Портрет Давыдова — последний из декабристских зарисовок на листке. Других нет. Круг «лиц, замечательных по 14 декабря 1825 года» перо Пушкина исчерпало этим. Оно соединило таким образом обе группы бунтарей, и северян, и южан — Рылеева, Трубецкого, Пущина — с одной стороны, Пестеля, Раевских, Давыдова — с другой. Это прихотливо, но закономерно. Под перо легли те, кто по интимным, внутренним причинам в прихотливом сочетании прошел сквозь мысли Пушкина. Потом Пушкин перевернул листок и стал делать другое. Это был опять ряд голов, но уже иного характера. Пушкин наносил их поверх декабристских профилей, не щадя их, не обходя, так, как ложилось перо, и там, где было место. Графическая пауза уже кончалась и очерки ложились реже и однообразнее. Их вообще мало. Здесь шесть профилей, более или менее одинакового склада — мужские и женские варианты одного типа. Они лишены портретного характера. Это головы вообще, воображаемые лица, без выразительных черт и характерных частностей. Финалом серии был автопортрет, тщательно прочерченный, очень похожий и очень редкий по композиции. Он сделан прямолично, развернутыми чертами, а не в профиль, как рисовал себя Пушкин обычно. Едва ли это не единственный образец такого рода самоизображений Пушкина. Оно легло — поверх профилей Трубецкого и Н. Раевского, используя их пустоты и пятна. Оно завершает всю группу набросков. Здесь, как и в обоих основных декабристских листах 80/2 и 81/2 рукописи 2370, Пушкин свел размышления над людьми и событиями к раздумью о себе, к личному знаменателю.
Когда это было? Ключом для датировки являются как-раз облики Раевских. Они не могли бы возникнуть под пером Пушкина среди декабристских людей вне связи с событиями 14 декабря. Но письма Пушкина точно говорят, в какой именно связи эти было. Начальный период арестов, после неудачи восстания, захватил и обоих Раевских. Пушкин очень волновался их судьбой. Он требовал от петербургских друзей сведений, побуждал к хлопотам. Он пишет Жуковскому: «...Оба ли Раевских взяты, и в самом ли деле они в крепости, — напиши, сделай милость». О том же он расспрашивает Дельвига: «Мне сказывали, что А. Раевский под арестом. Не сомневаюсь в его политической безвинности. Но он, болен ногами и сырость казематов будет для него смертельна. Узнай, где он, и успокой меня». Оба письма относятся ко второй половине января 1826 года, а в начале февраля Дельвиг уже отвечает, что до Пушкина «дошли ложные слухи о Раевском. Правда, они оба в Петербурге, но на совершенной свободе». Хоть Дельвиг благонамеренно и преувеличивал, говоря о «ложных слухах», ибо братья просидели под арестом три недели, с 27—29 декабря по 17 января, но во всяком случае к тому времени, когда Пушкин запрашивал, Раевские были уже на свободе, безо всякой порухи и даже со знаками монаршего внимания.
Эти хронологические сопоставления позволяют считать, что время возникновения профилей на листке № 244/422 Пушкинского Дома падает на конец января 1826 г., — может быть как-раз на те дни, когда писалось одно из писем Жуковскому или Дельвигу с запросом о Раевских. Во всяком случае, листок говорит о круге мыслей и забот Пушкина в эту пору полнее, чем оба нарочито сдержанных и скупых письма, направленных им в пасть львиную — в столицу.
Спустя некоторое время профили декабристов появляются в бумагах Пушкина в четвертый раз. Перед нами листок № 60 собрания Пушкинского Дома. Как и листок № 244/422, его нельзя назвать неизвестным. Он был использован Брюсовым в книжке «Письма Пушкина и к Пушкину», выпущенной еще в 1903 году. По времени, таким образом, это — самая ранняя из публикаций нашей группы. Однако Брюсов использовал листок своеобразно. Он взял его по кусочкам, отдельными зарисовками, и разместил их по разным местам текста. Так можно было поступить лишь при условии, что наброски казались лишенными общего значения. Они и в самом деле не были прокомментированы. В брюсовскую книгу они вошли графическими украшениями, в качестве концовок глав. Между тем весь смысл их в том, что они собраны вместе, общей группой.
В целом своем виде листок № 60 публикуется таким образом сейчас впервые. После того, что мы видели на предыдущих пушкинских страницах, иконографические атрибуции изображений на листке № 60 делаются легко. Все четыре мужских профиля уже встречались. Они распознаются сразу. Первый, ближе к левому краю, — большая голова Пестеля, самая крупная из его пушкинских интерпретаций, самая отчетливая, ясная и свободная. Она очень хороша своей легкостью, артистичностью, и определенностью. Но таковы вообще все рисунки на этом клочке бумаги. Таков, посередине, профиль Трубецкого с виртуозно прочерченной единой линией вытянутого лба и носа. Таков же, правее, чуть выше, профиль Рылеева, в котором характерные приметы — нос «ручкой», выступающая нижняя губа, клок волос над лбом — даны уверенным, можно сказать уже привычным пером. Над этой троицей, сверху, — профиль Вяземского. Он был сделан первым. С него начались зарисовки. Это обычный тип его, — с приплюснутым носом, в очках.
Прибавкой к этим уже знакомым обликам является женский профиль внизу. Он трижды повторен: два раза с правого края, в виде проб пера, а третий раз — под головой Пестеля, окончательно, точно и уверенно. Кого он изображает? Для определенных утверждений данных нет. Можно только высказать условные предположения. Они таковы: весь строй набросков, их теснота, их вписанность друг в друга, переход штрихов одного профиля в другой свидетельствует, что они сделаны не порознь, не вразброд, а сразу, одним духом. Следовательно и женская голова могла возникнуть только по внутренней связи ее с кем-либо из нарисованных на листке лиц. Но с кем? К Пестелю отношений она иметь не могла, он был холостяком, таким же, каким Пушкин знал его в Кишиневе в 1821 году. Точно так же нет ни одного свидетельства, что Пушкин лично знал Наталью Михайловну Рылееву. Повидимому самое появление ее в качестве жены Рылеева в Петербурге произошло в конце 1820 года, когда Пушкин был уже в ссылке на юге. «Трубецкую Пушкин хорошо знал еще девицей, графиней Лаваль; а Вера Федоровна Вяземская была не только женой близкого приятеля, но и на короткий срок, в одесскую пору, предметом видимо интимной связи поэта. Обе они могли возникнуть под пером Пушкина там, где рядом ложились изображения Трубецкого и Вяземского.
Однако наперед уже можно считать вероятным, что у Веры Федоровны больше данных оказаться на пушкинском листке. В самом деле, появление рисунков на нем началось не с главарей движения, а с изображения Вяземского. Он был первым в мыслях у Пушкина, когда тот стал чертить профили. Потом появился ниже, справа, силуэт Рылеева; далее пушкинское перо, щадя рылеевский профиль, пошло левее и вырисовало тут же, вплотную, очерк Трубецкого, потом еще левее — лицо Пестеля. На этом — с мужскими изображениями было кончено. Перо пошло ниже, и третьим рядом, опять-таки справа налево, сначала сделало две пробы женской головы, затем нарисовало ее окончательно. Вяземский, по сравнению с троицей Пестеля — Трубецкого — Рылеева, был не общественным, а своим, интимным человеком, и таким же интимным был женский образ. Это значит, что наброски возникли в процессе работы пером, носившей личный характер, и там, где первым появился очерк Петра Андреевича Вяземского, там заключительным изображением мог как нельзя более естественно быть профиль Веры Федоровны Вяземской.
Однако в какой мере этим догадкам соответствуют иконографические данные? Конкуренция Екатерины Ивановны Трубецкой — Лаваль устраняется легко. Ее портрет известен по миниатюре. У нее округлое лицо, мягкий подбородок, вздернутый вверх кончив носа. Пушкинский профиль прямо противоположен: продолговатые черты, удлиненный с горбинкой нос, выступающий подбородок. Но соответствует ли это чертам Вяземской? Положительный ответ можно дать только условно. У нас нет ее портретов этой поры. Из двух ее изображений, одно — много раньше, другое — много позже. Портрет работы Молинари относится к 1810-м годам; а фотография, бывшая на пушкинской выставке 1880 года, сделана уже со старухи. Общий строй их черт аналогичен тем, что переданы у Пушкина; у Молинари их заостренность естественно, как требовала мода, смягчена, а на фотографическом снимке они по-старчески заострены. Во всяком случае они не противоречат пушкинскому профилю. Но все же это пока лишь правдоподобное предположение, а не уверенность. Есть, правда, среди пушкинских рисунков еще одна женская зарисовка, значащаяся изображением В. Ф. Вяземской; это — один из четырех рисунков собрания Остроухова (ныне в Третьяковской Галлерее). Однако вся история с этими четырьмя вырезками из какого-то общего листа, равно как и карандашная надпись под женской полуфигурой, нуждается в обследовании и пока темна. Предполагаю, что Вяземскому здесь дали в пару чужую жену, менее известного человека, — обычный торговый прием обывателей антикварной иконографии. Как бы то ни было, признать женский профиль на листке № 60 портретом Вяземской можно пока только условно.
В какой момент последекабрьских событий нарисовал Пушкин все эти облики? Надо сопоставить три черты во взаимной их связи. Первая черта состоит в том, что зарисовки начаты с Вяземского: значит он является их исходной точкой. Вторая состоит в том, что Вяземский сделан в одной группе с декабристами: значит что-то объединяло всех их в мыслях Пушкина, когда он делал наброски на листке. Третья черта — та, что в изображенной троице декабристов Трубецкой стоит, так сказать, на равных правах с Пестелем и Рылеевым: значит рисунки делались тогда, когда такое уравнение было еще в представлениях Пушкина возможно, когда будущая судьба номинального руководителя восстания представлялась столь же грозной, что и обоих фактических главарей Южного и Северного обществ, а вместе с тем — еще не было оснований присоединять к ним тех трех — Бестужева, Муравьева, Каховского, — кто оказался их сотоварищами по виселице.
Тем самым намечаются хронологические границы: с одной стороны — рисунки были сделаны не раньше конца января 1826 года, когда до Пушкина дошли уже первые перечни арестованных (об этом говорят его вопросы в письмах к Жуковскому, Дельвигу, Плетневу); с другой — не позже конца июля того же года, когда приговор был опубликован и Пушкин уже узнал «решение участи несчастных».
Но в пределах этого срока возможна и более точная датировка. Она подсказывается тем, что профили на листке начинаются изображением Вяземского. Связь между Вяземским и Пушкиным была в эти тревожные месяцы прервана. Оба они воздерживались от писем. Пушкин впервые обратился к Петру Андреевичу лишь через четыре месяца после событий. Он явно избегал переписки с ним. Он писал только тем, кто был совершенно чист и мог быть ему чем-либо полезен: Жуковскому, Дельвигу, Плетневу и им подобным внеполитическим или архилояльным людям. Да и теперь, спустя ряд месяцев, он обратился к Вяземскому по неотложному, интимному и трудному делу: он посылал ему с письмом свою «живую чреватую грамоту», как выразился Вяземский, — беременную крепостную, которую отправлял рожать ребенка подальше от Михайловского, где его связь с нею становилась уже общим достоянием. Это препроводительное письмо об «очень милой и доброй девушке, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил», Пушкин начинал однако многозначительными словами совсем иного рода. В первых строках значится: «Милый мой Вяземский, ты молчишь и я молчу, и хорошо делаем, — потолкуем когда- нибудь на досуге. Покамест дело не в этом. Письмо это тебе вручит...» и т. д. Эта фигура умолчания, запертых уст, представляется более красноречивой, чем все, что могло бы дать даже осторожное иносказание по поводу развернувшейся трагедии. У них обоих видимо было о чем помолчать. [align=left]Письмо Пушкина было написано в конце апреля—начале мая 1826 года. Черновика не сохранилось. А он должен был быть. Пушкин вообще не писал писем без черновиков, а особенно при такой вдвойне трудной — и политически, и интимно, оказии, при какой ему пришлось составлять послание Вяземскому. Наш листок с профилями представляет собой отрывок. Текста на нем нет. С одного края он резко оборван. Вырез вклинился глубоким треугольником. Это свидетельствует, что листок является частью какой-то страницы большего размера. Законно предположить, что у него могла быть связь с утраченным черновиком пушкинского письма к Вяземскому и что здесь отразилось, как обычно в пушкинских рисунках, то, о чем он думал, но что не доверил словам. По времени возникновения следовательно листок № 60 должен занять в пушкинской декабристской серии четвертое по счету место.
Наконец, пятое место следует отвести известному листу 38/2 рукописи № 2368 с дважды повторенной виселицей. Это первый рисунок, в котором исследователи пушкинских рукописей распознали графические отражения декабризма. Со времени его опубликования С. А. Венгеровым в брокгаузовском издании сочинений Пушкина прошло больше двадцати пяти лет. Это один из самых знаменитых рисунков поэта, который поразил воображение читателей 1906 года и передавался по лестнице поколений с неослабнувшим интересом. Однако за четвертьвековой промежуток времени, прошедший с появления венгеровской публикации, исследование этого листа не двинулось вперед. Довольствовались общей патетикой предисловия, которой снабдил свою публикацию Венгеров. Остался неосвещенным ряд вопросов: о портретности рисунков на этом листе, об их возникновении, о времени, когда они были сделаны.
Нет сомнений относительно того, что именно изображают оба наброска вверху и внизу страницы. И по сути, и по подробностям бесспорно, что Пушкин запечатлел здесь потрясшее его известие о казни 13 июля 1826 года, на Кронверкском валу Петропавловской крепости, пяти декабристов, которых он всех лично и достаточно близко знал. Он, как известно, даже отметил это известие шифром на листке рукописи со стихотворением в память Амалии Ризнич, сопоставив два события, о которых он узнал: смерть Ризнич и казнь декабристов: «Усл. о см. 25». — «У. о. Р. П. М. К. Б. 24», т. е. «услыхал о смерти [Ризнич] 25-го [июля 1826 года]», — «услыхал о смерти Р[ылеева], П[естеля], М[уравьева], К[аховского], Бестужева] 24 [июля 1826 года]». Оба наброска казни, сделанные на листе, различаются подробностями: на верхнем — одна форма вала и ворот, запертых и заштрихованных; на нижнем — другая: изображены открытые ворота, вал с виселицей и здание с крышей, при чем сама виселица и тела вычерчены отчетливее и пристальнее. Можно сказать, что Пушкин, вернувшись вторично к зарисовке, пытался во второй раз еще нагляднее и острее представить себе жуткую картину мучительной смерти тех, с кем он был бы вместе во время восстания, как позднее признался он Николаю I при свидании — допросе, после возвращения в Москву из ссылки. Эта внутренняя пристальность к сцене казни сказалась еще более сильно в тех набросках виселиц, которые были сделаны в 1828 г. в черновиках «Полтавы».
Как возникли очерки виселиц, профили и фигуры чертей на этой странице, и можно ли установить какую-либо связь между ними? Положение набросков, их состояние и соотношение с двумя строчками текста позволяют как будто установить следующий ход пера по листу: первой была написана Пушкиным строка: «И я бы мог как шут на...»; о том, что должно было следовать за этим, и какое значение придавал Пушкин слову «шут» в том трагическом сопоставлении, какое дал рисунок виселицы, можно лишь гадать, но явственно, что строчка и рисунок, дважды повторенные, связаны между собой, что смысл «шута» должен заключать в себе что-то вроде сравнения предсмертных конвульсий в веревочной петле при позорной казни с вынужденным и унизительным кривлянием шута на канате перед базарной площадью, ибо, как явствует из материалов, собранных Д. Д. Благим во втором издании его «Социологии пушкинского творчества», понятие «шута» употреблялось Пушкиным именно как социально-позорящее, унизительное для достоинства благородно-рожденного человека.
Написавши начало строки, Пушкин зачеркнул «шут на...», и стал искать другого сравнения и продолжения. Эта остановка разрешилась, как обычно, рисунком, первым наброском виселицы. О такой последовательности возникновения и связи строки с рисунком свидетельствует еще то обстоятельство, что рисунок частично задевает по низу буквы уже написанных слов. Дальнейший процесс заполнения страницы шел видимо так: отступя немного вниз от верхней виселицы, Пушкин вторично начал ту же строку, уже без сравнения с шутом, и написал: «И я бы мог», однако снова не нашел продолжения, задержался и стал чертить профили, покрывая ими все пространство вокруг брошенной полустроки; при этом от человеческих лиц стал переходить к полууродам, уродам, наконец фантасмагорическим обликам (ср. переход от мужского профиля в очках к «бесовской голове» в тех же очках); далее ассоциация повела к воспроизведению уже привычных по кишеневским упражнениям очерков стоящих, бегущих и пляшущих чертей и наконец от этой пляски переключила его снова в картину «пляски тел» на веревках виселицы и дала нижний рисунок казни, большего объема; теперь уже более точно прорисованы тела, данные в разных позах и состояниях: левый висит мешком, у второго еще движутся ноги, третий и четвертый в конвульсиях, пятый неподвижен.
Среди профилей — большинство имеют портретный характер. Бесспорному отождествлению поддаются три наброска. Так верхний маленький, справа, нарисованный выше всех остальных, уже известен нам по специфическим особенностям своего удлиненного лица: это снова портрет кн. С. П. Трубецкого, появляющийся здесь в третий раз среди пушкинских зарисовок. Большой профиль старика ниже, справа, в полуфигуру, изображает отца поэта, Сергея Львовича; это — дальнейшее развитие уже встречавшейся ранее в пушкинских рукописях зарисовки С. Л. Пушкина, но с еще более старческими, заостренными чертами. Это соответствует действительности. В пору наброска С. Л. было пятьдесят шесть лет. Тянущийся от него к другому краю страницы ряд профилей, получивших наиболее законченный вид в левом очерке, с густо прочерченной линией носа, бровей и глаз — столь же несомненно передает черты дядюшки — стихотворца Василия Львовича Пушкина, шестидесятитрехлетнего пижона. Ассоциативная связь этих двух набросков со всей страницей может быть объяснена предположительно тем, что портрет отца, с которым Пушкин был в разгаре тяжелой вражды, явился графическим отражением пушкинских размышлений о своей собственной судьбе, о крупных неприятностях, которые чуть было не навлек на него недавно, в начале Михайловского сидения, Сергей Львович своими сплетнями и доносами; Пушкин просил тогда Жуковского и Адеркаса о переводе «в крепость»; может быть по этой линии (крепость — Петропавловская крепость) и возник под пером образ С. Л.; облик же легкомысленно-дружественного дядюшки видимо явился по противоположности с враждующим отцом.
Когда были сделаны эти наброски на листе 38/1? Его положение в тетради № 2468 таково, что прямых данных для ответа нет. Его можно получить лишь по косвенным сопоставлениям. Смежный лист справа пустой, а несколько строк на его обороте, из седьмой главы «Евгения Онегина», с описанием могилы Ленского («Кругом его цветет шиповник» и т. д.), написаны в обратном направлении, верхом вниз, как и все предшествующие страницы рукописи, начиная с первой; таким образом в отношении всей этой половины тетради наш лист изолирован. Его непосредственная связь со второй половиной (38/2—59/2) не более тесна. Смежные листы 43/2 — 38/2 заполнены черновиками пятой главы «Евгения Онегина» — строф XXVII—XXX, XXX—XXXIV, XXXV—XXXVII, при чем к нашим наброскам с обратной стороны страницы того же листа примыкает черновик конца XXXVII строфы и вся XXXVIII в редакции первого издания, от «Перед Онегиным холодным...» и до «Сраженье будет, не солгу — Честное слово дать могу...» Далее идут листы 49/1—44/1, содержащие черновик статьи «О народном воспитании», находящейся между «Евгением Онегиными и записью русских сказок. При этом надо отметить, что на листе 48/1 содержится известная фраза о декабристах: »...должно надеяться, братья, друзья и товарищи погибших успокоются временем и размышлением, простят в душе своей необходимость и с надеждой (на великодушие) на милость монарха (коего власть не ограничена никакими законами)...» Однако страница, которая содержит эту фразу, как и почти вся статья, написана карандашом, рисунки же на нашем листе сделаны чернилами. Таким образом ни по месту, ни по приемам начертания, ни по дате нельзя установить прямого отношения между статьей и набросками виселицы.
Датировать страницу приходится следовательно по общему ее положению в рукописи, во-первых, и по специфичности ее темы и так сказать взволнованности ее композиции, во-вторых. И то и другое позволяет предположительно считать, что временем возникновения этих пушкинских зарисовок и полустрок являются дни, примыкающие к 26 июля 1826 г., когда до Пушкина дошла весть о казни пяти «внеразрядников». Лист 38/1 является таким образом последним в серии. Это — заключительное звено декабристских рисунков Пушкина, непосредственно связанных с трагическими событиями 1825—1826 гг., — от восстания 14 декабря до виселицы 13 июля. Дальше Пушкину было уже не до того. Настали дни ликвидации опалы, конец Михайловского сидения, время подчеркнутой верноподанности, пора примирения с режимом, триумфы возвращения в Москву. Должны были пройти два года новой жизни, колебания, тяготы, горечи, чтобы в октябре 1828 г., когда донос о «Гаврилиаде» смёл, казалось, начисто и безвозвратно все завоеванное благополучие, Пушкин перед угрозой гибели, когда вода поднялась до горла, вспомнил о пяти декабристских смертниках и в черновиках «Полтавы» с мучительной яркостью набросал еще раз, трижды, и общую сцену позорной казни и, отдельно, перекладину с тяжелыми, висящими на ней телами.