не расспрашивать, будто оно ваш секрет составляет. Вот, братец, те деньги. И помолись за него… — У старика снова полились слезы, сквозь которые продолжал: — Служи хорошо и помни моего сына… Княжеский титул отняли, будто что бесчестное совершил. А знаешь, каков он голубь… Всё дружки! Сбили, окрутили, опутали. Сами погибли и его в бездну… Первого князя Одоевского в каторгу… — Старик отвернулся и замахал рукой с носовым платком: уходи, мол…

Иванов сунул ассигнации в рукав колета и вышел. «С горя хоть кого очернить готов, — думал он. — Но откуда Александр Иванович узнал, на что деньги коплю? Не иначе, как от Жандра. Ах, Андрей Андреевич, ведь обещали молчать!.. Как с неба свалилось столько, что разом покрыло года три заработков. Сколько ж теперь будет в конверте? За шестьсот рублей… И везет будто: то Анюты покойной наследство, то от князя… А уж как хотел бы не иметь этих денег, да зато она живая у хозяйки работала, и князя сейчас увидеть — беззаботного, веселого, каким перед своим первым офицерским балом всех обнять был готов…»

Вечером понес деньги Жандру. Выслушав рассказ, тот ответил:

— Радуюсь вдвойне. Во-первых, из сего следует, что Александр Иванович в себя пришел, раз о такой материи думает. А то передавали, что весной был схож на полоумного, бедняга: писал невесть что на себя и других, бормотал одни молитвы… Оно, может, и не мудрено — ничего не видавши, кроме удач, да вдруг испытание такое. А второе — радуюсь, что ты вновь подкрепление получил. Знаю, что думаешь: зачем я князю разболтал, хотя молчать обещался. Но и ты пойми, каково случилось. Зашел в обществе разговор про солдатскую тяжкую долю, о том, что вас всех ждет после службы. Один барин и скажи весьма пренебрежительно, что все, которые не пьяницы или иным образом не порочны, мечтают лишь торговать или лошадьми барышничать, постоялый двор держать, — словом, деньгу нажить, а менее оборотистые — в услужение идти, снова на чужой харч. Вот тут я не выдержал и говорю: «А я знаю солдата, который для себя ничего не хочет и копейку с копейкой упорным трудом сбивает, чтобы ближних, которых двадцать лет назад в деревне оставил, из кабалы крепостной выкупить». Словом, как говорится, утер я нос тому барину… А как вышли из гостей вместе с Одоевским, который горячо поддерживал, что средь простых людей возвышенные чувства не редкость, тут князь и говорит: «А я, кажись, знаю, Жандрик, про кого ты говорил». Я ответил, что не в имени дело, а в том, что правда. А он: «Коли верно назову, ты подтвердишь? Это бывший дядька мой, Иванов-кирасир…» Я молчу, а он как мальчишка: «Ведь не можешь сказать, что не он? Ведь не можешь?..» Видывал, каков бывал, когда расшалится?.. — Жандр поспешно отвернулся, достал записную книгу, долго искал нужную страницу и продолжал: — Ну-с, деньги твои я принял и могу сказать, что стало у тебя теперь 628 рублей капиталу.

Первого ноября Жученкову вышла отставка. На другой день в его каморку пожаловал барон Пилар, кликнул туда Иванова и сказал:

— Я тебя представляю нынче же в эскадронные старшие вахмистры.

— Ваше высокоблагородие, я вам вот как хочу угодить, да для той должности совсем не пригодный, — взмолился унтер.

— Не пойму, чего боишься? Службу знаешь, грамотный, трезвый. Я тобой доволен, офицеры наши все тебя одобряют также.

— Взыскивать он не умеет, ваше высокоблагородие, — подал голос Жученков.

— Н-да. — согласился барон, — насчет сего он слабый, а вахмистр без строгости для кирасир истинно плох. Однако что же делать? Своих унтеров много имеем, но все неграмотные, а его оставлять за писаря при новом вахмистре я нахожу неудобным, ибо сие незаконно. И также не хочу из чужого эскадрона просить.

— А еще, ваше высокоблагородие, я унтером мало служил, — доложил Иванов.

— То уже моя забота, — ответил Пилар. — Граф, полагаю, мою просьбу уважит, ты унтер заслуженный, ему известный, едва ли не с войны еще. Пока назначим тебя «за старшего вахмистра» и будем смотреть, как выходит. Сдавай ему, Жученков, должность не спеша да научай строгости.

Пятнадцатого ноября 1826 года отставного вахмистра проводили, поднесли ему икону и сафьяновый шитый золотом кошель для денег. Что еще могли подарить кирасиры, когда и так дом — полная чаша?

С того же числа Иванов начал править эскадроном, поначалу стараясь вести все, как бывало при Жученкове.

Первым необыденным делом, которым пришлось единолично распорядиться Иванову, оказался отбор десятка заслуженных кирасир на церковный парад всей гвардии в Зимнем дворце утром первого дня рождества. В этот день — 25 декабря — от самого 1812 года праздновалось изгнание французов из России. По всему государству в церквах служили панихиды по убитым и благодарственные молебны за избавление от «двунадесяти языков». А нынче в то же утро во дворце освящали Военную галерею со множеством портретов генералов, которые воевали с французами.

Во время дворцовых караулов Иванов не раз слышал от лакеев и другой прислуги, что эту галерею уже много лет как отделали рядом с Георгиевским тронным залом, а портреты для нее работает приглашенный царем англичанин с двумя русскими помощниками, постепенно заполняя давно готовые рамы. И вот теперь предстояло торжественное ее открытие, на которое приказали нарядить десять унтеров и рядовых, обязательно кавалеров Георгиевского и Кульмского крестов, медалей за 1812 год и за Париж, да самому идти одиннадцатым в строй полуэскадрона, составленного из ветеранов всего Конного полка. На парады и дворцовые караулы, особенно в такой праздник, никто своей волей не шел, но в этот раз откуда-то взялся слух, будто выдадут небывалое награждение — по пяти рублей каждому, и охотников стало хоть отбавляй. Из двадцати «полных» кавалеров приходилось выбирать половину. Чтобы не случилось обид, Иванов решил устроить жеребьевку, которую барон вполне одобрил.

Торжество оказалось долгим и очень утомительным. К девяти часам во дворец привели полуроты от всех гвардейских пехотных полков и полуэскадроны от кавалерийских. Первых расставили в Тронном зале, вторых — в Белом. В десять часов мимо конногвардейцев в собор торжественно проследовали царь с царицей и детьми, сопровождаемые придворными и свитой. После этого часа полтора из Белого зала чуть доносились песнопения. Но вот в новой галерее зажгли все люстры, и туда вышло духовенство, царская семья, придворные и множество генералов и офицеров. Раздались церковные возгласы, пение, поплыл из дверей кадильный дым — совершался обход всей галереи. Потом митрополит с причтом медленно прошел по обоим залам, останавливаясь у фронта каждой части и благословляя ее. Наконец офицеры скомандовали перестроение в колонны, за дверью Тронного зала оркестр заиграл «Парижский марш», и начался парад — прохождение частей мимо царя с наследником и генералами, стоявшими в галерее. Сначала шли все полуроты, делая большой круг через Аполлонов зал и Половину прусского короля, за ними двинулись полуэскадроны малым кругом через Статс-дамскую. Собственно, по Военной галерее проходили только ее половину, шагов двести, а потом сворачивали в Белый зал и маршировали к Иорданской лестнице. Разогревшись до поту во дворце, продрогли, идучи в полк, куда добрались в третьем часу.

Освободясь от парадной формы, Иванов отогревал спину о «свою» половину печки, слушая сквозь растворенную дверь разговоры кирасир, также пришедших из дворца и доедавших, сидя на нарах, холодный обед.

— А я будто генерала нашего прежнего патрет усмотрел, — говорил ефрейтор Маслов.

— Арсеньева, что ли? — отозвался кирасир Ивков.

— Ну да. В колете нашем да в кирасе. А ты не усмотрел?..

— Где там! У меня от тепла вовсе дух спирало, — сознался Ивков и посочувствовал: — А кому до казармы далече идти, вот, поди, простыли…

— Зато пять рублей в чересок сунут, — сказал Маслов. — Небось хоть упрел во дворце, а доволен, что жребий вытащил?..

— Еще бы! За такие деньги десять ден на вольных работах сгинайся, а тут за полдня посчастливилось…

«Хорошо, что сообразил со жеребьем», — подумал Иванов.

Первого января вышел царский приказ офицерам носить на эполетах звездочки, обозначающие чины, и на другой же день в гвардейских полках велено в недельный срок всем солдатам и унтерам выучить, какие кому положены. «А к чему бы?» — удивлялся каждый. Ведь по фасону эполет все знают, кого титуловать благородием, кого — высокоблагородием, а кого — превосходительством. Но раз велено — надо запоминать…

Чтобы облегчить обучение, Иванов придумал нарисовать на листах бумаги расположение звездочек на всех видах эполет и вывесил около черной доски квартирмистра. От такой наглядности дело пошло сразу куда спорей.

Зайдя в эскадрон, барон Пилар рассмотрел рисунок и сказал:

— Отсюда мне явствует, Иванов, что ты против Жученкова и достоинства немалые имеешь…

— Рад стараться, ваше высокоблагородие! — ответил вахмистр, которому теперь и самому иногда казалось, что справится с новой обязанностью не хуже других.

17

В 1827 году вьюги начались в январе. Солдаты инвалидной полуроты выбивались из сил, сбрасывая снег с кровель, расчищая панели и плац, отгребая по утрам от дверей конюшен, складов и мастерских. Особенно опасно и трудно было работать на крутой крыше трехэтажного главного корпуса, с которой не раз падали и калечились люди. Еще генерал Арсеньев писал куда следовало, прося поставить решетку — ограду вдоль ее краев, но получал ответы, что на сие устройство средств не имеется.

В этом году с крыши сорвался ефрейтор 3-го эскадрона Пестряков, наряженный за старшего с десятью кирасирами в помощь инвалидам. Но при этом счастливо угодил на кучу рыхлого снега и только сломал ногу. Про счастье сказал сам ефрейтор, когда Иванов со связкой баранок в виде гостинца пришел навестить пострадавшего, к которому расположился после давнего разговора про горе девицы Черновой. Осунувшийся и желтый, лежа навзничь на лазаретной койке, Пестряков говорил, улыбаясь:

— Вот как счастливо отделался! Лекарь молодой, что ногу в луб заложил, так и сказал: «С коленом ты, кавалер, простись, гнуться не будет, ковылять тебе до смерти на прямой ноге». А мне что и надо, Александр Иваныч. Спасибо снегу: от смерти уберег да на линию ремесленную определил. Одно сумлеваюсь: как шить стану, ежели ногу под себя не подберу.

— Приспособишься. Теперь и к женитьбе ближе… Ты будто с тринадцатого года служишь? — сказал Иванов.

— Так точно. Девять бы лет еще тянуть… Ох, коли милость твоя будет, оберни тихонько одеялу под пятку, стынет нога. Сюда вот бараночки положи, околь подушки, я всласть пожую.

Вахмистр сделал, как просил Пестряков. Нога в лубке, едва прикрытая байковым одеялом, была совсем холодная.

— Неужто чулков не положено? — спросил он. — Я в лазаретах не леживал, а слыхал, будто дают.

30

— Ходячим дают, — сказал Пестряков. — Да ладно, перетерплю. Мне главно знать, что службе конец. Иглой на пропитание завсегда наковыряю.

— А тут что ж никого? — кивнул Иванов на три койки в той же палате, застланные простынями, без подушек и одеял.

— Лежали, сказывают, гренадеры, на площади раненные, а после пустовала камора. Вот и не топили. Сряду разве нагреешь?

— А их куда же?

— В крепость отвели, как залечили…

Спускаясь по лазаретной лестнице, Иванов думал, что и верно счастлив Пестряков: сейчас перетерпит боль да холод, зато в тридцать пять лет про службу забудет. Хотя трудно портняжить, на прямой ноге ходючи, как Яков Васильич покойный… Потом подумал, что небось Жученкову не посмел бы так радоваться, что службе конец. Не ставят его кирасиры за начальство.

Через двор шел офицер в шинели и шляпе. В сумерки вахмистр не рассмотрел, кто это, сделал фрунт и тут узнал поручика Лужина, которого с Нового года перевели в лейб-эскадрон.

— Иванов? — остановился поручик. — Откуда с этого края?

— Из лазарета, от Пестрякова, ваше высокоблагородие.

— Ну, как он? Верно ли, что ногу сломал?

— Верно-с. В холодной каморе один лежит, и чулков не дают, нога сломленная словно лед.

— Да что ты! Он ведь мой дядька был, как ты при… — начал Лужин и осекся. — Слушай, идем ко мне, я теплого чего-нибудь дам, отнеси Пестрякову. А то человека пошлю, если торопишься.

— Ничего, ваше высокоблагородие, я сейчас могу, — с охотой отозвался Иванов.

В прихожей квартиры Лужина топилась печка. Сидевшие перед ней денщик и подросток-казачок вскочили и мигом зажгли свечи.

— Достань одеяло ватное, что в лагерь брали, и чулки серые, которые в мороз мне надевал, — приказал денщику поручик. — Да сахару отсыпь фунта два и неси все в лазарет ефрейтору Пестрякову. Сам до него дойди, не передавай фельдшеру. Понял?

— Так точно, ваше высокоблагородие!

— А тебя, Иваныч, я по строевой части хочу кой-чего расспросить. Только подожди немного, хоть здесь, у печки, пока колет сниму, жмет, проклятый, под мышками. Иди, стащи, Тимошка.

Вахмистр помог денщику отсыпать из жестянки в бумагу сахар, свернуть одеяло и чулки и уже закрыл за ним двери, когда вышел Лужин в халате.

— Гляди за печкой, Тимошка, не отлучайся от огня, — приказал он. — Пойдем ко мне, вахмистр.

Они миновали гостиную и вошли в кабинет. Здесь, закрывши за собой дверь, Лужин сказал негромко:

— Хочу тебе рассказать, что вчера Александра Иваныча видел.

— Где же, ваше высокоблагородие? — поразился Иванов.

— Когда ночью с бала от князя Кочубея вышел и кучера своего искал около уличной грелки. Тут прямо рядом со мной трое ямских саней пробежали. В каждых по жандарму и по арестанту. Во вторых наш Александр Иванович в тулупе, в шапке меховой. На миг мелькнул, но как сейчас тебя вижу. Вот, братец, лучшему из тех, кто юношами в Белоруссии в полк вступали, какова судьба выпала…

— Похудевши вам показались? Ведь боле года в крепости?

— Миг один видел всего, — пожал плечами Лужин. — Заметил только, что усы отрастил. Не знаю даже, узнал ли меня. Но показалось, что на ухабе во всех санях по очереди что-то железное брякнуло. Не в кандалах ли?.. Но молчок, братец, слышишь?

— Так точно, ваше высокоблагородие!

Укладываясь в этот вечер в своей каморке, Иванов думал:

«Вот мчат сейчас Александра Ивановича с товарищами где-то далече, верст за двести, или ночуют на станциях, в железо закованные, как злодеи. В Сибири в рудниках, сказывали, под землей работают… Да, кому какая судьба… А Пестрякову счастье пришло через то, что с крыши грохнулся. Шьет он хорошо, фасонисто, юнкера ему за фуражные шапки по два рубля платили…»

В апреле, когда пришел с вечернего доклада барону, дневальный из молодых сказал, что его спрашивал незнакомый офицер.

— А собой каков? И что за форма на нем?

— Собой высокие, шинель с красным воротником. И нос у них, господин вахмистр, вроде как просевши. Сказали, что опять будут.

«Никто, как Красовский», — радостно подумал Иванов.

И верно, через полчаса именно он ввалился в каморку за эскадроном и расцеловался с вахмистром. Скинув шинель, присел и рассказал, что еще осенью вызван с завода цесаревичем Константином в Варшаву, где объезжал ему коней под верх, а сейчас послан в придворно-конюшенную часть получать седла да из Стрельнинского дворца прихватить сбрую для варшавского обихода.

— Занятие самое дурацкое, — заключил Красовский, — из живых лошадей делать забаву для плац-парадных проездок. Но зато прошлый год по линии поручика получил, а нынче, по его представлению, «за отличие в службе» уже штаб-ротмистр. Сами чины — пустое, vanitas vanitatum[52] но мне важно скорей майором назваться.

— Жениться, что ли, хотите на богатой? — предположил Иванов, подумавший, как изменился за восемь лет Красовский.

— Да нет, какая женитьба — turpe senilis amor![53] Мне охота начальником завода стать, чтобы надо мной дурак не сидел, как сейчас. А место штаб-офицерское.

Вскоре условились, что завтра Иванов придет на постоялый двор на Московской дороге у Сенной площади, чтобы обстоятельно обо всем потолковать.

Комната, которую занимал Красовский, оказалась просторной, в три окна, и обставлена по-барски. На столе шумел походный самоварчик красной меди, стояли чашки, калачи, сахарница и бутылка рому. Но под полом в первом этаже находился трактир, и оттуда явственно доносился гул голосов и хлопанье дверей.

— Ничего, — сказал хозяин, заваривая чай. — Ночью там тихо, а вечером я нынче впервой дома, чтобы с тобой повидаться.

— Где ж гостевали? Аль по театрам хаживали?

— На театре завтра «Волшебного стрелка» слушаю. Первые два дня у Елизарова ночевал в Стрельне, и вчерась весь вечер у Дарьи Михайловны провел. Помнишь, в Лебедяни у которой были?

— Как не помнить! Я думал, они все за границей живут.

— С полгода как приехали. Полковнику отец приказал долго жить, и он стал сряду богатейшим помещиком. А у ней супруг помер, скрываться не надобно, и замуж за него наконец пожалуйте. Ан тут и пошел дым коромыслом. Не желает барыня сейчас за границу ехать, требует по всем вотчинам отправиться в объезд. Твердит, что его за справедливость когда-то полюбила, так и наводи справедливость среди новых подданных. Словом, как всегда, у ней все по-своему. А справедливость господина Пашкова тогдашняя, которую ныне хлопотливейшей поездкой должен подтвердить, в том вся заключалась, что, как она в окно свое наблюдала, со мной, нижним чином, от нечего делать запросто играл в шашки или толковал про сочинения Юлия Цезаря, которые он по-французски, а я по-латыни читывали. Впрочем, полковник добрейший барин и ее крепко любит… Ну, а теперь ты про себя рассказывай — какие новости, окромя усов, вверх зачесанных, и того, что вахмистром стал. Не женился еще? Все бобыль?

Иванов рассказал про свое знакомство с Анютой и ее родителями и про их гибель.

— Царство небесное, — перекрестился Красовский. — Благодари бога, что знал хороших людей, что есть кого вспомнить — vivit post funera virtus…[54] А деньги не перестал копить на выкуп своих?..

— Коплю. Впал было в сумнение, а после снова начал. — Иванов рассказал о краже у них с Жученковым, про находку в подвале за иконой, про барина Жандра, что теперь бережет его капитал.

— А знаешь ли доподлинно, что все твои живы? — спросил Красовский. — Не отправились ли ad patres?[55] Может, там уж половины семейства нет и ты зря надседаешься? Ведь грамотный, так письмо отпиши. А то я, как из Варшавы на завод в Харьковскую через ту же Лебедянь поеду, сделаю малый крючок, их повидаю и тебе отпишу. Погляжу хоть, что за люди, на которых силы убиваешь.

52

Суета сует (лат.).

53

Любовь старика смешна! (лат.)

54

Добродетель переживает смерть… (лат.)

55

К праотцам (лат.).

— Чего бы лучше, Александр Герасимыч!

— Ну, говори тогда, как зовется «колыбель твоих первоначальных дней, невинности твоей и юности обитель», как Державин писал. — Красовский достал записную книжку и карандаш: — Деревня Козловка под самой Епифанью… Так. А помещика? Капитан Карбовский. Все та же скотина, что невесту твою холую отдал? Вот те слово, что заеду и отпишу, а то совесть гложет, mea culpa[56], что не отпустил на полсутки с похода, чтоб с родными свиделся. Так ведь не знал тогда тебя, боялся… — Красовский прислушался к шуму, что доносился снизу, взглянул на запертую дверь и понизил голос: — Вот теперь и гомон здешний как раз к месту. Расскажи-ка во всей подробности, что у вас в некотором декабре приключилось? Был ли ты в тот день в строю и кто из наших полковых в то дело замешался?

Иванов рассказал о том, что слышал и видел в Стрельне и Петербурге благодаря доверию князя Одоевского, что происходило перед Сенатом и какие слухи были о суде и казни.

— Ну, спасибо, — кивнул штаб-ротмистр, выслушав все очень внимательно. — Ты, могу сказать, вперед гонорарий сполна заплатил за поездку мою в Козловку. Ведь ни от кого не мог толком услышать, как и что было. А оно весьма важно…

— Какая важность, Александр Герасимыч, если такой погром потерпели да казнили и сослали столько добрых господ? — возразил Иванов.

— Понятно, неудача полная и вся по их вине, — согласился Красовский, — но сколь, однако, перед отцами своими возвысились! Раньше, бывало, соберется кучка офицеров, не вполне трезвых, да и того, — он охватил себе горло пальцами обеих рук, показывая, как душат. — А здесь вовсе иное дело — попытка во имя-блага общего, предпринятая людьми самых благородных мыслей. Список, правительством публикованный, я читал, но в нем ни одного имени знакомого не сыскалось, как с 1819 года с конями более, чем с людьми, сообщаюсь. А из твоего рассказа увидел, что хоть головы у них были горячи, да сердца чисты.

Когда Иванов собрался в полк, штаб-ротмистр спросил:

— А не хочешь ли к Дарье Михайловне в гости сходить? Она вчерась про тебя помянула. Привесть просила.

— Как же нам теперь вместе к господам богатым идти? — усомнился Иванов. — Вам теперь, в эполетах, все двери открыты, а мне дальше прихожей не ступить. Вам самому ловко ль будет?

— Пустое, — отмахнулся Красовский. — У нее на все свой образец. Недаром себя «полубарыней» зовет. Раз сама приглашает, то гости равные будем. А полковника услала по ближним двум вотчинам в объезд, так что тянуться тебе не придется. В пятницу ежели сумеешь, то часов в шесть приходи за мной… А насчет прихожей, то когда десять лет унтером выслужишь?

— Через четыре года без малого.

— Так послушай моего совета: найми писаря или кантониста, чтоб подучил к экзамену, да и выходи, как я, в армейские корнеты. Дело вполне сбыточное, experto credite[57].

Иванов пошел в полк, думая о совете Красовского: «Может, когда останется года два до сроку, то нанять такого учителя? Жученкову наука не давалась, а я как быстро грамоте и счету выучился. Офицеру и жалованья больше, и выкупить своих можно на себя — искать никого не надобно… А вдруг правда за десять лет нет уж кого-то в живых?»

Когда в назначенный вечер он зашел за Красовским, тот сразу опять заговорил об экзамене на корнета:

— Я бы тебе и место на конных заводах выхлопотал у цесаревича. Ведь он все инспектором российской конницы значится, хотя который год безотлучно в Варшаве солдат польских мучает.

— Все по-прежнему? — спросил Иванов.

— А что он еще умеет? При нем еще генерал Куру та, грек хитрющий, знай похваливает, — asinus asinum fricat…[58] Рассказывал мне тамошний офицер, когда однажды подвыпили и остерегаться бросил, как лет десять назад ехал через Варшаву генерал Ермолов и цесаревич ему своим пешим караулом хвастанул. Идут по фронту — застыли все, как истуканы каменные. Затянуты по плечам и брюху лямками, воротниками задушены. Цесаревич и спрашивает: «Хороша ли гвардия? Вот я ее за три года до какого форса довел». — «Очень хороша, ваше высочество», — отвечает Ермолов. И тут же уронил перчатку около флангового да и говорит: «Подними, братец! Его высочество с тебя не взыщет, что фронт нарушишь». Тут и вышел конфуз: сколько солдат ни силился, не дотянул до земли, раз корпус запеленат и штаны натянуты.

— А цесаревич что же? — спросил Иванов.

— Да ничего. Как ему свой афронт понять? Мои любимые римляне говорили: «Habitus non facit monachum»[59]. Мундир генеральский еще не делает полководцем. И они же говорили, что солдат всегда должен быть налегке — ne quid nimus[60],— чтобы сберечь силу для боя. А как сие такому Константину Павлычу втолковать, который красой единственной султаны, этишкеты, кутасы да тесные мундиры почитает?.. Коли новый царь его от конницы не отставит, то она вовсе пропадет, помяни мое слово. Лошади перекормленные, раз в неделю под седлом ходят, а люди, кроме артикулов, ничему не учатся. Какое-то всеобщее помрачнение ума. Слава богу, что второй Наполеон не народился, а то бы разделал нас, как пруссаков в 1806 году… Оттого на конных заводах сейчас легче служить, чем в полках. Но и там не больно сладко. Часто думаю об отставке, да чем прокормишься? Офицерская пенсия мизерная, а частную службу где сыскать?.. Ну, идем. На улице про такое не поговоришь.

В одном из домов на Литейной взошли по чистой лестнице во второй этаж, и Красовский уверенно открыл полированную дверь. Видно, их ждали: вскочивший с ларя лакей подхватил обе шинели, принял холодное оружие и распахнул дверь из передней. Открылась зала, где ярко горели свечи в люстре, в углу сверкал рояль, стояли обитые полосатым шелком диван и кресла, висели в простенках зеркала.

Красовский, совсем привыкший к офицерскому положению, ловко откинул фалды мундира и присел на диван. Вахмистр встал в сторонке у окошка. Но вот в дверях, ведших в соседнюю комнату, показалась хозяйка. За годы, что не видел ее Иванов, Дарья Михайловна стала худее, чернее кожей. «Цыганская кровь проглянула», — подумал вахмистр. Но так же разом осветила ее правильное лицо приветливая улыбка, показавшая прекрасные зубы, так же прост был покрой светло-бирюзового закрытого платья, на котором сверкала длинная нитка жемчуга, завязанная узлом на груди и спадавшая петлей ниже пояса.

Ответив на поклон Иванова, подошла вплотную, взяла душистыми руками за виски и поцеловала в лоб.

— Жив, землячок? — сказала она прежним глубоким, звучным голосом. — Миновали тучи, что над тобой собирались? Правду карты мои говорили?

— Покорно благодарю, сударыня, — снова поклонился Иванов.

— Нет, ты ответь: правду тогда нагадала?

— Что правду, сударыня, а что и нет… Людей добрых повстречал немало. И девицу душевную. Да всех судьба отняла. Кого смертью, кого разлукой насильной.

— От судьбы никуда не уйти, — раздумчиво сказала хозяйка и повернулась к вставшему, ожидая ее привета, Красовскому. — Здравствуй, милый друг Герасимыч. Спасибо, что привел земляка. — И его поцеловала в лоб.

— А вы не гостей ли ждете, Дарья Михайловна? — Штаб-ротмистр указал на люстру.

— Ждала гостей и дождалась. — Она улыбнулась стоявшим теперь рядом приятелям. — Павел Алексеевич мой еще не вернулся из Новгородской вотчины, так что без хозяина вас принимаю.

— А с Италией как решили?

— Туда осенью, когда все здесь не спеша объедем. Дней через десять под Москву тронемся, оттуда в Калужскую и Тамбовскую. Ну, гости дорогие, что прежде: ужинать или музыку слушать?

— По нам сначала бы пением угостили, — сказал Красовский.

— Ну, будь по-твоему, — кивнула хозяйка. — Егор! Позови Козьмича да Алексашу… А ты, землячок, не стой, сядь, как гостю подобает, на диван или в кресло, а то и петь не стану.

56

Моя вина (лат.).

57

Верь опытности (лат.).

58

Осел гладит осла… (лат.).

59

«Ряса еще не делает монахом» (лат.). Красовский ошибается: эта пословица более позднего происхождения. — В. Г.

60

Ничего лишнего (лат.).


Вы здесь » Декабристы » Литературные произведения. » В.М. Глинка. История унтера Иванова.