Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816


Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816

Сообщений 21 страница 30 из 110

21

– Сейчас придем. – Не зная, куда веду Будберга, я опасался, что до первого селения могло быть и двадцать верст, а между тем ночь могла застигнуть нас на дороге; но как я обрадовался, когда вдруг открылась колокольня и большой помещичий дом.
– Видите, – сказал я Будбергу, – какое место, какой дом; тут найдете вы конюшен на целый полк, и будет вам славный ночлег.
Поскакав вперед, я спросил название селения и, возвратившись к полку, сказал Будбергу:
– Рекомендую вам, Карл Васильевич, местечко Малые Даугилишки с огромной мызой и славным хозяином. – Будберг был доволен и благодарил меня.
Я возвратился на мызу к великому князю, где нашел брата Михайлу, прибывшего из отряда. Я донес Куруте о происшедшем со мною; он улыбнулся и порадовался счастливому исходу, одобряя находчивость, с которой я вышел из такого затруднительного положения. Когда в добрую минуту Курута объяснил все дело великому князю, то он сознался виноватым и сожалел, что погонял меня напрасно. Всего более опасался я, чтобы он, забывшись, не наговорил мне дерзостей; но, к счастию, этого не случилось.
На следующий день мы продолжали марш свой к Видзам. Слух носился, что войска на половине дороги остановятся на позиции для генерального сражения. Не доезжая десяти верст до Видз, стояла пустая корчма, где мне приказано было с братом дожидаться Куруты и 1-й кирасирской дивизии. Тут уже стояла лагерем часть гвардейской пехоты. В корчме застали мы гвардейской артиллерии поручика Афанасия Столыпина, который командовал двумя орудиями, выдвинутыми на небольшую высоту. Познакомившись, он сводил меня в лагерь гвардейского Егерского полка и познакомил с офицерами Крыловым, Делагардом, князем Грузинским и проч.
Тут я еще познакомился с офицерами гвардейской артиллерии Гордановым, Коробьиным, Норовым[37] и Васмутом. (Они все были ранены в сражении под Бородином.) Курута по приезде взял меня с собою в Видзы.
На другой день войска пришли в Видзы. Не прекращался слух, что они станут на позицию верстах в двух за городом, чтобы принять генеральное сражение. Курута передал мне, каким образом должно было расположить гвардейскую пехоту, и приказал дожидаться ее у заставы. Я провел пехоту на лагерное место, и колонна шла за мною, вытаптывая ржаное поле богатого урожая. В первый раз мне было совестно истреблять таким образом труды и надежды земледельцев; но впоследствии времени я свыкся с таким порядком вещей. Поле все было вытоптано, из ржи поделали шалаши.
Государь приехал в Видзы, и все были уверены, что тут непременно дадут сражение. Ротмистр Орлов (Михайла) был еще из Свенциян послан к Наполеону для переговоров. Он привез известие, что французская армия претерпевает нужду, особливо конница. И сказывал, что по дороге видел множество палых лошадей. По возвращении Орлова в Видзы государь пожаловал его во флигель-адъютанты.
В одной из стычек, происшедших около Вильны, казаки взяли в плен Сегюра, адъютанта Наполеона.
Помнится мне, что мы дневали в Видзах. Оттуда мы пошли на Дриссу, открыв неприятелю дорогу на Петербург. Первый переход наш был в 48 верст. Мы шли через Угорье и пришли к Замостью. День был весьма жаркий, дорога же вся песчаная, так что к лагерю пришла едва половина людей. Многие из оставшихся по дороге в усталых не прежде, как к полуночи, присоединились к своим полкам. Несколько солдат на переходе падали и умирали на месте. Когда мы пришли к ночлегу, то было уже очень поздно. Неприятель сильно преследовал наш ариергард, которым командовал, кажется, Коновницын. В Угорьях есть болотистая речка с плохим мостиком. Переправа в этом месте была затруднительная, неприятель напирал, и тут произошло сильное ариергардное дело, в котором из знакомых моих были ранены капитан Рахманов и ротмистр Мариупольского гусарского полка, Фигнер, с которым я имел дело в начале 1811 года в Петербурге. Он поехал лечиться в Псков, куда приехала к нему жена. Они там оба занемогли и умерли.
Гул орудий был у нас слышен. Издали гул этот наводит уныние. Вечер был прекрасный, в лагере пели песни, везде блистали огни.
На другой день был также сильный и тяжелый переход; войска крайне утомились и на место пришли уже ночью. Мне поручено было поставить гвардейскую пехоту лагерем. В ожидании оной я остановился в лесу, слез с лошади, лег отдыхать, привязав лошадь к своему шарфу. Скоро услыхал я песни приближающихся полков и привел их к месту. Затруднительно было ночью назначать линии, но я начинал уже привыкать к своей должности; однако поутру увидел, что линии были криво поставлены. Окончив дело свое, ночью же отправился с братом отыскивать квартиру великого князя и нашел ее в селении Иказне. Брат подошел к великому князю, который сидел в корчме, опершись локтями на стол.
– Кто тут? – вскричал он.
– Муравьев, ваше высочество.
– Что скажешь?
– Корпус пришел и расположился уже лагерем.
– Хорошо; тебе надобно сейчас ехать; устал?
– Не устал, ваше высочество.
– Ты никогда не устаешь; молодец, ступай же да отдохни.
Но отдыха нам немного было, ибо до рассвета мы опять поехали на следующий переход.
С выезда нашего из Видз мы почти все были на коне и очень мало спали; питались же кое-чем и ни одного разу не раздавались. Курута употреблял нас иногда и вместо адъютантов великого князя, которые ленились ездить и просили его кого-нибудь послать вместо их самих. Денег мы не имели, и потому положение наше было незавидное; но мы друг другу даже не жаловались, не воображая себе, чтобы в походе могло быть лучше. Лошадей своих мы часто сами убирали и ложились подле них в сараях, на открытом же воздухе, около коновязи.
В ариергардном деле, случившемся под Свенциянами, наш польский уланский полк был отрезан. Подхода к Свенциянам, он увидел огни французов и, бросившись в атаку, пробился сквозь французские линии, причем ранено у нас несколько офицеров и рядовых. Полк этот был составлен из поляков; многие из них бежали, но те, которые остались, служили верно.
В Отечественную войну все полки соревновались друг перед другом, как и каждый солдат перед своим товарищем; усиленные переходы совершали с терпением, и дух в войске никогда не упадал. Ходили по 40 и по 50 верст в сутки с песнями. Все нетерпеливо ожидали боя с неприятелем. Мы скоро достигли укрепленного лагеря под Дриссой, где стали на приготовленной позиции. Двина у нас была в тылу, и за рекой на правом берегу ее город Дрисса; через реку наведено было три понтонных моста. Полевых укреплений настроено было много, но без большого толка. Позиция была рассчитана на 120 000 человек; у нас же их более 30 000 недоставало, даже тогда, когда отрезанный корпус Дохтурова к нам присоединился. Он прибыл в Дриссу на другой день после нас, отступая усиленными переходами, но почти ничего не потерял на походе. В Дриссе только соединилась вся 1-я Западная армия.
Квартира великого князя расположилась в селении на правом берегу реки. Великий князь занимал избу; адъютанты же его – сарай, в котором мы двое имели ночлег, а днем оставались под открытым небом. Главная квартира после нас пришла в это же селение, с нею же и брат Александр. Он тотчас же послал слугу своего отыскать нас и к себе звать, потому что сам был болен. Брат Александр лежал на улице перед окнами квартиры своего начальника генерал-квартирмейстера Мухина. Он с трудом мог говорить. Голова опухла, язык и десны покрылись язвами.
Вместе с братом Михайлой пошел я к Куруте просить, чтобы Александра перевели в гвардейский корпус, хоть на время, для того чтобы мы могли за ним ходить. Курута тотчас же пошел к Константину Павловичу, который на то согласился, и через два часа Александр был прикомандирован к гвардейскому корпусу. Не знаю, через кого великий князь узнал о нужде, в которой мы находились; думаю, что в этом участвовал адъютант его Олсуфьев; только приказано было выдать нам из собственной, говорили, казны Его Высочества по 100 рублей бумажками на каждого. Хотя мы были без гроша денег, но посоветовались между собою, принимать ли эти деньги или нет? Рассудили, что, так как нельзя было великому князю отказать в приеме от него дара и что не было стыда ему обязываться, то деньги принять, и потому приняли их. Давно уже у нас не было такой суммы: 300 рублей у троих вместе. Мы сделали себе небольшой запас водки и колбасы и начали жить пороскошнее прежнего.
Мы положили Александра в общий сарай; но, видя, что адъютантам великого князя неприятно было лежать с больным, мы перенесли его на край деревни, в квартиру адъютантов генерала Ермолова, между коими Муромцов и Фон Визин нам были знакомы; с ними стоял и Петр Николаевич Ермолов. Добрые сослуживцы приняли брата ласково, дали ему лучший угол, ходили за ним, и через два дня он начал уже говорить и стал на ноги. Но я заразился от него через трубку, которую он мне дал курить; не более как час спустя после того показался у меня на языке пупырышек, а на другой вся внутренность покрылась сыпью и язвами, так что, при выступлении нашем из Полоцка, я уже был без языка и так болен, что не мог ехать верхом. Я не мог ничем питаться, кроме молока, и эта самая пища послужила мне лекарством. При выступлении нашем из Витебска я уже был опять на службе. Болезнь эта была, по-видимому, цинготная, и хотя я тогда от сего первого припадка поправился, но вскоре после того следы сей болезни обнаружились язвами на ногах, от которых я долго страдал, но, перемогаясь, не отставал от исполнения своих обязанностей.

22

Александр по выздоровлении своем оставался еще некоторое время при штабе великого князя, состоя при гвардейской пехоте, которой командовал генерал-лейтенант Лавров. Ермолов был назначен начальником Главного штаба при Барклае де Толли. Генерал-квартирмейстер Мухин был отправлен в Петербург, а на его место поступил квартирмейстерской части полковник Толь, офицер храбрый, решительный и опытный в военном деле. Он был известен по своим способностям, но не имел особенного ученого образования. Толь держался во все время войны на этом месте и, будучи полковником, распоряжался тогда действиями всей армии. Зная, сколько русские не любили немцев, он часто порицал медленность последних; но не менее того поддерживал и выводил в люди своих родственников и земляков. Толь хорошо знает по-русски, по-немецки же говорит только там, где нужно. Речь его всегда смелая и дельная. Однако же офицеры за его грубое обращение не любили его; он горд, вспыльчив, бывает даже и зол; впрочем, не слышно было, чтобы он кого-либо погубил по службе; напротив того, многих из служивших при нем он вывел в чины. Мало спит, деятелен и в огне особенно неутомим. Толь происхождения незнатного. Отец его живет в Нарве и, говорят, в бедности. Средства к жизни Толь сам приобрел трудами и службой.
Неприятель не приходил к нашему Дриссинскому лагерю, а пошел левым берегом Двины на Витебск. Движение сие заставило нас поспешно бросить лагерь и идти форсированными маршами правым берегом Двины чрез Полоцк. 4-й корпус графа Остермана-Толстого, прикрывая Витебск, отступал по левому берегу и задерживал движение неприятеля. Мы шли так быстро, что прибыли в Витебск прежде французов, оставив 1-й корпус графа Витгенштейна в Полоцке для защиты Петербургской дороги. В Дриссе мы сожгли огромные хлебные магазины, заготовлявшиеся там с 1811 года. При выступлении из Дриссинского лагеря я был командирован с полковником Мишо для рекогносцировок дорог; а брат Михайла послан по такому же поручению с артиллерийским полковником Дмитрием Столыпиным; но полученная в Дриссе болезнь обессилила меня на третьем переходе до такой степени, что меня повезли на телеге, на той самой, в которой я ехал с Курутой, когда мы с ним выезжали из Свенциян.
Помнится, что государь оставил армию еще в Дриссе, откуда он поехал в Москву. Московское дворянство подозревало Барклая де Толли в измене, ибо всем прискорбно было видеть отступление армии, и еще под начальством немца. Нет сомнения, что Барклай не был изменником: он более одного раза проливал кровь свою в сражениях; но он был человек нерешительный и едва ли когда показал искусство в военном деле.
По приезде в Москву государь, созвав дворянство, предложил собрать ополчение, что было единодушно всеми принято, и ополчение начали собирать по всей империи. Те губернии, которые не ставили ополчения, обязаны были доставить продовольствие в армию. Говорили, что одна Московская губерния должна была выставить более 40 000 ратников. Народ был отборный; но когда военные действия коснулись их родины, то многие из них разбежались по своим селениям. Только 12 000 ратников пришли под Бородино, где охотников назначили для уборки раненых во время сражения, что они усердно исполняли и с участием к страдальцам. Когда французы начали отступать из Москвы, то Московское ополчение собрали в Волоколамске, откуда оно было распущено по домам, за исключением части, которую расписали по полкам и коей большая половина погибла от болезней. Кроме того, формировался еще в Москве иждивением Мамонова казачий полк. В состав сего полка прежде всего явились офицеры, и многие из них состояли в штабах и при генералах, когда не было еще солдат. Набиралась всякая сволочь. Наконец, полк сей сформировался, когда мы были уже в Германии или незадолго до того, и едва ли он принимал участие в делах. Впоследствии людей сих зачислили в Иркутский гусарский полк, когда последний формировался из драгунского. Сформировали также в Малороссии четыре казачьих полка, названные Украинскими. Эти четыре полка не были распущены; они были в делах против неприятеля и вели себя хорошо. После же войны их переформировали в уланские.
По приходе 14 июля в Витебск, мы услышали сильную канонаду Остермана, защищавшего в 18 верстах от города дорогу, ведущую из Сенно. Корпус его много потерял, но удержал место. Сражение это, за исключением стычек, было первое со времени открытия военных действий. Каждого раненого, приходившего с боя, окружали и расспрашивали о ходе дела. На помощь к Остерману послали легкую гвардейскую кавалерийскую дивизию, которая вела себя отлично, но не могла удержаться против превосходных сил. Лейб-гусары после нескольких славных атак потеряли много людей и уступили; другие полки, поддерживавшие их отступление, также понесли большую потерю. Ночь прекратила сражение, в коем войска наши держались против двойных или тройных сил.
Александр поехал из любопытства в дело и, возвратившись к нам, рассказывал о виденном. Рассказ его так возбудил меня, что, хотя я еще не был совершенно здоров, но на другой день встал и явился к Куруте на службу.
Так как мне не дали никакого поручения, то я вышел на большую дорогу и, сев на камень, смотрел на раненых и многих расспрашивал. Вели также довольное число пленных, с которыми я разговаривал, также расспрашивая их о деле; но ответы тех и других не могли удовлетворить моего любопытства. Помню, что между прочими случился небольшой рекрутик Кегсгольмского полка, который гнал перед собою огромного поляка в красной шапке. Штык у пехотинца был согнут. Я его остановил.
– Вот, ваше благородие, – сказал рекрут, – я его в лесу застал, да и посадил ему штык в грудь; только кость у него такая здоровая, что штык, смотрите, как согнулся.
Поляк был весь в крови и очень ослаб; он сел в канавку, чтоб отдохнуть, но рекрут поднял его прикладом и погнал далее. Торжество выражалось на лице молодого солдата, который утверждал, что победа осталась за нами, причем рассказал по-своему весь ход сражения: и нашу потерю, и неприятельскую. Если мальчик этот в живых, то он должен быть теперь славный солдат.
Раненым доводилось 8 верст тащиться до Витебска, и многие из них падали от изнеможения и умирали на дороге; других же, достигших города, французы захватили, когда заняли Витебск, потому что мы небольшое только число пленных успели увезти с собою при дальнейшем отступлении.
От главнокомандующего получено было приказание послать 2-ю кирасирскую бригаду на подкрепление Остерману. Курута сам повел ее и взял нас с собою. Мы отошли уже верст 8 от Витебска, когда пришло другое приказание – остановить бригаду, которой в самом деле нечего было делать, потому что сражение происходило в лесистой местности; дрались на полянах и большей частью пехотой; кирасир же перебили бы стрелки без всякой пользы. Бригаду свернули с дороги влево и расположили в колоннах на полянке, окруженной лесом.
Барклай намеревался дать общее сражение пред Витебском на позиции, в двух верстах впереди города. 5-й гвардейский корпус составлял резерв. Курута поехал назад для принятия лагерного места. Мне приказано было поставить 1-ю кирасирскую дивизию, коей 2-я бригада должна была возвратиться. Брозину же поручено было расположить пехоту. Я дожидался своих полков, которые долго не приходили. Между тем Брозин, которому для проведения линии по лесу приходилось прорубить несколько кустарников, требовал, чтобы я ему помогал. В надежде, что конница могла скоро вступить в дело, я не послушался Брозина, которому нисколько я не обязан был повиноваться. Он грозил пожаловаться на меня начальству, чем вызвал только неприятные для него ответы с моей стороны. Послушался же я его тогда только, когда он передал мне от имени Куруты приказание помогать ему. Взяв тогда квартирьеров гвардейской пехоты, я велел им вырубать тесаками в кустарнике линию, сам помогая им своей саблей. Работа была скоро кончена, после чего я разбранил в глаза нетерпимого никем Брозина и ушел от него, ибо знал, что Курута ему ничего не приказывал касательно меня.
Стало смеркаться. Из кирасирской дивизии пришла только одна Конная гвардия; 2-я же бригада осталась на своем месте впереди, а Кавалергардский полк послали еще далее вперед. Выстрелы становились к нам все ближе и ближе. Я поехал на свое место к Кавалергардскому полку; 2-я бригада несколько отступила, и три полка сии были поставлены уже ночью, верстах в пяти впереди Витебска, не слезая с коней. Неприятель был уже вблизи и пустил несколько ядер, которые перелетали чрез головы.
Когда я явился к начальнику дивизии, генералу Депрерадовичу, то им получено уже было приказание отступить с кирасирами в лагерь. Ночь была темная. Лишь только мы тронулись, как французы, услышав шум палашей наших кирасир, сделали по нас с авангардов залп ружей из тридцати; но расстояние было велико, и ни один выстрел не попал. Я только видел огонь и слышал выстрелы. Говорили, что выстрелы эти были действительно французские, и я остался доволен, что хотя нечто увидел из военных действий.
Остерман получил также приказание отступить и занять свое место на позиции. Войска его 4-го корпуса отступали, баталионы были весьма ослаблены, но люди были бодры и пели песни. В сущности, нас не разбили; напротив того, мы удержали место против превосходных сил. Потеря наша была очень велика, но неприятель не менее нашего потерял. Раненых было множество; иные, лишившись одной руки, в другой несли ружье. Такое отступление вселяло в нас надежду одержать на другой день победу; но сражения на следующий день не было.
Главнокомандующий, узнав, что неприятель оставил против нас небольшой корпус, потянулся со всеми силами к Смоленску и в ту же ночь отдал армии приказание выступить с рассветом и следовать к Смоленску, чтобы предупредить французов у сего города.

23

Мы пошли к Смоленску форсированными маршами, а французы заняли Витебск. На первом переходе Курута выговаривал мне обхождение мое с Брозиным; я хотел объяснить ему все дело, как оно случилось, но он мне времени не дал и ласковым образом дал мне почувствовать, что он повод к нашей ссоре понимает. В сущности, и я не был совершенно прав.
Из Витебска в Смоленск поспели мы в три дня; я находился при кирасирской дивизии, в коей познакомился со многими офицерами, особливо в Кавалергардском полку с Луниным, Давыдовым, Уваровым и другими.
При вступлении в Смоленскую губернию мы увидели, что все помещики выезжали из своих деревень, крестьяне же уходили с семействами и скотом в леса. Во время похода нашего к Смоленску все вообще знали, что неприятель хотел нас предупредить в Смоленске, и от того разносились пустые слухи, что несколько неприятельских ядер упали на нашу дорогу; иные говорили даже, что видели неприятельскую армию, тянущуюся к Смоленску. Слухи сии сначала произвели несколько беспокойства, но вскоре оказалась их нелепость. Однако же мы шли с большой неосторожностью. Конница и артиллерия проходили лесами без пехотного прикрытия. Легко могло случиться, что отряд французской пехоты остановил бы нас в лесах. Цель французов была не допустить соединения нашей армии с Багратионовой, что им, однако же, не удалось.
Не доходя одним переходом до Смоленска, мы на пути завтракали у помещика Волка, у которого были две прекрасные дочери лет двадцати. Слышалось впоследствии, что девицы эти увезены были французами и обруганы. Подобными неистовствами, часто повторявшимися, французы озлобили против себя народ.
Придя к Смоленску, мы стали лагерем, в двух верстах не доходя города. Квартира великого князя была на мызе. Так как мне и брату не было никаких занятий, то мы отпросились на несколько времени посетить знакомых. Брат Михайла отправился в Семеновский полк, где его любили, а я в Кавалергардский к Лунину, и мы таким образом провели дня три. Александр находился при генерале Лаврове, командовавшем тогда гвардейской пехотой.
Служба наша не была видная, но трудовая; ибо не проходило почти ни одной ночи, в которую бы нас куда-нибудь не послали. Мы обносились платьем и обувью и не имели достаточно денег, чтобы заново обшиться. Завелись вши. Лошади наши истощали от беспрерывной езды и от недостатка в корме. Михайла начал слабеть в силах и здоровье, но удержался до Бородинского сражения, где он, как сам говорил мне, "к счастию, был ранен, не будучи более в состоянии выдержать усталости и нужды". У меня снова открылась цинготная болезнь, но не на деснах, а на ногах. Ноги мои зудели, и я их расчесывал, отчего показались язвы, с коими я, однако, отслужил всю кампанию до обратного занятия нами в конце зимы Вильны, где, не будучи почти в силах стоять на ногах, слег.
Я жил в Кавалергардском полку у Лунина в шалаше. Хотя он был рад принять меня, но я совестился продовольствоваться на его счет и потому, поехав однажды в Смоленск, купил на последние деньги свои несколько бутылок цимлянского вина, которые мигом были выпиты с товарищами, не подозревавшими моего стесненного положения. Положение мое все хуже становилось: слуги у меня не было, лошадь заболела мытом, а на покупку другой денег не было. Я решился занять у Куруты 125 рублей, которые он мне дал. Долг этот я чрез год уплатил. Оставив из этих денег 25 рублей для своего собственного расхода, остальные я назначил для покупки лошади и пошел отыскивать ее. Найдя в какой-то роще кошмы, или вьюки донских казаков, я купил у них молодую лошадь. Я ее назвал Казаком, и она у меня долго и очень хорошо служила, больную же отдал в конногвардейский конный лазарет.
Курута мало беспокоился о нашем положении, а только был ласков и с приветствиями беспрестанно посылал нас по разным поручениям. Брат Михайла сказывал мне, что, возвратившись однажды очень поздно на ночлег и чувствуя лихорадку, он залез в шалаш, построенный для Куруты, пока тот где-то ужинал. Шел сильный дождь, и брат, продрогший от озноба, уснул. Курута скоро пришел и, разбудив его, стал выговаривать ему, что он забылся и не должен был в его шалаше ложиться. Брат молчал; когда же Дмитрий Дмитриевич перестал говорить, то Михайла лег больной на дожде. Тогда Куруте сделалось совестно; он призвал брата и сказал ему:
– Вы дурно сделали, что вошли в мой шалаш, а я еще хуже, что выгнал вас, – и затем лег спокойно, не пригласив к себе брата, который охотнее согласился бы умереть на дожде, чем проситься под крышу к человеку, который счел бы сие за величайшую милость, и потому он, не жалуясь на болезнь, провел ночь на дожде.
Брат Михайла обладает необыкновенной твердостью духа, которая являлась у него еще в ребячестве. Константин Павлович, видя нас всегда ночующими на дворе у огня и в полной одежде, т. е. в прожженных толстых шинелях и худых сапогах, называл нас в шутку тептерями;[38] но мы не переставали исправлять при себе должность слуги и убирать своих лошадей, потому что никого не имели для прислуги. Впрочем, данная нам кличка тептерей не сопрягалась с понятием о неблагонадежных офицерах; напротив того, мы постоянно слышали похвалы от своего начальства, и службу нашу всегда одобряли.
В то время был еще прикомандирован к великому князю для занятий по квартирмейстерской части лейб-гвардии Литовского полка прапорщик Габбе, молодой человек с немецкой спесью. Он ничем не занимался, имел, однако же, при себе в услугах казаков, которых нам не давали, и был в милости у великого князя оттого, что на глаза ему всегда совался, знался с его адъютантами, ел и спал вдоволь. Мы с ним никогда не хотели сближаться.[39]
Лунин нам дальний родственник: мать его была сестра Михайлы Никитича Муравьева. Лунин умен, но нрава сварливого (bretteur). В Петербурге не было поединка, в котором бы он не участвовал, и сам несколько раз стрелялся. Другом его был Кавалергардского же полка ротмистр Уваров, который, однако же, сам имел знаки от поединка с Луниным, а впоследствии женился на его сестре. Уваров человек неприятного обхождения, отчего вообще не был любим. К кругу их принадлежал еще Давыдов, которого находили приятным в обществе; но он мне не нравился, как и Уваров. Был еще в Кавалергардском полку Петрищев, который мне всех более нравился. Лунин в 1815 году был отставлен от службы за поединок с Белавиным, в котором он сам был ранен. Он постоянно что-то писал и однажды прочел мне заготовленное им к главнокомандующему письмо, в котором, изъявляя желание принести себя на жертву отечеству, просил, чтобы его послали парламентером к Наполеону с тем, чтобы, подавая бумаги императору французов, всадить ему в бок кинжал. Он даже показал мне кривой кинжал, который у него на этот предмет хранился под изголовьем. Лунин точно бы сделал это, если б его послали; но думаю не из любви к отечеству, а с целью приобрести историческую известность. Мы скоро с места тронулись, и намерение его осталось без последствий.
Общество кавалергардских офицеров мне вообще не нравилось; не знаю, по каким причинам оно так прославилось в Петербурге. Ничего святого у них не было: пересуживали всех генералов, любовь к отечеству было чувство для них чуждое, и каждый из них считал себя в состоянии начальствовать армией. У них сочинялись насмешливые песни на счет начальников и военных действий; между прочими явилась одна на известный голос: Les ennemis s'avancent à grands pas. Стихи эти огласились во всей армии.

    Les ennemis s'avancent à grands pas
    Adieu Smolensk et la Russie!
    Barclay toujours évite les combats
    Et tourne ses pas en Russie.
    N'en doutez pas, car de son grand talent,
    Amis, vous ne voyez que les prémices.
    Il veut, dit-on, changer dans un instant
    Tous ses soldats en écrevisses.
    Ses aide-de-camps, trottant à ses cotes,
    Jaloux de le suivre en vitesse,
    Il leur disait: Oh, mes amis,
    Ayez pitié de ma vieillesse.[40]

Во всей армии солдаты и офицеры желали генерального сражения, обвиняли Барклая и нещадно бранили его. Сражение в самом деле предполагалось дать, и никто не полагал, чтобы Смоленск уступили без боя.
Получено было известие, что граф Платов соединился с армией после блистательного дела, которое он имел под Рудней, где он с казаками опрокинул несколько полков французских кирасир.[41] Ожидали еще соединения с князем Багратионом, и тогда, по сбору всех сил, думали дать отпор французской армии. С великой радостью мы наконец оставили лагерь под Смоленском и подвинулись на целый переход вперед к стороне неприятеля, в надежде встретить его, но, к удивлению нашему, никого не нашли. Между тем Наполеон бросился со всеми силами на Багратиона, чтобы отрезать его от нас, и послал в Поречье небольшой отряд в 6000 человек, чтобы отвлечь наше внимание.
Посланные партизаны уведомили, что вся французская армия находится в Поречье, почему мы поспешно выступили в ночь из своего нового лагеря опять назад. Сперва отошли несколько по Смоленской большой дороге, и потом от селения Шаломца поворотили проселком влево, вышли на дорогу, ведущую из Поречья в Смоленск, и расположились лагерем в 10 верстах от Смоленска лицом к Поречью.

24

Переход этот был очень трудный, дорога узкая, во многих местах болотистая и вся лесистая. Шли ночью, проводников достать было очень трудно, потому что почти все жители разбежались. Брату Александру поручено было вести гвардейскую колонну, Михайле – корпус Коновницына, а мне собрать проводников. Я атаковал одно селение ночью с двумя кирасирами и, забрав несколько крестьян, сдал их Куруте. Поручение, данное братьям моим, было весьма затруднительное и сопряжено с большой ответственностью. При всеобщей суете начальники оторопели и сваливали все свои промахи, как в таких случаях водится, на офицеров Генерального штаба. Брат Александр должен был вести гвардейскую колонну, в голове которой шла 1-я кирасирская дивизия, Кавалергардский полк впереди, а пред ним генерал Депрерадович.
Брату дана была пионерная рота капитана Геча[42] для исправления дороги, и рота сия выступила в одно время с полками. Сделалась темная ночь. Несколько верст за селением Шаломцем встретился в болотистой местности плохой мостик, который надобно было поправить, ибо он много затруднял движение войск. Брат тотчас начал работу с пионерами, но для сего колонна остановилась. Брат нисколько не был виноват в сем замедлении; но Депре радович, человек недальний, не рассудил дела и напал на брата за эту остановку. Сколько брат ни оправдывался, Депрерадович ничего слушать не хотел, грозил, что заставит его идти пешком весь переход, арестует и начальству о нем представит. Брат огрызался, сколько мог; но видя, наконец, что ему делать нечего, он по окончании моста сел на коня, дал шпоры и поскакал вперед.
– Куда ты скачешь, куда ты скачешь? – кричал ему Депрерадович вслед.
– В деревню за проводником, – отвечал Александр, продолжая скакать.
– Да где же дорога?
– А вот она, – отвечал брат уже издали и скрылся.
Депрерадович послал за ним в погоню; но его не нагнали; он благополучно ускакал и, отъехав несколько верст, повернул в сторону, в лес, закурил трубку и лег отдыхать. Брат, конечно, не был прав, ибо колонна могла сбиться с дороги, которую он, впрочем, сам знал не лучше других; но как же было ему терпеть грубости тогда, как он свое дело делал и был совершенно прав? Несчастному пионерному капитану Гечу жестоко досталось от Депрерадовича и всех кавалергардских офицеров.
Мы шли не в порядке и с большой неосторожностью по едва проходимым проселочным дорогам; конница пробиралась лесами и болотами во многих местах по одному человеку, артиллерия увязала в грязи, и в прикрытии ее вовсе не было пехоты. Ночь темная, дороги не было видно, и к тому носился еще слух, что французы будут атаковать нас на походе.
Теперь скажу, что в эту несчастную ночь со мною случилось. Собрав и сдав пойманных проводников, мне никакого дела на время перехода более не предстояло, и я ехал несколько времени с Курутой, после чего он уехал вперед, а мне приказал оставаться с колонной, но ничего не поручил. И так я поехал с Луниным, который находился при своем эскадроне, не зная о том, что в голове колонны происходило. Когда брат Александр ускакал от Депрерадовича и войска остановились, что продолжалось довольно долго, то офицеры, соскучившись, слезли с коней и легли на траву. Пошел дождь, и я также лег на землю, накрывшись буркой. Растерявшийся Депрерадович ездил взад и вперед и вопил плачевным голосом:
– Ах, боже мой, что мне делать, куда этот Муравьев поехал, что он проводника не ведет!
Депрерадович мимо меня ехал, но я молчал и едва дух переводил, чтобы он меня не позвал. Так прошло в первый раз, но во второй лошадь его в тесноте едва не наступила на меня. Он остановился, долго смотрел на мою бурку и, наконец, вскрикнул:
– Ах, боже мой, кто это тут в бурке лежит?
Все вскочили и сказали ему, что Муравьев.
– Ах, так это ты, братец! Куда ты от меня уехал? Так-то ты за проводниками ездишь? Ты должен Кавалергардский полк вести, а ты здесь изволишь отдыхать? Изволь-ка вести меня, сударь.
– Не я, ваше превосходительство, должен вас вести.
– Да какой же Муравьев меня вел? Все равно изволь вести.
– Я дороги не знаю, не знаю и куда вас вести: мне Дмитрий Дмитриевич Курута ничего не приказывал.
– Веди же! – закричал он.
Видя, что с ним нельзя было сговориться, я сел верхом и, проведя несколько шагов колонну, сказал ему, что поеду в ближайшую деревню за проводником, и поскакал. Я уже был верстах в пяти от колонны, как, услышав лай собак, поворотил в сторону, откуда слышался лай, и въехал в какие-то огороды. Ночь была очень темная, я спрятался в яму, в надежде, что по отдалению от дороги меня не найдут, и намеревался в этой позиции пропустить полки, а там примкнуть к хвосту колонны. Сидел я таким образом более часа, когда услышал опять стук кирасирских палашей и увидел мерцание огня в курившихся трубках. Я притаился, надеясь, что вся эта буря мимо меня пройдет; но как удивился я, когда опять услышал подле себя гробовой голос Депрерадовича. Лошадь моя заржала.
– Кто тут? Ах, боже мой! – вскричал мудрый Николай Иванович.
Я вскочил на лошадь и, не говоря ни слова, спешил укрыться. Лошадь моя в темноте спотыкалась по ямам и грядам, но я решился уйти, хотя с риском себе голову разбить, и кое-как выбрался из огородов, преследуемый воплями Депрерадовича:
– Муравьев! Ах, боже мой!
Наконец я пробрался кустами назад и примкнул к хвосту полка. Однако для вящей безопасности решился совсем уехать и, отыскав Куруту, рассказать ему о случившемся, для чего пустил лошадь свою во весь карьер и обогнал в тесноте весь Кавалергардский полк с самим Депрерадовичем, так что и лошадь его в испуге дрогнула от сего неожиданного маневра. Депрерадович, однако, догадался, что это должен быть я, и опять начал звать меня. Видя, что я не возвращаюсь, он послал адъютанта своего Бутурлина меня нагонять. Стало рассветать, когда я услышал топот скачущей за мною лошади. Я шпорил свою, но она устала. Оглянувшись, я увидел Бутурлина, который, нагнав меня, уговаривал остановиться.
– Очень рад вас видеть, – сказал я ему, – только назад не пойду, а если хотите, то пойдемте вместе.
– В самом деле, – отвечал Бутурлин, – генерал так сердит, что я сам уже намеревался ускакать от него, пойдемте шагом.
– Согласен. – И мы поехали вместе шагом.
Подъезжая к квартире великого князя, я увидел брата Александра выезжающим из леса, где он скрывался. Мы обменялись рассказами о своих ночных происшествиях, посмеялись и приехали в селение Покарново, где великий князь уже расположился на квартире. Депрерадович стал с дивизией в пяти верстах впереди нашего селения. Вскоре прибыл и брат Михайла, который передал нам, что он вел корпус Коновницына, который остался очень доволен им. Я рассказал все случившееся со мною Куруте, который посмеялся. Депрерадович хотел жаловаться на меня, однако не пожаловался.
В штабе 1-й кирасирской дивизии, куда я был накануне по делу послан, я имел случай познакомиться с Павлом Ивановичем Корсаковым, поручиком Кавалергардского полка.[43] Он был необыкновенного роста и сильного сложения, к сему присоединял еще благородную душу (убит в сражении под Бородином). Там же встретил я еще старого колонновожатого Бурнашева, который в 1811 году у меня в классе учился математике, но безуспешно. Когда мы стояли в Покарнове, проездом зашел к нам Егор Мейндорф, еще добрый петербургский товарищ, которого мы всегда любили. Он был в ариергарде и уже участвовал в одном деле, где французов разбили и где он отличился. Он погнался за раненым неприятельским знаменщиком и отбил у него значок, который нам показывал; на половине было написано: "Nox soli cedet".[44] Мейндорф был человек благородный, и хотя он не без опасности добыл сей трофей, но говорил, что, если б у здорового отнял значок, то с удовольствием надел бы крест, но как знамя взято у раненого, то он не будет домогаться другой награды, как только позволения полотном этим обтянуть себе дома кресла. Мы едва уговорили его показать полотно великому князю, который много похвалял Мейндорфа. Думали, что у него отберут значок, но он взял его назад, положил в карман и уехал.
Под Смоленском в первый раз начали расстреливать по приговорам уголовного полевого суда: говорили, что расстреляли семерых солдат за грабеж.
Вскоре пришло известие из Поречья, что французы снова показались на дороге, ведущей из Витебска в Смоленск, почему, простояв четыре дня около Покарнова, мы бросились на старую свою дорогу, ведущую в Витебск. Лагерь наш расположен был в 40 верстах от Смоленска, помнится мне, при деревне Гаврикове, где находили, что позиция была очень сильная; но неприятель доказал нам, что позиционная война не представляла ожидаемых от нее выгод, потому что можно всякую позицию обойти. Французы нас не атаковали, мы их тут и не видали, но вдруг услышали гул их артиллерии позади себя под стенами Смоленска.

25

В бывшем лагере при Гаврикове Толь зачем-то послал Александра Щербинина к Коновницыну. Щербинин, выйдя на крыльцо и не зная, в правую или в левую дверь ему идти, спросил Муромцова, тут случившегося, и получил от Муромцова грубый ответ. Возвратившись к себе, Щербинин послал за мной и просил меня быть секундантом в предстоящем ему поединке. Муромцов мне был родственник, а Щербинин старый приятель. Я не отказался, единственно в намерении их примирить. Отыскав Муромцова, я убедил его в неправоте. Он действительно не помнил, что сказал, и согласился просить извинения у Щербинина; я их в тот же вечер свел вместе, и они помирились. Щербинин не знал до того времени, что я был в родстве с Муромцовым.
Прохаживаясь в тот же вечер по селению, я увидел Михайлу Колошина, лежащего на улице подле сарая и накрытого буркой. С Дриссы не видал я его. В предположении, что он на траве расположился для отдыха, я в шутках бросил в него свою фуражку; но как удивился, когда услышал стон его и упрек в неосторожности обхождения моего с больным. Я сел подле него; он был в сильном жару и имел начало горячки; между тем капитан Теннер не давал ему покоя и хотел, чтобы он еще в тот же вечер сходил в главное дежурство для списания приказа. Колошин просил меня за него сходить; но скоро приказано нам было выступить, отчего мне не удалось ему услужить. Перемогаясь, он сам сходил ночью за приказанием.
По полученному в то время известию Багратион отступал к Смоленску, удерживая всю французскую армию. Отступление князя Багратиона событие довольно известное. Французы могли отрезать его от главной армии; но Багратион был человек решительный, храбрый, имел таких же генералов и вышел из своего тесного положения при нескольких блистательных делах с неприятелем.
10-я пехотная дивизия под начальством генерала Неверовского составляла ариергард князя Багратиона, который со своей 2-й Западной армией вступил в Смоленск, поручив Неверовскому прикрывать отступление по дороге, ведущей из Красного к Смоленску.[45]
Мы выступили обратно к Смоленску до рассвета и с половины пути нашего услышали гул орудий: впереди нас 7-й корпус Раевского (2-й армии) уже вступил в дело для подкрепления Неверовского. Опасаясь, чтобы Смоленск не взяли до нашего прибытия, кавалерию и артиллерию повели на рысях, посадив орудийную прислугу на лафеты и зарядные ящики. Не сомневаясь более, что вступим в сражение, мы шли очень быстро и с необыкновенным одушевлением, так что почти неприметно принеслись к Смоленску, сделав 40 верст перехода, и непременно приняли бы участие в жарком деле, если б опоздали: ибо французы обложили уже город и искали бродов через Днепр пониже Смоленска, чтобы нас предупредить. Но броды были глубокие, или неприятель не отыскал их и потому не успел переправиться через реку до нашего прибытия на соединение со 2-й армией князя Багратиона.
Генерал-квартирмейстер полковник Толь потребовал к себе наших офицеров для принятия лагерного места; мы поскакали с ним вперед, следуя вверх по реке, по правому ее берегу. Сражение же происходило на левом берегу. Приближаясь к Смоленску, мы видели польских уланов неприятельской армии, разъезжавших по левому берегу и отыскивавших бродов. Лагерь наш расположился на высоте против города, на правом берегу Днепра. На левом фланге нашем поставили несколько орудий, которые были направлены чрез реку на неприятеля. Смоленск был пред нами, а за ним, в глазах наших, происходило сражение. Зрелище было великолепное.
Мне очень хотелось побывать в сражении; но корпус наш не трогался, и мало оставалось к тому надежды. Посему я решился в дело съездить без позволения. Прекратившийся ночью огонь с утра опять начался. Я встал до рассвета, когда у нас все еще спали. Оседлав себе лошадь, я поехал в город. Осмотрев его, я следовал далее к Краснинской заставе. Тут я встретил Лунина, возвращавшегося из дела. Он был одет в своем белом кавалергардском колете и в каске; в руках держал он штуцер; слуга же нес за ним ружье. Поздоровавшись, я спросил его, где он был?
– В сражении, – коротко отвечал он.
– Что там делал?
– Стрелял и двух убил. – Он в самом деле был в стрелках и стрелял, как рядовой. Кто знает отчаянную голову Лунина, тот ему поверит.
Я выехал за Малаховские ворота, близ которых был построен редан.[46] На валу лежал генерал Раевский, при коем находился его штаб. Он смотрел в поле на движения войск и посылал адъютантов с приказаниями. По миновании редана я увидел две дороги. Шагах в двустах от правой стояли наши стрелки; на другой дороге, которая вела прямо, были на расстоянии четверти версты от городской стены сараи, около коих происходил жаркий бой. Французы несколько раз покушались сараи сии взять на штыки; но наши люди, засевшие в них, отбивали атаку. Ружейная пальба была очень сильная. Я направился к сараям шагом; пули летали чрез меня спереди и с правой стороны; но я не знал еще, что это пули, а узнал это только тогда, когда увидел, что они, минуя меня, ударялись об дощатый забор, тянувшийся вдоль дороги, от меня в левой руке. Близко подъехав к сараям, я немного остановился, посмотрел и, удовлетворив своему любопытству, поворотил направо – к первой дороге и поехал к стрелкам.
Видно было, что на этом месте дралась конница, потому что по полю разметаны были поломанные сабельные ножны и клинки, кивера конницы, гусарские шапки и проч. Прежде всего попалась мне на глаза шашка; я удивился, что ее никто еще не подобрал, слез с лошади, поднял и стал ее рассматривать; подле лежал и убитый. Пока я в него вглядывался, пуля упала у моих ног. Я поднял ее в намерении сохранить как памятник первого виденного мною дела с неприятелем, долго держал ее в кармане и, наконец, потерял. Только стал я садиться на лошадь, как другая пуля пролетела у самой луки моего седла. Я сел верхом, поговорил с нашими стрелками и поехал назад.
Скоро затем неприятель открыл по городу огонь из орудий, и чрез головку мою стали летать ядра; тут пришла мне мысль о возможности быть раненым и оставленным на поле сражения. Заслуги от того никакой бы не было; напротив того, мог я еще получить выговор и, поехав назад рысью, я возвратился в город, где среди множества раненых пробрался в Королевскую крепость: так назывался небольшой старинный земляной форт с бастионами, который служил цитаделью и был занят пехотой с батарейной артиллерией. Взошед на вал, я следил за действием орудий и видел, как одно ядро удачно попало вкось фронта (en echarpe) французской кавалерии, которая неслась в атаку. Часть эта смешалась и понеслась назад в беспорядке. Удовлетворившись виденным, я возвратился в лагерь. Курута сделал мне за отлучку замечание, которым я, впрочем, нисколько не оскорбился.
Вечером получено было приказание к отступлению, и во всем лагере поднялось единогласное роптание. Солдаты, офицеры и генералы вслух называли Барклая изменником. Невзирая на это, мы в ночь отступили, и запылал позади нас Смоленск. Войска шли тихо, в молчании, с растерзанным и озлобленным сердцем. Из собора вынесли образ Божией Матери, который солдаты несли до самой Москвы при молитве всех проходящих полков.
В Смоленске оставалась только часть Дохтурова корпуса для удержания натиска неприятеля в воротах. Такой мерой хотели дать время увезти раненых и скрыть от неприятеля наше быстрое отступление. Дохтуров защищался в самых воротах против превосходных сил, на него крепко наседавших. Наша пехота смешалась с неприятельской, и в самых воротах произошла рукопашная свалка, в коей обе стороны дрались на штыках с равным остервенением и храбростью. После продолжительного боя, когда все войска уже вышли из города, наши уступили место и в порядке перешли чрез Днепр. Французы разграбили и сожгли Смоленск, церкви обратили в конюшни, поругали женщин, терзали оставшихся в городе стариков и слабых, чтобы выведывать у них, где спрятаны мнимые сокровища. Во всю эту войну они показались совершенными вандалами. В поступках их не заметно было искры того образования, которое им приписывают. Генералы, офицеры и солдаты были храбрые и опытные в военном деле, но дисциплина между ними была слабая. Во французской армии было вообще мало образования, так что между офицерами встречались люди, едва знавшие грамоте. Во все время войны французы ознаменовали себя неистовствами, осквернением церквей и сожиганием сел, через что озлобленный на них народ вооружался против них и побил множество мародеров, удалявшихся в стороны для грабежа.
Смоленское сражение стоило нам около 10 000 убитыми и ранеными. Неприятель не менее нашего потерял. У нас убито два генерала, Балла и Скалон; из знакомых моих был тяжело ранен пулей в голову Муромцов, но он совершенно выздоровел. Из офицеров квартирмейстерской части ранены: подполковник Зуев пулей в голову и колонновожатый Ловейко картечью в ногу.

26

Неприятель, переправившись через Днепр выше нас, отрезал было часть войск наших; но они были выручены графом Остерман-Толстым, который с 4-м корпусом держался против всей неприятельской армии, дав время артиллерии и войскам нашим пройти.[47] Дело сие происходило под селением Валутина Гора, верстах в 14-ти от Смоленска. Я не был в этом сражении, потому что наш корпус прежде всех отступил и переправился чрез Днепр при Соловьеве; но те, которые в сем деле участвовали, превозносили храбрость наших войск. Мы понесли огромную потерю, но удержали место и тем дали время остальным войскам отступить. К Остерману было послано много полков на помощь, между прочими и гренадерские, которые также много потерпели. В сем сражении был ранен и взят в плен генерал Тучков.
Из-под Смоленска великий князь уехал. Причиной тому были неудовольствия, которые он имел с главнокомандующим за отступление. Так как штаб его упразднился, то брата Александра взяли в главную квартиру, а нам двум Курута приказал явиться к Толю. Толь был сердит, как сподвижник Барклая, на всех штабных Константина Павловича, принял нас сердито и упрекал нам, что мы во все время с Курутой ничего не делали. Незаслуженный выговор нам не понравился. Мы отыскали Куруту и спросили его, имел ли он причину быть нами недовольным и чем мы могли заслужить такой оскорбительный выговор. Курута успокоил нас, уверяя, что, кроме добрых о нас отзывов, никто никогда других от него не слыхал.
– Поверьте, – продолжал он, – что я никак не причиной тех неудовольствий, которые вы получили.
И он не лгал. Толь и самого Куруту пощипал, ибо он тогда же начинал превозноситься своим званием генерал-квартирмейстера.
Правда, что в то время у всех в голове кружилось, и он один всеми распоряжался и шумел на всех, будучи только в чине полковника.
Нам нечего было делать, как терпеть. Помню, как мы, однажды собравшись случайным образом на дороге все трое вместе, отъехали в сторону, сели и горевали обо всем, что видели, и о себе самих. Как было и не грустить? Неприятель свирепствует в границе России, отечество в опасности, войска отступают, жители разбегаются, везде слышен плач и стон. К сему присоединились еще собственные наши обстоятельства: об отце давно ничего не слыхали, сами были мы без денег, с плохой одеждой и изнемогали от тяжкой службы. К тому еще перемена начальства и незаслуженный обидный выговор…
На втором переходе от Смоленска я скакал с прочими офицерами за Толем (больная лошадь моя выздоровела). Брат Михайла несколько отстал; но он вскоре нагнал нас и со слезами на глазах передал нам о горестном положении, в котором нашел Колошина. Мы воротились и нашли его лежащим на телеге, запряженной плохой крестьянской лошадью, которую вел за собою в поводу слуга его Кузьма, ехавший верхом на коне своего барина Поллуксе. Сзади ехал драгун Казанского полка. Соскочив с лошади, я подошел к телеге и, раздвинув ветви, коими больной был накрыт, увидел друга своего Колошина, похожего более на мертвеца, чем на живого человека. Он открыл глаза, и хотя был в бреду, но узнал меня, привстал, схватил мою руку и, крепко пожав ее, произнес сильным голосом:
– Ты меня совсем забыл, Николай, забыл, забыл, совсем забыл!
Встревоженный таким зрелищем, я прежде всего хотел сейчас же скакать к Толю, чтобы выпросить позволение оставаться при больном; но он схватил мою руку обеими своими и держал ее так крепко, что я едва мог ее высвободить. Он вытаращил на меня глаза; рот его был в судорожном состоянии, так что он более ни слова не мог выговорить. В припадке горячки Колошин хотел вылезть из телеги и ухватить меня, но его удержали. Нагнав Толя, я просил у него позволения остаться при умирающем Колошине. Толь сперва отказал мне; но, видя неотступность мою, он с грубостью сказал мне:
– Поезжайте; вы служить не хотите; сами будете о том жалеть.
Я обрадовался позволению и возвратился к тележке, которую остановили под деревом подле дороги, потому что больной бился. Испугавшись музыки кавалерийских полков, в то время мимо нас проходивших, Колошин, вопреки усилий наших, в бреду выскочил из телеги. Став на колени, он поднял руки к небу и хотел что-то сказать, но не мог: предсмертные конвульсии уже овладели им. Я его насильно положил в тележку и, связав шарфом своим, поехал с ним далее. Он успокоился. От слуги Колошина узнал я подробности о начале его болезни. По миновании пароксизма, в коем я его застал в с. Гаврикове, лежащим подле сарая, он пошел за приказанием в главную квартиру и возвратился очень слабым; доехал, однако же, верхом с дивизией до Смоленска, где, не будучи более в состоянии стоять на ногах, слег. Между тем дивизия, при коей Колошин находился, вступила в дело. Он было заснул, но проснувшись и увидев, что остался один, велел оседлать себе лошадь и отправился в дело к дивизии, но не мог долго остаться на лошади и, по слабости своей, свалился с нее; его подняли и повезли назад; дорогой он еще раз упал. Приехав на квартиру, он уже совершенно слег и начал бредить. Открылась сильная горячка, и на другой день, когда он уже не в состоянии был двигаться и когда началось общее отступление, ни генерал Уваров, ни капитан Теннер о нем не вспомнили; дали ему одного драгуна для прислуги и бросили. Колошин неминуемо остался бы в Смоленске, если б слуга его не достал тележки из числа заготовленных для раненых. За несколько дней до болезни Колошин навещал своего двоюродного брата фон Менгдена, который лежал тогда в жестокой горячке и от которого он, вероятно, заразился.
Драгун вскоре уехал, и мы с Кузьмой остались вдвоем около больного и лошадей. Ни у больного, ни у меня не было денег, негде было и лекаря достать. К счастью, ехал мимо нас Орлов (должно быть Михаил Федорович); я нагнал его, остановил и, объяснив обстоятельства, просил у него денег взаймы, и он дал мне 50 рублей ассигнациями самым приветливым образом. Не помню, возвратил ли я ему эти деньги впоследствии. На этот раз они мне очень пригодились, ибо я купил у маркитанта несколько вина, белого хлеба, бульону, чаю, сахару и пр.; но лекаря все-таки не было. С трудом пропускал я больному в рот по нескольку ложек чаю или бульону, но под конец зубы его были так крепко стиснуты, что никакой пищи ему нельзя было давать.
В первый день мы остановились на лугу; ночь была холодная и сырая. Колошина накрыли как можно было теплее и оставили в телеге. Я же с Кузьмой развел огонь, подле которого мы и легли. Больной был без движения и без памяти в течение всей ночи; в таком же положении находился он и поутру, когда мы с места тронулись.
На следующий день мы прибыли в село Андреевское, 10 верст не доезжая города Дорогобужа. Тут была вся главная квартира, и сбирались войска. Армия Багратиона, которая из Смоленска отступала по другой дороге, здесь уже окончательно соединилась с нами, почему и располагали дать в сем месте генеральное сражение, но, простояв здесь дня два на позиции, переменили намерение и опять продолжали отступление.
В Андреевском я отыскал избу для Колошина и, уложив его, пошел к Орлову, который просил главного доктора Геслинга навестить больного. Геслинг дал мне мало надежды к выздоровлению его, но поставил ему две шпанские мухи на икры. Колошин лежал без памяти, без языка и со всеми признаками скорой кончины. В судорожном движении рук и пальцев его проявлялись уже предвестники смерти (carfalogie); он собирал платье свое, иногда лицо его приходило в конвульсии, и он испускал томный гробовой рев. С приехавшими в это время братьями мы сидели около него, ожидая последней минуты; но мушки подействовали: он утих и лежал без движения.
В селе Андреевском я в первый раз увидел производившуюся возле занимаемой мною избы перевязку раненых, привезенных из-под Смоленска; в кучу сбрасывались на улице отрезанные руки и ноги. Зрелище это несколько поразило меня, но я слишком был занят положением Колошина и недолго останавливался.
По данному мне совету я отвез Колошина в Дорогобуж; но так как все дома были разграблены или заняты ранеными, при том же должно было опасаться пожара, то я заехал на какой-то обширный двор и положил Колошина в конюшню. В доме двора сего квартировал дежурный штаб-офицер 2-й армии, полковник Зигрот, которого я вовсе не знал. Уложивши больного, я пошел к постояльцу, чтобы просить у него позволения тут остаться. Уже смерклось. Войдя наверх, я неожиданно встретил Толя, который только что на шаромыгу отужинал и был, казалось мне, несколько навеселе.
– А, здравствуйте, Муравьев, – сказал он, обратившись ко мне. – Что скажете, что вам надобно, что делаете с вашим больным?
– Он плох, очень плох, скоро должен умереть; я пришел просить здешнего постояльца, полковника Зигрота, чтобы он позволил нам в конюшне переночевать.
– Вы очень хорошо сделали, что пришли сюда; явитесь сегодня же ввечеру на службу в село Андреевское, а больного я поручаю вам, любезный Зигрот. Не беспокойтесь, господин Муравьев: Зигрот лучше вас за ним присмотрит; он мне старый друг, я его знаю. Он солдата не оставит без призрения, не только офицера, о котором я прошу.
Зигрот поклонился.
– Будьте покойны, Карл Федорович, – был его ответ.

27

Я хотел просить Толя, чтобы он только позволил мне быть свидетелем смерти близкого мне товарища; но он, возвысив голос, безжалостно велел мне ехать в Андреевское, присовокупив, что сам туда же возвращается. Я повиновался с душевной тревогой, но на другое утро пришел опять с той же просьбой к Толю, который мне грубым образом отказал. Я пошел к Орлову и просил его быть моим ходатаем, предоставляя ему объявить Толю, что, в случае отказа, буду решительно проситься в отставку, несмотря на все последствия, которые от сего могли бы произойти. Орлов принял участие в моем положении, сходил к Толю и, уговорив его, объявил мне позволение возвратиться в Дорогобуж.
Я прискакал в город, отыскал конюшню; но Колошина уже там не было, и никто не сумел сказать мне, куда его повезли. Я искал его по всем дворам, но не нашел; наконец, выехал на Московскую дорогу и увидел верного слугу его, Кузьму, сидевшего у сараев, находившихся в полуверсте за городом. Я узнал от него, что поутру Зигрот велел их выгнать со своего двора и что, не найдя другого места, он его перевез в сараи, где и положил его под крышей. Поступок, достойный приятеля Толя и немца!
Посмотрев больного, я пошел прогуляться в поле и пришел к бивуакам Смоленского ополчения, коим начальствовал старый, Екатерининских времен, генерал-лейтенант Лебедев, поступивший в запасное войско из отставки. Смоленского ополчения было до 12 000 человек; но собранные вскорости крестьяне сии еще не были ни обучены, ни вооружены порядочным образом. Одну часть из них снабдили ружьями, отобранными от кавалерии, другую же вооружили пиками. Офицеры были из мелкопоместных дворян или из гражданских чиновников. Никто из них не знал строевой службы, и несчастных мужиков учили только в ногу маршировать, к чему те и другие прилагали усердное старание. Впоследствии Смоленское ополчение неизвестно как и куда исчезло. Надобно думать, что разбежалось по домам. Генерал Лебедев просил меня к себе в балаган, где меня обступили офицеры ополчения с расспросами о новостях из армии; но у меня не то было на уме: я ушел от них и провел остальную часть дня подле Колошина, которому не было лучше.
От Дорогобужа до Вязьмы было, помнится мне, только три перехода, но очень больших, и я совершил их с больным при помощи одного Кузьмы. Мы ехали стороной, проселком, потому что на большой дороге было тесно от проходящих войск, пыльно и шумно. Дни были жаркие, и ночи холодные. После второго перехода мы остановились ночевать в каком-то селении в стороне от дороги. Больной, лежавший без движения с вечера, начал опять бредить и ночью несколько раз покушался уйти, но был удерживаем. Я не спал; в избе погасала зажженная нами с вечера свеча, как вдруг Колошин привстал и сел на постели. Глаза его были томны, не обнаруживая бреда. Он очень исхудал; желтый цвет лица его, болезненный и страждущий вид представляли совершенно мертвеца. В эту минуту он как бы после 13-дневного бесчувствия ожил – для сознания своего положения! Колошин ухватил меня за руку и слабым, дрожащим голосом сказал:
– Ты здесь, Николай? Как я болен! Ты все за мной ходил?
Я старался успокоить его, обнадеживая скорым облегчением болезни, но без пользы.
– Нет, друг мой, – отвечал он, – я не выздоровею, чувствую приближающуюся смерть; мне осталось только несколько часов жизни.
Не менее того надежда несколько просияла в душе моей.
– Где мы теперь? – спросил он.
– Близ Вязьмы.
– Итак, я уже матушку не увижу; прощай, Николай, прощай, друг мой, умираю! Благодарю тебя за твои попечения; я люблю душевно, страстно люблю ту, которую ты знаешь. – Он ослаб и, опустившись на постель, закрыл глаза и замолк, но не был покоен, ночью еще раз привстал и просил пищи; ему дали несколько ложек бульону.
Будучи впоследствии в Петербурге, я старался передать Нелидовой[48] о последних словах Колошина и нашел к тому способ через Дурново, который с нею был знаком, но узнал, что она, услышав о предсмертных словах покойного, только улыбнулась. Я рассказал о том сестре покойного, Елене Ивановне Колошиной, которая с Нелидовой была в близких сношениях; после сего она прервала связь свою с Нелидовой.
В ту деревню, где мы ночевали, пришло много раненых и усталых солдат. Жителей никого не было. Ночью сделался на соседнем дворе пожар, от которого могла и наша изба загореться, однако кроме загоревшегося было двора ничего не случилось. В деревне этой было много ульев с пчелами; солдаты, добывая поутру мед, потревожили пчел, которые разлетелись по всему селению и по нашему двору, в то время как мы собирались к выезду. Мы начали запрягать лошадь, но растревоженные пчелы так пристали к ней, что она кинулась на землю. Пчелы наполнили нашу избу и кинулись на больного, у которого сделались конвульсии. Мы покрыли его шинелями, сами завесились платками и зажгли пук соломы на дворе, чтобы отдалить их дымом; но и это средство не помогло: пчелы были слишком раздражены, их все более прилетало, и потому мы решились вынести из избы Колошина и уложить его в телегу, после чего Кузьма стал в оглобли и потащил телегу за селение; я же взял лошадь и выбежал с нею со двора. Пчелы нас преследовали более полуверсты; когда же их стало менее, то мы остановились, запрягли лошадь и поехали далее.
Мы скоро выехали на большую дорогу, от которой мы в трех верстах в стороне ночевали, и как в этот день надобно было в Вязьму приехать, то я не сворачивал с дороги в сторону. Дорогой Колошин, который все время был в беспамятстве, вдруг очнулся и, приказав остановить повозку, сказал мне, что настали последние часы его жизни. Я не совсем верил ему; мне казалось, что в прошедшую ночь был у него кризис болезни, почему я стал обнадеживать его скорым приездом в Москву.
– Нет, Николай, – отвечал он, – я матушку более не увижу; умираю, чувствую смерть вот здесь, – говорил он, показывая на грудь. – Здесь все горит, меня жжет, я очень страдаю. – У него была уже поражена внутренность воспалением, но я того не подозревал.
После того он несколько раз впадал в бесчувствие и однажды, придя в память, опять приказал остановить повозку и повторил мне все прежде сказанное.
Мимо нас проходили полки. Увидев лекаря, я подвел его к телеге и объяснил ему весь ход болезни Колошина. Лекарь не дал мне никакой надежды; напротив того, из слов его можно было заключить, что смерть была неизбежна. Он, однако, вынул что-то из кармана и, свернув две пилюльки, велел одну при себе больному дать, а другую спустя несколько времени.
– Это опиум, – сказал он, – но не беспокойтесь; его тут слишком мало, чтобы он мог больному повредить.
Я дал Колошину первую пилюльку, а через час другую; он успокоился, и мы въехали в Вязьму еще с некоторой надеждой на выздоровление.
Прибыв в Вязьму, я успел занять избу, принадлежавшую какому-то отставному солдату, и с трудом перенес в нее больного, который сначала очень бился; его положили на солому, где он после некоторого времени успокоился, казалось даже, что уснул. Наступила ночь. Предполагаемый сон Колошина поселил во мне еще надежду на возможность его выздоровления. Я был телесно и душевно утомлен, и мне нужны были отдых и рассеяние. Казавшееся облегчение Колошина утешало меня, и потому, отыскав братьев и товарищей своих в главной квартире, которая расположилась в Вязьме, я провел у них несколько времени. Возвращаясь после полуночи к больному, я вошел к нему неосторожно с шумом, ожидая узнать от слуги его радостную весть; но Кузьма остановил меня, предупреждая, что Михайла Иванович почивает и что он не просыпался с тех пор, как я ушел. В горнице было темно; я мог только видеть, что Колошин лежал смирно, и полагал, что он спит; но его уже в живых не было! Постлав себе соломы, я лег в ожидании его пробуждения; однако он уже более не просыпался.
Я крепко уснул, но до рассвета был разбужен Кузьмой, который, рыдая, дергал меня за ноги. Впросонках казалось мне, что он смеялся; я вскочил, думая услышать что-нибудь приятное о положении больного, но вскоре узнал свою ошибку. Кузьма заливался слезами, и я увидел Колошина, лежащего в том же положении, как я накануне его оставил, на правом боку: кулаки его были сжаты, зубы стиснуты, глаза закрыты.
На первых порах смерть сия не сделала во мне сильного потрясения; я хладнокровно перенес труп на скамейку, и не знаю, о чем думал; грустить же начал только чрез несколько дней. Тяжкое чувство разлуки навеки узнал я только тогда, когда его в яму опустили. Я накрыл саваном смертные останки моего друга. Черты лица его страшно изменились и выражали перенесенные им страдания.
Оставалось похоронить тело. Отставной солдат вымыл его, поставил в изголовье образ и свечку и читал Псалтирь. Кузьма пошел отыскивать гроб, что было довольно трудно, потому что жители большей частию уже выехали из Вязьмы. Но старик хозяин наш показал ему дом, в котором жил прежде столяр, куда Кузьма и побежал. Все в доме оставалось в целости, кроме хозяина, которого не было. Он нашел гроб, выдолбленный колодой из целого дуба, и принес его; в нем и схоронили Колошина. Во всем городе нашли только одного священника, который не хотел на квартиру прийти, а согласился отпеть покойного в Ивановском монастыре, к которому он принадлежал. Я звал товарищей на похороны, но, вероятно, занятия по службе не позволили никому из них прийти; пришли одни братья мои. Мы одели Колошина в новый мундир его и положили в гроб, а на крышке гроба привесили его кивер и саблю; похоронную телегу везла та же самая крестьянская лошадь, которая от Смоленска тащила его больного; впереди шел старый солдат с образом, за гробом мы трое, а за нами слуга покойника вел его Поллукса. Таким образом прошли мы большую часть города и пришли в Ивановский монастырь. Яма была уже вырыта, Колошина отпели и похоронили.

28

Я вырезал имя Колошина на яблони, стоявшей в голове ямы, в которую его похоронили. Может быть, французы срубили яблоню, но я помню место и найду могилу, хотя холодный камень не лежит на ней памятником. Не теряю надежды когда-нибудь побывать в Вязьме, где, отрыв могилу, вынуть голову Колошина для постоянного хранения ее в глазах моих. Если яблони более нет, то, по крайней мере, уцелел дубовый гроб, который не может скоро сгнить.
В Вязьме пришло в армию известие, что Барклай де Толли сменяется, а место его заступает Голенищев-Кутузов. Известие сие всех порадовало не менее выигранного сражения. Радость изображалась на лицах всех и каждого. Генерал-лейтенант от инфантерии Михайла Ларионович Голенищев-Кутузов служил в войсках с самых малых чинов. Он постоянно отличался действиями своими и распоряжениями. В особенности же он прославился в войну 1805 года против французов при отступлении до Аустерлица, как о том судят люди сведущие в военном искусстве. В начале 1812 года Кутузов командовал Молдавской армией и, разбив турок, заключил с ними выгодный мир, – обстоятельство в особенности благоприятное, потому что мы тогда нуждались в войсках. Государь, истребовав Кутузова в Петербург, вверил ему начальство над большой действующей армией. Государь был почти вынужден к тому по общим желаниям всего дворянства, которое требовало его назначения главнокомандующим. На место Кутузова назначили адмирала Чичагова, который должен был привести Молдавскую армию на Волынь для усиления генерала Тормасова, едва державшегося против соединенных сил австрийцев и саксонцев.
Кутузов был человек умный, но хитрый; говорили также, что он не принадлежал к числу искуснейших полководцев, но что он умел окружить себя людьми достойными и следовал их советам. Сам я не могу о нем судить, но пишу о способностях его понаслышке от тех, которые его знали. Говорили, что он был упрямого нрава, неприятного и даже грубого; впрочем, что он умел в случае надобности обласкать, вселить к себе доверие и привязанность. Солдаты его действительно любили, ибо он умел обходиться с ними. Кутузов был малого роста, толст, некрасив собою и крив на один глаз. Он лишился глаза в Турецкую войну, кажется на приступе Измаила, от пули, ударившей его в один висок и вылетевшей в другой (едва ли не единственный случай, в котором раненый остался живым), но он только окривел на один глаз. Кутузов не щеголял одеждой: обыкновенно носил он коротенький сюртук, имея шарф и шпагу чрез плечо сверх сюртука. От него переняли в армии форму носить шарф чрез плечо, обычай, продолжавшийся до обратного вступления нашего в Вильну, где государь, по приезде своем в армию, приказал соблюдать установленную форму.
Старость не препятствовала, однако же, Кутузову волочиться и любить женщин. Он имел в Польше наложницей жидовку. Кутузов в сражении был хладнокровен и казался покойным в самых тесных обстоятельствах. Он более молчал, отдавая приказания свои повелительным, но тихим голосом. Такие приемы вселяли к нему доверие подчиненных и надежды на успех.
Когда мы из Вязьмы выступили, Барклай еще предводительствовал армией. Предполагалось дать генеральное сражение при селении Федоровском, лежащем в 14 верстах по дороге от Вязьмы к Москве; но предположение сие отменили, на что вообще все много досадовали.
Отъехав несколько верст от Вязьмы, я увидел в правой стороне в лесу коляску и несколько драгун, которые несли женщину. Она была очень хороша собою, но на лице ее выражалось сильное страдание. У нее были прострелены обе ноги, что случилось в Вязьме нечаянно на кухне генерала Корфа, который стоял в доме отца ее. Повар Корфа мешал горячие уголья найденным на поле сражения ружейным стволом, который был заряжен пулей, и когда прогорела засоренная затравка, то сделался выстрел в то самое время, как молодая хозяйка шла мимо. Пуля попала ей в колено и прострелила обе ноги. Корф посадил ее в свою коляску и приставил к ней в прислугу драгун, приказав полковому лекарю следовать при коляске.
Мы пришли в лагерь под селением Царево Займище, где в первый раз увидели Кутузова, прибывшего в армию. Старик сидел на стуле, поставленном на улице, и смотрел на проходящие войска. Толь между тем расстанавливал квартиргеров армии, и, окончив дело свое, он уехал, приказав мне дожидаться одного из корпусов, дабы показать ему лагерное место. Корпус пришел поздно, я расставил полки и донес о том Толю. Так как и другие корпуса уже заняли свои места, то Толь послал меня к Барклаю де Толли с докладом о прибытии всех войск. Барклай в то время еще не передал звания своего Кутузову. Я отыскал его в какой-то избе. Когда я ему донес о прибытии войск, он кивнул головой, ничего не сказал, сел к столу и задумался. Он казался очень грустным, да и не могло иначе быть; Барклай слышал со всех сторон даваемое ему напрасно название изменника; на его место прислан новый главнокомандующий, и мы были уже недалеко от Москвы. Все эти обстоятельства должны были огорчить человека, достойного всякого уважения по его добродетелям и прежним заслугам.
Прибытие Кутузова в армию произвело большие перемены. Барклай остался начальником 1-й армии, Багратион – 2-й. К главнокомандующему обеими армиями Кутузову назначен был генерал-квартирмейстером квартирмейстерской части генерал-майор Вистицкий, человек старый, слабый и пустой; над ним смеялись. В начальники Главного штаба к Кутузову поступил генерал Бенингсен, человек храбрый и, говорили, с достоинствами, но более теоретик, нежели практик в военном деле. При Барклае оставался начальником Главного штаба Ермолов, а генерал-квартирмейстером полковник Толь.
Брат Александр был командирован к ариергарду в распоряжение генерала Коновницына, у которого был начальником Генерального штаба достойный человек, полковник Гавердовский, храбрый, распорядительный и любимый подчиненными. Я был переведен в новую главную квартиру под команду Вистицкого и очутился в обществе своих петербургских товарищей. Брат Михайла и Щербинин были назначены к Бенингсену.
Мы отступали довольно быстро, но в большом порядке, и пришли к Колоцкому монастырю, лежащему верстах в двадцати не доходя Можайска. Тут опять намеревались дать генеральное сражение, выбрали позицию, но не нашли ее удобной и отступили до села Бородина, лежащего в 11 верстах не доходя Можайска. Главная квартира расположилась в селении Татарки, тремя верстами поближе к Можайску, на большой же дороге.[49] Барклай остановился в селении Горки, что на половине дороги между Татарками и Бородиным; а Багратион – влево от дороги, в селении Михайловском.[50]
Не знаю настоящих причин, побудивших Кутузова дать Бородинское сражение, ибо мы были гораздо слабее неприятеля и потому не должны были надеяться на победу. Конечно, главнокомандующий мог ожидать отпора неприятелю со стороны войск, которые с нетерпением видели приближающийся день сражения, ибо мы были уже недалеко от Москвы. Казалось несбыточным делом сдать столицу неприятелю без боя и не испытав силы оружия. Французы превозносились тем, что нас преследовали; надобно было, по крайней мере, вызвать в них уважение к нашему войску. Кутузову нужно было также получить доверие армии, чего предместник его не достиг, постоянно уклоняясь от боя. Вероятно, что сии причины побудили главнокомандующего дать сражение, хотя нет сомнения, что он мог иметь только слабую надежду на успех, и победа нам бы дорого обошлась. При равной же с обеих сторон потере неприятель и при неудаче своей становился вдвое сильнее нас. Французы имели столь превосходные силы в сравнении с нашими, что они не могли быть наголову разбиты, и потому, в случае неудачи, они, отступив несколько, присоединили бы к себе новые войска и в короткое время могли бы снова атаковать нас с тройными против наших силами, тогда как к нам не успели бы прийти подкрепления. Наша армия также не могла быть разбита наголову; но, потеряв равное с неприятелем число людей, мы становились вдвое слабее и в таком положении нашлись бы вынужденными отступить и сдать Москву, как то и случилось.
По всем сим обстоятельствам полагаю, что сдача Москвы была уже решена в нашем военном совете, ибо и самая победа не могла доставить нам больших выгод. Полагаю, что цель главнокомандующего состояла единственно в том, чтобы подействовать на дух обеих армий и на настроение умов во всей Европе. Кутузов, по-видимому, с сей целью решился с риском дать сражение и, во всяком случае, предвидел значительную потерю людей. Может быть, что он тогда уже рассчитывал на суровость зимнего климата и на народное ополчение более, нежели на свои наличные силы, которых недоставало, чтобы противиться столь превосходному числительностью неприятелю.
Место, избранное для сражения, было довольно удобное. Линии наши занимали высоты по обеим сторонам дороги; перед нами было село Бородино, лежащее на реке Колоче, прикрывавшей фас нашего правого фланга. Правый берег оной, т. е. наш, был гораздо выше левого и крут. Колоча впадала в Москву-реку, прикрывавшую оконечность нашего правого фланга. На том же фланге была довольно обширная роща, которая оканчивалась при большой дороге кустарником. Середина нашего левого фланга выдавалась вперед и расположена была на особенной высоте, получившей название Раевского батареи, на которой происходил самый жаркий бой. От этого места до конца левого фланга были поляны и кустарники. Наконец, левый фланг примыкал к большому лесу, чрез который пролегала старая большая дорога, ведущая к Можайску.

29

Этой дорогой могли бы французы воспользоваться при самом начале дела, дабы предупредить нас в Можайске или принудить нас поспешно оставить позицию; но, может быть, Наполеон, полагаясь на свои силы и зная упорство наше, надеялся истребить нашу армию на занимаемой ею позиции. Местоположение позади обоих наших флангов было почти сплошь покрыто кустарником, который близ селения Татарки становился лесом. От левого фланга нашего спускалось несколько оврагов с малозначащими речками, текущими в р. Колочу.
Правый фланг неприятеля простирался до старой Можайской дороги, где находились главные его силы. Левый фланг его был гораздо слабее правого и почти совсем не действовал; ибо войска с оного были переведены на правый, так как и наш правый фланг оставался во все время сражения без действия, и войска с оного, наконец, были переведены на левый фланг. Село Бородино, находившееся сначала впереди французских линий, впоследствии осталось среди них.
В обеих армиях наших считалось семь пехотных корпусов и несколько кавалерийских дивизий; но некоторые из них были весьма слабы от урона, понесенного в сражениях под Витебском, Смоленском и Валутиной Горой. Под Бородиным пришел к нам генерал Милорадович с подкреплением, состоявшим из 8 или 10 тысяч пехоты. Еще пришло к нам тысяч до десяти Московского ополчения, но оно было дурно вооружено и во время сражения употреблялось только для уборки раненых. Всего с ополчением было у нас налицо около 110 тысяч человек и 750 орудий; у французов же считалось 160 тысяч и до 1000 орудий, а затем еще разные части, шедшие к ним на подкрепление.
Главная квартира армий расположилась – Кутузова в селе Татарках, Барклая – в Горках, а Багратиона – в Михайловском. Войска наши стали в следующем порядке.
Правый фланг 1-й армии: 2-й корпус Багговута, 4-й корпус графа Остерман-Толстого. За ними одна кавалерийская дивизия. Один егерский полк 2-го корпуса (помнится мне, 4-й егерский, коего командиром был полковник Федоров) занимал лес при оконечности нашего правого фланга; одна артиллерийская рота, принадлежащая ко 2-му корпусу, присоединилась к сему егерскому полку. В лесу сделаны были просеки и засеки; в первых расположены были орудия, а за вторыми егеря. Артиллерия 4-го корпуса заняла крутой берег реки Колочи, где орудия маскировались воткнутыми в землю деревьями. 4-й корпус примыкал левым флангом к селению Горки, лежащему на большой дороге. Одну кавалерийскую дивизию поставили за 4-м корпусом в колоннах, а за нею также в колоннах стояла 1-я кирасирская дивизия, на одной почти высоте с селением Татарки. На левом фланге коннице невозможно было действовать по причине кустарников; но ей можно было перейти через дорогу и поспеть на помощь к нашему левому флангу, где были открытые места, удобные для кавалерийских атак. Итак, войска наши разделялись на правый и левый фланги большой дорогой; правый фланг состоял из двух корпусов 1-й армии. Селение Горки лежало на возвышении по большой дороге; тут сделали небольшой окоп, который вооружили несколькими орудиями 4-го корпуса. При спуске с горы возвели другой окоп, вооруженный орудиями того же корпуса; орудия были направлены на село Бородино, в которое во время дела пустили только несколько ядер, когда войска наши отступили из оного.
Село Бородино было сперва защищаемо лейб-гвардии Егерским полком, а после 11-м егерским.
Левый фланг 1-й армии: 6-й корпус Дохтурова примыкал своим правым флангом к большой дороге при селении Горки. За сим корпусом стоял в резерве 5-й гвардейский корпус под командой генерала Лаврова. К левому флангу 6-го корпуса примыкал 2-й армии 7-й корпус генерала Раевского. Корпус сей защищал батарею, выдавшуюся вперед и получившую название – Раевского батарея. За сим 8-й корпус Бороздина, которым, помнится мне, во время сражения командовал Паскевич. 3-й гренадерский корпус под командой Тучкова стоял отчасти в резерве за левым флангом, а отчасти занимал старую большую дорогу, ведущую в Можайск. В резерве левого фланга находились еще 2-я кирасирская дивизия и несколько кавалерийских дивизий.
Резервная артиллерия под командой генерал-майора Эйлера стояла у селения Татарки. Она вся была в деле; но генерал Эйлер сказался больным и не участвовал в сражении.
На старой большой Можайской дороге расположились пять полков донских казаков под командой полковника Сысоева; остальные же донцы под командой графа Платова составляли особенный корпус, который во время сражения переправился чрез Колочу на нашем правом фланге и должен был действовать в тыл неприятеля. К сему летучему отряду присоединили легкую гвардейскую кавалерийскую дивизию под командой генерала Уварова; но от дурных распоряжений и нетрезвого состояния графа Платова войска сии, которые могли бы принести большую пользу, ничего не сделали. Кутузов отказал Платову в командовании в самое время сражения; способности же Уварова, который после Платова оставался старшим, довольно известны. Он расположил свою конницу подле леса, занятого неприятельской пехотой, и потерял много людей без всякой пользы. Уваров обладал даром выбирать для атаки такие места, где конница не могла действовать, и отряд его, имевший более 10 000 всадников, в день Бородинского сражения ни к чему не послужил.
Часть Московского ополчения расположили на старой Можайской дороге, другую же поставили в резерве за левым флангом для уборки раненых. Ополченцы стояли в колоннах неподвижно, теряя много народа от ядер; когда же их послали за ранеными, то они ходили в самый сильный огонь для спасения своих соотечественников.
Пехотные дивизии выстроились в три линии следующим образом: в первой линии два полка егерских, во второй же и третьей по два полка пехотных; но, принимая в расчет части, находившиеся в общем резерве, как и кавалерийские дивизии, оказывалось, что войска левого фланга стояли в шесть и даже в семь линий. Все протяжение наших линий занимало верст пять в длину и в глубину с версту. По сей причине неприятелю было весьма трудно прорвать наш фронт; но мы потеряли много людей от действия неприятельской артиллерии, коей ядра достигали наших задних линий.
Коновницын, начальствовавший ариергардом при отступлении, имел несколько жарких дел с неприятелем; ибо ему велено было как можно долее держаться, дабы дать главным силам время устроиться. Брат Александр, состоявший при ариергарде, говорил мне, что сражение под Гридневым было весьма жаркое. 23 августа Коновницын присоединился к главным силам, и войска его заняли свое место в общей позиции, после чего брат Александр поступил опять в главную квартиру, в круг старых своих товарищей и под начальство Вистицкого.
Левый фланг наш был укреплен многими шанцами, построенными наскоро и от того слабыми. Перед селением Михайловским поставлено было несколько реданов. Раевского батарея была обнесена низким валом, прикрывавшим до 50 орудий; лес, находившийся при оконечности левого фланга, был перегорожен засеками и занят стрелками.
В таком положении находилась наша армия 24 августа.
Помнится мне, что мы, офицеры Генерального штаба, еще 22 августа пришли в селение Татарки, где остановились в сарае. У нас нечего было есть да и купить было негде, и потому мы посылали одного из товарищей с фуражирами для добывания в деревнях съестных припасов.
23 августа поручено было полковнику Нейдгарту 1-му (Павел Иванович, квартирмейстерской части) укрепить правый фланг нашей позиции; меня же назначили к нему в помощь. Мы устроили на крутом берегу Колочи закрытые батареи, о которых выше сказано, и назначили сделать засеки в лесу, находившемся на оконечности нашего правого фланга. Пока мы разъезжали по линии, главнокомандующий сам приехал осматривать местоположение и застал нас на небольшом возвышении против левого фланга 2-го корпуса Багговута. Кутузов остановился на этом возвышении в сопровождении главной квартиры и советовался с генералами, как заметили орла, поднявшегося из большой рощи, остававшейся у нас в правой стороне. Он поднимался все выше и выше, наконец, величаво поплыл над нами и как бы остановился над главнокомандующим. Багговут, его первый заметивший, снял фуражку и закричал:
– Ein Adler, ach ein Adler![51]
Кутузов, увидев его, снял также фуражку свою, воскликнув:
– Победа российскому воинству. Сам Бог ее нам предвещает!
Случай этот тотчас сделался известен во всей армии и, конечно, способствовал к вящему ободрению войска. Говорят, что, когда привозили в Петербург тело умершего князя Кутузова, то орел сопутствовал церемонии. Я слышал это от очевидцев.
24-го числа поутру во всех полках служили молебны; налои заменены были пирамидами, составленными из барабанов, на коих поставили образа.[52] Сто тысяч человек войска, при распущенных знаменах, с коленопреклонением, усердно молились о помощи для истребления врагов отечества. Чувство любви к отечеству было в то время развито во всех званиях.

30

24-го числа вся неприятельская армия находилась перед нами. Ввечеру Наполеон сделал усиленную рекогносцировку для избрания выгоднейшего пункта атаки и посему направил густые колонны пехоты на Раевского батарею.[53] Солдаты его были пьяны. С нашей батареи отвечали картечью и причинили неприятелю большой урон; но французы повторяли свои атаки, поддерживая их сильной канонадой. Наши батареи продолжали действовать, и в короткое время завязался на нашем левом фланге сильный бой, не уступавший сражению 26-го числа, с той только разницей, что 24-го дело началось ввечеру и потому не могло долго продолжиться.
Наполеон хотел непременно овладеть Раевского батареей и несколько раз посылал на нее огромные массы пехоты, которые мы подпускали близко и рассыпали картечными выстрелами из нескольких десятков орудий. По отражении таким образом одной большой колонны, главнокомандующий послал 2-ю кирасирскую дивизию для преследования рассыпавшегося неприятеля, и наши кирасиры, потоптав множество французских пехотинцев, занеслись в неприятельские линии и выхватили из среды оных в виду всей французской армии семь польских орудий с их прислугой и лошадьми. Орудия сии провезли по всему нашему лагерю и отправили чрез Можайск в Москву. Пушки эти были взяты Малороссийским кирасирским полком.
Между тем неприятель стал занимать лес, находившийся на оконечности нашего левого фланга, где завязалось сильное стрелковое дело; но мы удержали за собою лес.
Во время сражения 24-го числа главнокомандующий находился на левом фланге в сильном огне. С ним была вся главная квартира, в том числе и я при Вистицком, но не был никуда посылаем с поручениями. Неприятельские ядра, большей частию перелетая у нас чрез головы, ложились в задних линиях.
Когда смерклось, огонь стал ослабевать. Французы зажгли селения, находившиеся среди их линий, где запылали лагерные костры. Зрелище было величественное. Неприятельский лагерь означался почти непрерывной линией пламени на протяжении нескольких верст.
Георгий Мейндорф, прозывавшийся у нас Черным, о котором я прежде упоминал, был ранен в деле 24 августа. Его послали в лес, находившийся на оконечности нашего левого фланга, чтобы расставить цепь стрелков; он подался неосторожно один вперед, его обступили три француза, из коих один приставил ему к боку штык, закричав: "Rendez-vous!"[54] Мейндорф отбил ружье его саблей, но другой ткнул его штыком в ляжку. Мейндорф от сего удара свалился с лошади, и его бы убили, если б на крик не прискакали два кирасира Малороссийского полка, которые, по овладении польскими орудиями, отбились от своего полка и, услышав голос русского, поспешили ему на помощь в лес, изрубили трех французов и спасли Мейндорфа. Один из избавителей его был унтер-офицер. Мейндорф доставил ему знак Георгиевского креста и дал обоим денежное награждение.
Потеря наша в деле 24 августа была довольно значительная; но со стороны неприятеля она, без сомнения, была гораздо более. Густые французские колонны храбро наступали с барабанным боем, но когда их осыпали градом картечи, то они не могли держаться, рассыпались и уклонялись, оставляя за собою след убитых и раненых. Помилования конница наша никому не давала, и пленных было взято только несколько человек.
Ночью огонь совершенно прекратился. Победа была на нашей стороне, но мы увидели преимущество сил неприятеля.
По прекращении дела, войска наши, составив ружья в козлы, развели огни и стали варить кашу. Мы возвратились в свое селение Татарки, где нашли, что сарай наш был занят ранеными, почему мы перебрались на ночь в крестьянский овин, стоявший подле самой большой дороги. Тут ночевали Щербинин, я, брат Михайла, Глазов и еще кое-кто из людей мне неизвестных. Пролезали мы в этот овин чрез маленькое окно в стене, довольно высоко вырубленное, лежали же почти один на другом.
Едва забрались мы в овин, как заснули. Я лежал с края и как бы во сне почувствовал, что кто-то ходит по моим ногам, которые тогда болели цинготой и были в язвах; мне в полусне мерещилось, что лежу на дороге и что 33-й егерский полк, идучи мимо, наступает мне на больные ноги. На спрос: "кто тут?" мне отвечали: "наши". "Ну, если наши, так проходите, братцы", – думалось мне в полусне. Однако же всю ночь кто-то у меня на ногах шевелился, а мне всё егеря мерещились. Проснувшись на рассвете, я увидел крестьянина, лежащего на мне.
– Что тебе надобно? – вскричал я.
Мужик проснулся и в перепуге хотел выскочить в окно. Он вынес уже одну ногу за окно, но я его за другую схватил и крепко держал. Товарищи мои проснулись на шум, как и люди наши, спавшие на дворе. Они схватили несчастного за вывешенную ногу и тащили его к себе. В таком положении держали его и били с двух сторон, принимая его за злоумышленного человека. Но это был только ратник Московского ополчения, который, отстав от своей дружины, не нашел себе на ночь другого убежища.
25 августа дело рано возобновилось, но было очень слабое: во весь день выпустили только несколько пушечных выстрелов; перестреливались по временам в цепи на левом нашем фланге, но и там огонь ружейный был весьма слабый. Между тем французы подкреплялись подходившими к ним новыми силами, а к нам пришло Московское ополчение.
Давно не имели мы никаких известий об отце, а слышали только, что он вступил на службу в ополчение; почему, полагая, что это могло быть Московское, я вышел на большую дорогу в надежде встретить отца, но тщетно. Я остановил несколько офицеров и расспрашивал их о моем отце; но никто мне ничего о нем сказать не мог. Офицеры сии, набранные из числа университетских студентов, приказных и из дворян, рады были случаю поговорить с бывалым в походе; они обступили меня и расспрашивали о сражении 24-го числа, о силах неприятельских и о расположении наших войск. В ратниках был отличный народ. Они оставляли свои места, окружали нас и, слушая со вниманием, делали свои заключения, потом нагоняли свои дружины, ушедшие между тем вперед.
25-го числа погода была пасмурная, изредка шел маленький дождь. Раненых было в этот день очень мало; но готовились к бою: ибо со всех окрестных деревень пригоняли в Можайск множество подвод для отвоза раненых.
26-го числа к рассвету все наше войско стало под ружьем. Главнокомандующий поехал в селение Горки на батарею, где остановился и слез с лошади; при нем находилась вся главная квартира. Солнце величественно поднималось, исчезали длинные тени, светлая роса блистала еще на лугах и полях, которые чрез несколько часов обагрились кровью. Давно уже заря была пробита в нашем стане, где войска в тишине ожидали начала ужаснейшего побоища. Каждый горел нетерпением сразиться и с озлоблением смотрел на неприятеля, не помышляя об опасности и смерти, ему предстоявшей. Погода была прекраснейшая, что еще более возбуждало в каждом рвение к бою.
Прежде всего увидели мы эскадрон неприятельских конных егерей, который, отделившись от своего войска, прискакал на поле, противолежащее нашему правому флангу. Люди слезли с коней и начали перестрелку с нашими егерями, переправившимися за Колочу. Граф Остерман-Толстой приказал пустить несколько ядер в коноводов. После непродолжительной перестрелки французские егеря отступили; но между тем неприятель атаковал гвардейский Егерский полк, который защищал село Бородино. К нему послали на подкрепление 1-й егерский полк, но войска сии не могли устоять против превосходных сил. После долгого сопротивления они, наконец, уступили мост чрез Колочу и отступили. В лейб-гвардии Егерском полку после нескольких часов перестрелки убыло 700 рядовых и 27 офицеров. Полк этот дрался с необыкновенной храбростью. Тут был убит знакомый мне подпоручик князь Грузинский. Труп его, накрытый окровавленной шинелью, пронесли мимо нас. Князь Грузинский был очень высокого роста и худощавого телосложения; его перекинули чрез два ружья, так что он совершенно вдвое сложился; с обеих сторон висели его руки и ноги, едва не волочась по земле. Грузинского любили в полку, где его знали за хорошего офицера и доброго товарища. Зрелище сие меня на первый раз несколько поразило; но впоследствии я свыкся с подобными сценами и с большим хладнокровием смотрел на убитых и раненых.
Во время перестрелки в селе Бородине один молодой егерь пришел в селение Горки к главнокомандующему и привел французского офицера, которого представил Кутузову, отдавая отобранную у пленного шпагу. Полное счастие изображалось на лице егеря. Французский офицер этот объявил, что когда они брали мост, то егерь этот, бросившись вперед, ухватился за его шпагу, которую отнял, и потащил его за ворот; что он при сем не обижал его и не требовал даже кошелька. Кутузов тут же надел на молодого солдата Георгиевский крест, и новый кавалер бегом пустился опять в бой.
Бородино еще было в наших руках, когда французы открыли огонь ядрами по селению Горки. Наши орудия им отвечали. Пальба сначала недолго продолжалась, но во время сражения она несколько раз возобновлялась. Гвардейские егеря, по утрате села Бородина, присоединились опять к своему 5-му корпусу. Французы учредили перевязочный пункт для раненых в селе Бородине и не атаковали пехотой батарей наших, построенных при селе Горки. Овладение французами села Бородина и действия около Горок происходили независимо от общего хода генерального сражения, исключительно объявшего наш левый фланг, но служили ему как бы вступлением. Впрочем, дело завязалось на левом фланге, когда Бородино было еще в наших руках.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Николай Муравьев-Карсский - Собственные записки. 1811-1816