Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816


Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816

Сообщений 61 страница 70 из 110

61

Потерь наших не знаю наверное, но думаю, что мы лишились под Бауценом до 20 тысяч человек.[131] Говорят, что мы орудий не потеряли. Мне кажется, что если б начальство, обратив внимание на успехи нашего левого фланга, приказало бы оному овладеть Бауценом, который находился у неприятеля в тылу, то сражение могло бы принять другой оборот. В горах было у нас много войска, и Наполеон атаковал нас с сей стороны с тем только, чтобы отвлечь внимание наше от правого нашего фланга. Мы не воспользовались преимуществом своим на левом нашем фланге. Если б мы сие сражение выиграли, то соединились бы с австрийцами, которые, по всегдашней политике своей, выжидали успехов наших, чтобы вступить с нами в союз. Говорили, что недалеко от места сражения находился в Богемии сильный корпус цесарцев.
Последствиями Бауценского сражения было то, что французы отрезали нам дорогу на Бреслау и что мы должны были отступить по направлению в Шлезию, к австрийской границе. Слух носился в армии, что мы должны соединиться там с цесарцами. Во время отступления мы получили некоторые подкрепления; ариергард наш ежедневно дрался, и в одном из этих дел украинские казачьи полки захватили 11 орудий у неприятеля под местечком Рейхенбах.
В сражении под Бауценом мы имели, однако же, частные успехи, как, например, кроме удачных действий в горах, мы разбили наголову гвардейский уланский полк Наполеона, так что те, которые не остались на месте, взяты в плен; их вели среди войск наших толпой во все время отступления. Люди сии были замечательны по стройному их росту, мужественному виду, а особливо по красным мундирам и высоким шапкам. По сим признакам они постоянно бросались всем в глаза.
Из наших офицеров квартирмейстерской части убит был поручик Гернгрос двумя пулями в живот, в то время как он ехал с приказаниями в горы.
В Гольдберге нашу дивизию расположили позади города, близ кладбища. Так как мы не рано пришли и всякий думал отдохнуть, то я не строил себе шалаша, а велел только накрыть хворостом и надерганным в поле хлебом старую могильную яму, в которую провалилась или опустилась земля, покрывавшая покойника. Я был защищен от дождя и мог хорошо в ней лежать. Ввечеру пошел я навестить некоторых знакомых и, поздно возвратясь, удивился, найдя брата Александра спящим крепким сном в моей яме. Я не имел еще известий о нем со дня сражения. Мы обрадовались, найдя друг друга здоровыми, и долго толковали лежа; он у меня всю ночь провел. Он советовал мне уклоняться от сообщества новых уланских товарищей моих и был, конечно, прав; но я переменил свои привычки только тогда, когда, с переводом в другое место служения, удалился от круга людей неумеренных, наполнявших полки легкой гвардейской кавалерийской дивизии.
От Гольдберга пришли мы в Яуер, а оттуда к Швейдницу и расположились на бивуаках за городом. Под Швейдницем сделалось известным, что заключено перемирие с Наполеоном, который успел уже занять Бреслау на Одере и освободить гарнизон крепости Глогау. Надобно полагать, что и французское войско было в большом расстройстве: иначе Наполеон не согласился бы заключить перемирие. Оно было в особенности нам выгодно, потому что мы могли собраться силами и соединиться с австрийцами, склоняя их к союзу с нами, о чем, впрочем, заботился и Наполеон.
Из Швейдница пришли мы к городу Стрелен, где я получил расписание селений, который нам следовало занять в Шлезии, в округе Гротгау, верстах в семи от сего города. Взяв с собою квартирьеров и фуражиров, я поехал в селение Герцогсвальдау, где назначен был штаб нашей дивизии и квартира Чаликова. Помещик в сем селении был барон Шефлер, человек недальний; у него была старая жена, клавикорды и большой каменный дом, который отвели для Чаликова.
Я остановился в корчме, лежащей за селением, созвал старшин и приступил к дислокации. Великий князь, командовавший гвардейской конницей, занял свою квартиру недалеко от Гротгау, в селении Оссиг, где была большая мыза. Кирасиры стояли в окрестностях; князь Д. В. Голицын, командир их, расположился в Гротгау. Главная квартира в Рейхенбахе, в 7 или 8 милях от нас; там находился и государь.
Сделав расписание селений для трех полков наших, я отправил квартирьеров занимать оные и составил по расспросам маленькую дислокационную карту, которую представил Чаликову, чем он остался очень доволен.
Полки наши вступили в кантонир-квартиры между 15-м и 20-м числами мая. Пока я занимался размещением полков, я не заботился о себе; все офицерские квартиры были заняты, и я остался без помещения и потому занял корчму и объявил себя хозяину его постояльцем. Но так как у него внизу не было жилой комнаты, то я расположился на чердаке. Жилье мое было неудобно, часто заливал меня дождь, подо мною целый день крик и шум; по ночам мешки с овсом, на которых я лежал, были атакованы баталионами крыс, которых я отгонял кегельными шарами, перекатывая их со слугой моим Николаем: крысы боялись этого стука и на короткое время прятались.
Вид из моего окна был прелестный: богатые золотые поля расстилались во все стороны, а над колосьями возвышались церкви селений, окруженных садами; дороги рассекали волнистые поля, по коим всюду двигались фуры. В правой стороне находилась роща, которая сохранялась для охоты короля; в ней водились разные птицы, и разноцветные фазаны иногда пролетали мимо моего окна. Чудесная страна, населенная честными и добрыми людьми! Сидя у окна и любуясь природой, воображение мое парило в прошедшем и в будущем. При закате солнца отовсюду слышались песни, и, наконец, заревая труба наша в отдаленности возвещала покой могильным голосом своим во всех окрестных селениях. Я любовался, задумывался, садился у окна и писал свои мысли. Тогда написал я послание к покойному другу моему Колошину. Мне казалось, что он со мной и разделяет думы мои своей усладительной беседой. Не уклоняйся от меня, священная память друга и утешай меня в горестях и страданиях! От тебя почерпну я твердость, в тебе найду путь к добру и истине!
Мне надобно было съездить в город Бриг, лежащий в двух или трех милях. Чаликов отпустил меня, и я отправился. Сделав в Бриге нужные покупки, я зашел отобедать в трактир, как вошли три прусских офицера. Один из них был тот самый капитан Гертиг, который под Бауценом так хорошо действовал своими тремя фунтовыми пушонками и, наконец, напившись пьян, уснул у ног графа Орлова. Мы обнялись, как старые товарищи. "Bester Camerad, Herr russischer Camerad"[132] и так далее – были изречения, повторенные с восклицаньями, особливо как мы все подпили. Одного из пруссаков называли der Herr Lieutenant Lange.[133] Гертиг без всяких околичностей сказал мне при нем, что у него прекраснейшая жена и что так как завтра день его рождения, то он приглашает меня к нему на праздник в гости. Рота их стояла по дороге в Стрелен, в селении, отстоящем на три мили. Я с удовольствием принял предложение; они обещались прислать за мной на другой день форшпан, и мы в тот же вечер разъехались из Брига.
На другой день довольно рано явилась ко мне фура, и фурман принес мне пригласительное письмо от Гертига и товарищей его, и я отправился. Отъехав версты две от Герцогсвальдау, я прибыл в селение, где начинались кантонир-квартиры прусской армии. Тут стояли das Ost-Preussische Dragoner, или Uhlaner-Regiment[134].[135] Повозку мою остановил унтер-офицер, в котором я узнал молодца, храбро действовавшего в сражении под Бауценом; его называли Гурецки. Он просил меня представить о нем начальству. Я ему велел на другой день ко мне приехать, что он и сделал. Ему очень хотелось получить Георгиевский крест, но как я не имел надежды выхлопотать ему сего отличия, то ограничился тем, что дал ему рекомендательное письмо к его полковому командиру, чем он остался весьма довольным. Я его более не видал и не знаю, успел ли он что-нибудь сделать с этим письмом.
Далее продолжая свой путь, я прибыл в красивое селение, где Гертиг и товарищи его приняли меня со всевозможной приветливостью. Лейтенант Ланге представил мне свою жену, которая в самом деле была хороша собою и приятная женщина. Мы отобедали в прекрасном садике, при звуках музыки, веселились и пили за здоровье друг друга. Жена Ланге занимала всех своим разговором. Сам Ланге был человек весьма порядочный; Гертиг был простой и более под каплей.

62

Отобедав, я хотел отправляться домой; но меня не пустили пруссаки, объявив, что они приготовили бал именно для меня. Мне нельзя было отказаться, но я не понимал, где они могли найти место и дом для бала. Они объяснили, что приказали очистить деревенскую школу и привести туда самых лучших крестьянок (немки все охотницы вальсировать), и вся деревня, нарядившись, ожидала моего появления в школу. Жена Ланге осталась дома, а мы пошли. Едва я вошел в горницу, как музыка протяжно заиграла Ach du liebe Augustchen.[136] Все встали, перешептывались, и каждая из танцовщиц с нетерпением ожидала, чтобы я ее взял вальсировать. Гертиг схватил лучшую из них, подвел ее ко мне, и я открыл бал медленным немецким вальсом. Пруссаки закурили трубки и начали вслед за мной кружиться.
Я скоро перестал танцевать и начал наблюдать вертевшиеся передо мной карикатуры. Учитель школы, подойдя ко мне, высказал мне предлинную речь, в которой я приметил только окончательные глаголы; их собралось до пяти к концу: haben, sein, werden, geworden, bin.[137] Я поблагодарил его протяжным "Ja!" Немцы единогласно сознались, что еще никогда не видали столь благовоспитанного человека как de Herr russischer Lieutenant.[138]
Между тем артиллеристы все подносили пунш, от которого пруссаки напились. Им тогда пришло в голову угостить меня одной из плясуний, и, разведав, которая из них мне более нравилась, они отвели ее без больших затруднений в особую комнату. Она бы и согласилась, если б дело не так круто повели; но отец ее вступился и раскричался, за что его вмиг выпроводили с дочерью и всем семейством. Другие гости находили, что он человек вздорный и не умеет себя вести в благородном обществе. Когда мои пруссаки порядочно подпили, ординарцы проводили их домой, а я сел в свой форшпан и отправился в Герцогсвальдау на свой чердак, куда прибыл на рассвете другого дня.
Из главной квартиры последовало новое расписание всем офицерам квартирмейстерской части. Мне снова досталось служить при Его Высочестве, почему, простившись с Чаликовым и уланами, которые меня полюбили, я отправился в селение Оссиг, которое не далее одной мили лежало от Герцогсвальдау в округе Гротгау. При отъезде моем Чаликов обещался дать мне свидетельство в отличии, оказанном мною под Бауценом в присутствии всего уланского полка; но в ту самую минуту он не успел сделать сего, и дело было отложено.
Я прежде сего не бывал в Оссиге. Мне показали большой каменный дом, в котором стоял великий князь. Я не знал расположения комнат и вошел по парадному крыльцу в большой коридор, в котором было много дверей, ведущих в покои Его Высочества, Куруты и других лиц, при нем состоявших. Мне надобно было явиться к Куруте. Едва подошел я к часовому и спросил его, кто в той комнате живет, как дверь вдруг с треском отворилась, и из нее выскочил сам Константин Павлович в белом халате. Глаза его сверкали от ярости. Я имел несчастие разбудить его. Сам я был без шляпы, в фуражке, шпоры на ногах были у меня особенно гремучие; они-то именно потревожили сон великого князя. В запальчивости своей он не узнал меня.
– Кто ты таков? – вскрикнул он сипучим своим голосом, который раздался по всему коридору и взмутил всю мою внутренность.
Едва я успел произнести свою фамилию, как, оглядевши меня с головы до ног, он снова начал кричать.
– Ах! да он в шапке! Ах, да какие шпоры! Под арест его, под арест! Ступайте, сударь, явитесь сейчас к Дмитрию Дмитриевичу Куруте; а там я выучу вас ходить в таком наряде!
Довольно счастливо было то, что он меня при этом случае не выбранил, как у него часто водилось. Просипев грозную проповедь свою, он скрылся так же быстро, как явился; я же тут не стал медлить и пошел отыскивать Куруту, который жил в соседней комнате. Я явился к бывшему своему начальнику, доброму Куруте, который принял меня как старого знакомого. Я ему рассказал встречу свою.
– Хорошо, – отвечал он, – я это дело поправлю, а вы ступайте теперь к товарищу своему Даненбергу; отдохните, а завтра приходите сюда поранее; здесь есть для вас работа.
Я пошел по большому селению отыскивать Даненберга, которого нашел с трудом; он принял меня к себе на квартиру. На другой день я пришел в назначенное время к Куруте, который мне тут же дал занятие. Великий князь зашел в комнату, был весел, шутил, разговаривал со мной, как бы забыл прошедшее. Он называл нашу чертежную Operations Kanzeley.[139]
Чаликов часто к нам езжал и рассказал Куруте о моем отличии под Бауценом, после чего Курута приказал мне съездить к Чаликову в Герцогсвальдау и вытребовать от него свидетельство с намерением представить меня к награде. Я съездил к Чаликову, который обещался мне дать свидетельство; но он о чем-то другом суетился и опять забыл; я же не хотел его более о том просить, и дело осталось без последствий.
Однажды великий князь смотрел работу мою, облокотившись на стол. Чаликов с другой стороны стоял и стал выхвалять меня Его Высочеству, говоря, что я под Бауценом врезался с тремя уланами в неприятельскую колонну и вытащил оттуда несколько человек пленных (что, конечно, не было верно рассказано). Великий князь, выслушав все как бы со вниманием, оборотился ко мне и, показав мне сложенные свои пальцы, чмокнул языком и спросил, не хочу ли я этого. Непривычный к такому обхождению начальника, я покраснел; он же вскочил и стал во все горло хохотать и бегать по комнате. Не понимаю, к чему он так шутил. Вспомнил ли он, что я сон его потревожил; только все этим и кончилось, и за последние два сражения я и благодарности не получил.
Константин Павлович вел странную жизнь. Поутру приезжал к нему на двор полуэскадрон в караул, и он, стоя на балконе, командовал и учил его часа полтора. После сего заставлял их поодиночке несколько раз через барьер прыгать, причем нередко случалось, что люди с лошадьми падали и ушибались, а он хохотал. После смены он приходил к Куруте, иногда беседовал с ним порядочно, а чаще возился с собакой своей, травил ею свою Фридерикшу, которую для того призывал, и при этих забавах он все вверх дном ставил у Куруты в комнате. Иногда Курута унимал его какой-нибудь острой шуткой, и Константин Павлович сознавался, что Дмитрий Дмитриевич скоро вынет из кармана пучок розог и высечет его, после сего он целовал руку у Куруты и усмирялся. До обеда он спал. После обеда опять спать ложился, в 6 часов вставал и выходил на балкон. Ему приносили солдатское ружье, и он стрелял в цель с балкона по статуе, стоявшей среди двора его, которая была без рук и без головы от его пуль. Любопытно было видеть, как он заряжал и стрелял, все по форме, как будто бы он во фронте стоял. Курута за ним находился и похвалял удачные выстрелы. После стрельбы собирали по деревне жеребцов и кобыл… и также приводили петухов для драки. К вечеру он прогуливался и всячески дурачился. Приводили к нему какую-нибудь немецкую музыку, состоявшую из цимбал или плохого кларнета, и каждый день новую; он приказывал им играть у себя в коридоре, за что щедро платил музыкантам. По случаю перемирия великий князь привез Фридерикшу, с которой, к удивлению моему, приехала, в числе окружавших ее, та самая панна стряпчина Лежанова, за которой брат Михаил в Видзах волочился; она очень подурнела. Окружавшие великого князя были те же, что и прежде в то время как мы стояли в Видзах.
Назову только новые лица, появившиеся при дворе Константина Павловича. Адъютант его лейб-гвардии конного полка ротмистр Алексей Орлов, красивый мужчина, умный и ловкий,[140] но нрава скрытного; впрочем, я с ним всегда в ладах жил. Он теперь генерал-майором. Квартирмейстерской части подпоручик Даненберг Петр Андреевич, тот самый, которого я в 1811 году принимал в колонновожатые, учил математике и экзаменовал в офицеры; теперь он был уже чином старше меня. Даненберг был умен, учился хорошо, прилежен и храбр. По предкам Даненберг был из шведов, но по мыслям русский. Немцев он не любил и охотно шутил над ними.

63

С ним жил некто Мёнье (Meunier), уроженец французский, но с детства выехавший из своего отечества и взросший в Вестфалии, где он вступил в службу в garde du corps[141] короля Иеронима; в 1812 году он перешел во французскую службу в пехотный полк и был полковым квартирмейстером. При обратном шествии из Москвы в Вильну он претерпел общую участь своих соотечественников и ходил в Вильне, прося милостыни по улицам, был в рубище и почти полунагой. Ему вспомнилось, что, когда он занимал некогда должность учителя французского языка в каком-то институте в Берлине, великий князь, в проезд свой через Берлин, спрашивал у него имя. Мёнье отыскал в Вильне квартиру Его Высочества и хотел войти к нему, но был отбит прикладом часового. Невзирая на это, он не оставил своего намерения; нужда придала ему смелости, и он, оттолкнув часового, ворвался в комнату цесаревича и объяснил ему, кто он таков. Константин Павлович, вспомнив рассказанный им случай, велел принять его в свой обоз, одеть и снабдить деньгами. Мёнье был порядочный человек. Константин Павлович полюбил его и ласкал. Он всюду путешествовал с обозом, а по вечерам иногда призывали его разговаривать с цесаревичем. Мёнье не принадлежал к числу тех дерзких и наглых французов, которые в короткое время становятся несносными. Ему было более двадцати лет от роду; он был скромен и благовоспитан; мы с ним хорошо уживались. Он вскоре перешел от нас на другую квартиру, а впоследствии времени ему поручен был в управление весь обоз великого князя. Теперь он в Варшаве и, кажется, вступил в нашу службу. Великий князь по доброте души набрал к себе много несчастных пленных; иных отправил он в Петербург, где они жили в Мраморном дворце и прихотничали. Несколько мальчиков, взятых из числа французских флейщиков, он определил в кадетский корпус, чего, конечно, не следовало делать. Некоторые из пленных, оправившись по получении денег и платья, бежали.
В то время как мы стояли в Оссиге, находилось у великого князя еще два иностранца такого рода. Один был гренадер наполеоновской Старой гвардии, его звали Адам. Он был портной, большой шут и каналья. Был еще один пруссак, по имени Хазе, который служил капельмейстером во французских войсках и сделался совершенным французом, развратный и грубый человек и тоже шут, но знал порядочно музыку и обучал наших музыкантов. Я видел его после в Стрельне, где он везде был принят и учил Фридерикшу играть на фортепьяно. Я нашел еще в Оссиге при великом князе Донского войска поручика Сердюкова Алексея Михайловича, которого я в 1812 году еще знал; он был ранен под Бауценом, но скоро выздоровел. Человек простой.
Я имел также случай познакомиться с подполковником Иваном Ивановичем Шицом, бывшим тогда обер-квартирмейстером при князе Голицыне 5-м, командовавшем гвардейской кавалерией. Шиц был порядочный чудак; чудна была и одежда его, например, шляпа имела вид похоронной с подстегнутыми кверху полями; султан, более зеленый нежели черный, отливал в ясную погоду всеми радужными цветами; шейный платок лежал у него на груди, мундир не впору, двубортный и с большими плоскими пуговицами; рейтузы спущены, сапоги доходили ниже икр и надевались сверх рейтуз; лошаденка скверная; чепрак французский гусарский синий всегда криво лежал на драгунском седле; путлица и уздечка были перевязаны веревочками. В такой амуниции он везде ходил, и я удивляюсь, как при великом князе все сие ему с рук сходило. Шиц не был еще стар, он был храбр и несколько раз ранен, добрый и простой человек, совсем недальних способностей и веселого нрава; при этом крепко придерживался чарочки. Казалось, что он был несколько помешан.
В Оссиге я тоже нашел Кроссара, который служил шутом у Константина Павловича. Он все спал, или кофе пил, или громогласно проповедовал les gra-a-a-ndes operations,[142] или скакал по окрестным местечкам без памяти, полагая, что командует всеми войсками. Когда он бывал дома, то постоянно ходил в одной рубашке и брился по два раза в день, намазав прежде все лицо мылом. В таком положении его раз застал Ланской, адъютант князя Голицына и, подкравшись к нему сзади, схватил его… и волочил по комнате. Кроссар, почти голый, с намыленной рожей и бритвой в руках, кричал и не знал, что с ним делается; наконец, Ланской, подведя Кроссара к дверям и бросив его, сам бежал.
Когда я в Оссиге обжился и познакомился, великий князь стал со мною ласковее, иногда разговаривал и шутил со мною. Я жил вместе с Даненбергом дружно. Утро мы занимались в чертежной у Куруты или, как Константин Павлович говорил, в Operftions Kanzeley. Обед нам отпускали от стола Его Высочества; вечер мы проводили дома в чтении или в спорах, иногда перебирая всех окружающих Константина Павловича, между которыми не нашли ни одного пленившего нас; иногда ходили прогуливаться за деревню и любовались окрестностями.
Великий князь занял меня раз работой, довольно скучной: ему хотелось иметь рисунки мундиров всех кавалерийских полков армии; их надобно было чертить в виде параллелограммов, разбивать их на треугольники и другие фигуры, коих цветы должны были означать воротник, выпушку, подкладку, мундир, полу, флюгер и проч. Но он сам хотел предоставить себе ребяческое удовольствие покрыть параллелограммы сии яркими цветами и потому приказал мне принести их только начерченными. Он только что встал после обеда, после крепкого сна, был сердит, сел на балкон, велел себе свои краски принести и начал мазать, все испортил, замарал и, увидев наконец, что тут требовалось терпение, он велел просить меня, чтобы я все это поправил. Поправить нельзя было; я принужден был все сызнова переделать, что ему так понравилось, что он велел меня за то много благодарить и потребовал еще три экземпляра, один для Уварова, другой для Ожаровского, третий уже не знаю для кого. Я принужден был заняться этой пустой работой. Константин Павлович раздарил новые экземпляры, а один оставил себе и постоянно носил его в кармане; это для того было ему нужно, что в то время переменились все мундиры кавалерийские.
Мне также поручено было с Даненбергом снять поле, на котором великий князь учил конницу, с окрестностями оного на большое расстояние. Великий князь занимался часто учениями. Однажды, будучи не в духе, он излил гнев свой на лейб-драгун, которых учил, наговорил офицерам много неприятностей и, подъехав к капитану Воеводскому, сказал ему, что он глупее его потника; потом, уезжая с поля, послал адъютанта к генерал-майору Чичерину сказать ему, чтобы он этих ослов учил да мучил, пока они не выучатся. Чичерин приказал отвечать цесаревичу, что у него не ослы в команде, и, скомандовав справа по три, увел полк в квартиры, а на другой день послал рапорт к великому князю о болезни. Сему примеру последовали многие офицеры, и великий князь не мог сделать по желанию своему учения, на котором хотел загладить вину свою. Он послал к Чичерину любимца своего Олсуфьева, просить его, чтобы он выздоровел; но Чичерин не сдался и приказал отвечать, что выздоровление не в его воле состоит. Он вынудил, наконец, Константина Павловича самого к нему приехать. Чичерин принял его в халате и по долгом объяснении согласился вывести полк на учение. Великий князь беспокоился об обидах, нанесенных им офицерам, но Чичерин за всех поручился, и на другой день было учение.
Драгуны учились весьма дурно, потому что удача на учениях часто зависит от случая, но великий князь находил все отлично. Он подъехал к капитану Воеводскому и в присутствии офицеров спросил у него, что он ему сказал на прошлом учении.
– Такие слова, – отвечал Воеводский, – после которых я не могу более служить.
– Да что такое, скажите, пожалуйста, право не помню.
– Ваше высочество мне то и то сказали.
– Неужели! Быть не может! Если я это сказал, то, право, не помню, ибо сказал сие в горячке и без намерения обидеть вас и потому прошу у вас извинения.
Константин Павлович пожал у Воеводского руку и, обратясь ко всем офицерам, сказал им:
– Господа, если вперед со мною подобное бы случилось, то предупреждаю вас просьбой за то не сердиться на меня, потому что я иногда не помню, что говорю; сегодняшний пример доказывает вам истину моих слов.
Во время перемирия был великолепный смотр кавалерии, на котором присутствовали государь, прусский король и много посетителей. Пруссаки приезжали из отдаленных квартир, чтобы видеть сие зрелище. Мне поручено было расставить войска. На смотру были три кирасирских дивизии, состоявшие из 12 полков, легкая гвардейская кавалерийская дивизия (три полка) и гвардейская конная артиллерия. Полки все были укомплектованы недавно приведенными частями по два эскадрона в каждый полк. После церемониального марша государь начал смотреть войска справа по одному в карьер, но не имел терпения пропустить поодиночке даже людей Кавалергардского полка и прекратил смотр, тем более что многие из людей и лошадей падали и расшибались. После того было общее учение всем полкам вместе. Полки Кавалергардский и лейб-гвардии Конный делали атаку целой бригадой в одну линию. После учения государь уехал обратно в Рейхенбах, где находилась его главная квартира.

64

Из Оссига ездил я иногда навещать конногвардейского Синявина, с которым прежде был знаком. В Оссиг приехал ко мне брат Михайла, выздоравливавший от полученной им под Бородиным раны. Радостно для нас было обнять друг друга после продолжительной разлуки. От Михайлы узнал я, что отец вступил в службу полковником, оставив при себе молодых людей, которые у него учились. Батюшка был назначен начальником Главного штаба в корпус графа П. А. Толстого, начальствовавшего 70 000 ратников восточных губерний, которые формировались в Нижнем Новгороде. Вступив в службу против желания своего отчима князя Урусова, он поссорился с ним, и князь хотел лишить его наследства; но отец, несмотря на то, пошел в службу. Так как у батюшки было мало состояния, то он не мог нам денег присылать. Между тем, заняв высокое место, стал жить не по своим средствам и наделал долгов.
Прожив у меня одни сутки, брат Михайла уехал в Рейхенбах, потому что князь Волконский взял его к себе в адъютанты.
Мы начали помышлять о продолжении военных действий, когда срок перемирия стал кончаться. Курута послал меня сперва в Гротгау и потом в Мюнстерберг к стороне Богемии, дабы доставить ему предварительные сведения о состоянии селений, около сих городов лежащих. До Мюнстерберга был один день езды. Я ехал кантонир-квартирами прусских войск; пруссаки комплектовали полки свои, учились и готовились начать с новым рвением предстоявшую кампанию.
По приезде в Мюнстерберг мне отвели квартиру у аптекаря, достаточного человека, который показал мне вверху хорошую комнату. Пока я сидел один, вошла ко мне хозяйская дочь, стройная молодая девушка лет 18-ти. Она скромно поклонилась и спросила, где мне угодно будет кушать, у себя в комнате или внизу. Я просил ее прислать кушанье ко мне наверх, и чрез несколько минут она опять пришла и накрыла сама на стол. Я просил ее посидеть со мною. Она спросила меня, не знал ли я двоюродного брата ее Баррюеля, служащего в Ахтырском гусарском полку.[143] Я действительно знал Баррюеля, который служил адъютантом или ординарцем при Васильчикове, и хотя ему было не более 15 лет от роду, но он уже был поручиком.
– Знаете ли, – продолжала она, – зачем я вас о нем спрашиваю? Это потому, что вы на него очень похожи; вы сделали в моем сердце впечатление, которое меня никогда не оставит.
Молодая хозяйка моя не принадлежала к числу развратных женщин; напротив того, она была скромная. Странно мне показалось, как я мог ей вдруг так понравиться, и, сделав признание в моей страсти, бедная девушка покраснела, потупила глаза и замолчала. Мне ее было жаль, и в утешение ее я обнял ее и обнял с удовольствием. Случившийся в соседней комнате шум понудил нас расстаться, но она просила меня провести вечер в саду.
– Там будут родители мои, – сказала она, – соберутся гости, будет пастор, и вы приятно время проведете с нами.
"Почему не так?" – подумал я, обещаясь прийти. В сумерки я пошел в сад и нашел там всех тех, о которых она меня предупредила. За трубкой разговаривал я с пастором о богословии, как прелестница сделала мне знак, чтобы выйти прогуляться. Я вышел, она меня дожидалась, но не в скрытном месте, и изъяснялась в любви своей вполголоса, собирала ягоды и угощала меня; словом, совсем увлекалась страстью. Я отвечал ей невинными ласками, сад был маленький, и из беседки, в которой старики сидели, было во все стороны видно. Так и кончился вечер, а на другой день я уехал обратно в Оссиг.

Часть четвертая

Со времени выступления в Богемию после перемирия до выступления в поход во Францию из Франкфурта-на-Майне

Третья кампания 

Перемирие кончилось в начале августа. Оно продолжалось более двух месяцев, в которое время как французы, так и мы, усиливались вновь прибывавшими людьми, так что полки наши были комплектны к выступлению в поход. Корпуса были сильные. В одном корпусе Витгенштейна имелось более 30 000 пехоты. Он составлял авангард главной действующей армии, коей командование государь вверил Барклаю де Толли. Прочие корпуса соответствовали сему силой. Гвардейские полки были в отличном виде, конница отъелась и поправилась; словом, у нас явилась новая армия, укомплектованная из Варшавы баталионами и эскадронами, которые формировали Лобанов и Жандр, бывший адъютант великого князя.
Пруссаки также времени не теряли и укомплектовали разбитые полки свои. Они устроили по примеру нашему множество ополчения (Landwehr), которое не уступало ни в чем регулярному войску. Они сформировали еще несколько полков из охотников, людей достаточных, но вступивших в службу рядовыми из любви к отечеству, ибо в то время царствовал в Пруссии удивительный дух во всех сословиях. Студенты, ремесленники определялись в службу. Ополчения прусские были одеты наподобие русских, в синих полукафтаньях, а на фуражках имели медные кресты с надписью: "Fr Konig und Vaterland".[144] Кроме того, составили в Пруссии поголовное ополчение под названием Landsturm, которое состояло из всех оставшихся неспособных и старых людей (ибо никого более в деревнях не оставалось). Их вооружили пиками; они не были обмундированы, не знали никакой службы и не выходили никогда из своих селений. Пруссия, вооружившись таким образом, могла выставить без ландштурма в поле до 300 000 славного войска; пехота их была в особенности хороша. Такие силы были, конечно, несоразмерны народонаселению королевства, но это было последнее усилие Пруссии, после которого она бы более не восстала, если б война имела несчастливый исход.
С нашей стороны выступали из отдаленных губерний бесчисленные ополчения, которых, однако же, едва ли половна перешла за границу и четвертая доля возвратилась; причиной тому был дурной присмотр, который у нас обыкновенно имеют за людьми: они во множестве болели и умирали. Другая причина сих болезней была та, что ополчения проходили через губернии, где погибла французская армия и где она оставила заразу, опустошившую страну.
Наполеон тоже усиливался. К концу перемирия у него была многочисленная армия, но главные силы его состояли из пехоты, и мы всегда имели над ним преимущество конницы, преимущество, которым, однако, мы не умели пользоваться.
Во время перемирия обе стороны изощряли дипломатическое искусство для склонения Австрии на свою сторону, что давало большой перевес: ибо Австрия, пользуясь своим нейтралитетом, собрала также значительные силы, с которыми она была готова пристать к победителям. Австрийская армия стояла в Богемии. Во время перемирия дипломаты наши ездили в Прагу под предлогом лечения на теплых водах Теплицких, пользуясь тем для переговоров с Австрийским двором, который мы успели склонить к союзу. И мы двинулись с сильным войском в пределы Богемии для соединения с цесарской армией. Главная квартира Наполеона и главные силы его находились в Дрездене, где он укрепился.
Общий главнокомандующий, или генералиссимус, у союзников был австрийский фельдмаршал Шварценберг. Такое снисхождение государь согласился сделать цесарцам для удержания с ними союза. Шварценберг был родом чех или богемец, высокого роста, толстый, гордый, лично храбрый, но, как говорят и как последовавшие военные действия сие доказали, человек без военных дарований, нераспорядительный и нерешительный. Он не обладал теми качествами, которые должны ознаменовывать хорошего полководца.
План кампании у нас был следующий:
Прусский главнокомандующий Блюхер должен был с армией, состоявшей из пруссаков и русских, идти чрез Саксонию к Дрездену прямой дорогой, тогда как главные силы наши, соединясь с австрийской армией в Богемии, должны были под предводительством Шварценберга идти тоже к Дрездену по Теплицкой дороге.[145] С главными силами нашими находились три государя, и русские войска в сем случае были все под начальством у союзных главнокомандующих.
Во время перемирия перешел на нашу сторону от Наполеона генерал Жомини, написавший известную книгу под названием Trait des grandes oprations militaires ("О великих военных действиях"). Государь, приняв изменника с почестью, дал ему чин генерала в нашей службе, назначил к нему адъютантов и большое жалованье. Хотя книга его признавалась дельной военными людьми, но он сам не был таким, каким его полагали. Теория и практика предметы весьма различные, и если б Жомини не пользовался расположением государя, который иностранцев часто предпочитал русским, то на него не обращали бы внимания, и остался бы он в презрении.
Во время перемирия приехал еще к нам из Северной Америки французский генерал Моро, человек честных, благородных правил и искусный полководец; он надеялся видеть отечество свое под правлением Бурбонов, коих был приверженец. Союзные государи держали его при себе и следовали его советам.

65

Мы выступили в августе месяце из кантонир-квартир и в один или два перехода прибыли с конницей в Мюнстерберг. Кроссар назначен был великим князем для делания дислокаций и занятия лагерных мест. Этот сумасшедший человек представил себе по обыкновению, что он командует всеми союзными войсками и что неприятель на носу. Когда надобно было лагерь занимать, то он без памяти скакал по обширному полю на маленькой крестьянской лошади, у которой грива не росла, а хвост был солдатами отрезан; часто кляча его не подвигалась вперед, и когда он ее бил и шпорил, то она брыкалась. Мы с Даненбергом подталкивали ее сзади и смеялись над Царем Фараоном. Он водил кирасирские полки с одной горки на другую и морил лошадей их; не зная ни слова по-русски, он сзывал их по своему во все горло и кричал вместо Екатеринославский Екатериноорловский, вместо Его Величества полк куирасы-косудар, вместо Ее Величества полк куирасы-косударын. У него был в одно время бессменный ординарец Староингерманландского драгунского полка, которого он иначе звать не умел, как Ермолинский.
Наконец, перестали его слушаться, и пока он рыскал по лесам и по горам с одним казаком, товарищ мой Даненберг и я покойно расставляли войска. Когда же дело доходили до дислокации, то, едва умея различить на карте селение от речки, он держал квартирьера до ночи, бился, потел, смешивал, перековеркивал название селений и, наконец, ничего не приказывал, и дислокация составлялась нами; но так как он нам мешал и ответственность за промедление или неисправность легла бы на нас, а не на Кроссара, то мы принуждены были уезжать вперед и отправлять квартирьеров до его прибытия. Кроссар дело смекнул, и когда мы с половины дороги от него ускакивали, то он кликал нас и силился нагнать; но лошаденка его брыкалась, не подвигаясь вперед, а Кроссар терзался и кричал:
– Ah mon Dieu, mon Dieu! Ah Jsus, Marie, les grandes oprations sont maintenant au diable; ces messieurs vent se faire tourner par l’ennemi, ils vont tre pris en flanc[146] (тогда как французы находились от нас в 200 верстах).
Когда же Кроссар нагонял нас в городе или селении и находил уже всех квартирьеров разъехавшимися и дислокацию сделанной, то он оставался доволен и потчевал нас кофеем, который пил с утра до вечера.
Мы сказали Куруте, что Кроссар нам ничего делать не дает. Курута был на него недоволен, но ничего не мог сделать, потому что он был под покровительством великого князя. Он нам приказал стараться исполнять свою должность и делать дислокации без ведома нашего сумасбродного полковника. Хотя великий князь Куруту очень любил, целовал у него руки, слушался его и называл его своим наставником, но я сам слышал, как он однажды гонял и стращал почтенного наставника своего арестом за то, что старик забыл что-то приказать касательно движения войск и что Конная гвардия отстала с версту, тогда как великий князь любил ехать с нею вместе на переходах.
Когда мы прибыли в Мюнстерберг и когда войска были расставлены в лагере, я приехал на квартиру свою, которую назначили мне на этот раз не у аптекаря. Однако мне хотелось увидеть прежнюю молодую хозяйку свою, и я отправился к ней. Увидев меня, она смешалась; старики мне обрадовались и к радости же отнесли смятение дочери. После первых приветствий она повела меня в приемную комнату, принесла туда кофею и трубку, потом заперла все двери на ключ и на задвижки и села со мною на небольшое канапе или, лучше сказать, в большие кресла, в которых мы едва могли поместиться… Я не решился воспользоваться ее слабостью. Проведя таким образом около часа, я с нею расстался, обещаясь возвратиться в сумерки. В обещанное время я пришел к дому аптекаря и застал все семейство и дочь сидящими на скамье, на улице подле ворот. Какой-то провиантский офицер сидел подле нее и жал ее руку в своих. Отец тотчас стал мне рекомендовать будущего зятя своего. Несчастная не знала, куда ей деваться, а я в досаде ушел домой.
Спустя час после того пришел ко мне брат ее, мальчик лет 12-ти, с запиской, в которой она в самых страстных словах выражала свою привязанность ко мне, просила меня возвратиться и уверяла, что хотя по воле родителей рука ее и принадлежала тому офицеру, которого я видел, но что сердце ее мне принадлежало. Я послал ей в ответ через брата ее изустно жестокий отказ и лег спать. Пошел сильный дождь; ночью пробудил меня стук у дверей, и я узнал голос мальчика, который с плачем говорил, что ему не велено возвращаться без ответа. Я впустил его из жалости; он подал мне другую записку, в которой она заклинала меня всем возможным прийти к ней; но я безжалостно отказал и на другой день до рассвета переехал с главной квартирой Его Высочества в селение, отстоящее верстах в четырех от Мюнстерберга.
Мы тут дневали, и я имел случай ближе видеть Фридериксшу, которая несколько переходов провожала Константина Павловича. Она приятная женщина и недурна собою; ей тогда было за 25 лет, и она не имела уже той свежести, которой женщины часто пленяют более, чем правльными чертами лица.
Вновь прибывшие во время перемирия резервные эскадроны для укомплектования полков начали с первых переходов упадать; потому что лошади их, непривычные к большим переходам по каменистым дорогам и к бивуакам, стали худеть и ослабли. Однако эскадроны сии держались еще кое-как до Дрезденского сражения, после которого в полках убавилось от переходов много рядов.
После дневки войска двинулись в горы, отделяющие Шлезию от Богемии. Мы шли через городок Франкенштейн. День был прекрасный, впереди представлялись нам горы в самом величественном виде, по равнине со всех сторон тянулись густые колонны войск. Подобные картины никогда из памяти не изглаживаются. Мы поднялись на вершину гор и прошли мимо крепости Зильберберг на границе прусских владений в горах. Крепость сия имеет необыкновенный вид; ее считают неприступной; заложена же, кажется, Фридрихом Великим. В ней производились работы, когда мы мимо проходили. Мы шли каменистым ущельем, иногда по воде, и пришли ночевать в городок Варту. На следующий переход мы начали выходить на равнину и продолжали марш через Браунау, Гичин, Мельник, Будин, Лаун и Таттину. Дорогой купил я еще лошадь чалую, огромной величины, которую назвал Галиотом и которая служила мне до возвращения в Петербург.
В Богемии народ совершенно розен от саксонского или вообще от германского. Богемцы более русские, чем немцы. Они называют себя чехами и говорят по-славянски. В народе заметна при грубости и смышленость, отличающая наших соотечественников. Они также имеют много обычаев, схожих с нашими.
По вступлении в Богемию пруссаки вспомнили старинную вражду свою с австрийцами и обращались там, как в неприятельском краю, отчего они более оставались в убытке. У нас же, русских, приказано было вести себя как можно скромнее, и потому мы часто переносили обиды от жителей и затем еще оставались виноватыми. Мы часто нуждались в квартирах и пище по недружественным распоряжениям австрийцев; когда же нужда заставляла нас посылать на фуражировку, то по людям нашим стреляли, а после нас же наказывали. Однако, когда наши выходили из терпения, то, невзирая на приказания начальства, они вступали в бой с вооруженными мужиками и австрийцами, стоявшими на залогах, и мы всегда имели верх и приводили союзников под караулом.
Женщины в Богемии красивы, но также были мало приветливы к нам, как и мужья их; я видел в Браунау одну девушку лет 19-ти такой красоты, какой едва ли где встречал.
Первые австрийские войска, которые мы увидели, были пехотные. Мы ожидали, по словам Кроссара, встретить отличную армию, но, напротив того, увидели несчастных солдат, одетых в грязные мундиры, бывшие некогда белыми. Амуниция была в небрежном виде, офицеры смотрели очень дурно, войско было невыученное, без большего порядка и совсем без духа. Кроссар утешал нас тем, что по одному полку не должно судить о всей армии; но когда мы увидали огромные колонны, или массы, австрийских полчищ, тогда уверились, что неошибочно было наше первое мнение о них. Австрийская пехота была плохая, особливо та, которая состояла из настоящих австрийцев. Гренадеры их все набраны из славян или кроатов, народ рослый, сильный и храбрый, но вместе с тем грубый и свирепый; в гренадерских полках нижние чины не говорят по-немецки, а по-славянски, тогда как офицеры у них из немцев и командные слова на немецком языке. Случалось, что офицеры не могли объясниться со своими людьми иначе как с помощью русского переводчика. Австрийская конница превосходнее пехоты, люди хорошо ездят и умеют беречь лошадей, хорошо одеты, но со всем тем дурно дерутся, от того что офицеры у них плохие и большей частью из низших сословий, как то ремесленников и пр. Австрийская артиллерия в сражении хорошо действует, хотя люди и офицеры одеты, как сапожники; мундиры их можно даже назвать шутовскими, к тому же они оборваны и засалены. В австрийской армии вообще нет ни духа, ни настоящего повиновения, и потому войска сии не могут быть надежными; хотя славяне и храбры, но под предводительством тех офицеров, которые ими начальствуют, лучший солдат никуда не будет годиться. На переходах люди отстают и уходят в селения по сторонам, где проживают во время похода, предаваясь грабежу; единственное извинение такого беглеца состоит в слове ich bin Marode,[147] и с сим отзывом он как будто имеет право уклоняться от службы. Через сие самое случается то, что после трех или четырех трудных переходов недосчитываются половины полка. Беспорядки сии усиливаются в австрийских войсках, когда им не дадут покойно переночевать или отобедать. Вялое войско.

66

В австрийской армии есть славная конница, состоящая из венгерских гусар; они хорошо одеты и содержаны, знают в совершенстве аванпостную службу и храбры, офицеров имеют лихих, но войско сие не привержено к австрийскому двору. Венгры всегда были в ссоре с прочими цесарскими войсками и, напротив того, в дружбе с русскими. Есть также у австрийцев несколько баталионов отличных стрелков, которых называют sitbenburger, или семигорцы; они храбры, стреляют метко и имеют хороших офицеров, одеваются нарядно.
Австрийский император не имеет гвардии. Гренадеры заступают место телохранителей его. Гвардией же его называются две небольшие дружины, состоящие каждая из 30 или 40 человек богемцев и венгров из лучших дворянских фамилий. Они служат в звании рядовых, окружают государя своего и одеваются так же странно, как их царь, т. е. в серых мундирах, красных штанах и треугольных шляпах с зелеными султанами. Первая дружина называется Богемской гвардией, а вторая Венгерской. Они не знают никакой службы и составляют просто свиту императора, но свита сия придает двору более странности, чем пышности; ибо эти благородные гвардейцы большей частью не смотрят молодцами: подле толстого старика видишь 15-летнего мальчика, совершенные карикатуры. Но у императора Франца есть еще гвардия, состоящая из 150 человек и называющаяся Extragarde. Она составлена из старых инвалидных солдат, одетых с замечательным безвкусием. Инвалиды сии содержат внутренние караулы во дворце и служат также за столом у императора.
Одно из больших зол в австрийской армии – это обозы, коим нет конца. Когда австрийская армия истлела на переходах во Франции, то оставались одни обозы; колонны огромных крытых белых фур тащились по всем дорогам, грабили, разоряли край и останавливали движение войск; ибо с остановкой одной фуры останавливался весь обоз, так что русские начальники не находили другого средства на ночных переходах, как посылать одного офицера вперед к первой фуре, чтобы разговориться с австрийским начальником обоза, а между тем вынуть из колеса передней фуры чеку: колесо сваливалось, фура ложилась на бок, и вся колонна фурвезена останавливалась. Около заброшенной чеки собирался совет, который после долгих рассуждений, наконец, решался общими силами вставить новую чеку, между тем как наши войска и артиллерия обгоняли обозы. (Это сделал адъютант Ермолова Муромцов.)
Сих домообразных фур было несколько тысяч у австрийцев; большей частью они были пустые, а в других сидели офицерские и солдатские жены с ребятишками, собачками и с награбленными вещами. К сословию походных маркитантов у австрийцев принадлежат иногда и офицерские жены.
По соединении нашему с цесарской армией нам ве лено было надеть, наподобие австрийцев, веточку в шляпу или в кивер, что у них служит знаком похода (das Feld ze ichen). К великому князю прикомандировали несколько австрийских офицеров, которые бессменно при нем находились во все время войны. Из них старший был полковник Вернгард, флигель-адъютант Франца, человек храбрый, весьма любезный, умный и с хорошими познаниями; состоя при великом князе, он получил Георгиевский крест и Анну с бриллиантами, не оказав никакого отличия. Поручик Шиллер служил в каком-то австрийском кирасирском полку, был родом поляк из Галиции и состоял тоже при Его Высочестве. Третий был некто Гальзадо, родом испанец. Он числился в каком-то австрийском гренадерском полку; достоинства его и вся служба состояли в том, что по ночам на переходах он вынимал ножик из кармана и искусно насвистывал об острие разные песни, что забавляло великого князя. Еще было двое, но я их не знал, и они как-то скоро исчезли. В честь великого князя австрийцы назвали один из кирасирских полков своих полком Его Высочества Константина Павловича.
У нас были также пруссаки: прусского гвардейского уланского эскадрона поручик Панневиц, родом саксонец (он пристал к нам уже во Франции), прусского гвардейского казачьего эскадрона юнкер, которого после произвели в офицеры в прусский кирасирский полк Его Высочества,[148] и поручик Готберг того же полка, славный, добрый и храбрый малый.
Штат великого князя так умножился, что мы уже не умещались в порядочном селении и составляли как бы особую главную квартиру.
Я забыл упомянуть еще об одном Шиндлере, который при Его Высочестве находился. Шиндлер родом венгр, родился во Франции, не получил ни воспитания, ни образования, служил то во французской, то в австрийской службах солдатом, отличился храбростью, был произведен в вахмистры, вышел в отставку и жил в Венгрии. После Лауценского сражения, перед самым перемирием, узнав, что войска наши недалеко от австрийской границы, он перешел к нам, явился к великому князю и просил службы в лейб-гвардии Уланском полку. Константину понравилась отчаянная наружность Шиндлера, и он принял его старшим вахмистром в полк, приказав ему при себе находиться. Шиндлер в самом деле был отчаянный в делах, кидался вперед, обирал пленных, сдирал с них медвежьи шапки и шил себе из них чапраки, продавал захваченных лошадей и тем поддерживал свою казну, ибо любил мотать. Кроме того, великий князь давал ему много денег и баловал его. Шиндлер был славный наездник, мастер бороться и всех приемов лихого и проворного бойца.
Однажды он был послан в разъезд с командой под начальством офицера для приведения языка. Подъехав к одному селению, наполненному французами, офицер хотел назад возвратиться, но Шиндлер просил его подождать в поле, а сам поехал в селение с одним уланом и стал стучаться в дверях у одного дома, в котором сидели французы. Он с ними толковал по-французски, пока они не отперли ему дверей; тогда он вскочил в комнату и, сделав выстрел из пистолета, схватил одного в медвежьей шапке и притащил его к разъездному офицеру. Французы были так изумлены нечаянностью, что не посмели за ним следовать.
Другой раз он защищал с четырьмя или пятью уланами переправу через реку против неприятельской команды, пока полк его переправлялся. Однажды он во время дела подскакал к французскому баталиону, который принял его за польского улана; пронесшись вдоль фронта всего баталиона, он закричал "Vive l’empereur Alexandre"[149] и заколол крайнего человека; по нему пустили ружейный огонь, но ни одна пуля его не задела.
Шиндлер получил знак Георгиевского креста, после произведен был в корнеты, в поручики, и теперь, я думаю, что он должен быть штабс-ротмистр лейб-гвардии Уланского полка, имеет Владимира 4-й степени, золотую и Аннинскую сабли. В обращении он не имеет приличия, требуемого от офицера, грубоват, развратного поведения. Ни в какой службе, кроме нашей, не был бы он гвардейским офицером. Впрочем, Шиндлер добрый малый, смирен, когда не пьян; когда же пьян, то сам черт с ним не совладает. Будучи офицером, он никогда во фронте не служил, а все рыцарствовал и имел один исключительно право ездить с турецкой камышовой пикой, которую ему подарил Константин Павлович.
Хотя великий князь и назывался командиром отдельного гвардейского корпуса, но он исключительно привязался к 1-й кирасирской дивизии и был с ней неразлучен, особливо с Конной гвардией, которая состояла в 1-й бригаде дивизии. К сей дивизии прикомандирована была прусская кавалерийская гвардейская бригада, состоявшая из полка Garde de Corps (кавалергарды) и легкого гвардейского кавалерийского полка. Кавалергардами командовал полковник Ларош, храбрый, решительный, умный и старый служивый; полковым адъютантом был у него поручик Краут, человек приличный. Легким гвардейским кавалерийским полком командовал уланский майор Крафт, молодой человек с ужасными усами, всегда вытянутый, как говорят, quatre pingles[150] и несколько фанфарон.
Тогдашние пруссаки вообще любили фанфаронничать, но в деле были храбры и дрались отчаянно. Полк сей состоял из пяти эскадронов, из коих один был гусарский, другой уланский, третий драгунский, четвертый казачий и пятый состоял из вольноопределяющихся. Хотя полк сей постоянно вел себя хорошо в деле, но по наружности не вселял к себе доверия. Лошаденки были плохие, люди не умели верхом ездить, одеты же были как бы с умышленным безвкусием. Гусары, сидя на клячах, хотели уподобляться венгерцам, шпорили лошадей, когда проезжали мимо окна, где выглядывала какая-нибудь женщина, но худая лошадка от того вперед не поднималась и, кружась на месте, только брыкалась. Казаки отпускали себе бороды, которые никак не шли пруссаку, утопающему во вьюке драгунского седла на изнуренной и замуштученной лошади. Вновь сформированные прусские казаки старались всё перенимать у наших казаков, почему и знались исключительно с нашими донцами, которые пили на счет пруссаков и после обкрадывали их или били. Эскадрон вольноопределяющихся был самый несчастный, ибо он состоял из людей лучшего звания, которые должны были сами ходить за своими лошадьми и не могли хорошо перенести всех трудностей похода. Эскадрон улан также перенимал у наших; они ужасно затянули себе тальи и перехват шапки; у них все было пересолено (outre), отчего они были смешны. Прусская конница вообще не принадлежала к числу отличных.
Между гвардейскими прусскими гусарами я знал одного поручика Лона (Lohn) с ужасными усами; он родом венгр и служил в английской службе, в уланах.

67

Прусской конной гвардейской артиллерией, состоявшей из семи орудий, командовал старый, толстый и лысый ротмистр; лицо у него было красное, как мак, и приятная улыбка скрывалась под его густыми белыми усами; на подбородке имел он также пучок белых волос. В прусской армии можно было обогатить свой альбом порядочным собранием карикатур.
Прусская гвардейская пехота состояла из двух или трех славных полков под командой храброго полковника Авенслебена и находилась под начальством Милорадовича. В сих полках я только знал поручика Кнобельсдорфа, коего отец был посланником в Турции.
По прибытии в город Таттину получено было повеление следовать как можно скорее к Дрездену. Витгенштейн, составлявший наш авангард, уже сражался под Пирной, несколько раз сбивал неприятеля и сам был отражен. Мы выступили немедленно, и я поехал с Даненбергом вперед для занятия лагерного места или квартир. Мы проехали через Лаун, Брикс, Биллин, Дукс, Теплиц, Кульм и стали подниматься на хребет гор, отделяющих Богемию от Саксонии. На самой вершине сих гор находилось селение Ноллендорф. Шоссе было очень хорошее, но по нему только и проехать можно было, потому что вправо и влево леса, крутизны и овраги. Сделав в тот день очень сильный переход, мы пришли ночевать в городок Готлейбе, лежащий несколько влево от большой дороги в ущелье и, кажется, на саксонской границе. Полки были расположены по селениям. На другой день мы прошли через селение Пегерсвальде в Грос-Котту.
Гвардейский корпус расположился лагерем, великий князь поместил квартиру свою в Грос-Котте; но едва он успел занять ее, как услышали перестрелку за селением. Лейб-гвардии Егерский полк был послан на подкрепление небольшого отряда из корпуса Витгенштейна, который тут находился и не в силах был удерживать внезапное нападение большего числа французов. Перестрелка усилилась, но между тем великий князь получил приказание следовать с гвардейским корпусом к Дрездену.
По прибытии нашем в Грос-Котту Курута послал меня в селение Отендорф для узнания дорог. Я нашел Отендорф полный нашими гвардейскими солдатами, которые грабили все без пощады. Хозяйка замка была женщина хорошей фамилии и случайно оказалась сестрой той, у которой я в Дрездене ночевал во время нашего отступления. Солдаты приходили даже в самый кабинет ее, и она бы не миновала горькой участи, хотя ей уже было 40 лет, если б я на то время не приехал. Солдаты разбежались по садам и по кестьянским избам; я за ними гнался несколько времени, но не мог ни одного поймать. Крестьяне около меня собрались; в домах их был крик: "разбой!" Уводили скот, уносили деньги, срывали чепцы у женщин, из перин пух выпускали (первая забава солдата на грабеже); словом, несчастное селение это громили до конца.
Обыватели показали мне один дом, который наполнен был солдатами; я велел их вызвать. Они вышли, неся в полах шинелей множество вещей и в портках столько же. Побранив их, я приказал им отдать награбленные вещи, и они опустили полы, из коих чего не посыпалось! Серьги, картофель, кольца, кофей, сахар, ложки, ножницы и проч. Женщины, увидев такое повиновение, бросились на солдат, полезли в карманы подштанников и с криком и слезами доставали оттуда деньги. Предоставив солдатам взять себе картофелю и хлеба, я отпустил их. Но один из них не дал себя обыскивать и бежал; я пересек ему дорогу в переулке и схватил его за ворот; так как он стал вырываться из моих рук, то я ударил его по уху, и он принужден был сдаться. Созвав крестьян, я приказал связать солдата, который был Измайловского полка, и посадил его в конюшню под обывательский караул. Окончив данное мне поручение, надобно было возвратиться в Грос-Котту, и я затруднялся, куда мне с арестантом деваться. Я призвал его и стращал, что его расстреляют в лагере за грабеж и неповиновение; солдат был старый и молодец собою; он мне отвечал:
– Ваше благородие, отпустите меня. Пускай лучше французская пуля мне в лоб попадет, чем русская. – И я освободил его.
Подъезжая к Грос-Котте, я услышал перестрелку: гвардейская пехота уже выступила, не дождавшись своих фуражиров, рассыпавшихся в с. Отендорфе; конница тянулась по большой дороге к Дрездену. Великий князь обогнал ее в коляске с Олсуфьевым, а Курута верхом ехал сзади шагом, окруженный адъютантами Его Высочества. Не слезая с лошади, я доложил ему об узнанных мною дорогах и поехал за ним.
Наступил вечер, пошел проливной дождь, поднялся сильный ветер. Около полуночи мы прибыли в какой-то городок, где отдохнули с час и поехали далее. Перед рассветом мы прибыли в селение, в котором великий князь ночевал. Даненберга и мои вьюки отстали; мы завели лошадей под сарай, положили им сена и легли подле них, но нам недолго позволили отдыхать: через полчаса казак с трудом разбудил нас и позвал к Куруте, который приказал нам немедленно ехать, чтобы принять лагерное место для гвардии от Барклая де Толли. Проливной дождь не прекращался, и рассвет едва только что показывался, когда мы нашли Барклая, стоявшего совершенно одного на пригорке. Многолюдной главной квартиры его тут не находилось, как часто бывает в подобных случаях; ни дождь, ни усталость, ни нерадение адъютантов – ничего не могло возмутить его спокойствия, и Барклай показался мне в то время необыкновенным человеком.
Австрийцы уже начали атаку на левом фланге, а Остерман-Толстой приступил к Пирне.[151] Даненберг оставлен был для принятия лагерных мест, а меня послали к Ермолову, командовавшему Первой гвардейской пехотной дивизией, дабы привести его к Пирне, где он должен был соединиться с Остерманом-Толстым. Ермолов уже шел на позицию; я доложил ему о приказании главнокомандующего, а он послал меня отыскать Остермана и выехать к нему навстречу. Я поскакал каким-то ущельем и, по незнанию местоположения, приехал к большому селению, составляющему предместье Пирны.
Тут находилась какая-то егерская рота, состоявшая из оборванных рекрут под командой молодого офицера. Рота вела перестрелку с неприятелем, стоявшим на крутом обрыве, так что он был до головы закрыт, а наши совершенно открыты. Несчастные егеря наши из сил выбились, потому что несколько дней были без пищи и в трудах. Они имели уже большой урон и пускались в бегство; но офицер храбро кидался вперед с обнаженной саблей и останавливал их бранью и ударами, причем и на него изливались ругательные слова от рекрут, которые не менее того принуждены были снова возвращаться в огонь. У них мало уже оставалось патронов, когда я приехал. Огонь со стороны неприятеля был частый; наши же изредка стреляли и стояли тут единственно для того, чтобы неприятель не занял этого места, предавая себя неминуемой гибели без нанесения какого-либо вреда французам. Молодой офицер подошел ко мне и жаловался со слезами на глазах на своих солдат, говоря, что уже сам из сил выбился: причем объяснил мне, что принадлежит к корпусу Остермана и оставлен для прикрытия сего места, по-видимому, забыт и что Остерман сам с корпусом на горе сражается.
Я отыскал Остермана. Он сидел на барабане среди чистого поля; войска его стояли в колоннах. Когда я донес ему о своем поручении, он спросил мое имя и, узнав, что я Муравьев, стал выхвалять нашу фамилию, называя отца моего, братьев и родных, про которых он слышал: с некоторыми из них он был знаком, так как и со старшим братом моим, причем он, обратившись к окружавшим его, сказал, что Муравьевы должны служить для других примером по службе. После того, пожав мне руку, он приказал сказать Алексею Петровичу, что ожидает его с нетерпением; ибо советы Ермолова будут служить ему приказанием, хотя Ермолов в чине был и моложе его. Я выехал к Ермолову навстречу, и он соединился с Остерманом.
Наполеон находился с главной армией в Дрездене, где он укрепился. Союзные войска были расположены без всякого знания дела. Мы окружили ту часть города, которая находится на левом берегу Эльбы, так что правый фланг наш упирался к реке выше Дрездена, а левый упирался тоже к реке ниже города. Левый фланг состоял из австрийцев, у коих было много сил. Гренадеры их отчаянно бросались на французские батареи, защищавшие Грос-Гартен (городской сад). Несколько раз батареи сии были в руках австрийцев; артиллерия их быстро подавалась вперед, нагоняла отступавшего неприятеля, делала несколько выстрелов и продолжала таким образом преследование, так что бой начинался уже на улицах Дрездена. Но Наполеон воспользовался слишком явной ошибкой наших полководцев, ибо мы занимали наружную линию, а он внутреннюю. Силы наши были растянуты, и потому, если бы их было вдвое более чем у неприятеля, то на каждом пункте отдельно мы всегда оказались бы слабее французов. Наполеон, собрав войска свои, ударил ими в один пункт, пробил наши линии, отрезал один фланг от другого и остался победителем.
Он сперва не знал о скором появлении нашем под Дрезденом и ходил со своей гвардией по дороге в Шлезию с намерением атаковать Блюхера; но, осведомившись о приближении нашем к Дрездену, он поспешно возвратился.

68

Генерал Моро лишился в сем сражении обеих ног от ядра. Его отнесли на руках в Лаун, где он умер. Австрийцы вывели в это сражение около 150 тысяч войск, с нашей стороны было их до 50 тысяч, а с прусской – до 20 тысяч. Когда наши фланги были отрезаны, то 30 тысяч австрийцев сдалось в плен.[152] Они не выдержали трудов и не прекращавшегося ливня: по колена была грязь, в которой они оставили свои башмаки. Погода во все время сражения была ужасная, проливной дождь продолжался двое суток сряду, ружья не стреляли, на малое расстояние ничего не было видно, топкая и вязкая почва земли до того растворилась, что пехота двигалась с большим трудом, и на таком поле и под таким небом она должна была еще провести ночь! Раненым не было никакого спасения. Погоду сию могу сравнить только с той, которую мы испытали в 1812 году в России при отступлении нашем из Свенциян. Потеря наша в сражении под Дрезденом была большая,[153] но остатки наши отступили в порядке, а австрийцы исчезли, и многие из них поодиночке разбежались, как офицеры, так и нижние чины.
Когда я привел Первую гвардейскую дивизию под командой Ермолова к Остерману, сражавшемуся в Пирне, то при этой дивизии находились квартирмейстерской части брат мой Александр и подпоручик Глазов.
Я поехал обратно к Куруте, но поле было так исчерчено дорогами, что я сбился с настоящей и попал в какую-то деревню, находившуюся недалеко от неприятеля. В эту деревню заехали также по ошибке разные обозы, вьюки и раненые. Все оттуда поспешили выбраться и с дракой теснились на улицах, ибо за самым селением были французы. Я также поторопился выехать из селения и спешил один по полю, где встретил несколько прусских стрелков, ведущих еще перестрелку с неприятелем. Наконец я выехал к Лубенскому гусарскому полку, которого два или три эскадрона возвращались с атаки и гнали человек 200 пленных (у них убили в сем сражении генерала Мелессино).
Я продолжал путь и увидел перед собою линии конницы. Дождь мешал мне различить, наша ли она или неприятельская. Хоть я видел, что она была обращена ко мне фронтом, но подумал, что могла быть и французская конница. Более всего усомнился я, когда увидел скачущего ко мне улана с опущенной пикой. Я уже схватился за эфес сабли, когда в улане сем узнал Шиндлера, который меня тоже принял за неприятеля. Мы вместе приехали к великому князю. Его Высочество со всею свитой находился в некотором волнении. За несколько минут до моего приезда 1-я кирасирская дивизия выстроилась, обнажив палаши, и сам Константин Павлович готовился с резервами идти в атаку на корпус неприятельской конницы, который у нас на фланге оказался, но, увидев наши силы, отступил. Через нас летали ядра, но сие недолго продолжалось, ибо скоро наступила ночь. Все разъехались. Днем ничего нельзя было видеть от дождя, подавно же ночью. Пылающие со всех сторон пожары увеличивали около нас темноту. Я зашел с Даненбергом в комнату, наполненную ранеными; мы хотели высушить платье у огня, но вместо того оба опустились на землю и уснули мертвым сном; но не более двух часов успели мы уснуть, как приехал за нами казак от Куруты с известием, что войска уже идут в поход. Мы застали великого князя, как он верхом садился. Рассвет показался, когда мы уже были на пути.
Главная часть нашей колонны состояла из кирасир, 1-я же гвардейская дивизия составляла ариергард. Неприятель следовал за нами, и ариергард наш удерживал его до самого Диполдисвалдау, откуда мы не останавливаясь пошли к Мариенбергу, городку, лежащему на границе Саксонии и Богемии у подошвы горы. В Мариенберге уже съехались все главные квартиры. На сем переходе видели мы австрийскую армию в разброде: тащились отдельно то по нескольку офицеров, то кирасиры; где гусары везли на волах пушки, где фуры, полные женщин, ребятишек и перин. Эти женщины были офицерские и солдатские жены, маркитантки, которые тогда рюмку водки продавали по одному червонцу. Я был так изнурен и голоден, что, увидев по дороге Малороссийский кирасирский полк на привале, решился отыскать малознакомого мне ротмистра барона Трухсеса и просить у него чего-нибудь поесть; он дал мне два или три сухаря. Я ехал особо впереди великого князя для принятия лагерного места.
Приехав в Мариенберг, я, прежде всего, отыскал квартиру Кроссара и зашел к нему. Во время сражения под Дрезденом Кроссар, по обыкновению своему, метался от одного генерала к другому, кричал, советовал, охрип и, наконец, высунув язык, пыхтел, как бешеная собака. Фигура его служила для всех посмешищем. Он был в треугольной шляпе, которой поля от дождя размокли, опустились и накрыли ему со всех сторон голову до плеч. Когда он скакал, то мокрые поля били его по лицу; когда же он хотел говорить, то открывал правой рукой небритую карикатуру свою, которая после опять закрывалась полями шляпы, из-под коей слышны только были вопли:
– Ah, Jesus Marie, les grandes oprations militaires sont au diable, je n’y vois plus rien![154]
Я застал его в Мариенберге, как обыкновенно его застать можно: в рубашке без порток, со стаканом кофею на столе, с намыленной бородой и бритвой в руках. Увидев меня, он много извинялся, что я застал его в таком положении, и хотел бежать на чердак, но я его удержал, и он успокоился. Не то было, когда к нему вошел квартирмейстерской части поручик Хомутов (которого он мало знал) за каким-то делом. Кроссар уронил бритву, носился по комнате и кричал. Он, наконец, упал в углу, накрылся буркой и пролежал в таком положении, пока Хомутов не ушел. Однако Кроссар обнадеживал меня, что он повезет меня еще в тот же день выбирать позицию для всей армии: так он мало знал о том, что происходило, ибо войска уже были расставлены и отдыхали. Ему не было дела тут вмешиваться; но, не желая дать ему чистый отказ, я скрылся от него на чердак. Он меня отыскал и упросил с ним ехать. Куда он меня ни возил! И по лесам, и по горам, находя одну позицию превосходнее другой. Он все скакал, я же ехал шагом, отчего он вынужден был часто останавливаться и дожидаться меня, ибо он боялся, чтобы я не оставил его. Однако я воспользовался удобной минутой, как он высматривал местность, пришпорил лошадь и ускакал.
На другой день, до рассвета, Курута послал меня и Даненберга с квартирьерами и фуражирами 1-й кирасирской дивизии к Теплицу, где приказал нам принять лагерное место для полков. Мы ехали в туманную погоду в горы, отделявшие нас от Богемии; дорога была ужасная, и мы не понимали, каким образом артиллерия и обозы пройдут этими местами между утесами. Если б неприятель стал с Мариенберга наседать на нас, то не должны ли мы тягости наши оставить в ущельях? Мы ехали, разговаривая с Даненбергом, и не приметили, как около 10 часов начали выезжать из гор, и перед нами стал показываться Теплиц. Но как мы удивились, когда, спускаясь с последней горы, услышали частые пушечные выстрелы, раздававшиеся в близком расстоянии. Сражение близ Теплица, за горами, где мы никак не полагали, чтобы мог находиться неприятель. Скоро мы увидели дым от орудий и, наконец, войска наши, коих было очень мало. Мы прискакали в Теплиц, в котором увидели много раненых солдат и офицеров 1-й гвардейской дивизии; но эти раненые не уподоблялись тем, которые часто встречаются в других сражениях: они шли с возможной бодростью, а те, которые еще не совершенно ослабли, перевязывались и возвращались в дело.
В Теплице была большая тревога; все убиралось, ибо ежечасно ожидали неприятеля. Гвардейские солдаты сказали нам, что сражение происходит верстах в пяти от города, что наших очень мало и что неприятель атакует в больших силах, что гвардия понесла очень большой урон и что от самой Пирны идут сражаясь и пробиваясь на штыках.
Оставив квартирьеров в Теплице, мы поскакали к селению Кульму, где происходило сражение, и явились к Ермолову, который тут начальствовал вместе с Остерманом. Ермолов расспрашивал нас, скоро ли к нему придет подкрепление, где находятся войска наши, государи и проч. Австрийцы, собрав части разбитой армии своей, вместо того чтобы подкрепить Ермолова, ушли, полагая все пропавшим. Остерман и Ермолов были отрезаны от главных сил, когда они дрались под Пирной. Узнав о поражении и отступлении союзников, они общим советом положили отступить к Теплицу по дороге через Петерсвальде и Ноллендорф, по которой пришли. Это было, кажется, 15 августа.

69

Едва успели они несколько отойти от Пирны и сделать привал, как из соседнего леса дали по ним залп. Они вмиг стали в ружье, и началась перестрелка, между тем как главный отряд пробивался по большой дороге на штыки через неприятельские массы, отрезавшие им дорогу еще накануне. Отряд их состоял из 1-й гвардейской дивизии (8000), двух эскадронов лейб-гусар (120 человек) и нескольких слабых баталионов, оставшихся от сильно пострадавшего корпуса Остермана. Вандам, командовавший неприятельским войском, имел до 40 тысяч людей.[155] С неприятелем на плечах Остерман и Ермолов стали спускаться с гор и решили во что бы ни стало держаться и защищать Теплиц и то ущелье, из которого мы поодиночке выходили. Если б Вандам успел занять это ущелье, то дело наше было бы кончено. 17 августа Ермолов послал брата моего Александра вперед к Кульму по дороге к Теплицу для избрания позиции. Вскоре за тем он сам пришел и занял ее.
Сражение было уже в полном разгаре, когда я и Даненберг явились к Ермолову и просили у него позволения состоять при нем на время дела, ибо нам тогда в Теплице нечего было делать. Ермолов согласился, и мы при нем остались. Если б такой случай ныне представился, то я бы привел к Ермолову человек сто кирасирских квартирьеров, которые со мною были, и они принесли бы пользу; ибо тогда не только ста человекам, даже и малейшему усилению были бы рады. Я застал Ермолова вместе с Остерманом, который му твердил:
– Приказывайте, а я исполнять буду.
Они стояли несколько влево от большой дороги; перед ними пылало селение (помнится мне, Дален). Селение Кульм лежало с версту впереди и было занято французами. Перед Даленом были рассыпаны наши стрелки; за Ермоловым стояло около пяти гвардейских баталионов в колоннах, и это было все, что у него оставалось в резерве, ибо прочие баталионы вели, несколько налево, жаркую перестрелку. Они сражались в тесной местности, пересеченной болотами и каменными стенками, стояли не цепью, а толпами и дрались отчаянно против превосходных сил. Тут и происходило настоящее дело. Артиллерия наша действовала по неприятельским колоннам, поддерживавшим своих стрелков. Конницы у нас было два эскадрона лейб-гусар, но весьма слабых, и один эскадрон австрийских легкоконных, которые неизвестно откуда взялись и стояли целый день с обнаженными палашами направо от большой дороги.
Мы держались у подошвы гор, а французские резервы стояли частью на полугоре, частью же на спуске близ подошвы гор. Орудия их действовали по нашим колоннам. На правом фланге нашем вовсе не было войск, кроме вышеупомянутого австрийского эскадрона. С этой стороны расстилалась обширная равнина, и прикрывала нас незначительная речка; у французов показывалось с этой стороны несколько конницы. Непонятно, зачем они не послали ее к нам во фланг. И пехота их легко могла бы предупредить нас сим путем в Теплице, отрезать или истребить; но кажется, что Вандам презрел малым числом наших, ибо он постоянно оставался в горах и пускал войско в бой только малыми частями. Сам он находился во время сражения на пригорке, окруженном лесом, на котором стояли развалины рыцарского замка. При сем замке происходил известный поединок между князем Щербатовым и Саксом, в котором Сакс остался на месте.
Спустя час после приезда моего к Ермолову он посылал какое-то приказание на левый фланг. Мы с Даненбергом бросились, чтобы передать оное; но как Даненберг опередил меня, то я возвратился, не отскакав более 20 или 30 сажен. Возвратившись к Ермолову, я застал графа Остермана-Толстого только что раненого. Он не свалился с лошади, но отбитая ядром выше локтя рука его болталась.[156] Он был бледен как смерть. Двое из окружавших поддерживали его на седле под мышками. Его отвезли назад, где отрезали ему руку. Однако он через несколько недель выздоровел. После графа Остермана Ермолов оставался главным начальником в сем сражении, где, в сущности, участвовала только его гвардейская дивизия, потому что 2-й корпус, изнуренный от трудов и много потерпевший в прежних делах, почти совершенно исчез.
У рассыпавшихся по кустам сзади людей гвардейцы отбирали патроны. Силы наши приметным образом уменьшались, а подкрепления ниоткуда не приходило. Неприятель начал сильно напирать; но Ермолов, разъезжая шагом среди огня, с необыкновенным хладнокровием одушевлял солдат, разговаривал с ними, объяснял им важность удерживаемого пункта, обнадеживал скорым появлением подкрепления и тем поддерживал в них дух.
Несколько раз посылал он в Теплиц узнавать, не идет ли Раевский к нему на помощь, но никто не показывался. Однако при выходе из ущелья засветились медные оклады касок наших кирасир, заиграли трубы, и вместе с сим просияла искра надежды в сердце каждого солдата. Конница наша тянулась из ущелья длинной колонной, коей одна часть заняла равнину, находившуюся на нашем правом фланге, и начала перестрелку с неприятельскими уланами, другая часть расположилась в полковых колоннах за тремя баталионами, оставшимися в резерве. Полки легкой гвардейской кавалерийской дивизии стали за той пехотой, которая вела перестрелку на оконечности нашего левого фланга.
Полки сии стояли без всякого действия под сильнейшим ружейным огнем, так что чрез несколько часов недоставало в каждом из оных по два эскадрона; много было побито офицеров. Наконец Вандам предпринял атаку, которой надеялся решить победу на свою сторону. Он собрал густые колонны и послал их на штыки взять батарею подполковника Бистрома, который с четырьмя орудиями храбро действовал целый день и наносил большой вред неприятелю. Французы опрокинули сперва пехоту нашу, которая побежала на легкую дивизию, потом они бросились к орудиям; тщетно стреляли по ним картечью, ничего не могло их остановить. Казалось, что в сию минуту все должно было рушиться, ибо коннице невозможно было в таких местах действовать.
Ермолов приказал 2-му баталиону лейб-гвардии Семеновского полка идти на защиту орудий. Никогда не видал я что-либо подобного тому, как баталион этот пошел на неприятеля. Небольшая колонна эта хладнокровно двинулась скорым шагом и в ногу. На лице каждого выражалось желание скорее столкнуться с французами. Они отбили орудия, перекололи французов, но лишились всех своих офицеров, кроме одного прапорщика Якушкина, который остался баталионным командиром.
Между тем приехал генерал Дибич, бывший генералом-квартирмейстером при Барклае. Увидев тесное положение наше, он поскакал к лейб-гвардии Драгунскому полку и велел ему за собою следовать; но драгуны не знали его в лицо, и никто с места не тронулся, пока он не показал звезды своей. Тогда он бросился вперед, закричав:
– За мною, драгуны!
Один драгун поскакал за ним, потом другой, третий, и наконец весь полк пустился в атаку в беспорядке. Ермолов, увидев сию атаку, которая сделалась без его приказания, послал брата моего Александра остановить драгун, но уже было поздно: драгуны опрокинули часть неприятельской пехоты, а другую загнали в болото. Некоторые из драгун завязли в болоте, другие же заскакали французам в тыл за селение Дален, вскакали в селение и выгнали к нам на чистое поле стрелков, которые, увидев, что их готовились встретить, остановились. Драгуны порубили их и присоединились к нам уже спереди.
Удачная атака сия восстановила бой с нашей стороны, ибо пехота наша оправилась и продолжала по-прежнему перестрелку. До вечера огонь был очень сильный на левом фланге, но особых покушений неприятель более не делал: он ожидал, может быть, чтобы мы более ослабли от потери людей. Начальник штаба Вандама, который был взят в плен,[157] сказывал мне, что атака наших драгун причинила им много вреда и что в одном полку утратилось после этой атаки до 900 человек, а в другом до 1200.
Между тем как Ермолов держался с 6000 против 40 тысяч, государи в сопровождении своих главных квартир выбирались из ущелья, в котором остановилась вся артиллерия. Некоторые из них, любопытствуя, подъехали к большой дороге, чтобы видеть ход дела; другие же забрались на Шлосберг (высокая гора с рыцарским замком, лежащая недалеко от Теплица, от Кульма верстах в пяти) и оттуда любовались сражением, потом отправились в Теплиц, где заняли себе квартиры и отдыхали. Многие из них, однако, не остались без награды. Приехал и Милорадович, когда уже миновала критическая минута. Он, помнится мне, был тогда командиром всей гвардейской пехоты. По праву старшего он давал приказания Ермолову, который хотя и молчал, но внутри не мог не досадовать, видя эту налетную личность, совавшуюся в распоряжения, без которых обходились, когда была опасность все потерять. Барклай под конец также приехал и получил за успех дела, в котором он не был участником, Георгия 1-й степени.

70

В 9 часов вечера пришел гренадерский корпус Раевского, у которого было не более 8000 под ружьем. Хотя Ермолов и был дружен с Раевским, но он не позволил ему занять в ту ночь передовой для того, чтобы в этот знаменитый день не торжествовали другие войска, кроме одних гвардейцев 1-й дивизии, коим исключительно принадлежал успех. Сам он ездил по цепи, уговаривая людей своих терпеливо провести еще сию ночь в караулах.
Слава битвы 17 августа под Кульмом должна бы принадлежать одному Ермолову, но многие воспользовались сим случаем. Милорадович действовал под советами состоявшего при нем какого-то капитана Аракчеева Измайловского полка. Генералы главной квартиры также хлопотали, когда все кончилось; они хвастались своими подвигами и получили награды. Удивительно, что и генерал-интендант Канкрин не получил тоже 1-го Георгия за сие сражение; ибо он, помнится мне, в то время был в Теплице, а многие и в Праге находились.
Из моих знакомых ранен был в сражение под Кульмом Семеновского полка родственник мой Матвей Муравьев-Апостол. Прапорщик Чичерин примером своим ободрял солдат: он влез на пень, надел коротенький плащ свой на конец шпаги и, махая оной, созывал людей своих к бою, как смертоносная пуля поразила его сзади под лопатку плеча; лекаря не могли ее вынуть, и он через несколько недель умер в ужасных страданиях. Чичерин к наружной красоте присоединял отличные качества души. Того же полка был ранен прапорщик Хрущев. В лейб-уланах ранили Васильева, убили князя Эристова и многих других. В гвардейских егерях ранен был Ермолов; в Измайловском полку генерал-майор Храповицкий. Не было ни одного из сих полков, в котором бы не убыло из фронта от 20 до 30 офицеров, а людей от 900 до 1200. Посему можно судить, сколько оставалось под вечер людей в нашем небольшом отряде.
Сражение под Кульмом названо Фермопильским, потому что мы с малым числом войск держались против 40 тысяч, спасая тем весь союз. Прусский король, желая ознаменовать память сего дня, прислал в 1815 году 6000 крестов, сделанных наподобие Железного.[158] Знаки сии не кавалерственные, а заменяют только медали. Их равно роздали генералам, офицерам и солдатам нашей гвардии, участвовавшим в сем сражении.
18 августа гвардия отдыхала, стоя в колоннах, а наши гренадеры продолжали дело артиллерийским огнем и ружейной перестрелкой, не напирая на неприятеля и не уступая места.
Между тем австрийцы, собравшиеся в Дуксе, снова присоединились к нам. Бесконечная белая колонна их вереницей тянулась еще от Теплица, когда голова ее скрывалась уже за высотами впереди нашего правого фланга, а наши гренадеры поднимались лесами в горы с левой стороны. С вечера 17 августа я уже возвратился к прибывшему великому князю.
Непонятно, почему Вандам, видя столь огромные силы, окружающие его, не отступил, а дождался, пока колонны сии, поравнявшись за горами с его тылом и заняв возвышения, поставили свою артиллерию, которая вскоре сбила неприятеля с позиции. При сем наша конница захватила несколько орудий, и тогда во всем французском корпусе сделалось колебание. Говорят, что Вандам сам закричал: "Sauve qui peut!"[159] и с сим словом стрелки его оставили места свои, канониры бросили орудия, и все бросилось бежать в беспорядке на горы к Ноллендорфу. На пути побега они были встречены прусским генералом Клейстом, который в то время спускался с гор по шоссе. Пруссаки шли без предосторожностей и не ожидали себе навстречу французов. Пехота Клейста бросилась в сторону и скрылась в лесах; орудия хотели назад поворотить, но не успели. И лошади, и артиллеристы были частью переколоты польскими уланами, которым они препятствовали в побеге. Между тем мы сильно напирали сзади на укрывающегося неприятеля, так что из французской пехоты едва ли 2000 спаслось по лесам.[160]
Многим еще неизвестно, случай ли привел Клейста в Ноллендорф, или распоряжение главнокомандующего.[161] Я от некоторых слышал, что после поражения нашего под Дрезденом Барклай послал записку к Клейсту с приказанием идти к Ноллендорфу в тыл неприятелю; но сие невероятно: 1) потому что нельзя было предвидеть, чтобы Вандам отрезал Остермана с Ермоловым и чтобы произошло под Кульмом дело; 2) потому что Клейст шел без всякой осторожности, и когда он разминовался с неприятельскими уланами и встретился с Дибичем, то, обняв его, воскликнул: "Ach bester General, sind Sie auch gefangen!".[162]
Когда неприятель тронулся бежать, я поскакал вперед по большой дороге с Алексеем Орловым, адъютантом великого князя. Несколько не доезжая Кульма, нас нагнал Кавалергардский полк. В левой стороне от дороги в кустах попряталось человек пятнадцать французов, которые, выстрелив по нам, хотели бежать. Несколько кавалергардов, отделившись от своего полка, поскакали за нами; я также поскакал за одним из них с обнаженной шпагой и кричал ему: "Rendez-vous!" Уходя он держал ружье свое на плече и не смел оборотиться ко мне лицом, а, приподнимая плечи, закрывал затылок свой ранцем; вместе с тем он обращал штык против меня, так что нельзя было подъехать к нему довольно близко, чтобы ударить шпагой. Наконец француз как-то поскользнулся на траве, и я в эту минуту, заехав к нему с боку, ударил его шпагой по лицу, после чего он упал.
В Кульме я дождался великого князя и поехал за ним шагом. Выезжая из селения, я увидел в переулке брошенный французский ящик с зарядами, увернутыми в пакле, которая горела. Намереваясь выхватить гранату с дымящейся паклей, я подъехал к самому ящику, но, подумав, что рискованный и малополезный подвиг этот останется в безгласности, поспешил отскочить и едва успел за стену скрыться, как ящик взорвало с ужасным треском. Великий князь был недалеко оттуда; он сам только что за сию стену заехал, и если бы он несколькими секундами опоздал, то не избежал бы со всей свитой последствий взрыва.
Я ехал с Курутой и разговаривал с ним о ходе дела; мы считали брошенные неприятелем орудия по дороге и насчитали их уже большое количество, когда я дал Куруте заметить, что орудия эти с синими лафетами и потому должны быть русские. Пока мы их рассматривали, наскакал на нас Клейст, который полагал себя в плену. Корпус его весь рассыпался по лесам, а на большой дороге осталась вся его артиллерия с побитой прислугой и маркитанты, которых разграбили. Тут же случился и один русский полковой казенный денежный ящик, который был раскрыт, но ничего в нем не было тронуто. Этот ящик, как и многие русские повозки, отбившиеся от своих полков после поражения под Дрезденом, пристали к Клейсту и потерпели общую участь его корпуса.
Кавалергардского полка ротмистр Гревс был послан со своим эскадроном на гору к Ноллендорфу. Великий князь уже назад воротился, я же поехал с Гревсом вперед. Мы удивились, увидев двух французских солдат с ружьями, вылезающих из колокольни; но то были не французы, а русские пленные, бежавшие от французов; так они, по крайней мере, объяснились, говоря, что оделись во французские мундиры и скрылись в колокольне, дожидаясь нашего появления.
В виду нашем опомнившиеся прусские егеря Клейста захватили в плен неприятельскую роту, которая скрывалась в лесу, но при этом случае первыми выстрелами французов был убит прусский капитан.
Так как неприятеля не было нигде более видно, то мы с Гревсом возвратились к своему месту.
При начале преследования я был свидетелем, как сдался в плен начальник штаба Вандама. Он вышел из леса, окруженный многими офицерами, и все преклонили колена перед Милорадовичем, который великодушно простил им и был весьма рад сделать театральную сцену. После сей сдачи я ехал несколько времени рядом с начальником штаба Вандама и имел случай расспрашивать его о силах французов и проч. Мне не удалось видеть Вандама, который был также взят в плен. Говорили, что он начал было важничать в Теплице, но что великий князь его унял. Когда его повезли, то в Лауне жители приняли его каменьями, так что фельдъегерь, с ним ехавший, едва мог отделаться от них. Вандам известен был в Германии по своей жестокости; он грабил более других французских маршалов и делал жителям насилия всякого рода. Вандама привезли в Москву, где дворянство наше принимало его с почетом и позволяло ему говорить всякие наглости в обществе. Впоследствии, кажется, отвезли его в Пензу.
Пребывая в Теплице, многие из членов главной квартиры заботились о приписании себе чести победы, тогда как настоящий победитель, Ермолов, оставался с войском на поле сражения и мало беспокоился о том, что говорили.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816