Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » В.М. Глинка. История унтера Иванова.


В.М. Глинка. История унтера Иванова.

Сообщений 11 страница 20 из 45

11

5

Дорога, по которой двигалась команда, становилась все оживленней. Табуны коней и гурты убойного скота, телеги с купеческими товарами и фуры с помещичьими перинами с рассвета дотемна тянулись в одном направлении с конногвардейцами. На третий день после ночевки близ Куликова поля к полудню вдали на пригорке показалась Лебедянь. Остановив команду перед Пушкарской слободкой, Красовский приказал ставить палатки в поле у дороги.

До открытия ярмарки оставалась неделя, и, отправившись вечером в город, Красовский узнал в «Парижской гостинице», где всегда приставал их поручик, что начальства еще нет. За тем же походом сторговал бревна для коновязи, жерди и солому для навеса. Назавтра он наблюдал за устройством лагеря, а потом разрешил половине кирасир ежедневно отлучаться в город, наказавши перед уходом показываться ему, раз на ярмарку наезжает немало офицеров. Еще строже велел Красовский смотреть в оба тем, кто по пять человек оставался дневалить у коновязей. Сюда всяких воров собирается тьма, — того и гляди, сведут из-под носу лучших коней.

Иванов уходил в город во вторую очередь. Одетый и выбритый по форме, он утром явился унтеру, но услышал:

— Жди малость, вместе пойдем. Я тут все знаю и тебе покажу.

Получить такой приказ было лестно. Ровно строгий ко всем по службе, Красовский явно расположился к ефрейтору. Может, Елизаров наказал поберечь замученного бароном человека, а может, самому пришелся по душе.

Когда шагали по улице слободы, а потом мимо кладбища в горку к заставе, Красовский рассказал, что Лебедянь, подобно всем здешним городам, строилась как крепость-острог для охраны тогдашних границ от татар. Потому и на холме стоит над Доном, окруженная слободами Казачьей, Стрелецкой, Пушкарской, в которых жили ратные люди. Расположен город средь богатого черноземного края, меж губерний Тульской, Орловской, Рязанской, Тамбовской, Воронежской, и потому удобен для больших ярмарок, бывающих здесь четыре раза в год. Лебедянская оборотами уступает только Нижегородской-Макарьевской и Курской коренной ярмаркам, а самый большой съезд здесь на весеннюю Троицкую ярмарку, которую открывают 18 мая.

Прошли по единственной мощеной улице, что тянулась от собора. Улица звалась Дворянской, но на ней стояли больше купеческие каменные дома с крепкими амбарами и кладовыми во дворах. За растворенными воротами суетились приказчики у подвод с товарами. Из двух трактиров и «Парижской гостиницы» слышались раскатистые господские голоса и звон посуды. Не раз встречались офицеры, которым конногвардейцы снимали фуражки и делали фрунт.

— Другой раз боковыми улицами ходи, — сказал Красовский. — Ноне для первого раза здесь повел.

Дошли до торговой площади. Она была очень велика и вся застроена каменными и деревянными лавками. За ними виднелись купола и белые стены монастыря. Главная улица лавок прямо за Дворянской, как бы ее продолжение, звалась Панскими рядами. Тут все было нарядно, горело на солнце свежей краской вывесок и аккуратных навесов, свежими тесовыми мостками-тротуарами. В лавках увидели горы товаров. Разноязычные торговцы — русские, немцы, армяне, бухарцы — вынимали из ящиков и мешков и раскладывали на тесовых полках и столах штуки шелков и сукон, шкурки сафьяна и ковры, хрусталь и фарфор, пистолеты и седла. В ближних проулках, куда также вели мостки, плотники достраивали два балагана: один под парусиновой круглой кровлей, другой целиком дощатый — театры, где будут петь и представлять чего-то для господ, как объяснил Красовский. Сюда, в Панские ряды, когда откроется торговля, простой народ пускать не будут. Ему на потребу по сторонам Панских шли Бабьи ряды с лавчонками попроще и без мостков для покупателей. Там тоже раскладывали и развешивали товары. И по ним прошлись гвардейцы, поглядывая на кожи, глиняную посуду, косы, топоры, сбрую, разноцветные набойки и ситцы. Наконец ближе к Дону увидели огромную пустую площадь, на которой пойдет главный конный торг.

Через нее дошли до берега, откуда открывался широкий вид на луговую сторону Дона, на Казачью слободу и лежащее перед ней в свежей зелени широкое Попово поле, где каждый год устраивают скачки с призами и большими денежными ставками.

На обратном пути Красовский наказал ефрейтору подождать около крыльца казенного места, где за окнами горбились над бумагами писцы. Здесь рядом с Ивановым топтались несколько мещан, видно просители. Вскоре унтер вышел, провожаемый толстомордым детиной в форменном зеленом фраке. Отмахнувшись от сунувшихся к нему мещан и мельком взглянув на Иванова, канцелярист истово расцеловался с Красовским.

Потом завернули в стоявший за одной из церквей длинный деревянный дом, половина окон которого была забрана досками и закрашена в цвет стен. У крыльца Красовский достал из кармана тетрадку вроде той, в которую вносил дорожные заметки.

— Вирши лучшие другу в подарок списал, — пояснил он ефрейтору.

И отсюда вышел очень скоро, сопровождаемый тощим человеком в подряснике, с жидкими волосами, заплетенными косицей. Радостно и любовно засматривая в лицо унтера, он размахивал давешней тетрадкой, приговаривая:

— За Мерзлякова да за Жуковского особливый тебе поклон. — А затем обратился к ефрейтору: — Милости прошу, господин кавалер, гостевать с ментором своим.

Когда пошли дальше, Красовский пояснил:

— Други мои здешние — с семинарских времен сотоварищ, на одной скамье учены, одной лозой пороты, а ныне дьякон вдовый, да сын его, канцелярист, недавно женатый и отделенный. Упредил их, что как вахмистр приедет, то свиданию нашему время наступит. Поговорим, виршами и пением утешимся да и пропустим малость. In vino Veritas[16]. Ужо, коли хочешь, возьму когда в сию компанию.

— Я вина вовсе не принимаю, Александр Герасимыч.

— И малой толики? Rara avis[17] — кирасир непьющий.

Гнездовский с Елизаровым приехали вечером. Поручик встал в гостинице, а вахмистр пришел в команду, поговорил с Красовским, принял от него людей и лошадей и завалился спать.

Утром, когда Иванов, выкупав коня и сам искупавшись, возвратился в лагерь, Красовский собрался идти в город. Он вылез из палатки в новом белоснежном колете, сверкая галунами на обшлагах и воротнике, с длинным рядом крестов и медалей на груди, неся в одной руке бескозырку, в которой лежали трубка, кисет, кошелек и синий шелковый фуляр, а другой поддерживая палаш в отодранных до ослепительного блеска ножнах.

— Каким вы женихом нонче! — восхитился Иванов.

— Отбываю, братец, от казенных двуногих и четвероногих, чтобы вкусить беседы и пития в округе, мне дружеском. Если что случится, то обрящете меня в дому, где дьякон Филофей квартирует, — сказал унтер и, распихав по карманам в фалдах колета содержимое бескозырки, надел ее набекрень, подхватил палаш и молодцевато зашагал по дороге в город.

В этот день Елизаров осмотрел всех лошадей на выводке и после нее подтвердил приказ Красовского насчет усиленных дневальств у коновязей. Добавил, что вот-вот начнут пригонять заводских «неуков», а своих лошадей продавать. Потом кликнул к себе Иванова и сказал:

— А твоя, Александра, и верно вся стать расправилась. Ровно живой воды нахлебался. — Вахмистр отечески ударил Иванова по груди. — И Красовский тебя одобряет. Так ведь я-то знал, кого беру… Скоро теперь, братец, с тобой поквитаюсь…

16  В вине истина (лат.).

17  Редкая птица (лат.).

12

— Покорно благодарю, Семен Елизарыч! — радостно ответил ефрейтор.

Задавши корм своему рыжему, Иванов гадал, в чьи-то руки достанется этот красивый и послушный конь, к которому успел привыкнуть. Да стоит ли про то печалиться, когда в ближние дни здесь, в Лебедяни, пойдет у господ игра и на карту поставят не одну крепостную семью… Вспомнился Иванову барин, отставной капитан Иван Евплыч Карбовский, что сдал его в солдаты не в зачет, когда не было положено с его вотчины рекрута. Оторвал от родных, от невесты, когда не ждали, только потому, сказывали дворовые, что продул соседу в карты сто рублей и надобно было рассчитываться, слово дворянина, вишь, дал. А рекрутская квитанция — те же деньги…

Так надо ли тому барину шапку сымать, встретивши на ярмарке, куда каждый год ездит? Может, помер уже господин Карбовский? И десять лет назад у него от обжорства да перепоя кровь в голову кидалась, отчего ревел по-бычьи и епифанский цирюльник целый ковшик ее отворял, чтоб прочухался… Да как не поздороваться, увидавши, когда про всех родных расспросить возможно… А не встречу, то все одно вскорости узнаю про них. По вахмистровым нонешним словам видать, что будет ужо такой праздник…

В эту ночь была очередь Иванова стоять старшим над дневальными около коней. Перед тем как залечь спать, Елизаров сказал ефрейтору:

— Ты, братец, коли Красовский не в себе придет, помоги ему в палатку забраться да особо горланить не давай. Только раз на двое суток отпросился, то раньше навряд покажется. — Вахмистр покрутил головой: — Не усмотрел я, что с палашом пошел.

— Потеряет, опасаетесь?

— Того не думаю, а не рубанул бы кого спьяна. Да авось сотоварищи-питухи свяжут, ежели что…

Елизаров ошибся. Унтер возвратился в лагерь на рассвете. Прогоняя утреннюю дрему, Иванов обходил коновязи, когда услышал далекую, еще на улице слободки, твердую строевую поступь, сопровождаемую лаем нескольких шавок. Потом к шагам примешался звон шпор и колец палашных ножен.

«Трезвый идет», — решил ефрейтор.

Но когда вышел на линейку к палаткам, то с удивлением увидел, что Красовский марширует мимо повертки с большака, где кирасиры настлали через канаву мосток для проводки коней.

— Александр Герасимыч! — окликнул негромко ефрейтор.

Красовский остановился, повернулся вполоборота и бессмысленными, все время мигающими глазами с минуту смотрел на лагерь. Потом зашагал прямо, чудом прошел по самому краю мостка и тем же деревянным шагом подступил вплотную к ефрейтору.

— Всех перепил и перепу… передне… путировал, — вымолвил он с натугой, чужими губами. — Говорили — ночуй. А чего я там не видал? Пух да пауки… — Он оперся на рукоять палаша и продолжал, обдавая Иванова перегаром: — Дьякон хоть хил, но последний мне суфлерствовал Мерзлякова своего, а копиист всехвальный давно под столом… Однако нет пиита славней Державина!..
Зевес быкам дал роги,
Копыта лошадям,
Проворны зайцу ноги,
Зубасты зевы львам…

А нам что, окромя памяти? А?.. Показывай дорогу. Гуси в глазах крылами машут…

Иванов взял унтера за локоть и повел к палатке. Тот шел послушно и молча, но у самого входа вдруг уперся рукой в переднюю палку-подпорку и сказал, тараща осоловелые глаза:

— Кабы Даша за стеной пела, которая нонче там водворилась, то до завтра сидел бы, право…

Ефрейтор помог Красовскому выпростать из тугих петель медные пуговки колета, расстегнул поясной ремень палаша, снял бескозырку, сунул ее в непослушные пальцы и сам не свой смотрел, как, согнувшись, исчезла за парусиной широкая белая спина.

— Даша, — шептал Иванов. — Кого помянул?! Дашенька, свет мой…

Вот как бывает: гонит и гонит от себя человек тяжкое воспоминание, обозначенное дорогим когда-то именем, а оно вот — чужими устами произнесенное, прямо в сердце кровью ударит, и уже снова его не заставишь уйти, тут оно, жжет, как уголь раздутый…

Ярмарка шумела так, даже в лагере конногвардейцев под горой целые дни слышался ее немолчный гул: тысячеголосо ржали кони, мычали быки и коровы, кричали разносчики и пьяные гуляки, били барабаны и ревели трубы в балаганах, лаяли растревоженные городские и пришедшие со стадами собаки. Мимо, по дороге, ехали в оба конца господские экипажи и телеги, верховые, шли пешеходы. Прибыла первая партия из двадцати трехлеток с Беловодских заводов. Одного за другим продавали старых коней. К удовольствию Иванова, его рыжий остался в десятке задержанных для разъездов и привоза фуража. По два раза в день в лагере показывался поручик Гнездовский то один, то с покупателями, приказывал выводить старых и молодых коней, смотрел их под седлом, чаще всего искусного наездника Красовского. Заводские трехлетки — не степные неуки, которых надо обламывать, чтобы под всадником не бесились. Эти хоть не знают кавалерийской выучки, но под верхом ходили спокойно.

Боясь конокрадов, поручик навел еще большую строгость: разрешил отпускать в город только треть людей, приказал, кроме дневальных, днем и ночью обходить лагерь вооруженным рундом, а к темноте всем быть на поверке. Несмотря на это, многие кирасиры свели в слободках знакомства, прознали, в каких кабаках водка крепче и закуска дешевле, где живут веселые бабы. Первый кутила Алевчук, спавший в одной палатке с Ивановым, не раз звал его к какой-то Софронихе, но ефрейтор отшучивался. Не тянуло его и на ярмарку. Чего там не видал? Господ? Толкотни? На Петрушку деревянного глядеть за грош? Или как собачки на ковре в сарафанах пляшут? Вот кабы надеялся односельчан встретить, то другое дело… Но крестьянину весной за сто верст на ярмарку ездить не след.

Единственное, что привлекало Иванова, был торг конями. Два раза ходил любоваться на верховых и рысистых красавцев, приведенных заводчиками себе на прибыль и на славу. Однажды пошел с кирасирами за Дон, на Попово поле, где табунщики объезжали молодняк, выбранный покупателями. Сходил раз и зарекся. Дикого конька, испуганного, дрожащего, упирающегося из всех сил, притащили на свободное место арканами два верховых табунщика. Еще трое ловко спутали ему ноги, повалили, надели недоуздок и оседлали грузом из двух мешков с песком, пуда по два в каждом. Потом распутали ноги и погнали на корде. Двое держали ременную корду, а двое бежали сзади, настегивали, чтобы шибко шел кругом, не забирал в стороны. Через час мокрого, дрожащего, обессиленного коня расседлали и отвели в загон. А других таких же неуков в это время гоняли по второму, третьему разу на корде под тем же грузом. При следующем приеме выездки, происходившем тут же, на оседланного уже обычным седлом коня махом прыгал пятипудовый табунщик и сразу начинал молотить по обоим крупам нагайкой. Скоро бешено несущийся конь пропадал вдали, чтобы через часа два возвратиться — весь бело-желтый от мыла, еле переставляя ноги, покорный, сломленный. И такая гонка под всадником тоже возобновлялась раза три, на чем выездка считалась законченной.

Выбравшись из толпы, Иванов пошел в лагерь. Нет, это зрелище не по нем. Хорошо знал, что половина этих коней уже погублена, разбита на ноги, запалена, и горе тому, кто их купит. А если и выдержит здоровье, то как не возненавидеть коню людей?..

Часто в свободные часы ефрейтор сиживал на лавке, сделанной кирасирами около лагеря. Гнал от себя мысли про будущую полковую жизнь, которая, как ни кинь, близится. Грелся на солнце да глазел на дорогу, всматриваясь в прохожих и проезжих. Вдруг кто из Козловки покажется? Здесь, где потише, верней узнаешь.

Однажды, уходя в город, к нему подсел Красовский.

— Все домовничаешь? Может, денег нету? — спросил он. — Так будто Елизаров говорил…

— Есть, Александр Герасимыч, да своим семейным побольше хочу отвезть, — ответил Иванов.

— Так у меня возьми на гулянку, хоть рублей пять, в Петербурге с жалованья отдашь. Сходи погуляй, девку сыщи, чтобы развеселила. А то со мной идем. Дружки мои рады будут, и соседку тамошнюю, ежели повезет, увидишь, собой прекрасную и поет как ангел, experto credite[18] — я в сем толк разумею…

18  Верь опытности (лат.).

13

— Покорно благодарю, мне и тут хорошо, — отвечал Иванов. — А кабаки мне, право, без вкуса и на Попово поле глядеть не хочу.

— На что там глядеть? — кивнул Красовский. — Чисто солдат коверкают, как на себе испытали. Не выездка вовсе, а плохая приездка. Такие кони потом наездников неопытных бьют да кусают… Ну ладно, мудрец, прощай до утра…

Однако ефрейтору в тот же день довелось снова увидеть Красовского. Вскоре по его уходе в лагерь приехал поручик, и тотчас Иванова кликнул вахмистр:

— Знаешь ли дом, где Красовский наш в городе куролесит?

— Было однова, что при мне заходил, только не знаю, там ли нонче, — нашелся сказать Иванов.

— Ступай, сыщи его да вели к их высокоблагородью в гостиницу явиться. Хотят, коня одного чтоб сегодня же спробовал.

Дом, где жил вдовый дьякон, нашел сразу, но на двери висел замок. Заглянул в окно — неприбранная комната, на столе ковшик, куски хлеба, книги. На лавке — подушка и войлочек. Когда стоял в раздумье, откуда-то донесся сильный женский голос, певший под звуки фортепьяно. Такую музыку ефрейтор не раз слыхивал из офицерских квартир в казармах.

«В задних покоях поет, — решил Иванов. — Может, и унтер там. Да как к ним попасть?»

В садовом заборе, что примыкал к дому, виднелась калитка. Ефрейтор взялся за ее железную щеколду, и тотчас совсем близко раздалось грозное ворчание собаки и мужской голос спросил:

— Чего, служба, надобно?

Сквозь круглый глазок калитки на Иванова смотрел кто-то, и он ответил:

— За унтером Красовским начальство послало. Не тут ли?

Калитка открылась. Дюжий парень в накинутом на плечо армяке держал за ошейник большого мохнатого пса, который при виде Иванова разом успокоился и завилял хвостом.

— Ступай за угол, под окошком его кликни, — сказал парень.

Перед ефрейтором лежал запущенный сад. Вдоль глухой боковой стены дома шла вглубь дорожка. Иванов по ней завернул за угол и увидел садовый фасад в шесть окон. Против него за круглой клумбой серела старая скамейка. Здесь голос звучал уже в полную силу, и красота его повелительно остановила Иванова.

Все окна, выходившие в сад, были задернуты кисейными занавесками, кроме одного, у которого профилем к ефрейтору сидел Красовский, держа в руке потухшую трубку. По выражению лица с закрытыми глазами было видно, что и он благоговейно слушает. Низкий, легко и плавно лившийся голос возносил хвалу и восторженно ликовал на каком-то звучном, неизвестном Иванову языке. Но вдруг пение и музыка оборвались.

— Александр Герасимович, к вам кавалер пришел, — сказала невидимая ефрейтору женщина.

Красовский, открыв глаза, взглянул в сад:

— Ну, чего, Иванов?

— Пусть сюда идет, — приказала женщина. — Угостим его.

Теперь ефрейтор сквозь занавески смутно увидел лицо, обрамленное темными локонами, светло-лиловое платье и поклонился в ту сторону.

— Покорно благодарю, сударыня, — сказал он. — Да господин поручик наказали Александру Герасимычу сряду к себе прийти.

— А, чтоб его! — окончательно очнулся Красовский. — Иду сейчас. Куда? В трактир?

Когда шли рядом по улице, унтер спросил:

— Слышал?

— Как же, дохнуть боялся. А на чьем языке оне пели?

— По-итальянски.

— Молитву?

— Почувствовал? — обрадованно воскликнул Красовский. — «Аве Мария» зовется, гимн духовный. Великий немецкий музыкант сочинил, Бахом звался… Понимаешь теперь, как можно часами такое пение слушать и про питье да еду забыть?..

— Где же выучились? Или не русские? — спросил Иванов.

— Землячка твоя, под Крапивной родилась. Ты ротмистра Пашкова в полку застал?

— Как же. Они в отставку вскоре после войны пошли.

— Вот-вот. За первым мирным ремонтом мы с ним сюда ездили. А дальше, брат, не стану сейчас, на ходу, рассказывать, но как от поручика освобожусь да в команду приду…

Но Красовский в этот вечер возвратился поздно и не видел ефрейтора. Зато назавтра, оставшись в команде за Елизарова, уехавшего куда-то с ремонтером, унтер вечером присел к Иванову на лавочку перед дорогой и без вопроса начал такой рассказ:

— Так вот, на обратном пути в Орле ротмистр Пашков, из коляски неловко выпрыгнув, ногу сильно подвихнул, на их общую судьбу. А надо тебе знать, что он итальянской и французской речи обучен, сам знатный певун и у лучших музыкантов уроки брал. С больной ногой в постеле лежа, сначала красавицу свою в окошке соседнего дома увидел. А как пение ее, все невидимым соседом, услышал, то и вовсе голову потерял. Потом, с палочкой в первый раз вышедши, в театре тамошнем, где оперу давали, ее с мужем встретил. Театр графа Каменского очень плохой, только с горя посещать можно. Крепостные актеры безголосые, оркестр уши дерет. Но на другое утро из окошка супротивного все напевы услышал, в точности повторенные, ибо слух у певицы совершенный. Amantes amentes[19] в Древнем Риме говорили. Как он ей из своего окошка вторить стал, то сошли оба с ума. А муж у нее — судейский чиновник, на взятки жил и пьяница. Вот ротмистр, все разузнавши, призвал его и прямо: «Отступись от жены, я ее увезу навсегда, и ты ее не поминай. Сколько возьмешь?» Тот сряду говорит — десять тысяч. Пашков поторговался для виду. Сошлись на восьми. Заплатил и расписку взял, будто получил от него муженек взаймы пять тысяч. Так другой чиновник ротмистра научил, чтобы супругу нежному руки связать. И отправились мы все в Петербург. Я все так знаю потому, что, можно сказать, свидетелем был — по заводам с ремонтером ездил, а Елизаров команду вел. От Орла и я с вещами ротмистра уже сзади трюхал, раз Дарья Михайловна в костюме казачка дворового с ним вперед понеслась… А к пению я с детства привержен, в семинарском хоре обучен, так что, когда она русское певала, и я иногда вторил… Ну, а в Петербурге Пашков рассчитался за ремонт, вышел в отставку полковником, и сряду в Италию укатили. Думал, и не свидимся боле, а в сем феврале в Петербурге меня кликнули. Оказывается, дядя полковников богатый здесь помер и тетка отписала, чтобы ехал, его наследником делает, раз сама больна, на ладан дышит. А у него-то, видно, от заграничных музыкальных учителей и прочего в кармане стало не густо. Отец же, хотя помещик богатейший, но сыном недоволен как раз за Дашу и ничего не дает. Поехали они в Тамбов к тетке. А она меж тем так поздоровела, что сама конным заводом правит, приказчиков за бороды дерет и сюда на торг собралась. Вот и попал мой полковник впросак. Тетка-вдовица требует, чтобы при ней для форсу в мундире с орденами все время состоял, и наследство обещает, а он по певунье своей тоскует и между теткой и ею мечется…

— А что ж дальше будет? — спросил Иванов.

— Кто же скажет? — пожал плечами Красовский. — По-моему, плюнуть бы на тетку должен… Да ведь деньги большие…

— А стража от кого же ее бережет? От барыни? От тетки той?

— Aurea dicta![20] Я и забыл сказать, что еще супруг Дашин им в письмах грозится с дружками нагрянуть — жену отбивать, раз по бумагам его законная, а расписка долговая вгорячах без должных свидетелей писана. Только я того не думаю, раз за три года, сказывают, вовсе спился.

— А они каковы к мужу своему?

— Лучше в омут, говорит, чем с ним на час. Она-то, его подлость знаючи, и боится, не ворвался б с головорезами, здесь же, на ярмарке, нанятыми. Подхватят ее, да и выкупай снова полковник. Для того и поставили караульщика. А тебя как пес встретил?

— Будто своего.

— Колет белый да конем, как я, пахнешь, вот и поверил, раз я там свой человек и каждый раз его приласкиваю.

В конце второй ярмарочной недели начались скачки на Поповом поле, и Красовский позвал Иванова пойти посмотреть.

На берегу Дона собралась большая толпа, но рослые гвардейцы хорошо видели через головы ранее пришедших зрителей.

На том, низком берегу выделялся широкий круг в версту длиной, с которого был снят дерн и земля посыпана желтым песком. У круга стояла сколоченная из теса открытая беседка с полотняным навесом. На ней разместились военные и статские господа и нарядные барыни. По сторонам беседки стояли десятки колясок, в них восседали целые барские семьи. Перед беседкой конюхи водили лошадей, на которых уже сидели наездники-подростки в разноцветных рубахах.

19  Влюбленные — что безумные (лат.).

20  Золотые слова! (лат.).

14

На углу беседки ударил сверкнувший на солнце медный колокол. Между двумя мачтами с флагами перед беседкой начали выстраиваться, равняясь, пять всадников.

— К самому времени пришли, — сказал Красовский. — Видишь, посередке в кресле в перьях толстуха? Она и есть тетка полковника, и он около ней вьется. Вон в нашем-то мундире…

Второй удар колокола — и всадники понеслись по кругу.

— Прибавь, соловая!

— Зелена рубаха, не сдавай!

— Дай, дай, вороненькая! — кричали кругом.

— Ох, мать честная, хорошо рыжая идет! — охал Красовский.

На третьем заезде из всех зрителей не кричал, кажется, один Иванов. Он не отрываясь смотрел на группу господ не из самых важных, стоявших перед беседкой. Там, среди военных и статских, толкался высокий барин с большим брюхом, в сером широком сюртуке и зеленом картузе. Хотя черт лица было не разобрать, но ефрейтор не сомневался, что узнал эту красную рожу, эти неуклюжие руки и ноги… Жив, значит! Ни водка, ни обжорство, ни бабы, ничто его не берет…

Сказав Красовскому, что пройдется по рядам, выбрался из толпы. Нужно было двигаться, остаться одному. От вида этого орущего обжоры разом встали в памяти места и люди… Защемило тоской и тревогой: как кого найдет? И найдет ли?.. Скорей сыскать себе дело. Хоть поехать с Минаевым за овсом, наломать руки и спину тяжелыми кулями…

Но, когда пришел в комнату, Минаев уже возвратился из лабаза, и овес перенесли в его палатку. Лагерь млел под полуденным солнцем, и, видно, кроме дневальных, все не ушедшие в город спали. Но нет! Из вахмистерской палатки слышалось щелканье счетов, потом Елизаров высунулся с очками на носу и окликнул:

— Красовского не видал?

— Давеча на скачку вместе смотрели, господин вахмистр. Там его и оставил, — отрапортовал Иванов.

— Как после обеда отдохнешь, то сыщи его, вели к поручику под вечер явиться. Себе теперь парадира выбирает, посмотреть на аллюрах под Красовским хочет.

Поел, прилег в палатке. Когда жара начала спадать, натянул снова колет и пошел в город. Из-за Дона надвигалась черная туча. И слава богу — воздух освежит, пыль прибьет, а от коней мух и слепней отгонит. Скачки, понятно, уже кончились, народ разошелся. Повернул к дому Филофея. На этот раз дьякон был у себя. В порыжелом подряснике, босиком подметал веником крыльцо.

— Ступай, кавалер, к калитке, доложись караульному. От меня ход есть, да оттеда заперт, — сказал он. — Бегом беги, вот-вот дождь польет. Эка темень идет, господи!

У калитки и дальше все было как в прошлый раз. Но перед окном Иванов увидел Красовского и барыню, сидевших по сторонам столика, уставясь на карты, которые она перекладывала. Видно, гадала, что-то приговаривая.

Тонкий профиль, бледную щеку, полузакрытую каштановыми локонами, Иванов видел только минуту. Почувствовала его взгляд и оборотилась к окну. Глаза оказались серо-голубые, с очень пристальным взглядом. Вслед за ней повернулся и Красовский.

— Чего тебе? — спросил он. — Опять вахмистр послал?

Иванов передал поручение, и в это время ему на плечи и голову, с которой скинул фуражку, упали первые капли дождя.

— Бегите за дом, там войдете, — махнула рукой хозяйка вдоль фасада.

На крылечке, расположенном на торцовой стороне дома, его встретил Красовский.

— Дарья Михайловна тебя приглашает, — сказал он. — Да не бойся, добрей ее человека не видывал.

Когда коридором дошли до большой комнаты, хозяйка зажигала канделябр с восковыми свечами. За окном шумел дождь.

— Не промокли? — спросила она Иванова, заботливым движением тронув его плечо и рукав колета.

— Никак нет, — ответил ефрейтор, смущенно отводя глаза от ее лица.

— Что ж карты сложили? — спросил Красовский.

— Поспеем, — ответила хозяйка. — Я сейчас закуску велю собрать. Ведь и кавалер с нами не откажется?

Иванов вопросительно посмотрел на Красовского.

— Можно, можно, — кивнул тот. — Здесь от души угощают. — И сказал хозяйке, уже идя к двери: — Я за вас на кухню схожу.

— А ну, землячок, покажи-ка руку, — приказала Дарья Михайловна. — Да нет, левую и ладонью вверх.

Так же просто и дружелюбно, как давеча, дотронулась до его плеча, взяла Иванова за кончики пальцев и подвела к столу, к свету свечей. Насупив тонкие брови, разглядывала ладонь. А ефрейтор теперь без помехи ее взгляда смотрел в красивые и строгие черты, радуясь им, как в первый раз ее голосу.

— Правду вы сказывали, — обратилась она к вошедшему Красовскому. — Чуть не уморил его немец. Совсем близко смерть подходила… Зато теперь, кавалер, больше такому не бывать… А через много лет суженую сыщешь и доброе дело какое-то свое доведешь. Ты, право, будто в сорочке родился… Ужо, как закусим, я и карты на тебя раскину…

Иванову было сначала неловко сидеть с такой нарядной барыней за столом, есть с фарфоровой тарелки мясо и пироги. Но Красовский не раз кивком ободрял его, и сама Дарья Михайловна, видать, от души потчевала и тут же расспрашивала про родных — где живут и как звать. Когда встали из-за стола, дождь прошел, гроза отгремела стороной. Потушили свечи и подсели к окну. Дарья Михайловна взяла карты, стасовала и раскинула, что-то шепча про себя. Потом, смотря в них, медленно заговорила:

— И тут все как по руке, землячок. Много добрых людей рядом с тобой вижу… Только в конце… — Она переложила еще и еще несколько карт.

— Да что там? — спросил унтер. — В полковники, может, выйдет?

— Нет, нет… — Она смешала карты. — Может, и показалось…

— Что же, Дарья Михайловна? — спросил осмелевший Иванов.

— Не знаю… Будто пламя и дым… Может, костры походные, опять на войну пойдете?.. Не знаю… Но пламя ясное было. Только далеко где-то…

— Геенна огненная, в которой все, грешники, гореть будем, — пошутил Красовский. — Ну, пойдем, тезка, пора мне к поручику наведаться, пока не заснул от обеденной выпивки.

В гостинице слуга сказал кирасирам, что ремонтер после скачек уехал в гости к помещику за двадцать верст и вернется только к ночи, а то утром.

Ведя Иванова по боковым тихим улочкам в лагерь, Красовский говорил про Дарью Михайловну:

— Ее бабка цыганкой была. От ней гадать научилась. По картам, по руке будто судьбу видит. А сама — незаконная дочка полуцыганки и помещика тульского богатого. Хотел ее удочерить, барышней воспитывал, французскому, музыке учил. А помер ударом, и осталась бедна и сира. Тут-то женился на ней, совсем юной, тот пьяница судейский… И сама, знаешь ли, в гаданье свое верит. Я ей третьего дня говорю: «Не закружила бы полковника тетка деньгами». А она: «Нет, карты сказали, что деньги ему с другой стороны идут и от меня до смерти моей никуда не денется…» Поглядим, правда ли.

— А вам она нонче что ж нагадала? — спросил Иванов.

— Да нет, на полковника как раз раскидывала, долго ли с ним тут жить… Потом на супруга оставленного начала: исполнит ли угрозы, покусится ль ее насильственно вернуть, а тут ты пришел…

Перед сном Иванов вспоминал тонкие и будто строгие черты Дарьи Михайловны, ее прямой, внимательный и все же добрый взгляд.

Простому человеку не привыкать, что господа смотрят на тебя в упор, разглядывают, как стул или посуду какую, и требуют, чтобы смотрел им в глаза с покорностью. Оттого сызмала привыкаешь опускать на открытые глаза внутренние никому не видимые заслонки, чтобы не догадались, каково у тебя на душе. А пуще с того с офицерами. Тут с первого дня рекрутчины приказывают смотреть «прямо, весело и преданно». Беда, ежели в глазах какая мысль обозначается. Оловянные должны быть глаза, вроде казенных пуговиц.

А с Дарьей Михайловной почувствовал совсем иное. Хоть и неловко будто на красивую барыню глаза пялить, но сама так просто обошлась, что даже за столом с ней сидел без страху. Истинно счастлив полковник Пашков, что рядом с такой госпожой жизнь проводит, красотой ее любуется, пение слушает… Так неужто же правду сказала, что барона больше опасаться нечего? Да нет, — барыня хорошая, а гаданье все ж таки одна болтовня… Взять хоть, что в сорочке родился. Где ж она, счастливая-то сорочка?..

15

6

Через день вахмистр дал Иванову записку, чтобы отнес купцу Игумнову — сколько отпустить Минаеву круп на обратную дорогу. Одна за другой приходили партии заводского молодняка. Елизаров начинал готовиться в путь.

Отдавши бумагу приказчику, ефрейтор подумал, не сходить ли в балаган, раз отпущен до вечера. Там, сказывали, за алтын увидишь сущие диковины. Парень паклю горящую глотает, а ежели кто стакан водки подносит, то, выпивши, его без остатку сгрызает. Танцорка на веревке натянутой вприскочку пляшет и не упадет. Другой парень десять шаров в воздух мечет, ни один наземь не уронит, а все снова в руки ему летят… Посмотришь такого, так, может, скорей время до Козловки пройдет…

Идя по булыгам Дворянской улицы среди мужиков, цыган, разносчиков, Иванов услышал глухие удары бубна. В начале немощеного проулка собралась толпа. Протискавшись поближе, ефрейтор увидел кудлатого поводыря в затасканном белом армяке и стоящего на задних лапах бурого медведя, прижавшего к боку палку. От продетого в ноздри медного кольца тянулась сыромятина, конец которой мужик держал в левой руке, а правой орудовал бубном, то вскидывая его, то пуская в руке кругом.

Народ смеялся, глядя, как неуклюже топчется медведь, неотступно глядя блестящими глазками на хозяина и порыкивая.

— В аккурат некрут на учении, — сказал кто-то.

— Только морда не бита, — отозвался другой голос.

— А ты почем знаешь? Под шерстью синяков не видать…

В это время поводырь бросил бубен, который повис на веревке у его колена, и, вытянув из кармана зеленоватый полуштоф, обратился к медведю:

— А как, Михайло Иванович, мужик из кабака домой идет?

Медведь шагнул к хозяину, тот взял у него палку и вложил в протянутые косматые лапы бутылку. Зверь мягко сел на землю и стукнул полуштофом о колено. Пробка выскочила, и Мишка начал жадно пить, все выше запрокидывая бутылку, пока не осушил до дна. Потом выронил ее, откинулся на спину и, громко урча, поднял вверх все четыре лапы.

— В башку, видно, ударило, — хохотали зрители.

— Не скоро его женка дождется.

— Чем поишь-то?.. Неужто водку купляешь? — спрашивали поводыря, который, подобрав бутылку и пробку, бросил ремень и ходил по кругу, собирая в бубен плату за представление.

— А ты что думал? Поднеси ему воды, он и служить не станет. Я наболтаю медку да водки добрую чарку, он и рад. Отдохнет малость и снова готов народ веселить за такое пойло.

Бросив в бубен копейку, Иванов повернулся уходить и вздрогнул. Прямо за ним, уставясь на поднимавшегося с земли медведя заплывшими жиром глазками и поднося к толстому носу щепоть табаку, стоял его бывший барин, отставной капитан Карбовский.

— Здравия желаю, ваше высокоблагородие! — сказал ефрейтор.

— Здоров, служивый, — ответил господин Карбовский, переводя взгляд на грудь Иванова, и втянул носом табак. — Ты кто ж таков? — Но не успел ефрейтор ответить, как помещик узнал его: — Никак Ивана Ларивонова сын?

— Он самый, Иван Евплыч.

— Вот так надивил! — продолжал барин, смахивая слезу, набежавшую от понюшки. — Отец с матерью тебя давно за упокой поминают… Ну, здорово! — Он сгреб Ивана за шею и сунулся влажным носом в его щеку. Тот едва успел чмокнуть барина в плечо. — Да ты и заслужил немало! — Иван Евплыч ткнул в грудь ефрейтора. — Этаких не видывал! Иностранные, поди?

— Прусские да австрийские, за Кульмское и Лейпцигское сражение пожалованы, — пояснил Иванов.

— Так, так. Накройся, кавалер, — приказал барин и, с явным удовольствием оглянув окруживших их зевак, продолжал: — А чего же здесь? С ремонтом? Гвардеец! Кавалер! И мне приятно… Отцу с матерью сам про тебя расскажу…

— Как по тракту с ремонтом пойдем, то, может, на побывку в Козловку отпустят. Обещались начальники, — доложил Иванов.

— Милости прошу… А пока ступай-ка, проводи прежнего хозяина, расскажи чего из бывальщины своей. Я тут недалече, в Кузнецкой, стою.

Господин Карбовский повернул, и они рядом пошли по улсчке, удаляясь от шумной Дворянской, помещик — по дощатому тротуару, ефрейтор — по пыльной дороге.

— Степка, шельма, со мной шел, — продолжал барин, — да послал его к шлеям прицениться. Приглянулись мне троечные, наборные. Самому пойтить — сейчас цену вздуют. А пошел и пропал. Ну погоди, я ему ужо, как прибежит…

«Все, как бывало, — думал Иванов. — Сам в толпу замешался, — где его найти? А потом человека бить зачнет… Какой же Степан? Неужто Кочеток?.. Вот и еще встречи не миновать…»

— Значит, и в сражениях бывал, в Париж ходил? — продолжал барин. — А в унтера когда же?

— Как начальство, Иван Евплыч, — отозвался Иванов, — я ефрейтором четвертый год.

— Значит, в унтера скоро, а там в вахмистры…

— Насилу нашел вас, батюшка! — раздался сипловатый голос, и, обернувшись, Иванов увидел дворового в синем казакине и ладных сапогах, который, скинув смушковую шапку, шел за ним следом.

Да, это был несомненно Степан Кочеток. Но как же он изменился! Из гибкого парня превратился в равно широкого в плечах и поясе матерого псаря. Усы длинные, волосы масляные, рожа лоснючая. Только глаза прежние, ястребиные — желтые, злые.

— Хороши шлеи, Иван Евплыч. Набор посеребренный и цена не боле прошлогодней, — докладывал Кочеток.

Господин Карбовский повернулся, и ефрейтор ждал, что влепит Кочетку пощечину, но барин только усмехался, поглядывая попеременно на них, стоявших рядом у тесового тротуара.

— Чего ж не здравствуешься с кавалером? — спросил он. — Аль узнать боишься? Ничего, пущай спомнит давнего дружка.

Кочеток, конечно, давно узнал Иванова, — может, не один десяток шагов прошел сзади, пока подал голос. Но, окинув высокого кирасира равнодушным взглядом, он сказал:

— Откуда мне кавалера знать? Мало ль солдатов на ярмонке?

— Ну, добро, — осклабился Иван Евплыч. — Вдругорядь узнаешь, поди… Так хороши шлеи? Знаю тебя: оттого хвалишь, что с купцом стакнулся барина надуть. Выторговал себе полтину?

Кочеток молчал, чуть поигрывая шапкой.

— А что запрашивают?

— За все за три шесть рублев шесть гривен.

— И пятерки за глаза станет. Нечего тебе наживаться, и так вот загривок какой! — Господин Карбовский крепко ущипнул Кочетка за шею. Тот и бровью не двинул. А барин продолжал: — Так беги, скажи, чтоб не продавали. Как пообедаю да посплю, под вечер сам приду, сторгуюсь…

— Слушаюсь, — тряхнул волосами Кочеток и, не взглянув больше на Иванова, рысью потрусил обратно к Дворянской.

— Чегой-то он тебе не обрадовался? — сказал барин с видимой издевкой. — Аль точно не признал?..

— А с вашим высокоблагородием кто еще из дворовых приехавши? — спросил Иванов.

— Петька-повар, Ильюшка-лакей да еще племяш твой.

— Который же?

— Старшой, Михайло. С подводой вчерась пришел, покупки мои повезет. Сейчас Петьке велю тебя как след быть накормить, не по-казенному. Как кормят-то?

— Покорно благодарю, всем довольны, Иван Евплыч.

— Молодец, грех на начальство роптать, — одобрил господин Карбовский. — А народ у тебя в полку все таков рослый?

— Я из средних, вершка на два да на три выше многие есть. А самые рослые в пешей гвардии. Преображенцы и четырнадцати вершков[21] не диво…

— А сила у тебя не пропала?

— Есть еще будто.

— Так, так… А коней почем покупаете?

— Сказывал вахмистр, по полтораста рублев платит господин поручик, а за казовых и двести дает.

— Вам ведь рослых надо?

— Меньше пяти вершков не берем, а то шесть да семь…

— Таких нету у меня…

— Все завод держите, Иван Евплыч?

— Какой завод? Всего голов тридцать. Вот приедешь, кой-чем похвастаю. Одного нонче на скачку выпускал да и продал Молчанову… Вот я где нонче стою, — закончил господин Карбовский перед рубленым домом в три окошка, каких Иванов много видел на боковых улицах Лебедяни.

Они, пригнувшись, вошли в калитку. Барин повелительно крикнул на кинувшихся к ефрейтору собак и, остановясь, обвел взглядом двор. На солнцепеке стояла распряженная телега, за отворенной дверью сарая виднелся передок барского тарантаса, где-то поблизости переступали лошади.

21  2 метра 4 сантиметра. В просторечии рост солдата, как и рост лошади, обозначался числом вершков выше двух аршин.

16

— Мишка! Эй, Мишка! — позвал господин Карбовский.

— Я-у! — откликнулся звонкий голос из сарая, и через минуту оттуда выскочил и подбежал к барину высокий молодой парень с русой головой.

Он был бос, домотканая рубаха и порты облекали еще не раздавшееся тело. В руках он держал ремешок и шило.

— Ты чего делаешь?

— Сбрую чиню, батюшка Иван Евплыч.

— А вот глянь-кось, не узнаешь ли кавалера заслуженного?

Но и без этого вопроса Мишка уже впился глазами в ефрейтора. А тот чувствовал, как что-то горячее, большое, давно не бывалое поднимается из груди к горлу, заливает краской лицо. Смотрел в ясные карие глаза, на щеки и шею, подернутые загаром. Так вот всех увидит — отца, мать, братьев… Сколько раз гладил эту русую голову, качал на колене совсем малого…

И в чертах Мишки тоже отражалось смятение, потом глаза засияли, губы раздвинула радостная улыбка.

— Что молчишь, пень деревенский? — спросил барин.

— Не знаю, что и сказать, батюшка, — ответил Мишка. — Мерещится, на дяденьку Александру схожи, да сказывали, быдто…

— «Быдто, быдто»!.. — передразнил Карбовский. — Узнал-таки, увалень. Ну, обнимитесь же, кровь единая… — И, засопев от чувствительности, барин отвернулся. — Петька! Эй, Петька! — орал он, поднимаясь на крыльцо.

А племянник с дядей уже припали друг к другу.

— Миша, Мишута, — говорил ефрейтор не своим голосом и все гладил мягкие русые волосы.

— Да как же?.. Да откуда ж, дяденька? — отзывался парень, уткнувшись в его грудь. Потом отстранился и вгляделся в родное лицо: — Никак вы плачете? Да пойдем же под сарай…

У Иванова и точно по щекам бежали слезы. Вот ведь как — Вейсман ни одной слезинки не выколотил, а тут разом разрюмился…

— Верно ли, что отец с матерью живы да за упокой меня поминают? — начал Иванов, переводя дух, когда уже сидели рядом на коротком бревнышке за полуприкрытой дверью сарая.

— Поминали, дяденька… Бабушка как про солдатов что услышит, то и плакать сряду, откуда слеза берется… Вот радость ей будет, как приеду да расскажу!..

— Я и сам заеду в Козловку, как отсюда походом пойдем.

— Ну! — Мишка с новой радостью припал к дядиному плечу. — Бабушка да дед, тятенька и дядя Серега вот как обрадуются…

— Живы все, выходит? — спрашивал ефрейтор. — А Наталья? А Домна? А Сидор? — называл он невесток, племянников, племянниц.

И Мишка в ответ твердил:

— Жива, жив. Живы все покудова.

— Всё на барщине живете?

— Всё так.

— А дом все старый, дедовский?

— Стоит, ничего.

— И ветлы у окошек не срублены?

— Одна посохла, две стоят.

Потом Иванов перебирал односельчан, а Мишка рассказывал, кто жив, а кто помер, кто на ком женился, кого сдали в набор.

— Вот Илья Егорыч идут, верно, вас к барину кликать, — прервал он себя, глянув на дверь.

Действительно, через двор шел, помахивая салфеткой, пожилой рыжеволосый человек в широком, с барского плеча сюртуке. Еще на ходу он улыбался, показывая щербатые, черные зубы.

«Вот и этот постарел, полысел», — подумал Иванов, вставая.

— Верно ль сказывают, будто служивый какой-то из упокойников объявился? — заговорил Илья, остановись в дверях сарая. — Ох, матушки! Да какой видный! И медалей-то — что твой генерал!.. Ну, здорово, Александр Иваныч! — Они расцеловались. — Иди-ка, кавалер, к барину. Разговаривать с тобой желают, а нам с Петром приказали водки тебе и кушанья ихнего подносить.

— Жди, Мишутка, я, как отпустит, сряду, — сказал Иванов.

— Да он скоро, — заверил вполголоса Илья. — Ему время спать подходит. Ужо скажет слов десять да и захрапит небось.

Но он ошибся. Иван Евплыч, возлежавший после обеда в одном исподнем на перинах, покрытых ковром и подушками, больше получаса не отпускал Иванова, расспрашивая про службу в Петербурге, где никогда не бывал. Верно ли, что лошади кирасирские в денниках стоят на цепях вместо чумбуров и что дача им казенная по четыре гарнца овса? Хаживал ли в караулы во дворец, видывал ли близко царя с царицей? Должно быть, именно то, что его бывший крепостной стоял на постах в Зимнем дворце много раз, не давало уснуть господину Карбовскому. Он через силу таращил глаза, тер их кулаками и прогонял сон слезой после понюшки, чтобы задавать все новые вопросы про то, как царь одет, скрипят ли у него сапоги, нюхает ли табак и что ест, велики ли дворцовые комнаты и сколько их, золотые ли там или расписные потолки и стены?.. Наконец сон одолел любопытного барина. Он отвалился на спину и уронил табакерку, а знавший свою службу Илья покрыл ему платком лицо от мух и повел Иванова на кухню, где ожидали его обещанные еда и питье.

Пришлось и тут рассказывать, уже Илье, повару Петру и притулившемуся у двери Мишутке, которому также перепало в честь дяди кое-что с барского стола, все про царя, про дворцовые комнаты и про тамошние кухни. Наконец Илья и Петр тоже осовели, — оба привыкли вздремнуть, пока спал барин. А тут еще и выпили за земляка-кавалера, который сам едва пригубил стаканчик.

Опять дядя с племянником уселись рядом в холодке сарая.

— А барин никак помягчал против прежнего? — спросил Иванов. — Не лютует больше ни с того ни с сего?

Мишутка ответил не сразу. Чувствовал, какой сейчас праздник у дяди на душе. Но и замалчивать показалось неладно: все равно ведь узнает, раз к ним заедет.

— Лютует, — сказал он негромко. — Прошлу осень так дедку в два кнута отделали, думали — не встанет. Вся спина без кожины была. Дед-то потом шутил: чисто как солдата отлупили. Верно, говорил, и Саньку нашего так бивали, тебя то есть.

— За что? — спросил Иванов, чувствуя, как меркнет озарение встречи с племянником, холодеет и сжимается сердце, как напряглось все тело и тоска заливает душу. Так бывало при входе на манеж барона или когда, слава богу, всего два раза, пришлось бить товарищей-кирасир, которых гнали сквозь строй.

— Зашла, вишь, телка наша в барский сад, недосмотрел пастух Федька, животом тогда маялся. И потравы не уделала, только на дорожке наследила. Вот пастуха-то и дедку, обоих, и разложили. А дяде Сереге под самые святки скулу своротил.

— А его за что?

— Шапку, вишь, не скоро скинул. Дрова вез да зашелся холодом, раз тулупишко плохой. А барин с гостей из Епифаня пьяный ехал. Дорога у Мельгунова узкая, услышал дядя — догоняет с колокольцем, стал в снег ворочать, с рук вожжи не выпустишь, и замешкался шапку ломать. А барин из саней вылез, давай его бить. Потом взялся лошадей держать, а Степке велел плетью стегать.

— Кочетку?

— А кому же? Он у его первый кат…

Пониженный голос Ми шутки зазвучал такой злобой, что Иванов глянул ему в лицо. Перед ним был не давешний светившийся детской радостью паренек, похожий на белоголового мальца, с которым играл десять лет назад, а взрослый мужик, полный затаенной ненависти. Лицо побледнело и разом обрело резкие очертания — брови сдвинулись, скулы напружились, губы сжались. Даже плечо рядом с дядиным разом отвердело, будто готовое к удару.

Помолчали.

— А дед с бабкой вспоминают ли меня? — спросил Иванов, стараясь вернуться к недавнему праздничному строю души, отмахнуться от навалившейся тяжести.

— Как же! Вот на Фоминой приехали мужики с Епифаня, с базару, так сказывали, городничий тамо новый, со всех попервости три шкуры дерет. Ничего, что на войне израненный, драться куда горазд. А сам будто из солдатов выслужил, весь в крестах. Дедка послушал и говорит: «Был бы наш Санька живой, заслужил бы офицера, да в городничии. Он бы, с купцов денег набравши, выкупил бы нас на себя, аль, говорит, хочь пугнул бы нашего живодера, постращал его…»— Мишка засмеялся: — Вот дед-то целый вечер про то балакал… А может, и правда, дяденька, вы когда городничего аль офицера выслужите? — сказал он уже серьезно, с надеждой.

— Навряд, Мишутка. Много мне до отставки служить надобно, пятнадцать годов. Да еще неграмотный я, — отвечал Иванов. И добавил про себя: «Коли не забьют до смерти или сам не удавлюсь…»

Опять наступило молчание — оба, понурясь, сидели рядом. Чувствуя, что не может больше откладывать, Иванов негромко вымолвил:

— А Дарья Миронова жива ли?

И по тому, как дрогнуло Мишкино плечо, понял, что услышит.

— Померла, дяденька.

— С чего же?

— Родами померла…

— За кого ж выдали?

— За Степку барин идти велел. — Мишка сглотнул слюну. — Она, сказывали, просила: за кого, мол, хошь, только не за его…

— За Кочетка?

Мишка кивнул.

— Когда же?

— Через месяц быдто, как тебя в набор сдали.

— А жили как? — Иванов расстегнул крючки воротника и встал. Прислонился к стене, забыв глянуть, чиста ли.

Мишка тоже поднялся и смотрел в дядино лицо, перекосивши рот, будто собирался заплакать.

— Как с ним жить, с иродом? — сказал он шепотом и отвел глаза. — Плакала все, а он ее бил. И тяжелую бил, сказывали.

Стало слышно, как жужжит в паутине муха, как на дворе квохчут и роются куры.

— А дите осталось ли? — хрипло прошептал Иванов.

— Сряду померло. Вместе и схоронили. Бабушка в заутреню к ним, как к родным, ходит, — так же шепотом отвечал Мишка. Ему хотелось обнять дядю, которому невольно причинил страдание, но он не смел и только смотрел ему в лицо, все еще кривясь ртом.

— Ну ладно, Мишута… Пора мне в команду. Завтра или еще когда приду. — Ефрейтор неверными, слепыми движениями застегнул воротник, поправил бескозырку, одернул колет.

Он шагал по улице, глядя перед собой и чудом не попадая под телеги и коляски. Не видел, как кончились дома, сады, кузницы. Пошли палатки, отпряженные возы, закоптелые котлы над кострами, табуны коней, сторожа с собаками. Не заметил, как оказался на проселке, по сторонам которого стлались поля. Шел, озаренный со спины близившимся к закату солнцем, шел твердой строевой походкой, прямой и на вид бодрый, на самом же деле не сознавая ничего, кроме душевной боли. Шел то молча, то бормоча вполголоса:

— Зачем привелось с барином сойтись?.. Повстречать бы Мишку одного, узнать все да велеть молчать…

И сквозь вечерние поля явственно видел, как глухой ночью подъезжает на побывку к Козловке, как привязывает на задах коня, а сам крадется к Степанову дому, как лезет в низкое оконце, нащупывает жирную шею, что давеча маячила рядом, над воротом казакина… Или нет, нельзя тишком. «А открой-ка глаза, друг любезный…» — «Что? Кого надо?» — «Тебя самого, моего супостата… Вспомяни Дарью, жену свою. Дашу, Дашеньку… Вспомянул?.. Узнал меня? Вот и разочтись за нее…» И снова сжимались пальцы на невидимом ненавистном горле.

Иванов споткнулся о камень, остановился и огляделся. Пусто, тихо. Города почти не видно. Мельком подумал, что надо вертаться к поверке. Но вместо того сошел с дороги, зашагал по меже и, сев на землю, охватил голову руками.

— За что же, господи?.. Дашу-то за что? Голубку кроткую забил, замучил кат окаянный… Как знала, когда прощались.

Видно, чуяла на себе желтые Степкины глаза: «Не увижу тебя больше, светик мой Саня, душа моя. Поминай меня, коли жив будешь». Ох, сердце мое, крови, жизни не пожалел бы, кабы мог выручить тебя или вместе в могилу пойти…

Когда уже в полной тьме Иванов возвратился в лагерь, дневальные при свете костра увидели, что колет и бескозырка ефрейтора испачканы, а сам дрожит, как лист. Подивились — никогда с ним такого не бывало, да еще поверку пропустил. Помогли снять колет, забраться в палатку и укрыли шинелью.

Под шинелью Иванов сначала согрелся, потом почувствовал жар и сбросил ее с груди. Только, кажись, наконец-то забылся, как почудилось чье-то дыхание около уха» потом рука ошарила горло, пошла вниз, по груди, подбираясь к сердцу.

— И меня, Степка, уходить задумал? — забормотал Иванов и, оторвав от груди эти увертливые руки, что было силы ударил кулаком во что-то, разом подавшееся в сторону.

Отлегло от сердца, но сон опять отлетел. Лежал неподвижно, слушал. Кругом все тихо, ровно дышат соседи. Чего не привидится?.. Потом кто-то охнул, должно быть во сне… Наконец-то совсем отошел давешний сонный страх. Только по чему же так стукнул, что косточка еще болит?.. О сухарный мешок, что ли, в изголовье?.. Вот бы по Степкиному виску взаправду так дать…

И опять все вернулось вчерашней чередой: барин, Степка, Мишкин рассказ. Заныло нутро, пошли те же мысли. Ворочался, вздыхал. Что, коли убить Степку на обратном пути? Душегубства, толкуют, бог не простит. Так он-то кто ж, как не зверь? Таких ежели уходишь, и бог, поди, только благословит…

Потянуло утренним холодком. Посерело полотно над головой. Опять пробила дрожь. Закутался в шинель, повернулся на бок, угрелся и наконец-то заснул. Разбудил его Красовский:

— Вставай, брат, едем за новой поручиковой бричкой.

В палатке было пусто. Войлоки трех соседей скатаны. В изголовьях Алевчука и Марфина нет седел, — уже куда-то посланы верхами.

— За какой бричкой? — спросил Иванов, садясь и поглаживая сразу занывший кулак.

— Которую поручик наш в карты у помещика в гостях выиграл. — Унтер присел у его изголовья и заговорил тише: — Про вчерашнее не тревожься. Я за Елизарова поверку делал. Куликнул, видно? Вон колет и рейтузы как вывозил. Да ничего, земля сухая, отойдет. Захватим два хомута, шлеи, вожжи. К вечеру вернуться надобно.

Желая ускорить выступление ремонта, Гнездовский в это утро разослал кирасир с письмами к заводчикам, не пригнавшим еще сговоренных коней. Среди посланных были Марфин с Алевчуком, которым предстояло привести за семьдесят верст четырех трехлеток. Услышав об этом от Красовского, уже на большой дороге, Иванов порадовался, что его с одним из них не послали: один балагур, другой старый брюзга, от обоих сейчас еще тошней стало бы.

А Красовский сразу понял, что приятель его «не в себе», и сначала, потягивая трубку, напевал вполголоса что-то церковное. Потом, должно быть, чтобы развлечь Иванова, стал рассказывать про свое с Филофеем отрочество в тамбовской семинарии, — как драли их больше, чем учили, как бессовестно наживался на пище и одежде бурсаков отец эконом, как экзаменовал по веснам архиерей, все вопросы которого были заранее выдолблены, и как нещадно отпороли его на прощанье, перед тем как сдать в солдаты, в назидание сотоварищам, за то, что не хотел стать попом и воспринять богатый приход, который желал передать ему отец…

— Обошлись со мной тогда, — закончил унтер, — будто в разбойники бежать сбираюсь, а не учиться далее, вожделяя к пользе родины. Секли до бесчувствия, и отец ректор, рядом стоючи, приговаривал: «Не дерзай сходить со стези, родителем назначенной… Не дерзай, не дерзай…» Очнувшись в карцере еле жив, думал, что не переживу надругательства, а теперь будто сон вспоминаю…

Иванов то слушал рассказ, то вспоминал вчерашнее и возвращался к несбыточной, уже знал сегодня, расправе со Степкой…

В усадьбе, куда приехали к полудню, все было готово — бричка вымыта и смазана. Барин, опухший и мрачный после кутежа и проигрыша, велел, однако, накормить кирасир. Дали коням отдохнуть часа два и сами попросились на сеновал, где Красовский подремал, а Иванов, раздевшись, дочищал свое обмундирование. Потом запрягли и тронулись шажком — искони верховые кони, из оставленных «стариков», неохотно шли в упряжи и времени на дорогу хватало. Сидя в бричке по-господски рядом, Красовский навел разговор на вчерашнее. Выслушал все и сказал:

— Душевно сочувствую, брат. Только что же сделаешь, когда везде у нас такое? Думаешь, иначе у барина, где бричку брали? Верно, проигрыш на кучере и лакее выместил, а барыня — не столько на супруге, как на горничных девках. Может, и тут свой Степка-кат налицо. Таких живодеров, конечно, убивать не грех и многие тебе бы спасибо сказали, но так чисто убивать надобно, чтобы за то не ответить. Мало ведь, что себя погубишь, а и родню твою всю судом замучат, соучастниками объявят, в колодках сгноят. Невидимки только в сказках бывают, да еще твой приезд барину теперь известен… Словом сказать, думай лучше о живой родне и радуйся, что можешь ей помощь оказать, которая им вот как надобна. А Даше твоей, видно, судьба такая была написана… И чем свое черное думать, послушай-ка, что про другую Дашу, про Дарью Михайловну, расскажу. Знаешь ли, что ее законный на днях удумал?

— Показался-таки? — спросил Иванов.

— Пока что городничего здешнего к полковнику подослал показать форменную жалобу губернатору, будто господин Пашков силком держит у себя его венчанную жену, которую намерен теперь востребовать через полицию. Ну, с городничим у полковника разговор короткий: двадцать пять рублей в шляпу и пошел вон. Но тот доверительно сообщил, что супруг все-таки готовится силой жену отбить и новый выкуп у Пашкова вынудить.

— А нельзя ли им отсюда отъехать скорей? — спросил Иванов. — Как с теткой он порешил?

— С ней все врозь пошло, и на завтра отъезд их назначен. Поедут в его имение, во Владимирскую, чтобы денег поболе у тамошнего управителя выбрать да, видно, опять за границу, раз муженек грозится на государево имя писать. Так что я нонче у Елизарова на ночь отпрошусь ихнюю охрану умножить. Может, и ты со мной?

— Коли вахмистр отпустит, — согласился Иванов. — Только соснуть бы малость, пока в палатке пусто.

Но, когда приехали, Елизаров сказал, что прибегал дьякон и наказывал Красовскому скорей прийти куда знает, говорил, что ночью к ним лезли через забор, да собака учуяла и отогнала. Унтер просил отпустить с ним Иванова, и, наскоро похлебав казенной кашицы, отправились.

Видно, приход двух дюжих кирасир с гремучими палашами поубавил прыти нападавшим, но эта летняя ночь долго помнилась Иванову.

Сначала Красовский отвел ефрейтора в дьяконову комнату, где дал подушку и тулуп. Иванов снял сапоги, колет, лег на лавку и мигом заснул, забыв наконец свое горе. Унтер разбудил его на вечерней заре, смотревшей в окошко. Филофей хлопотливо обтирал тряпкой стол и застилал рушником.

Лакей принес богатый ужин — блюдо жаркого, кашу рисовую, сдобные ватрушки с творогом. Кирасиры пили сбитень, а дьякон уже где-то набрался и все задирал Красовского, болтая, что тот, как еретик, восхваляет папскую веру.

— Отстань, зуда! Сам знаешь, о чем толковал. А что попы ихние ученей наших, то и сейчас скажу, — отвечал унтер.

— Ну да, ну да, — бубнил Филофей. — Они с тобой по-латынски да на варганах с дудками, вот ты и раскис. А где у них бедность апостольская да чистота ндравов?

— Suum cuique. Dixi[22] — отмахнулся Красовский. — Идем, Александр, пора в караул. Тулуп сей возьми, под утро накинешь. У Филофея вон еще шуба какая висит.

Внутренней дверью вышли в коридор и на садовое крыльцо. Унтер указал скамейку, стоявшую против дома за клумбой:

— Вон пост твой ночной.

Теперь кисейные занавески были сняты с окон, раскрытых в сад. За тем столиком, на котором раскладывала карты, сидела Дарья Михайловна в другом, голубом платье и потчевала полковника Пашкова: накладывала ему на тарелку, наливала вина.

Поговорив с караульным у калитки, Красовский вошел в комнату, сел вблизи от стола. Дарья Михайловна протянула ему тарелку и рюмку. Он принял с поклоном и вернулся на свое место.

Слов Иванов не мог разобрать, но, когда хозяйка рассмеялась — как жемчуг рассыпала, — мужчины ответили ей улыбками.

«Видать, что люди дружные, счастливые», — подумал Иванов.

Вот лакей убрал со стола и зажег два канделябра. Полковник пошел в глубь комнаты, сел за фортепьяно и обернулся к Дарье Михайловне. А она вышла на середину комнату, кивнула ему и запела. Да как запела! Кажется, голос стал еще звонче, еще глубже, чем в первый раз, когда слушал ее Иванов. Как сетование, как жалоба, звучали иностранные мягкие слова, следом за которыми бежали звуки фортепьяно, оттеняя голос и порой вторя ему, будто эхо. Потом она смолкла, и полковник со своего места ответил несколькими негромкими фразами, должно быть сказал: «Да, я здесь, надейся на меня…»

И снова она залилась уже каким-то счастливым гимном.

Тут Иванов увидел, что лакей с пустым подносом застыл у двери и Красовский поник головой с недопитой рюмкой у рта. Потом поставил ее на стол и прикрыл ладонями глаза, может, скрыл набежавшие слезы. А у ефрейтора они уже ползли по щекам.

Очнулся от того, что пение и музыка смолкли, Красовский вышел в сад и, приблизясь, положил руку ему на плечо:

— Спал аль слушал?

Иванов помотал головой, совестясь поднять мокрое лицо, и вымолвил:

— Как тут заснуть?

Потом в руках вернувшегося в комнату унтера явилась гитара, и Дарья Михайловна запела под ее переборы «Стонет сизый голубочек». Иванов отошел в глубь сада, сел будто в тумане на какой-то пенек и совсем забылся. Чудилось, что здесь, рядом, была его Даша и прощалась с ним, шептала что-то, чего никогда никто больше не услышит…

Давно замолкла гитара, голоса и погасли свечи, когда, опомнясь, поднялся с пенька и перешел на скамейку. Здесь накинул тулуп — вдруг пробрал озноб. В тишине услышал заливчатый храп и, пройдя вдоль дома, увидел Красовского, спавшего на крыльце, раскинувшись на сеннике. Вот уж истинно преградил дорогу в дом…

Утром, когда уходили из сада, господа еще почивали. Коридором зашли к Филофею. На столе лежали вчерашние ватрушки.

— Хозяин убег утреню править, — пояснил Красовский. — Закусим без его приглашения.

— А что же сынка его не видать, к которому в присутствие вы заходили? — спросил Иванов.

— Прогнал его отец от себя, вовсе запретил приходить.

— За что же?

— Взятки стал брать, по жены своей, здешней мещанки, наущению. А Филофей, стоик истинный, того не простил. У него душа голубиная, потому выше дьякона и не произведен… Ох и пела же вчера Дарья Михайловна, особенно про голубка! Слышал ли? Вирши Дмитриева глупые, а от пения ее вся душа дрожала…

Они вышли из дому через сад — Филофеева дверь была заперта снаружи на висячий замок. Караульный выпустил их в калитку, и Красовский, остановясь, окинул взглядом уличный фасад дома.

— А знаешь ли, что за дом сей?

— Церковный, верно?

— Как раз нет, самый греховный. Отец полковника его купил для приездов своих на ярмарку с гаремом из девок дворовых. В передних двух покоях сам селился, а задние, где сейчас Дарья Михайловна с полковником живут, под девок отводил. Там мебели и фортепьяно с тех пор стоят. Тоже музыку хорошо понимал.

— А сейчас уж не ездят сюда? — спросил Иванов.

— В фарисейство ударился. На сына гневается, что чужую жену увез, да еще полуцыганку. А того старому распутнику не понять, что по красе душевной и телесной редкая графиня такова уродится. Ты в Париже в музеуме, Лувром зовется, бывал?

— Нет, не случалось. А что?

— Там статуя мраморная есть, богиня греческая, — словно с Дарьи Михайловны портрет, право. Полковник нонешний в Орле поначалу, пока имени не узнал, так про нее и говорил: Диана да Диана… А Филофея вдового я ему за-сторожа в сей домик рекомендовал в первый же наш сюда приезд. Нежданно тут встретил по разлуке в семинарии, в большой бедности живуща, и рекомендовал…

— А вам Дарья Михайловна гадала когда? — спросил Иванов.

— Ни разу, потому что по человеческой природе судьба сокрыта быть должна. Недаром римляне говорили: «Quid crastina volveret aetas scire nefas homini»[23]. Я было пожалел, что и тебе гадать допустил. Но раз хорошего наговорила, то ничего…

Когда впереди открылся лагерь, они сразу поняли, что там случилось необычное. Конногвардейцы толпой стояли у палатки вахмистра. Подъехав еще ближе, увидели красного, как кирпич, Елизарова и стоящего навытяжку Марфина, у ног которого громоздились седло, шинель, колет и еще какие-то солдатские вещи. Оказалось, что старый кирасир только что пришел пешком, таща все на плечах, и рассказал, что Алевчук бежал с обеими лошадьми, на которых ехали за трехлетками. Сделал он это очень просто: верстах в тридцати от Лебедяни щедро угостил Марфина в кабаке, чего-то, видно, подсыпав в водку, а когда отъехали от того села и кирасир стал клевать носом, то предложил отдохнуть. Сослался, что нужно сделать примочку больному глазу, — и верно, глаз и скула у него были разбиты и прямо на виду пухли. А когда Марфин проснулся, то была ночь, он лежал в леске один, а рядом кучей все казенные вещи Алевчука, кроме сапог. Зато из кармана Марфина пропали все деньги и даже трубка с кисетом. На счастье, к Лебедяни ехал добрый поп, который его и подвез почти до самого лагеря.

22  Всякому свое. Я все сказал (лат.).

23  Человек не должен знать, что будет завтра (лат.).

17

Наругавшись вволю, Елизаров наказал Красовскому готовить трех доброконных кирасир и в том числе Марфина для погони, а сам поскакал в город доложить о происшествии поручику Гнездовскому. Красовский крикнул, кому собираться, и сам нырнул в палатку сменить колет на холщовый китель. Иванов влез за ним.

— Навряд догоним, — сказал унтер. — Полтора суток прошло. Хоть бы коня одного сыскать, тогда Марфин суда избавится…

— Да куда ж он денется, коли уйдет? — спросил ефрейтор.

— Мало ль куда. Коли сумел тут, на ярмарке, пашпорт фальшивый выправить, будто, скажем, дворовому человеку, от помещика посланному о двуконь с поручением в Новороссию, да денег у него на харчи достанет, так ищи ветра в поле…

Но уйти Алевчуку не удалось. На третий день запыленные кирасиры въехали в лагерь, ведя двух коней в поводу. Пойманного дезертира они по дороге сдали в городской острог. Красовский направился докладывать вахмистру, и ефрейтор пошел за ним.

— Проехал он в тот день, когда Марфина напоил, более шестидесяти верст, — рассказывал Красовский, — и, верно, ушел бы от нас, кабы глаз у него не заплыл вовсе и голову, сказывал, так разломило, что не в силу в седле сидеть. К ночи доехал до Петровского, разыскал знахарку — излечи, мол. Она баба тертая, видит, парень о двуконь едет, должно с Лебедяни, сильно торопится и глаз подбит. Думала, конокрад. Она глаз промыла, перевязала и совет дала ночевать на постоялом, чтоб ушибу покой дать. Однако он дальше поехал — спешу, мол. Утром она к капитан-исправнику, — раз соседи видели, что Алевчук к ней заезжал, то не потянули бы потом к ответу. А исправник в аккурат по делам в ту сторону собирался. Он, конечно, знахарке выволочку и соседей за бороды: «Что видели?» Сказали — седло да уздечка будто казенные. С тем и поехали по тракту, допрашивая: не проезжал ли на двух конях и глаз завязан? Проезжал. Вот уже тридцать верст исправник прогнал, всего от Лебедяни, выходит, под сто без отдыху Алевчуком проехано. Значит, коням отдых неминуемо нужен. Тут на селе и говорят, что купил овса две торбы, а кони у него уже шагом идут. Капитан и смекнул, что укрыться хочет. Чего иначе ему на селе не кормить? Капитану-то дальше и ехать не след, тут его уезду конец. Однако он двух понятых поздоровей в свою тележку взял, а тут дубнячок, сказывали, при дороге. Проехали чуть дальше, до деревни. «Проезжал такой?» — «Нет, — мужики говорят, — не видали». — «Значит, в леске». И верно, только с телеги слезли, — конь в лесу заржал. Видят, на поляне стреноженная пара и Алевчук под кустом спит. Разбудили. «Давай вид!» Пожалуйста, все по форме, с печатью. Отпущен господский конюх на Кавказ двух коней отвесть. — Красовский взглянул на Иванова — вспомяни, мол, как я говорил, — и продолжал: — Но капитан-то исправник сметлив: сразу сапоги казенные, с которых шпоры сбиты, заметил. Но и то, может, ничего бы, да голова у Алевчука по-солдатски стрижена и баки форменные неровно сбриты. Смахнул их бритвой в том леске, где Марфина оставил и переодевался в вольную одежу, что в сумах вез, да с кривого глаза одну не добрил малость. Видит капитан — вроде как солдат беглый из ремонтеров, и велел ему руки вязать…

— А вы как его сыскали? — спросил Елизаров.

— Так и мы по тому же пути гнали. В Петровском народ знахарку указал. Она после капитанской ласки хуже Алевчука обвязанная лежит, но нам все обстоятельно рассказала. Мы следом скорее…

— Ну, я к поручику с докладом, — встал Елизаров.

Когда Иванов подошел к группе кирасир, Марфин заканчивал свой рассказ.

— А деньги свои хоть выручил? — спросил кто-то.

— Евона! Капитан все у Алевчука еще в леску повыбрал. Сорок будто рублев. А раз говорит — сорок, то считай куда боле. Александр Герасимыч спрашивал его про мои рублики. «Я их, отвечает, к донесению должон припечатать». Ясно, како донесение. Хоть трубку да кисет отдал, и, главно, кони нашлись.

— А кто же, братцы, так Алевчука по глазу угостил? — спросил один из кирасир. — Не сказывал?

— Я в канун с им дневалил, — подал голос другой. — Все без изъяну было. А утром, как им ехать, из палатки, вижу, лезет и скула раздувшись. Сказал, будто во сне зашиб. А может, еще кого обобрать хотел, да по морде саданули.

Иванову разом стало жарко. Вспомнил руки, что ночью шарили по груди, подбираясь к чересу с деньгами. Вспомнил и свой удар по чему-то живому и оханье рядом… Хорошо, спал не крепко, а то были бы заветные денежки далеко, за пазухой у вора. Ох и крепко же дал ему! Недаром кулак болел. Ну, Алевчук, позарился на братские, на солдатские деньги, вот и пропал. Не был бы глаз подбит, ушел бы с таким-то паспортом…

Иванов был этот день свободен от наряда, утренняя уборка уже прошла. Захотелось уйти от людей, так стало не по себе. Алевчука знал с войны, всегда с ним дружил, жалел его, когда от баронова наказания заболел грудью. А он как раз веревку однажды из рук вырвал, от смерти отвел, сказавши: «Ты чего? Одурел? Не себя душить надобно…» И с ребятами как шутил, загадки загадывал…

Ефрейтор вышел из лагеря к Дону, к тому месту, где кирасиры купали лошадей, прилег в стороне за кустами. Может, пожалеть надо, что не взял его деньги Алевчук? Хоть один убежал бы от барона Вейсмана, от возврата в эскадрон… А что б он свез тогда своим старикам, чем облегчил их кабалу?.. Алевчук, верно, по девкам гулящим да по кабакам его деньги распустил бы, как раньше свои тут, в Лебедяни… А теперь что ему за побег дадут? Как пить дать, сквозь строй погонят через тысячу человек. А он только в Лебедяни по ночам кашлем закатываться перестал…

18

7

После обеда Иванова кликнули к вахмистру. Елизаров сидел с Красовским перед их палаткой за сколоченным кирасирами столиком, на котором стояли полштофа водки, котелок с кашей, три чарки, три ложки и горка ломтей пшеничного хлеба.

«Празднуют, что Алевчука поймали, — укоризненно подумал ефрейтор. — Хотя за него да за лошадей Елизаров с вахмистров, верно, слетел бы…» И вдруг обожгла мысль, что после этого побега его не пустят на побывку.

— Садись, Александра, с нами снедать, — предложил Елизаров. — Возьми в палатке ящичек. Водки налить?

Когда Иванов сел по второму приглашению, вахмистр сказал:

— Есть до тебя, братец, невеселое. Завтра поведем на торг последних бракованных. А в четверток тронемся. Только пойдем не прежней дорогой, а в Тамбовскую губернию, на завод к майору Страхову. Сторговал вчерась поручик у него заглазно тридцать коней, которых не хватало, и дадим оттого крюку более ста верст. Я нонче говорю: «Хорошо ли, ваше высокоблагородие, кота в мешке покупать?» А он одно твердит, что слово дал. — Елизаров помолчал. Нечего было сказать и ефрейтору. — Так к чему все толкую? — продолжал вахмистр. — Не выходит мимо твоей родины путь, а после Алевчука у поручика отпуска тебе форменного на много дней просить не стану. Знаю, не даст.

— Так точно, — сказал Иванов из вежливости.

— Коли ту весну, бог даст, снова с нами пойдешь, то вот крест святой — отпущу, — перекрестился Елизаров. — А ноне уж прости…

— И так премного доволен, господин вахмистр, — ответил Иванов и хотел было встать.

— Сиди! — приказал Елизаров. — Еще хочу совет дать. Герасимыч сказывал, будто сродственника сыскал.

«Неужто Красовский про Дашу и про Степку все наболтал?»— про себя охнул ефрейтор и отрапортовал:

— Так точно, племяш родной с барином нашим на ярманку приехавши.

— Парень верный? Не зашибает?

— Нет, молод еще.

Вахмистр понизил голос, хотя поблизости никого не было:

— Так и отправь с ним, что хотел, родителю. Оно верней нашей судьбы… Да скажи: Алевчука не ты ль угостил?

— Я. Да во сне ведь. Только нонче и понял, как все услышал. А как догадались?

— Курин, сосед ваш, мне сказал. Слыхал скрозь сон возню, потом как Алевчук охал, и тоже не сряду умом дошел. Вот и нечего тебе людей искушать. Хоть не все у нас такие, а все же…

— Слушаюсь, господин вахмистр.

Через полчаса Иванов шагал в город, неся узелок, в котором сложил подарки родным. На ярмарке зашел к армянину-серебрянику и купил табакерку с чернью, после чего направился на Кузнецкую улицу. Шел и думал, невольно сжимая кулаки:

«Лучше бы не видеть Степку проклятого, а то не ровен час… Ах, дать бы ему по сальной харе, чтоб помнил… Так ведь на стариках, на братьях, на Мишке выместит…»

Посредь двора стояла телега, увязанная кладью. Из сарая вышел Мишка с ведерком дегтя. Увидев дядю в калитке, заулыбался, крикнул на залаявшую собаку.

— Когда едете? — спросил Иванов, подходя.

— Барин с Кочетком да с Петром давеча уехали, а нам с Ильей Егорычем велено нонче под вечер трогаться.

— А где ж Илья?

— В кабакё душу отводит, пока справляюсь, ему постелю готовлю, — Мишка, улыбаясь, показал на задок телеги, не занятый кладью и выстланный сеном. — А вы когда ж к нам будете?

— Пойдем-ка, потолкуем…

Они зашли в сарай и сели на то же бревнышко.

— Я проститься, Мишута, пришел, не бывать мне нонче в Козловке, — сказал Иванов, обняв племянника за плечи.

— Что Жбу не пущают? — Лицо Мишки вытянулось.

— Обратно другой дорогой едем. Авось будущий год доведется. Ты, пожалуй, и не сказывай, что побывать думал. Чего стариков зря буторить.

— Да ведь барин намелет…

— Пусть думают, что спьяну брешет, раз я такого не говорил. А теперь слушай. — Иванов понизил голос: — Исполнить надобно свято и с умом.

— Говорите, дяденька, все сделаю. Да пойдемте на огород, все стен кругом не будет, — предложил Мишка.

— Ай, молодец, — сказал ефрейтор.

Они пошли за сарай в сад и сели под яблоней в еще некошенную траву. Иванов передал племяннику узелок.

— Деду гостинцы отдашь, пусть кого хочет дарит. — Он достал из кармана табакерку: — Барину от меня пусть поклонится. Может, к вам подобреет. А спросит, откуда такую взяли, то принес, мол, дядя, как вы уж уехали, хотел было сам поднесть. Понял? Да не оброни, за нее пять рублей плочено.

Мишка заохал:

— Нам бы лучше те деньги в хозяйство. Барин все равно спьяна потеряет… — Но спохватился и, пряча подарок за пазуху, пообещал: — Все передам, не сумневайтесь.

— Будет и вам подмога, — улыбнулся Иванов. Оглянувшись, он и здесь понизил голос: — Теперь главное слушай. Сейчас тебе черес с деньгами зашитыми дам, ты его на брюхо опояшь. И чтоб никто его не видал, понял? Деду отдашь с глазу на глаз. Денег много, ассигнацией четыре сотни. Пусть, где сам знает, схоронит, да помалу, чтоб не прознал никто, на хозяйство берет. Деду скажи, что не ворованные, а за спасение из воды малолетка получены.

Пока дядя говорил и потом, лежа в траве, развязывал черес, у Мишки от волнения порозовели уши и шея. Оглянувшись, он лег рядом, принял пояс и, спихнув пониже порты, завязал на впалом животе.

— Толстый, — прошептал он, опустив рубаху. И вдруг припал к плечу Иванова, как бывало пятилетним: — Ох, дяденька, радости будет! Вот дедка спасибо даст, вот бабушка-то заплачет! — Он заглянул Иванову в глаза и спросил тем же шепотом: — А вы не за Да шуту к нам не едете? Что нету ее живой? Мне б не говорить вам…

— Нет, Мишка, нет… Верь слову… — Они теперь сидели рядом, и Иванов обнял племянника, почувствовав под рукой крепкие костистые плечи. — Вот как хотел бы родителей повидать, и братьев, и всех. Да служба так повернулась, что на Тамбовскую нам идти. Экой ты на мякинном хлебе здоровый вырос — прямо жених.

— Какой жених! — снова закраснелся Мишка. — Мужик я уж женатый.

— Ну? Давно ли? — спросил Иванов.

— Два года уже. Мальчишкой почти окрутили.

— А она чьих же? Может, помню?

— Котихина Степанида.

Как не вспомнить сырую, носатую, сумрачную девочку лет десяти, косолапую, неповоротливую, из самого зажиточного двора в Козловке. Да, может, в девках выровнялась? И так ведь бывает.

— Хороша жена-то?

Мишка потупился.

— Неволей, что ли?

— Барин велел… Отец ейный Кочетку родня. Поклонился ироду, угостил, тот барину и шепни. Она тоже не виноватая. Меня жалеет, работница…

Теперь каждый кирасир вел в поводу коня, а то и двух. Дело нелегкое — одни трехлетки плохо шли под седлом, другие не хотели сообразовать неспешный шаг с вожаками. Приходилось на походе приучать которого лаской, которого плетью. Шли всего пять-шесть часов, проходили в сутки верст двадцать.

По благоволению вахмистра Иванов выезжал чуть свет с Красовским, исполнявшим обязанности квартирьера. Пройдя переменным аллюром дневной переход команды, они выбирали место для ночевки с удобным водоемом и пастбищем, покупали в деревне хлебы и барана, собирали сушняк для костров. Иногда Иванов оставался на полдороге в деревне, чтобы сдать на телегу Минаеву закупленное продовольствие, после чего догонял Красовского.

От такой вольготной службы, на которой мало уставал и нередко оставался один, ефрейтора начали донимать тяжкие мысли о скором возвращении на муку к барону Вейсману, а пуще страшные видения, порожденные тем, что недавно узнал.

Только начнет засыпать, и вдруг представится, будто едет один по большаку, догоняя Красовского, а навстречу показался одинокий всадник. То Кочеток куда-то спешит и от встречного морду воротит, глазами зыркает, как в Лебедяни.

«Стой, душегубец! Не уйдешь! Слезай с коня. Идем в лес, поглядим, кто кого одолеет. Да бросай нож, не то палашом зарублю, все знаю про Дашу… Я тебе пощады не дам. Коль руками не задушу, так зубами глотку перерву…»

А то на дневке во время купания представилось, будто приехал в Козловку на побывку, подстерег Кочетка на Дону и, вынырнувши около, бьет по курчавой башке камнем, а другой камень вяжет на ногу, чтобы не всплыл и раки падалью поживились…

Не раз Красовский замечал за ефрейтором, что побелеет, смотрит мимо людей шальными глазами и что-то бормочет. Никак опять на старую дурь его поворачивает?..

Исцеление пришло после короткой остановки в Никольском, имении Страховых. Здесь приняли тридцать заводских трехлеток, и вахмистр приказал Иванову вести пару самых норовистых. За первый же день похода так натрудили ему руки, плечи и поясницу, что на биваке едва стреножил и пустил в табун да, не дожидаясь каши, прилег в палатке Красовского и заснул.

Разбудил его сам вахмистр:

— Вставай, Александра, пойдем искупаемся да поешь.

До реки было с версту, и, когда вышли в поле, их охватил сладкий вечерний запах трав и полевых цветов.

— Докладал я вчерась поручику, — начал вахмистр, — как они со мной в Никольском прощались, что ты в команде человек нужный и что сам за зиму приучу тебя коней выезжать.

— Спасибо, Семен Елизарыч.

— Рано еще спасибо давать. Обещался он, как приедем, отхлопотать тебя у Вейсмана. Купили мы задешево тому пару соловых, что Марфин ведет. Будто угодить должны.

— Оно так бы хорошо, Семен Елизарыч!

— А ты мастерство какое знаешь?

— Как есть никакого. Сызмала на крестьянстве, а потом все в строю.

— Что же, что в строю, — возразил Елизаров, — все одно надо что-нибудь мастачить. У нас в Стрельне зимой все помалу мастерят, да и в эскадронах таких сколько хошь. Всем надобно про старость задумывать, когда в отставку или в инвалид пойдешь. Помнишь Позднова, что прошлый год из четвертого эскадрона уволили?

— Помню. Кажись, такой веснушчатый.

— Ага. Так он, братец мой, все двадцать пять годов, сказывают, одно делал — ложки липовые резал. Как у других трубку перед сном выкурить, у него заведено три ложки сделать. Присноровился — глядеть удивительно. Ровно сам ножик по болванке ходит. Он и не глянет, кирасирам небылицы плетет, а ножиком резьк да резьк — и ложка готова. Невелик доход, по полушке штука, а в год рублей на сорок, сказывал, потому в праздники после обедни и двадцать штук настругает. В отставку вышел, и глядь — домик в Луге купил. Живет как мещанин, никому ни в шапочку, невесту богатую высватал. Еще Максимов у нас в команде был. Сапожничал лет двадцать. Все, бывало, вечерами тачает да подковыривает. Ан в Рыбацком селе сеном да овсом торговать зачал, тоже домик, коров, лошадей держит, работники мордастые, стряпуха — что преображенец. С сапогов-то! Да еще сколько у каждого на войну лет ушло. Хоть и в походе мастерство пригодно. Недаром говорят, уменье пить-есть не просит, а копейку приносит. А ты, деньги нонче отдавши, с чем остался? — закончил свое поучение вахмистр.

— А на что они мне, Семен Елизарыч?

— Пустые твои слова. Были деньги — что хотел, то и делал: аль хранил, аль прогулял, аль кровным отдал. А теперь что? К примеру, через год от ремонта на побывку прибыл, а подарить их нечем. Хорош гвардеец да кавалер!

Они дошли до берега и начали раздеваться.

— Погоди в воду лезть, остынуть надобно, — приказал вахмистр, оставшись в одной рубахе, и продолжал наставительно: — Ты гляди, Красовский наш на что чудён, а и тот деньгу копит.

— А у него какое же мастерство?

— Сильно грамотен. Бумагу любую аль письмо кирасиру лучше писаря намахает. Однако с того доход плевый. Больше от офицеров: кому песни на розовую бумажку красиво спишет, чтобы барышне поднесть, кому доклад по начальству, а кому и целую книгу настрочит. Так выводит, что твоя печать, и все с хвостами. Перья, другой раз, полчаса зачинивает, зато как возьмется, то часами и выводит. В городе его многие господа знали, теперь в Стрельне слухом прошел, — чиновники, барыни заказы дают.

— А он на что же деньги копит? — спросил Иванов.

— На обзаведение, как в офицеры выйдет да в смотрители госпитальные определится, раз рука у его сильная есть.

— Какая, Семен Елизарыч?

— Генерал ему один друг-приятель. Ей-богу… Ну, полезли, что ли, не застудиться б на ветру. — Вахмистр, перекрестясь, вошел в воду и, окунувшись, поплыл на середину реки.

— Сродственник, что ли? — спросил Иванов, когда они вышли из воды и, дрожа, натягивали рубахи.

— Кто сродственник?.. Генерал-то?.. Да нет, говорю тебе — приятель. Души в Красовском не чает.

— Статочное ли дело? Генерал — и унтер простой.

— Ясно, за редкость можно счесть, — согласился вахмистр. — Сказывают, долго сам солдатом служил. Красовский ему и деньги свои на сохран носит. Через его тоже немало переписки: тому-другому похвалит. Прошлый год в Стрельну приехал, зашел в казарму, вызвал Красовского да при всех и расцеловал. «Здорово», — говорит, по имени-отчеству. Главный он инспектор над всеми гошпиталями. Так лекаря стрелинские Красовскому и шлют теперь бумаги на переписку, благо по-иностранному может… Ну, пошли, что ли?

— Где же генерал узнал его? — продолжал спрашивать Иванов.

— Все с письменности и пошло, — отозвался Елизаров, — когда был еще прапорщиком по той же части у самого Суворова. Вон когда дело-то было — боле двадцати годов прошло. Понадобилось на переписку еще человека, кликнули в ближнем полку, нет ли, мол, грамотея. Тут Красовского послали, и завелась у них дружба. Другой бы через нее давно чиновником вышел, с тем генералом безотлучно кочевал. А он все на коне, все унтер.

— Чего же так?

— Вот поди же! Я, говорит, целые дни спину гнуть не согласен. Мне с конем здоровей. Ему кирасиры толкуют: «Все одно вечерами глаза слепишь, а там бы чины происходил». А он: «Тут я пишу, что мне по душе, а не разную дрязгу казенную».

— А на что же ему деньги в смотрителях? — спросил Иванов. — Там и так, сказывают, доход немалый.

— Опять же чудит. Надо, мол, только на обзаведение, а с жалованья по правде жить стану, раз привычки мои солдатские. Да известно: эполеты наденет, то и норов другой заведется…

Разговор этот, затеянный вахмистром после рассказа Красовского, что Иванов опять задумывается, достиг своей цели. С этого вечера мысли ефрейтора окончательно повернулись на будущее, где засветилась возможность свидеться с близкими, знающими теперь, что он живой. Умаявшись за перегон и выполнив все, что полагалось на биваке, он перед сном несколько минут думал, что, верно, надо жить по-иному, чем до сих пор. Про себя одного забота была, а про стариков вовсе не думал. Перебирал сотни раз Мишуткин рассказ, и все чаще, оттесняя бессильную злобу, хватали за душу отцовы слова: «Был бы мой Санька живой, выслужил бы офицера, так показал бы барину кузькину мать, а то выкупил бы нас на волю…»

Конечно, отцова речь вроде ребячьей — даже из грамотных унтеров не все в офицеры выходят. А чтоб в городничие или в смотрители какие, так надо сильную руку поиметь… И даже этакое место по щучьему веленью получивши, все не сумел бы с людей деньги драть… Но не в том сейчас сила, а коли бьют старика в два кнута и не на кого ему, пусть по-ребячьи, понадеяться, кроме сына-солдата, так надобно хоть копейку про них, про деревенских своих, выколачивать. Вот заработали же кирасиры честным трудом на покупку домика, на торговлю. А за такие деньги и людей выкупить можно… Может, не нужно было те сотни с Мишкой отправлять, а помалу подбавлять, чтоб потом разом?.. Да как? Еще надобно найти кого-то из благородных, который взялся бы с Иваном Евплычем торговаться да деньги не присвоил и, купивши, им вольную еще дал. А где такого барина сыскать? Разве Красовский, если в офицеры выйдет?

Нет, хорошо, что отправил. Правду вахмистр сказал: солдатская жизнь самая неверная — нынче здоров, а завтра в лазарете от брюха помираешь. Или палками забьют, и пойдет все скопленное в карман лазаретному фельдшеру. Или сыщется еще Алевчук, сымет с сонного, что сберег, и поминай как звали… А у отца они в верных руках. Не спеша, сто раз обдумавши, каждую копейку на дело пустит. Сам помрет — братьям оставит. Только бы Мишутка довез, не заметили бы, не отняли бы…

Иванов был человеком, подвластным одному стремлению. Оно медленно созревало, постепенно подчиняя себе его душевные силы, и нужно было пережить и передумать многое, чтобы заставить расстаться с ним, изменить весь строй его чувств и мыслей. Так под влиянием окружавшей его жестокости медленно и мучительно переходил ефрейтор от свойственного ему спокойного добродушия к безнадежности и отчаянию, к убеждению, что нужно скорей разделаться с постылой жизнью, раз все равно заколотит его проклятый Вейсман. И так же теперь, когда появилась надежда жить иначе, когда отдохнул за поход от муштры, ощутил бедный и неказистый, но живой мир больших дорог и придорожных деревень, в ефрейторе, обласканном Красовским и Елизаровым, постепенно созревало убеждение, что в Козловке, где властвует барин Карбовский и кат Степка, жизнь куда хуже, чем его теперешняя в ремонтерской команде. А из этого неизбежно рождалась мысль, что если он, сын и брат тех, кто гнется на тяжкой барщине, может хоть отчасти оправдать надежду стариков, которые не одну слезу пролили за упокой его души, то как же ему думать про домишко в Рыбацком или торговлю овсом? Какой сладкий кусок в горло полезет, когда их там плетью полосуют?..

Недели через три после разговора с вахмистром, когда уже подходили к Москве, опять после купания Иванов спросил:

— Семен Елизарыч, а у тебя в деревне есть ли кто?

— Никого. Был старший брат, бурлаком по Шексне ходил, да помер в тот год, как меня в набор сдали. Чего спрашиваешь?

— Думаю, как ежели в деревне свои остались, то, деньгами разжившись, можно им помочь не подать? Вот Позднов, к примеру, или Максимов, вовсе безродные?

— Эх, простота! — усмехнулся вахмистр. — Бывает, попервости и тоскует который по своим, а как за десять — пятнадцать годов службы перевалит, то где же помнить? Наш обиход с деревней вовсе не сходственный: знай вертись по приказу. Солдат — что ломоть отрезанный да в казенный сухарь засушенный. Вся память в нем, вся душа человеческая ссохнется, зачерствеет. Что ему родство, когда в деревню не ворочаться? Легче не вспоминать, душу зря бередить… А коли в чиновники, в офицеры инвалидные лет через двадцать произведут, то вовсе крови простой застыдится, охота ему, чтоб дети в благородные вышли.

— Так не слыхивали, чтобы кто из солдат, мастерство знающих, задумывал сродственников выручать? — опечалился ефрейтор.

— Задумывал на моей памяти только один улан в прежнем полку, Карповым прозывался, Андреем. Все, бывало, кликали — Карпов Андрюшка, а то Андреев Карпушка, так складно. Ну, запала ему блажь девку одну от господ бывших выкупить.

У Иванова заныло нутро: «Неужто Дашу выкупить мог? Так нет же, отдали сряду за Степку. Какие деньги у молодого солдата?»

А вахмистр продолжал:

— Что промеж их было, не сказывал, а не мог ее забыть. Я, бывало, смеюсь: «И чего она тебе далась? Разве девок да баб кругом мало?» А он отшутится и все ремесленничает, — истинно был на все руки: и сапожник, и швец, и шорник, и кузнец. А денежку к денежке, в поясок-чересок. Однажды на смешки мои все же сказал: «Пущай здешние девки другим на усладу, а я ей обещался, коль жив останусь, от барина выкупить и за себя взять». — «Да на что ж, — я ему говорю, — она тебе лет через десять? Барин ее, может, давно замуж выдал, и тебе завтра всякое приключится».

— А он?

— Упрямый был. Мне, говорил, про то думать не приходится. Мне, раз ей обещался, одно свое дело знать. А без его, того дела то есть, от нашей службы — эскадронный у нас лютый был — только в прорубь… — Елизаров не спеша вынул табакерку и стал набирать щепоть для понюшки.

— Так выкупил он ее? — дрогнувшим голосом спросил ефрейтор.

— Коли уцелел, так уж, верно, выкупил. Перед войной рублей пятьдесят скопил, стал с чиновником одним ладиться, чтобы барину отписал и все обделал на свое имя. Так запросил, бессовестная харя, за то еще двадцать рублей, которых Карпушке где взять?.. А тут вскоре и поход объявили. — Вахмистр неторопливо втянул табак одной ноздрей, потом второй, чихнул и аккуратно утер усы ладонью.

19

8

На рассвете августовского дня ремонтерская команда прошла от Московской заставы на Петергофское шоссе и в тот же день водворилась в Стрельне, в казармах запасного эскадрона. Стоявший летом в Стрельне и окрестностях весь Конный полк уже выступил в лагерь под Красное, где шла подготовка к маневрам, и кирасиры-«запасники» снова зажили сравнительно вольно в своих старых деревянных казармах с просторными конюшнями, фуражными сараями, мастерскими и кузницами. Строем здесь занимались, только чтобы не оплошать перед начальством в малочисленном карауле. Все время не шедших в наряд чинов было поглощено приведенными конями — их кормом, чисткой и начальной выездкой. Требовалось приготовить ремонт к смотру командира полка и дивизионного генерала, которые могли приехать в любой день. Вечерами кирасиры ходили полоть и поливать большой огород, где выращивали овощи для зимнего продовольствия полка. Ходили без начальников и, поработав час-другой, присаживались покурить, купались в заливе, а то валялись на сене, благо на соседнем плац-параде в это время года никто не учился, а от большой дороги их скрывали деревья расположенного тут же кладбища. Рассказывали, что, когда в здешнем дворце жил цесаревич Константин, все бывало иначе. Придирчивый шеф конногвардейцев совал нос во все мелочи жизни запасного эскадрона. Но с тех пор как царь сделал брата главнокомандующим в Польше, Стрельна затихла. Правда, через нее пролегало шоссе, вдоль которого, ближе к Петербургу, стояли аристократические дачи-усадьбы и Сергиев монастырь, а в другую сторону — Петергоф и Ораниенбаум с их дворцами. По шоссе то и дело мелькали экипажи, в каждом из которых мог сидеть начальник. Хорошо еще, что император Александр больше любил Царское Село и, главное, что Стрельна считалась майоратом цесаревича, который не терпел, чтобы здесь кто-то командовал.

Иванову запахи теплой земли и огородных растений, самые прикосновения к ним доставляли удовольствие. А Красовский если и приходил сюда, то раскидывался где-нибудь под кустом и, покуривая трубку, без конца смотрел на сверкающую воду, на паруса проплывавших мимо кораблей. Наработавшись, Иванов оттирал руки песком и подсаживался к унтеру.

— Как же вышло, Александр Герасимыч, что у нашего полка да у лейб-уланов огороды свои, а другие полки все овощь покупают? — спросил как-то ефрейтор.

— Такое благодеяние нам шеф оказал, — ответил Красовский. — На месте, солдату самом веселом, — за кладбищем и рядом с плац-парадом, — велел отвести пустырь и дозволил его казенным навозом удобрить. Так что не зря станут тебе его доброту выхвалять. Но ежели меня спросишь, каков сей генерал-инспектор всей кавалерии, то скажу, — он оглянулся, не слышит ли их кто, — что человек самый пустой и военному делу вредный.

— Да что вы? — удивился Иванов.

— Вот и «что вы»! — подтвердил унтер-офицер. — На счастье наше, в Польшу убрался. Вбили ему с детства в башку, что все военное дело в чистоте строя, в позитуре да артикулах ружьем и саблей — словом, в красоте, как дураки ее понимают. Еще чтоб лошади были толсты и лоснились. А что все сие для войны не нужно или вредно, он и знать не хочет. Для войны другие люди сыщутся. Вот я в полку сем с тысяча восьмисотого года, был под Фридландом, где за полчаса восемьдесят кирасир и пять офицеров убито да двести пятьдесят изранено, был под Бородином и Кульмом. Где же наш шеф тогда обретался? Ни в одном бою его не видели. А вот отдать дурацкий приказ по всей коннице, чтобы проездки зимой делать не чаще раза в неделю, шагом и рысью до первого пота, или чтобы на маневрах ходили не быстрей курцгалопа, — вот на такое он мастер. Или еще посадка, им придуманная, по которой плечо, колено и носок сапога положены на одной отвесной линии… Что дурней придумать можно? Сие значит не сидеть, а стоять на длинных стременах, изломавшись против всех законов телосложения. Или еще составленное по его приказу расписание, что возить в сумах и на себе: кроме веса своего в четыре с лишком пуда, еще пять пудов всякой глупости на коня вьючим… Только ты, Иванов, молчи про такой наш разговор. Слышишь?

— Как не слышать, Александр Герасимыч…

Верно, с ведома Елизарова Красовский указал Иванову поместиться в небольшом флигеле близ конюшен. Здесь жило всего пятнадцать кирасир, занятых первой выездкой неуков. С ними на плац стал ходить и ефрейтор, пока только седлавший коней и державший корду. Во флигеле Красовский был за старшего, у него одного стояла отдельная кровать в углу и стол. За ним, встав раньше всех, переписывал бумаги до трубы, игравшей подъем запасному эскадрону. Берясь за перо, он неизменно бормотал вполголоса: «Aurora musis arnica»[24] — что кирасиры считали за молитву.

Через неделю после водворения в Стрельну Красовский повел в город пару соловых, купленных в Лебедяни для Вейсмана. Возвратился он поздно и, поманив к себе Иванова, сказал:

— Радуйся, amicus[25], Вейсман третий эскадрон сдает другому барону — Пилару. Произвели в полковники и когорту армейскую дают, где станет себе во славу людей калечить.

— Да уж, разгуляется, — вздохнул ефрейтор.

— Но тебе одно важно, — поднял палец Красовский, — что коли обратно в эскадрон, то Пилара я знаю, он немец добрейший.

— Так мне обратно идти? — всполошился Иванов.

— Того не слыхать. Наоборот, с Елизаровым вчерась рассудили, что сейчас поручику к барону соваться не время, а пока надобно тебе carpe diem[26] ремеслу какому-то учиться. А потому я, из города на подводе со стариком Ереминым едучи, про тебя беседу завел. Ergo[27] завтра после обеда возьми приличный презент — и марш к нему в науку.

На другой день, купивши вязку баранок и полуштоф перцовой, Иванов отправился в стоявшую на задах казарменного участка мастерскую, где изготовлялись платяные, сапожные и конские щетки на всю тысячу кирасир и столько же лошадей полка.

Сгорбленный, с прозеленью в бакенбардах инвалид Еремин благосклонно принял дары, выслушал просьбу Иванова и, оглядевши значительно трех юных подмастерьев-кантонистов, сказал:

— Вы, нерадивые неслухи, знай время мотаете. То их мухи кусают, то покурить выйтить. А кавалер сам в науку просится. Скидай, братец, колет, садись щетину отбирать, как я покажу.

Еремин оказался отличным учителем. Сажал Иванова рядом и, зорко приглядывая, что делает, либо толковал свое мастерство, либо повествовал о полковой жизни с 1764 года, когда «за рост и красу» определен из рекрутов рейтаром в Конный полк. Иванов услышал, как на полковой конный завод в Тамбовской губернии приходили пугачевские молодцы и увели лучших коней, а Еремин им не покорился и угнал из-под носу трех племенных жеребцов, за что не было ему никакого награждения. Или о летнем походе 1788 года, когда за три месяца не слышали выстрела шведов, а все получили серебряные медали. А то рассказывал про время Павла Петровича, когда полк разместили в Таврическом дворце, настлавши нары в два яруса в парадных покоях князя Потемкина и приколотив к расписным стенам стойки для карабинов и палашей. Рассказывал и о том, что до царствования Павла все щетки полку поставлял мастер Богдан Карлыч Буш, который и его, Еремина, обучил. Добрый и честный немец жил бедняком, спал в каморке при мастерской, а парик посыпал от вшей нюхательным табаком…
вернуться

24  Утренняя заря благоприятна умственным занятиям (лат.).

25  Друг (лат.).

26  Пользуйся днем (лат.).

27  Следовательно (лат.).

20

Так и повелось. С утра Иванов четыре часа проводил на уборке и выездке молодых коней. Здесь старшим чаще бывал Красовский. Поручик в ожидании приема ремонта и расчетов жил поблизости на даче и в команду не показывался, вахмистр возился со списками коней и отчетом на продовольствие команды в дороге, а деятельный унтер, поработав с самой зари за столом, являлся в восемь часов на плац. Тщательно осмотрев выведенных на езду лошадей, Красовский то сам садился в седло, то присматривал за работой наездников, двигавшихся по кругу сменой. При этом он одобрительно покрякивал: «Pulchre! Recte!»[28] Или, осердясь, орал страшным голосом: «Cave ne cedas![29] Как сидишь?! Quos ego[30]».

Иванову от него доставалось редко, — еще в Екатеринославском полку прошел хорошую школу, кони ходили под ним послушно и спокойно. А после обеда ефрейтор отправлялся в щеточную и, случалось, дотемна, когда уже давно ушли подмастерья, слушал байки Еремина и набивал руку. Через месяц он сделал две первые подарочные щетки, обе платяные, продолговатые, с оттертыми воском до сухого блеска спинками и с желобками для пальцев по сторонам колодок. Старый мастер их одобрил, и ефрейтор понес признанную лучшей Елизарову, а осужденную за чуть скривленную рассадку волоса — Красовскому.

Вахмистра дома не оказалось — пошел с вечерним докладом к эскадронному командиру, и ефрейтор оставил подарок его жене. А Красовский, собиравшийся идти со двора, облобызал дарителя и, провозгласив: «Labor omnia vicit!..»[31] — сунул ему в руку щетку и подставил спину, сказавши:

— Елизарову как хочешь, а мне шкалик поставь…

Смотр ремонта прошел хорошо. Все откормленные до жира и отчищенные до атласного блеска лошади были приняты, и поручик Гнездовский, получив благодарность двух генералов, уехал в отпуск. Желтели и краснели столетние деревья дворцового парка. Красовский перенес письменные занятия на вечер и, зажегши дорогую восковую свечу, подолгу склонялся над своим столиком.

Иванов, которого темнота все раньше выгоняла из мастерской, подсаживался к унтеру и следил, как уверенно скользит кончик остро очинённого пера, выводя стройные крючки букв. Изредка Красовский взглядывал на ефрейтора, приговаривая:

— Смотри, коли занятно, но без рук и тут ничего не постигнешь.

Так прошел десяток осенних вечеров, пока унтер не спросил:

— А хочешь, премудрости сей обучу, sancta simplicitas?[32] Грамота и в службе помогает.

— Как не хотеть, Александр Герасимыч!

— Тогда попытаем, каково твое понятие, — сказал унтер и, наклонясь, выдвинул из-под лавки железный противень, насыпанный сухим песком, который поставил на край стола между собой и ефрейтором. Потом продолжал: — Придумали умники без доски грифельной и без бумаги обходиться. Сиди тут да черти перстом вот этакие литеры, — он подал Иванову карточку с тремя четко выведенными печатными буквами. — Как начертишь каждую раз пятьдесят — аз, буки, веди, — то мне покажешь. Я проверю и новые три дам. Знай черти да заравнивай, пока не выйдут…

Так началось обучение Иванова грамоте по модной в то время ланкастерской системе. Стала вдруг воплощаться затаенная мечта многих тогдашних простых людей. И в первые минуты, когда понял это, сердце заколотилось, как на смотру строгого начальника: «Сумею ли, не осрамлюсь ли?»

Поначалу пальцы не слушались, выводили совсем не то, и ефрейтор так вздыхал, что Красовский не раз с усмешкой посматривал на песок. А потом помаленьку пошло-таки на лад.

В этот вечер Иванов запомнил и отчетливо стал чертить первые три буквы алфавита, на второй, на третий по стольку же и научился складывать слова: «баба», «еж», «дед». Он так завлекся грамотой, что видел буквы во сне, так вспоминал о них на плацу и в щеточной, что получал нахлобучки от Елизарова и Еремина. Заметив, что раскладывает на верстаке случившиеся там медные гвоздики, старый мастер сердито заворчал:

— Ты перво щетину научись крепко вязать да дерево полировать, а потом узоры из гвоздей наводи. Велика краса будет, ежель щетка лезть начнет? Гвоздей не штука набить узором да деньги взять…

Прошла неделя, ефрейтор выучил уже двадцать букв, до самого «у», и с радостной улыбкой складывал из них все новые, такие знакомые слова: «полк», «седло», «потник».

Но тут обучение нежданно приостановилось. В этот вечер, придя из мастерской, Иванов не нашел унтера. Наездники сказали, что недавно Красовского кликнули к командиру эскадрона и с тех пор не возвращался. Принесли и роздали ужин — всегдашнюю пшеничную кашу. Присев на обычное место, Иванов для практики выводил на песке знакомые буквы, а кое-кто уже похрапывал по нарам, когда за дверью послышался голос Красовского. Через минуту он стоял на пороге, нагруженный двумя штофами водки, караваями хлеба и свертком бумаги, из которого торчали рыбьи хвосты.

— Acta est fabula![33] — воскликнул унтер. — Зажигай светильники, тащи каждый свою черепку. Всех угощает Красовский.

Мигом все были на ногах. При свете собственных фонарей кто резал хлеб, кто рыбу, кто разлил водку по посудинам. И тут унтер рассказал, что командир прочел ему приказ о том, что срок службы всем нижним чинам гвардии сокращен до двадцати двух лет, и, переведя дух, воскликнул:

— Ergo bibamus[34], братья, за всех, кто по сему приказу кончит солдатчину. Чтоб было им в отставке хоть хлеба вволю!..

Все выпили и расцеловались с ним и с двумя еще кирасирами, которых срок также вышел. Тут Красовский велел разлить второй штоф и добавил, что по тому же приказу прослужившие десять лет, а не двенадцать, как раньше, унтерами беспорочно, будут по совсем не трудному экзамену производиться в армейские корнеты, а потому могут его поздравлять, раз скоро окажется в эполетах.

Все опять выпили, расцеловались уже с одним Красовским и стали считать, кто еще в полку скоро выйдет в офицеры. Но сам унтер разом осовел, таращил глаза и объяснил, что от ротмистра пошел к Елизарову, где отпраздновали, потом в кабак за угощением и там тоже выпил. Помогли ему раздеться, лечь и укрыться.

— Простите, братцы, homo sum[35]…— пробормотал он и захрапел.

А Иванов долго не мог уснуть. Выпил он немного — что на семнадцать кирасир два штофа? Все взбудоражились от приказа и, уже потушивши огни, считали свои годы. Ефрейтор молчал. Ему-то в отставку через двенадцать лет. И хотя рад за Красовского, но себе выходила большая перемена. Сколько от него заботы видел? Забирала тревога — не ушел бы и Елизаров, не порушилась бы вся везучая впервой в жизни полоса…

Еще с неделю Красовский сидел вечерами за перепиской и ждал вызова из полковой канцелярии. За эти дни он обучил Иванова всем буквам и вручил лист, на котором вывел печатные литеры алфавита и под ними такие, как употребляют в письме.

— Читать практикуйся по печати, — наставлял он, — и записать все так можешь. А письменное дело уже второе, ему бы тоже шутя выучился, да вот приказ-то…

В начале ноября, придя на езду, вахмистр Елизаров приказал Иванову спешиться и, отведя в сторону, сказал:

— Так что, Александра, не дает тебе Пилар перевода. Бумагу прислал: раз ремонт сдали, то шлите моего ефрейтора. — Видно, лицо Иванова изменилось, потому что вахмистр продолжал: — Позабыл, должно, поручик к ему перед отпуском заехать. А уж как обещал: «Хорошо, вахмистр. Не премину, вахмистр», — передразнил он Гнездо вского. — Однако ты, братец, не крушись. Слыхать, Пилар совсем иная статья, а на ту весну я снова стану тебя хлопотать…

Иванов и сам знал, что новый командир редко кого ударит, а больше пальцем грозит и по-немецки бранится. Но ведь в Петербурге — строй, разводы, караулы, форма проклятущая парадная, которой больше полугода не надевал… Да еще, того гляди, Жученков в отставку уйдет…

28  Хорошо! Правильно! (лат.)

29  Берегись, чтобы не упасть! (лат.)

30  Я вас (лат.).

31  Труд побеждает все!.. (лат.)

32  Святая простота (лат.).

33  Представление окончено! (лат.)

34  Так выпьем (лат.).

35  Я человек… (лат.)


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » В.М. Глинка. История унтера Иванова.