Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816


Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816

Сообщений 31 страница 40 из 110

31

В начале сражения Наполеон находился при правом фланге своей армии, на возвышении, с которого оба стана были видны. Любуясь величественно восходящим солнцем и началом прекрасного дня, он воскликнул среди окружавших его: "Voila le lever du soleil d'Austerlitz!"[55] Слова сии вмиг сделались известными во всей его армии и еще более возбудили легкие французские головы, способные воспламеняться от одного красного слова, кстати сказанного.
Он умел управлять пылким народом своим. Наполеон отдал по войску приказ, в котором напоминал прежние победы и указывал на близкую Москву, где армии предстояло насладиться всевозможными удовольствиями грабежа и отдыхом от трудов и беспокойств, понесенных в столь продолжительном походе. Речь сия подействовала, и французы дрались отчаянно. Воззвание это начиналось словами: "Rois, généraux et soldats!",[56] и он правильно выразился, потому что в армии его находилось несколько королей в должности корпусных командиров. Достоинство королевского звания было до такой степени уронено, что солдаты и офицеры видели в оном не более как высший чин военной иерархии и называли их по старой привычке вместо le général Murat – le roi Murat,[57] и проч. Мюрат был человек храбрый и преданный Наполеону, но без образования. Он командовал авангардом. Ему-то Наполеон приказал начать атаку на наш левый фланг.
Дело началось сильной канонадой, обнявшей все пространство, заключавшееся между большой дорогой и оконечностью левого нашего фланга. В это время пехота перестреливалась только в лесу. Наполеон намеревался прежде всего привести нашу артиллерию в бездействие, и он мог надеяться на успех, потому что у него было в полтора раза более орудий, чем у нас.[58] Затем предстояло ему занять Раевского батарею пехотой, и тогда ключ позиции остался бы в его руках; но чтобы удержать за собою эту батарею, ему надобно было оттеснить нашу пехоту, защищавшую лес, находившийся на оконечности нашего левого фланга, и потому он послал для занятия сего леса сильные колонны. Мы также стали подкреплять сей фланг, и в лесу завязался ожесточенный бой. Между тем продолжался по всей линии частый артиллерийский огонь; зарядные ящики взлетали на воздух, и орудия подбивались, но подобные орудия немедленно заменялись свежими из резервной артиллерии. Во многих артиллерийских ротах были перебиты почти все офицеры и прислуга, почему для действия при орудиях назначали людей из пехоты. Войска наши, стоявшие во все время под ружьем, много потерпели от артиллерийского огня. Наполеон, находя, что уже настала пора начать атаку, послал огромные массы, чтобы взять на штыках Раевского батарею. Французская пехота несколько раз была на батарее, но ее отбивали с большой потерей. В довершение натиска он пустил всю свою конницу в атаку, чтобы прорвать наши линии, в которые она действительно вскакала и смяла почти весь 6-й корпус. Конница сия заняла с тыла Раевского батарею, на которую вслед затем пришла неприятельская пехота.[59]
Французские кирасиры собирались уже атаковать наш 5-й гвардейский корпус, коего полки построились в каре, как выдвинулись наши две кирасирские дивизии, которые ударили на неприятельскую конницу, опрокинули ее и погнали; но новые силы поспешили к французам на подкрепление, и некоторые из наших кавалерийских полков уступили место. Тогда конница наша, снова построившись, опять опрокинула неприятеля в овраг и гналась за ним до самых французских линий. Между тем сбиралась наша рассыпавшаяся пехота. В эту минуту неприятель мог бы опрокинуть все наше войско; но главнокомандующий, видя, что правый фланг наш не будет атакован, приказал 2-му и 4-му корпусам двинуться на усиление левого фланга. При переводе колонн чрез большую дорогу, Кутузов ободрял солдат, которые спешили на выручку товарищей, отвечая на приветствие главнокомандующего неумолкаемыми криками "ура!". Бенингсен лично повел главную колонну, и все понеслось рысью. Батарейные роты поскакали, рассадив людей по ящикам, лафетам и на лошадей, и новые тучи пехоты с громкими восклицаниями явились в жесточайший огонь, где заменили расстроенные полки. Но Раевского батарея была уже в наших руках.
Алексей Петрович Ермолов был тогда начальником Главного штаба у Барклая. Он собрал разбитую пехоту нашу в беспорядливую толпу, состоявшую из людей разных полков; случившемуся тут барабанщику приказал бить на штыки, и сам с обнаженной саблей в руках повел сию сборную команду на батарею. Усилившиеся на ней французы хотели уже увезти наши оставшиеся орудия, когда отчаянная толпа, взбежав на высоту, под предводительством храброго Ермолова, переколола всех французов на батарее (потому что Ермолов запретил брать в плен), и орудия наши были возвращены. Сборное войско Ермолова, увлекшись, пустилось к неприятельским линиям; но ему велено было остановиться, что весьма огорчило Алексея Петровича: потому что в то самое время Платов показался с 10 тысячами легкой конницы на левом фланге неприятеля, который обратил против этого неожиданного появления войск часть своей пехоты, и все его батареи на время умолкли. Но Платов был в тот день пьян и ничего не сделал, как и принявший после него команду Уваров ничего не предпринял. Внезапный удар этот мог бы решить участь сражения в нашу пользу.
Сим подвигом Ермолов спас всю армию. Сам он был ранен пулей в шею; рана его была не тяжелая, но он не мог далее в сражении оставаться и уехал. С ним находился артиллерии генерал-майор Кутайсов, которого убило ядром. Тела его не нашли; ядро, вероятно, ударило его в голову, потому что лошадь, которую после поймали, была облита кровью, а передняя лука седла обрызгана мозгом. 27-го числа раненый офицер доставил в дежурство Георгиевский крест, который, по словам его, был снят с убитого генерала. Крест сей признали за принадлежавший Кутайсову. Кутайсов был приятель Ермолову – молодой человек с большими дарованиями, от которых можно было много ожидать в будущем. Накануне сражения (мне это недавно рассказывал сам Алексей Петрович) они вместе читали "Фингала", как Кутайсова вдруг поразила мысль о предстоявшей ему скорой смерти; он сообщил беспокойство свое Ермолову, который ничем не мог отвратить дум, внезапно озаботивших его приятеля.
Французы постоянно усиливались в лесу; посему послали туда на подкрепление сводную гренадерскую дивизию, лейб-гвардии Измайловский и Литовский полки и, кажется, лейб-гвардии Егерский. Полки сии храбро вступили в бой, и лес был удержан, причем стрелки сих полков потеряли много людей. Генерал Храповицкий, командовавший Измайловским полком, был ранен. Начальник 2-й армии, князь Багратион, был ранен картечью в ногу и умер через несколько дней от сей раны, хотя она и не была смертельная; говорили, что он не хотел дать себе ногу отрезать, отчего и лишился жизни. Дохтуров, по званию старшего за ним, принял начальство над его армией, 6-й же корпус его совсем почти исчез.
По отражении неприятельской конницы и по овладении Ермоловым батареей сражение восстановилось прежним порядком. Полки, пришедшие с правого фланга, заступили место расстроенных частей, гвардейскую артиллерию выдвинули на батарею, где она потерпела значительный урон. Рукопашный бой между массами смешавшихся наших и французских латников представлял необыкновенное зрелище, в своем роде великолепное, и напоминал битвы древних рыцарей или римлян, как мы привыкли их себе воображать. Всадники поражали друг друга холодным оружием среди груд убитых и раненых. От атаки неприятельской конницы остались следы в наших линиях, где лежало много французских кирасир; из числа их раненые или спешенные были переколоты нашими рекрутами, которые, выбегая из рядов своих, без труда нагоняли тяжелых латников и добивали сих рослых всадников, едва двигавшихся пешком под своею грузной броней.
Многими личными подвигами сопровождалось сие страшное побоище. Конногвардейский ротмистр Шарльмон (Charlemont), эмигрант, у коего убили лошадь, был легко ранен и захвачен французами; но он не бросал палаша своего; его тащили за лядунку с требовательным "Rendez-vous!" и уже довольно далеко увели, когда товарищи прискакали и отбили его. Если б он остался в плену, то был бы непременно расстрелян как эмигрант.

32

Под Бородиным было четыре брата Орловых, все молодцы собой и силачи. Из них Алексей служил тогда ротмистром в Конной гвардии. Под ним была убита лошадь, и он остался пеший среди неприятельской конницы. Обступившие его четыре польских улана дали ему несколько ран пиками; но он храбро стоял и отбивал удары палашом; изнемогая от ран, он скоро бы упал, если б не освободили его товарищи, князья Голицыны, того же полка. Брат его Федор Орлов, служивший в одном из гусарских полков, подскакав к французской коннице, убил из пистолета неприятельского офицера перед самым фронтом. Вскоре после того он лишился ноги от неприятельского ядра. Так, по крайней мере, рассказывали о сих подвигах, коих я не был очевидцем. Третий брат Орловых, Григорий, числившийся в Кавалергардском полку и находившийся при одном из генералов адъютантом, также лишился ноги от ядра. Я видел, когда его везли. Он сидел на лошади, поддерживаемый под мышки казаками, оторванная нога его ниже колена болталась; но нисколько не изменившееся лицо его не выражало даже страдания. Четвертый брат Орловых Михайла, состоявший тогда за адъютанта при Толе, также отличился бесстрашием своим, но не был ранен. Кавалергардского полка поручик Корсаков, исполинского роста и силы, врубился один в неприятельский эскадрон и более не возвращался: тела его не нашли.
После отражения атаки неприятельской конницы пронесся слух, что король Неаполитанский взят в плен; но ошибка сия скоро разъяснилась: захвачен был генерал Бонами, командовавший кирасирами; под ним была убита лошадь, и его самого ранили несколькими ударами в голову. Когда опрокинули неприятельскую конницу, он оставался на Раевского батарее пеший и был окружен нашими пехотинцами, которые добивали его прикладами. Он упал от ударов на колени и, закрыв себе глаза левой рукой, защищался палашом в правой руке. Бонами неминуемо лишился бы жизни, если бы адъютант (говорят Ермолова) не спас его. Его положили на носилки, и четыре московских ратника принесли его к главнокомандующему. Я его видел; лицо его было так изрублено и окровавлено, что нельзя было различить ни одной черты. Он лежал на спине без движения и едва мог произнести несколько слов.
Главная перевязка наших раненых производилась при большой дороге, на половине расстояния от с. Горки к с. Татарки. Из собранных лекарей и священников первые резали члены, другие же с крестом и Евангелием увещевали к смерти тех, которые не подавали более надежды к жизни.
Перед самой атакой кавалерии я находился с братом Александром в селении Горки, как прискакал с левого фланга с каким-то известием к главнокомандующему от Семеновского полка князь Голицын Рыжий, состоявший адъютантом при Бенингсене. Бурка его была в крови; обратившись к нам, он сказал, что эта кровь брата нашего Михайлы, которого сбило с лошади ядром. Голицын не знал только, жив ли брат остался или нет. Не выражу того чувства, которое поразило нас при сем ужасном зрелище и вести. Мы поскакали с Александром на левый фланг по разным дорогам, и я скоро потерял его из виду. Встревоженный участью брата, который представлялся мне стонущим среди убитых, я мало обращал внимания на ядра, которые летали, как пули; осматривал груды мертвых и раненых, спрашивал всех, но не нашел брата и ничего не мог о нем узнать. Вдруг показалась впереди пыль и французская конница, которая неслась в атаку. За собою я увидел кирасирскую дивизию, спешившую в бой; но едва полки успели на всем скаку выстроиться, как люди и лошади у нас стали валиться, поражаемые неприятельскими ядрами. Столкнулись конницы, и завязалось кавалерийское дело, про которое я выше писал.
Участь брата Михайлы тревожила меня. Если его не успели вынести с поля сражения до сей схватки, то, наверное, не мог он уже быть в числе живых; если же успели, то его надобно было искать в Татарках. Следуя за ранеными, я спустился в лощину, по коей тянулись они вереницей и куда попадали только неприятельские гранаты, добивавшие их осколками своих взрывов. По всей лощине стояли лужи крови, среди коих многие из раненых умирали в судорожных страданиях. В таком же положении находилось множество лошадей, боровшихся со смертью. Картина ужасная! Стон и вопль смешивались со свистом перелетавших ядер и лопавшихся гранат. Истребление человеческого рода на сем месте изображалось во всей полноте, ибо ни одного целого человека и необезображенной лошади тут не было видно. Можно себе составить понятие о понесенном некоторыми полками уроне из следующего примера. Я ехал до атаки по полю сражения мимо небольшого отряда иркутских драгун. Всего их было не более 50 человек на конях, но они неподвижно стояли во фрунте с обнаженными палашами под сильнейшим огнем, имея впереди себя только одного обер-офицера. Я спросил у офицера, какая это команда?
– Иркутский драгунский полк, – отвечал он, – а я поручик такой-то, начальник полка, потому что все офицеры перебиты, и кроме меня никого не осталось.
После сего драгуны сии участвовали еще в общей атаке и выстояли все сражение под ядрами. Можно судить, сколько их под вечер осталось.
Выехав на большую дорогу, я поворотил вправо к Татаркам, но никто о брате ничего не знал; люди наши, однако, говорили, что видели как будто его сидевшим саженях в 30 от большой дороги. Александр возвратился с левого фланга и также не нашел брата; он далее меня ездил, ибо я поравнялся только с Раевского батареей, он же доезжал до конца левого фланга.
Солнце уже садилось, но огонь не прекращался; однако же к ночи мы, после жаркого боя, уступили место, лишившись нескольких орудий. Остатки Дохтурова 6-го корпуса, примыкавшие правым флангом своим к большой дороге, еще кое-как удержались; но оконечность нашего левого фланга была совершенно отброшена назад, так что старая Можайская дорога оставалась почти совсем открытой. Все с нетерпением ожидали наступления темноты, которая, с прекращением кровопролития, спасала нас от совершенной гибели, которой бы не миновать, если б день еще два часа продлился. Конечно, не побежали бы войска наши, но все легли бы на месте, ибо неприятель был слишком превосходен в силах. Французская Старая гвардия еще в дело не вступала, тогда как часть нашей гвардии потеряла уже довольно большое количество людей, и Преображенский, и Семеновский полки, не сделав ни одного ружейного выстрела, понесли от одних ядер до 400 человек урона в каждом. В Семеновском полку служили два сына Алексея Николаевича Оленина. Подняв во время сражения неприятельское ядро, они перекатывали его друг к другу; к забаве этой присоединился товарищ их, Матвей Муравьев, как вдруг прилетело другое ядро и разорвало пополам старшего Оленина, у второго же пролетело ядро между плечом и головой и дало ему такую сильную контузию, что его сперва полагали убитым. Он опомнился, но долго страдал помешательством, отчего он хотя и выздоровел, но остался со слабой памятью и с признаками как бы ослабевших умственных способностей.
Когда совершенно смерклось, сражение прекратилось, и неприятель, который сам был очень расстроен, опасаясь ночной атаки, отступил на первую свою позицию, оставив Раевского батарею, лес и все то место, которое мы поутру занимали. Войска наши, однако, не подвинулись вперед и провели ночь в таком положении, как ввечеру остановились. Обе армии считали себя победоносными и обе разбитыми. Потеря с обеих сторон была равная, не менее того гораздо ощутительнее для нас; потому что, вступая в бой, у нас было гораздо менее войск, чем у французов.
Таким образом кончилось славное Бородинское побоище, в котором русские приобрели бессмертную славу. Подобной битвы, может быть, нет другого примера в летописях всего света. Одних пушечных выстрелов было выпущено французами 70 тысяч, так что их приходилось почти на каждого нашего раненого или убитого, не считая миллионов выстрелянных ими ружейных патронов и поражение холодным оружием. Во всей России отслужили благодарственные молебствия; но как должны были удивиться, когда через несколько дней услышали, что французы уже в Москве!
Государь приказал выдать каждому рядовому и унтер-офицеру по пяти рублей в награждение, и добродушные солдаты наши приняли с благоговением сию монаршую милость.[60]
Во всю ночь с 26-го на 27-е число слышался по нашему войску неумолкаемый крик. Иные полки почти совсем исчезли, и солдаты собирались с разных сторон. Во многих полках оставалось едва 100 или 150 человек, которыми начальствовал прапорщик. Вся Можайская дорога была покрыта ранеными и умершими от ран, но при каждом из них было ружье.[61] Безногие и безрукие тащились, не утрачивая своей амуниции. Ночи были холодные. Те из раненых, которые разбрелись по селениям, зарывались от стужи в солому и там умирали. В моих глазах коляска генерала Васильчикова проехала около дороги по большой соломенной куче, под которой укрывались раненые, и некоторых из них передавила. В памяти моей осталось впечатление виденного мною в канаве солдата, у коего лежавшая на краю дороги голова была раздавлена с размазанным по дороге мозгом. Мертвым ли он уже был, или еще живым, когда по черепу его переехало колесо батарейного орудия, того я не был свидетелем. Лекарей недоставало. Были между ними и такие, которые уезжали в Можайск, чтобы отдохнуть от переносимых ими трудов, отчего случилось, что большое число раненых оставалось без пособия. Хотя было много заготовлено подвод, но их и на десятую долю раненых недостало. Часть их кое-как добрела до Москвы, но многие сгорели в общих пожарах, обнявших весь околоток.

33

Перед выездом моим в 1816 году в Грузию виделся я в Петербурге с возвратившимся из плена лейб-гвардии Финляндского полка полковником фон Менгденом, который был захвачен больным в Москве, и я слышал от него следующие подробности о поле Бородинской битвы. Когда его с прочими пленными гнали к Смоленску через Бородинское поле, он увидел в селении Горки трех раненых русских солдат, которые сидели рядом, прислонившись к избе. Двое из них были уже мертвые, третий еще жил, фон Менгден проходил в сем месте 18 дней после сражения; ни одно тело не было еще убрано. Смрад был нестерпимый. Оставшиеся после столь долгого времени в живых раненые питались сухарями, добываемыми из ранцев убитых, среди волков, питавшихся сотлевавшими трупами людей и лошадей. Тела на поле сражения оставались не похоронены до того времени, как, по изгнании французов, земская полиция вступила в свое управление. Тогда пригнали крестьян, и трупы складывали в костры, которые сожигали. Не менее того зараза распространилась во всех окрестных селениях, отчего померло много жителей. В 1816 году я посетил Бородинское поле сражения и нашел на нем еще много костей, обломки от ружейных лож и остатки киверов. Батареи наши еще не были срыты. Стоило только несколько взрыть землю на Раевского батарее, чтобы найти человеческие остовы. Я поднял одну голову со вдавленным в одной стороне (вероятно картечью) черепом и послал ее в Петербург к брату Михайле. Окрест лежащие селения были разорены, и в колокольне Бородинской церкви видны еще были наши ядра.
Когда в 1812 году войска наши располагались на позиции при Бородине, хлеб в поле везде стоял великолепный и подавал надежду на обильный урожай; но все поля эти были потоптаны.
В том же 1816 году, проезжая через город Старую Русу, я познакомился с городничим Толстым, которому принадлежала мыза Татарки. Он уверял меня, что в 1813 году некому было засевать Бородинское поле, что ни одно зерно не было брошено в землю, но что земля, столь удобренная кровью и животным гниением, дала без всякой работы отличный урожай хлеба. Никакой памятник не сооружен в честь храбрых русских, погибших в сем сражении за отечество.[62] Окрестные селения в нищете и живут мирскими подаяниями, тогда как государь выдал 2 000 000 рублей русских денег в Нидерландах жителям Ватерлоо, потерпевшим от сражения, бывшего на том месте в 1815 году!
Потеря наша убитыми и ранеными в сем сражении состояла из 26 генералов, 1200 штаб– и обер-офицеров и 40 000 нижних чинов. Французы не менее нашего потеряли. Лошадей похоронено на поле сражения 19 000.[63] От гула 1500 орудий земля стонала за 90 верст. Говорят, что даже в Москве был слышен гул от пальбы. Пленных взято очень мало, не более 1000 человек. Французам же достались в плен с поля сражения люди большей частью раненые, и из них, которые не были в состоянии следовать, были добиты поднявшими их. Под Бородиным убит начальник штаба в ариергарде у Коновницына квартирмейстерской части полковник Гавердовский, под начальством коего служил несколько времени брат Александр. Гавердовский был человек с достоинствами и один из лучших офицеров Генерального штаба, как по своему уму, так и по знаниям, опытности и храбрости. Он был уважаем начальниками и любим своими подчиненными.
Передавая виденное мною под Бородиным и слышанное о сем сражении, помещаю здесь частный эпизод сего сражения, рассказанный мне пионерным капитаном Шевичем, с которым я познакомился в Динабурге в 1815 году.
В 1812 году Шевич командовал пионерной ротой. Желая участвовать в Бородинском сражении, он лично просил главнокомандующего вверить ему несколько орудий, при коих он со своими пионерами предлагал исполнять должность артиллеристов. Кутузов исполнил желание просителя и велел поставить его на Раевского батарею. Шевич имел двух братьев, служивших в каком-то полку, с которыми он 8 лет не виделся. Полк их, стоявший до войны в Финляндии, присоединился к большой армии, о чем он, Шевич, не знал. Для прикрытия его орудий случайно назначили баталион того полка, в коем братья его служили. Желая познакомиться с офицерами, он накануне сражения подошел ввечеру к огню, около которого они сидели. Осведомившись о названии полка, он спросил баталионного командира, не знает ли он брата его Шевича, который в этом полку служит. Но как они оба удивились, узнав друг друга! Братья обнялись. Шевич нашел и другого брата своего, который служил обер-офицером в том же баталионе. Братья провели ночь у огня, приготовляя себя к предстоявшей битве. Они выразили взаимную дружбу свою завещанием не выдавать друг друга. Когда французы взяли батарею, пионерный Шевич, схватив ружье, отбивался около своих орудий; брат его, майор, бросился к нему с баталионом на помощь и отстоял орудия, но убит подле вырученного им брата, который сам, раненный пулей в руку и штыком в грудь, не оставляет своего места. Третий брат жестоко ранен; его берут четыре солдата и хотят вынести из огня, но прилетевшая граната попадает прямо на раненого, взрывом своим разносит его члены в разные стороны и убивает четырех солдат, его несших. Это случилось в виду пионерного капитана, который в отмщение не дает помилования неприятелю. Французов всех перекололи и освободили орудия. Замечательный случай этот не имеет, конечно, ничего необыкновенного; но подробности рассказа могли бы подвергнуться сомнению, если б Шевич не был действительно известен в армии за человека отчаянной храбрости. Впрочем, говорили также, что поведение его было далеко не отличное и что он большой буян. Кажется, что он теперь выключен из службы за дурное поведение.
Ночь с 26 на 27 августа все провели без сна. Разнесся слух, что с рассветом сражение возобновится. Об этом действительно судили в созванном Кутузовым военном совете, но не верю, чтобы сам главнокомандующий о том помышлял, потому что армия наша была слишком расстроена: неизбежно последовала бы гибель нашего войска, если б дело на следующий день возобновилось. Скорее полагаю, что слух этот распустили с тем намерением, чтобы поддержать дух в войсках и не дать им заметить горестного нашего положения. Во все время сражения главнокомандующий сохранял невозмутимое хладнокровие. В самые опасные минуты он не терялся и рассылал приказание свои со спокойным видом, что немало служило к поддержанию духа в войсках.
27 августа брат Александр до рассвета снова отправился на поле сражения отыскивать тело Михайлы. Он проехал за нашу цепь, объездил все поле и не нашел брата. К удивлению своему, увидел он, что неприятель, оставив новую позицию, которой овладел после битвы накануне ввечеру, провел ночь на занимавшемся им с утра до боя бивуаке. Александр первый довел о том до сведения главнокомандующего.
Очень рано поутру войска наши, оставив поле сражения, начали отступать к Можайску. Пройдя город, остановились на высотах. Уменьшение сил наших было на глаз заметно, ибо на походе дивизии скорее прежнего сменяли одна другую. Не менее того отступление совершилось в таком порядке, что, судя по оному, нельзя бы назвать нас разбитыми. Пострадали, как выше сказано, раненые; некоторых из них передавили на большой дороге; те же из них, которые добрели до Можайска, сгорели в домах при общем пожаре города. Французы сами были очень расстроены и не решились нас преследовать; но, заняв ввечеру Можайск, они вступили с нашим ариергардом в перестрелку, которая поздно прекратилась. Затем мы провели ночь без тревоги.
Мы полагали брата Михайлу убитым; но в надежде еще найти его Александр на всякий случай выпросил у Вистицкого позволение ехать в Москву, чтобы искать брата по дороге между множеством раненых, которых везли на подводах. Так как мы во всем терпели недостаток, то мы положили с Александром, чтоб мне отпроситься в деревню князя Урусова, село Осташево, чтобы взять оттуда несколько лошадей и продовольствия и, если бы оказалось возможным, то и денег. Село сие лежит в 35 верстах от Бородина и 41 – от Можайска. Вистицкий отпустил меня 27-го числа ввечеру. Я отправился один верхом рысью, но, отъехав верст 8, встретил казачий пост, который меня не пустил далее, говоря, что он имеет строгое приказание никого не пропускать по этой дороге, потому что неприятель ее уже занял, что было справедливо; ибо тут же приведены были пленные французы разъездом казаков, от которых я узнал, что они взяли пленных в селе Бражникове, отстоящем от нашей деревни (бывшей князя Урусова) на одну версту. Итак, я возвратился ночью назад.
В наше село Осташево (или Александровское) заходило человек 60 французских мародеров, которые побили стекла в доме, сорвали с биллиарда сукно и поколотили управителя, но более ничего не могли сделать; потому что крестьяне, собравшись, часть их выгнали, а другую, по истязанию, убили.
28-го рано поутру мы снова отправились отыскивать брата Михайлу; ехали медленно, среди множества раненых, и всех расспрашивали, описывая им приметы брата; но ничего не узнали. Наконец, подпоручик Хомутов, который мимо ехал, сказал нам, что он 27-го числа видел брата Михайлу жестоко раненным на телеге, которую вез московский ратник, и что брат поручил ему известить нас о себе. Равнодушие товарища Хомутова, не известившего нас о том накануне, заслуживало всякого порицания, и он не миновал упреков наших. Мы продолжали путь свой и разыскания. Проезжая через селения, один из нас заходил во все избы по правой стороне улицы, а другой по левой; но в этот день мы его не нашли. Я остался ночевать в главной квартире; Александр же поехал далее.

34

29-го числа я отправился в Москву. В горестном положении увидел я столицу. Повсюду плач и крик, по улицам лежали мертвые и раненые солдаты. Жители выбирались из города, в коем проявлялись уже беспорядки; везде толпился народ. Я прискакал в дом князя Урусова, полагая найти там отца и братьев. Старый кучер подъехал ко мне испуганный и, не узнав меня, принял лошадь. Я вбежал с шумом, но Александр, встретив меня, остановил:
– Тише, тише, – сказал он, – Михайла умирает; у него антонов огонь показался, и теперь ему операцию делают.
Осторожно вошедши в батюшкин кабинет, я увидел брата Михайлу, лежащего на спине. Доктор Лемер (Lemaire) вырезывал ему снова рану и пускал из нее кровь. Михайла узнал меня, кивнул головой, и во все время мучительной операции лицо его не изменилось. Приятель его Петр Александрович Пустрослев тут же находился. Дом был уже почти совсем пуст. Князь Урусов выехал с батюшкой в Нижний Новгород, куда все московское дворянство укрылось. В доме оставалось только несколько слуг наших и те вещи, которые не могли вывезти в скорости. Я вышел из комнаты раненого.
Лемер, окончив операцию, подал нам некоторую надежду на выздоровление брата, впрочем, очень малую. Ввечеру Александр рассказал мне случившееся с Михайлой, по его собственным словам. Во время Бородинского сражения Михайла находился при начальнике Главного штаба Бенингсене на Раевского батарее, в самом сильном огне. Неприятельское ядро ударило лошадь его в грудь и, пронзив ее насквозь, задело брата по левой ляжке, так что сорвало все мясо с повреждением мышц и оголило кость; судя по обширности раны, ядро, казалось, было 12-фунтовое. Брату был тогда 16-й год от роду. Михайлу отнесли сажени на две в сторону, где он, не известно сколько времени, пролежал в беспамятстве.
Он не помнил, как его ядром ударило, но, пришедши в память, увидел себя лежащим среди убитых. Не подозревая себя раненым, он сначала не мог сообразить, что случилось с ним и с его лошадью, лежавшей в нескольких шагах от него. Михайла хотел встать, но едва он приподнялся, как упал и, почувствовав тогда сильную боль, увидел свою рану, кровь и разлетевшуюся вдребезги шпагу свою. Хотя он очень ослаб, но имел еще довольно силы, чтобы приподняться и просить стоявшего подле него Бенингсена, чтобы его вынесли с поля сражения. Бенигсен приказал вынести раненого, что было исполнено четырьмя рядовыми, положившими его на свои шинели; когда же они вынесли его из огня, то положили на землю. Брат дал им червонец и просил их не оставлять его; но трое из них ушли, оставив ружья, а четвертый, отыскав подводу без лошади, взвалил его на телегу, сам взявшись за оглобли, вывез его на большую дорогу и ушел, оставив ружье свое на телеге. Михайла просил мимо ехавшего лекаря, чтобы он его перевязал, но лекарь сначала не обращал на него внимания; когда же брат сказал, что он адъютант Бенингсена, то лекарь взял тряпку и завязал ему ногу просто узлом. Тут пришел к брату какой-то раненый гренадерский поручик, хмельной и, сев ему на ногу, стал рассказывать о подвигах своего полка. Михайла просил его отслониться, но поручик ничего слышать не хотел, уверяя, что он такое же право имеет на телегу, при сем заставил его выпить водки за здоровье своего полка, от чего брат опьянел. Такое положение на большой дороге было очень неприятно. Мимо брата провезли другую телегу с ранеными солдатами; кто-то из сострадания привязал оглобли братниной телеги к первой, и она потащилась потихоньку в Можайск. Брат был так слаб и пьян, что его провезли мимо людей наших, и он не имел силы сказать слова, чтобы остановили его телегу.
Таким образом привезли его в Можайск, где сняли с телеги, положили на улице и бросили одного среди умирающих. Сколько раз ожидал он быть задавленным артиллерией или повозками. Ввечеру московский ратник перенес его в избу и, подложив ему пук соломы в изголовье, также ушел. Тут уверился Михайла, что смерть его неизбежна. Он не мог двигаться и пролежал таким образом всю ночь один. В избу его заглядывали многие, но, видя раненого, уходили и запирали дверь, дабы не слышать просьбы о помощи. Участь многих раненых!
Нечаянным образом зашел в эту избу лейб-гвардии Казачьего полка урядник Андрианов, который служил при штабе великого князя. Он узнал брата и принес несколько яиц всмятку, которые Михайла съел. Андрианов уходя написал мелом по просьбе брата на воротах "Муравьев 5-й".
Ночь была холодная; платье же на нем изорвано от ядра. 27-го поутру войска наши уже отступали чрез Можайск, и надежды к спасению казалось никакой более не оставалось, как неожиданный случай вывел брата из сего положения. Когда до Бородинского сражения Александр состоял в ариергарде при Коновницыне, товарищем с ним находился квартирмейстерской части подпоручик Юнг, который пред сражением заболел и уехал в Можайск. Увидя подпись на воротах, он вошел в избу и нашел Михайлу, которого он прежде не знал; не менее того долг сослуживца вызвал его на помощь. Юнг отыскал подводу с проводником и, положив брата на телегу, отправил ее в Москву. К счастию случилось, что проводник был из деревни Лукино, князя Урусова. Крестьянин приложил все старание свое, чтобы облегчить положение знакомого ему барина, и довез его до 30-й версты, не доезжая Москвы.
Михайла просил везде надписывать его имя на избах, в которых он останавливался, дабы мы могли его найти. Александр его и нашел по этой надписи. Он тотчас поехал в Москву, достал там коляску, которую привез к Михайле, и, уложив его, продолжал путь. Приехав в Москву, он послал известить Пустрослева, который достал известного оператора Лемера; но когда сняли с него повязку, то увидели, что антонов огонь уже показался. Я приехал в Москву в то самое время, как рану снова растравляли.
Спустя несколько лет после сего Михайла приезжал в отпуск к отцу в деревню и отыскивал лукинского крестьянина, чтобы его наградить; но его не было в деревне: он с того времени не возвращался, и никакого слуха о нем не было; вероятно, что он погиб во время войны в числе многих ратников, не возвратившихся в дома свои. Я слышал от Михайлы, что в минуту, когда он, лежа на поле сражения, опомнился среди мертвых, он утешался мыслию о приобретенном праве оставить армию, размышляя, что если ему суждено умереть от раны, то и смерть сия предпочтительна тому, что он мог ожидать от усталости и изнеможения, ибо он давно уже перемогался. Труды его и переносимые нужды становились свыше сил. Если же ему предстояло выздоровление, то он все-таки предпочитал страдания от раны тем, которые он должен был чрез силы переносить по службе.[64] По сему можно судить о тогдашнем положении нашем! Мы с Александром были постарее Михайлы и от того могли лучше его переносить усталость и труды; но истощалось и наше терпение.
Приехав в Москву, я разделся, чего давно уже не удавалось мне сделать, и нашел себя в плохом положении. В Смоленске еще открылись у меня на ногах цинготные язвы. Хотя я их несколько раз сам перевязывал, но в Москве с трудом можно было отодрать присохшие бинты. Платье и белье были на мне совсем изорваны и покрыты насекомыми. Я переоделся и от того одного уже почувствовал облегчение. Однако денег у нас не было ни гроша, а надобно было отправить раненого брата в Нижний Новгород к отцу; надобно было ему достать в дорогу лекаря и снабдить кое-каким продовольствием. Я поехал к бывшему тогда в Москве полицеймейстеру Александру Александровичу Волкову, двоюродному брату отца. У него во всех комнатах лежали знакомые ему раненые гвардейские офицеры, за которыми он ухаживал. На просьбу взаймы денег он вынул бумажник и дал мне счесть, сколько их у него оставалось. Я нашел 120 рублей, и он мне отдал половину. С 60 рублями я возвратился домой. Александр со своей стороны также достал несколько денег, и мы отдали их Михайле.
Заложив оставшуюся в сарае коляску парой, мы отправили на ней раненого. За ним же ехала телега с поклажей, а за телегой шли оставшиеся дворовые люди: старики, бабы и ребятишки. Пустрослев также отправлялся в Нижний Новгород; он поехал вместе с братом и с ними известный врач того времени Мудров, который полюбил брата, лечил и спас его во второй раз от смерти. Александр проводил обоз сей верст 20 за Москву и там простился с Михайлой, не надеясь когда-либо с ним опять свидеться; потому что, когда сняли перевязку, то нашли, что антонов огонь вновь открылся. С тех пор я более ничего о нем не слышал до времени обратного занятия нами Вильны.

35

Дом князя Урусова оставался почти пустой. Мы пошли с Александром обыскивать его, дабы взять то, что возможно было с собою увезти. Старый лакей Колонтаев показал нам два запечатанных погреба, о коем мы еще в детстве слышали по рассказам, что князь Урусов, лет 40 тому назад, запасал в них хорошие вина, которые никогда не подавались к столу. Печати были сломаны, замок отбит, и мы водворились с фонарем и рюмкой для пробы вин, разрыли песок и нашли зарытые бутылки со старым венгерским и другими отличными винами и ликерами. Многого увезти нельзя было за недостатком места для укладки, и потому, выбрав бутылок двадцать, мы уложили их в ящик, чтобы с собой взять. Остальным вином угощали мы приезжавших к нам товарищей; но за всем тем, в два дня пребывания нашего в Москве, мы не извели и четвертой доли всего запаса. Затем один из погребов заложили камнем, а другие просто заперли. Французы расхитили один из них, другого же не нашли. Спустя несколько лет после войны, когда батюшка вступил во владение наследства, оставшегося от князя Урусова, он забыл о сем погребе. Когда же я к нему в отпуск приехал, то просил у него позволения заглянуть в знакомый мне погреб. Он мне подарил его, говоря, что в нем не могло ничего хорошего остаться. Много вин в нем оказалось попорченными; но оставалось еще до 50 бутылок хорошего вина, коим я долго угощал отца в его доме.
Во время пребывания нашего в Москве прибежал управитель суконной фабрики князя Урусова Василий Новиков. Он жил в селе Охлебихине, в 40 верстах от Москвы, и не ожидал французов, как вдруг пришел к нему неприятельский отряд и разграбил селение; Новикова же поколотили и разули. Он явился к нам босой и с перепугу рассказывал чудные вещи о французах. Переняв у них бранные речи, он как бы с ума рехнулся и не переставал объяснять разные подробности о французах, уверяя, что народ этот не умеет говорить, а только лепечет. От Новикова слышали мы также, что английское войско идет на выручку Москвы и что он даже сам видел английскую конницу. Посмеявшись рассказам его, мы, однако, рассудили, что главнокомандующий мог не знать о появлении неприятеля в той стороне, и потому я поспешил к Вистицкому с сим известием и нашел главную квартиру в Филях, что в шести верстах от Москвы.
Начальник мой, генерал Вистицкий, приказал мне лично о том объяснить главнокомандующему. Я пошел к Кутузову, который сидел в креслах среди комнаты, окруженный корпусными командирами. Полагаю, что у них тогда был военный совет, на коем судили о сдаче Москвы. Все говорили, один только Кутузов молчал. Когда я ему доложил, он мне отвечал только: "хорошо", и я возвратился. Видно, что ему уже известны были направления, по которым пошел отряд французов. Непростительно, однако же, Вистицкому, что он того не знал; но слабого и бестолкового старика сего ни до чего не допускали: он боялся даже сам подойти к главнокомандующему с докладом.
Я возвратился в Москву. Слух носился, что город будут защищать; приступили даже к деланию окопов для укрепленного лагеря. Главнокомандующим в Москве был тогда граф Ростопчин, который ежедневно издавал жителям прокламации в простых народных выражениях. Листы сии быстро распространялись по городу и всеми читались. Сими воззваниями Ростопчин сзывал народ, дабы, соединив толпы, идти против неприятеля. Он приказал отпереть арсенал и позволил всем входить в него, чтобы вооружаться. Город наполнялся вооруженными пьяными крестьянами и дворовыми людьми, которые более помышляли о грабеже, чем о защите столицы, стали разбивать кабаки и зажигать дома. Ростопчин старался поддержать сей беспорядок и без суда обвинил напрасно в измене купеческого сына Верещагина, которого приказал полицейским драгунам при себе изрубить палашами в виду всего народа, с шумом обступившего его дом. Говорили после, что Ростопчин пожертвовал этим молодым человеком для своего личного спасения.[65] По обвинению во всеуслышание Верещагина в измене и по нанесении ему первых ударов палашами, разъяренная толпа, схватив несчастного, изорвала его на части, тело же его оставили на улице непохороненным.
Верещагин был молодой человек с некоторым образованием. Он знал иностранные языки, и вся вина его состояла в том, что он, из французских ведомостей переведя одну реляцию о деле на русский язык, дал прочитать перевод свой приятелю. Ростопчину в общем мнении не простят сего поступка. Слышно также было, что он чувствует угрызения совести и что тень невинно умерщвленного часто представляется ему с упреками. Кроме небольшой части простого народа, никого в городе не оставалось. Дворянство все почти выехало. По каретам, в то время показывавшимся на улице, народ бросал каменьями. Цель Ростопчина была сжечь столицу, дабы неприятелю не достались запасы продовольствия, находившиеся в домах. Для вернейшего достижения сего выпустили арестантов из острогов и вывезли из Москвы пожарные трубы.
2 сентября войска наши обошли город чрез Воробьевы горы.[66] В ариергарде оставался Милорадович, которому приказано было заключить с неприятелем перемирие на 24 часа, дабы успеть вывезти раненых из столицы. Перемирие состоялось, но в госпиталях было до 25 000 больных и раненых, из коих часть сгорела в общем пожаре города. В Москве также оставалось еще много офицеров, которые заехали в свои дома. Некоторые из них, не ожидая столь скорого появления неприятеля, были захвачены в плен. В плен попался квартирмейстерской части подпоручик Василий Перовский 2-й. Он в то время выбирал из отцовского арсенала графа Разумовского ружья и кидал их в колодец. Французы внезапно схватили его при сем занятии и отослали с другими пленными во Францию.[67]
В этой партии пленных находился также Михайло Александрович фон Менгден, о котором я выше упоминал. Он лежал в Москве больной горячкой, в доме тетки своей Колошиной. Услышав об оставлении нами города, он велел себя вывезти, но едва доехал до Арбатских ворот, как неприятельский отряд настиг его и взял в плен. Фон Менгден впоследствии мне рассказывал, как французы с ними дурно обходились. Они убивали тех из пленных, которые от ран или болезни не могли далее идти, а с других снимали обувь и одежду, оставляя их босыми и почти нагими.
Я также попался бы в плен, если б не прискакал к нам в дом товарищ наш Лукаш с известием, что неприятель уже у Дорогомиловской заставы. Я поспешил с ним к заставе, чтобы о том увериться, и, услышав французские барабаны, поскакал домой, велел заложить телегу и отправился из города, взяв из дома князя Урусова старого, толстого и пьяного повара Евсея Никитича, который во весь поход до Вильны оставался при мне. Я поехал к заставе, в которую ариергард наш прошел, и прибыл к армии; то была, кажется, Владимирская застава. Дорогой я увидел лавку, в которую забрались человек десять солдат и грабили ее. Купец, подбежав ко мне, просил защитить его. Я слез с лошади и разогнал солдат; за одним из них, который унес какую-то добычу, я погнался и ударил его обнаженной саблей по плечу, так что он упал на землю. После я сожалел, что, вступившись в дело, помешал солдатам попользоваться у купца товаром, который достался же французам.
Мы никак не могли свыкнуться с мыслью, что оставляем Москву неприятелю, который будет обладать и распоряжаться в нашей древней святыне. С армией выехало из Москвы множество карет с семействами обывателей; бесконечный обоз этот остановился на первую ночь по большей части с главной квартирой и в окрестных селениях верст на 15 от города; на следующий же день укрывавшиеся от неприятеля семейства продолжали путь свой далее к востоку.
В Москве оставалось много наших мародеров. Во всех действующих войсках наших, по выступлению из столицы, состояло только 55 тысяч человек под ружьем. В том числе считался и небольшой отряд с Белорусским гусарским полком, посланный по Петербургской дороге под командой генерала Винценгероде к городу Клин, где ему назначалось, соединившись с Тверским ополчением, прикрывать г. Тверь. Французы недалеко подвинулись по сей дороге, и Винценгероде оставался в Клину во все время пребывания неприятеля в Москве.[68]

36

Наполеон думал, что сдача русской столицы совершится таким же порядком, как сдача Вены. Он ожидал у заставы депутацию с ключами города, но крайне удивился, когда увидел, что город уже в нескольких местах горит. Войска его вступили парадом по запустелым улицам Москвы и, подошедши к Кремлю, были встречены ружейными выстрелами из арсенала, куда забралась толпа пьяных, впрочем, скоро сдавшихся после нескольких пушечных выстрелов со стороны французов.
Скоро сделался взрыв пороховых погребов, и древняя столица наша под вечер вся запылала. Наполеон приказал тушить пожар и ловить зажигателей. Их до 200 человек повесили или расстреляли; но пожар от того не прекратился, и французские солдаты разбрелись по городу, грабили, разбивали винные погреба, перепились и, наконец, сами стали зажигать дома. Некоторые из жителей, в то время в городе оставшихся, уверяли меня ныне, что среди неприятельских войск происходил ужасный беспорядок: ни начальники их, ни солдаты не находили своих полков; все было пьяно и перемешано. Несколько из оставшихся обывателей города были убиты французами, женщины изнасилованы, церкви осквернены, образа поруганы. Французы вели себя при взятии Москвы как народ дикий и необразованный. В сущности, из таких людей и было большей частью составлено их многочисленное войско. Из всех добродетелей, знаменующих доблестного воина, они сохранили только храбрость. Наполеон остановился в Кремлевском дворце. Сильные караулы были поставлены у всех ворот, и русским был воспрещен вход в Кремль. Впоследствии и император французов, вытесненный из города пожаром, поместился в Петровском дворце, что в трех верстах от Москвы по Петербургской дороге.
Многие находят, что Кутузов должен был снова вступить со всеми силами в Москву 2 же сентября ночью, в том предположении, что он непременно истребил бы опьяненное войско неприятеля; но мне кажется, что такая мера была бы неосторожна, потому что войска наши неминуемо разбрелись бы, как и неприятель, для грабежа и пьянства, и армия наша вся бы исчезла, тогда как у неприятеля оставалось еще за городом по Смоленской дороге несколько корпусов, расположенных лагерем и в порядке.
Я выехал из Москвы после полудня и застал главную квартиру в большом селении, лежащем в 15 верстах от заставы. Оно было наполнено народом всякого рода, от чего происходила большая суматоха. Так как я приехал поздно и не знал куда явиться, то, сыскав товарищей, остановился у них. Потом я пошел к полковнику Эйхену 2-му (Федору Яковлевичу), чтобы осведомиться о происходившем, и узнал, что Вистицкий сменен, а на месте его исправляет должность генерал-квартирмейстера полковник Толь, к которому мне поэтому надобно явиться. Эйхен был приятный человек и хороший офицер, но он еще лучше мне показался, когда подпил немного моим старым венгерским вином, которого я ему две бутылки подарил.
В тот же вечер явился я к Толю. У него были собраны все наши офицеры, и он принял нас следующими словами:
– Господа, мне надобно теперь послать отличных офицеров в ариергард; движения войск наших будут требовать большой расторопности со стороны вашей. Господа Муравьев и Мессинг, вы назначены в ариергард к генералу Раевскому; отправляйтесь сейчас же и явитесь к нему; вы там найдете себе в товарищи подпоручика Юнга. Не сомневаюсь, что вы поддержите хорошее мнение, которое я о вас имею.
Судя по словам Толя, кажется, что фланговый марш около столицы уже был предположен. Ариергард стоял несколькими верстами ближе к Москве. Мы отправились туда и явились к генералу Раевскому; но как в тот вечер не предстояло нам занятий, то, по отыскании Юнга, мы расположились ночевать на дворе. Юнг был старый офицер, служивший еще в 1807 году; происхождения он был незнатного и воспитания не отличного, но простой и, может быть, добрый малый. Он был высокого мнения о себе и охотно рассказывал, как по службе обижен, жалуясь, что всего имел только Анненскую шпагу, причем рассчитывал вперед на четыре дела с неприятелем для получения четырех крестов, которые собирался расположить на груди своей симметрическим образом. Мы скоро заметили изъяны Юнга и прозвали его рыцарем симметрии и экилибра. Он был очень скуп и любил ездить на фуражировки для поживы на мызах, любил также отобедать или чаю напиться на чужой счет. Не миновал он затем насмешек от нас. Мессинг был тоже несколько лет в службе, но мало ею занимался; он был хороший товарищ, остроумен и большой повеса.
Юнг передал нам, что старшим офицером Генерального штаба назначили к нам в ариергард корпуса водяных сообщений капитана Гогиуса, что нам было неприятно. В ожидании в тот же вечер нового начальника своего, мы легли в солому, притаясь сонными, как вдруг приехал Гогиус, фигура небольшого роста, толстенькая и неблаговидной наружности. Не слезая с лошади, он закричал нам: "Господа!" Никто не отвечал. Гогиус несколько раз повторил свое восклицание, но мы захрапели. Наконец он слез с лошади, подошел к Юнгу и, разбудив его от притворного сна, объявил о своем назначении от имени Толя. Юнг спросил, есть ли у него на то предписание. Предписания не было, и Юнг снова захрапел. Гогиус, видя, что ему делать было нечего, стал вызывать нас шутками. Тогда мы приветствовали его и уложили с собою вместе. Он недолго у нас держался; его куда-то отправили; рассказывали, что он будто подозревался в деле о передаче известий неприятелю.[69] Он получил у нас прозвание Ориона по созвездию, коему уподоблялись три звездочки, которые он имел на эполетах, по форме установленной в корпусе водяных сообщений, где он числился.
В то время как я приехал в селение, где находился генерал Раевский, сделался в Москве взрыв порохового магазина. Треск был ужасный, и город, который уже в нескольких местах горел, почти весь запылал. Зрелище было грустное и вместе страшное. Мы никак не хотели верить, чтобы пламя пожирало Москву, и полагали, что горит какое-нибудь большое селение, лежащее между нами и столицей. Свет от сего пожара был такой яркий, что в 12 верстах от города, где мы находились, я ночью свободно читал какой-то газетный лист, который на дороге нашел.
3 сентября поутру мы увидали перед собою французский авангард. Так как мы терпели недостаток в съестных припасах, то я отправился с одним из наших слуг и казаком, чтобы запастись в большой барской усадьбе, видневшейся верстах в двух в стороне от дороги. Впоследствии узнал я, что дом этот принадлежит какому-то князю Голицыну. Дом еще не был разграблен, стены украшались великолепными картинами, и роскошная мебель во всех комнатах оставалась неприкосновенной; но во всем доме и дворе не было живой души, и я ничего не мог приобрести для продовольствия нашей артели. Вскоре после меня приехали на мызу башкиры и казаки, от которых я узнал, что войска наши отступают и что неприятель идет вперед по большой дороге. Поспешно сев на лошадь, я выехал за сад и увидел перед собою передовую цепь французов; пехоты же нашей уже не было. На большую дорогу можно было попасть, подавшись еще несколько вперед, чтобы объехать небольшое болото, и я поскакал по этому направлению, между тем как французские войска приближались. Но, достигнув оконечности болота, я круто поворотил налево, уже в близком от неприятеля расстоянии и достиг ариергарда нашего на большой дороге. Французы не поехали на меня, вероятно, потому что я сначала сам в их сторону скакал, отчего они могли принять меня за одного из своих.
На военном совете, собранном главнокомандующим, определено было обойти Москву фланговым маршем, дабы занять Калужскую дорогу и прикрыть южные губернии, откуда мы могли получать подкрепление и продовольствие. Между тем наши партизаны должны были занять все дороги, в особенности Можайскую, не допуская до Москвы неприятельских транспортов, шедших от Смоленска. Мы не были в силах выдержать сражения, и потому нам надобно было прибегать к иным средствам для изгнания неприятеля из столицы. Избегая генерального сражения, продолжая между тем военные действия и заняв Калужскую дорогу, мы могли собрать к зиме новую армию, изготовленную к зимнему походу, тогда как французам, ниоткуда не получавшим помощи, предстояли всякого рода нужды в сгоревшей столице и разграбленных окрестностях ее. Наступающие холода должны были способствовать к истреблению изнеможенного от недостатков неприятельского войска. Для приведения сего плана в действие требовалась большая тайна, особенно со стороны офицеров квартирмейстерской части, которым предстояло вести колонны проселками, и потому Толь, собрав наших офицеров, объяснил, по каким дорогам должно вести войска, и запретил нам объясняться по сему предмету с генералами, которых вели проселками и по дурным дорогам в неизвестном для них направлении.
Отступивши верст 30 от Москвы, армия наша своротила вправо, оставив на большой дороге незначительный отряд легкой конницы, дабы обмануть французов. В первый день мы отошли верст 30 в сторону. Непонятно, каким образом неприятель потерял нас из виду и нас на сем пути не беспокоил. Он мог бы нас на походе атаковать и нанести нам большой вред. Французские отряды, расположенные около Москвы по всем дорогам, иногда видели нас; бывали даже небольшие кавалерийские стычки; почему мы и опасались, что будем на походе атакованы всею неприятельской армией. Сего, однако же, не случилось, и французов увидели мы в силах только тогда, когда Калужская дорога была занята нами, и мы стояли уже на позиции под с. Тарутиным. Фланговый марш наш продолжался четыре дня по дуге круга, коего центром была Москва, а радиус имел около 30 верст.

37

Дым от пылавшей Москвы обратился в густое черное облако, которое носилось над нашими головами во все четыре дня похода. Казалось, как будто тень древней Москвы не оставляла нас и требовала мщения. Когда же мы заняли позицию, то тень сия исчезла: ветер разнес черное облако.
Раевский командовал ариергардом и имел стычку с неприятелем, помнится мне, под селением Панки, где с обеих сторон было сделано несколько пушечных выстрелов, перестрелку же поддерживали одни казаки. В этой стычке находился лейб-гвардии Драгунский полк, и тут встретился я с приятелем моим Николаем Петровичем Черкесовым, который определился в сей полк штандарт-юнкером.
Мы переправились чрез Москву-реку по понтонному мосту, послав во все стороны сильные разъезды; но неприятель нигде не показывался.
Перед переправой ариергард расположился ночью при селении, в котором остановился Раевский со своим штабом и где мы, офицеры квартирмейстерской части, заняв одну избу, также расположились на ночлег и уснули. Ночью селение это загорелось, о чем мы узнали чрез вбежавшего офицера, который нас разбудил. Увидев пламя, я вскочил впросонках и, думая, что все уже из избы выбрались, поспешил в конюшню, где взял свою верховую лошадь в повод и выехал второпях без верхнего платья, оставшегося в изголовье. Таким образом прошел я версты две за селение, где остановился. Шел дождь, и было холодно; войска, поднявшиеся с бивуака, проходили мимо меня; но, по темноте ночи, нельзя было никого различить. На зов мой подъехал офицер Ахтырского гусарского полка, граф Сиверс, которого я вовсе не знал и который, расспросив меня, дал мне свою шинель. Вскоре затем нагнали меня товарищи, которые благополучно выбрались из своей квартиры.
Мы пришли к городу Подольску, лежащему по Тульской дороге в 30 верстах от Москвы. Главная квартира остановилась в селении Кутузове. На другой день армия переправилась через реку Пахру и продолжала движение свое проселочными путями. Ариергард же, переправясь через реку, остановился версты три за рекой при селении, где простоял три дня. Несколько казачьих полков оставались с Харьковским и Казанским драгунскими полками за рекой перед Подольском. Между тем армия вышла на большую Калужскую дорогу и, отступив по оной еще верст 50, остановилась на позиции за селением Тарутиным.
За переправой чрез реку Пахру находилось село Дубровицы с усадьбой графа Мамонова, коего управитель Алексей, крепостной человек Катерины Федоровны Муравьевой, охотно угощал проезжих офицеров завтраками. Так как тогда не встретилось занятий, то нам позволено было на время отлучиться, и мы вполне воспользовались предложенным гостеприимством в Дубровицах, где порядочно отдохнули, т. е. спали покойно, хорошо обедали и ходили в баню, отчего больным ногам моим сделалось полегче.
Накануне выступления ариергарда в поход приехал в Дубровицы командир Харьковского драгунского полка полковник Дмитрий Михайлович Юзефович, с которым я тут познакомился и в течение войны несколько раз встречался, причем он оказывал мне некоторые услуги в нуждах, многими претерпеваемых в тогдашнее трудное время. Юзефович был человек умный и образованный; но говорили, что он любил пограбить. Он действительно составил себе на походе библиотеку, выбирая книги из библиотек, находимых на мызах и в усадьбах, оставленных по случаю войны владельцами. Французы различали два способа стяжания для военных, называя один способ voler,[70] что они признавали непозволительным, другой же faire suivre,[71] который они допускали.
Харьковский и Казанский драгунские полки, переправясь на нашу сторону реки, развели мост. Харьковский пошел далее, а Казанский, коим командовал какой-то майор, расположился в саду на бивуаках для наблюдения за неприятелем. Под вечер показались за рекой французские стрелки, с коими спешившиеся казанские драгуны завели через реку перестрелку, и у нас было человек 12 раненых.
Так как ариергарду назначено было на другой день выступить, чтобы присоединиться к армии, то я перешел на ночь в селение, где находился Раевский. На следующий день меня назначили состоять при генерале Илларионе Васильевиче Васильчикове, который командовал всей конницей ариергарда. Переход был до села Поливанова, где находился большой каменный дом и где мы остановились на ночлег. Сюда же приехал к нам с семьей знакомый дубровицкий управитель, коего казаки после нас совершенно ограбили. Генерал Васильчиков пользовался общим уважением. Он был известен храбростью своею и сохранял хладнокровие в деле с неприятелем. Обращение его с офицерами было всегда приветливое. Я тогда познакомился с его адъютантами, коих теперь забыл имена, кроме одного Баррюеля,[72] поручика Ахтырского гусарского полка, 13-ти или 14-летнего бойкого мальчика.
В селе Поливанове мы узнали, что за Бородинское сражение пожалованы Александр и я кавалерами ордена Св. Анны 3-й степени на шпагу; в тот же день Юнг случайно нашел на дороге ленточку Станислава польского ордена; мы ее разрезали и, поделившись, вдели в петлицы к шинелям, в которых ходили.
На другой день пришло известие, что неприятель показался. Полки, в ожидании его, выстроились; но никто не приходил, и мы пошли далее. Ночлег наш был при селении в пяти только верстах от Калужской большой дороги.
Васильчиков послал меня с двумя казаками верст за 15, чтобы разведать о неприятеле, но я встретил только наш разъезд и, приехав после полуночи к генералу, донес ему о виденном. Отправляясь в сию командировку, я отыскивал проводника, чтобы разведать от него об окрестных селениях и, увидев крестьянина, хотел взять его для расспроса, но крайне удивился, когда один из адъютантов подъехал к нему и стал с ним вежливо говорить. Крестьянин этот был известный партизан Фигнер, родной брат того, с которым я имел встречу в Петербурге в 1811 году по случаю пощечины, данной мною Михайлову в доме адмирала Мордвинова.
Фигнер служил в армейской артиллерии штабс-капитаном. Когда войска наши выступали из Москвы, Ермолов ехал мимо роты Фигнера, который, не будучи с ним знаком, остановил его и просил позволения ехать переодетым в Москву, чтобы убить Наполеона. По глазам Фигнера Ермолову казалось, что он похож на сумасшедшего (говорят, что Фигнер в самом деле был несколько помешан); но как он не отставал, то Ермолов приказал ему ехать с ним в главную квартиру и просил Кутузова позволить этому отчаянному человеку ехать в Москву, на что главнокомандующий согласился.
Фигнер, переодевшись крестьянином, отправился в Москву поджигать город и доставил главнокомандующему занимательные известия о неприятеле; в доказательство же, что он действительно был в Москве, показал паспорт, выданный ему французским начальством для свободного пропуска через заставу. В сем паспорте он был назван cultivateur (земледельцем).
Главнокомандующий, заметив деятельность и отважность Фигнера, поручил ему отряд, состоящий из 100 или 200 гусар и казаков. Фигнер, узнав, что из Москвы выступало шесть неприятельских орудий, скрыл отряд свой в лесах, где оставил его два или три дня; сам же, возвратившись в Москву, втерся проводником к полковнику, шедшему с орудиями, при коих было еще несколько фур и экипажей под небольшим прикрытием. Фигнер повел их мимо леса, в котором была засада и, подав условленный знак, поскакал к своим на французской лошади, данной ему полковником. Наша конница внезапно ударила на неприятельский обоз и все захватила в плен. Полковник сидел в то время в коляске и крайне удивился, увидев проводника своего предводителем отряда и объяснявшимся с ним на французском языке.
Ермолов, к коему доставили захваченных пленных и пушки с обозом, говорил мне, что полковник этот был умный и любезный человек, родом из Мекленбурга и старинный приятель земляка своего Бенингсена, с которым он в молодых летах вместе учился и которого он уже 30 лет не видел. Старые друзья обнялись, и пленный утешился. Случай сей доставил Фигнеру первую известность в армии. С тех пор он постоянно начальствовал отдельными отрядами и прославился в Европе своим партизанством.
В конце 1812 года появилось уже много партизан, но из них всех более отличался предприимчивостью своею и храбростью Фигнер. Он несколько раз бывал в неприятельском лагере, переодетый во французском мундире, и разведывал о положении неприятеля, о силах его и об отправлявшихся отрядах, на которые он по ночам нападал, чем причинял частые тревоги и большое беспокойство французам. Фигнер был до такой степени страшен неприятелю, что имя его служило пугалищем для их солдат, и голова его была оценена французами.
Фигнер, при всех достоинствах своих, был жестокосерд. Впоследствии времени он не отсылал более пленных в главную квартиру; говорили, что он, поставив пленных рядом, собственноручно расстреливал их из пистолета, начиная с одного фланга по очереди и не внимая просьбам тех из них, которые, будучи свидетелями смерти своих товарищей, умоляли его, чтобы он их прежде умертвил. Совершенно ли справедливо такое сказание, не знаю. Фигнера сколько-нибудь может в сем случае оправдывать то, что отряд его был малочислен, и потому ему нельзя было отделять от себя людей для провожания пленных и тем ослаблять себя. Во всяком случае, умерщвляя пленных, ему надобно было избегать жестокости. Поводом к ней, конечно, служило чувство мести за неистовства, чинимые французами в наших селениях и городах.

38

Фигнер погиб в Германии, переправившись за Эльбу с небольшим отрядом, где он был атакован многочисленной неприятельской конницей. Он долго держался; но, потеряв много людей, ему не оставалось другого спасения, как броситься в реку, чтоб переплыть ее; лошадь уже вывозила его на правый берег, когда один из его гусар, выбившись в воде из сил, схватил Фигнерову лошадь за хвост, сам утонул и утопил своего начальника.
Около того времени, как мы вышли на большую Калужскую дорогу, Милорадович был назначен для командования ариергардом, который состоял из двух корпусов пехоты, составлявших вместе едва 9 тысяч человек. Конницы было много, и Васильчиков оставался начальником оной. В числе ариергардных начальников находился командир драгунской дивизии и шеф Псковского драгунского полка генерал Корф. Одной из бригад сей дивизии командовал генерал-майор Панчулидзев, вместе и шеф Черниговского драгунского полка.
Милорадович пользовался славой храброго генерала, но я не имел повода в том удостовериться. Иные полагали его даже искусным полководцем, но кто знал лично бестолкового генерала сего, то, верно, имел иное мнение о его достоинствах. Корф был человек умный и добрый, но слабый, нерешительный и не принадлежал к разряду отважнейших. Он более всего предпочитал хорошую квартиру и любил напиться спокойно кофе, иногда оставлял войско свое и удалялся на сторону в селения для удобного ночлега. Милорадович же довел сей последний обычай до совершенства, ибо ему часто случалось отлучаться на целые сутки, так что войска не знали, где его отыскивать для получения приказаний и куда им идти.
Окружал же он себя множеством адъютантов и военными чиновниками, большей частью людьми праздными, частью и пошлыми. Панчулидзев также имел славу храброго человека, но в то время он в делах не поддержал этого имени.
Легкая гвардейская кавалерийская дивизия находилась также в ариергарде; ею командовал генерал-майор Антон Степанович Чаликов, большой крикун и шут, старый генерал, добрый человек и в иных отношениях, может быть, и хороший. Юзефович над всеми сими генералами имел преимущество как по уму своему, так и по образованию, и потому они его опасались и дичились.
Начальниками в полках Донского войска были: генерал-майор Николай Васильевич Иловайский (которого хвалили, но я его знал только по его хлебосольству) и генерал-майор Еким Екимович Карпов. Был еще из калмыков полковник Василий Алексеевич Сысоев, человек храбрый, умный, проворный и опытный, ныне служит генерал-майором и командует донским войском в Грузии.
Матвея Ивановича Платова в то время в армии не было: он впал в немилость у государя за поведение его в Бородинском сражении и уехал на Дон, где собирал по высочайшему повелению поголовное ополчение.
В то время как мы стояли под Тарутиным, пришло к армии 30 донских полков, составленных из стариков, выслуживших узаконенные лета. Не менее того казаки эти были отличные; они говорили, что пришли выручать своих внучат, которые воевать не умеют. И в самом деле, в донских полках доводилось иногда деду встречаться с сыном и внуком. Присылкой сего ополчения Платов оправдался во мнении государя и перед всей Россией.
По прибытии ариергарда под начальством Милорадовича на большую Калужскую дорогу он несколько отступил по оной и остановился при селении Красной Пахре. Милорадович и Васильчиков остановились в большом каменном доме подле селения. Первый по обыкновению своему разделся и лег спать, как неожиданно вбежал к нему адъютант с докладом, что, прохаживаясь по саду, он видел за оградой неприятельскую колонну. Милорадович в испуге вскочил и бегал по комнатам без штанов в колпаке. Васильчиков же сел верхом и поспешил в лагерь, где я с адъютантом его Баррюелем нагнал его. Он сам скакал по полкам, повторяя, чтобы скорее мундштучили и садились на коней.
Лейб-гвардии Гусарский полк поспел прежде всех, построился в колонну и поскакал за нами с обнаженными саблями, но в беспорядке. Мы уже далеко были впереди, когда гусары нагнали нас. Видно было французскую небольшую пехотную колонну, которая, заметив нас, построилась в каре, но мы продолжали скакать к ней по срубленному лесу между торчащими пнями. В правой стороне был у нас высокий кустарник, который тянулся до неприятельского каре; в левой же – роща, которая могла скрывать от нас силы французов. Колонна, не надеясь устоять против нас, повернула в кустарник, где расположилась по опушке в густом развернутом строе. Нам невозможно было с гусарами атаковать французов в лесу, и потому мы промчались мимо их пехоты, направляясь к неприятельской коннице, показавшейся несколько подалее того места, где сначала стояло каре. Таким образом выдержали мы шагах в пятидесяти от опушки кустарника сильный ружейный огонь, по быстроте движения нашего не продолжавшийся, впрочем, более двух или трех минут. Мы проскакали в таком близком расстоянии от неприятельской пехоты, что можно было почти различать людей в лицо. Однако же французы, по-видимому, оторопели; потому что от множества их выстрелов было ранено у нас только два гусара, остальные же пули просвистали мимо наших ушей.
Едва стали мы приближаться к неприятельской коннице, как она внезапно повернула назад и ускакала; облако пыли показывало нам, в которую сторону она неслась; но вскоре явилось за ним другое облако пыли, преследовавшее первое: то были лейб-уланы, которые объехали рощу, налево от нас находившуюся, и, увидев неприятельскую конницу, ударили на нее, нагнали и привели человек десять пленных. Зрелище было великолепное. Васильчиков остановил гусар и с кем-то разговаривал, когда два неожиданных пушечных выстрела принесли одно вслед за другим два ядра, которые пали рикошетом перед самой лошадью генерала. Мы вглядывались вдаль, но не было видно ни орудий, ни конницы, ни пехоты неприятельских; все исчезло, и тем кончилось дело. Подоспевшая между тем пехота наша пошла в лес, но никого уже там не застала. Милорадович приехал тогда, как уже все было кончено. Во все время, пока мы скакали мимо опушки под огнем неприятельским, Васильчиков был замечательно хладнокровен. Он ехал галопом, не обнажив сабли и, оглядываясь, кричал гусарам:
– Легче, легче, равняйтесь, гусары!
С сего дня я к нему возымел особое уважение.
В тот же вечер мы отступили к селению Чирикову, где расположились лагерем и простояли один день, остерегаясь, чтобы французы не отрезали нас от армии, которая находилась уже в Тарутине. На следующий день неприятель показался в значительных силах. Наполеон, узнавши об обходном движении нашей армии, послал из Москвы по Калужской дороге сильный авангард под командой короля Неаполитанского.
Мне неизвестно, по каким причинам Васильчиков в это время сдал начальство над ариергардной конницей донскому генералу графу Орлову-Денисову. Орлов-Денисов был храбр, но, говорили, недальний человек и любил выпить. Он не занял квартиры, но расположился в чистом поле у огня. Свита его состояла из гвардейских донских и черноморских казаков, коих было около восьми человек. Мы явились к нему; он принял нас ласково, посадил и предложил пить водку. Тут съехалось несколько казачьих полковых командиров, и все, по донскому обыкновению, тотчас принялись вместе со своим графом за водку. К вечеру Орлов перенес ночлег свой вперед к самым форпостам, где велел построить себе на большой дороге шалаш и развести огонь. Я оставался на квартире в Чирикове и славно отужинал у Юзефовича.
Поутру мы услышали частую канонаду на оконечности нашего правого фланга. Полагая, что там находится граф, я поехал по направлению, откуда слышал выстрелы, но нашел только шефа Нежинского драгунского полка генерал-майора Сиверса, который, будучи на том фланге старшим, должен был распоряжаться войсками.[73] Он так растерялся от неожиданного нападения, что скакал во все стороны как сумасшедший и не мог от перепуга двух слов сряду сказать. Однако артиллерия наша и пехота стали отстреливаться, и завязалось дело. Сиверс ловил всех проезжих, чтобы расспросить их, где граф; таким образом, он и меня поймал и хотел куда-то послать; но, видя его слишком оторопевшим и, казалось, даже пьяным, я уехал к большой дороге на левый фланг, где надеялся найти графа Орлова-Денисова и где также завязалось дело. Об этом Сиверсе носились дурные слухи: говорили, что он трус и, действительно, пьяница.
Подъезжая к большой дороге, я увидел, что французская конница атакует нашу артиллерию, почему мне нельзя уже было попасть на большую дорогу. Между тем слышно было, что выстрелы на нашем правом фланге стали также назад подаваться. Я был почти отрезан от своих, и мне оставалось только пробираться лесом. Со мною был казак, и я увидел другого, который прокрадывался по кустам, то нагибаясь, то вставая на стремена, чтобы на стороны оглядеться. Мы были так близко к неприятелю, что нельзя было подавать голоса. По данному знаку казак ко мне подъехал, и мы втроем пустились лесом, но подвигались медленно, потому что лес был очень густой. Хотя мы ехали назад, но выстрелы, судя по слуху, опередили нас, и я опасался застать неприятельскую пехоту в лесу, которого, к счастью, французы еще не заняли. После некоторого времени передовой казак вдруг остановился.
– Ваше благородие, французы, – сказал он.
Из-за куста, действительно, виднелся кивер и приложенное на нас ружье; но я скоро узнал, что то был наш егерь, и закричал ему, чтобы он не стрелял. Егерь остановил ружье, и, проехав через нашу цепь стрелков, я скоро выехал из леса, где нашел ариергардную пехоту нашу под командой Милорадовича, который находился очень далеко от выстрелов. Выехав, наконец, на большую дорогу, я поворотил направо и нашел графа Орлова с конницей, удерживавшего натиск неприятеля.

39

Одна неприятельская батарея вредила нашей коннице. Милорадович хотел ознаменовать свое появление в деле овладением орудиями. Каким-то глупым, гнусливым и осиплым голосом приказал он одному эскадрону Литовского уланского полка скакать через лес и взять неприятельскую батарею; но эскадрон этот состоял только из 30 человек, чего Милорадович не предвидел, и потому, увидев горсть всадников, тронувшуюся в лес для овладения орудиями, он приказал всему полку атаковать. Полк пустился, но в нем не было больше 200 человек. Тогда Милорадович приказал еще казачьему полку за ними следовать, и сия конница поскакала в беспорядке на батарею чрез лес, дабы захватить ее неожиданным образом с фланга.
Милорадович никак не полагал, чтобы неприятель догадался занять лес стрелками для защиты своей артиллерии от внезапного нападения. Он послал меня нагнать конницу и донести ему об успехе. Мы уже из леса выезжали, некоторые из людей наших были уже у самой батареи; мы видели Елисаветградский гусарский полк, который несся с фронта на батарею, как он вдруг остановился. Причиной тому была многочисленная неприятельская конница, показавшаяся в поле для защиты своих орудий. Литовские уланы хотели опрокинуть эту конницу. Все офицеры выехали из леса и сзывали улан своих, но никто не трогался. Уланы остались рассыпанными по лесу, смотрели на французскую конницу и кричали: "ура!", но вперед не подвигались. Ни побои, ни слова, ни понуждения, ни удары, ничего не помогло; как вдруг появившиеся сбоку неприятельские стрелки осыпали нас в лесу пулями и перебили много людей. В лесу против пехоты нечего было делать. Все кричали и, шпоря лошадей, удерживали их поводьями. Между тем французы свезли свою батарею. Я возвратился к Милорадовичу и донес ему о происшедшем. Казалось, что он уже забыл о том, что послал атаковать орудия, и ничего не приказал. Литовцы сами возвратились с уроном.
Становилось поздно, мы не уступали места, хотя силы наши были гораздо слабее неприятельских. Целый день шел дождь; люди и лошади утомились. Едва стало смеркаться, как появившиеся на высотах французские фланкеры предвещали нам приближение свежих войск на подкрепление к неприятелю. Выехала новая батарея, которая сыпала на нас картечью; но Милорадовича тут уже давно не было, граф Орлов был пьян.
– За мной! – закричал он, подернув усом.
За ним было человек шесть лейб-казачьих ординарцев, брат и я; мы пустились с обнаженными саблями за Орловым. Французские фланкеры испугались и бежали; мы их несколько преследовали, но остановились, когда увидали перед собою массу пехоты. Постояв немного под сыпавшейся на нас картечью, мы отступили шагом, не потеряв ни одного человека.
Ночь прекратила дело под Чириковым, в котором мы потеряли, как говорили, до трех тысяч человек ранеными и убитыми. Граф Орлов забрался к самым передовым постам, где сел у огня и задремал, нас же послал сделать рекогносцировку неприятельских ведетов.[74] По возвращении мы легли в грязь подле огня, привязав лошадей к шарфу. Дождь шел во всю ночь. Французы изредка пускали ядра по нашему огню; но мы так утомились, что, несмотря на это, уснули.
На другой день поутру, продолжая отступать к Тарутину, мы проходили через село Вороново, принадлежащее Ростопчину, который велел сжечь свой дом и селение, чтобы неприятель ими не воспользовался. Под Вороновым было тоже сильное ариергардное дело, в котором мне довелось только мало участвовать.
Вскоре после того графа Орлова-Денисова сменили в командовании ариергардной кавалерией и начальником оной сделали генерал-майора Корфа, человека толстого, как говорили, умного, доброго, но совсем не военного и застенчивого в огне. Мы к нему явились. При нем состоял квартирмейстерской части капитан Шуберт, умный и ученый, но гордый, неприятный человек и в полной мере немец. Он сначала хотел забрать нас в свою команду, но мы ему не сдались и находились без посреднического начальства лично при Корфе. Мы обрадовались, встретив тут дядю своего, генерал-майора Николая Александровича Саблукова,[75] который, снова вступив в службу из отставки, состоял при Корфе без всякой прямой должности. Приятно было увидеть человека, близкого нам по родственным связям и по сердцу своему всегда готового на всякую помощь.
Ариергард расположился в четырех или шести верстах не доходя села Тарутина, при котором вся армия стояла уже на позиции.
Неприятель показался и атаковал наш ариергард, коего все войска были в действии, причем произошло жаркое дело. Конница наша несколько раз ходила в атаку, и мы ни на шаг назад не подались. В сем сражении под селением Гремячевым (называемом также Корсаковым) мы потеряли, может быть, до 3 тысяч человек. Французы атаковали нас так настойчиво потому, что не знали о нашем намерении остановиться со всеми силами на Калужской дороге и упорно защищаться на избранной при селе Тарутине позиции. Так как у Неаполитанского короля был только авангард, то он не решился атаковать нас на другой день и расположился в виду нашем за оврагом. Войска наши также остались на своем месте, посылая сильные разъезды во все стороны и расставив около себя частые казачьи посты. Корф занял свою квартиру в селе Тарутине.
Обширное село Тарутино лежит при реке Наре и принадлежит князю Голицыну. В этом селе расположилась сперва главная квартира; когда же ариергард наш к оному подошел, то Кутузов перевел свою квартиру в деревню Леташевку, лежащую верстах в двух или трех подалее на большой же Калужской дороге; но как селение сие было недостаточно для помещения главной квартиры, то заняли еще другое селение, тоже Леташевку, лежащее на версту в стороне от большой дороги. Там была большая мыза, на которой стояли генерал Ермолов и многие другие. Позади Тарутина были высоты, на которых армия наша расположилась в несколько линий. Впоследствии времени тяжелую конницу поставили на тесных квартирах по окрестным селениям. Хотя позиция наша была выгодная, но мы не могли бы удержать ее против всех французских сил, потому что полки наши были очень слабы…
Французский генерал, приезжавший для переговоров о перемирии, выставлял Кутузову выгоды, которые могли произойти для России от заключения мира.[76] Кутузов прикинулся слабым, дряхлым стариком. Говорят, что он даже плакал.
– Видите, – сказал он посланному, – мои слезы; донесите о том императору вашему. Скажите ему, что мое желание согласно с желанием всей России. Всего ожидаю от милости Наполеона и надеюсь ему быть обязанным спокойствием несчастного моего отечества…
Предположения о мирных условиях были посланы в Петербург с курьером, но курьеру приказано было попасться в руки неприятелю, и Наполеон уверился в мирных расположениях Кутузова. Между тем через Ярославль был послан другой курьер к государю с просьбой не соглашаться ни на какие условия.
Французы стояли перед нами в бездействии и ожидали ежедневно ответа о мире. Между тем Кутузов мало показывался, много спал и ничем не занимался. Никто не знал причины нашего бездействия; носились слухи о мире, и в армии был всеобщий ропот против главнокомандующего.
Во время сего бездействия, продолжавшегося целый месяц, французы потеряли значительное количество людей на фуражировках. Партизаны наши присылали много пленных; других ловили крестьяне, которые вооружились и толпами нападали на неприятельских фуражиров. Не проходило дня, чтобы их сотнями не приводили в главную квартиру. Поселяне не просили себе другой награды, как ружей и пороху, что им и выдавали из числа взятого ими неприятельского оружия. В иных селениях крестьяне составляли сами ополчение и подчинялись раненым солдатам, которых подымали с поля сражения. Они устроили между собой и конницу, выставляли аванпосты, посылали разъезды, учреждали условленные знаки для тревоги. После таких мер в неприятельской армии оказалась большая нужда в продовольствии.
Французы стали употреблять в пищу своих лошадей; те же, которые оставались, были так слабы что, когда казаки подъезжали к их передовой цепи, то неприятельские всадники, занимавшие форпосты, спрыгивали с седла и бежали назад, оставляя лошадей на месте неподвижными. От недостатков проявились у них между людьми заразительные болезни. Французские мародеры приходили даже в Тверскую губернию и там были побиваемы крестьянами, которые, как тогда рассказывали, остервенились до такой степени, что прикалывали своих собственных слабых и раненых товарищей, дабы не затруднять себя ими или чтобы они не попались живыми в руки неприятелю. Некоторым из крестьян выдавались Георгиевские кресты. Всего более отличались поселяне Ельнинского и Юхновского уездов Смоленской губернии, которые под начальством капитана-исправника причинили много вреда неприятелю.[77]

40

В числе партизан были, кроме Фигнера, Дорохов и Михайла Орлов. Первый из них с Лейб-драгунским полком разбил наголову французских гвардейских драгун и на большой Можайской дороге захватил неприятельские обозы, шедшие в Москву. Михайла Орлов был послан с маленьким отрядом к Верее, которую он взял приступом, за что получил Георгиевский крест и был произведен из поручиков прямо в ротмистры.[78]
Пока неприятель, таким образом, изнемогал, наша армия поправлялась. Продовольствие у нас было хорошее. Розданы были людям полушубки, пожертвованные для нижних чинов из разных внутренних губерний, так что мы не опасались зимней кампании. Конница наша была исправна. Каждый день приходило из Калуги для пополнения убыли в полках по 500, по 1000 и даже по 2000 человек, большей частью рекрут. Войска наши отдохнули и несколько укомплектовались, так что при выступлении из Тарутинского лагеря у нас было под ружьем 90 000 регулярного войска. Численностью, однако же, мы были еще гораздо слабее французов, и нам нельзя было рисковать генеральным сражением; но можно было надеяться на успехи зимней кампании в холода и морозы, которых неприятель не мог выдержать.
Тарутинский лагерь наш похож был на обширное местечко. Шалаши выстроены были хорошие, и много из них обратились в землянки. У иных офицеров стояли даже избы в лагере; но от сего пострадало село Тарутино, которое все почти разобрали на постройки и топливо. На реке завелись бани, по лагерю ходили сбитенщики, приехавшие из Калуги, а на большой дороге был базар, где постоянно собиралось до тысячи человек нижних чинов, которые продавали сапоги и разные вещи своего изделия. Лагерь был очень оживлен. По вечерам во всех концах слышны были музыка и песенники, которые умолкали только с пробитием зари. Ночью обширный стан наш освещался множеством бивуачных огней, как бы звезд, отражающихся в пространном озере.
Под Тарутиным расстреляли несколько солдат наших, пойманных на воровстве; говорили, и одного офицера, который от самой Вильны шел с отрядом мародеров, собравшихся из разных полков. Он дошел таким образом до Тарутина, пробираясь стороной и проселками, помимо большой дороги, и на пути своем ограблял помещиков и крестьян. Говорили также, что будут расстреливать офицера лейб-гвардии Литовского полка по имени Сиона. Отец его француз и занимает какое-то место в пажеском или кадетском корпусе. Сын будто изобличен был в передаче известий неприятелю. Не знаю обстоятельно этого дела, о котором много и долго говорили. Потом сказывали, что Сион исчез, а гораздо позже, что он был прощен. Другие же говорили, что Сион вовсе не был изменником. До того времени бывали частые пожары в нашем лагере и окрестных селениях, и слух носился, будто этими знаками передавались вести неприятелю.
К нам в авангард командировали квартирмейстерской части прапорщика или подпоручика Льва Алексеевича Перовского 1-го,[79] побочного сына графа Алексея Кирилловича Разумовского, бывшего ученика моего в училище в Петербурге; человек умный и со сведениями, но неприятный в обхождении.
В службе квартирмейстерских офицеров ариергарда происходила неурядица. Нас было пятеро и без начальника, почему прислали к нам полковника квартирмейстерской части Павла Петровича Черкасова. Наружность сего человека умная и порядочная чертами лица: он был похож на изображения Фемистокла. Первые приемы его были приятные, и разговор занимательный; но, по ближайшем знакомстве с ним, он оказывался низких и подлых свойств, злым, скупым, пьяным, бестолковым педантом и трусом. Не менее того пороки и недостатки сего человека не лишили его расположения Милорадовича, который, по глупости и необразованности своей, легко привязывался к пресмыкающейся перед ним личности. Черкасов оставался во время всего похода при Милорадовиче, который любил и отличал его, тогда как Раевский и Ермолов, видевшие его пьяным или уклоняющимся от ядер, бесщадно бранили его. Черкасов был прежде преподавателем в кадетском корпусе. Нельзя сказать, чтобы он не имел познаний; но, дослужившись до чина полковника, он был без всякой опытности и не умел обращаться с благородными офицерами. Как его мало знали, то он сначала понравился нам, и мы были рады ему; но когда начались военные действия, то он весь обнаружился. Презрение было первое чувство, которое он к себе вселил трусостью; впоследствии он совершенно растерялся и, казалось, даже несколько в уме помешался.
Главнокомандующий, находя, что уже настало время действовать, решился атаковать врасплох стоявший перед нами французский авангард под командой неаполитанского короля. Предварительно посланы были офицеры квартирмейстерской части лесами и проселочными дорогами для обозрения местоположения в тылу неприятеля, что исполнили сам Толь с поручиком Траскиным и прапорщиком Глазовым. Обстоятельно ознакомившись с путями, они повели ночью две колонны под командой Багговута и Бенингсена лесами. Нападение сие хранилось в большой тайне, и потому запрещено было во время движения говорить, курить трубку, стучать ружьями. К рассвету колонны должны были стянуться у опушки леса, к которому примыкал неприятельский левый фланг. По оплошности французов, не занимавших опушки леса, наши войска остановились в близком от них расстоянии. Милорадовичу приказано было выстроить авангард впереди Тарутина, не атакуя неприятеля, а с тем единственно, чтобы отвлечь внимание его. Гвардия, выступив из своего лагеря, стала в резерве.
На рассвете Бенингсен дал пушечным выстрелом сигнал атаковать левый фланг пребывавшего еще во сне неприятеля. Французы были раздеты. Пока они одевались, Бенингсен и Багговут открыли сильную канонаду по неприятелю и, выступив с пехотой из леса, захватили 20 орудий, которые стояли на позиции. Французы, несколько оправившись, отступили своим левым флангом и устроили сильную батарею против корпуса Багговута; но она была скоро сбита, причем Багговут убит ядром. Между тем правый фланг неприятеля тронулся, чтобы атаковать Милорадовича, но был отражен несколькими картечными выстрелами. Пока сие происходило, мы увидели в тылу французов Орлова-Денисова, атакующего их казаками. Атака была блистательная: казаки опрокинули неприятельских кирасир и причинили значительный урон им. Французы стали отступать бегом; мы их сильно преследовали верст десять, и, наконец, они исчезли, потеряв большое число орудий и много людей убитыми, в числе последних и генерала Ферье.[80]
Войска наши возвратились в Тарутинский лагерь с песнями и музыкой. Аванпосты наши остались на том месте, где неприятель скрылся, Милорадович снова занял свою квартиру в селении Тарутине. Сражение сие получило название по речке Чернышке, на которой оно происходило; называют его также Тарутинским.
После этого дела наши гвардейские офицеры пустили насчет Наполеона красное словцо, будто он, выступая из Москвы, сказал о Кутузове: "Ta routine m'a dérouté".[81]
Сражение при реке Чернышке происходило 6 октября, кажется, не в самый ли день взятия Полоцка графом Витгенштейном.[82] В этот день, когда авангардные войска становились на позицию, Черкасову следовало с нами ехать в поле; но так как он за нами не посылал, то мы сами пошли к нему и сказали, что Милорадович садится на лошадь и что пора ехать. Черкасов совсем растерялся. Он бегал по комнате и хватался то за одну вещь, то за другую, вдруг останавливался и прислушивался.
– Господа, – говорил он, – слышите ли вы? выстрелы? а? а? точно, выстрелы и неприятельские.
– Пойдемте, Павел Петрович, – повторили мы ему.
– Сейчас, господа, сию минуту, дайте только собраться; а ты казак, мошенник, мне дурно лошадь оседлал, переседлай ее; не так, не хорошо, сызнова переседлай, перемундштучь Лыску.
Мы внутренне смеялись над ним, тем более что он еще был пьян. По настоятельной просьбе нашей он, наконец, сел верхом, шатался на лошади и всю дорогу бредил; то он к нам приставал, зачем у каждого из нас нет карандаша с бумагой, говоря, что должность нашего офицера во время сражения состоит в том, чтобы рисовать движения войск; он даже хотел нас назад послать, но был уже в таком положении, что не говорил, а лепетал, и мы, понемногу отставая от него, отыскали Милорадовича, при коем и остались; Черкасов же исчез и все время сражения неизвестно где и как время проводил. Для нас стыдно было иметь подобного начальника, которого и посторонние видели в нетрезвом положении. Не менее того, Черкасов был избранником Милорадовича, и по нему можно было судить об избравшем его.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816