Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » А.И. Герцен. Былое и думы.


А.И. Герцен. Былое и думы.

Сообщений 41 страница 45 из 45

41

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ[424]

Англия (1852–1864)

ГЛАВА Х[425]

Camicia Rossa[426]

Шекспиров день превратился в день Гарибальди. Сближение это вытянуто за волосы историей, такие натяжки удаются ей одной.

Народ, собравшись на Примроз-Гиль, чтоб посадить дерево в память threecentenari,[427] остался там, чтоб поговорить о скоропостижном отъезде Гарибальди. Полиция разогнала народ. Пятьдесят тысяч человек (по полицейскому рапорту) послушались тридцати полицейских и, из глубокого уважения к законности, вполовину сгубили великое право сходов под чистым небом и во всяком случае поддержали беззаконное вмешательство власти.

…Действительно, какая-то шекспировская фантазия пронеслась перед нашими глазами на сером фонде Англии, с чисто шекспировской близостью великого и отвратительного, раздирающего душу и скрипящего по тарелке. Святая простота человека, наивная простота масс и тайные окопы за стеной, интриги, ложь. Знакомые тени мелькают в других образах – от Гамлета до короля Лира, от Гонериль и Корделий до честного Яго. Яго – всё крошечные, но зато какое количество и какая у них честность!

Пролог. Трубы. Является идол масс, единственная, великая, народная личность нашего века, выработавшаяся с 1848 года, является во всех лучах славы. Все склоняется перед ней, все ее празднуют, это – воочью совершающееся hero-worship[428] Карлейля. Пушечные выстрелы, колокольный звон, вымпела на кораблях – и только потому нет музыки, что гость Англии приехал в воскресенье, а воскресенье здесь постный день… Лондон ждет приезжего часов семь на ногах, овации растут с каждым днем; появление человека в красной рубашке на улице делает взрыв восторга, толпы провожают его ночью, в час, из оперы, толпы встречают его утром, в семь часов, перед Стаффорд Гаузом. Работники и дюки,[429] швеи и лорды, банкиры и High Church,[430] феодальная развалина Дерби и осколок Февральской революции – республиканец 1848 года, старший сын королевы Виктории и босой sweeper,[431] родившийся без родителей, ищут наперерыв его руки, взгляда, слова. Шотландия, Ньюкестль-он-Тейн, Глазго, Манчестер трепещут от ожидания – а он исчезает в непроницаемом тумане, в синеве океана.

Как тень Гамлетова отца, гость попал на какую-то министерскую дощечку и исчез. Где он? Сейчас был тут и тут, а теперь нет… Остается одна точка, какой-то парус, готовый отплыть.

Народ английский одурачен. «Великий, глупый народ», – как сказал о нем поэт. Добрый, сильный, упорный, но тяжелый, неповоротливый, нерасторопный Джон Буль, и жаль его, и смешно! Бык с львиными замашками – только что было тряхнул гривой и порасправился, чтоб встретить гостя так, как он никогда не встречал ни одного ни на службе состоящего, ни отрешенного от должности монарха, а у него его и отняли. Лев-бык бьет двойным копытом, царапает землю, сердится… но сторожа знают хитрости замков и засовов свободы, которыми он заперт, болтают ему какой-то вздор и держат ключ в кармане… и точка исчезает в океане.

Бедный лев-бык, ступай на свой hard labour,[432] тащи плуг, подымай молот. Разве три министра, один не министр, один дюк, один профессор хирургии и один лорд пиетизма не засвидетельствовали всенародно в камере пэров и в низшей камере, в журналах и гостиных, что здоровый человек, которого ты видел вчера, болен, и болен так, что его надобно послать на яхте вдоль Атлантического океана и поперек Средиземного моря?.. «Кому же ты больше веришь: моему ослу или мне?» – говорил обиженный мельник, в старой басне, скептическому другу своему, который сомневался, слыша рев, что осла нет дома…

Или разве они не друзья народа? Больше, чем друзья – они его опекуны, его отцы с матерью…

…Газеты подробно рассказали о пирах и яствах, речах и мечах, адресах и кантатах, Чизвике и Гильдголле. Балет и декорации, пантомимы и арлекины этого «сновидения в весеннюю ночь» описаны довольно. Я не намерен вступать с ними в соревнование, а просто хочу передать из моего небольшого фотографического снаряда несколько картинок, взятых с того скромного угла, из которого я смотрел. В них, как всегда бывает в фотографиях, захватилось и осталось много случайного, неловкие складки, неловкие позы, слишком выступившие мелочи, рядом с нерукотворенными чертами событий и неподслащенными чертами лиц…

Рассказ этот дарю я вам, отсутствующие дети (отчасти он для вас и писан), и еще раз очень, очень жалею, что вас здесь не было с нами 17 апреля.

I. В Брук Гаузе

Третьего апреля к вечеру Гарибальди приехал в Соутамтон. Мне не хотелось видеть его прежде, чем его завертят, опутают, утомят.

Хотелось мне этого по-многому: во-первых, просто потому, что я его люблю и не видал около десяти лет. С 1848 я следил шаг за шагом за его великой карьерой; он уже был для меня в 1854 году лицо, взятое целиком из Корнелия Непота или Плутарха…[433] С тех пор он перерос половину их, сделался «невенчанным царем» народов, их упованием, их живой легендой, их святым человеком, и это от Украины и Сербии до Андалузии и Шотландии, от Южной Америки до Северных Штатов. С тех пор он с горстью людей победил армию, освободил целую страну и был отпущен из нее, как отпускают ямщика, когда он довез до станции. С тех пор он был обманут и побит, и так, как ничего не выиграл победой, не только ничего не проиграл поражением, но удвоил им свою народную силу. Рана, нанесенная ему своими, кровью спаяла его с народом. К величию героя прибавился венец мученика. Мне хотелось видеть, тот ли же это добродушный моряк, приведший «Common Wealth» из Бостона в Indian Docks, мечтавший о плавучей эмиграции, носящейся по океану,[434] и угощавший меня ниццким белетом, привезенным из Америки.

Хотелось мне, во-вторых, поговорить с ним о здешних интригах и нелепостях, о добрых людях, строивших одной рукой пьедестал ему и другой привязывавших Маццини к позорному столбу. Хотелось ему рассказать об охоте по Стансфильду и о тех нищих разумом либералах, которые вторили лаю готических свор, не понимая, что те имели, по крайней мере, цель – сковырнуть на Стансфильде пегое и бесхарактерное министерство и заменить его своей подагрой, своей ветошью и своим линялым тряпьем с гербами.

…В Соутамтоне я Гарибальди не застал. Он только что уехал на остров Байт. На улицах были видны остатки торжества: знамена, группы народа, бездна иностранцев…

Не останавливаясь в Соутамтоне, я отправился в Крус. На пароходе, в отелях все говорило о Гарибальди, о его приеме. Рассказывали отдельные анекдоты, как он вышел на палубу, опираясь на дюка Сутерландского, как, сходя в Коусе с парохода, когда матросы выстроились, чтоб проводить его, Гарибальди пошел было, поклонившись, но вдруг остановился, подошел к матросам и каждому подал руку, вместо того чтоб подать на водку.

В Коус я приехал часов в девять вечера, узнал, что Брук Гауз очень не близок, заказал на другое утро коляску и пошел по взморью. Это был первый теплый вечер 1864. Море, совершенно покойное, лениво шаля, колыхалось; кой-где сверкал, исчезая, фосфорический свет; я с наслаждением вдыхал влажно-йодистый запах морских испарений, который люблю, как запах сена; издали раздавалась бальная музыка из какого-то клуба или казино, все было светло и празднично.

Зато на другой день, когда я часов в шесть утра отворил окно, Англия напомнила о себе: вместо моря и неба, земли и дали была одна сплошная масса неровного серого цвета, из которой лился частый, мелкий дождь, с той британской настойчивостью, которая вперед говорит: «Если ты думаешь, что я перестану, ты ошибаешься, я не перестану». В семь часов поехал я под этой душей в Брук Гауз.

Не желая долго толковать с тугой на пониманье и скупой на учтивость английской прислугой, я послал записку к секретарю Гарибальди – Гверцони. Гверцони провел меня в свою комнату и пошел сказать Гарибальди. Вслед за тем я услышал постукивание трости и голос: «Где он, где он?» Я вышел в коридор. Гарибальди стоял передо мной и прямо, ясно, кротко смотрел мне в глаза, потом протянул обе руки и, сказав: «Очень, очень рад, вы полны силы и здоровья, вы еще поработаете!» – обнял меня. – «Куда вы хотите? Это комната Гверцони; хотите ко мне, хотите остаться здесь?» – спросил он и сел.

Теперь была моя очередь смотреть на него.

Одет он был так, как вы знаете по бесчисленным фотографиям, картинкам, статуэткам: на нем была красная шерстяная рубашка и сверху плащ, особым образом застегнутый на груди; не на шее, а на плечах был платок, так, как его носят матросы, узлом завязанный на груди. Все это к нему необыкновенно шло, особенно его плащ.

Он гораздо меньше изменился в эти десять лет, чем я ожидал. Все портреты, все фотографии его никуда не годятся, на всех он старше, чернее и, главное, выражение лица нигде не схвачено. А в нем-то и высказывается весь секрет не только его лица, но его самого, его силы – той притяжательной и отдающейся силы, которой он постоянно покорял все, окружавшее его… Какое бы оно ни было, без различия диаметра: кучку рыбаков в Ницце, экипаж матросов на океане, drappello[435] гверильясов в Монтевидео, войско ополченцев в Италии, народные массы всех стран, целые части земного шара.

Каждая черта его лица, вовсе не правильного и скорее напоминающего славянский тип, чем итальянский, оживлена, проникнута беспредельной добротой, любовью и тем, что называется bienveillance (я употребляю французское слово, потому что наше «благоволение» затаскалось до того по передним и канцеляриям, что его смысл исказился и оподлел). То же в его взгляде, то же в его голосе, и все это так просто, так от души, что если человек не имеет задней мысли, жалованья от какого-нибудь правительства и вообще не остережется, то он непременно его полюбит.

Но одной добротой не исчерпывается ни его характер, ни выражение его лица, рядом с его добродушием и увлекаемостью чувствуется несокрушимая нравственная твердость и какой-то возврат на себя, задумчивый и страшно грустный. Этой черты, меланхолической, печальной, я прежде не замечал в нем.

Минутами разговор обрывается; по его лицу, как тучи по морю, пробегают какие-то мысли – ужас ли то перед судьбами, лежащими на его плечах, перед тем народным помазанием, от которого он уже не может отказаться? Сомнение ли после того, как он видел столько измен, столько падений, столько слабых людей? Искушение ли величия? Последнего не думаю, – его личность давно исчезла в его деле…

Я уверен, что подобная черта страдания перед призванием была и на лице девы Орлеанской, и на лице Иоанна Лейденского, – они принадлежали народу, стихийные чувства, или, лучше, предчувствия, заморенные в нас, сильнее в народе. В их вере был фатализм, а фатализм сам по себе бесконечно грустен. «Да свершится воля твоя», – говорит всеми чертами лица Сикстинская мадонна. «Да свершится воля твоя», – говорит ее сын-плебей и спаситель, грустно молясь на Масличной горе.

…Гарибальди вспомнил разные подробности о 1854 годе, когда он был в Лондоне, как он ночевал у меня, опоздавши в Indian Docks; я напомнил ему, как он в этот день пошел гулять с моим сыном и сделал для меня его фотографию у Кальдези, об обеде у американского консула с Бюхананом, который некогда наделал бездну шума и, в сущности, не имел смысла.[436]

– Я должен вам покаяться, что я поторопился к вам приехать не без цели, – сказал я, наконец, ему, – я боялся, что атмосфера, которой вы окружены, слишком английская, то есть туманная, для того, чтоб ясно видеть закулисную механику одной пьесы, которая с успехом разыгрывается теперь в парламенте… чем вы дальше поедете, тем гуще будет туман. Хотите вы меня выслушать?

– Говорите, говорите – мы старые друзья.

Я рассказал ему дебаты, журнальный вопль, нелепость выходок против Маццини, пытку, которой подвергали Стансфильда.

– Заметьте, – добавил я, – что в Стансфильде тори и их сообщники преследуют не только революцию, которую они смешивают с Маццини, не только министерство Палмерстона, но, сверх того, человека, своим личным достоинством, своим трудом, умом достигнувшего в довольно молодых летах места лорда в адмиралтействе, человека без рода и связей в аристократии. На вас прямо они не смеют нападать на сию минуту, но посмотрите, как они бесцеремонно вас трактуют. Вчера в Коусе я купил последний лист «Standard'a»; ехавши к вам, я его прочитал, посмотрите. «Мы уверены, что Гарибальди поймет настолько обязанности, возлагаемые на него гостеприимством Англии, что не будет иметь сношений с прежним товарищем своим, и найдет настолько такта, чтоб не ездить в 35, Thurloe Square».[437] Затем выговор par anticipation,[438] если вы этого не исполните.

– Я слышал кое-что, – сказал Гарибальди, – об этой интриге. Разумеется, один из первых визитов моих будет к Станфильду.

– Вы знаете лучше меня, что вам делать; я хотел вам только показать без тумана безобразные линии этой интриги.

Гарибальди встал; я думал, что он хочет окончить свидание, и стал прощаться.

– Нет, нет, пойдемте теперь ко мне, – сказал он, и мы пошли.

Прихрамывает он сильно, но вообще его организм вышел торжественно из всякого рода моральных и хирургических сондирований, операций и проч.

Костюм его, скажу еще раз, необыкновенно идет к нему и необыкновенно изящен, в нем нет ничего профессионно-солдатского и ничего буржуазного, он очень прост и очень удобен.

Непринужденность, отсутствие всякой аффектации в том, как он носит его, остановили салонные пересуды и тонкие насмешки. Вряд существует ли европеец, которому бы сошла с рук красная рубашка в дворцах и палатах Англии.

Притом костюм его чрезвычайно важен, в красной рубашке народ узнает себя и своего. Аристократия думает, что, схвативши его коня под уздцы, она его поведет куда хочет и, главное, отведет от народа; но народ смотрит на красную рубашку и рад, что дюки, маркизы и лорды пошли в конюхи и официанты к революционному вождю, взяли на себя должности мажордомов, пажей и скороходов при великом плебее в плебейском платье.

Консервативные газеты заметили беду и, чтоб смягчить безнравственность и бесчиние гарибальдиевского костюма, выдумали, что он носит мундир монтевидейского волонтера. Да ведь Гарибальди с тех пор был пожалован генералом – королем, которому он пожаловал два королевства; отчего же он носит мундир монтевидейского волонтера?

Да и почему то, что он носит, – мундир?

К мундиру принадлежит какое-нибудь смертоносное оружие, какой-нибудь знак власти или кровавых воспоминаний. Гарибальди ходит без оружия, он не боится никого и никого не стращает; в Гарибальди так же мало военного, как мало аристократического и мещанского. «Я не солдат, – говорил он в Кристальпаласе итальянцам, подносившим ему меч, – и не люблю солдатского ремесла. Я видел мой отчий дом, наполненный разбойниками, и схватился за оружие, чтоб их выгнать». «Я работник, происхожу от работников и горжусь этим», – сказал он в другом месте.

При этом нельзя не заметить, что у Гарибальди нет также ни на йоту плебейской грубости, ни изученного демократизма. Его обращение мягко до женственности. Итальянец и человек, он на вершине общественного мира представляет не только плебея, верного своему началу, но итальянца, верного эстетичности своей расы.

Его мантия, застегнутая на груди, не столько военный плащ, сколько риза воина-первосвященника, prophetare.[439] Когда он поднимает руку, от него ждут благословения и привета, а не военного приказа.

Гарибальди заговорил о польских делах. Он дивился отваге поляков.

– Без организации, без оружия, без людей, без открытой границы, без всякой опоры выступить против сильной военной державы и продержаться с лишком год – такого примера нет в истории… Хорошо, если б другие народы переняли. Столько геройства не должно, не может погибнуть, я полагаю, что Галиция готова к восстанию?

Я промолчал.

– Так же, как и Венгрия – вы не верите?

– Нет, я просто не знаю.

– Ну, а можно ли ждать какого-нибудь движения в России?

– Никакого. С тех пор как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах в Польше, идет очертя голову, ни в грош не ставит Европу, общество падает глубже и глубже. Народ молчит. Польское дело – не его дело, – у нас враг один, общий, но вопрос розно поставлен. К тому же у нас много времени впереди – а у них его нет.

Так продолжался разговор еще несколько минут, начали в дверях показываться архианглийские физиономии, шурстеть дамские платья… Я встал.

– Куда вы торопитесь? – сказал Гарибальди.

– Я не хочу вас больше красть у Англии.

– До свиданья в Лондоне – не правда ли?

– Я непременно буду. Правда, что вы останавливаетесь у дюка Сутерландского?

– Да, – сказал Гарибальди и прибавил, будто извиняясь: – не мог отказаться.

– Так я явлюсь к вам, напудрившись, для того чтоб лакеи в Стаффорд Гаузе подумали, что у меня пудреный слуга.

В это время явился поэт лавреат Теннисон с женой, – это было слишком много лавров, и я по тому же беспрерывному дождю отправился в Коус.

Перемена декорации, но продолжение той же пьесы. Пароход из Коуса в Соутамтон только что ушел, а другой отправлялся через три часа, в силу чего я пошел в ближайший ресторан, заказал себе обед и принялся читать «Теймс». С первых строк я был ошеломлен. Семидесятипятилетний Авраам, судившийся месяца два тому назад за какие-то шашни с новой Агарью, принес окончательно на жертву своего галифакского Исаака. Отставка Стансфильда была принята. И это в самое то время, когда Гарибальди начинал свое торжественное шествие в Англии. Говоря с Гарибальди, я этого даже не предполагал.

Что Стансфильд подал во второй раз в отставку, видя, что травля продолжается, совершенно естественно. Ему с самого начала следовало стать во весь рост и бросить свое лордшипство. Стансфильд сделал свое дело. Но что сделал Палмерстон с товарищами? И что он лепетал потом в своей речи?.. С какой подобострастной лестью отзывался он о великодушном союзнике, о претрепетном желании ему долговечья и всякого блага, навеки нерушимого. Как будто кто-нибудь брал au serieux[440] эту полицейскую фарсу Greco, Trabucco et C°.

Это была Мажента.

Я спросил бумаги и написал письмо к Гверцони, написал я его со всей свежестью досады и просил его прочесть «Теймс» Гарибальди; я ему писал о безобразии этой апотеозы Гарибальди рядом с оскорблениями Маццини.

«Мне пятьдесят два года, – говорил я, – но признаюсь, что слезы негодования навертываются на глазах при мысли об этой несправедливости» и проч.

За несколько дней до моей поездки я был у Маццини. Человек этот многое вынес, многое умеет выносить, это старый боец, которого ни утомить, ни низложить нельзя; но тут я его застал сильно огорченным именно тем, что его выбрали средством для того, чтобы выбить из стремян его друга. Когда я писал письмо к Гверцони, образ исхудалого, благородного старца с сверкающими глазами носился предо мной.

Когда я кончил и человек подал обед, я заметил, что я не один; небольшого роста белокурый молодой человек с усиками и в синей пальто-куртке, которую носят моряки, сидел у камина, a l'americaine[441] хитро утвердивши ноги в уровень с ушами. Манера говорить скороговоркой, совершенно провинциальный акцент, делавший для меня его речь непонятной, убедили меня еще больше, что это какой-нибудь пирующий на берегу мичман, и я перестал им заниматься – говорил он не со мной, а со слугой. Знакомство окончилось было тем, что я ему подвинул соль, а он за то тряхнул головой.

Вскоре к нему присоединился пожилых лет черноватенький господин, весь в черном и весь до невозможности застегнутый с тем особенным видом помешательства, которое дает людям близкое знакомство с небом и натянутая религиозная экзальтация, делающаяся натуральной от долгого употребления.

Казалось, что он хорошо знал мичмана и пришел, чтоб с ним повидаться. После трех-четырех слов он перестал говорить и начал проповедовать. «Видел я, – говорил он, – Маккавея, Гедеона… орудие в руках промысла, его меч, его пращ… и чем более я смотрел на него, тем сильнее был тронут и со слезами твердил: меч господень! меч господень! Слабого Давида избрал он побить Голиафа. Оттого-то народ английский, народ избранный, идет ему на сретение, как к невесте ливанской… Сердце народа в руках божиих; оно сказало ему, что это меч господень, орудие промысла, Гедеон!»

…Отворились настежь двери, и вошла не невеста ливанская, а разом человек десять важных бриттов, и в их числе лорд Шефсбюри, Линдзей. Все они уселись за стол и потребовали что-нибудь перекусить, объявляя, что сейчас едут в Brook House. Это была официальная депутация от Лондона с приглашением к Гарибальди. Проповедник умолк; но мичман поднялся в моих глазах, он с таким недвусмысленным чувством отвращения смотрел на взошедшую депутацию, что мне пришло в голову, вспоминая проповедь его приятеля, что он принимает этих людей если не за мечи и кортики сатаны, то хоть за его перочинные ножики и ланцеты.

Я спросил его, как следует надписать письмо в Brook House, достаточно ли назвать дом или надобно прибавить ближний город. Он сказал, что не нужно ничего прибавлять.

Один из депутации, седой, толстый старик спросил меня, к кому я посылаю письмо в Brook House?

– К Гверцони.

– Он, кажется, секретарем при Гарибальди?

– Да.

– Чего же вам хлопотать, мы сейчас едем, я охотно свезу письмо.

Я вынул мою карточку и отдал ее с письмом. Может ли что-нибудь подобное случиться на континенте? Представьте себе, если б во Франции кто-нибудь спросил бы вас в гостинице, к кому вы пишете, и, узнавши, что это к секретарю Гарибальди, взялся бы доставить письмо?

Письмо было отдано, и я на другой день имел ответ в Лондоне.

Редактор иностранной части «Morning Star'a» узнал меня. Начались вопросы о том, как я нашел Гарибальди, о его здоровье. Поговоривши несколько минут с ним, я ушел в smoking-room.[442] Там сидели за пель-элем и трубками мой белокурый моряк и его черномазый теолог.

– Что, – сказал он мне, – нагляделись вы на эти лица?.. А ведь это неподражаемо хорошо: лорд Шефсбюри, Линдзей едут депутатами приглашать Гарибальди. Что за комедия! Знают ли они, кто такой Гарибальди?

– Орудие промысла, меч в руках господних, его пращ… потому-то он и вознес его и оставил его в святой простоте его…

– Это все очень хорошо, да зачем едут эти господа? Спросил бы я кой у кого из них, сколько у них денег в Алабаме?.. Дайте-ка Гарибальди приехать в Ньюкестль-он-Тейн да в Глазго, – там он увидит народ поближе, там ему не будут мешать лорды и дюки.

Это был не мичман, а корабельный постройщик. Он долго жил в Америке, знал хорошо дела Юга и Севера, говорил о безвыходности тамошней войны, на что утешительный теолог заметил:

– Если господь раздвоил народ этот и направил брата на брата, он имеет свои виды, и если мы их не понимаем, то должны покоряться провидению даже тогда, когда оно карает.

Вот где и в какой форме мне пришлось слышать в последний раз комментарий на знаменитый гегелевский мотто:[443] «Все, что действительно, то разумно».

Дружески пожав руку моряку и его капеллану, я отправился в Соутамтон.

На пароходе я встретил радикального публициста Голиока; он виделся с Гарибальди позже меня; Гарибальди через него приглашал Маццини; он ему уже телеграфировал, чтоб он ехал в Соутамтон, где Голиок намерен был его ждать с Менотти Гарибальди и его братом. Голиоку очень хотелось доставить еще в тот же вечер два письма в Лондон (по почте они прийти не могли до утра). Я предложил мои услуги.

В одиннадцать часов вечера приехал я в Лондон, заказал в York Hotel'e, возле Ватерлооской станции, комнату и поехал с письмами, удивляясь тому, что дождь все еще не успел перестать. В час или в начале второго приехал я в гостиницу, – заперто. Я стучался, стучался… Какой-то пьяный, оканчивавший свой вечер возле решетки кабака, сказал: «Не тут стучите, в переулке есть night-bell».[444] Пошел я искать night-bell, нашел и стал звонить. Не отворяя дверей, из какого-то подземелья высунулась заспанная голова, грубо спрашивая, чего мне?

– Комнаты.

– Ни одной нет.

– Я в одиннадцать часов сам заказал.

– Говорят, что нет ни одной! – и он захлопнул дверь преисподней, не дождавшись даже, чтоб я его обругал, что я и сделал платонически, потому что он слышать не мог.

Дело было неприятное: найти в Лондоне в два часа ночи комнату, особенно в такой части города, не легко. Я вспомнил об небольшом французском ресторане и отправился туда.

– Есть комната? – спросил я хозяина.

– Есть, да не очень хороша.

– Показывайте.

Действительно, он сказал правду: комната была не только не очень хороша, но прескверная. Выбора не было; я отворил окно и сошел на минуту в залу. Там все еще пили, кричали, играли в карты и домино какие-то французы. Немец колоссального роста, которого я видал, подошел ко мне и спросил, имею ли я время с ним поговорить наедине, что ему нужно мне сообщить что-то особенно важное.

– Разумеется, имею; пойдемте в другую залу, там никого нет.

Немец сел против меня и трагически начал мне рассказывать, как его патрон-француз надул, как он три года эксплуатировал его, заставляя втрое больше работать, лаская надеждой, что он его примет в товарищи, и вдруг, не говоря худого слова, уехал в Париж и там нашел товарища. В силу этого немец сказал ему, что он оставляет место, а патрон не возвращается…

– Да зачем же вы верили ему без всякого условия?

– Weil ich ein dummer Deutscher bin.[445]

– Ну, это другое дело.

– Я хочу запечатать заведение и уйти.

– Смотрите, он вам сделает процесс; знаете ли вы здешние законы?

Немец покачал головой.

– Хотелось бы мне насолить ему… А вы, верно, были у Гарибальди?

– Был.

– Ну, что он? Ein famoser Kerl!..[446] Да ведь если б он мне не обещал целые три года, я бы иначе вел дела… Этого нельзя было ждать, нельзя… А что его рана?

– Кажется, ничего.

– Эдакая бестия, все скрыл и в последний день говорит: у меня уж есть товарищ-associe… Я вам, кажется, надоел?

– Совсем нет, только я немного устал, хочу спать, я встал в шесть часов, а теперь два с хвостиком.

– Да что же мне делать? Я ужасно обрадовался, когда вы взошли: ich habe so bei mir gedacht, der wird Rat schaffen.[447] Так не запечатывать заведения?

– Нет, а так как ему полюбилось в Париже, так вы ему завтра же напишите: «Заведение запечатано, когда вам угодно принимать его?» Вы увидите эффект, он бросит жену и игру на бирже, прискачет сюда и – и увидит, что заведение не заперто.

– Sapperlot! das ist eine idee – ausgezeichnet;[448] я пойду писать письмо.

– А я – спать. Gute Nacht.

– Schlafen Sie wohl.[449]

Я спрашиваю свечку. Хозяин подает ее собственноручно и объясняет, что ему нужно переговорить со мной. Словно я сделался духовником.

– Что вам надобно? Оно немного поздно, но я готов.

– Несколько слов. Я вас хотел спросить, как вы думаете, если я завтра выставлю бюст Гарибальди, знаете, с цветами, с лавровым венком, ведь это будет очень хорошо? Я уж и о надписи думал. трехцветными буквами «Garibaldi – liberateur!».[450]

– Отчего же – можно! Только французское посольство запретит ходить в ваш ресторан французам, а они у вас с утра до ночи.

– Оно так… Но знаете, сколько денег зашибешь, выставивши бюст… а потом забудут…

– Смотрите, – заметил я, решительно вставая, чтоб идти, – не говорите никому: у вас украдут эту оригинальную мысль.

– Никому, никому ни слова. Что мы говорили, останется, я надеюсь, я прошу, между нами двумя.

– Не сомневайтесь, – и я отправился в нечистую спальню его.

Сим оканчивается мое первое свиданье с Гарибальди в 1864 году.

42

II. В Стаффорд Гаузе

В день приезда Гарибальди в Лондон я его не видал, а видел море народа, реки народа, запруженные им улицы в несколько верст, наводненные площади, везде, где был карниз, балкон, окно, выступили люди, и все это ждало в иных местах шесть часов… Гарибальди приехал в половине третьего на станцию Нейн-Эльмс и только в половине девятого подъехал к Стаффорд Гаузу, у подъезда которого ждал его дюк Сутерланд с женой.

Английская толпа груба, многочисленные сборища ее не обходятся без драк, без пьяных, без всякого рода отвратительных сцен и, главное, без организованного на огромную скалу воровства. На этот раз порядок был удивительный, народ понял, что это его праздник, что он чествует одного из своих, что он больше чем свидетель, и посмотрите в полицейском отделе газет, сколько было покраж в день въезда невесты Вольского и сколько[451] при проезде Гарибальди, а полиции было несравненно меньше. Куда же делись пик-покеты?[452]

У Вестминстерского моста, близ парламента, народ так плотно сжался, что коляска, ехавшая шагом, остановилась и процессия, тянувшаяся на версту, ушла вперед с своими знаменами, музыкой и проч. С криками ура народ облепил коляску; все, что могло продраться, жало руку, целовало края плаща Гарибальди, кричало: «Welcome!».[453] С каким-то упоением любуясь на великого плебея, народ хотел отложить лошадей и везти на себе, но его уговорили. Дюков и лордов, окружавших его, никто не замечал – они сошли на скромное место гайдуков и официантов. Эта овация продолжалась около часа; одна народная волна передавала гостя другой, причем коляска двигалась несколько шагов и снова останавливалась.

Злоба и остервенение континентальных консерваторов совершенно понятны. Прием Гарибальди не только обиден для табели о рангах, для ливреи, но он чрезвычайно опасен как пример. Зато бешенство листов, состоящих на службе трех императоров и одного «imperial»-торизма, вышло из всех границ, начиная с границ учтивости. У них помутилось в глазах, зашумело в ушах… Англия дворцов, Англия сундуков, забыв всякое приличие, идет вместе с Англией мастерских на сретение какого-то «aventurier» – мятежника, который был бы повешен, если б ему не удалось освободить Сицилии. «Отчего, – говорит опростоволосившаяся „La France“, – отчего Лондон никогда так не встречал маршала Пелисье, которого слава так чиста?», и даже, несмотря на то, забыла она прибавить, что он выжигал сотнями арабов с детьми и женами так, как у нас выжигают тараканов.

Жаль, что Гарибальди принял гостеприимство дюка Сутерландского. Неважное значение и политическая стертость «пожарного» дюка до некоторой степени делали Стаффорд Гауз гостиницей Гарибальди… Но все же обстановка не шла, и интрига, затеянная до въезда его в Лондон, расцвела удобно на дворцовом грунте. Цель ее состояла в том, чтоб удалить Гарибальди от народа, то есть от работников, и отрезать его от тех из друзей и знакомых, которые остались верными прежнему знамени, и, разумеется, – пуще всего от Маццини. Благородство и простота Гарибальди сдули большую половину этих ширм, но другая половина осталась, – именно невозможность говорить с ним без свидетелей. Если б Гарибальди не вставал в пять часов утра и не принимал в шесть, она удалась бы совсем; по счастию, усердие интриги раньше половины девятого не шло; только в день его отъезда дамы начали вторжение в его спальню часом раньше. Раз как-то Мордини, не успев сказать ни слова с Гарибальди в продолжение часа, смеясь, заметил мне: «В мире нет человека, которого бы было легче видеть, как Гарибальди, но зато нет человека, с которым бы было труднее говорить».

Гостеприимство дюка было лишено того широкого характера, которое некогда мирило с аристократической роскошью. Он дал только комнату для Гарибальди и для молодого человека, который перевязывал его ногу; а другим, то есть сыновьям Гарибальди, Гверцони и Базилио, хотел нанять комнаты. Они, разумеется, отказались и поместились на свой счет в Bath Hotel. Чтоб оценить эту странность, надо знать, что такое Стаффорд Гауз. В нем можно поместить, не стесняя хозяев, все семьи крестьян, пущенных по миру отцом дюка, а их очень много.

Англичане – дурные актеры, и это им делает величайшую честь. В первый раз как я был у Гарибальди в Стаффорд Гаузе, придворная интрига около него бросилась мне в глаза. Разные Фигаро и фактотумы, служители и наблюдатели сновали беспрерывно. Какой-то итальянец сделался полицмейстером, церемониймейстером, экзекутором, дворецким, бутафором, суфлером. Да и как не сделаться за честь заседать с дюками и лордами, вместе с ними предпринимать меры для предупреждения и пресечения всех сближений между народом и Гарибальди, и вместе с дюкессами плести паутину, которая должна поймать итальянского вождя и которую хромой генерал рвал ежедневно, не замечая ее.

Гарибальди, например, едет к Маццини. Что делать? Как скрыть? Сейчас на сцену бутафоры, фактотумы – средство найдено. На другое утро весь Лондон читает:

«Вчера, в таком-то часу, Гарибальди посетил в Онслотеррас Джона Френса». Вы думаете, что это вымышленное имя – нет, это – имя хозяина, содержащего квартиру.

Гарибальди не думал отрекаться от Маццини, но он мог уехать из этого водоворота, не встречаясь с ним при людях и не заявив этого публично. Маццини отказался от посещений Гарибальди, пока он будет в Стаффорд Гаузе. Они могли бы легко встретиться при небольшом числе, но никто не брал инициативы. Подумав об этом, я написал к Маццини записку и спросил его, примет ли Гарибальди приглашение в такую даль, как Теддингтон; если нет, то я его не буду звать, тем дело и кончится, если же поедет, то я очень желал бы их обоих пригласить. Маццини написал мне на другой день, что Гарибальди очень рад и что если ему ничего не помешает, то они приедут в воскресенье, в час. Маццини в заключение прибавил, что Гарибальди очень бы желал видеть у меня Ледрю-Роллена.

В субботу утром я поехал к Гарибальди и, не застав его дома, остался с Саффи, Гверцони и другими его ждать. Когда он возвратился, толпа посетителей, дожидавшихся в сенях и коридоре, бросилась на него; один храбрый бритт вырвал у него палку, всунул ему в руку другую и с каким-то азартом повторял:

– Генерал, эта лучше, вы примите, вы позвольте, эта лучше.

– Да зачем же? – спросил Гарибальди, улыбаясь, – я к моей палке привык.

Но видя, что англичанин без боя палки не отдаст, пожал слегка плечами и пошел дальше.

В зале за мною шел крупный разговор. Я не обратил бы на него никакого внимания, если б не услышал громко повторенные слова:

– Capite,[454] Теддингтон в двух шагах от Гамптоп Корта. Помилуйте, да это невозможно, материально невозможно… в двух шагах от Гамптон Корта, это – шестнадцать – восемнадцать миль.

Я обернулся и, видя совершенно мне незнакомого человека, принимавшего так к сердцу расстояние от Лондона до Теддингтона, я ему сказал:

– Двенадцать или тринадцать миль. Споривший тотчас обратился ко мне:

– И тринадцать милей – страшное дело. Генерал должен быть в три часа в Лондоне… Во всяком случае Теддингтон надо отложить.

Гверцони повторял ему, что Гарибальди хочет ехать и поедет.

К итальянскому опекуну прибавился англицкий, находивший, что принять приглашение в такую даль сделает гибельный антецедент… Желая им напомнить неделикатность дебатировать этот вопрос при мне, я заметил им:

– Господа, позвольте мне покончить ваш спор, – и тут же, подойдя к Гарибальди, сказал ему: – Мне ваше посещение бесконечно дорого, и теперь больше, чем когда-нибудь, в эту черную полосу для России ваше посещение будет иметь особое значение, вы посетите не одного меня, но друзей наших, заточенных в тюрьмы, сосланных на каторгу. Зная, как вы заняты, я боялся вас звать. По одному слову общего друга, вы велели мне передать, что приедете. Это вдвое дороже для меня. Я верю, что вы хотите приехать, но я не настаиваю (je n'insiste pas), если это сопряжено с такими непреоборимыми препятствиями, как говорит этот господин, которого я не знаю, – я указал его пальцем.

– В чем же препятствия? – спросил Гарибальди. Impressario подбежал и скороговоркой представил ему все резоны, что ехать завтра в одиннадцать часов в Теддингтон и приехать к трем невозможно.

– Это очень просто, – сказал Гарибальди, – значит, надо ехать не в одиннадцать, а в десять; кажется, ясно?

Импрезарио исчез.

– В таком случае, чтоб не было ни потери времени, ни искания, ни новых затруднений, – сказал я, – позвольте мне приехать к вам в десятом часу и поедемте вместе.

– Очень рад, я вас буду ждать.

От Гарибальди я отправился к Ледрю-Роллену. В последние два года я его не видал. Не потому, чтоб между нами были какие-нибудь счеты, но потому, что между нами мало было общего. К тому же лондонская жизнь, и в особенности в его предместьях, разводит людей как-то незаметно. Он держал себя в последнее время одиноко и тихо, хотя и верил с тем же ожесточением, с которым верил 14 июня 1849 в близкую революцию во Франции. Я не верил в нее почти так же долго и тоже оставался при моем неверии.

Ледрю-Роллен, с большой вежливостию ко мне, отказался от приглашения. Он говорил, что душевно был бы рад опять встретиться с Гарибальди и, разумеется, готов бы был ехать ко мне, но что он, как представитель Французской республики, как пострадавший за Рим (13 июня 1849 года), не может Гарибальди видеть в первый раз иначе, как у себя.

– Если, – говорил он, – политические виды Гарибальди не дозволяют ему официально показать свою симпатию Французской республике в моем ли лице, в лице Луи Блана или кого-нибудь из нас – все равно, я не буду сетовать. Но отклоню свидание с ним, где бы оно ни было. Как частный человек, я желаю его видеть, но мне нет особенного дела до него; Французская республика – не куртизана, чтоб ей назначать свиданье полутайком. Забудьте на минуту, что вы меня приглашаете к себе, и скажите откровенно, согласны вы с моим рассуждением или нет?

– Я полагаю, что вы правы, и надеюсь, что вы не имеете ничего против того, чтоб я передал наш разговор Гарибальди?

– Совсем напротив.

Затем разговор переменился. Февральская революция и 1848 год вышли из могилы и снова стали передо мной в том же образе тогдашнего трибуна, с несколькими морщинами и сединами больше. Тот же слог, те же мысли, те же обороты, а главное – та же надежда.

– Дела идут превосходно. Империя не знает, что делать. Elle est débordée.[455] Сегодня еще я имел вести: невероятный успех в общественном мнении. Да и довольно, кто мог думать, что такая нелепость продержится до 1864.

Я не противоречил, и мы расстались довольные друг другом. На другой день, приехавши в Лондон, я начал с того, что взял карету с парой сильных лошадей и отправился в Стаффорд Гауз.

Когда я взошел в комнату Гарибальди, его в ней не было. А ярый итальянец уже с отчаянием проповедовал о совершенной невозможности ехать в Теддингтон.

– Неужели вы думаете, – говорил он Гверцони, – что лошади дюка вынесут двенадцать или тринадцать миль взад и вперед? Да их просто не дадут на такую поездку.

– Их не нужно, у меня есть карета.

– Да какие же лошади повезут назад, все те же?

– Не заботьтесь, если лошади устанут, впрягут других. Гверцони с бешенством сказал мне:

– Когда это кончится, эта каторга! Всякая дрянь распоряжается, интригует.

– Да вы не обо мне ли говорите? – кричал бледный от злобы итальянец. – Я, милостивый государь, не позволю с собой обращаться, как с каким-нибудь лакеем! – и он схватил на столе карандаш, сломал его и бросил. – Да если так, я все брошу, я сейчас уйду!

– Об этом-то вас просят.

Ярый итальянец направился быстрым шагом к двери, но в дверях показался Гарибальди. Покойно посмотрел он на них, на меня и потом сказал:

– Не пора ли? Я в ваших распоряжениях, только доставьте меня, пожалуйста, в Лондон к двум с половиной или трем часам, а теперь позвольте мне принять старого друга, который только что приехал; да вы, может, его знаете, – Мордини.

– Больше, чем знаю, мы с ним приятели. Если вы не имеете ничего против, я его приглашу.

– Возьмем его с собой.

Взошел Мордини, я отошел с Саффи к окну. Вдруг фактотум, изменивший свое намерение, подбежал ко мне и храбро спросил меня:

– Позвольте, я ничего не понимаю, у вас карета, а едете – вы сосчитайте – генерал, вы, Менотти, Гверцони, Саффи и Мордини… Где вы сядете?

– Если нужно, будет еще карета, две…

– А время-то их достать…

Я посмотрел на него и, обращаясь к Мордини, сказал ему:

– Мордини, я к вам и к Саффи с просьбой: возьмите энзам[456] и поезжайте сейчас на Ватерлооскую станцию, вы застанете train, а то вот этот господин заботится, что нам негде сесть и нет времени послать за другой каретой. Если б я вчера знал, что будут такие затруднения, я пригласил бы Гарибальди ехать по железной дороге, теперь это потому нельзя, что я не отвечаю, найдем ли мы карету или коляску у теддингтонской станции. А пешком идти до моего дома я не хочу его заставить.

– Очень рады, мы едем сейчас, – отвечали Саффи и Мордини.

– Поедемте и мы, – сказал Гарибальди, вставая.

Мы вышли; толпа уже густо покрывала место перед Стаффорд Гаузом. Громкое продолжительное ура встретило и проводило нашу карету.

Менотти не мог ехать с нами, он с братом отправлялся в Виндзор. Говорят, что королева, которой хотелось видеть Гарибальди, но которая одна во всей Великобритании не имела на то права, желала нечаянно встретиться с его сыновьями. В этом дележе львиная часть досталась не королеве…

43

III. У нас

День этот удался необыкновенно и был одним из самых светлых, безоблачных и прекрасных дней – последних пятнадцати лет. В нем была удивительная ясность и полнота, в нем была эстетическая мера и законченность – очень редко случающиеся. Одним днем позже – и праздник наш не имел бы того характера. Одним неитальянцем больше, и тон был бы другой, по крайней мере была бы боязнь, что он исказится. Такие дни представляют вершины… Дальше, выше, в сторону – ничего, как в пропетых звуках, как в распустившихся цветах.

С той минуты, как исчез подъезд Стаффорд Гауза с фактотумами, лакеями и швейцаром сутерландского дюка и толпа приняла Гарибальди своим ура – на душе стало легко, все настроилось на свободный человеческий диапазон и так осталось до той минуты, когда Гарибальди, снова теснимый, сжимаемый народом, целуемый в плечо и в полы, сел в карету и уехал в Лондон.

На дороге говорили об разных разностях. Гарибальди дивился, что немцы не понимают, что в Дании побеждает не их свобода, не их единство, а две армии двух деспотических государств, с которыми они после не сладят.[457]

– Если б Дания была поддержана в ее борьбе, – говорил он, – силы Австрии и Пруссии были бы отвлечены, нам открылась бы линия действий на противоположном береге.

Я заметил ему, что немцы – страшные националисты, что на них наклепали космополитизм, потому что их знали по книгам. Они патриоты не меньше французов, но французы спокойнее, зная, что их боятся. Немцы знают невыгодное мнение о себе других народов и выходят из себя, чтоб поддержать свою репутацию.

– Неужели вы думаете, – прибавил я, – что есть немцы, которые хотят отдать Венецию и квадрилатер? Может, еще Венецию, – вопрос этот слишком на виду, неправда этого дела очевидна, аристократическое имя действует на них; а вы поговорите о Триесте, который им нужен для торговли, и о Галиции или Познани, которые им нужны для того, чтоб их цивилизовать.

Между прочим, я передал Гарибальди наш разговор с Ледрю-Ролленом и прибавил, что, по моему мнению, Ледрю-Роллен прав.

– Без сомнения, – сказал Гарибальди, – совершенно прав. Я не подумал об этом. Завтра поеду к нему и к Луи Блану. Да нельзя ли заехать теперь? – прибавил он.

Мы были на Вондсвортском шоссе, а Ледрю-Роллен живет в Сен Джонс Вуд-парке, то есть за восемь миль. Пришлось и мне a l'impressario сказать, что это материально невозможно.

И опять минутами Гарибальди задумывался и молчал, и опять черты его лица выражали ту великую скорбь, о которой я упоминал. Он глядел вдаль, словно искал чего-то на горизонте. Я не прерывал его, а смотрел и думал: «Меч ли он в руках провидения» или нет, но наверное не полководец по ремеслу, не генерал. Он сказал святую истину, говоря, что он не солдат, а просто человек, вооружившийся, чтоб защитить поруганный очаг свой. Апостол-воин, готовый проповедовать крестовый поход и идти во главе его, готовый отдать за свой народ свою душу, своих детей, нанести и вынести страшные удары, вырвать душу врага, рассеять его прах… и, позабывши потом победу, бросить окровавленный меч свой вместе с ножнами в глубину морскую…

Все это и именно это поняли народы, поняли массы, поняла чернь – тем ясновидением, тем откровением, которым некогда римские рабы поняли непонятную тайну пришествия Христова, и толпы страждущих и обремененных, женщин и старцев – молились кресту казненного. Понять значит для них уверовать, уверовать – значит чтить, молиться.

Оттого-то весь плебейский Теддингтон и толпился у решетки нашего дома, с утра поджидая Гарибальди. Когда мы подъехали, толпа в каком-то исступлении бросилась его приветствовать, жала ему руки, кричала: «God bless you, Garibaldi!»;[458] женщины хватали руку его и целовали, целовали край его плаща – я это видел своими глазами, – подымали детей своих к нему, плакали… Он, как в своей семье, улыбаясь, жал им руки, кланялся и едва мог пройти до сеней. Когда он взошел, крик удвоился – Гарибальди вышел опять и, положа обе руки на грудь, кланялся во все стороны. Народ затих, но остался и простоял все время, пока Гарибальди уехал.

Трудно людям, не видавшим ничего подобного, – людям, выросшим в канцеляриях, казармах и передней, понять подобные явления – «флибустьер», сын моряка из Ниццы, матрос, повстанец… и этот царский прием! Что он сделал для английского народа?.. И добрые люди ищут, ищут в голове объяснения, ищут тайную пружину. «В Англии удивительно, с каким плутовством умеет начальство устроивать демонстрации… Нас не проведешь – Wir, wissen, was wir wissen[459] – мы сами Гнейста читали!»

Чего доброго, может, и лодочник в Неаполе, который рассказывал,[460] что медальон Гарибальди и медальон богородицы предохраняют во время бури, был подкуплен партией Сиккарди и министерством Веносты!

Хотя оно и сомнительно, чтоб журнальные Видоки, особенно наши москворецкие, так уж ясно могли отгадывать игру таких мастеров, как Палмерстон, Гладстон и K°, но все же иной раз они ее скорее поймут, по сочувствию крошечного паука с огромным тарантулом, чем секрет гарибальдиевского приема. И это превосходно для них, – пойми они эту тайну, им придется повеситься на ближней осине. Клопы на том только основании и могут жить счастливо, что они не догадываются о своем запахе. Горе клопу, у которого раскроется человеческое обоняние…

…Маццини приехал тотчас после Гарибальди, мы все вышли его встречать к воротам. Народ, услышав, кто это, громко приветствовал; народ вообще ничего не имеет против него. Старушечий страх перед конспиратором, агитатором начинается с лавочников, мелких собственников и проч.

Несколько слов, которые сказали Маццини и Гарибальди, известны читателям «Колокола», мы не считаем нужным их повторять.

…Все были до того потрясены словами Гарибальди о Маццини, тем искренним голосом, которым они были сказаны, той полнотой чувства, которое звучало в них, той торжественностью, которую они приобретали от ряда предшествовавших событий, что никто не отвечал, один Маццини протянул руку и два раза повторил: «Это слишком». Я не видал ни одного лица, не исключая прислуги, которое не приняло бы вида recueilli[461] и не было бы взволновано сознанием, что тут пали великие слова, что эта минута вносилась в историю.

… Я подошел к Гарибальди с бокалом, когда он говорил о России, и сказал, что его тост дойдет до друзей наших в казематах и рудниках, что я благодарю его за них.

Мы перешли в другую комнату. В коридоре понабрались разные лица, вдруг продирается старик итальянец, стародавний эмигрант, бедняк, делавший мороженое, он схватил Гарибальди за полу, остановил его и, заливаясь слезами, сказал:

– Ну, теперь я могу умереть; я его видел, я его видел!

Гарибальди обнял и поцеловал старика. Тогда старик, перебиваясь и путаясь, с страшной быстротой народного итальянского языка, начал рассказывать Гарибальди свои похождения и заключил свою речь удивительным цветком южного красноречия:

– Я теперь умру покойно, а вы – да благословит вас бог – живите долго, живите для нашей родины, живите для нас, живите, пока я воскресну из мертвых!

Он схватил его руку, покрыл ее поцелуями и, рыдая, ушел вон.

Как ни привык Гарибальди ко всему этому, но, явным образом взволнованный, он сел на небольшой диван, дамы окружили его, я стал возле дивана, и на него налетело облако тяжелых дум – но на этот раз он не вытерпел и сказал:

– Мне иногда бывает страшно и до того тяжело, что я боюсь потерять голову… слишком много хорошего. Я помню, когда изгнанником я возвращался из Америки в Ниццу – когда я опять увидал родительский дом, нашел свою семью, родных, знакомые места, знакомых людей – я был удручен счастьем… Вы знаете, – прибавил он, обращаясь ко мне, – что и что было потом, какой ряд бедствий. Прием народа английского превзошел мои ожидания… Что же дальше? Что впереди?

Я не имел ни одного слова успокоения, я внутренне дрожал перед вопросом: что дальше, что впереди?

…Пора было ехать. Гарибальди встал, крепко обнял меня, дружески простился со всеми – снова крики, снова ура, снова два толстых полицейских, и мы, улыбаясь и прося, шли на брешу; снова «God bless you, Garibaldi, for ever»,[462] и карета умчалась.

Все остались в каком-то поднятом, тихо торжественном настроении. Точно после праздничного богослужения, после крестин или отъезда невесты у всех было полно на душе, все перебирали подробности и примыкали к грозному, безответному – «а что дальше?».

Князь П. В. Долгорукий первый догадался взять лист бумаги и записать оба тоста. Он записал верно, другие пополнили. Мы показали Маццини и другим и составили тот текст (с легкими и несущественными переменами), который, как электрическая искра, облетел Европу, вызывая крик восторга и рев негодования…

Потом уехал Маццини, уехали гости. Мы остались одни с двумя-тремя близкими, и тихо настали сумерки.

Как искренно и глубоко жалел я, дети, что вас не было с нами в этот день, такие дни хорошо помнить долгие годы, от них свежеет душа и примиряется с изнанкой жизни. Их очень мало…

44

IV. 26, Prince's gate

«Что-то будет?»… Ближайшее будущее не заставило себя ждать.

Как в старых эпопеях, в то время, как герой спокойно отдыхает на лаврах, пирует или спит, – Раздор, Месть, Зависть в своем парадном костюме съезжаются в каких-нибудь тучах, Месть с Завистью варят яд, куют кинжалы, а Раздор раздувает мехи и оттачивает острия. Так случилось и теперь, в приличном переложении на наши мирно-кроткие нравы. В наш век все это делается просто людьми, а не аллегориями; они собираются в светлых залах, а не во «тьме ночной», без растрепанных фурий, а с пудреными лакеями; декорации и ужасы классических поэм и детских пантомим заменены простой мирной игрой – в крапленые карты, колдовство – обыденными коммерческими проделками, в которых честный лавочник клянется, продавая какую-то смородинную ваксу с водкой, что это «порт», и притом «олд-порт***»,[463] зная, что ему никто не верит, но и процесса не сделает, а если сделает, то сам же и будет в дураках.

В то самое время, как Гарибальди называл Маццини своим «другом и учителем», называл его тем ранним, бдящим сеятелем, который одиноко стоял на поле, когда все спало около него, и, указывая просыпавшимся путь, указал его тому рвавшемуся на бой за родину молодому воину, из которого вышел вождь народа итальянского; в то время, как, окруженный друзьями, он смотрел на плакавшего бедняка-изгнанника, повторявшего свое «ныне отпущаеши», и сам чуть не плакал – в то время, когда он поверял нам свой тайный ужас перед будущим, какие-то заговорщики решили отделаться, во что б ни стало, от неловкого гостя и, несмотря на то, что в заговоре участвовали люди, состарившиеся в дипломациях и интригах, поседевшие и падшие на ноги в каверзах и лицемерии, они сыграли свою игру вовсе не хуже честного лавочника, продающего на свое честное слово смородинную ваксу за Old Port.

Английское правительство никогда не приглашало и не выписывало Гарибальди, это все вздор, выдуманный глубокомысленными журналистами на континенте. Англичане, приглашавшие Гарибальди, не имеют ничего общего с министерством. Предположение правительственного плана так же нелепо, как тонкое замечание наших кретинов о том, что Палмерстон дал Стансфильду место в адмиралтействе именно потому, что он друг Маццини. Заметьте, что в самых яростных нападках на Стансфильда и Палмерстона об этом не было речи ни в парламенте, ни в английских журналах, подобная пошлость возбудила бы такой же смех, как обвинение Уркуарда, что Палмерстон берет деньги с России. Чамберс и другие спрашивали Палмерстона, не будет ли приезд Гарибальди неприятен правительству. Он отвечал то, что ему следовало отвечать: правительству не может быть неприятно, чтоб генерал Гарибальди приехал в Англию, оно, с своей стороны, не отклоняет его приезда и не приглашает его.

Гарибальди согласился приехать с целью снова выдвинуть в Англии итальянский вопрос, собрать настолько денег, чтоб начать поход в Адриатике и совершившимся фактом увлечь Виктора-Эммануила.

Вот и все.

Что Гарибальди будут овации – знали очень хорошо приглашавшие его и все, желавшие его приезда. Но оборота, который приняло дело в народе, они не ждали.

Английский народ при вести, что человек «красной рубашки», что раненный итальянской пулей едет к нему в гости, встрепенулся и взмахнул своими крыльями, отвыкнувшими от полета и потерявшими гибкость от тяжелой и беспрерывной работы. В этом взмахе была не одна радость и не одна любовь – в нем была жалоба, был ропот, был стон – в апотеозе одного было порицание другим.

Вспомните мою встречу с корабельщиком из Ньюкестля. Вспомните, что лондонские работники были первые, которые в своем адресе преднамеренно поставили имя Маццини рядом с Гарибальди.

Английская аристократия на сию минуту от своего могучего и забитого недоросля ничего не боится сверх того, ее Ахилловы пяты вовсе не со стороны европейской революции. Но все же ей был крайне неприятен характер, который принимало дело. Главное, что коробило народных пастырей в мирной агитации работников, это то, что она выводила их из достодолжного строя, отвлекала их от доброй, нравственной и притом безвыходной заботы о хлебе насущном, от пожизненного hard labour, на который не они его приговорили, а наш общий фабрикант, our Maker,[464] бог Шефсбюри, бог Дерби, бог Сутерландов и Девонширов – в неисповедимой премудрости своей и нескончаемой благости.

Настоящей английской аристократии, разумеется, и в голову не приходило изгонять Гарибальди; напротив, она хотела утянуть его в себя, закрыть его от народа золотым облаком, как закрывалась волоокая Гера, забавляясь с Зевсом. Она собиралась заласкать его, закормить, запоить его, не дать ему прийти в себя, опомниться, остаться минуту одному. Гарибальди хочет денег, – много ли могут ему собрать осужденные благостью нашего «фабриканта», фабриканта Шефсбюри, Дерби, Девоншира, на тихую и благословенную бедность? Мы ему набросаем полмиллиона, миллион франков, полпари за лошадь на эпсомской скачке, мы ему купим —

Деревню, дачу, дом,
Сто тысяч чистым серебром.

Мы ему купим остальную часть Капреры, мы ему купим удивительную яхту – он так любит кататься по морю, – а чтобы он не бросил на вздор деньги (под вздором разумеется освобождение Италии), мы сделаем майорат, мы предоставим ему пользоваться рентой.[465]

Все эти планы приводились в исполнение с самой блестящей постановкой на сцену, но удавались мало. Гарибальди, точно месяц в ненастную ночь, как облака ни надвигались, ни торопились, ни чередовались, – выходил светлый, ясный и светил к нам вниз.

Аристократия начала несколько конфузиться. На выручку ей явились дельцы. Их интересы слишком скоротечны, чтоб думать о нравственных последствиях агитации, им надобно владеть минутой, кажется, один Цезарь поморщился, кажется, другой насупился – как бы этим не воспользовались тори… и то Стансфильдова история вот где сидит.

По счастью, в самое это время Кларендону занадобилось попилигримствовать в Тюльери. Нужда была небольшая, он тотчас возвратился. Наполеон говорил с ним о Гарибальди и изъявил свое удовольствие, что английский народ чтит великих людей, Дрюэн де Люис говорил, то есть он ничего не говорил, а если б он заикнулся —

Я близ Кавказа рождена.
Civis romanus sum![466]

Австрийский посол даже и не радовался приему умвельцунгс-генерала.[467] Все обстояло благополучно. А на душе-то кошки… кошки.

Не спится министерству; шепчется «первый» с вторым, «второй» – с другом Гарибальди, друг Гарибальди – с родственником Палмерстона, с лордом Шефсбюри и с еще большим его другом Сили. Сили шепчется с оператором Фергуссоном… Испугался Фергуссон, ничего не боявшийся, за ближнего и пишет письмо за письмом о болезни Гарибальди. Прочитавши их, еще больше хирурга испугался Гладстон. Кто мог думать, какая пропасть любви и сострадания лежит иной раз под портфелем министра финансов?..

…На другой день после нашего праздника поехал я в Лондон. Беру на железной дороге вечернюю газету и читаю большими буквами: «Болезнь генерала Гарибальди», потом весть, что он на днях едет в Капреру, не заезжая ни в один город. Не будучи ни так нервно чувствителен, как Шефсбюри, ни так тревожлив за здоровье друзей, как Гладстон, я нисколько не обеспокоился газетной вестью о болезни человека, которого вчера видел совершенно здоровым, – конечно, бывают болезни очень быстрые; император Павел, например, хирел недолго, но от апоплексического удара Гарибальди был далек, а если б с ним что и случилось, кто-нибудь из общих друзей дал бы знать. А потому нетрудно было догадаться, что это выкинута какая-то штука, un coup monte.[468]

Ехать к Гарибальди было поздно. Я отправился к Маццини и не застал его, потом – к одной даме, от которой узнал главные черты министерского сострадания к болезни великого человека. Туда пришел и Маццини, таким я его еще не видал: в его чертах, в его голосе были слезы.

Из речи, сказанной на втором митинге на Примроз-Гиле Шеном, можно знать en gros,[469] как было дело. «Заговорщики» были им названы, и обстоятельства описаны довольно верно. Шефсбюри приезжал советоваться с Сили; Сили, как деловой человек, тотчас сказал, что необходимо письмо Фергуссона; Фергуссон слишком учтивый человек, чтоб отказать в письме. С ним-то в воскресенье вечером, 17 апреля, явились заговорщики в Стаффорд Гауз и возле комнаты, где Гарибальди спокойно сидел, не зная ни того, что он так болен, ни того, что он едет, ел виноград, – сговаривались, что делать. Наконец храбрый Гладстон взял на себя трудную роль и пошел в сопровождении Шефсбюри и Сили в комнату Гарибальди. Гладстон заговаривал целые парламенты, университеты, корпорации, депутации, мудрено ли было заговорить Гарибальди, к тому же он речь вел на итальянском языке, и хорошо сделал, потому что вчетвером говорил без свидетелей. Гарибальди ему отвечал сначала, что он здоров, но министр финансов не мог принять случайный факт его здоровья за оправдание и доказывал, по Фергуссону, что он болен, и это с документом в руке. Наконец Гарибальди, догадавшись, что нежное участие прикрывает что-то другое, спросил Гладстона, «значит ли все это, что они желают, чтоб он ехал?». Гладстон не скрыл от него, что присутствие Гарибальди во многом усложняет трудное без того положение.

– В таком случае я еду.

Смягченный Гладстон испугался слишком заметного успеха и предложил ему ехать в два-три города и потом отправиться в Капреру.

– Выбирать между городами я не умею, – отвечал оскорбленный Гарибальди, – и даю слово, что через два дня уеду.

… В понедельник была интерпелляция в парламенте. Ветреный старичок Палмерстон в одной и быстрый пилигрим Кларендон в другой палате все объясняли по чистой совести. Кларендон удостоверил пэров, что Наполеон вовсе не требовал высылки Гарибальди. Палмерстон, с своей стороны, вовсе не желал его удаления, он только беспокоился о его здоровье… и тут он вступил во все подробности, в которые вступает любящая жена или врач, присланный от страхового общества, – о часах сна и обеда, о последствиях раны, о диете, о волнениях, о летах. Заседание парламента сделалось консультацией лекарей. Министр ссылался не на Чатама и Кембеля, а на лечебники и Фергуссона, помогавшего ему в этой трудной операции.

Законодательное собрание решило, что Гарибальди болен. Города и села, графства и банки управляются в Англии по собственному крайнему разумению. Правительство, ревниво отталкивающее от себя всякое подозрение во вмешательстве, дозволяющее ежедневно умирать людям с голоду – боясь ограничить самоуправление рабочих домов, позволяющее морить на работе и кретинизировать целые населения, – вдруг делается больничной сиделкой, дядькой. Государственные люди бросают кормило великого корабля и шушукаются о здоровье человека, не просящего их о том, прописывают ему без его спроса – Атлантический океан и сутерландскую «Ундину», министр финансов забывает баланс, incometax, debet и credit и едет на консилиум, Министр министров докладывает этот патологический казус парламенту. Да неужели самоуправление желудком и ногами меньше свято, чем произвол богоугодных заведений, служащих введением в кладбище?

Давно ли Стансфильд пострадал за то, что, служа королеве, не счел обязанностью поссориться с Маццини? А теперь самые местные министры пишут не адресы, а рецепты и хлопочут из всех сил о сохранении дней такого же революционера, как Маццини?

Гарибальди должен был усомниться в желании правительства, изъявленном ему слишком горячими друзьями его, – и остаться. Разве кто-нибудь мог сомневаться в истине слов первого министра, сказанных представителем Англии, – ему это советовали все друзья.

– Слова Палмерстона не могут развязать моего честного слова, – отвечал Гарибальди и велел укладываться.

Это Солферино!

Белинский давно заметил, что секрет успеха дипломатов состоит в том, что они с нами поступают, как с дипломатами, а мы – с дипломатами, как с людьми.

Теперь вы понимаете, что одним днем позже – и наш праздник и речь Гарибальди, его слова о Маццини не имели бы того значения.

…На другой день я поехал в Стаффорд Гауз и узнал, что Гарибальди переехал в Сили, 26, Prince's Gate, возле Кензинтонского сада. Я отправился в Prince's Gate; говорить с Гарибальди не было никакой возможности, его не спускали с глаз; человек двадцать гостей ходило, сидело, молчало, говорило в зале, в кабинете.

– Вы едете? – сказал я и взял его за руку. Гарибальди пожал мою руку и отвечал печальным голосом:

– Я покоряюсь необходимостям (je me plie aux necessites). Он куда-то ехал; я оставил его и пошел вниз, там застал я Саффи, Гверцони, Мордини, Ричардсона, все были вне себя от отъезда Гарибальди. Взошла m-me Сили и за ней пожилая, худенькая, подвижная француженка, которая адресовалась с чрезвычайным красноречием к хозяйке дома, говоря о счастье познакомиться с такой personne distinguee.[470] M-me Сили обратилась к Стансфильду, прося его перевести, в чем дело. Француженка продолжала:

– Ах, боже мой, как я рада! Это, верно, ваш сын? Позвольте мне ему представиться.

Стансфильд разуверил француженку, не заметившую, что m-me Сили одних с ним лет, и просил ее сказать, что ей угодно. Она бросила взгляд на меня (Саффи и другие ушли) и сказала:

– Мы не одни.

Стансфильд назвал меня. Она тотчас обратилась с речью ко мне и просила остаться, но я предпочел ее оставить в tete a tete со Стансфильдом и опять ушел наверх. Через минуту пришел Стансфильд с каким-то крюком или рванью. Муж француженки изобрел его, и она хотела одобрения Гарибальди.

Последние два дня были смутны и печальны. Гарибальди избегал говорить о своем отъезде и ничего не говорил о своем здоровье… во всех близких он встречал печальный упрек. Дурно было у него на душе, но он молчал.

Накануне отъезда, часа в два, я сидел у него, когда пришли сказать, что в приемной уже тесно. В этот день представлялись ему члены парламента с семействами и разная nobility и gentry,[471] всего, по «Теймсу», до двух тысяч человек, – это было grande levee,[472] царский выход, да еще такой, что не только король виртембергский, но и прусский вряд натянет ли без профессоров и унтер-офицеров.

Гарибальди встал и спросил:

– Неужели пора?

Стансфильд, который случился тут, посмотрел на часы и сказал:

– Еще минут пять есть до назначенного времени. Гарибальди вздохнул и весело сел на свое место. Но тут прибежал фактотум и стал распоряжаться, где поставить диван, в какую дверь входить, в какую выходить.

– Я уйду, – сказал я Гарибальди.

– Зачем, оставайтесь.

– Что же я буду делать?

– Могу же я, – сказал он, улыбаясь, – оставить одного знакомого, когда принимаю столько незнакомых.

Отворились двери; в дверях стал импровизированный церемониймейстер с листом бумаги и начал громко читать какой-то адрес-календарь: The right honourable so and so – honourable – esquire – lady – esquire – lordship – miss – esquire – MP – MP – MP[473] без конца. При каждом имени врывались в дверь и потом покойно плыли старые и молодые кринолины, аэростаты, седые головы и головы без волос, крошечные и толстенькие старички-крепыши и какие-то худые жирафы без задних ног, которые до того вытянулись и постарались вытянуться еще, что как-то подпирали верхнюю часть головы на огромные желтые зубы… Каждый имел три, четыре, пять дам, и это было очень хорошо, потому что они занимали место пятидесяти человек и таким образом спасали от давки. Все подходили по очереди к Гарибальди, мужчины трясли ему руку с той силой, с которой это делает человек, попавши пальцем в кипяток, иные при этом что-то говорили, большая часть мычала, молчала и откланивалась. Дамы тоже молчали, но смотрели так страстно и долго на Гарибальди, что в нынешнем году, наверное, в Лондоне будет урожай детей с его чертами, а так как детей и теперь уж водят в таких же красных рубашках, как у него, то дело станет только за плащом.

Откланявшиеся плыли в противуположную дверь, открывавшуюся в залу, и спускались по лестнице; более смелые не торопились, а старались побыть в комнате.

Гарибальди сначала стоял, потом садился и вставал, наконец просто сел. Нога не позволяла ему долго стоять, конца приему нельзя было и ожидать… кареты все подъезжали… церемониймейстер все читал памятцы.

Грянула музыка horse guards'oa,[474] я постоял, постоял и вышел сначала в залу, а потом вместе с потоком кринолинных волн достиг до каскады и с нею очутился у дверей комнаты, где обыкновенно сидели Саффи и Мордини. В ней никого не было; на душе было смутно и гадко; что все это за фарса, эта высылка с позолотой и рядом эта комедия царского приема? Усталый, бросился я на диван; музыка играла из «Лукреции», и очень хорошо; я стал слушать. – Да, да, «Non curiamo l'incerto domani».[475]

В окно был виден ряд карет; эти еще не подъехали, вот двинулась одна, и за ней вторая, третья, опять остановка, и мне представилось, как Гарибальди, с раненой рукой, усталый, печальный, сидит, у него по лицу идет туча, этого никто не замечает и все плывут кринолины и все идут right honourable'и – седые, плешивые, скулы, жирафы…

…Музыка гремит, кареты подъезжают… Не знаю, как это случилось, но я заснул; кто-то отворил дверь и разбудил меня… Музыка гремит, кареты подъезжают, конца не видать… Они в самом деле его убьют!

Я пошел домой.

На другой день, то есть в день отъезда, я отправился к Гарибальди в семь часов утра и нарочно для этого ночевал в Лондоне. Он был мрачен, отрывист, тут только можно было догадаться, что он привык к начальству, что он был железным вождем на поле битвы и на море.

Его поймал какой-то господин, который привел сапожника – изобретателя обуви с железным снарядом для Гарибальди. Гарибальди сел самоотверженно на кресло – сапожник в поте лица надел на него свою колодку, потом заставил его потопать и походить; все оказалось хорошо.

– Что ему надобно заплатить? – спросил Гарибальди.

– Помилуйте-с, – отвечал господин, – вы его осчастливите, принявши.

Они отретировались.

– На днях это будет на вывеске, – заметил кто-то, а Гарибальди с умоляющим видом сказал молодому человеку, который ходил за ним:

– Бога ради, избавьте меня от этого снаряда, мочи нет, больно.

Это было ужасно смешно.

Затем явились аристократические дамы – менее важные толпой ожидали в зале.

Я и Огарев, мы подошли к нему.

– Прощайте, – сказал я. – Прощайте и до свиданья в Капрере.

Он обнял меня, сел, протянул нам обе руки и голосом, который так и резнул по сердцу, сказал:

– Простите меня, простите меня; у меня голова кругом идет, приезжайте в Капреру.

И он еще раз обнял нас.

Гарибальди после приема собирался ехать на свидание с дюком Вольским в Стаффорд Гауз.

Мы вышли из ворот и разошлись. Огарев пошел к Маццини, я – к Ротшильду. У Ротшильда в конторе еще не было никого. Я взошел в таверну св. Павла, и там не было никого… Я спросил себе ромстек и, сидя совершенно один, перебирал подробности этого «сновидения в весеннюю ночь»…

– Ступай, великое дитя, великая сила, великий юродивый и великая простота. Ступай на свою скалу, плебей в красной рубашке и король Лир! Гонерилья тебя гонит, оставь ее, у тебя есть бедная Корделия, она не разлюбит тебя и не умрет!

Четвертое действие кончилось… Что-то будет в пятом?

15 мая 1864 г.

45

Примечания

1

сразу (фр.).

2

См. «Тюрьма и ссылка». (Прим. А. И. Герцена.)

3

Введение к «Тюрьме и ссылке», писанное в мае 1854 года. (Прим. А. И. Герцена.)

4

Британском музее (англ.).

5

Великая армия (фр.).

6

Голохвастов, муж меньшей сестры моего отца. (Прим. А. И. Герцена.)

7

ешь (от фр. manger).

8

Ступай (от фр. aller).

9

милую родную речь (ит.).

10

Ручаюсь честью, государь (фр.).

11

Брату моему императору Александру (фр.).

12

Нет, голубчик, нет, я был в русской армии (фр.).

13

Кроме меня, у моего отца был другой сын, лет десять старше меня. Я его всегда любил, но товарищем он мне не мог быть. Лет с двенадцати и до тридцати он провел под ножом хирургов. После ряда истязаний, вынесенных с чрезвычайным мужеством, превратив целое существование в одну перемежающуюся операцию, доктора объявили его болезнь неизлечимой. Здоровье было разрушено; обстоятельства и нрав способствовали окончательно сломать его жизнь. Страницы, в которых я говорю о его уединённом, печальном существовании, выпущены мной, я их не хочу печатать без его согласия. (Прим. А. И. Герцена.)

14

дорогой брат (фр.).

15

ирландское или шотландское виски (англ.).

16

рассказ Терамена (фр.).

17

господин Далес (фр.).

18

сделать его немного развязнее (фр.).

19

Граф может располагать мною (фр.).

20

разговор наедине (фр.).

21

Внимание! «Я боюсь бога, дорогой Абнер… А ничего другого не боюсь» (фр.).

22

Органист и учитель музыки, о котором говорится в «Записках одного молодого человека», И. И. Экк давал только уроки музыки, не имев никакого влияния. (Прим. А. И. Герцена.)

23

Англичане говорят хуже немцев по-французски, но они только коверкают язык, немцы оподляют его. (Прим. А. И. Герцена.)

24

дерзкий (от фр. impertinent).

25

постановка (фр.).

26

Рассказывают, что как-то Николай в своей семье, то есть в присутствии двух-трех начальников тайной полиции, двух-трех лейб-фрейлин и лейб-генералов, попробовал свой взгляд на Марье Николаевне. Она похожа на отца, и взгляд ее действительно напоминает его страшный взгляд. Дочь смело вынесла отцовский взор. Он побледнел, щеки задрожали у него, и глаза сделались еще свирепее; тем же взглядом отвечала ему дочь. Все побледнело и задрожало вокруг; лейб-фрейлины и лейб-генералы не смели дохнуть от этого каннибальски-царского поединка глазами, вроде описанного Байроном в «Дон-Жуане». Николай встал, – он почувствовал, что нашла коса на камень. (Прим. А. И. Герцена.)

27

Президент Академии предложил в почетные члены Аракчеева. Лабзин спросил, в чем состоят заслуги графа в отношении к искусствам. Президент не нашелся и отвечал, что Аракчеев – «самый близкий человек к государю». – «Если эта причина достаточна, то я предлагаю кучера Илью Байкова, – заметил секретарь, – он не только близок к государю, но сидит перед ним». Лабзин был мистик и издатель «Сионского вестника»; сам Александр был такой же мистик, но с падением министерства Голицына отдал головой Аракчееву своих прежних «братий о Христе и о внутреннем человеке». Лабзина сослали в Симбирск. (Прим. А. И. Герцена.)

28

Офицер, если не ошибаюсь, граф Самойлов, вышел в отставку и спокойно жил в Москве. Николай узнал его в театре; ему показалось, что он как-то изысканно-оригинально одет, и он высочайше изъявил желание, чтоб подобные костюмы были осмеяны на сцене. Директор и патриот Загоскин поручил одному из актеров представить Самойлова в каком-нибудь водевиле. Слух об этом разнесся по городу. Когда пьеса кончилась, настоящий Самойлов взошел в ложу директора и просил позволения сказать несколько слов своему двойнику. Директор струсил, однако, боясь скандала, позвал гаера. «Вы прекрасно представили меня, – сказал ему граф, – но для полного сходства у вас недоставало одного – этого брильянта, который я всегда ношу; позвольте мне вручить его вам: вы его будете надевать, когда вам опять будет приказано меня представить». После этого Самойлов спокойно отправился на свое место. Плоская шутка так же глупо пала, как объявление Чаадаева сумасшедшим и другие августейшие шалости. (Прим. А. И. Герцена.)

29

неравного брака (фр.).

30

Люди, хорошо знавшие Ивашевых, говорили мне впоследствии, что они сомневаются в истории разбойника. И что, говоря о возвращении детей и о участи брата, нельзя не вспомнить благородного поведения сестер Ивашева. Подробности дела я слышал от Языковой, которая ездила к брату (Ивашеву) в Сибирь. Но она ли рассказывала о разбойнике, я не помню. Не смешали ли Ивашеву с кн. Трубецкой, посылавшей письма и деньги кн. Оболенскому через незнакомого раскольника? Целы ли письма Ивашева? Нам кажется, будто мы имеем право на них. (Прим. А. И. Герцена.)

31

юридически (лат.).

32

«Победу Николая над пятью торжествовали в Москве молебствием. Середь Кремля митрополит Филарет благодарил бога за убийства. Вся царская фамилия молилась, около нее сенат, министры, а кругом на огромном пространстве стояли густые массы гвардии, коленопреклоненные, без кивера, и тоже молились; пушки гремели с высот Кремля.

Никогда виселицы не имели такого торжества. Николай понял важность победы!

Мальчиком четырнадцати лет, потерянным в толпе, я был на этом молебствии, и тут, перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками. Я не отомстил: гвардия и трон, алтарь и пушки – все осталось; но через тридцать лет я стою под тем же знаменем, которого не покидал ни разу» («Полярная звезда» на 1855). (Прим. А. И. Герцена.)

33

Потому что он изменил отечеству (фр.).

34

сослагательных наклонений (фр.).

35

цареубийственным (фр.).

36

Остатки (фр.).

37

На его устах вновь появилась благосклонная улыбка! (фр.).

38

шалости (фр.).

39

для данного случая (лат.).

40

музыканты, играющие на дудке (от ит. pifferare).

41

ресторану (от ит. osteria).

42

бесцеремонности (фр.).

43

«Philosophische Briefe» – «Философские письма» (нем.) (Прим. А. И. Герцена.)

44

Беттина хочет спать (нем.).

45

жаргон возмужалости (фр.).

46

Поэзия Шиллера не утратила на меня своего влияния, несколько месяцев тому назад я читал моему сыну «Валленштейна», это гигантское произведение! Тот, кто теряет вкус к Шиллеру, тот или стар, или педант, очерствел или забыл себя. Что же сказать о тех скороспелых altkluge Burschen [молодых старичках], которые так хорошо знают недостатки его в семнадцать лет?.. (Прим. А. И. Герцена.)

47

Писано в 1853 году. (Прим. А. И. Герцена.)

48

завсегдатаи (фр.).

49

совершенный (фр.).

50

большой барин (фр.).

51

вольнодумцев (фр.).

52

всяких других (ит.).

53

буквально (фр.).

54

видимость приличия (фр.).

55

задевает, раздражает (от фр. froisser).

56

умение вести себя (фр.).

57

вольности, несдержанности (фр.).

58

господские сподручные (лат.).

59

сорт белого вина (фр.).

60

о финансах (фр.).

61

Ночная фиалка (от нем. Nachtviole).

62

фиалка (фр.).

63

это благоухание (фр.).

64

свежий воздух (фр.).

65

заплетал (от фр. tresser).

66

Покорный слуга!.. (от нем. gehorsamer Diener).

67

Здесь: предприимчивый (ит.).

68

по обязанности (лат.).

69

Он болен (фр.).

70

козлы отпущения (фр.).

71

постоялый двор, трактир (от нем. Herberge).

72

Здесь: с податей по карте (фр.).

73

настороже (фр.).

74

самым частным образом (лат.).

75

Кстати, вот еще одна из отеческих мер «незабвенного» Николая. Воспитательные домы и приказы общественного призрения составляют один из лучших памятников екатерининского времени. Самая мысль учреждения больниц, богаделен и воспитательных домов на доли процентов, которые ссудные банки получают от оборотов капиталами, замечательно умна.

Учреждения эти принялись, ломбарды и приказы богатели, воспитательные домы и богоугодные заведения цвели настолько, насколько допускало их всеобщее воровство чиновников. Дети, приносимые в воспитательный дом, частию оставались там, частию раздавались крестьянкам в деревне; последние оставались крестьянами, первые воспитывались в самом заведении. Из них сортировали наиболее способных для продолжения гимназического курса, отдавая менее способных в учение ремеслам или в технологический институт. То же с девочками: одни приготовлялись к рукодельям, другие – к должности нянюшек и, наконец, способнейшие – в классные дамы и в гувернантки. Все шло как нельзя лучше. Но Николай и этому учреждению нанес страшный удар. Говорят, что императрица, встретив раз в доме у одного из своих приближенных воспитательницу его детей, вступила с ней в разговор и, будучи очень довольна ею, спросила, где она воспитывалась; та сказала ей, что она из «пансионерок воспитательного дома». Всякий подумает, что императрица поблагодарила за это начальство. Нет, это ей подало повод подумать о неприличии давать такое воспитание подкинутым детям.

Через несколько месяцев Николай произвел высшие классы воспитательных домов в обер-офицерский институт, то есть не велел более помещать питомцев в эти классы, а заменил их обер-офицерскими детьми. Он даже подумал о мере более радикальной – он не велел в губернских заведениях, в приказах, принимать новорожденных детей. Лучшая комментария на эту умную меру – в отчете министра юстиции в графе «Детоубийство». (Прим. А. И. Герцена.)

76

В этом отношении сделан огромный успех; все, что я слышал в последнее время о духовных академиях и даже семинариях, подтверждает это. Само собою разумеется, что в этом виновато не духовное начальство, а дух учащихся. (Прим. А. И. Герцена.)

77

Государь (фр.).

78

к нападению (фр.).

79

на просторе (фр.).

80

Тогда не было инспекторов и субинспекторов, исправляющих при аудиториях роль моего Петра Федоровича. (Прим. А. И. Герцена.)

81

да сгинет! (лат.).

82

Горе побежденным (лат.).

83

буквально (фр.).

84

вроде (фр.).

85

Медицинское вещество (лат.).

86

хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» – хлопчатобумажным фитилем (фр.).

87

Яд – poison; рыба – poisson (фр.).

88

Болтушкой (от фр. bavard).

89

Трусихой (от фр. prudent).

90

дать ему возможность (фр.).

91

полях книги (от фр. marge).

92

желания понравиться (фр.).

93

Гумбольдт – Прометей наших дней! (фр.)

94

Как розно было понято в России путешествие Гумбольдта, можно судить из повествования уральского казака, служившего при канцелярии пермского губернатора; он любил рассказывать, как он провожал «сумашедшего прусского принца Гумплота». «Что же он делал?» – «Так, самое, то есть, пустое: травы наберет, песок смотрит, как-то в солончаках говорит мне через толмача: полезай в воду, достань, что на дне; ну, я достал, обыкновенно, что на дне бывает, а он спрашивает: что, внизу очень холодна вода? Думаю – нет, брат, меня не проведешь, сделал фрунт и ответил: того, мол, ваша светлость, служба требует – все равно, мы рады стараться». (Прим. А. И. Герцена.)

95

осыпание цветами (нем.).

96

олицетворение (от фр. prosopopée).

97

сборы пожертвований (от фр. collecte).

98

в полном составе (фр.).

99

Нет! Это не пустые мечты! (нем.)

100

Вот что рассказывает Денис Давыдов в своих «Записках»: «Государь сказал однажды А. П. Ермолову: „Во время польской войны я находился одно время в ужаснейшем положении. Жена моя была на сносе, в Новгороде вспыхнул бунт, при мне оставались лишь два эскадрона кавалергардов; известия из армии доходили до меня лишь через Кенигсберг. Я нашелся вынужденным окружить себя выпущенными из госпиталя солдатами“».

«Записки» партизана не оставляют никакого сомнения, что Николай, как Аракчеев, как все бездушно жестокосердые и мстительные люди, был трус. Вот что рассказывал Давыдову генерал Чеченский: «Вы знаете, что я умею ценить мужество, а потому вы поверите моим словам. Находясь 14 декабря близ государя, я во все время наблюдал за ним. Я вас могу уверить честным словом, что у государя, бывшего во все время весьма бледным, душа была в пятках».

А вот что рассказывает сам Давыдов: «Во время бунта на Сенной государь прибыл в столицу лишь на второй день, когда уже все успокоилось. Государь был в Петергофе и как-то сам случайно проговорился: „Мы с Волконским стояли во весь день на кургане в саду и прислушивались, не раздаются ли со стороны Петербурга пушечные выстрелы“. Вместо озабоченного прислушивания в саду и беспрерывных отправок курьеров в Петербург, – добавляет Давыдов, – он должен был лично поспешить туда; так поступил бы всякий мало-мальски мужественный человек. На следующий день (когда все было усмирено) государь, въехав в коляске в толпу, наполнявшую площадь, закричал ей: „На колени!“ – и толпа поспешно исполнила его приказание. Государь, увидев несколько лиц, одетых в партикулярных платьях (в числе следовавших за экипажем), вообразил, что это были лица подозрительные, приказал взять этих несчастных на гауптвахты и, обратившись к народу, стал кричать: „Это все подлые полячишки, они вас подбили!“ Подобная неуместная выходка совершенно испортила, по моему мнению, результаты». Каков гусь был этот Николай? (Прим. А. И. Герцена.)

101

А где Критские? Что они сделали, кто их судил? На что их осудили? (Прим. А. И. Герцена.)

102

Здесь: в семейной жизни (фр.).

103

В 1844 году встретился я с Перевощиковым у Щепкина и сидел возле него за обедом. Под конец он не выдержал и сказал:

– Жаль-с, очень жаль-с, что обстоятельства-с помешали-с заниматься делом-с – у вас прекрасные-с были-с способности-с.

– Да ведь не всем же, – говорил я ему, – за вами на небо лезть. Мы здесь займемся, на земле, кой-чем.

– Помилуйте-с, как же-с это-с можно-с, какое занятие-с, Гегелева-с философия-с; ваши статьи-с читал-с, понимать-с нельзя-с, птичий язык-с. Какое-с это дело-с. Нет-с!

Я долго смеялся над этим приговором, то есть долго не понимал, что язык-то у нас тогда действительно был скверный, и если птичий, то, наверное, птицы, состоящей при Минерве. (Прим. А. И. Герцена.)

104

В бумагах, присланных мне из Москвы, я нашел записку, которой я извещал кузину, бывшую тогда в деревне с княгиней, об окончании курса. «Экзамен кончился, и я кандидат! Вы не можете себе представить сладкое чувство воли после четырехлетних занятий. Вспомнили ли вы обо мне в четверг? День был душный, и пытка продолжалась от 9 утра до 9 вечера» (26 июня 1833). Мне кажется, часа два прибавлено для эффекта или для скругления. Но при всем удовольствии самолюбие было задето тем, что золотая медаль досталась другому (Александру Драшусову). Во втором письме, от 6 июля, сказано: «Сегодня акт, но я не был, я не хотел быть вторым при получении медали». (Прим. А. И. Герцена.)

105

Латинском квартале (фр.).

106

приказчики (фр.).

107

старого развратника (фр.).

108

детей (англ.).

109

старый портвейн (от англ. old port).

110

Близко или далеко, но я доставляю всегда (фр.). Игра слов: De pres (близко) и Депре – фамилия.

111

шипучего вина ривесальт (фр.).

112

для важных особ, для «шишек» (фр.).

113

сорт белого вина (от фр. sauternes).

114

на коньяке (фр.).

115

Да, да, господа, два раза экватор, господа! (фр.)

116

Голохвастова (Прим. А. И. Герцена.)

117

уху на шампанском (фр.).

118

С мадерой… это пахнет гвардейскими казармами (фр.).

119

основном тоне (от нем. Grundton).

120

все одно (нем.).

121

очень медленно (ит.).

122

очень быстро (ит.).

123

не спеша (ит.).

124

умеренно быстро (ит.).

125

реабилитация плоти (фр.).

126

праздника господня (фр.).

127

ему следовало умереть (фр.).

128

в будущем (лат.).

129

в нижнем этаже (фр.).

130

заискивания (лат.).

131

подкрепляющих средств (от фр. confortatif).

132

под стать (фр.).

133

под строгим арестом (фр.).

134

долго (фр.).

135

огорчен необходимостью (фр.).

136

огорченный (фр.).

137

Искаженные немецкие слова: Pferd – лошадь; Eier – яйца; Fisch – рыба; Hafer – oвec; Pfannkuchen – блины.

138

Senior – старший, junior – младший (лат.).

139

К вновь отличившимся талантам принадлежит известный Липранди, подавший проект об учреждении академии шпионства (1858). (Прим. А. И. Герцена.)

140

Он не без способностей (фр.).

141

Нужно ли говорить, что это была наглая ложь, пошлая полицейская уловка. (Прим. А. И. Герцена.)

142

любитель хорошо пожить (фр.).

143

парадном костюме (фр.).

144

вывести (от фр. consequense).

145

«Он человек с причудами» (нем.).

146

«Этот человек честный, но тут вот у него не все в порядке» (фр.).

147

в парадной форме (фр.).

148

все прочие (ит.).

149

Через меня идут в город скорби; Через меня идут на вечную муку… (ит.)

150

орденской лентой (фр.).

151

Чего ты боишься? Ты везешь Цезаря! (лат.)

152

Эти два анекдота не были в первом издании, я их вспомнил, перечитывая листы для поправки (1858). (Прим. А. И. Герцена.)

153

«У царицы их было много!» (ит.)

154

небрежности (фр.).

155

правомочий (фр.).

156

строго корректен (фр.).

157

общим делом (лат.).

158

Это дало повод графу Ростопчину отпустить колкое слово насчет Пестеля. Они оба обедали у государя. Государь спросил, стоя у окна: «Что это там на церкви…. на кресте, черное?» – «Я не могу разглядеть, – заметил Ростопчин, – это надобно спросить у Бориса Ивановича, у него чудесные глаза, он видит отсюда, что делается в Сибири». (Прим. А. И. Герцена.)

159

С большой радостью видел я, что нью-йоркские журналы несколько раз повторили это. (Прим. А. И. Герцена.)

160

Все молитвы их сводятся на материальную просьбу о продолжении их рода, об урожае, о сохранении стада, и больше ничего. «Дай, Юмала, чтоб от одного барана родилось два, от одного зерна родилось пять, чтоб у моих детей были дети».

В этой неуверенности в земной жизни и хлебе насущном есть что-то отжившее, подавленное, несчастное и печальное. Диавол (шайтан) почитается наравне с богом. Я видел сильный пожар в одном селе, в котором жители были перемешаны – русские и вотяки. Русские таскали вещи, кричали, хлопотали, – особенно между ними отличался целовальник. Пожар остановить было невозможно; но спасти кое-что было сначала легко. Вотяки собрались на небольшой холмик и плакали навзрыд, ничего не делая. (Прим. А. И. Герцена.)

161

бахвальство (фр.).

162

Подобный ответ (если Курбановский его не выдумал) был некогда сказан крестьянами в Германии, которых хотели обращать в католицизм. (Прим. А. И. Герцена.)

163

В Вятской губернии крестьяне особенно любят переселяться. Очень часто в лесу открываются вдруг три-четыре починка. Огромные земли и леса (до половины уже сведенные) увлекают крестьян брать эту res nullius [ничью вещь (лат.)], бесполезно остающуюся. Министерство финансов несколько раз вынуждено было утверждать землю за захватившими. (Прим. А. И. Герцена.)

164

Приняв все во внимание (фр.).

165

в России (нем.).

166

шедевр (фр.).

167

Г е б е л ь – известный композитор того времени. (Прим. А. И. Герцена.)

168

Я эти сцены, не понимая почему, вздумал написать стихами. Вероятно, я думал, что всякий может писать пятистопным ямбом без рифм, если сам Погодин писал им. В 1839 или 40 году я дал обе тетрадки Белинскому и спокойно ждал похвал. Но Белинский на другой день прислал мне их с запиской, в которой писал: «Вели, пожалуйста, переписать сплошь, не отмечая стихов, я тогда с охотой прочту, а теперь мне все мешает мысль, что это стихи».

Убил Белинский обе попытки драматических сцен. Долг красен платежами. В 1841 Белинский поместил в «Отечественных записках» длинный разговор о литературе. «Как тебе нравится моя последняя статья?» – спросил он меня, обедая, en petit comite [в тесной компании (фр.). ] у Дюссо. «Очень, – отвечал я, – все, что ты говоришь, превосходно, но скажи, пожалуйста, как же ты мог биться два часа говорить с этим человеком, не догадавшись с первого слова, что он дурак?» – «И в самом деле так, – сказал, помирая со смеху, Белинский, – ну, брат, зарезал! Ведь совершенный дурак!» (Прим. А. И. Герцена.)

169

угощение (от фр. gouter).

170

административный округ, управляемый пашой (от тур. paζalik).

171

без всяких разговоров (фр.).

172

на прощание (фр.).

173

на войне как на войне (фр.).

174

смесь двух напитков в равных количествах (англ.).

175

пирожным (от фр. patisserie).

176

Il a voulu le bien de ses sujets (фр.). Он желал добра своим подданным. (Прим. А. И. Герцена)

177

вольнодумцев (фр.).

178

грузчиком (от фр. debardeur).

179

кое-как (фр.).

180

плеврит (от фр. pleurésie).

181

В бумагах моих сохранились несколько писем Саши, писанных между 35 и 36 годами. Саша оставалась в Москве, а подруга ее была в деревне с княгиней; я не могу читать этого простого и восторженного лепета сердца без глубокого чувства. «Неужели это правда, – пишет она, – что вы приедете? Ах, если б вы в самом деле приехали, я не знаю, что со мною бы было. Ведь вы не поверите, чтоб я так часто об вас думала, почти все мои желания, все мои мысли, все, все, все в вас… Ах, Наталья Александровна, ведь как вы прекрасны, как милы, как высоки, как – но не могу уж выразить. Право, это не выученные слова, прямо из сердца…»

В другом письме она благодарят за то, что «барышня» часто пишет ей. «Это уж слишком, – говорит она, – впрочем, ведь это вы, вы», и заключает письмо словами: «Все мешают, обнимаю вас, мой ангел, со всею истинной, безмерной любовью. Благословите меня!» (Прим. А. И. Герцена.)

182

приказчицы (фр.).

183

налета (фр.).

184

Я очень хорошо знаю, сколько аффектации в французском переводе имен, но как быть – имя дело традиционное, как же его менять?

К тому же все неславянские имена у нас как-то усечены и менее звучны, – мы, воспитанные отчасти «не в отеческом законе», в нашу молодость «романизировали» имена, предержащие власти «славянизируют» их. С производством в чины и с приобретением силы при дворе меняются буквы в имени: так, например, граф Строганов остался до конца дней Сергеем Григорьевичем, но князь Голицын всегда назывался Сергий Михайлович. Последний пример производства по этой части мы заметили в известном по 14 декабря генерале Ростовцеве: во все царствование Николая Павловича он был Яков, так, как Яков Долгорукий, но с воцарения Александра II он сделался Иаков, так, как брат божий! (Прим. А. И. Герцена.)

185

собственного понятия о чести (фр.).

186

пепельного цвета (фр.).

187

желания нравиться (фр.).

188

из самого источника (лат.).

189

старался всячески угодить (фр.).

190

возбужден, взвинчен (от фр. être monté).

191

Слишком поздно (ит.).

192

Разница между слогом писем Natalie и моим очень велика, особенно в начале переписки; потом он уравнивается и впоследствии делается сходен. В моих письмах рядом с истинным чувством – ломаные выражения, изысканные, эффектные слова, явное влияние школы Гюго и новых французских романистов. Ничего подобного в ее письмах, язык ее прост, поэтичен, истинен, на нем заметно одно влияние, влияние Евангелия. Тогда я все еще старался писать свысока и писал дурно, потому что это не был мой язык. Жизнь в непрактических сферах и излишнее чтение долго не позволяют юноше естественно и просто говорить и писать; умственное совершеннолетие начинается для человека только тогда, когда его слог устанавливается и принимает свой последний склад. (Прим. А. И. Герцена.)

193

подмастерье (от нем. Gesell).

194

Зато «просвещенное» начальство определило в той же вятской гимназии известного ориенталиста, товарища Ковалевского и Мицкевича-Верниковского, сосланного по делу филаретов, учителем французского языка. (Прим. А. И. Герцена.)

195

прохладительным напитком (от нем. kaLte SchaLe).

196

салатом с селедкой (от нем. Hering-Salat).

197

госпожи аптекарши (нем.).

198

аспида (от фр. aspic).

199

Какое сердце ты предал! (ит.)

200

семейный оратор (фр.).

201

сестра (фр.).

202

невмешательство (фр.).

203

сделанного не воротишь! (ит.)

204

постановкой (фр.).

205

различаю, провожу различие (лат.).

206

ярко, как днем (ит.).

207

всегда в движении (лат.).

208

«Альманах для женщин» (фр.).

209

Что с тобою сделали, бедное дитя? (нем.)

210

Слишком поздно, святой отец, вы всегда, всегда опаздываете! (ит.)

211

Записочки эти сохранились у NataLie, на многих написано ею несколько слов карандашом. Ни одного письма из писанных ею в тюрьму не могло у меня уцелеть. Я их должен был тотчас уничтожать. (Прим. А. И. Герцена.)

212

восторженный тон (фр.).

213

На днях я пробежал в памяти всю свою жизнь. Счастье, которое меня никогда не обманывало, – это твоя дружба. Из всех моих страстей единственная, которая осталась неизменной, это моя дружба к тебе, ибо моя дружба – страсть (фр.).

214

Пропускаю его. (Прим. А. И. Герцена.)

215

не дано было смотреть вперед (ит.).

216

Рассказ о «Тюрьме и ссылке» составляет вторую часть записок. В нем всего меньше речь обо мне, он мне показался именно потому занимательнее для публики. (Прим. А. И. Герцена.)

217

бизнес, занятие (англ.).

218

сдержанность (фр.).

219

запрет (лат.).

220

в сущности (от фр. au fond).

221

власти природы (нем.).

222

обиды (фр.).

223

в нетронутом виде (лат.).

224

душевному состоянию (от нем. Gemüt).

225

наоборот (лат.).

226

испить из самого источника (лат.).

227

жаргона (фр.).

228

дух (нем.).

229

«Сущность христианства» (нем.).

230

более роялисты, чем сам король (фр.).

231

нижние этажи (фр.).

232

в тесной компании (фр.).

233

благопристойную и умеренную (фр.).

234

мещанину (от нем. Spießbürger).

235

школьник… будущий рассудительный мужчина, умеющий воспользоваться положением (фр.).

236

Клюшников пластически выразил это следующим замечанием: «Станкевич – серебряный рубль, завидующий величине медного пятака» (Анненков. Биография Станкевича, с. 133). (Прим. А. И. Герцена.)

237

гуманизм (лат.).

238

стой, путник! (лат.)

239

В. Гюго, прочитав «Былое и думы» в переводе Делаво, писал мне письмо в защиту французских юношей времени Реставрации. (Прим. А. И. Герцена.)

240

«Исповедь сына века» (фр.).

241

Намотай это себе на ус (фр.).

242

основании (от фр. fond).

243

Я честным словом уверяю, что слово «мерзавец» было употреблено почтенным старцем. (Прим. А. И. Герцена.)

244

отец семейства (лат.).

245

расстроенный (фр.).

246

чернить правительство (фр.).

247

жутко (нем.).

248

Здравствуйте, господин Герцен, наше дело идет превосходно (фр.).

249

выставка детей (англ.).

250

на обе створки (фр.).

251

Разрешите мне говорить по-немецки (нем.).

252

язвителен (от фр. caustique).

253

он был красавец мужчина (фр.).

254

государственная тайна (фр.).

255

мой милый заговорщик (фр.).

256

все правительство (фр.).

257

страсти (фр.).

258

царедворцами (от фр. courtisan).

259

Мисс Вильмот. (Прим. А. И. Герцена.)

260

морского (от фр. naval).

261

настороже (фр.).

262

Это до такой степени справедливо, что какой-то немец, раз десять ругавший меня в «Morning Advertiser», приводил в доказательство того, что я не был в ссылке, то, что я занимал должность советника губернского правления. (Прим. А. И. Герцена.)

263

Духоборцев ли, я не уверен. (Прим. А. И. Герцена.)

264

Последний, решающий удар (фр.).

265

участник ополчения 1812 г. (от лат. militia).

266

«Крещеная собственность». (Прим. А. И. Герцена.)

267

Аракчеев положил, кажется, 100 000 рублей в ломбард для выдачи через сто лет с процентами тому, кто напишет лучшую историю Александра I. (Прим. А. И. Герцена.)

268

Аракчеев был жалкий трус, об этом говорит граф Толь в своих «Записках» и статс-секретарь Марченко в небольшом рассказе о 14 декабря, помещенном в «Полярной звезде». Я слышал о том, как он прятался во время старорусского восстания и как был без души от страха от инженерского генерала Рейхеля. (Прим. А. И. Герцена.)

269

Чрезвычайно досадно, что я забыл имя этого достойного начальника губернии, помнится, его фамилья Жеребцов. (Прим. А. И. Герцена.)

270

Мучительное раздумье (нем.).

271

Потерять имущество – потерять немного.

Потерять честь – потерять много.

Но завоюешь славу – и люди изменят свои мнения.

Потерять мужество – все потерять.

Тогда уж лучше было не родиться (нем.).

272

чувствуешь себя запятнанным (фр.).

273

лотерею (от ит. tombola).

274

учителями (ит.).

275

умения (фр.).

276

тминная водка (от нем. doppelkümmel).

277

Нет, сказал святой дух, я не сойду! (фр.)

278

самонадеянность (фр.).

279

Здесь: сплоченностью (фр.).

280

отождествил (от фр. identifier).

281

временами (фр.).

282

Здесь: двадцать крейцеров (от нем. Zwanziger).

283

сюртуке (от фр. paletot).

284

двойника (лат.).

285

высшего света (фр.).

286

во французском духе (фр.).

287

простолюдин (ит.).

288

Занавес! Занавес! (фр.)

289

наши друзья-враги (фр.).

290

наши враги-друзья (фр.).

291

германизмом (от старонем. Teutschtum).

292

Сколь дорога отчизна благородному сердцу! (фр.)

293

Сперва народный гимн пели пренаивно на голос «Cod save the King» [ «Боже, храни короля» (англ.). ] да, сверх того, его и не пели почти никогда. Все это – нововведения николаевские. С польской войны велели в царские дни и на больших концертах петь народный гимн, составленный корпуса жандармов полковником Львовым.

Император Александр I был слишком хорошо воспитан, чтобы любить грубую лесть; он с отвращением слушал в Париже презрительные и ползающие у ног победителя речи академиков. Раз, встретив в своей передней Шатобриана, он ему показал последний нумер «Journal des Debats» и прибавил: «Я вас уверяю, что таких плоских низостей я ни разу не видал ни в одной русской газете». Но при Николае нашлись литераторы, которые оправдали его монаршее доверие и заткнули за пояс всех журналистов 1814 года, даже некоторых префектов 1852. Булгарин писал в «Северной пчеле», что между прочими выгодами железной дороги между Москвой и Петербургом он не может без умиления вздумать, что один и тот же человек будет в возможности утром отслужить молебен о здравии государя императора в Казанском соборе, а вечером другой – в Кремле! Казалось бы, трудно превзойти эту страшную нелепость, но нашелся в Москве литератор, перещеголявший Фаддея Бенедиктовича. В один из приездов Николая в Москву один ученый профессор написал статью в которой он, говоря о массе народа, толпившейся перед дворцом, прибавляет, что стоило бы царю изъявить малейшее желание – и эти тысячи, пришедшие лицезреть его, радостно бросились бы в Москву-реку. Фразу эту вымарал граф С. Г. Строганов, рассказывавший мне этот милый анекдот. (Прим. А. И. Герцена.)

294

Я был на первом представлении «Ляпунова» в Москве и видел, как Ляпунов засучивает рукава и говорит что-то вроде «потешусь я в польской крови». Глухой стон отвращения вырвался из груди всего партера, даже жандармы, квартальные и люди кресел, на которых нумера как-то стерты, не нашли сил аплодировать. (Прим. А. И. Герцена.)

295

оставьте всякую надежду (ит.).

296

светской жизни (англ.).

297

запретом (лат.).

298

Чаадаев часто бывал в Английском клубе. Раз как-то морской министр Меншиков подошел к нему со словами:

– Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых не узнаете?

– Ах, это вы! – отвечал Чаадаев. – Действительно, не узнал. Да и что это у вас черный воротник? Прежде, кажется, был красный?

– Да разве вы не знаете, что я – морской министр?

– Вы? Да я думаю, вы никогда шлюпкой не управляли.

– Не черти горшки обжигают, – отвечал несколько недовольный Меншиков.

– Да разве на этом основании, – заключил Чаадаев. Какой-то сенатор сильно жаловался на то, что очень занят.

– Чем же? – спросил Чаадаев.

– Помилуйте, одно чтение записок, дел, – и сенатор показал аршин от полу.

– Да ведь вы их не читаете.

– Нет, иной раз и очень, да потом все же иногда надобно подать свое мнение.

– Вот в этом я уж никакой надобности не вижу, – заметил Чаадаев. (Прим. А. И. Герцена.)

299

Теперь мы знаем достоверно, что Чаадаев был членом общества, из «Записок» Якушкина. (Прим. А. И. Герцена.)

300

городу и миру (лат.).

301

как дети (фр.).

302

«В дополнение к тому, – говорил он мне в присутствии Хомякова, – они хвастаются даром слова, а во всем племени говорит один Хомяков». (Прим. А. И. Герцена.)

303

Писано во время Крымской войны. (Прим. А. И. Герцена.)

304

к вящей славе Гегеля (лат.).

305

разболтанности (фр.).

306

Давно минувшие времена… (ит.)

307

болтовня (от фр. causerie).

308

«Колокол», лист 90. (Прим. А. И. Герцена.)

309

Писано в 1855 году. (Прим. А. И. Герцена.)

310

«Народ» (фр.).

311

«Чертова лужа» (фр.).

312

Статья К. Кавелина и ответ Ю. Самарина. Об них в «Dévelop. des idées revolut.» (Прим. А. И. Герцена.)

313

Мать, мать, отпусти меня, позволь бродить по диким вершинам! (нем.)

314

«Колокол», 15 января 1861. (Прим. А. И. Герцена.)

315

Текст печатается в сокращении.

316

По указу е. и. в. Николая I… всем и каждому, кому ведать надлежит и т. д. и т. д….Подписал Перовский, министр внутренних дел, камергер, сенатор и кавалер ордена св. Владимира… Обладатель золотого оружия с надписью «За храбрость» (нем.).

317

Черт возьми!.. ладно уж, ладно! (ит.)

318

Ваше высокоблагородие (нем.).

319

Так-то так (нем.).

320

Эй! малый, пусть запрягут гнедого (нем.).

321

Стой! Стой! Вот проклятый паспорт (нем.).

322

«По сему надлежит всем высоким державам и всем и каждому, какого чина и звания они ни были бы…» (нем.)

323

«Письма из Франции и Италии». Письмо I. (Прим. А. И. Герцена.)

324

его величество (нем.).

325

Король прусский, увидя его, сказал: это в самом деле удивительно (фр.).

326

Плач (ит.).

327

равнодушие (нем.).

328

Вообще «наш» скептицизм не был известен в прошлом веке, один Дидро и Англия делают исключение. В Англии скептицизм был с давних времен дома, и Байрон, естественно, идет за Шекспиром, Гоббсом и Юмом. (Прим. А. И. Герцена.)

329

римский народ. Я – Дав, не Эдип! (лат.)

330

с досады (фр.).

331

«Сон» (англ.).

332

с точки зрения вечности (лат.).

333

она спасена (нем.).

334

«Тьма» (англ.).

335

Ну и ладно! (ит.)

336

Здесь: с первого взгляда (фр.).

337

народное благо (лат.);…каждый за себя (фр.).

338

Старая лавка (англ.).

339

Обычного права (англ.).

340

хвастовство (фр.).

341

благопристойность (нем.).

342

правдою и неправдою (лат.).

343

великое восстановление (лат.).

344

«Не весело… но спокойно!» (ит.)

345

русского князя… «господин граф» (фр.).

346

снятие запрещения (фр.).

347

в лист (лат.).

348

свидетельство об освобождении недвижимости от закладных (фр.).

349

Сохранилось нечто от горы и от каменных глыб! (ит.)

350

Подпись эта, endossement, передаточная подпись (фр.), делается для пересылки, чтоб не посылать анонимный билет, по которому всякий может получить деньги. (Прим. А. И. Герцена.)

351

бесцеремонно (фр.).

352

Это не П. Д. Киселев, бывший впоследствии в Париже, очень порядочный человек и известный министр государственных имуществ, а другой, переведенный в Рим. (Прим. А. И. Герцена.)

353

в конечном счете (фр.).

354

Перевожу слово в слово. (Прим. А. И. Герцена.)

355

нравов и обычаев (фр.).

356

любовную записку (фр.).

357

сторож (фр.).

358

Здесь: благодушным (от фр. jovial).

359

рублей серебром (фр.).

360

Это кругленькая сумма (фр.).

361

Прежде всего (фр.).

362

субсидии (фр.).

363

Хороший гражданин (фр.).

364

Впоследствии профессор Чичерин проповедовал что-то подобное в Московском университете. (Прим. А. И. Герцена.)

365

двойник (лат.).

366

мошенничество (фр.).

367

под явным надзором (фр.).

368

хунты, союза (от исп. junta).

369

законом об иностранцах (англ.).

370

исповедания веры (фр.).

371

непрерывно заседающий (фр.).

372

ужасающая пустота (лат.).

373

на свой риск (нем.).

374

«Господин граф»… «Господин консул» (фр.).

375

Здесь: по губам (от фр. oral).

376

приглушенный (фр.).

377

Время от времени (нем.).

378

мечтательства (нем.).

379

в конечном счете (фр.).

380

находчив (фр.).

381

«Дон-Жуан»… «Свадьба Фигаро» (ит.).

382

«Здесь человек счастлив» (ит.).

383

в церкви св. Павла (нем.).

384

охвостье парламента (нем.).

385

моллюскам (ит.).

386

богом (ит.).

387

страстным влечением (фр.).

388

«уроженцем Шателя, близ Мора» (фр.).

389

общественной безопасности (ит.).

390

злопамятство (фр.).

391

«Сим разрешается г. А. Г. возвратиться в Ниццу и оставаться там, сколько времени он найдет нужным. За министра С. Мартино. 12 июля 1851» (ит.).

392

попросту (лат.).

393

Дорогой согражданин (нем.).

394

Новому гражданину ура!.. Да здравствует новый гражданин!.. (нем.)

395

Не могу не прибавить, что именно этот лист мне пришлось поправлять в Фрибурге и в том же Zoringer Hofe. И хозяин все тот же, с видом действительного хозяина, и столовая, где я сидел с Сазоновым в 1851 году, – та же, и комната, в которой через год я писал свое завещание, делая исполнителем его Карла Фогта, и этот лист, напомнивший столько подробностей… Пятнадцать лет! Невольно, безотчетно берет страх… 14 октября 1866. (Прим. А. И. Герцена.)

396

Здесь: принуждение (фр.).

397

Сколько с меня всего? (фр.)

398

спорщик (от лот. contraversia).

399

«Разрушу и воздвигну» (лат.).

400

Великая армия демократии! (фр.)

401

ужасающей песни (лат.).

402

В новом сочинении Стюарта Милля «On Liberty» [O свободе (англ.)] он приводит превосходное выражение об этих раз навсегда решенных истинах: «The deap slumber of a decided opinion» [глубокий сон бесспорного мнения (англ.)]. (Прим. А. И. Герцена.)

403

водяные часы (греч.).

404

«Общественный договор» (фр.).

405

«Histoire de la Revolution française» [ «История французской революции» (фр.)]. (Прим. А. И. Герцена.)

406

Ботаническому саду (фр.).

407

негласным пайщиком (фр.).

408

Плата, богато вознаграждающая (нем.).

409

Я тогда печатал «Vom andern Ufer». (Прим. А. И. Герцена.)

410

Мой ответ на речь Донозо Кортеса, отпечатанный тысяч в 50 экземпляров, вышел весь, и когда я попросил через два-три дня себе несколько экземпляров, редакция принуждена была скупить их по книжным лавкам. (Прим. А. И. Герцена.)

411

«Да здравствует император!» (фр.)

412

крутом нраве (фр.).

413

После писаного я виделся с ним в Брюсселе. (Прим. А. И. Герцена.)

414

бульона (фр.).

415

отца семейства (лат.).

416

«Каждый дюйм» (англ.).

417

Я долею изменил мое мнение об этом сочинении Прудона (1866). (Прим. А. И. Герцена.)

418

В самую сущность (лат.).

419

Сам Прудон сказал; «Rien ne ressemble plus à la préeditation, que la logique des faits» [Ничто не похоже так на преднамеренность, как логика фактов (фр.). ] (Прим. А. И. Герцена.)

420

Здесь: досрочно освобожденные (англ.).

421

прекрасную Францию (фр.).

422

византийских (от фр. byzantin).

423

пусть погибнет мир, но да свершится правосудие! (лат.)

424

Публикуется только глава X.

425

Статья эта назначена была для «Полярной звезды», но «Полярная звезда» не выйдет в нынешнем году; а в «Колоколе», благодаря террору, наложившему печать молчания на большую часть наших корреспондентов, довольно места для нее и еще для двух-трех статей. (Прим. А. И. Герцена.)

426

Красная рубашка (ит.).

427

трехсотлетия (англ.).

428

поклонение героям (англ.).

429

Я прошу позволения дюков называть дюками, а не герцогами. Во-первых, оно правильнее, а во-вторых, одним немецким словом меньше в русском языке. Autant, depris sur le Deutschtum. Все-таки победа над немецким духом (фр.). (Прим. А. И. Герцена.)

430

ортодоксальное высшее духовенство (англ.).

431

мусорщик (англ.).

432

каторжный труд (англ.).

433

«Полярная звезда», кн. V, «Былое и думы». (Прим. А. И. Герцена.)

434

Там же. (Прим. А. И. Герцена.)

435

отряд (ит.).

436

В ненапечатанной части «Былого и дум» обед этот рассказан. (Прим. А. И. Герцена.)

437

Квартира Стансфильда. (Прим. А. И. Герцена.)

438

авансом (фр.).

439

пророка-царя (лат.).

440

всерьез (фр.).

441

по-американски (фр.).

442

курительную комнату (англ.).

443

изречение (от ит. motto).

444

ночной звонок (англ.).

445

Потому что я глупый немец (нем.).

446

Великолепный малый! (нем.)

447

я подумал про себя: этот что-нибудь посоветует (нем.).

448

Черт возьми! вот так идея – прямо великолепно (нем.).

449

Доброй ночи. – Спите спокойно (нем.).

450

Гарибальди – освободитель! (фр.)

451

Я помню один процесс кражи часов и две-три драки с ирландцами. (Прим. А. И. Герцена.)

452

карманные воришки (от англ. pickpocket).

453

Добро пожаловать! (англ.)

454

Поймите (ит.).

455

Ее захлестнуло (фр.).

456

пролетку [то есть извозчика] (от англ. hansom).

457

Не странно ли, что Гарибальди в оценке своей шлезвиг-голштинского вопроса встретился с К. Фогтом? (Прим. А. И. Герцена.)

458

Господь да благословит вас, Гарибальди! (англ.)

459

Мы знаем, что знаем (нем.).

460

«Колокол», № 177 (1864). (Прим. А. И. Герцена.)

461

сосредоточенного (фр.).

462

Бог да благословит вас, Гарибальди, навсегда (англ.).

463

старый портвейн, «Три звездочки» (англ.).

464

наш создатель (англ.).

465

Как будто Гарибальди просил денег для себя. Разумеется, он отказался от приданого английской аристократии, данного на таких нелепых условиях, к крайнему огорчению полицейских журналов, рассчитавших грош в грош, сколько он увезет на Капреру. (Прим. А. И. Герцена.)

466

Я – римский гражданин! (лат.)

467

генерала от переворота (от нем. Umwelzung).

468

заранее подготовленная проделка (фр.).

469

в общем (фр.).

470

выдающейся личностью (фр.).

471

знать и дворянство (англ.).

472

большое вставание (фр.).

473

Достопочтенный такой-то и такой-то – почтенный эсквайр – леди – эсквайр – его милость – мисс – эсквайр – член парламента – член парламента – член парламента (англ.); MP – член парламента (от англ. Member оf Parliament).

474

конногвардейцев (англ.).

475

Мы не заботимся о неизвестном завтрашнем дне (ит.).


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » А.И. Герцен. Былое и думы.