Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816


Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816

Сообщений 41 страница 50 из 110

41

С начала дела я находился при Милорадовиче; через нас перелетело только несколько ядер. Видя, что авангард наш в дело не вступает, я отправился с Перовским вперед для отыскания происшествий, более занимательных. Мы далеко проникли и попались однажды под ружейные выстрелы. В одном месте застали французский фургон и, разбирая его, нашли в нем несколько книг, которые взяли с собой. Мы возвратились ввечеру в то время, как Милорадович вступал с войсками в свой прежний лагерь. На пути видел я тело генерала Ферье, которого французы впоследствии себе выпросили для отдания почести. В ужасном положении был неприятельский лагерь, через который мы ехали. Кроме множества убитых людей, повсюду лежали зарезанные лошади, которыми французы питались. На квартире, занимавшейся неаполитанским королем, я видел ободранную кошку, вероятно, готовившуюся к столу. Везде фургоны, нагруженные вывезенным из Москвы имуществом, оставленные на пути и разграбленные казаками, которые разметали часть вещей по полю. Осталось также много колясок и карет, которыми поживились в Москве начальники французских войск. На поле сражения лежало также несколько убитых женщин; одну из них видел я пораженной пулей в глаз; подле нее лежал раненый поляк. Он был без памяти, но бился и громким голосом ревел.
В сражении под Тарутиным Псковский драгунский полк, опрокинув французских латников, надел неприятельские кирасы, в коих и продолжал бой. В уважение подвигов псковских драгун государь назвал их кирасирами, и они сохранили также во всю войну приобретенные ими французские желтые и белые латы.
Во время дела встретил я одного драгуна, который гнал пред собою русского, сильно порубленного. Раненый кричал и просил пощады от драгуна, но тот не переставал толкать его лошадью и подгонять палашом. Пленный этот был родной брат драгуна, ходил по воле в Москве и вступил в услужение к одному французскому офицеру, за что и не щадил его родной брат, который, после строгого обхождения с ним, отдал его в число военнопленных, собираемых в главную квартиру. Подобие римских нравов!
Между ужасами, виденными мною на поле сражения, я был свидетелем одной зверской сцены, от которой чувство человеческое содрогается. Проезжая по тому месту, где лежали французские кирасиры, я остановился по жалобным воплям одного из них и увидел рослого и стройного латника, лежащего на спине; бок у него был вырван, как бы полуядром, но он был еще в памяти и, мотая руками, вскликивал:
– O Jésus, Marie![83]
Два драгуна, заметив на нем хорошие сапоги, слезли с лошадей, и один из них стал тащить с него обувь, но так как сапог с ноги не подавался, то другой наступил ногой лежащему на живот и выдавил ему внутренность из раны. Француз ревел, но удерживавший его ногой драгун смеялся и ругал его, а другой стащил сапоги; и оба уехали, высматривая, не будет ли еще добычи около других убитых и раненых.
В другой раз был я свидетелем случая, более утешительного в пользу человечества в такую эпоху, когда всякое сострадание к себе подобным, казалось, исчезло среди наших воинов, разъяренных бедствием отчизны, пожаром Москвы и неистовствами, совершавшимися французами. В предположении, что в лесу, через который отступала французская пехота, могли остаться какие-нибудь заблудившиеся стрелки, Милорадович послал эскадрон драгун для отыскания их. Нашли одного польского егеря, которого драгун хотел вести в Тарутино; но повстречавшийся с ним адъютант Милорадовича или офицер из числа состоявших при нем ординарцев приказал ему убить поляка, чтоб скорее возвратиться к своему полку. Драгун отвел поляка в сторону и, приставив ему палаш к горлу, собирался заколоть его, но не мог решиться и, отведя палаш, стал смотреть пристально на поляка, который, не произнося ни слова, как бы с равнодушием ожидал неизбежной смерти.
– Экой проклятый, – говорил драгун, – не сдается. – Опять приставил палаш к горлу и опять принял его назад, говоря: – Нет, мне видно не убить его.
Драгун крикнул проезжавшего мимо казака:
– Господин казак, – сказал он ему, – убейте поляка; мне велено, да рука не подымается.
Казак хотел показать себя молодцом.
– Кого? – спросил он. – Эту собаку заколоть? Сейчас.
Отъехав шагов на 15, он приложился на поляка дротиком и поскакал на него. Поляк не двигался; казак же, подскакав к своей жертве, поднял пику и, сознавшись, что ему не убить осужденного на смерть, поскакал далее. Затем драгун, разругав пленного, погнал его в Тарутино.
В сем сражении ранили квартирмейстерской части капитана Данилевского, который нечаянным образом наткнулся на пулю; говорили, что у него самого никогда духу не достало бы сунуться в огонь. Данилевский был офицер с некоторыми сведениями, но человек низкой души. Он умел вкрасться в доверенность к князю Волконскому, начав военную службу штабс-капитаном, теперь же полковник Гвардейского генерального штаба и флигель-адъютант. Обхождение он имел неприятное и сделал много неудовольствий офицерам, которые служили под его начальством. Вся его военная служба состояла в письменных занятиях, ему, впрочем, довольно известных.
Из знакомых моих погиб в этот день гвардейской артиллерии поручик Безобразов, большой повеса, но добрый малый. Он накануне прибыл в армию и, не явившись еще в бригаду, поскакал по своей охоте в дело, где был исколот казаками, которые ошибочно приняли его за француза. Безобразова на другой день нашли и привезли; ни одна рана его не была смертельна, но их было так много, что он их не перенес.
Мы еще дня два или три простояли в Тарутине, стараясь открыть неприятеля, который совершенно исчез. В это время приехал в армию какой-то князь Хованский, который, будучи знаком с Милорадовичем, остановился в Тарутине. Милорадович, желая похвастать Тарутинским сражением, в выигрыше коего он почти не был участником, пригласил Хованского объехать поле битвы и по этому случаю приказал всем офицерам своего штаба следовать за ним одетыми в полной форме. Милорадович поехал на то место, где опрокинули французских кирасир; их тут множество лежало. Михайло Андреевич разъезжал по раненым и убитым и хвастался победой пред Хованским, объясняясь плохим французским наречием и переводя сам неудачные объяснения свои на русский язык.
Спускаясь в овраг, мы услышали жалостный стон в стороне; подъехав, увидели человека совершенно голого, лежащего на спине. Лицо его было так обагрено запекшейся кровью, что нельзя было различить ни одной черты; половина лобной кости была сбита, и часть черепа лежала подле головы в виде чаши; тут же лежала и картечь, вероятно, снесшая часть черепа.[84] Глаза страдальца были открыты, но не могли видеть, потому что были залиты кровью. Стоная, он изредка обнаруживал движение в членах. В таком положении раненый провел две морозные ночи, последовавшие за сражением. Его расшевелили и привели в память, расспрашивая на нескольких языках, и он наконец отвечал на польском: жалонер (солдат). Ему предложили выпить водки, что он с радостью принял, и ему влили несколько водки в рот, ибо он почти вовсе не двигался, а только дрожал от холода. Несчастный, хотя и пришел в память, но не видя и не зная нас, ничего не просил и молчал. Молчание это можно было отнести к слабости, но оно могло быть и последствием утвердившегося тогда в войсках убеждения, что раненым суждено умирать на поле сражения, нисколько не рассчитывая на помощь даже своих соотечественников, чему имели бесконечный ряд примеров: ибо солдаты часто видели на поле сражения погибающих от ран товарищей своих, тогда как малейшая помощь могла бы их спасти. Лекарь, бывший с нами, осмотрев раненого, объявил, что можно еще спасти его от смерти, и Милорадович приказал отвезти его в Тарутино. Взвалили поляка на драгунскую лошадь и увезли, после чего я его более не видел. Милорадович, проехав по полю сражения, возвратился в Тарутино.
На другой день после сего объезда, помнится мне, перевели квартиру Милорадовича в село Никольское, версты три вперед, куда перешла часть авангарда, и расположились около селения. Вероятно, что в это время главнокомандующему уже были известны движения неприятеля и выступление его из Москвы. Наполеон намеревался идти по Калужской дороге. В самый день прибытия нашего в Никольское или на другой Милорадович приказал всем квартирмейстерским офицерам авангарда сделать рекогносцировку неприятеля по Московской дороге и ехать как можно далее. Меня отправили с Юнгом, а Перовского с братом Александром.
Проезжая мимо лагеря казаков, мы заехали к Николаю Васильевичу Иловайскому, который тогда командовал полком. (Впоследствии он занимал, во время отсутствия графа Платова, место наказного атамана на Дону.) Отобедав у Иловайского и взяв у него казаков, мы продолжали путь свой далее и проехали за с. Чириково, но никого не видали, встретились только с братом Александром и Перовским и возвратились около полуночи в село Никольское.

42

Во время отступления от Москвы я случайно познакомился с храбрым полковником Адамом Адамовичем Бистромом, который тогда командовал 33-м егерским полком. Ныне он генерал-майор и командует лейб-гвардии Павловским полком.[85]
При возвращении нашем с рекогносцировки Милорадович уже имел повеление идти чрез Полотняные Заводы к Малоярославцу, ибо неприятель, оставив Москву, бросился со всеми силами на Боровск. Так как находившиеся там казаки не были в состоянии держаться, то до выступления еще Милорадовича напра вили из Тарутинского лагеря к Боровску генерала Дохтурова с 6-м корпусом; но Дохтуров должен был уступить превосходным силам неприятеля и отступал до Малоярославца.
Кутузов, видя, что французская армия двигалась на Калугу, тронулся форсированным маршем со всей армией и быстро пришел к Малому Ярославцу. Некоторые казачьи полки сделали сей поход на полных рысях. И в самом деле, если бы мы не поспешили защитить Малоярославца, то французы заняли бы Калугу и расположились бы на зиму в южных губерниях. В Малоярославце произошло сильное сражение, в котором отличился А. П. Ермолов своей храбростью и распоряжениями.
Я не участвовал в сем сражении, чему виной был Черкасов, который, желая подслужиться Милорадовичу, послал меня из Никольского тотчас после возвращения моего с рекогносцировки, ночью же, на Полотняные Заводы, а оттуда далее, для занятия квартиры генералу до прибытия туда еще главной квартиры. Когда Милорадович прибыл с Черкасовым и мы заняли квартиры свои, то первый поехал в дело, а второй неизвестно куда, приказав мне оставаться в селении и дожидаться его; но он возвратился только на другой день поутру, когда все уже было кончено.
Битва под Малоярославцем продолжалась во всю ночь. Город четырнадцать раз переходил из наших рук в руки неприятеля. Потеря была с обеих сторон очень велика; но французы, видя, что вся наша армия была в готовности вступить в бой, бросились вправо, ближе к Можайской дороге на Медынь, где авангард их был разбит с потерей 30 орудий. Цель Кутузова состояла в том, чтобы заставить неприятеля отступить по большой Смоленской дороге, где все было выжжено, разорено и где не было никаких средств к продовольствию. Авангард под начальством Милорадовича должен был идти проселком, в значительном расстоянии от большой дороги, и, равняясь с неприятелями, не вступать в общее сражение, а стараться отрезывать неприятельские корпуса, замыкающие их шествие. Главная армия наша должна была идти также проселком в большом расстоянии от Смоленской дороги и, в случае нужды, поддерживать авангард. Вследствие таких распоряжений неприятель неминуемо должен был прийти в окончательное расстройство и бессилие от недостатка в продовольствии и в квартирах, тогда как наши войска, следуя стороной помимо большой дороги, не подвергались сим недостаткам.
Для умножения бедствия французов главнокомандующий приказал Платову следовать за ними со всеми казаками по большой дороге и не давать им отдыха на ночлегах. Отряды казаков часто заезжали вперед неприятеля, уничтожая переправы и мостики, дабы затруднить его шествие. Множество казаков, рассыпавшихся по всем селениям, в стороне лежащим, вместе с вооруженными крестьянами истребляли усталых французов и тех, которые удалялись от большой дороги для отыскания жизненных припасов. Таким образом проводили французскую армию до города Красного. В сем отступлении неприятель потерял несметное множество народа.
Не помню, которого числа октября месяца французы выступили из Москвы.[86] Они оставили в древней столице нашей памятники своего варварства. Кремль во многих местах был взорван генерал-инженером Шаслу (Chasseloup) по приказанию Наполеона. Император французов хотел также подорвать колокольню Ивана Великого, но взрыв не удался, а разрушил подле стоявшую церковь, башня же Ивана Великого дала только в нескольких местах трещины. Церкви в Москве были осквернены обращением их в конюшни, магазины и госпитали, и среди них валялись конские и человеческие трупы. Большая часть домов была сожжена или разграблена. Говорили, что из 30 тысяч домов, находившихся в Москве до пожара, осталось после оного только 900. Все Замоскворечье и Арбат сгорели дотла. Когда я посетил Москву в 1813 году, то часто случалось мне ехать среди города через пустыри, заваленные кирпичом и камнями, из груд коих торчали одни трубы. По выступлении неприятеля из Москвы полиция наша немедленно заняла город и стала приводить его в порядок, зарывая мертвые тела, оставшиеся на улицах и в домах и водворяя возвращавшихся обывателей в свои дома. Через два или три месяца после французов народу в городе было уже много, а на другой год строились уже дома и весь Гостиный двор заново.
В то самое время как французы выступали из Москвы, Винцингероде стоял с отрядом около Клина на Петербургской дороге. Услышав об отступлении неприятеля, он поспешил со своим отрядом в столицу и, удалясь с адъютантом своим от войск, был захвачен в плен неприятельским караулом, остававшимся еще в городе. Его выручили казаки уже около Борисова.
На другой день после сражения под Малоярославцем авангард наш продолжал движение свое и открыл неприятельский авангард по направлению к Медыни, около селения Алексеева, где мы издали видели неаполитанского короля Мюрата, объезжавшего свои войска. Канонада продолжалась с час, после чего неприятель исчез, потянувшись к Можайской дороге. Мы двигались левым флангом, держась на одной высоте с неприятелем, но в таком от него расстоянии, что его не было видно, и к ночи остановились верстах в четырех или пяти не доходя с. Царева Займища, что на большой Смоленской дороге.
После генерала Багговута, убитого под Тарутиным, начальство над командуемым им 2-м корпусом было поручено принцу Евгению Виртембергскому, молодому человеку, отважному и храброму. Его поставили вблизи большой дороги в то самое время, как неприятельский ариергард отступал в большом беспорядке. Преследуемые одними казаками, французы были в таком смятении, что побросали много орудий, фургонов, экипажей, вывезенных из Москвы, и большое количество раненых. Они ночью бежали толпой, сбрасывая, в облегчение себе, амуницию и оружие. При всем этом корпус, составлявший их ариергард, кажется, под командой маршала Нея, спасся, тогда как ему следовало тут погибнуть.
Спасением же своим Ней обязан Милорадовичу, который предпочитал спокойствие свое боевым трудам. Он даже запретил Евгению Виртембергскому, вопреки просьб сего последнего, атаковать неприятеля и удовольствовался советом Черкасова, который в ту ночь был так пьян, что едва на ногах держался и умолял Милорадовича не вступать в дело. Граф Платов, однако же, дрался с французами ночью и нанес им значительный урон. На другой день, когда мы вышли на большую дорогу, то нашли ее во всю ширину и на расстоянии нескольких верст в длину заваленной брошенными орудиями, фургонами и экипажами. Убитых и раненых лежало множество, казаков же между ними я ни одного не видал.
Крестьяне участвовали в сем поражении, после которого они удалились в свои дома и к утру явились с лошадьми, упряжью и женами. Я видел, как они, заложив четверню своих лошадей в длинный французский фургон, посадили на них мальчиков форейторами, а жен и ребятишек, даже грудных, в фургон, и поехали с восклицаниями, давя раненых и убитых. Они забирали с собой сколько можно было, ружей, пистолетов, пороху и кафтанов, которые сдирали с живых и мертвых. Радость сияла на всех лицах. Обстоятельства переменились, и мы начинали торжествовать.
Следующий переход был по большой дороге до селения Воронцово, оттуда снова свернули в проселочные дороги и около Вязьмы вышли опять на большую Смоленскую дорогу. Главнокомандующий намеревался отрезать корпус маршала Нея, составлявший ариергард французов, и для того армия наша поспешила предупредить его в Вязьме. Милорадович должен был первый выйти на большую дорогу и отрезать неприятельский ариергард; но это ему не удалось: французы пробились сквозь нашу конницу, занявшую было дорогу, и прошли в Вязьму, защищаясь против всего нашего авангарда. Фланг французов, обращенный к нашей армии, был закрыт удобной для них местностью, и они выбрались из сего тесного положения, потеряв, однако же, много людей, орудий и обоза.
Авангард наш занял Вязьму ночью. Сражались по улицам, причем принц Евгений храбро ударил в штыки, лично находясь впереди колонны. Победа эта, однако же, немало стоила нам людей. Весь город был в пламени, и французы, спасавшиеся на колокольнях и в домах, стреляли по нашим из окон. Потеря неприятеля в сем случае была огромная; мы захватили в плен большое количество раненых и много штаб– и обер-офицеров.
Не зная, что под Вязьмой будет дело, я с товарищами было отстал от Милорадовича. Услышав пальбу, мы поскакали на звук и дым, но Милорадович уже пропустил неприятеля, которого только теснил к городу; к нам же изредка только залетали ядра. Тут нашли мы исчезавшего несколько времени нашего полковника Черкасова, но уже протрезвившегося; он увивался около Милорадовича и рассказывал всем, как его лошадь убило ядром. Не надобно, однако же, думать, чтобы Лыска его была под ним убита; совсем нет. Он и кончины ее не видал. В то время как казак вел Черкасову лошадь с заводными лошадьми Милорадовича, какое-то заблудшееся ядро, попав Лыске в живот, порешило ее существование.

43

На предпоследнем переходе к Вязьме встретился я с личностью, которую не полагал найти в армии, а именно с князем Александром Петровичем Урусовым, родным племянником нашего старого и ныне покойного князя Александра Васильевича. Он был без образования и особенных дарований, уволен в 1807 году в чине майора из военной службы за корыстолюбие и в 1808 или 1809 году женился в Москве на красавице, дочери вице-адмирала Пустошкина. Этому князю Урусову как-то удалось в 1812 году опять вступить в службу, и его назначили шефом Копорского пехотного полка. Впоследствии он некоторое время командовал 10-й или 11-й пехотной дивизией и получил даже Анну 1-й степени.[87] При возобновлении нашего знакомства мы остались ему еще обязанными в том, что он выпросил у своего дивизионного начальника прощение нашим людям, которых взяли под караул за намерение поживиться крестьянским хомутом из избы, в которой не было хозяев.
По занятии Вязьмы главная квартира Милорадовича расположилась в городе. Так как у меня расковалась лошадь, а в городе не было кузницы, то я отпросился в Харьковский драгунский полк к Юзефовичу, чтобы подковать лошадь. Было уже около 11 часов вечера. Я с трудом нашел Юзефовича, который стоял с полком за городом на биваках. Он принял меня необыкновенно приветливо и пригласил остаться ночевать с ним в шалаше, на что я согласился. На другой день рано поутру я хотел ехать назад к своему месту, но Юзефович, не зная, что Милорадович пойдет до Дорогобужа по большой дороге, уговорил меня следовать с его полком, уверяя, что весь авангард за ним пойдет проселком влево. Я согласился с ним идти и оттого прибыл к своему месту только в Дорогобуже.
С Юзефовичем следовал какой-то француз по имени Денасс (De Nass), считавшийся в нашей службе капитаном по армии. Он, конечно, принадлежал к числу праздношатавшихся офицеров, которые таскались от одного места к другому, не имея настоящих обязанностей. Денасс был человек ловкий и дерзкий. Думаю, что подобного ему грабителя во всей армии не было. Он не пропускал ни одной мызы, чтобы с нее чего-нибудь не увезти, и в сем отношении отчасти был под пару Юзефовичу. Впрочем, Денасс был великий лгун, фанфарон и, в сущности, пустой человек. Он из ничего составил себе целый обоз. Была у него славная коляска, набитая разными награбленными книгами и посудой; в услуге он имел французских пленных солдат и людей всякого народа, которые каждый день переменялись или уходили; с ним также были собаки, и в числе их старая моська, которую он называл Дарю и особенно любил. Денасс был весь в ревматизмах и надевал трое рейтуз, из которых одни были на вате, другие на меху, а третьи подбиты клеенкой; на голове носил он огромную теплую фуражку, а сверх оной еще башлык на вате. Кроме фуфаек надевал он на плечи два сюртука и сверх всего еще теплую шинель и шубу; шея же повязана платком; ноги, разумеется, были у него в теплых сапогах, а уши заткнуты хлопчатой бумагой. Денасс оставался в Москве, в то время как французы заняли город. При оставлении нами Москвы Милорадович договорился с неприятелем, чтобы не брали в плен тех из русских офицеров, которые в течение 24 часов со времени вступления неприятеля в столицу в ней бы оставались. Невзирая на это условие, французы многих захватили, но Денасса не тронули, хотя и подозревали, что он француз; но он отделался тем, что назвал себя Назовым: в противном случае его бы расстреляли, как эмигранта. В сущности, от того произошло бы, может быть, более добра, чем зла; но судьбе угодно было оставить его в живых.
Юзефович, уходя с полком, просил меня остаться с Денассом несколько времени. На ночлеге он, не знаю от чего, промедлил. После полудни уже велел он заложить бричку свою и, наложив в ней много подушек, сел, укутавшись. Таким образом, мы тронулись в поход довольно поздно; с нами было два драгуна, из коих одного, Попова, Денасс по незнанию языка называл Паапу. Денассу положили на колени женское седло, которое он где-то заграбил. Сам он держался одной рукой за рожок седла, а другой держал на седле свою моську Дарю. Объехав город, мы продолжали путь свой и вышли на настоящую дорогу, когда уже смерклось. Ночь была темная, и Денасс стал бояться. Он поминутно перещупывал свои вещи и спрашивал у Попова, который сзади ехал, тут ли он. Осязав вещь, о которой думал, он говорил:
– Паапу, скажи, что это сапоги?
– Сапоги, ваше благородие, – отвечал Попов, не видев.
– Хорошо, Паапу; скажи, что это книг моя, которая надобно взял на мызу?
– Книги, ваше благородье.
– Паапу, скажи, что это женщина седло?
– Как, ваше благородие, женщина седло?
– Да, дурак, женщина седло; не знаешь, скотин, такой больша палка у него?
– А, женское седло, ваше благородье.
– Ну, хорошо. – И опять сызнова начинал свои расследования и допросы.
Проехав несколько верст по большой дороге, я увидел впереди большой огонь и, подъехав к оному, нашел несколько драгун, которых Юзефович тут оставил, чтобы сворачивать обозы его в проселок, ибо он с полком на этом месте сам поворотил влево. Денасс отстал было, но чрез четверть часа он нагнал меня с бричкой, коей медленное приближение было издали слышно. Мне надоела возня с этим французом, и потому я не остановил брички его, которая мимо меня проехала по большой дороге; но драгун его Попов, подбежав к огню и узнав, что надобно свернуть налево, доложил о том Денассу, который сперва велел остановить свою повозку и, несколько постояв в раздумье, приказал поворотить ее назад.
Кучер, при повороте повозки, в темноте наехал на камень, и я имел удовольствие видеть, как бричка опрокинулась, и Денасс из нее вывалился: все снасти, его укрывавшие, накрыли его; зазвенела посуда, завизжала моська, и заревел Денасс, которого отрыли из-под шубы и посадили опять в повозку; но старая моська его с испугу бежала и с тех пор, как я после узнал, более не являлась. Грешен, – я порадовался случившемуся с Денассом, который мне очень надоедал. Я со стороны видел паденье его и более не подъезжал к нему, а, проехав ночью проселком верст восемь, прибыл к селенью, где Юзефович расположился на ночлеге. Я рассказал ему о случившемся с Денассом происшествии, о котором он, казалось, также не сожалел. Денасс присоединился к нему только спустя три дня.
К тому времени составлен был под начальством Корфа особый кавалерийский отряд, в состав коего поступил с полком своим Юзефович.
В бригаде с Харьковским драгунским полком находился Киевский драгунский, которого шефом был полковник Эммануель. Корф шел с сим отрядом в стороне от большой дороги, где селенья потерпели менее разоренья, чем лежавшие на большой дороге. С Корфом находился неразлучный спутник, дядя мой Николай Александрович Саблуков, который удивился, встретив меня в сем отряде, и пожурил меня за отлучку от моего места; но тогда делать было нечего, и я должен был дойти с Юзефовичем до Дорогобужа.
Мы вышли на большую дорогу верстах в 10 или 15 не доходя города у монастыря, в который заехали. Монастырь был совсем разграблен; монахов в нем не было, но он был полон французов, мертвых и умирающих; смрад был ужасный. Большая дорога была также устлана умирающими и трупами умерших французов; повсюду разметаны были брошенные пушки и фургоны без упряжи. Юзефович удерживал меня отобедать, но я не согласился и отправился к своему месту.
По пути в Дорогобуж ехал я мимо бывшего неприятельского лагеря, где кроме орудий и обозов оставалось много больных. Они сидели в шалашах у огня и были похожи на мертвецов. Не будучи в силах двигаться, члены их горели по частям в огне, их согревавшем, и они, наконец, сами погибали в шалашах, загоравшихся от неприсмотра за огнем.
У самой большой дороги стоял шалаш, построенный из прутьев, покрытый соломой и обставленный большими, разумеется, без окладов, образами, которые французы взяли из монастыря для прикрытия себя от непогоды. Подле шалаша горел огонь, а в шалаше было четыре слабых француза. Крестьяне, наезжавшие из окрестностей, грабили лагерь; некоторые из них, заметив образа свои расколонными на дощечки, приговорили служащих в шалаше французов к смерти, но никто не решался наложить на них руки. Подъехал какой-то драгунский офицер, который, заметив раздумье крестьян, спросил их, о чем дело идет?
– А вот, батюшка, – отвечали они, – нечистая сила ограбила образа из нашего монастыря. Мы знаем, что они замучили до смерти монахов, чтобы разведать у них, где деньги лежат. Монастырь был небогатый, и отцы положили головушки свои за Бога и царя; так теперь хотим мы нечистого француза убить, да рука не подымается. Мы слышали от нашего попа, что людей бить не годится; так и не знаем, как к делу приступить.
– Так вы, братцы, и не бейте их, – отвечал офицер, – пускай бездельники сами сгорят живые, а который из шалаша полезет, того палкой по голове, да сперва разденьте их: ведь они грабили и дома, и семьи ваши.
– Как же, батюшка, совсем ограбили.
– Так и не робейте; ну, к делу; валяйте их, братцы; смотри на эту шельму, еще раздеваться не хочет, ну, его хорошенько.
Вмиг французы были догола раздеты, шалаш на них придавлен, обложен соломой и хворостом.
– Зажигайте же, – говорил офицер.
– Слушаем, ваше благородие; царь нам велел офицеров слушаться.

44

Шалаш запылал. Двое из французов, бывшие еще в состоянии двигаться, стали вылезать из оного, но они были встречены двумя ударами в голову оглоблями, которыми хворост в огне поправляли, и повалились без чувств в пламя; их закрыли дровами, и они погибли с товарищами своими в огне.
Не было пощады для врагов, ознаменовавших всякими неистовствами нашествие свое в нашем отечестве, где ни молодость, ни красота, ни звание, ничего не было ими уважено. Женщины не могли избежать насилия и поругания. Рассказывали, что Фигнер застал однажды в церкви французов, загнавших в нее из окрестных селений баб и девок. Одну двенадцатилетнюю девочку лишали они невинности, пронзая ей детородную часть тесаком; товарищи злодея около стояли и смеялись крику девочки. Все эти французы погибли на месте преступления, ибо Фигнер не велел ни одного из них миловать. В другой раз Фигнер настиг карету, в которой ехал польский офицер; с ним сидели две девицы, родные сестры, обе красавицы, дочери помещика, которого дом разграбили, а самого убили; дочерей же увезли и бесчестили. Фигнер остановил карету, вытащил изверга, который был еще заражен любострастной болезнью. Спутницы его были почти нагие; они плакали и благодарили своего избавителя. Фигнер снабдил их одеждой и возвратил в прежнее их жилище, поляка же привез к крестьянам приговорить его миром к жесточайшему роду смерти. Мужики назначили три дня сряду давать ему по нескольку тысяч плетей и, наконец, зарыть живого в землю, что было исполнено. Уверяют, что происшествие сие истинное. Многим также известно, как французы ругались над нашим духовенством. Им давали приемы рвотного, после чего сосмаливали им попарно бороды вместе.
Достигнув Дорогобужа ввечеру довольно поздно, я заехал погреться на какой-то пустой двор, среди коего горел разложенный огонь. При костре сидел казачий офицер Краснов, внук донского генерала Краснова, который был в течение войны убит. Познакомившись с Красновым, я с ним поужинал и лег спать у огня. Пока мы разговаривали, пришел к нам из избы раненый майор Коронелли, который назвался, помнится мне, Малороссийского гренадерского полка; я его прежде никогда не видал, а был знаком с его братом, который в Петербурге играл в некоторых домах роль шута. Майор был в жалком положении; раненный пулей в грудь, он оставался один, брошенный. Коронелли казался как бы помешанным, может быть, в бреду от горячки; он трудно дышал, говорил скоро, отрывисто и громко; глаза его сверкали, и движения были быстрые. Все эти признаки, были, вероятно, предвестниками скорой смерти. Поевши с нами, он поспешил назад в избу, где растянулся на полу. Более я не видел его. Коронелли рассказывал, что он был захвачен около Москвы в лесу мужиками, которые его приняли за Наполеона и, побив, представили начальству. В самом деле Коронелли родом итальянец, лицом смуглый, нос горбатый, и он дурно по-русски выговаривал.[88]
На другой день рано поутру я нашел Черкасова, который остановился на квартире вместе с артиллерийским полковником Павлом Ивановичем Мерлиным, начальником авангардной артиллерии. Начальником штаба при Милорадовиче состоял в то время полковник Потемкин, человек благородный. Он теперь служит генерал-майором, командует Семеновским полком и любим офицерами. Должность дежурного штаб-офицера в авангарде исправлял майор Дмитрий Павлов, числившийся в одном из русских казачьих полков с медвежьими шапками, набранном в 1812 году из охотников. Павлов не пользовался доброй славой; говорили, что он трус и грабитель. Не знаю, куда он девался после дел под Красным; говорили, что его за что-то выключили из службы. Начальник артиллерии, полковник Мерлин, был крив и неопрятной наружности; его вообще не любили; он находился в большой дружбе с Черкасовым, кормил его и жил с ним вместе. За дружбу сию требовал он от Черкасова, чтобы наши офицеры употреблялись по его поручениям, и Черкасов посылал нас, когда Мерлину было угодно.
Адъютантами у Милорадовича были: лейб-гвардии Гусарского полка ротмистр Паскевич, человек несносный своей гордостью, впрочем, совершенно пустой и без дальнего образования. Глинка, хохол и вроде земляка своего генерала; он довольно известен своими сочинениями, в которых льстит Милорадовичу. Черниговского драгунского полка штабс-капитан Булгаков, человек ограниченный. Штаб, или дежурство, у Милорадовича был многочисленный и наполнен большей частью пустым и праздным народом. Кроме сих состояло еще при Милорадовиче много офицеров на ординарцах, в числе коих находились конногвардейский князь Андрей Голицын и квартирмейстерской части бывший товарищ мой Ермолов (кажется, Михайла). Оба они ничего не делали, а ездили только занимать квартиры; не менее того их за каждое дело награждали. Ермолов забыл прежнее наше товарищество, и, когда я был болен, без лошади и без денег, ему на ум не пришло меня навестить. Однажды я к нему зашел, но видя, что он тяготится моим присутствием, я с тех пор более с ним не знался.
Прибыв в Дорогобуж, я узнал, что брат Александр был откомандирован в отряд с генерал-майором Юрковским, шефом Елисаветградского гусарского полка.
Из Дорогобужа авангард пошел опять проселком влево. Цель главнокомандующего была предупредить неприятеля при городе Красном и отрезать ему там путь к отступлению.
Милорадович со 2-м и 4-м корпусами шел между большой армией и неприятелем и наблюдал за ним, тогда как партизаны наши тревожили его, перехватывая у него фуражиров, отсталых, орудия и обозы.
Армия наша заняла уже г. Красный, когда последние французские корпуса стали выступать из Смоленска. Корпус маршала Нея всех более пострадал, наткнувшись на всю нашу армию на большой дороге. Невзирая на сие, он храбро наступал, потому что ему для спасения оставалось только пробиваться сквозь наши силы. Французы отчаянно лезли на наши батареи, но были разбиты, рассыпаны и преследуемы нашей конницей, которую они, однако же, еще несколько удерживали. Сам Ней спасся, бросившись в сторону, и с ним ушло тысяч до двух людей из всего его корпуса. Другие неприятельские корпуса имели такую же участь, но меньше потеряли, впрочем, оставили в наших руках все свои обозы и артиллерию. Казна Наполеона была также отбита, и из нее многие поживились. Говорили, что в иных полках делили золото фуражками, и солдаты продавали горсти серебра и золота за красные ассигнации.
Красненские дела продолжались три дня.[89] Отряды наши, находившиеся ближе к Смоленску, извещали главнокомандующего о прибытии неприятеля, и тогда войска наши становились под ружье, орудия заряжались картечью, и бой начинался с уверенностью в победе. Из Смоленска тянулось также несчетное множество отсталых, раненых и больных французов, на которых не обращали внимания, а только раздевали их догола, и они умирали от холода или голода перед нашими линиями. Под Бородиным лежало множество трупов, но на небольшом протяжении под Красным их было не менее; однако они занимали большое пространство.
Из селения Уварова, где мы находились, Черкасов приказал мне ехать в г. Красный с бумагой и каким-то изустным поручением к принцу Евгению Виртембергскому. Лошадь моя была так изнурена, что с места не двигалась; к тому же была без подков.
Отговариваться не следовало, и я отправился пешком в темную и холодную ночь через бывшее поле сражения. Везде горели огни, при иных стояли наши войска, у других ночевали вооруженные французы, отставшие от своих полков. Я долго блуждал, однако пришел в г. Красный пешком, переправляясь через неглубокую речку вброд и проваливаясь сквозь слабый лед оной. Отыскав квартиру принца Евгения, которого застал за ужином, я передал ему поручение свое. Он приглашал меня отужинать, но я не остался, потому что должен был спешить обратно с ответом. Назад шел я по тому же полю сражения, без дороги, натыкаясь и падая в темноте на трупы. Однако я добрался до селения Уварова и доложил генералу об исполнении поручения.
В ту же ночь я отпросился навестить брата Александра, который был болен и которого я давно не видал. Лошадь моя отдохнула, и я отправился верхом, взяв с собою слугу брата Михайлы, Петра, оставшегося с нами, когда мы из Москвы отправили раненого Михайлу. Проехав верст пять между убитыми, я прибыл в большое селение, где стоял генерал-майор Юрковский. Все было тихо, потому что все спали. Долго и безуспешно отыскивал я брата; во всех избах, куда я входил, храпели; просыпавшиеся же встречали меня бранью, повторяя:
– Запри дверь – холодно.
Не допытавшись ни от кого о брате, я подошел к огню, горевшему среди улицы, собираясь тут дожидаться рассвета. Около огня лежало несколько мертвых французов; один только стоял и грелся; он был высокого роста, в кирасирской каске и почти совсем нагой; на лице его выражались страдание и болезнь. Он просил у меня хлеба, и я променял ему кусок хлеба, который был со мною в запасе, на каску, дав ему в придачу свой карманный платок, которым он повязал себе голову. Мне хотелось сохранить эту каску для украшения оной по окончании войны стены своего будущего, еще неведомого жилища. Француз с жадностью бросился на хлеб и вмиг пожрал его.

45

Тут на беду его вышел из соседственной избы Мариупольского гусарского полка майор Лисаневич, который не мог уснуть в избе и от бессонницы пришел погреться у огня.[90] Кирасир, приметивший его, как видно было, еще днем, просил у него позволения войти в избу. Лисаневич приказал ему молчать и, как тот не переставал просить, то Лисаневич, крикнув вестового, приказал ему отделаться от француза. Вестовой толкнул его; обессиленный кирасир повалился и, ударившись затылком о камень, захрапел и более не вставал. Лисаневич указал мне избу, в которой брат находился; я пошел туда и, отворив дверь, нашел ее полную спящим народом. Смрад был нестерпимый. Влево у дверей под скамьей умирал в судорогах от горячки русский драгун. Хозяйка в доме еще оставалась; она держала на руках грудного ребенка, которого крики, смешанные со стоном и храпением страждущих и спящих, наводили уныние. Лучина томно догорала, иногда вспыхивая и освещая грустную картину сию.
Войдя в избу, я громким голосом спросил:
– Муравьев, ты здесь?
Из угла отозвался мне братнин голос:
– Что тебе надобно?
– Я брат твой Николай, приехал тебя навестить, услышав, что ты болен.
– Спасибо, брат, – отвечал Александр, – я в дурном положении.
Пробираясь к нему, я наступил на ногу одному французу, который закричал:
– Ah, Jesus, Marie!
Я отскочил и наступил на другого, который также закричал.
– Что за горе, – закричал я брату, – к тебе подойти нельзя!
– Нельзя, Николай, тесно; первый, на которого ты наступил – французский капитан, которому вчера пятку оторвало ядром, и ты, верно, ему на больное место наступил; второй тоже раненый француз, и как они добрые ребята, то я их пригласил ночевать в эту избу. Мне самому нельзя вытянуть ног за теснотой; все раненые и больные, а подле меня лежат писари Юрковского, которые ужасно воняют. К тому же крик ребенка, который мне спать не дает.
Драгун вскоре умер, и его вытащили на улицу; другие потеснились. Я лег, закурил трубку и стал с братом разговаривать.
Свыклись мы в 1812 году с подобными зрелищами. Александр сказал мне, что он участвовал во всех красненских делах с отрядом генерала Юрковского, но что он перемогал себя, потому что был очень болен, а теперь так ослаб, что принужден проситься в отпуск в Москву для излечения болезни. Ноги его, как и у меня, были в ужасном положении и покрыты цинготными язвами. Во все сие время он был без слуги, потому что человек его оставался со мною. Я дал брату свою кирасирскую каску, чтобы он ее домой довез, но он ее дорогой потерял. На рассвете я простился с братом и надолго. Мне нечем было ему помочь, ибо мы оба были без денег. Он мне дал кусок сукна, из которого я с помощью казака сшил себе шаровары и башлык. Я оставил у брата приехавшего со мною мальчика Петра. Пожелав друг другу счастья, мы расстались.
Рано поутру я возвратился в село Уварово и был вскоре послан с каким-то приказанием к генералу Иевличу, шефу Белостокского пехотного полка.[91] Иевлич стоял с двумя полками под ружьем на большой дороге в ожидании неприятеля; но неприятельских отрядов из Смоленска более не показывалось, ибо все французские корпуса накануне еще оставили город; тянулись только во множестве слабые люди, которые валились и умирали от голода или холода. Бригада, которой командовал Иевлич, не была тоже в блистательном виде: она состояла из четырех или пяти сот человек, оборванных и голодных людей. По исполнении своего поручения я возвратился в село Уварово, где отдохнул, лежа у огня на улице.
Упомяну здесь еще об ужасном зрелище, которого я был свидетелем в с. Уварове. Подле избы дежурного штаб-офицера майора Павлова положено было человек 20 раненых и слабых французов. Двор избы был разобран на дрова, и пленные лежали в сенях у самых дверей. Они теснились к избе, и всякий раз, как дверь отпиралась, она ударяла кого-нибудь из них; когда же они слишком близко жались к двери, то часовой разгонял их, ударяя прикладом в толпу. Раны их не были перевязаны, и сочившаяся из них кровь замерзала на теле. Каждый мимо идущий солдат топтал и раздевал их, отдирая рубаху от раны, так что они, наконец, остались почти совсем нагие. Скоро прекратилось между ними всякое движение: иные замерзли, другие были убиты; из кучи изредка только слышно было стенание. Близ избы была яма, в которой лежала давно издохшая лошадь с выгнившей уже внутренностью. К сей падали прилипло несколько мертвых, совершенно голых французов, которые влезли в яму, как видно было, грызли лошадь и не имели после силы оттуда выбраться. Не менее того, около сей добычи толпились другие французы, которые также валились в яму и с жадностью раздирали зубами протухшие кишки лошади. Не имея силы вылезть из ямы, они оставались в ней и несли участь товарищей. Яма, наконец, закишела людьми, которые между собою дрались за кусок падали и, наевшись, засыпали вечным сном.
Всех ужаснее было следующее зрелище. Я шел мимо большого сарая, который был без крышки, и услышал из него крик, жалобы, стон и брань на всех европейских языках. Заглянув в сарай, я увидел толпу неперевязанных раненых, лежавших один на другом. Один лез через другого, и из сей кучи торчали обесчлененные руки и ноги, на которые наступали; придавленные кричали, ругались, но получали толчки от тех, которые еще в силах были двигаться. На часах стояли два московских ратника, которые прехладнокровно били прикладами по головам тех из несчастных, которые, желая выпросить себе хлеба у прохожих, приползали к дверям и высовывали головы. Когда я остановился у входа, то пленные, увидев меня, перестали ругаться и обратились ко мне, прося хлеба. Я бросил им две или три горсти сухарей, которые нам только что выдали. Нельзя описать того, что произошло в сарае: мертвые двигались с живыми в общей перетасовке; иногда они исчезали, иногда показывались обращенными вверх ногами.
В средине шевелившейся тесноты приметил я одного француза, сидящего, руки сложа, в рубище, но с кивером на голове. Нога его была оторвана, через нее также лазили, но он терпел и молчал; ему ни одного сухарика не досталось. Страдалец на меня пристально смотрел, и я спросил его, зачем он не добывал своей доли сухарей; он кивнул мне головой в знак благодарности и сказал:
– Monsieur, je suis officier; quand les inalheureux auront mange, et qu’il restera quelque chose pour moi, je mangerai de meme. Je nefais que mon devoir".[92]
Я удивился его духу и дал ему еще горсть сухарей, которыми он поделился с теми из раненых, которые не в состоянии были их себе достать. Офицер этот просил меня, чтобы я велел им подать воды, говоря, что они уже дня два не пили. Я упросил каких-то солдат, которые достали ушат с водой и поставили его у входа в сарай между часовыми. Раненый офицер приполз к ушату и хотел установить порядок между своими сострадальцами, дабы каждому из них досталось воды; но им не до того было: они бросились с криком к ушату и, невзирая на повторенные удары часовых, толпа вырвалась из дверей, стала драться около ушата и разлила всю воду, так что никому ничего не досталось. Достойного же офицера своего они смяли в дверях. Когда воду разлили, они начали за то укорять друг друга и опять между собою браниться и даже драться; но не трудно было их унять, и часовые втеснили их прикладами обратно в сарай, куда перекинули и погибших от ударов. После сего в сарае сделалось тише, потому что многих уже не стало. Между тем наши солдаты входили в сарай и бесщадно сдирали с живых и мертвых последние рубища, на них оставшиеся; и тогда возобновлялся стон из среды этой груды обезображенных людей. К вечеру в сарае все замолкло, и часовые стерегли лишь одних мертвых.
Французы имели главные госпитали свои и склады в Смоленске. При отступлении их из города остававшиеся там последние войска их все разграбили вконец, и с сего времени число мародеров (trainards) умножилось у них до такой степени, что более половины французской армии тянулось в разброде.
Краснинские дела происходили 4, 5 и 6-го чисел ноября месяца. 7-го или 8-го вечером мы выступили для преследования неприятеля и пришли на ночлег в какое-то местечко, где столпилось множество жидов. Народ сей во все время войны оставался нам приверженным, перенося за то гонение от французов. При выступлении из Красного снег вдруг стаял, отчего сани мои с вещами, поклажей и лошадьми отстали, нагнали же меня только в Борисове.
Французы уходили так быстро, что Милорадович с авангардом более не нагнал их и даже не поспел на Березину к Борисову, где адмирал Чичагов должен был встретить неприятеля. Намерение главнокомандующего было припереть неприятеля к реке Березине до ее замерзания. Чичагов, выступившей из Молдавии по заключении мира с турками, имел до 40 000 войск. Соединившись с Тормасовым около Волковиска, он принудил генерала Ренье, начальствующего австрийцами и саксонцами, отступить, после чего Чичагов подвинулся форсированными маршами к Березине и занял Борисов, дабы преградить французам переправу; но авангард его, переправившийся через Березину, был внезапно атакован бегущим неприятелем и принужден обратно перейти за реку. Пока отряд французский отвлекал Чичагова, вся неприятельская армия, построив мост в другом месте, переправилась, встретив сопротивление только от небольшой части наших войск, которую Чичагов не успел подкрепить.

46

Между тем Витгенштейн, оставшийся перед Полоцком с 1-м корпусом, усиленный петербургскими дружинами, занял город и, преследуя неприятеля, разбил его и придвинулся к Борисову. Он должен был соединиться с Чичаговым и совокупно с ним действовать против главной французской армии; но не сделал сего, как слух носился, потому что не хотел подчиниться Чичагову.[93]
Общенародно обвиняют адмирала в пропуске Наполеона; но многие полагают, что и Витгенштейн был тому причиной. Однако он взял в плен целую французскую дивизию, которая сдалась в числе 8000 человек. Французы сами сознаются, что при переправе их через Березину потеря их была несметная: они лишились в этом месте почти всей своей артиллерии и обозов; последняя конница, которая у них оставалась, совершенно спешилась; множество людей потонуло в реке, померло или попалось в плен. Некоторые корпуса их совершенно исчезли, так что французская армия не была более в состоянии выставить какого-либо отряда в порядке для удержания нас в преследовании. Мы подвигались до самой Вильны, так сказать, среди французской армии, коей изнеможенные солдаты, окружая нас, просили хлеба. Наполеон уехал в сопровождении нескольких генералов, оставив войско свое на произвол судьбы. В сражении под Борисовым захвачен был у нас в плен квартирмейстерской части подпоручик Рененкампф, которого, однако, вскоре отбили казаки. Отбили также захваченного в Москве генерала Винценгероде.
Авангард наш, следуя от Красного, пришел в Копысь, местечко, лежащее на левом берегу Днепра, который в сем месте широк и глубок. Надлежало построить мост, для чего употребили пионерную роту капитана Геча, которая связала плоты и сделала переправу. Между тем как работа производилась, Милорадович с авангардом расположился в местечке и, как ему хотелось скорее переправиться, то Черкасов, подслуживаясь ему, приказал мне дождаться на берегу реки, пока мост поспеет, и о том немедленно ему донести. Часа четыре стоял я у берега и грелся у огня с Гечем; когда же работа кончилась, то, желая сам удостовериться в безопасности переправы, я дождался, когда первый ящик переедет через мост, и затем поспешил лично передать о том Черкасову.
– Мост уже давно готов, – сказал мне Черкасов, – и вы виноваты в том, что ослушались меня, и вместо того, чтобы у реки стоять, сидели на квартире. Генерал Милорадович уже давно знает, что мост готов.
Действительно какой-то адъютант, который мимо ехал, не рассмотрев порядочным образом дела, поспешил с приятным известием к своему генералу. Я отвечал Черкасову, что во все время безотлучно оставался на берегу и не замедлил ни одной минутой своим донесением.
– Неправда, – возразил он, – я знаю, что вас там не было.
– Когда я вам говорю, что был, то вы должны верить, и мне чрезвычайно странно кажется, что вы так смело уверяете, что меня там не было, тогда как я, несмотря на стужу, простоял там все утро и исполнил приказание ваше в точности.
– Вы мне грубите, вы не были на мосту.
– Был.
– Не были.
– Был же, повторяю вам, слышите ли? Вы можете думать, что хотите, это для меня все равно, но я от того не буду виноватым.
– Сейчас Милорадовичу пожалуюсь, что вы мне нагрубили, и вы будете за то отвечать.
– Жалуйтесь, как хотите, а я вам не позволю так дерзко со мною обращаться.
Черкасов испугался и поспешно вышел, но жаловался ли он или нет, того не знаю; только Милорадович мне ничего не говорил.
Когда войска начали переправляться в присутствии Милорадовича, стоявшего на берегу, то один ящик провалился. Черкасов стал упрекать меня, зачем мост дурно построен; но я ему и тут не уступил, и весь авангард благополучно переправился через реку. Было уже поздно, так что ночь застала нас на правом берегу Днепра еще в сборе; но переход предстоял небольшой, и мы прошли на ночлег в местечко Милослав, отстоящее только на 10 верст от переправы.
Полагая, что брат Александр уже уехал из армии, я крайне удивился, когда он ночью разбудил меня. Брат, перемогаясь от болезни, проехал ночью десять верст, чтобы еще раз увидеть меня до отъезда, ибо в Копыси, где он получил вид на выезд из армии, он меня более не застал. Ему удалось занять, кажется, у дяди Саблукова, 100 или 200 рублей ассигнациями. Зная, что я нуждался в деньгах, он приехал, чтобы ими со мною поделиться, и дал мне половину своих денег. Я же ничем не мог помочь больному брату и, поблагодарив его, простился во второй раз, не зная, надолго ли. Он в ту же ночь поехал обратно в Копысь, откуда отправился через Калугу в Москву.
Мы продолжали поход свой чрез местечко Бобр и селения, коих названий не помню. Черкасов знал, что я крайне утомлен от трудов, что лошадь моя едва ноги переставляла и что я от того большую часть перехода шел пешком. Он знал, что я был болен и во всем нуждался. Несмотря на это, он часто давал мне поручения всякого рода. Во время сих тяжелых и для здорового человека переходов Черкасов приказал мне однажды безотлагательно ехать в холодную, темную ночь за 30 верст вперед на следующий ночлег, куда пионерная рота капитана Геча получила также приказание идти для построения через реку мостика; мне же поручалось, как и в Копыси, пробыть при строении моста и возвратиться к рассвету назад с донесением о готовности переправы.
Делать было нечего, и я отправился один в темную, морозную ночь лесом, наполненным отсталыми французами, которые грелись около разведенных ими огней. Проехав версты две рысью, лошадь моя стала, отчего я был вынужден идти пешком и тащить ее за собою. По причине худой одежды моей я мог на пути замерзнуть, мог быть ограблен французами, коих положение было немногим хуже моего, мог с дороги сбиться; но возвращаться мне не следовало, и, вооружившись терпением, я обнажил саблю и продолжал путь свой пешком. Изредка слышал я впереди себя идущую роту Геча, кричал, чтобы они остановились и подождали бы меня; но они или не слышали моего голоса или мало думали о призывавшем их на помощь и продолжали идти, так что я во весь переход не мог нагнать роту. Протащившись часть ночи, я наконец прибыл в селение, где нашел Геча, приступившего уже к разборке избы для постройки мостика на небольшой речке, через которую можно было вброд перейти. Мостик при мне же был кончен и, как я не в силах был к рассвету возвратиться к Черкасову с донесением, то решился остаться с Гечем до его выступления. Мы забрались в овин, где уснули часа на три; вскоре Геч получил предписание идти далее в Борисов.
Милорадович не проходил через наш мостик и ночевал в другом селении в стороне, так что Черкасов напрасно только помучил меня и пионеров. Лошадь моя, несколько отдохнувшая ночью, опять повезла меня на другой день, и я поехал верхом с пионерной ротой, но вскоре стал отставать, и, наконец, лошадь моя упала; но тогда было светло, и я, нагнав Геча пешком, просил его помочь мне. Коня моего подняли и привязали за кряковку саней Геча, в которые он меня с собою посадил; но едва мы несколько сажен отъехали, как лошадь моя опять упала; ее не могли более поднять, и я, отрезав подпруги, положил седло в сани и продолжал путь, оставив в лесу верного Казака своего, который мне служил от самого Смоленска, когда мы еще отступали к Москве. Пионеры сорвали с него подковы и определили коню моему более не ходить; в замену же подков высыпали перед ним горсть овса, которого, вероятно, он и не отведал. Случалось мне видеть, что пред мертвыми лошадьми лежало несколько овса как бы в знак прощания с ними хозяев и почести, заменяющей похороны.
Подходя к Борисову, мы слышали выстрелы Чичагова, но когда пришли в город, то нашли в нем только пленных, убитых и раненых; город же был совсем вверх дном поставлен.
Поблагодарив Геча, я зашел в одно из уцелевших жилищ и лег в углу на землю, думая о своем бедственном положении. Я был без слуги, без лошади, без денег, ибо братниными заплатил некоторые долги. Ноги мои болели ужасным образом, у сапог отваливались подошвы, одежда моя состояла из каких-то синих шаровар и мундирного сюртука, коего пуговицы были отпороты и пришиты к нижнему платью; жилета не было, и все это прикрывалось солдатской шинелью с выгоревшими на бивуаке полами; подпоясывался же я французской широкой кирасирской портупеей, поднятой на дороге с палашом, которым я заменил свою французскую саблю. Голова покрывалась изношенной солдатской фуражкой и башлыком, сшитым из сукна, подаренного мне братом. В таком одеянии случалось мне проводить морозные ночи, сидя у огня. Был на мне еще старый нитяной шарф с оставшейся одной кистью, которая служила мне вместо веника. Иногда я раздевался, садился спиной к огню, при коем парился шарфом, и тем облегчал зуд, беспокоивший меня по всему телу. Давно уже не переменял я рубашки и давно спал не раздеваясь. Платье мое было напитано вшами, которые мне покоя не давали и которых я, сидя у огня, истреблял сотнями. Закручивая рубашку, я по примеру солдат парил ее над огнем и радовался треску от сыпавшихся из нее насекомых. Когда отодрал я бинты, коими увязаны были ноги, то нашел язвы увеличившимися и умножившимися до такой степени, что от пяток до бедер едва ли не половина поверхности их была покрыта язвами, в гное которых кишели насекомые. Я ослаб душевно и телесно, но удержался рапортоваться больным, в намерении дотянуть поход до конца. При том же мне не от кого было ожидать помощи или участия: бросили бы меня в Борисове в госпитале. Смерть казалось мне лучшим исходом, потому что не предвиделось улучшения в быте моем. Я изнемогал от нужды и болезни, когда обстоятельства мои неожиданно изменились и я начал оживать.

47

Выспавшись несколько и отдохнув, я пошел по улицам искать, не зная сам чего. Увидав дом, в котором ели, пили, смеялись, я вошел в него. Там нашел я генерала Корфа за завтраком с дядей Саблуковым и многими собеседниками, всех несколько навеселе. Я был в солдатской своей выгоревшей шинели и остановился в комнате, глядя на пировавших. Саблуков посадил меня, когда узнал, накормил и, расспросив о моем положении, предложил мне 400 рублей взаймы. Я не хотел было принять их, потому что не надеялся быть в состоянии возвратить сию сумму; но он так ласково сделал мне предложение, что я не мог отказаться.
– Отец твой мне их отдаст, – сказал дядя, – когда у него деньги будут; а как тебе теперь лошадь нужна, то я тебе сыщу и сторгую славную.
Французская дивизия, которая сдалась в плен Витгенштейну, была взята со всеми обозами. Офицеры, нуждаясь в деньгах, продавали своих лошадей, и Саблуков, тут же выйдя на улицу, сторговал мне от французского полковника хорошую верховую лошадь с седлом, за которую заплатил 80 рублей; остальные же 320 рублей положил я в карман, сел на нового коня своего, поблагодарил дядю и торжественно отправился к товарищам. Я привязал лошадь в сарае, убрал ее, подложил ей гнилой соломы, которую сорвал с крыши, расседлал и, войдя в горницу, положил седло в голову и лег: не высплю ли еще чего-нибудь доброго?
Новую лошадь назвал я Французом. Она была крива, стара и разбита, но большая и еще способная к перенесению похода. Я ею был очень доволен, но некому было за нею ходить: слуга мой отстал, и давно уже я ничего не знал о нем. Я проспал до сумерек; проснувшись, увидел пред собой человека, которого впросонках принял за вестового; мне показалось, что меня звали к Черкасову. Я встал, разбранил полковника и готовился к нему идти; но как удивился, когда мнимый вестовой, подойдя ближе, сказал:
– Вы, сударь своего Николая не узнали.
Я бросился обнимать своего верного слугу, и он мне рассказал, какими судьбами ко мне возвратился. Николай заболел еще в Видзах, откуда он, как выше сказано, был отправлен с конногвардейским лазаретом в Динабург и даже в Псков. Его дурно вылечили и отправили с выздоровевшими к армии в корпус Витгенштейна, который тогда стоял пред Полоцком. Николай был малый проворный; он сыскал подполковника Шефлера, который тогда был обер-квартирмейстером в корпусе Витгенштейна. Шефлер его знал и взял его к себе слугой. Николай, по ловкости своей, скоро приобрел доверие Шефлера и офицеров его, поручивших ему надзор за своими обозами. Когда Витгенштейн приблизился к Березине, Николай разведал, что главная армия находилась около Борисова, и, решившись отыскать меня, пустился ночью один, пешком, по снегу, без дороги, среди неприятельских огней, и на другой день к вечеру пришел в Борисов после 40-верстного перехода.
Пока я спал, Николай убрал вновь приобретенную мною лошадь. Он с собою принес из корпуса Витгенштейна пару новых сапог, которую я тотчас же надел, и предложил мне несколько рублей денег, которые сохранил; кроме того, он принес с собою сухарей и соли; сам же он был хорошо и тепло одет. Итак, из бедственного положения, в котором я находился, я вдруг очутился с лошадью, с деньгами, со слугой и сапогами. Этого мало! Как только Николай кончил рассказ о своих похождениях, въехали на двор мои сани с тремя лошадьми и прислугой. Подвода эта, оставшись от бесснежья в Красном, наконец, потянулась, не зная дороги, и долго блуждала среди разоренных и опустелых селений.
Всего стало довольно и, если б я не был болен, то более ничего не оставалось в то время желать, как только лучшего полковника начальником.
От возвратившегося слуги моего Николая узнал я, что с петербургскими дружинами, присоединившись к корпусу Витгенштейна, прибыли под Полоцк дядя мой Дмитрий Михайлович Мордвинов, двоюродный брат Александр Мордвинов и родственник Семен Николаевич Корсаков, племянник адмирала Мордвинова. На другой день прибытия к армии петербургских дружин, Витгенштейн атаковал Полоцк и был отбит; но неприятель, известясь об отступлении Наполеона, ночью оставил город, и Витгенштейн, заняв его, провозгласил победу, которую по всей России славили, говоря, что Полоцк штурмом покорен. Так, по крайней мере, разгласили официальные сведения, частные известия и слухи о сем деле. Говорили, что мы под Полоцком лишились более 8000 человек.
Дядя мой, камергер Мордвинов, командовал 5-й дружиной. Ему оторвало ядром выше колена ногу, которую тогда же отрезали. Государь дал ему за то генерал-майорский чин и Георгиевский крест 4-й степени. Брат Мордвинова также был в сем сражении и получил Владимирский крест. Из офицеров квартирмейстерской части убиты были подполковники Тилеман и Коцебу; ранен Вильдеман, а в плен взят подпоручик Мориц Коцебу 2-й.[94]
Авангард наш должен был переправиться чрез Березину, чтобы идти к Вильне; но старый мост был сожжен, надлежало новый построить за ночь, чтобы к рассвету войска могли перейти через реку. Черкасов поручил это дело мне, для чего и была назначена пионерная рота Геча; но как несчастная рота сия потеряла много людей от трудов и нужды, ею переносимых, то она не была в состоянии выставить более 50 изнуренных работников. Черкасов послал меня к принцу Евгению Виртембергскому, дабы потребовать от него людей. Все это происходило ночью. Принца разбудили, велено было дать мне из какого-то пехотного полка одну роту с офицером. Я пошел снегом прямо к бивуаку полка и, так как в назначенной к работе роте состояло только 15 оборванных и истощенных рядовых, то я пошел по городу и собрал жидов, которые вскоре все разбежались.
Наконец, около полуночи в темную ночь народ мой собрался на берегу реки. Надобно было изобрести, каким образом построить мост, ибо от старого, стоявшего на сваях, оставались одни концы, и, если бы приняться за поправку его, работу эту не кончили бы в три дня. Река была широкая и имела несколько островов; по ней шел накануне лед, который только что остановился, но все был еще в состоянии поднять человека. Трудно было придумать прочную переправу, и мы с Гечем решились переложить по льду с острова на остров бревна, связать их веревками и по бревнам сделать настилку, устроив как бы плавучий мост на льду. Такой мост тем был опасен, что многие бревна не были связаны за недостатком веревок, и, если б река тронулась, то его снесло бы неминуемо, и всю вину на меня бы сложили. Но нам иначе делать было нечего, и, решившись на сие предприятие, мы немедленно принялись за дело. Пехотинцев я послал набирать дрова, чтобы развести огни на берегах и островах, а пионеры стали таскать бревна для построения моста.
Мы разбирали на лес и на дрова стоявшую на правом берегу реки большую корчму, наполненную французами. Число их беспрестанно увеличивалось новыми жертвами, ибо вновь приходившие садились на мертвых товарищей своих и в бессознательном положении ставили пораженные ноги свои прямо в огонь, среди кружков их горевший. Сими пришельцами умножилось и количество трупов, устилавших земляной пол корчмы. В диком взгляде этих несчастных, иногда на нас обращавшемся, не выражалось ни просьбы, ни отчаяния, и они умирали, не показывая даже страдания: столь притуплены уже были мысли и чувства сих движущихся, полузамерзших и почти нагих привидений. О помощи им нельзя было и помышлять, когда мы сами едва были в силах себя выручать. Конечно, лучшая участь пала на тех из французов, которых признавали пленными; но кому было заботиться о призрении того множества бродящих мертвецов, среди коих двигалось вперед наше ослабленное от трудов и холода победоносное войско?
Желая ободрить уставших пионеров, я принялся сам за работу и таскал с ними бревна; между тем лед все становился крепче, и мы начали, хотя с опасностью, переходить по льду, причем мне доводилось быть по колена в воде, невзирая на свои больные ноги и покрывавшие их язвы. Геч с офицерами своими продрогли от холода, и они, оставаясь на берегу, грелись у огня. Я усердно трудился, как вдруг услышал голос Черкасова, который меня с берега звал. Я пришел на голос его с бревном на плечах. Он заметил мне, что, пускаясь в работу с нижними чинами, я ронял достоинство своего офицерского звания, на что получил в ответ, что я в том никакого стыда не вижу и что, напротив того, пример мой нужен для ободрения людей.
– Вы не исполняете своей обязанности, – сказал Черкасов, – вам следует только распорядиться, и от того, что вы сами работаете, вышло то, что еще ничего не сделано; вы уже три или четыре часа здесь, а моста и начала еще не видно.
– Вы можете видеть, – отвечал я, – что лес уже заготовлен и постройка моста сейчас начнется.
– У вас огни еще не разведены.
– Я послал людей за дровами, им ходить далеко. Огни скоро покажутся.
– Как, вы хотите еще оправдываться, не сделав ничего? Посмотрите, как у меня дело пойдет. Эй вы, – закричал он на людей с присоединением народного бранного выражения, – ступайте за дровами, разводите огни!
Казалось, что Черкасов был пьян. Случилось, что в то самое время посланные мною люди принесли дров и начали раскладывать огни.
– Видите, – продолжал Черкасов, – как только я пришел, так дело в ход пошло.
– Если б меня здесь не было, – отвечал я, – то вы прождали бы еще несколько часов, пока заготовили бы материал и развели бы огни; неужели вы в самом деле думаете, Павел Петрович, что вашим присутствием осветилась река?
– Как, вы еще забываетесь предо мною? Вот увидите: войска должны до рассвета переправляться, и если мост к тому времени не поспеет, то вы будете отвечать.

48

Затем Черкасов уехал, оставив меня с Гечем. Разведенные огни показали нам ужасную картину: по льду и по островам валялись трупы лошадей и людей, которые, вероятно, были принесены еще днем течением и вмерзли в лед.
Часа за два до рассвета мост был готов, и я поставил для караула пехотную роту с офицером, с приказанием, чтобы без моего позволения не пропускать ни одной повозки через реку; сам же собрался идти к Черкасову с известием о готовности моста. Но едва отошел я от берега, как встретил графа Ожаровского с партизанским отрядом, при коем находился и наш Дмитрий Дмитриевич Курута, исчезавший во все время, как великий князь отсутствовал из армии. Я обрадовался, увидев своего старого начальника, и возвратился к мосту, чтобы переправить отряд графа Ожаровского. Тут Черкасов опять явился. Ожаровский приказал сперва переходить обозам. Несколько повозок переехало в порядке; но как это долго продолжалось, то фурлейты и кучера стали напирать и совершенно сбили караул, мною поставленный. Опасаясь, чтобы мост не провалился от множества повозок на нем теснившихся, и видя, что никто о том не заботился, я сам начал останавливать их на берегу; но всякий старался скорее прорваться, и в общем натиске увлекли меня на самый мост, где я принужден был сторониться, чтобы не быть задавленным. Ночь была темная, беспорядок полный, лед трещал, все кричали, и я попался в самый омут, где прорывались повозки и ящики, между коими теснились всадники. Мост легко мог провалиться. Однако отряд Ожаровского прошел благополучно, и я возвратился на квартиру, где лег отдохнуть, но недолго отдыхал, потому что с рассветом авангард Милорадовича начал переправляться. Мы выступили из Борисова и прошли в тот день около 30 верст.
После нескольких переходов мы пришли в местечко Радушкевичи. Мороз был градусов в 30. В Радушкевичи приехал главнокомандующий. Так как уже не с кем было воевать, то он сдал командование армией Тормасову; сам же собирался ехать в Вильну в сопровождении Толя и под прикрытием небольшого отряда.
Я изнемогал. Не будучи более в силах бороться с болезнью при служебных трудах, но видя, что военные действия уже кончились, я подал Черкасову рапорт, в коем объяснял, что не в состоянии более продолжать службу, а потому просился в главную квартиру. Черкасову это было неприятно; но делать ему было нечего, как донести о том Толю, причем он на меня нажаловался.[95] Не менее того меня перевели по желанию; Черкасов же, призвав к себе товарища моего, Перовского, старался сблизиться с ним, обещая представить его к награде; обо мне же отозвался ему с дурной стороны. Подобными средствами Черкасов искал примирения со своими офицерами, которые его не любили. Но Перовский отвечал полковнику, что он напрасно меня обвиняет и что, если он, Перовский, заслужил награждение, то и я то же самое заслужил. Черкасов удивился такому отзыву, но еще более изумился, когда Перовский стал также проситься за болезнью в главную квартиру. Черкасов не мог уговорить его остаться и принужден был его уволить. Вскоре за тем заболели и другие офицеры, так что Черкасов остался совершенно один в авангарде; к нему прикомандировали подпоручика Бергенштраля, которого он также не удержал.
Однако Перовский получил два награждения за авангардную службу, я же ничего. Все товарищи мои получили тоже награды. Гораздо позже слышал я, что и меня представляли к Владимирскому кресту 4-й степени, но что я лишился сей награды оттого, что в общем представлении брата Александра и меня назвали не по номерам, а Муравьевыми старшим и младшим, потому что нас тогда только двое в армии оставалось (о Михайле же, давно раненном, не было и слуха, жив ли он или умер). Когда представление пошло далее, то выставили к именам нашим номера, старший был Александр, номер его 1-й, младший был Михайла, номер его 5-й, и таким образом Михайла получил мой Владимирский крест, который ему сочли после за Бородинское сражение; я же оставался без награды за всю авангардную службу. Так ли оно точно случилось, того утвердительно сказать не могу; но я не завидовал брату, а радовался, что он остался жив, и утешался своим крестом, который заслужил кровью. Без сего случая участь его была бы та же, как и многих раненых, находившихся в отсутствии или о существовании коих не имели сведений: его бы забыли.
Я отправился с Перовским из местечка Радушкевичи проселочными путями в главную квартиру, которую мы нашли после двухдневного путешествия. Тормасов заменил место главнокомандующего. Старик граф Местр был генерал-квартирмейстером. Мы к нему явились. Нам отвели квартиру и не обременяли службой, потому что болели мы действительно. Мы перешли с главной квартирой в местечко Ольшаны, где войска расположились на зимних квартирах на десять дней. Между тем адмирал Чичагов занял 6 декабря Вильну, куда вскоре прибыл и Кутузов. Говорили, что австрийский аванпост находился недалеко от Ольшан. Против них выставлен был от нас обсервационный корпус, который с ними, однако же, в дело не вступал, потому что с Австрией сделали договор прекратить военные действия против нас.
Австрийцы при начале войны вынуждены были вступить в союз с французами, но, видя бедственное их положение, они оставили союз с ними и присоединились к нам. Шварценберг, который командовал австрийским вспомогательным французам корпусом, начав свое отступление, ежедневно извещал нас накануне, куда он идти намеревается, дабы избежать столкновения. Часто форпосты наши встречались с австрийскими, однажды даже и пили вместе в каком-то местечке. Таким образом, Шварценберг оставил наши границы и отступил в Галицию под наблюдением нашего корпуса.
6 декабря, день моих именин, я провел в Ольшанах, созвал товарищей и достал жидовских музыкантов, которые наигрывали какую-то песню. Пышный ужин наш состоял из щей и куска жареной баранины.
Простояв десять дней в Ольшанах, главная квартира получила приказание идти в Вильну. Я с Перовским отправился днем ранее; после нескольких дней путешествия разоренными местами и между мертвыми и умирающими мы приехали чрез местечко Ошмяны в Вильну.
Прежде чем приступить к рассказу о моем кратковременном пребывании в Вильне, упомяну опять о бедственном положении, в котором находилось французское войско. Начиная от Вязьмы, преимущественно же от Смоленска до Вильны, дорога была усеяна неприятельскими трупами. Из любопытства счел я однажды, сколько их на одной версте лежало, и нашел от одного столба до другого 101 труп; но верста сия в сравнении с другими еще не изобиловала телами: на иных верстах валялось их, может быть, и до трехсот. Кроме того, места, где французы ночевали, обозначались грудами замерзших людей и лошадей. Я сам видел в Борисове шалаш, выстроенный из замерзших окостенелых тел, – шалаш, под коим умирали сами строители. Корчмы, выстроенные на большой дороге, были набиты мертвыми и живыми людьми. От разведенного среди них огня загоралась корчма, и все в ней находившиеся погибали в пламени. Такая была общая, почти без исключения, участь всех корчм и тех, которые в них укрывались от морозов и по большей части не в состоянии были выйти, по слабости, ранам или болезни.
Когда наша полиция вступила в исправление своих обязанностей, то трупы стали складываться в костры и, по обложении их дровами и навозом, сожигались, отчего распространялся отвратительный смрад, смешанный с запахом жженого навоза. И теперь, когда я слышу запах жженого навоза, то вспоминаю ужас 1812 года.
Однажды видел я нашего драгуна, хладнокровно гревшегося около большого костра мертвых французов; уходя, драгун взял еще из костра уголек и закурил трубку. Зима 1812 года была жестокая. Термометр Реомюра иногда показывал более 31 градуса.[96] Холода эти, может быть, предохранили нашу армию от заразительных болезней, производимых тлением тел. Но так как много трупов оставалось еще под снегом, то весной, когда сделалась оттепель, они стали гнить и произвели эпидемию, которая опустошила те губернии, чрез которые неприятель отступал.
Я слышал, что крестьяне, заметив какое-нибудь получше платье на мертвом теле, приносили тело в избу и оттаивали его на печи до состояния мягкости членов, после чего скидывали платье и, обшарив карманы, иногда находили в них деньги. Случалось им находить деньги даже в сжатом кулаке умершего, причем гнилое тело заражало всю семью, которая вымирала и передавала заразу соседям и так далее. Ополчения, которые проходили чрез сии места в 1813 году, лишились во время похода почти половины своего народа.
Случалось мне, что, едучи ночью, подвернется замерзший труп между полозьями; отверделые руки его останавливали сани, так что надобно было вылезать и вытаскивать мертвеца из-под саней. Ужасное зрелище представляли и различные положения, в которых умирали французы. Некоторые были совсем вдвое согнуты, у других лица изуродованы от ударов об лед при падении. Снег заносил тех, которые лежали в канаве, и случалось видеть руку с сжатым кулаком или почерневшую ногу, которая торчала из-под снега. Я видел одного француза, замерзшего, стоя на коленях, руки сложа в положении просящего помощи.

49

Казаки наши забавлялись мертвыми: они их втыкали головами в снег, ногами вверх, врознь, сажали их друг на друга верхом, выставляли их рядами к стенам строений, составляли из них группы в неприличных видах, впрягали замерзшие тела к оставленным на дороге французским орудиям, сажали их по нескольку человек в брошенные коляски и дрожки. Проезжая чрез Ошмяны, я видел один дом в два этажа без оконных рам и без дверей, но во всяком окне стояло, опершись на край, человека четыре замерзших француза. Голые тела сии в отверделом положении своем выражали еще страдания, в которых они умирали. Зрелища ужасные, с которыми мы тогда свыкались! В числе замерзших встречались и женщины, тоже нагие. Одну я видел лежавшую на спине, ногами врознь, со вставленным между ними ветвистым прутом. Так забавлялись казаки. Пехотинцы были скромнее, ибо их изнуряли переходами; они страдали от холода, часто и от голода. Старания их ограничивались только тем, чтобы поживиться около мертвого шапкой или изорванным кафтаном. Когда не могли сего сделать, потому что платье примерзло к телу, то довольствовались тем, что спарывали с них пуговицы. Кавалеристы домогались своего: они сдирали подковы с палых лошадей. Артиллеристы срывали железо с брошенных лафетов и шины с колес.
Число трупов, устилавших дорогу, увеличивалось множеством французских офицеров и солдат, более похожих на тени, чем на живых людей, которые брели в сильнейшие морозы, голые и босые, среди отшедших товарищей своих, и к ним по пути валились. На редком из них были мундиры, большей же частью накрывались они чем попало. У многих были на головах ранцы вместо шапок, у иных оставались на головах кирасирские каски с длинными конскими хвостами; сами же кирасиры были голые и накрывались рогожей или обвивались соломой. Я видел одного из таких, который, опираясь на палку, вел под руку женщину; несчастная чета едва на ногах держалась и просила хлеба у прохожих: "Клиеба, клиеба!" Иные скрывались в соломе по селениям, лежащим в стороне от большой дороги.
Однажды случилось мне ночевать в уцелевшей деревне; слуга мой пошел на крестьянское гумно, дабы достать корма для лошадей, и когда он стал набирать солому, то из оной выскочили два голых француза, которые так быстро убежали в лес, что их не могли остановить. Французы преимущественно толпились там, где лежала падаль, около которой они дрались и рвали ее на куски. Они обступали наших мимо идущих, прося на всех европейских языках хлеба, службы или плена. Но какое пособие можно было оказать сим страдальцам, когда мы сами почти бедствовали от нужд? Некоторые из наших офицеров уверяли, что они видели, как французы, сидя у огня, пожирали члены мертвых товарищей своих. Сам я не видал этого, но готов тому верить.
Многие французы почти требовали, чтобы мы их в плен брали, и говорили, что мы обязаны были призреть обезоруженных людей; но они не имели права ссылаться на существующие между воюющими обычаи, когда сами столь явно нарушали их жестокостями, разорением и грабежом, которые они в нашем отечестве производили. Наполеон расстрелял многих наших солдат пленных, когда не имел, чем кормить их; отставшим же от его армии солдатам насилия мы не делали: они сами погибали от того, что нечем было их содержать. Из них выбирали, однако, немцев, которых привели внутрь России и сформировали из них легионы, присоединившиеся впоследствии в Германии к Прусской армии. Посылали также казаков набирать пленных, которых сгоняли в одно место и потом отсылали во внутренние губернии колоннами, состоявшими из двух или трех тысяч человек; но продовольствия им, за неимением оного, не могли давать. На каждом ночлеге оставались от сих партий на снегу сотни умерших. Некоторые на походе отставали. Однажды встретился я с такой колонной, в которой сделалась драка. Поссорились за то, что один из них нашел на дороге отрезанную лошадиную ногу и, подняв ее, стал грызть; голодные товарищи, увидев сие, бросились на него, чтобы отнять добычу, и задавили бы его, если бы казаки, въехав в толпу, не разняли дерущихся плетьми и пиками.
Жесточе всех обходились с пленными крестьяне, которые зарывали их живыми в землю.
– Пускай он своею смертью помрет, – говорили они, – мы не будем отвечать за убийство пред Богом.
Иные покупали их у казаков за несколько грошей, приводили к себе в деревню и передавали нечистого врага (как они называли французов) связанного ребятишкам на умерщвление с истязаниями всякого рода, чтобы дети их, говорили они, разумели, как истреблять нехристей. Может быть, что дошедшие до меня рассказы о том были преувеличены; но я сам слышал одного крестьянина, говорившего, что "пленные вздорожали, к ним приступу нет, господа казачество прежде продавали их по полтине, а теперь по рублю просят".
В 1812 году взято было нами в плен 180 тысяч человек, из коих едва ли 30 тысяч возвратились в свое отечество. Французы оставили в России 1400 орудий и всю казну, от которой обогатились преимущественно казаки. Довольно странно, что некоторые из бродящих по дороге французов, забыв опасность, грабили вместе с казаками казну Наполеона и, в общей суматохе, лазили в фургоны, от коих, разумеется, были отбиты. Иным, однако же, удавалось вытащить несколько золота, которое у них, впрочем, на месте же и отбирали.[97]
Наши солдаты тоже много потерпели от холода. Потеря наша замерзшими состояла, может быть, более чем из 1000 человек. Кроме того, люди у нас от трудов сильно ослабевали. На переходах оставалось по дороге большое количество усталых, из коих часть впоследствии присоединилась к своим полкам, другая же сворачивала в сторону от дороги и бродила по селениям. Помню, что под Радушкевичами весь Минский пехотный полк состоял только из 80 человек нижних чинов; в иных ротах других полков было только по 7, 8 и 10 рядовых. Солдаты ходили в лаптях, одевались в серые крестьянские кафтаны и в чем попало. И офицеры немногим лучше одевались; многие ходили в нагольных тулупах и отличались от рядовых только остатками нитяного шарфа, которым подпоясывались.[98]
По прибытии в Вильну численность нашей армии значительно уменьшилась. Войско, приведенное из Молдавии Чичаговым, находилось в лучшем состоянии, почему мы расположились около Вильны на квартирах, а Чичагов продолжал преследование неприятеля до Ковны, где он и остановился на р. Неман.
После соединения с главной армией на р. Березине Витгенштейн снова отделился для преследования остатков французских корпусов – Удино, Виктора и Сен-Сира и для наблюдения за Прусским корпусом генерала Йорка, который находился в Митаве. По сделанному с ним договору, военные действия с пруссаками прекратились, после чего они отступили в свои границы. Затем последовали с прусским королем переговоры о вступлении с нами в союз. Витгенштейн перешел за Неман и взял несколько прусских городов, которые были заняты французами.
Вскоре государь и великий князь Константин Павлович приехали в Вильну. Кутузов был пожалован званием светлейшего князя Смоленского и орденом Св. Георгия 1-й степени; чином фельдмаршала был он награжден еще за Бородинское сражение. Государь, невзирая на заслуги, оказанные войсками, ознаменовал прибытие свое в Вильну арестованием нескольких офицеров гвардейских за несоблюдение формы в одежде. Константин Павлович, по добродушию своему, много заботился об облегчении участи французов, погибавших ежедневно сотнями на улицах Вильны. Наш генерал граф Сент-При был назначен для призрения пленных, которые называли его своим благодетелем. В Вильне встретился я с родственником, Николаем Аполлоновичем Волковым, с которым некоторое время вместе учился у моего отца. Он только что определился на службу из камер-пажей, откуда был выпущен поручиком в какой-то егерский полк, из которого Сент-При взял его к себе в адъютанты, причем перевел тем же чином в лейб-гвардии Семеновский полк; теперь же Волков уже полгода полковником.
При вступлении в Вильну улицы во многих местах были завалены мертвыми французами; везде жгли навоз для предохранения города от заразы. Оставшиеся в Вильне французы во множестве бродили по улицам полунагие, испрашивая милостыни у проходящих; в числе их были штаб– и обер-офицеры. В госпиталях их лежало по нескольку человек на одной кровати и под кроватями. Мертвых же (иногда и умирающих), которых не успевали выносить, выбрасывали из окна со второго этажа на улицу. Мы застали еще в Вильне сформированных французами из местных поляков жандармов, которые при нас еще несколько времени исправляли полицейские должности. В Вильне приобретены были нами большие склады оружия, амуниции и платья, коего часть продали прусскому королю, потому что он был совершенно обобран и ему трудно было вооружить армию для содействия нам.

50

Приехав в Вильну, я остановился с Перовским на прежней квартире моей, в доме Стаховского в Рудницкой улице; но Стаховского самого в городе не было, и, как я был знаком с евреем, который в сем доме жил со своим семейством, то я у него остановился в одной с ним комнате. Еврей этот был человек умный, начитанный и гостеприимный. Он меня принял очень хорошо и дал мне лучший угол в комнате, где лежал старый больной отец его. Я был так слаб, что не мог выходить. Когда я снял с себя солдатскую шинель, то нашел на себе только остатки сюртука, когда же скинул сапоги, то увидел вместо носков только лоскутки вязаных ниток. Я обмылся, очистился и через два дня достиг до того, что мне только оставалось сапоги переменить. Я вспомнил, что в санях была еще какая-то пара сапог, но когда хватился, то не нашел ее более: старый мой московский повар Евсей Никитич, по прибытии в Вильну, принялся пить и, пропив свои деньги, спустил туда же и мои сапоги. Евсей Никитич только по вечерам возвращался домой на четвереньках, и как он не был в состоянии переползти через высокий порог калитки, то ночевал на улице; когда же переправа через порог ему удавалась, то он забирался в сани, спал и на другой день снова отправлялся до рассвета в шинок променивать пожитки мои на вино.
Однажды сидел я ввечеру с Перовским в единственно освещенном углу довольно обширной комнаты моей, читая la Henriade Travestie[99] (книга, помнится мне, поднятая после Краснинских дел на большой дороге, где часто находились выброшенные из французских фургонов книги, добытые ими при разграблении ими Москвы). Мы смеялись обороту, который дан сочинителем рассказу о смерти Генриха IV: "A ces mots le roi fit un pet, et ce fut le dernier qu’il eut fait",[100] как обоняние наше было неожиданно поражено самым отвратительным запахом.
Оглянувшись, мы увидели в темном углу француза, стоявшего на коленях в дверях; он был почти совсем наг. Вместо шапки и обуви голова и ноги его покрывались от стужи телячьими ранцами. Он прочитал молитву Pater Noster[101] и, вползши в середину комнаты, расположился на полу, чтобы перевязать отмороженные ноги свои, от тления коих распространялся ужасный смрад. Я крикнул ему, чтобы он убирался; но француз, не трогаясь с места, просил пощады.
– Ayez piti de moi, – сказал он: – je n’ai que quelques heures vivre: tout ce je vous demande c’est de me permettre dpasser un quart d’heure chez vous pour me remettre un peu du froid, et puis je m’en irai crever dans la rue.[102]
Меня тронул голос отчаяния, с которым он произносил сии слова, и я вступил с ним в разговор. На спрос мой, какого он полку, он, сидя на полу, приставил руку ко лбу и отвечал:
– 30-me draguons provisoire, commandant.
– Votre rgiment tait-il fort on entrant en campagne?
– Commandant, il comptait 1000 hommes cheval.
– Pourquoi avez vous quitt le rgiment?
– Je n’en pouvais plus de fatigue, de faim et de froid.
– Restait-il alors encore beaucoup de monde an rgiment?
– Commandant, il n’y avait plus d’officiers, et il ne restait que 14 hommes a pieds.
– D’ou venez-vous en ce moment?
– Je viens de Molinsky. (Смоленск.)
– Et vous n’avez pas vu vos camarades?
– Commandant, non, je ne les ai pas rencontres; les auriez vous vu par hasard?
– Vous avez passe devant eux. Ils sont tendus sur la grande route.
– Commandant, il est bon vous de plaisanter; je vous assure que j’envie bien leur sort: ils ne souffrent plus, et moi je devrai encore passer quelques heures dans la rue avant de mourir.
– Dsirez-vous vraiment mourir?
– Commandant, si j’en avais seulement les moyens, je ne diffrerais pas d’une minute.[103]
Желая видеть, как он на себя руку наложит, я подал ему свой пистолет незаряженный, насыпав при нем порох на полку. Драгун, сидя на полу, почти вырвал у меня пистолет из рук и, взяв дуло в рот, спустил курок; но выстрела не было. Однако же он, в ожидании смерти, невольно вздрогнул. Увидав, что пистолет не был заряжен, он отдал его, сказав:
– Commandant, il est cruel vous de me duper ainsi! J’attendais avec impatience le moment ou j’allais cesser de souffrir; j’attendais ce moment de votre bienfaisance, quand vous me prsentiez l’arme; mais elle n’est pas charge. Allez! Ce n’est pas bien a vous de prolonger ainsi mes souffrances en reculant l’instant dsir de ma mort; je m’en irai geler cette nuit, tandis que tout aurait pu tre termine dans ce moment.[104]
Мне понравилась твердость духа этого несчастного. Я ему дал поесть и рубль серебром:
– Pour charger l’arme, – присовокупил я, – une autre fois que l’envie vous prendra de vous plomber la cervelle.[105]
Перовский ему тоже дал рубль, и сверх того я его послал с запиской к Волкову, чтобы его приняли в госпиталь и имели хорошее за ним смотрение. Волков, как выше сказано, был адъютантом у графа Сент-При, которому поручено было смотреть за пленными французами. Волков при свидании уверял меня, что просьба моя была исполнена, почему полагаю, что этот француз, которого я, впрочем, более не видел, выздоровел.
Когда я несколько оправился в силах, так что мог выходить, то пошел к князю Петру Михайловичу Волконскому проситься в отпуск в Петербург для излечения болезни. Князь подробно осведомился о состоянии моего здоровья и приказал идти к Толю для получения отпуска. Так как я еще в Радушкевичах просился через полковника Черкасова в отпуск, то напомнил о том Толю, сказав, что до сих пор не получил еще разрешения. Толь отвечал мне, что Черкасов отнесся обо мне с невыгодной стороны, что, впрочем, отпуск давно отправлен ко мне по начальству. Толь не стал бы разбирать моей ссоры с Черкасовым, а потому, во избежание новых неудовольствий, я промолчал и вышел от него. Но билета на отпуск я нигде не мог найти и уже отчаивался ехать в Петербург, как неожиданно вошел ко мне родственник мой, Артамон Муравьев 3-й, который состоял при Чичагове и приехал с Немана в Вильну, чтобы выхлопотать себе также отпуск в Петербург. Бумаги мои ошибкой к нему попались, и он их привез, чему я крайне обрадовался, и мы уговорились вместе ехать. В то же время пред отъездом моим я получил жалованье и фуражные деньги, так что с теми деньгами, которые у меня еще оставались, собралось у меня до 700 рублей ассигнациями.
1812 года 31 декабря ввечеру приехал я в Петербург прямо к дяде Николаю Михайловичу Мордвинову, у которого воспитывалась с дочерьми его сестра моя Софья. Я вошел в комнаты в дорожной своей одежде, бурке и башлыке. Меня не узнали и, как тогда были Святки, то приняли сначала за кого-нибудь из переодевшихся дворовых людей. Меня долго осматривали и узнали только тогда, когда я скинул башлык. Все бросились меня обнимать, и я был истинно счастлив видеть себя снова в кругу близких и любящих меня родных, после целого почти года, проведенного вдали от своих, в трудах, нуждах всякого рода и без известий о своих домашних и близких людях. Дело, разумеется, началось с чая; посадили меня, и все, расположившись около меня, стали расспрашивать. Одна только тетка Катерина Сергеевна уговаривала меня отдохнуть, предоставляя себе удовольствие беседы до другого дня. Но, прежде всего, хотелось мне расспросить об адмирале Мордвинове и дочери его Наталье Николаевне, и я узнал, что во время вступления неприятеля в Москву он уехал с семейством в новое свое Пензенское имение. О батюшке имелись неполные сведения, ибо он редко писал. Я узнал, однако же, что он вступил в службу по кавалерии полковником и формировал ополчение в Нижнем Новгороде. Полагали, что брат Александр тоже в Нижнем Новгороде. Там же находился и брат Михайла, который выздоравливал от полученной им под Бородиным раны.
Переночевав у дяди, я на другой день переехал в казенный дом Кушелева, где полковник Эйхен дал мне прежнюю мою квартиру. Я начал лечиться у нашего штабного врача Свеяского, который прописал мне купоросные кислые капли. Дня два принимал я их с водой и оставил; скорее полагаю, что впоследствии получил облегчение от молока, которое постоянно продолжал пить.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816