ДЕКАБРИСТЫ

Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » Идеи века в истории рода. » Е.С. Фёдорова. "Как в капле дождя".


Е.С. Фёдорова. "Как в капле дождя".

Сообщений 11 страница 20 из 32

11

II

Сюжет "О Белокурой Ирис и добром Зиле": Василий Ивашев и Камилла Ле-Дантю.

«L’histoire d’une femme est toujours un roman — история женщины есть всегда роман, сказал один француз в таком смысле, который всякому понятен. Любовь, конечно, есть главное дело их жизни; правда, что и мужчинам не весело жить без нее, но они имеют рассеяния...» Н.М.Карамзин «Рыцарь нашего времени»260.

Василий Петрович Ивашев был человек московский. В отрочестве и юности живал то в упомянутом уже доме 5 по Малому Казенному, то в доме матери Веры Александровны Толстой — ныне Солянка, 14. Различные родственные и неизбежные бытийные переплетения связали его и с отцом Льва Толстого Николаем Ильичом Толстым (Ивашев бывал в Ясной Поляне) и с кузенами Федором Тютчевым и Александром Ивановичем Герценом. Так история его любви оказалась прежде на устах литераторов, их версии и вúдение обнаружены если и не в сочинениях, то в их бумагах, дневниках,— а потом и в очерках историков, наиболее полный из которых принадлежит перу Михаила Алексеевича Веневитинова261, племянника поэта.

Известный критик В.В.Стасов, нежно любивший старшую дочь декабриста и все ее семейство, зная, что Лев Николаевич Толстой задумал роман «Декабристы»262, старался привлечь его интерес к истории любви Ивашева263. Он даже пытался обратить внимание на то, что, как полагал, могло бы более всего «купить» внимание писателя: к трогательным взаимоотношениям дворянского семейства и их бывшей крепостной, отправившейся в ссылку за декабристом, и впоследствии ставшей другом и советчиком, членом семьи младших Ивашевых264. И огорчался равнодушием Толстого265. Но писатель отвечает с раздражением Страхову: «Что сказать Стасову? Об Ивашеве я почти все знаю»,— а самому Стасову: «…вы недовольны мною за мое равнодушие к переписке Ивашева. Недостаточное чувство интереса к Ивашевской переписке происходит во мне оттого, что из всей истории декабристов Ивашев сделался модной историей: и Дюма писал, и все дамы рассказывают, и один господин прислал мне повесть, составленную из подлинной переписки Ивашева и Le Dentu, и в бумагах, которые я имею из Казани, опять речь об этом. Я мало интересуюсь не потому, что это сделалось пошло, и пошлое бывает значительно, но потому, что тут много фальшивого и искусственного, и к несчастью только поэтому это сделалось так пошло»266. Заметим кстати, и дочь декабриста, М.В.Трубникова, реагировала на миросозерцание позднего Толстого столь же нелицеприятно: в 1890м, в письме к Стасовой говорится: «Крейцерову сонату» только недавно удалось мне прочесть. Вещь страшно потрясающая. В ней масса разбросанных живых и верных струй, но главная идея — проповедь или совет «добровольного пресечения рода человеческого» мне кажется совершенной дичью»267…

Уже Цявловский отмечает, что для Толстого две любовных истории — Анненков и Гебль, Ивашев и Ле-Дантю — слились в одну. Но слились не даром. Они — у всех на устах. (И до сих пор их многие путают). Нарочитая красивость и сказочность истории: Паж и Золушка из заморских стран, «романность» их бытия их героев так романна в жизни, что куда уж и роман писать! Ю.М.Лотман отмечал «романность», «литературность» экзистенциальности поколения декабристов: «любая цепь поступков становилась текстом… с определенным литературным сюжетом»268,— и их отцов: «Читая их биографии, кажется, что читаешь романы. Романы эти бывают разные: плутовские, героические, сентиментальные»269. Однако это было не стремлением к «внешней красоте жизни», безусловно пошлом в таком случае, а сознательной установкой: стремлением в своей собственной жизни преодолеть разрыв между идеалами (вполне соответствующими реальному личностному развитию и запросам этой развитой личности — выработанными прежде всего в усвоении литературных текстов) и каждодневным бытием, которое должно включать те культурные основы, которые являются главными ценностями, главными приобретениями внутренней жизни литературных героев новой литературы270: «Бытовое поведение декабриста представилось бы современному наблюдателю театральным, рассчитанным на зрителя. «Театральность» … не означает неискренности», это «лишь указание, что поведение получает некий сверхбытовой смысл» (Ю.М.Лотман)271. Марк Раев взглянул на эту особенность с обратной стороны, утверждая, что как раз присущая подлинная «искренность и страстность» декабристов вовлекали их в круги «подражаний», вызывали «мифы и легенды»272.

И надо сказать, именно то, как декабристы особенно жили в простых сибирских условиях, вызывало жадный интерес совершенно различных людей и после их смерти: «Вот еще скажу тебе обстоятельство. Кто бы ни приехал сюда в завод, все просят меня с собой сходить в каземат, чтобы я показал, где кто жил, что делал и проч. Эта работа для меня, признаюсь тебе, тягостна, но такое любопытство у этих господ, что говоришь им и рассказываешь по целым часам, и все им мало… Один чиновник выкопал из земли столик, поставленный в кустах на дворе II отделения, на котором пила чай жена Ивашева, и увез с собою…» (Это писано в 1861 г., через двадцать лет после смерти «жены Ивашева»)273.

Вот и история взаимоотношений Василия Петровича и Камиллы Петровны, по неслучайному совпадению, вызовет к жизни несколько произведений под названием роман: «Роман декабриста» М.А.Веневитинова (присланный Толстому по его просьбе)274, «Роман декабриста» О.К.Булановой-Трубниковой (1933 г.). Оба эти произведения имеют несомненное достоинство — они строго следуют документальным материалам. Наконец, повесть, написанная в 70-х годах XX века275 трактует все о «возвышенных и трагических» любовных перипетиях, вне бытийных обстоятельств, психологических сломов и отчуждений, болезней и материальных затруднений, которых не могло не быть в данных обстоятельствах (Камилла Ле-Дантю «сгорала от страсти» к Ивашеву, как упоминалось, однако ж, находилась в состоянии «ужаса», уже отправившись в поездку, отчаивалась в первые годы жизни в Сибири, и только устойчивая рассудительная доброта мужа удерживала ее от «срывов» и гасила и лечила «нервические стеснения» и пр.). Камилла Петровна как личность зрелая и адекватная, не могла не задаваться мучительным вопросом «окажется ли при личном свидании любовь к ней Ивашева «воображаемой». В письме к М.Н.Волконской 26.08.1831 она высказала мучивший ее кошмар: «я первая произношу приговор себе, и все же, дорогая и уважаемая княгиня, я не могу отделаться от какого-то ужаса, который признаю как весьма для меня плохое чувство». И когда у Волконской произошло первое свидание Камиллы с Ивашевым, Камилла от потрясения «лишилась чувств»276. Не потому, что не узнала жениха, как пишет во всем подозревавший дурное Д.И.Завалишин, а потому, что страх, что чувства ее и ее избранника окажутся игрой воображения — достиг чрезвычайного накала. И в этом ужасе, страхе и отчаянии — сказалось все то настоящее, ненадуманное, что позже свяжет накрепко двух этих глубоко самостоятельно думающих людей.

Умение и желание «читать в душах» близких, семейная привычка внимания к их внутренним психологическим состояниям, потребность в общении (бывшая коренной чертой его натуры) в конечном счете и спасла, и укрепила брак Ивашева: «Моя Камилушка все еще немного расстроена здоровием; показалось, что разсудок, взяв верьх над чувствами самыми справедливыми, надеется на то, что обязанность пребывания требует подчиниться непреклонной судьбе. Я говорю только, что не может еще совладать с горестью, но не подумайте, милыя сестры, что она ропщет на Провидение»277). Или: «Камилла… и сестры, вы не выходите у меня из головы,.. мелькают беспрестанно в глазах образы милых. То кину по минуту перо чтобы на нее взглянуть, то стараюсь вообразить себе, что делается с каждой из вас»278.

«Романность», естественно присущая бытию героев, как бы притягивает, раздувает «непомерную, гиперболизированную романность» в литературе. Так, Александр Дюма в романе «Записки учителя фехтования» (Memoires d’un maitre d’armes), посвященном истории отношений Ивана Анненкова и Полины Гебль, прибавил столько романтического «вздору», что это, безусловно, не могло не коробить литературного вкуса Льва Николаевича279. Роман этот, меж тем, официально был запрещен при жизни Льва Николаевича (еще Николаем I), однако ж вся читающая Россия была с ним знакома (Впервые на русском языке опубликован только в 1925 году). Но и такой серьезный и глубокий писатель, как Александр Иванович Герцен, кузен Василия Петровича, хотел видеть историю Ивашева (его родственника) в дымно-романтической и грозовой стилистике «триллеров-ужастиков» — и одновременно, водевильной: в «Былом и думах» он так передает этот «роман»: «В старинном доме Ивашевых жила молодая француженка гувернанткой. Единственный сын Ивашева хотел на ней жениться. Это свело с ума всю его родню: гвалт, слезы, просьбы…», далее: несмотря на происки Бенкендорфа, царь разрешает отправиться Камилле в Сибирь, но «без всякого снисхождения». В Сибири Камилла живет в каком-то местечке с каторжанами и преступниками, не зная, где найти любимого. Один из добрых «разбойников», тронутый ее историей, берется быть связным двух сердец: «брал письмецо и отправлялся», «несмотря на бураны, ни на свою усталь, и возвращался к рассвету на свою работу»280 — чем не сюжет мексиканского мыльного сериала?

А почтенный историк, доктор Дерптского университета С.Ф.Уваров (племянник декабриста М.С.Лунина) подал эту историю совсем уж в стиле «жестокого романса», решительно все перепутав, и имя «бессмертной возлюбленной», и название места ссылки Ивашевых, и окружив все такими «ананасами в шампанском», что чувство меры как будто парализуется — история соблазняла все уста и уши желанием «преувеличить необычное», то есть о необычном поведать в той же «экзотической стилистике»: зачем-то «приплетен» «мрачный и грубый муж» Елизаветы Языковой («милейший Пьер», по цитируемым ниже письмам Василия Петровича), Камилла стала «юной Клементиной», место их пребывания — почему-то Курган, а не Туринск) и прочая. Но апофеоз — хлестаковские «засахаренные плоды», посылаемые в Сибирь! («На столе, например, арбуз. 500 рублей арбуз!» Н.В.Гоголь. «Ревизор») Вне всякой логики из «драмы, состряпанной г-жой Дантю» вырастает такая «необыкновенная страсть», что в финале воссылаются проклятия тирану (Николаю I), разрушившему «счастие славных людей»281.

Но Уваров «дальний» человек. Федор Иванович Тючев — ближний, оба брата — воспитанники одного учителя282, Тютчев некогда был немножко влюблен в Лизу Ивашеву и помнил об этой amour inachevé283; все лето 1830 дипломат Тютчев, видимо, используя связи и влияние, провел в заботах о разрешении поездки Камиллы в Сибирь284. Однако в том, как он излагает судьбу несчастного своего кузена в письме к жене, виден сюжет, неправдоподобно цельная конструкция драмы — чутье литератора перевешивает сострадание человека: «В Дрездене целая колония русских, — все мои родственники и друзья, но родственники, которых я не видел лет двадцать, и друзья, самые имена коих я позабыл. Это тоже вызвало во мне несколько не особенно приятных ощущений. Тут живет, между прочим, моя кузина, которую я знавал ребенком, а теперь встретил уже старухой. Она сестра одного из несчастных сибирских изгнанников, романтически женившегося на молодой француженке, причем это совершилось не без моего участия. Так вот, брат этот умер, жена его умерла, отец, мать умерли, все умерло, и кузина, о которой идет речь, тоже умирает от чахотки»285. Более того, Тютчев вписывает это происшествие как лирическое событие в свой извечный поэтический лирический ряд лиц, возникших как будто из небытия, из прежней жизни, прежних эпох, так прочно и долго с Тютчевым разлученных, что как будто умерших для поэта. Тревожные призраки умерших времен — тема постоянная в поэзии Тючева, довольно назвать: «Двум сестрам», «Я встретил Вас». И исподволь — отчужденно от страдания смертного человеческого существа — едва ощутим привкус метафизической иронии Тютчева-творца: совершенное изящество законченности этой истории, свойственное искусству, но не жизни, и есть источник раздражения и притягательности. Обращает на себя внимание конец пассажа: не «все умерли» (нет греха, что невольно вспоминается бессмертная фраза «В общем, все умерли!»,— произнесенная А.Г.Абдуловым в фильме «Формула любви»),— а торжественное и внежитейское «все умерло»: здесь есть поэтическое и философское обобщение, надзвездная тоска живого перед дыханием вечности, столь свойственная Тютчеву-поэту. «Старуха» в этом контексте (Лизе в 1841, как известно, 36 лет, хотя изнуренная чахоткой, она, разумеется, выглядела неважно) не столько отражение представлений эпохи о возрасте, сколько тоже поэтическое обобщение: видение умершей эпохи, с которой нет связи у живого. Лиза для поэта лично — «старуха», потому что образ ее состарился и истлел в его сердце, потому что в данном случае нет надежды, что совершится: «Я встретил Вас, и все былое…», и чтобы «жизнь заговорила вновь». Поэтическое промелькнувшее чувство к Лизе вписано памятью художника в пейзаж общего бытия семейства Ивашевых, видимо, очаровывавшего его. И следов былого не осталось на этой черной земле. Все, что Тютчев и не желал, может быть, сказать Эрнестине Федоровне, само собой сказалось в этом прозаическом внешне, но поэтическом и по форме, если взглянуть глубже, и по сути, отрывке.

И уже не удивляет, что сдержанный историк П.Е.Щеголев — на век позже — коль речь коснулось Камиллы и Ивашева, невольно подменяет стиль историко-культурного повествования на совсем иной язык: «Одна Ивашева, до отъезда в Сибирь, ни слова не сказала о своей любви к Ивашеву, но она буквально сгорала от любви к нему»286.

Эта внеобыденная красота безумной страсти и семилетней разлуки, счастливого драматического соединения, портретная красота героев (история оставила нам во множестве живописные их изображения), горестная красота ранней смерти Камиллы, безвременная смерть Ивашева, который не мог жить без своей возлюбленной,— все это кажется материалом для либретто оперы, а не для исследования. «Он умер ровно через год после нее, но и тогда он уже не был здесь; его письма (поразившие Третье отделение) носили след какого-то безмерно-грустного, святого лунатизма, мрачной поэзии; он, собственно, не жил после нее, а тихо, торжественно умирал»287. И как нарочно, судьба напоследок облекла невыносимые терзания Ивашева по смерти Камиллы в идеально кинематографические формы, каждая деталь, приходившая на ум его друзьям и современникам, оставленная в письменных свидетельствах, как бы «отлита из бронзы для вечности». В написанном по горячим следам, совершенно частном письме Басаргина к Елизавете Языковой, — все те же одурманивающе романные мизансцены: «Никакие занятия, ни ласки детей, ни попечение и любовь почтенной ее матушки, ни дружба товарищей — ничто не заживляло его раны. Он старался сосредоточить в себе самом горесть свою, редко при других предавался ей, но душевная борьба была слишком заметна и проявлялась в каждом его действии… Он перестал выходить из дому и проводил часто целые часы в бездействии, сидя с трубкою перед столом и не замечая даже тех, которые приходили к нему… Один раз поутру он признался мне, что каждую ночь видит во сне покойницу и что однажды она неотступно приглашала его к себе — в церковь, где вдруг и очутился он с ней перед налоем, подобно как в брачный день. «Как счастлив я был бы, друг мой»,— прибавил он,— «если б это случилось вскоре»288.

Всякому, кто знаком с символами традиционной народной культуры, известно, что сон «венчание в церкви означает смерть». И отслужив в приснившейся церкви по Камилле панихиду и расчистив от снега ее могилу, он в тот же вечер скончался. А пред тем в дверь к нему постучались в данной ситуации зловещие «маски» (время было Рождества), которых он «с негодованием» отверг, но то оказались его собственные дети, веселые и смеющиеся. Параллелизм сна и реальности, «шутливо-мрачного» предзнаменования и эпилога — все это ведь литературные приемы, чье-то «художественное видение», отметавшее незначительное, чтобы отобрать символы, конструирующие образ. Как будто между течением жизни Ивашева и ее простым документальным описанием уже стоял какой-то незримый «литературный посредник». Вся жизнь его, застывая как разгоряченная лава, тут же становилась литературой, и никакая еще литература тут уже была не нужна289: «…не могу наводить тебя на грусть;— написал Ивашев за несколько месяцев до смерти,— без того, слишком уж часто, грусть бывает твоей спутницей. Лучше скажу тебе про свое любимое место в доме, про балкон, или лучше, крытую галерею, откуда видна вся река с ее извилинами, деревни, луга, озера, которые составляют премилую картину. Когда я намерен прекратить беседу с воспоминаниями, наполняющими душу прежним щастием, но которые кончаются пробуждением как бы от страшного сна, для рассеяния и успокоения я вглядываюсь в спокойную картину зелени и вод и она, действительнее других средств, стирает с лица следы грустных впечатлений. Это место выбрано было для постройки моей незабвенной Камиллой»290. Композиционная структура истории Ивашевых так стройна, детали так ловко пригнаны, что нет места ничему лишнему, постороннему, случайному, что всякое течение жизни обязательно должно бы привносить. Не видится «сора», из которого усилием творческого таланта «растет» художественное произведение (А.А.Ахматова). То есть «так много искусства, что уже и не искусство»291.

Внешняя готовая красивость, пугающая неправдоподобностью всякого способного размышлять, — это то, за что может цепляться плохая литература, ее прибежище и оправдание. Здесь нет простора для вскрытий невидимых пластов, сложных, а главное, напряженных размышлений и новых открытий в жизни,— нет места для истинного писательского творчества. Это сюжет для ленивых авторов и скользящих по поверхности, не желающих делать умственных усилий читателей. Конечно, таковые резоны существовали и не могли не оттолкнуть Льва Толстого, да и других авторов не побуждали исследовать вглубь последствия романтического сюжета. Здесь срабатывал некий механизм художественного восприятия: мелодрама представляется наименее правдоподобным из всех жанров, но в жизни как раз довольно часто события выстраиваются по законам жанра мелодрамы,— заметил С.С.Аверинцев. Для вкуса художественного — мелодрама жанр неудобоваримый, а в жизни весьма органичный. Сложно поверить — а циникам неприятно — в то, что можно выстроить в себе самом свое частное и никому не видимое бытие — не «украшенное», а органично красивое, поскольку цельное292.

В данном случае это был именно успешно реализованный (вопреки трагической судьбе) путь творчества самого себя, творчества в личной жизни, созидания цельности личностного частного бытия, отмеченный преодолением двойственной морали и вообще двойственности существования личности (что определено Ю.М.Лотманом как выделяющаяся черта декабризма). Это стало одним из определяющих интеллигенцию постоянных устремлений, в другие, более поздние эпохи вырастающих до настоящего подвига. «Зная подробно всех их [Ивашевых] семейные отношения, я невольно удивлялся той неограниченной любви, которую родители и сестры питали к нему [В.П.Ивашеву]… Последствия доказали, что тут не было ничего искусственного»,— писал Басаргин293. Да и сам Василий Ивашев отдавал себе отчет в исключительности дарованных ему семейных и любовных отношений: «Знаю несколько человек щастливых в дружбе и родстве, но не нахожу никого, чья звезда могла бы сравниться с судьбой, мне дарованной провидением, и которая как бы назначена быть оселком высоких чувств самоотвержения, дружбы и бескорыстия. Намолили мне от провидения эту звезду живые в сердцах наших незабвенные наши родители,.. намолили мне тебя, моя Лиза, Камиллу, ее матушку, сестер, каких нет других в мире»294. Нам хочется утверждать, что роман жизни Ивашевых выстроился в сфере самой жизни естественным путем, как реализация всей совокупности благотворных устремлений личности.

Итак, в этой истории роль интеллекта участников драмы, психологические нюансы взаимоотношений развитых личностей, гораздо важнее, чем кажется на первый взгляд. Во-первых, Камилла была весьма образованна, обладала помимо того художественными талантами (пианистическим даром и редким голосом). Басаргин первым делом отмечает, что «невеста Ивашева, молодая милая образованная девушка…. Я радовался, видя его вполне счастливым, и нашел в его супруге другого себе друга»295. Во-вторых, она воспитывалась в семье Ивашевых—Ле-Дантю, где развитию самостоятельности характера придавали первостепенное значение. Конечно, она была редкой красавицей: La blonde Iris,— как стали звать ее после того, как Лиза Ивашева написала шуточную песенку, посвященною брату, борющемуся с соблазнами красоты, но желающему остаться холостяком: «… Красавица-душа, что Ирис белокура, что вешний свет свежа». Но прежде всего она была утонченной и изящной натурой296 — спустя годы, уже потеряв Камиллу, Ивашев более всего сокрушался о том, что некому передать дочери ее неповторимое изящество: «Манечка … до сих пор все милое дитя; но кто теперь передаст ей грациозные приемы, некоторую нежность в звуках голоса, привычки, перенимаемые у матери младенческим возрастом… Благодарю Бога и за то, что направление сердца и чувств остается одно и то же»!?297. Всякое, ей одной присущее движение, всякий ее характерный жест мучили его не заживаемой раной после смерти Камиллы,— поэзию ее движений он учил наизусть,— в них сказывались движения ее души, очаровательные для Ивашева. Вы, конечно же должны помнить!— настаивает он несколько наивно в письме к родственникам, не видевшим ее более десятилетия: «наша Камилла, если в семейном кругу чему-нибудь радовалась, то подбежит или отбежит, округляя плечи,… elle faisait le gros-dos298: это же самое движение в тех случаях бывает у Мани, и ты не можешь представить, как оно меня всякий раз радует и волнует»299.

12

Камиллу называли Белокурой Ирис, но на портретах она изображена темноволосой. И только русая цепочка, сплетенная из ее волос Ивашевым после ее смерти и до сих пор хранящаяся в Государственном Литературном музее г. Москвы, служит доказательством ее светловолосости. Здесь, конечно, сказался особый живописный эффект ее волос — с каштановым отливом — которые при разном освещении воспринимаются по-разному. Но не только это физическое свойство играло роль в восприятии художников — но определенность образа Камиллы, ее черт и характера.

Паж и Золушка, сказочные персонажи — какое развитие эта — по замыслу судеб — внежитейски красивая история могла иметь в убожестве сибирских лишений? По здравому размышлению, никаких. Однако же имела. (Сокрушительное разочарование при столкновении и не с такой силы «грубостью жизни» разбивало «любовные лодки»). Потому настоящий роман Камиллы с Ивашевым начался тогда, когда занавес закрылся для публики — в ссылке, в истории повседневных взаимоотношений, где каждому открывалась «непрочитанная» глубина другого. Вот тогда Ивашев, увлекавшийся ею поверхностно, полюбил ее «больше жизни», и она очаровывалась им вновь и вновь. Каков же герой ее сердца?

Бесспорно одно: интеллектуальная компонента в красивой романной истории Ивашевых занимала первое место: личностная развитость всех участников драмы, их способность совершать нетривиальные общественные поступки, сообразующиеся только с собственным здравым смыслом, моральными соображениями и интуицией.

«Его качества, образованность и способности привлекли к нему внимание начальства, и он в начале 20-х годов был назначен при графе Витгенштейне в качестве адъютанта… Вторая армия была тогда наполнена цветом русской молодежи… Сергей Муравьев-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин, …Николай Басаргин, Федор Вадковский (и др..) Ивашев был скоро оценен по достоинству своими новыми товарищами, которые полюбили его за его простой характер, благородство и доброту… Даже Н.И.Греч, вообще скупой на похвалы, говорит об Ивашеве, что он пользовался во II армии репутацией самого благородного человека….»300,— сообщает М.А.Веневитинов.

«Добрый» и «веселый» Зиль (от Basil, как его звали все близкие, и этими эпитетами награждали в письмах), «любезный» и «блестящий», — человек созерцательный, он прежде всего литератор, любитель словесности, поэт, наделенный и другими талантами сверх меры301: он музыкант и композитор, любимый ученик Джона Фильда302, первейшего виртуоза пианистической школы в Европе (любительством тут и не пахнет)303. Князь А.П.Барятинский посвятил талантам Ивашева известное стихотворение:

«О ты, кем Лафонтен легко переведен,

Тебя вниманием приветил Аполлон,

Ему твои стихи читать всегда приятно

Ведь там, в жилище муз, и наша речь понятна.

А сам старик-поэт в твоих словах живых

С восторгом узнает им сочиненный стих…

А если Ивашев, боишься ты цензуры —

Вот пианино! Сядь, коснись клавиатуры…

По пестрым клавишам, не ведая преграды,

Умеешь прокатить ты громкие рулады

И, наконец, аккорд тяжелый уронив,

В молчании следить, как замер твой мотив…

Ты радость светлых дум и грусть раздумий черных

Умеешь передать на клавишах проворных…»304

Историческая судьба Ивашева-литератора на редкость не сложилась — тут тоже есть некая закономерность: его собственная жизнь стала литературным романом, само собою создавшимся, а архив свой он сжег, будучи предупрежден о раскрытии заговора, в том числе и литературный, но продолжал заниматься литературным творчеством и в изгнании. Написал поэму «Стенька Разин», но и она пропала и до сих пор не найдена. До сих пор известно только одно стихотворение, написанное в последний год жизни. Сохранились ноты романса к нему, авторства также Ивашева: это то произведение, которое по преданию любил исполнять на фортепиано Лев Толстой:

«Волна шумит, волна бушует,

И с пеною о берег бьет.

На берегу сидит, тоскует,

Младой рыбак и слезы льет.

Грозой челнок его разбило,

Напрасны были все труды.

Погиб. Но белое ветрило

Еще мелькает из воды…»

Композитор Ю.А.Шапорин оценил «несомненную музыкальную одаренность декабриста… Гармония естественна, но в то же время не лишена изобретательности»305.

Василий Петрович был вполне профессиональным художником. Его подробные акварели — это «живописные дневниковые записи» его быта и жизни в ссылке, не менее убедительные, нежели и сами письма. Он обладал и талантом архитектора. Наконец, он был добрым человеком, и природная доброта усиливалась приобретенными нравственными навыками внимания к другим, создавая общее впечатление мягкости и приятности. И еще важнее, он был сторонником систематического умственного труда и умственных усилий, а также и вообще труда (в том числе и физического, который (воспитанный отцом) почитал не ниже своего барства). Часто в письмах и устно (по отзывам современников) признавался он в своей природной лености и слабости характера. Но ведь силен не тот, кто силен от природы, а тот, кто способен к преодолению слабости. И все эти перечисленные художественные и личностные привлекательные качества, выросшие в преодолении своей природы, в зрелые годы его украсили, «интересность» его личности переведя в «значительность».

В окружении чуждой культуры, в сибирской ссылке это необъяснимое простому народу обаяние, или, если угодно, харизма, воспринимались как чародейство, колдовство, но бесспорно признавались. Непонятное крестьянину (а потому пугающее) свойство притягательности Ивашева, интеллектуальной, эмоциональной, перетолковывалось ими в терминах традиционной народной культуры. И это очевидно из иронического текста Ивашевского письма: «Вообрази, мой милый друг, что я попал здесь в виноватые чародеи: в народе разнеслось, что я заговариваю дождь для того, чтобы посуху строиться. — «Соберутся ли облака, кругом идет дождь, а около огорода не падает ни капли». Уверены были, что у меня есть книга, в которую стоит мне заглянуть, и дождевые облака послушно расходятся по сторонам… Как видишь, я начинаю верить способности своей чародействовать. Если Матушка [М.П.Ле-Дантю] не верит чарам, то по крайней мере способности моей предсказывать погоду; но ни одно знание не достается легко и без страданий; и я, мой друг, пред каждой переменой в атмосфере страдаю жестоко ногою» (Из писем к сестре Лизе)306. Если вспомнить этнолингвистические работы Н.И.Толстого, посвященные обряду «защиты от дождя, града», то знаковость, особенность в народном сознании фигуры, его исполняющей, на фоне представлений традиционной народной культуры трактуется однозначно307.

Ивашев привлек Камиллу именно «культурным обаянием». «Эта молодая девушка, естественно, способна была испытывать нравственное удовольствие в разговоре и обществе образованного и по тогдашнему блестящего офицера»,— пишет Веневитинов,— Молодые люди подружились,… Камилла находила, что Basile … превосходит всех молодых людей своей редкой любезностью и умом, но в этом случае она была только отголоском общественного мнения, составившегося о нем»308. Неизбывность влечения определялась тем, что Камилла не видела ни в ком такого сочетания интеллектуальной и художественной привлекательности, каковые видела в Ивашеве, и которые соответствовали запросам ее личности. Повышенная «избирательность» Камиллы, как сказали бы психологи, — все то же следствие личностной развитости. Льюис Кэрол говорил, что «объяснить влюбленность» («нужду в человеке») — «это трудно». Лишь влюбленному «повульгарней» это «как-то удается»309. Естественно, бессмысленно пытаться объяснить рационально причины любовного влечения: но избранник Камиллой был угадан верно и в собственно эротическом смысле: это весьма убедительно говорит о том, что не поверхностно романтической была эта привязанность, главенствующую роль играло тут самопознание, правильное понимание самой себя: физическая близость принесла Ивашевым невероятное счастье, стала причиной рождения пятерых детей в столь неблагоприятных сибирских условиях;— психологическая гармония создавалась благодаря обоюдным усилиям супругов так удачно («восемь лет беспрерывного единодушия в любви»), что Ивашев действительно не смог жить без нее: «Без нее, без руководительницы души моей, Боже мой, как много мне недостает. Сколько добрых желаний порождал один взгляд ее, сколько вздорных, пустых мыслей он угашал; как нужно мне было ее одобрение; как мало мне было жить при ней!»310

Оттого, потеряв Камиллу, Ивашев написал: «Не переполнилась ли мера счастья, дозволенная человеку на земле?»311

Ивашев «просил у Бога твердости заглушить горесть деятельным попечением об оставшихся дорогих существах». Он все чаще и чаще тяжело задумывается, становится «рассеянным и беспамятным», ему «так тяжело навести мысли к делу, что стыжу и понукаю себя по десяти раз в день». Наступает осень.

«Холод около и внутри меня. Последний хуже — холод одиночества». Сестра Лиза с горестью читает: «Твои письма от добрых друзей моих выводят меня из летаргического состояния, в котором усыпился дух после тягостных годов испытания. Со мною точно так, как с замерзлой бабочкой, которая оживает на минуту, когда коснется ее теплое дыхание. Мне немного совестно так сантиментально сравнивать себя с этим хорошеньким червячком; да лучшего сравнения не нашел на этот час; к тому же оно попалось мне на глаза — на моем окне: что и значит, что за окном у нас пасмурно, холодно и гадко. Холод около и внутри меня. Последний хуже — холод одиночества. Жизнь моя вдвоем так была хороша, так счастлива. Что же делать?»312

Почти ровно год он выдержал жизнь без Камиллы, беспрестанно занимая себя делами и занятиями: 28 декабря 1840 г. «он скоропостижно скончался от апоплексического удара, и годовщина смерти Камиллы стала днем его похорон»313,— пишет его внучка, Ольга Константиновна Буланова.

Паж вдовствующей императрицы, адъютант Витгенштейна... каторжанин. Известно, что Ивашев был выпущен из Пажеского корпуса пажом вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Вскоре стал делать блестящую военную карьеру, никогда не оставляя литературных занятий, которым предавался еще в корпусе. Собственно, о деятельности Ивашева-заговорщика до сих пор ничего не известно. Существуют соображения, по которым роль Ивашева был куда серьезнее в делах Тайного общества, чем это обычно считают (об этом свидетельствует его дружеская и братская близость с одним из серьезных заговорщиков Пестелем314, характеристика как «одного из энергичных заговорщиков», данная ему А.И.Герценом. В 1820 г. Ивашев «уже являлся в числе «бояр», то есть старейших и важнейших членов тайного союза» (М.А.Веневитинов). Если оставить в стороне как гипотезу (являющуюся предметом специального исследования) серьезную долю Ивашева в декабрьском заговоре, то его участие, человека литературного и созерцательного, можно и объяснить и описать как участие порядочного человека в умственном течении, вполне согласующимся с его воззрениями. Иными словами, он не мог не вступить в общество, испытывая ответственность образованного человека перед ужасами неволи и невежества других общественных слоев России. Следственная Комиссия по делу декабристов так определила вину Ивашева: «Виновен в участвовании в умысле на цареубийство согласием и в принадлежности к тайному обществу со знанием цели», и примечание: «В обществе был кратковременно и без всякого действия»,— определив наказанием ссылку на каторгу на 20 лет с последующим поселением. Но даже и на пике перелома судьбы дружеское согласие близких по духу людей на время оттеснило горечь наказания: Басаргин и Ивашев «плохо слушали свои сентенции [определения Суда] и, радуясь свиданию с друзьями, только смотрели друг на друга. «По нашей просьбе плац-майор посадил меня рядом с Ивашевым в лабораторной. Весь день провели мы с Ивашевым в каком-то чаду, нисколько не думая о сентенции. Мы не могли наговориться … проговорили не только весь день, но и всю ночь» 315.

Родственник и друг Ивашева, писатель Николай Иванович Тургенев, счастливо избежавший общей участи по случайному своему отсутствию в России, хорошо объясняет настроения причастных к тайным обществам людей разного психического устройства, разных устремлений, разных политических и экономических воззрений: «Я не потому вступил в общество, что общества не были запрещены, как не потому и вышел, что общество было опасно или преступно. Я почитал общество вздором и никогда не думал ни об опасности, ни о преступности. Как думать о том, чего нет на самом деле? Я же никогда не думал, чтобы было что-нибудь похоже на настоящий тайный союз… В деспотической стране, как Россия, где пресса задушена цензурой, судить об общественном мнении можно только из разговоров, знаний фактов или из рукописной литературы… Я не верил, чтобы какое-нибудь общество в России могло располагать необходимыми средствами для достижения сложных и серьезных целей, намеченных в уставе, и потому оно не представляло для меня ничего соблазнительного. Для этого требовались серьезные писатели, хорошо знакомые с различными отраслями знания, как в теории, так и на практике,— в России же подобных людей почти не было… В общем устав страдал недостатком опыта и отзывался чем-то ребяческим, что мне не понравилось. Однако долг честного человека заставлял пренебречь недостатками формы, личными неудобствами и даже опасностями, когда представлялась возможность по мере сил содействовать полезному и благородному делу»316. Общим для всех этих разных людей было: крепостническое состояние людей — «зло, которое мучило меня на протяжении всей моей жизни» («Я употребил все усилия, чтобы сдержать проявление ужаса, который внушало мне рабство… Непозволительно мечтать о политической свободе там, где миллионы несчастных не знают даже простой человеческой свободы». Н.И.Тургенев).

Василий Петрович, деятельный труженик в самом буквальном и материальном смысле этого слова, по склонности был скорее человеком не действий, но размышлений317, мы бы рискнули сказать, типичным русским интеллигентом, первейшими потребностями которого были художественные впечатления, обмен мыслями, родственная культурная среда. Сколь мучительно должен был он переносить изолированность от этой среды, что он должен был делать, чтобы сохранить себя как личность? Об этом узнается из писем.

"Воспитание чувств" и "испытание достоинства" в семье ссыльного декабриста.

«Итак, столь сострадательный и слабый, я представлен чудовищем…»

(Si compatissant et si faible – et voila que je vais passer pour un monstre)318 — из Записки Ивашева к родителям после объявления приговора,1826 год.

Шесть поколений рода Ивашевых, приученные свободно выражать свои мысли на бумаге, оставили многочисленные документы, которые по своеобразию стиля, оригинальности мыслей, могут быть названы не только историческими, но и литературными. Декабрист Ивашев сжег свой архив, не пожалев и литературных своих опытов, но по письмам его очевидно, что это был писатель. Литературное дарование, в той или иной мере, было свойственно всем членам семьи Ивашевых, в том числе и женщинам, и развитие его в семье поощряли. В этой семье «умственные занятия» считались необходимой частью не только мужской, но и женской ее половины. «Ты ведь был единственный мой учитель русской словесности»319,— напишет Лиза в Сибирь к брату.

В вынужденном уединении сибирской ссылки декабрист Василий Петрович Ивашев выработал для себя тонкое и мудрое понимание природы взаимоотношений мужчины и женщины, заложенное семьей еще в детстве, и вовсе не свойственное русским людям 30-гг. XIX века, людям даже его круга. Признавая за женщиной безусловное ее интеллектуальное достоинство, он видел равенство не в равнозначности, а в возможности равной реализации особой природы мужчины и женщины. Ни с кем так свободно не изъяснялся он о философии и науке, искусстве и вообще жизни, как в переписке с любимой сестрой, Лизой Ивашевой. В его долголетней переписке с сестрой из сибирской ссылки ни тени покровительства старшего брата, старшего мужчины рода, а вольный и радостный, плодотворный для обоих обмен мнениями, где каждый чутко прислушивался к развитию мыслей друг друга, и который он сам называл «прекрасным примером родственной дружбы»320.

Ивашев часто обращал внимание на необходимость понимания иной, нежели у мужчины, душевной организации и психики женщины: «Я уверен, что читая письма Камиллы, ты чувствовала то же, что мы чувствуем здесь, читая ваши письма; но, ревнивица, я отгадываю, в чем твой укор: того же требуешь от меня, но разве не знаешь, что вы, женщины, наделены особенным даром выражать лучше нашего чувства во всех их подробностях и оттенках, и в подробностях частной жизни заинтересовать одним словом в своем рассказе» 321.

Лиза Ивашева, в замужестве Языкова, была исключительной натурой, живой и страстной, сострадательной и сильной, глубоко образованной и эмоциональной. Она стала верной соратницей и помощницей своему мужу, серьезному ученому П.М.Языкову. Пушкин, собирая материалы для истории Пугачевского бунта, в 1833 г. отправился в Симбирск. Посетив с. Языково Симбирской губ. в 1833 г., имение поэта Николая Языкова, знакомится и со старшим, Петром322. В письме к жене Наталье Николаевне он так характеризует Петра Михайловича: «Здесь я нашел старшего брата Языкова, человека чрезвычайно замечательного и которого готов я полюбить, как люблю Плетнева или Нащокина. Я провел с ним вечер и оставил его для тебя, а теперь оставляю тебя для него»323. О том же впечатлении внезапно вспыхнувшей дружбы между двумя только что познакомившимися людьми пишет и сестра Языковых, Екатерина в замужестве Хомякова: «Привезите его сюда непременно. Пушкин так расхвалил его Хомякову, что тот ужасно желает видеть и познакомиться с ним, рассказывая, как он принял Пушкина, когда тот приехал к вам в Языково, что прежде не хотел даже говорить с ним, но потом так обошелся, что через полчаса они сделались друзьями»324. Как считает Л.А.Черейский, Пушкин был знаком с Елизаветой Языковой с 1824 года325. Напротив, сложно представить обратное при тесных связях этого круга. По крайней мере, как упоминалось, в материалах по истории пугачевского бунта Пушкин многократно поминает дедушку Лизы — Александра Васильевича Толстого.

И Ф.И.Тютчев в пору юности заглядывался на кузину Лизу Ивашеву. Ранее считалось неизвестным, кому адресуется стихотворение «Двум сестрам», по последним изысканиям оно посвящено Лизе: Тютчев был «секретарем в русской миссии в Дрездене … И конечно, он не мог не посетить свою кузину Елизавету Петровну Языкову.., в которую в юности был влюблен (его стихотворение «Двум сестрам»). Он хорошо помнил и о том, как оказал услугу несчастному Ивашеву в отправке к нему его невесты Камиллы Ле-Дантю во время своего отпуска в 1830 г. в Петербурге»326:

«Обеих вас я видел вместе —

И всю тебя узнал я в ней...

Та ж взоров тихость, нежность гласа,

Та ж свежесть утреннего часа,

Что веяла с главы твоей!..

И все, как в зеркале волшебном,

Все обозначилося вновь:

Минувших дней печаль и радость,

Твоя утраченная младость,

Моя погибшая любовь!..» (1830)

В Лизу был влюблен А.М.Бакунин — она сумела одарить его многолетней дружбой, была его постоянным корреспондентом, делила его тревоги и заботы. Бакунин советовал Ивану Сергеевичу Тургеневу познакомиться с этой необыкновенной женщиной. Тургенев тоже был очарован ее личностью: «Был уже два раза у Л.П.Языковой — которую я, кажется, очень и очень полюблю»327. Сохраняя очарование женственности, она оказалась интересной собеседницей, равной в области умственных запросов тем незаурядным мужчинам, которые встретились на ее жизненном пути. Ее острый неженский ум и воспитание сумели разрушить преграды возраста на пути к дружественному общению, что уж совсем необычно для современной ей эпохи: близкий друг Бакунин младше ее на 9 лет, Тургенев — на 13, брат и друг Ивашев — на 8 лет старше.

Радушный дом ее, всегда временный, поскольку Лиза большую часть своей короткой жизни, безуспешно лечась от чахотки, провела на курортах, тем не менее служил встречам, знакомствам и сближению многих незаурядных фигур ее эпохи, продолжая традиции салона старших Ивашевых. Едва оказавшись в 1838 г. в Дрездене, Лиза «стала пользоваться популярностью, вся местная аристократия искала ее знакомства»,— рассказывала мне Е.П.Ивашева. Сказалось фамильное свойство — умение общаться с людьми совершенно различных слов и убеждений — то свойство, которое несколько десятилетий спустя определило «общественное лицо» племянницы Елизаветы Петровны — Манечки Ивашевой.

Невозможно здесь не упомянуть один знаменательный факт. Мир тесен. Ниточки из салона Языковой протянулись в совсем другой мир — к Марксу и Энгельсу. Не слишком повиновались Ивашевы, да и близкие родственники их, Толстые, жестоким по их мнению, решениям государя. Так, кузен Григорий Михаилович Толстой, личность яркая, неуемная (в свое время удостоился увлекательного исследования К.И. Чуковского)328 вслед за Лизой в том же 1838 тайно побывал у Василия Петровича в Туринске. А в 1841, в Дрезденском салоне Языковой он познакомился с Бакуниным, последний позже тесно сошелся с ним и оставил истории такую характеристику Толстого: «я не знаю демократа, которого мог бы сравнить с ним, потому что то, что в других слова, теории, системы, слабые предчувствия, то стало в нем жизнью, страстью, религией, делом»329. Постепенно входя в среду критически мыслящих эмигрантов, Толстой «по-приятельски сошелся с К.Марксом и Ф.Энгельсом»330…

Не следует забывать, что Елизавета Петровна была еще и преданной матерью четверых детей, много сил отдавшей их образованию. В конце жизни, Лиза, уже угасающая, изнуренная многолетней болезнью, вместе с братьями Языковыми деятельно создавала первую публичную библиотеку в Симбирске — Карамзинскую (ныне музей в Ульяновске): еще Петру Никифоровичу Ивашеву принадлежала идея — увековечить память Н.М. Карамзина учреждением библиотеки и установить его бюст у входа к ней. В последний год жизни Елизавета Петровна передала в дар библиотеке все книги отца. Библиотека открылась в год ее смерти, в 1848 — Лиза сгорела от чахотки и скончалась на одном из европейских курортов через несколько лет после смерти брата…

13

«Жизнь моя — так было угодно Провидению — была, в роде Вольтова столба, орудием, служившим на тысячу опытов человеческого достоинства» — Письма В.П.Ивашева из сибирской ссылки.

«Целы ли письма Ивашева? Нам кажется, будто мы имеем право на них» А.И.Герцен. Былое и думы331.

Таково свойство человеческого восприятия, литературного и жизненного, что для возбуждения первого интереса должна быть заданность цели — фабула. Так, мы наслаждаемся самой прогулкой, если есть цель, и не умеем гулять без цели. Детективы любят по той же причине — за предельно выраженную целесообразность, но на самом деле — и в тайне от себя самих — наслаждаемся погружением в самое течение жизни. Так и письма Ивашева возьмешь за тем, что это драматическая история ссыльного, вынужденного бороться за свое существование, но увлекут они — спокойным течением своей обыденности, деталями ушедшей эпохи, полюбятся нам именно за это («Всесильный бог любви — всесильный бог деталей!» Б.Л.Пастернак).

«В той науке, где сердце должно предугадывать и руководствовать, не успеть за вами нам, мущинам»,— из письма В.П.Ивашева к сестре из Сибири, 1840 г.332

«Лучший друг, оставленный мне на земле утрат»333,— назвал сестру Василий Петрович. С именем Лизы связана еще одна «романная» история семейства Ивашевых. Порывистая, страстно любящая брата, а главное, остававшаяся на протяжении всей его жизни его главным другом, Лиза, которая при аресте брата: «едва не сошла с ума во время нашего жестокого расставания, когда целых одиннадцать дней меня стерегли, не спуская глаз»334,— никогда не прерывает с ним переписки, высылает книжные новинки, отечественные и заграничные журналы, держит в курсе семейных и культурных событий335. Но она так страдает от разлуки с братом, что в 1838 г. перед отъездом на лечение за границу, обманув отца тем, что едет на богомолье в Цивильск, решается тайно отправиться к брату в Сибирь. Достает подорожную на имя купчихи. Под чужим именем она пробыла в Туринске две недели. Старшая дочь Ивашевых, Манечка «помнила приезд таинственной гостьи тети Лизы, и радость в доме, и закрытые ставни, и всеобщую настороженность»336.

В письме Лизы Языковой Ивашеву содержится обещание сохранить в переписке образ того «культурного бытия», которое он привык вести в своей обыкновенной жизни: «Милый, неоцененный братец. Наконец я имею позволение к тебе писать. Сколько сладости для меня сие последнее утешение в горестной разлуке… Мы будем писать как можно чаще, мы присоединим тебя к себе, и хоть в отдаленности, но ты всегда будешь свидетелем всех наших чувств действий и мыслей, ты подумаешь, что ты с нами, — и если эта счастливая мечта тебе принесет только один миг успокоения, то я буду считать себя счастливой»… Так оно и произошло, через двенадцать лет разъединения Василий Ивашев напишет сестре: «По этим письмам я мог перенестись на миг воображением к вам, присутствовал вашим занятиям, чтениям, представлял себе, как проводите остальную часть вашей непродолжительной зимы, и радовался согласию, скреплению дружеских чувств между двумя дорогими мне существами»337,— а в связи с кончиной Петра Никифоровича: «Разлученный с нами он старался хоть поделиться со мною занятиями своими и заменить присутствие, прикрыть разлуку подробностию сведений и всего, что придумывал изобретательный и деятельный ум его»338. О.К.Буланова замечает: «Семья действительно вела самую правильную переписку во все время пребывания Василия Петровича в Сибири и почти не пропускала ни одного почтового дня (раз в неделю ходила в Сибирь),.. держала Василия Петровича в курсе всех семейных дел и интересов»339.

«Негостеприимный воздух» изгнанья — из письма к Лизе.

Цитируемые здесь письма начинаются со времени отъезда Лизы из Туринска — по следам горячей встречи. Культура литературная, культура пера, воспитанная в семействе на протяжении поколений, видна в каждой записочке, сделанной рукой Ивашева. И содержание писем и сама сохранность громадного архива говорит о любви семейной, нерастраченной в долгой разлуке. Ему никогда не надоедает общаться с любимой сестрой. Следует учитывать литературную одаренность Ивашевых, передававшуюся по наследству. Рука его — рука писателя. Он напрягает воображение, чтобы дать возможность «представлять», воссоздавать «картины своей жизни», призывает всю свою фантазию, чтобы вообразить себе в образах жизнь близких: «Думаю об вас, мои дорогие, переношусь в ваш край; кажется, вижу благорастворенный воздух; благоухание цветов, вижу красоту зданий; изящество и прелесть всюду. Но миг пребывания в сих воздушных замках, в которых я соединял милых сердцу, глядел на них, с ними беседовал,— промчался: я очнулся и увидел в окно снег, падающий хлопьями, и вслушался в скрип калитки, неблагозвучно разговаривающей с ветром.— Чтоб забыть наш холод, негостеприимный наш воздух, мне стоит только перебраться из кабинетного своего подвала в верьх,— к жене, к матушке, к детям: там тепло сердцу»340. Осознание, что можно создать иллюзию общей жизни семьи через тысячи верст пространства, путем усиленной работы воображения, оттачивают его перо, создают тот живой роман восприятий и впечатлений души и мысли, который, по приводимым уже словам А.И.Герцена, «поражал» даже «III отделение», перлюстрировавшее его переписку. Во всяком случае, с точки зрения литературно-стилистической приводимый пассаж видится в ключе не худших достижений, например, Марлинского.

Письма Ивашева реализуют психологический тип эмоциональной открытости. Он входит во все детали жизни, бесконечно обыденные, но они ему интересны, поскольку связаны с близкими существами: лишаи на ногах прелестной Камиллы, понос Петруши, простуда Мани — здесь он едва ли сам не «Наташа Ростова». Следует отметить, письма были бы интереснее, если бы он не так любил Лизу. Временами кажется, что он бы и вообще не писал о себе, а только ей – о ней же, да она требовала подробностей: «Когда пишу к тебе, почти всякий раз со мною случается, что хочу тебе со всеми подробностями говорить про наш быт, а в письме от начала до конца говорю о тебе. Брани же. Но знаешь ли, неблагодарная, сколько места в нашем кругу занимает твоя особа, отделенная от нас тридевятью государствами?»341.

Детальность стиля его писем коррелирует с детальностью его живописи. Через огромные пространства он по-прежнему ощущает семью единой средой. Конечно, Ивашев вынужден ограничиваться сугубо семейной сферой, боясь соглядатаев переписки. Но это же заставляет, прибегая к метафорам, создавать чеканные формулировки, одной фразой характеризующие его жизнь и личность: « негостеприимный воздух» изгнанья», «дни, падающие мерными каплями», «жизнь моя … — в роде Вольтова столба, орудием, служившим на тысячу опытов человеческого достоинства». (Вольтов столб — первый химический источник электричества, изобретенный в 1800 г. Алессандро Вольта и названный по его имени) и пр. Мы можем говорить о целостном художественном видении мира, о литературных приемах Ивашева, — они детально-живописны, и внешний образ дается как знак нравственного внутреннего состояния: «в нашем уголке было тоже событие, которое живо занимало здешних жителей: Архиерей (Афанасий), объезжая свою Эпархию, посетил наш Туринск. Старец — невысокого роста, и лица прекрасного, выразительного, украшенного еще седою, белою бородою, подобного тем ликам, какими пишут святых угодников. Не льзя найти более согласия в выражении лица с саном, им занимаемым»342.

Заметим, что, несмотря на все нравственные, волевые и интеллектуальные усилия, не всегда удавалось Ивашеву удерживать себя на границе внутренне благоустроенного состояния духа: «Обыкновенные наши способы утешений и успокоений истощаются; и сколько есть сил, все мы, ухватившись, держимся за спасительную былинку надежды»343. Он, посещавший классы Академии художеств, нестерпимо страдает от отсутствия профессиональной художественной среды: «Страшно теперь стало посылать мои марания… Хоть на лицах и напишется снисхождение, но поневоле внутри улыбнутся. Не у кого здесь поучиться, не на что поглядеть, хотя и много живописцов: но лучше пристало им название мертвописцов»344.

И печаль, и раздражение Ивашев передает через деталь внешнего мира — по опасению цензуры, но не только,— это ему свойственно изначально. Так, беспрестанная тоска по образованному обществу выражается в одном из писем через уныло безвкусные цветы на ткани купеческого сюртука, умственный голод — через неприязнь к «пестрой дичи» купеческого общества, стилистически разнородных, не органичных, потому, неуместных сочетаний поверхностно усвоенного «налета европейскости» с косной местной нелепостью (через «немецкое платье», одетое вместе с «платком», украшения, наколотые на верхнюю одежду). Раздражение большого барина против полуобразованных, при дружелюбии к простым крестьянам и вообще к простому народу,— черта свойственная многим интеллигентам и поздних времен. С крестьянами Ивашев короток, но между Василием Петровичем и «физиономиями из местных», стремящихся к образованности «на азиатский манер»,— непроходимая пропасть, и проступает брезгливость барина, та самая пресловутая «культурная пропасть»: «…встретились …с одною из знаменитостей нашего города, с управляющим питейной части, которого зовут здесь откупщиком и который в сопровождении супруги, разодетой по последней моде и многих дам купеческого сословия, в немецких платьях, с платками на голове и с наколотыми украшениями на крыльях летучих мышей, находился также … с самоваром. Увидав с нами Анненкову, которой никогда еще не видали, любопытство взяло заживо женские сердца, и мы видели, как, углубившись в лес, повернули на нас рекогносировку [sic!], и вслед за сим выступила вся компания из опушки леса. Жена откупщика, разукрашенная, расфранченная и разбеременная, явилась первая, окруженная, как Калипсо, нимфами. Вслед за нею показался и супруг в соломенной шляпе, в архалуке, в халате. На халате — в чем-то принадлежащем тому и другому — в красном бархатном сюртуке последнего фасона с огромными синими по бархату цветами. Тогда как жена тащилась, затягивая одну ногу, он приблизился с ужимками, a petits pas, на цыпочках, почти бегом; — Василий Петрович! Камилла Петровна! Как приятно—с, пользуетесь растворением природы-с! И мы тоже-с! С самоваром-с сюда приехали-с? Как приятно-с! И мы тоже-с! Не присоединитесь ли на чашку чая-с? Сделайте ваше одолжение.— Отклонив предложение, обыкновенное здесь учтивство, расшаркавшись и раскланявшись, и, наконец, возвратившись домой, после этой прогулки, этих самоваров, этих людей, правда предобрых, прегостеприимных, и вправду имеющих хорошую сторону, но… после всей этой дичи, мы попали в тот очарованный круг, который вы обвели вашим пером: Как поневоле, не сравнить два наших образа жизни, и как не подарить тебя предметами сравнения!»345.

Боязнь Ивашева самая острая — потерять самою потребность к саморазвитию, интерес к творчеству, предметам изящным и размышлениям отвлеченным,— с горечью безжалостной самоиронии он подхлестывает себя зарисовками своей ежедневной обыденности, вынуждая и понукая смотреть со стороны на свое бесцветное и нищее впечатлениями существование: «Что сказать о себе? — Если исключить преестественные помышления о семействе да об вас, моих милых, так разбросанных, всех так далеко живущих друг от друга,— в моей узкой голове только и остается места на заботы о постройке, которая все еще не кончается. — Толстею, седею; морщин мало, лице прежовиальное346, так что самому смешно на себя взглянуть.— Глаза немного слабеют, да не беда: нечего читать. Поживу здесь, сделаюсь, как один многоуважаемый здесь человек, который принес мне 4-ю часть романа, прочтенную его женою, и просил мне дать 3-ю часть. «Я прочел после жены 4-ю книжку, и мне книга очень нравится. Прошу у васъ 3-ю…» – Третью? – «Да, все равно: а когда возвратят къ вам 1-ю и 2-ю, то не оставьте прислать ко мне». — Право, не выдумано, мой друг!—

Ему, выросшему в образованнейшем обществе, довелось попасть в среду фантастически невежественную, и подавленные порывы очаянья отдают еще болью легкой жалости к себе: «Да еще просьба к Вам, В.П.; вот по оказии купил очки для себя… пишу много, зрение портится… — посмотрите: и оправа славная… и стекла пречистые… а будто все фальшат. Как надену, ничего не вижу… — Скажите мне: так ли надеваю их?» Мне так и хотелось предложить ему надеть на хвост, как в басне Крылова. И верь, все это невыдумано»347.

В борьбе с этой чуждой стихией Ивашев и устраивает дом по-дворянски, «как у батюшки», прилагая к этому немало усилий: «знаешь ли, почему нравится оно [место] мне особенно, кроме того, что там суше и здоровее будет для детей? Дом будет на горе над рекою;— так как Батюшкин дом в Симбирске: вот и все»348.

И его дамы строят вокруг дома европеизированный мир в цветниках и оранжереях, быть может, вовсе бесполезный с точки зрения практической целесообразности, совсем лишний для их материального состояния (все массы сортов парижских далий, посаженных М.П. Ле-Дантю — «настоящие карлики», сообщает Ивашев со смехом), но необходимый для их культурной устойчивости: На самом деле Ивашев изнемогает под грузом прозаических физических работ, призванных прокормить семью: «Мой удел теперь: — воздвигать заборы, делать навесы для коров да строить курятники»349. Однако полностью поддерживает, одобряет воссоздание красоты излишеств, изящества без пользы: «Моя Камиллушка поправилась здоровием. У нее тоже часть в огороде: парники с арбузами и дынями. И мы будем вкушать шесть дынь и пять арбузов. Моя же часть на этот год строение. Оно так хорошо идет, что я вывел в фундаменте одну среднюю стену прямо в окно. Я похватился тогда только, когда выложили до оконницы. Пришлось справлять кое-как грубую ошибку – и эти хлопоты были одной из причин короткости и несвязности моего последнего письма»350; «Мы ходим ежедневно любоваться своим огородом: тут же и плуза351 с матушкиными цветами. Над этим не шутите: тут есть далии: желтофиолям, левкоям, резеде щету нет. Наши окна украшены 10 горшками камелий. Только нет роз: но я надеюсь, что и их достанем»352; «Матушкин цветник роскошно красуется незнакомыми в нашем краю далиями всех красок.— Хорошая погода даже слишком постоянна для хлебов.— Также как и ты, мой друг, мы прогуливаемся в окрестностях города. Любимая наша прогулка в верстах трех от города, в лесу, где матушка ботанизирует или помогает Камилле собирать травы душистые для Петрушиных ванн. Иногда присоединяются к нам Анненковы и тогда Камиллино Общество шумит и кричит не менее, как путешественники, рассаживающиеся в паровые повозки»353; «Ты спрашиваешь? есть ли уголок для матушкиных цветов? — Цветник и огород у нас возле самого дома; Матушка, проснувшись, может окинуть глазами своих воспитанников. И в нынешнем году, или, вероятнее, от худого свойства земли, все воспитанники ее настоящие карлики. Непременно удобрю землю к осени. Жаль смотреть на ее потерянные труды. Деятельность ее неутомима. Ни жар ни дождь не удерживают ее: целые часы проводит она в цветнике своем и каждому растеньицу дан взгляд; вижу иногда как, не жалея колен, ощипывает около них сорную траву или вглядывается в завязку»354.

Странно было бы себе представить, что равновесие взаимоотношений, найденное в семье Ивашевых, так поражавшее окружавших, доставалось легко. Как и брак Ивашева, эти отношения во многом держались на способности Василия Петровича к толерантности, мудрой терпимости, признания чужой позиции и точки зрения: «…опечаливает мысль, что ты не вполне довольна. Не могут быть в семье все таковы, как ты, да … сестры; желая, как первого блага, чтобы в семье царствовало совершенное согласие, убеждаю тебя не отстаивать своего мнения. Не сердись, как в последнем письме, и не раздражай мелкопоместных. Единодушие и согласие: вот что видели между нами наши родители: сбережем это наследство. Я занесся и говорю, как будто ты была способна нарушить его. Нет, но я прошу от тебя терпимости, снисхождения…»355. В отстранении от себя, в постоянном взрослении личности Ивашев достигает больших, как бы сейчас мы сказали, психологических эффектов, он научается любить не только близких, но и самою их жизнь: «Люблю вашу жизнь, в которой на все есть время и где время так хорошо наполнено»356. Ты пишешь из Дрездена,— обращается он к сестре,— «теперь мне знакомого, как будто бы я в нем жил, и милого за те беззаботные удовольствия, какими ты в нем наслаждалась»357; «ты… точно угрожаешь мне быть острожной и не все писать, что приходит в голову.— Нет, сделай милость, тоскуй со мной, если тебе тоскуется, брани, если хочется бранить; только будь вся ты в своих письмах, перенеси нам всем всю нашу Лизу»358. Ивашев постоянно побуждает близких давать себе труд напрягать воображение в представлениях чужих чувств, настроений, образа жизни: «Насилу удерживаюсь от желания пересказать один за другим переход чувства в другое при чтении нынешних писем, ... переписка… оставляет с вашей стороны не минуту и час, а целые дни отрады, сближений, мечтаний, разговоров. Видим, слышим вас, страдаем, оживаем с вами»359.

К концу своего существования в Сибири Ивашев смог заново выстроить «мир вокруг себя», в котором его близким и ему самому было психологически комфортно и уютно. Дом по его проекту и его постройки — тот самый, высылки денег на который добился поэт Жуковский у государя Николая I — лишь материальный знак этой внутренней «устроенности» семьи и ближнего круга: «мы дали друг другу слово быть искренними; и я почел бы себя виноватым, если бы не передал чувств, которые занимали меня несколько часов в уединении и которые послужили мне с доброй матушкой и Камиллой привесть ряд вспоминаний, полных не одной печали, но и утешений. Вот уже и Матушка живет у нас в Туринске девять месяцев. Чем более живу с нею под одной кровлей, тем более вижу, сколько присутствие ее доставляет нам радости, утешения, пользы. Всякий день благословляю ее прибытие к нам. С ним Туринск изменился: как будто нарочно и лето было теплым, а что весьма естественно, и чему вы на слово поверите: это то, что осенние вечера для нас стали короче. Как будто нарочно с ее приездом согласовался и приезд Анненковых. Теперь — спустя несколько месяцев после них – прибыл в наш оживившийся круг еще старый знакомец (Пущин), человек добрый, прямодушный, приятный во всех отношениях: присутствием их и нашего Басаргина, еще разнообразятся наши вечера и беседы»360.

Культурное общение, как понимает его Ивашев, то есть возможность следить за размышлениями друг друга («размен мыслей», как он это называет), чувствами, оценками, отношением к тем или иным событиям,— самое драгоценное, единственное и главное интеллектуальное удовольствие, которое у него осталось. Потому достаточно болезненно воспринял он «неравный брак» друга Басаргина, не из-за сословных предрассудков, а из-за вторжения в его мир свободного обмена мыслями — чуждого существа, чуждого своей неспособностью к такого рода общению: «Видались с Анненковыми и Басаргиными. Последний все тот же, на взгляд — суровый и в разговорах — любезный философ: молодая жена не разгладила чела и не отняла любезности. Глядя иногда на его женочку между нами, в нашем кругу, слишком для нее суриозном, мне жаль, что нет ей никого по летам. Elle semble etre depaycée361, и признаюсь, ей должно быть скушно, хотя Камилла, и Матушка, и Анненкова, прерывая часто разговор между собою, обращаются по очереди к ней. Но наш добрый друг, как заметно, старается у себя под тишком дать несколько образованности головушке, не слыхавшей в прежнем кругу ничего, кроме толков соседок, везде одинаковых. По щастию, она не переняла у них любви к сплетням; она скромна, не болтлива, но мало еще привычек общежития»362.

Важнейшая черта самоанализа Ивашева — ироническое или юмористическое отношение к своей персоне. Оно хранило его от чрезмерных терзаний художественной натуры, не имеющей возможностей проявиться в условиях изоляции,— и от уныния,— разумеется, до тех пор, пока он не дошел до своей последней черты терзаний по Камилле: «У нас вот как: с осенью мы старички, матушка и я, немного свихнулись оба. Свихнулись не то что рехнулись; нет: но ревматизмы ли, эморрои ли, гепатиты ли причиной наших недугов, но дело в том, что бочком ходим оба и трудно выпрямить нам спину. Камиллушка иногда жалуется также на спину, но по другой причине, не от старости»363.

Идея восприятия полноты жизни через самоусовершенствование и воспитание в детях привычки к самоусовершенствованию не оставляет Ивашева в самые горестные периоды его жизни: «Если чему завидую в твоем быту, то, конечно, возможности приобретать сведения для детей; да и сам я, с каким наслаждением слушал бы ученые и назидательные разговоры …, а для отдыха мелодии… Поздравляю, мой друг, ты живешь, ты чувствуешь жизнь. Не теряй новую цель — совершенствование — открывшую[ся] твоему путешествию»364.

Ивашев выделяет три важные, с его точки зрения, предпосылки правильного формирования личности. Используя его «домашнюю терминологию», попытаемся прокомментировать наблюдения декабриста. Это «воспитание»: в это слово вкладывается и систематическое образование, и неспешно вырабатываемое умение правильно общаться с другими людьми. Последнее называется в лексиконе их среды «хорошими манерами», но это выражение нужно правильно понять, освободить из позней шелухи советских пренебрежительных коннотаций его первоначальный смысл, подразумеваемый в данном понятии в среде интеллигентного дворянства. Затем выделяется способность к «привязанности», то есть раскрытие эмоциональной сферы, и «щастливые склонности», то есть природные задатки. Важно вовремя заметить то и другое, и развивать, исходя из индивидуальных проявлений365.

Безудержное чтение — общая черта, сформированная семейной средой Ивашевых: «Всего труднее лечить пьяниц, потому что недостает первого условия к излечению: желания излечиться. Тьма отличных рецептов против запоя, а по ним мало вылечившихся. Прости сравнение: а я тебя считаю одержимой запоем чтения и бессонничества, и признаюсь, понимаю сам этих пьяниц. — Так, на этой почте, получив ваши письма, я читал их и думал об вас до двух часов утра»366.

В воспитании индивидуальности мировосприятия, развиваемом через чтение, видит Ивашев главное средство выработать характер и сохранить культурные привычки своей среды у детей: «Дням, падающим нам одномерными каплями, стараемся придать новость смешением и разнообразием занятий; по вечерам читаем; когда приходит Revue changere, ей посвящаем вечера два или три; не то мечтаем над какою-либо главой любимой книги … и готовимся воспитать души наших девочек, сравниваем, применяя к этим дорогим существам, свое мнение с старой опытностью матушки»367. «Развертываются в твоей Маше [дочь Е.П.Языковой] сердце и чувствительность, которых ты не подозревала: по крайней мере в той степени, в какой их находишь теперь. Наперед можно тебя поздравить с новым другом»368.

Манечка Ивашева [старшая дочь В.П. и К.П.Ивашевых] очень скоро стала оправдывать ожидания, оказавшись способной впитать атмосферу свободы размышлений, но также и свободно принимаемых обязанностей, накладываемых семейной любовью: «Долго нам жить до того, чтобы могли и мы с Камиллушкой радоваться на образование и развитие качеств, которые воздают вполне за любовь родителей: но, мой друг, уж и теперь наша Маня нам обещает много утешений. Бог милостив: не угаснет в ней быстрота понятий! Авось все более и более будет укрепляться в ней любовь к ее Маминьке, к которой уже так она привязана, что налагает на себя иногда детские лишения в доказательство привязанности»369,— написал Ивашев Лизе.

Чадолюбие Ивашева проникнуто его даром наблюдателя и исследователя: «Нужно вам сказать, моя дорогая сестра, что я до сумасшествия влюблен в малютку Марию. Она каждый день приобретает новое очарование. И делается грациозной как воздушный бантик [зд. un petit chou: в значении бантик]. А Пьер еще гораздо симпатичнее, чем она, но я вижу с огорчением, что силы к нему еще не вернулись»370. Ивашев-педагог выработал в себе принцип — любить детей ради них самих, а не ради себя: «Петруша все страдает изнурением сил. Недостаток сил останавливает в нем развертывание способностей, принадлежащих по возрасту. Понятия на точке замерзания; авось поправится, но да будет воля Всемогущего: будем повиноваться во всяком случае, и будем сына любить для него самого, когда б даже не пришлось нам видеть возмездия за любовь и попечение»371. Свободное развитие автономной личности исключает авторитарность родителей, подавление индивидуальности, столь обыкновенное для начала XIX века в воспитании детей: «Веселость детей, по-моему, есть лучший барометр или термометр,— как хочешь – состояния их здоровья»372,— утверждает Ивашев. Самое главное в воспитании — совместное переживание,— считает он,— то есть, помимо чтения вместе, разговоры, игры, — вот где естественно формируется мировоззрение: «Иногда также вечером, Камилла и Матушка садятся преважно с Манечкой в лото, для ее поощрения в цыферознании. Тут последняя смешит своим суриозным видом и промахами. В наших разговорах с нею являются» все близкие, все родственники, разлученные с ссыльными373.

Каким бы тяжким физическим трудом не приходилось заниматься Ивашеву в борьбе за существование, как бы ни страдал он морально, не было периода в его жизни, когда б он оставил творческие занятия,— свои собственные — и с детьми: «Карандаши, кисти, музыка, книги: как все это по мне!»374.

Невозможно себе представить, чтобы бывший каторжанин Ивашев не отдавал себе отчет в тяготах жизни (которую он успел узнать с самых неприглядных сторон), уготованных его детям, и вовсе не страдал непрактичностью. Ему пристало бы более приучать детей к цепкости, практической приспосабливаемости, «выживаемости», наконец. Но акцент он делает совсем на других сторонах развития. Вовсе не по недомыслию. А потому что не видит смысла жизни вне ценностей свободного со-размышления и со-чувствия в области «изящного»: «Наше чтение теперь Josiefin Ламартина... Утром мы поочередно занимаемся Манечкой; у нее [Марии Петровны Ле-Дантю] читает она по Французски а у меня по Русски. По Русски она читает довольно хорошо; но очень рассеянна, или лучше сказать недостает ее внимания на чтение более пяти-шести строк. Ты говоришь, чтоб я начал учить ее на фортепиано. Я оставляю фортепиано до осени. Теперь пусть растет, бегая на воздухе: наше лето коротко и жаль зазывать ее в комнату»375.

Особую и необходимую сторону воспитания, делающую человека человеком, в любых условиях, Ивашев определяет как воспитание любви к изящному, ведь искусство обладает свойством не только поворачивать внимание ребенка в правильном направлении, развивать вкус и общий интерес к жизни, разнообразя ее впечатления, но и укрощать дурные стороны и инстинкты: «Как я тебе благодарен, когда призываешь меня, живыми повествованиями чувств своих, любоваться Кореджиевым и Рафаелевым произведениями. Недаром ты видела во мне страсть к живописи: ты знаешь теперь, как может она, под кистью Гения, волновать, укрощать, возвышать чувства наши. Желал бы я, не только для развлечения твоей грусти, но для пользы твоих детей, чтобы ты воспользовалась пребыванием в краю искусств для внушения [им] любви изящного»376.

Не находим мы у Ивашева никакого жеманства в описании болезней, никакого стеснения в изучении болезненных состояний противоположного пола (Вспомним, что почти через век, в интеллигентной среде — сестра А.П.Чехова, Мария Павловна не смела лечить брата, поскольку не могла войти в комнату к мужчине377). Он — лекарь поневоле, держит аптечку, собирает травы, читает научные статьи по медицине, помогает поселянам лекарствами, в этом с годами достиг некоторых успехов. Жизнь заставила. «Pierre … слаб на ногах, задумчив, зуборащение все его мучит, а зубы не выходят; хочет лепетать, а язык связан, тело вяло — не в услугах у способностей, которые так-и-просятся развернуться. Верочка кормится рожком; не захотела груди сама. Верьте или нет: но никакой не придумаю причины кроме… крупинки vilicea. Камилла жаловалась на трепетания в груди и появились у ней лишаи на ногах. Лишаи пропали, а Верочка не стала брать груди. Я прочел статью о Vilic. у Jahr’a: l’enfans ne prend point le lais de la mere»378. Или: «ныне на душе не весело; не весело... Дело в том, мой друг, что моя Камилла по совету моему походила пешком и жестоко простудила зубы, и не только зубы, простудилась и сама; у ней весь вчерашний день была лихорадка. Теперь флюс, и опасные нарывы. Вот одна причина; другая — что ты мало у меня поправляешься.— Что делается с твоей грудью? Я хотел более подробностей.— Сделай милость, помни, что ты обещала мне совершенную откровенность. Не смотри на то, что мне временно от этого может быть грустно»379. Все годы ссылки Ивашев просит Лизу посылать ему журналы, содержащие статьи по медицине, пополняет свое образование, к нему начинают обращаться «поселяне» со своими нуждами и недомоганиями, практический лекарский опыт позволяет ему делать свои собственные прогнозы многих недугов: «Если ничего в здоровии твоем не изменилось с той поры, как писала, т.е. если нервические припадки прошли, но грудь страдает, вероятно, тебе предпишут соленые воды. Я это думаю, прочитав недавные опыты над кровью известного Magentia, вследствие которых пробовали удачно лечение грудных страданий водою с обыкновенною солью и Зельцерскою»380.

Ивашев значительно опережает в своем сибирском уединении позднейший рациональный подход к естественным проявлениям жизни, свойственный людям 1860-х. Его отцовство сродни материнству. Как женщина, когда болеет ребенок, не может надеть на себя драгоценности, так и Ивашев: «Покамест он [Петруша, сын] был болен, я не хотел и за перо приниматься»381.

В письмах много просто бытовых зарисовок, комических сюжетов («жизни, бедной на взгляд, но великой под знаком понесенных утрат» Б.Л.Пастернак), которыми само себя веселит немногочисленное и замкнутое общество: «Наш Басаргин всегда нас посещает… Он все тот же верный друг, строгой и беспристрастный, делает что-нибудь да доброе, или кому-нибудь да добро. Иногда и проказничает: вот пример. Анненков очень близорук; и в очках плохо видит. Недавно, выходя от нас, Басаргин с Анненковым отправились проходиться по городу. Мы с женою и Матушкой отправились также на гуляние и зашли к Анненковой, которая присоединилась к нам. Басаргин, увидав нас издалека, уверил Анненкова, что идет к ним на встречу отставной поручик такой-то, с семьею, у которых в доме они нанимают квартиру и которые страх надоедают Анненкову. Когда мы почти сошлись, представь удивление нас всех, особенно Анненковой, видя, что муж ее пресухо ей и нам поклонился, и повернул вбок – и вообрази смех, который по разгадке поднялся между нами»382.

Ивашев внимательно следит по иностранным журналам за происходящим в мире, просит в письмах дать разъяснения всем новостям общественной и научной жизни: «Почтовые наши повозки не паровые кареты, в которых ты долетишь до Лейпцига. Описание твоей прогулки в локомотиве восхитило меня. В нашей матушке России положено им тоже начало. Перелетывают в них из Петербурга до Петергофа, но если бы в нашем запалом уголке, где об этом еще не знают, где не читают даже газет, рассказывать о таком чуде искусства, верно наши старожилы про себя подумают, что их морочат и подновляют сказку про Амелю дурачка, который, если помнишь, ездил на печи без лошади по его дурацкому прошению, по щучьему велению»383.

Когда строение дома, столь долго и радостно ожидаемого, было завершено, строй души Ивашева невозвратно разрушился: «Две комнаты вверху составляют мой кабинет; тут предполагалась и комната для моей Камиллы. Вверху теперь живет товарищ мой Пущин… Добрый друг мой Лиза, я начертил тебе кое-как план моего дома. Исправь воображением углы и линии, неправильные под моим карандашом; но то, что есть у тебя, хоть сделано и худо, все-же подает тебе понятие о нашем теперешнем жилье… Я желал удобности и простора: нынешнее стало слишком просторно… Есть мне место в уединении, невидиму никем, раздуматься, нагруститься по воле…Это место выбрано было для постройки моей незабвенной Камиллой. Как часто вместе со мною посещала она работы! Не угодно было Провидению… Но вот; опять мысль переходит к жалобе. Я разорвал бы начатое письмо, когда б я не знал, что ты требуешь от меня отчет о состоянии души моей. Пускай же остается сказанное и все, что случится сказать. И тебе ли не отгадать, что говоря о доме, которого постройка была предпринята с тем, чтоб ей, моей милой подруге, пользоваться его удобствами, теперь часто мне случается предоставлять себе, сколько находили бы мы вместе новых удовольствий…»384.

Уединенный образ жизни обостряет присущее Ивашеву свойство проницательности, умение «читать в сердцах»: «Горе за горем у тебя [Лизы] следуют; читая то, которое только что налегло на сердце, знаю даже другое, которое тебя ожидает… Ты не выходишь мне из ума…»385.

Естественная религиозность Ивашева, привитая матушкой в детстве, не остается формальной традицией. Бесспорно, утраты всего дорогого в жизни, следующие одна за другой, подвергают веру мыслящего Ивашева тяжелой проверке. Но бесконечно страдая, он, подобно своим родителям, предается бесконечной горести, но никогда — ропоту, трактуя все с ним происшедшее как действие Провидения. Очень часто встречаются в письмах к Лизе подобные рассуждения, как будто, дав волю острому страданию, он удерживает сам себя на спасительной черте веры в жизнь вечную, встречу любящих в ином «свете»: «Вот уже несколько дней,— записывает он после смерти Камиллы,— как мы вдвоем с матушкой перечитываем по нескольку листов в той книге, которую часто перелистывала наша Камилла, и в которой все то ясно, что нашему разумению кажется еще темно. Я с наслаждением читаю главы, которые освящаются доказательством, что души дорогих нам существ еще и в новом для них мире видят и слышат нашу любовь к ним. Утрачивает ли душа, по разрыве с телесной оболочкой, друзей своих и возлюбленных ею на земле? О нет! Все же живут они в недрах общего отцовского крова; она вмещает еще их в любви: та разница только, что не сообщается с нами по земному. Нищету нашу знают утраты, что в руках Божиих»386.

14

Свободный выбор крепостной: Прасковья Рыбоконова.

Младшие Ивашевы, внуки декабриста, как-то заказали в Петербургской фотографической студии портрет своей старой няни, бывшей крепостной, оставшейся жить в их доме, как заказывали бы портрет любого другого члена семьи и близкого друга. Так ее изображение дошло до потомков. «Заглянуть внутрь себя» всегда означает и «увидеть другого». Она и умерла на руках детей старшей дочери декабриста — Марии Васильевны Трубниковой.

Как говорилось, развитие индивидуальности в эпоху «тайных обществ», во времена декабризма, неизбежно сопровождалось решительной внутренней работой — осмыслением страдания крепостных, что в какой-то мере обостряло разорванность сознания, приносило подлинные мучения по поводу несоответствия своего образа жизни и своих возможностей — по сравнению с другими. Отсюда берет свое начало понятие нравственного долга, обязательства перед другими. Тут и было заложено интеллигентное общество в России и положено начало русской литературе — страдание из-за «другого», со-страдание, вот без чего понятие российской интеллигентности трактовать немыслимо: «Мужицкий бунт — начало русской прозы. / Не Свифтов смех, ни Вертеровы слезы, / А заячий тулупчик Пугача, / Насильно снятый с барского плеча»387. Желание способствовать улучшению участи простого народа энергично и ярко проявлялось у стариков Ивашевых, сострадание к неравенству ближнего обратило Ивашева к тайному обществу. Это отношение декабриста к простому человеку жизнь неминуемо должна была подвергнуть жестоким испытаниям. Но идея Василия Петровича, оказалось, связана была с самой сущностью его личности, каторга, ссылка ее не убили. Когда Ивашев умер, весь город, огромная толпа простых людей сошлась на его похороны (подобно тому, как крестьяне Петра Ивашева не доверили никому нести гроб старика, несмотря на нешуточное недовольство полиции). Объяснялось это тем, что как только Василий Петрович освободился от каторжных оков, в буквальном смысле, он не забывал участвовать во всех нуждах людей, стесненных еще более его, и не уставал понимать, что кому-то живется еще хуже: «Ивашев в материальном отношении был вполне обеспечен, отличался широкой благотворительностью, помогал бедным, а больным раздавал из собственной домашней аптечки лекарства»388.

«Двойных стандартов» в сфере частной жизни, увы, нередких для поборников свободы, не существовало для Ивашевых. Благожелательное, человечное отношение к крепостным, выявление среди них одаренных, талантливых, вообще способных развиваться, учиться — стало привычной практикой для старших Ивашевых. Таким образом, мало-по-малу внушенные хозяевами принципы и самый обиход жизни стал прививаться и ближайшему кругу крепостных, становившихся подлинными помощниками в сложном ведении хозяйства, финансовых операциях и пр. Уже упомянутого помощника Петру Никифоровичу во всех делах, незаурядного художника Никиту Петровича Козлова, в исследованиях последних лет называют «интеллигентом», и это, как будто, даже стало общим местом: «Очевидно, Козлов принадлежал к семье дворовых людей, которые в 1790-1840-е годы были ближайшими помощниками Ивашевых во всех хозяйственных делах. Образованные, наделенные природной сметкой, они принадлежали к крепостной интеллигенции… За многолетнюю усердную службу Герасим Ларионович и Ларион Петрович Козловы были «отпущены вечно на волю»… В рукописном отделе Российской государственной библиотеки среди известных исследователям писем Ивашевых, писанных преимущественно на французском, удалось обнаружить несколько скромных листков с подписью Никиты Козлова. Подкупают свободный слог, прекрасный русский язык этих писем»389. Слово «уважение», на которое указывает правнучка декабриста Е.К.Решко, самое уместное во взаимоотношениях Ивашевых с некоторыми своими крепостными. Собственно, благодаря их особенному отношению Козловы и Рыбоконовы стали известны в истории390. Исследовательский интерес искусствоведов недавних лет к творческой личности Козлова вылился в итоге в единодушное мнение: «вполне сформировавшийся» художник, «прошедший иконописную школу, соприкоснувшийся с «ученым» искусством самого высокого уровня»391.

Подвиг жен декабристов, невест и подруг воспет в истории. Несколько «за бортом» остались страдания родителей, в частности Ивашевых, чья готовность ехать и терпеть лишения вместе с любимыми сыновьями, была отвергнута властью. Ну уж совсем вне внимания до сих пор — подвиг простой крестьянки, крепостной Ивашевых, по доброй воле избравшей ссылку в Сибирь: «Петр Никифорович, собрав дворовых, спросил, кто хочет служить молодым господам. Желающих оказалось много. Петр Никифорович выбрал Прасковью Дмитриевну и мужа ее Федора»392… Прасковья вынянчила всех троих детей Ивашевых, и была самой верной и безотказной помощницей и другом Камилле. После смерти Ивашевых последовала за старшей дочерью, Марией Ивашевой (Трубниковой). Жила с ней и в Петербурге. После отмены крепостного права отказалась уходить куда-либо, считая эту семью своей. В Воспоминаниях дочери Трубниковой, О.К.Булановой, много страниц посвящено этой оригинальной и сильной личности. Видно, что с ней считались, как с членом семьи, да и просто любили, но еще «побаивались», даже сама Мария Васильевна, которая всегда учитывала мнение старой няни393.

Критик Владимир Васильевич Стасов тщетно взывал к проявлению писательского любопытства у Льва Николаевича Толстого к Ивашевым хотя бы ради того исключительного «народного типа», который представляла собой няня Прасковья: «Нынче уже совсем мало осталось людей на лицо из эпохи декабристов, а если и остались такие, то все это дворяне и иные люди среднего сословия. Представьте же себе, что мне случилось набрести на отличного человека того времени, и этот человек – во-первых, женщина, (разумеется, старая, а во-вторых, — женщина из «низшего» сословия). А именно – это няня, умная, толковая, энергичная, которая в 1826 г. молодой горничной последовала за своим сосланным господином и его молодой женой, добровольно поехавшей с ним; что это за женщина такая, и с какой благоустроенной душой, вы можете судить по тому, что пришло одно такое время, когда ее «барским детям» нечем было существовать, она вязала чулки, продавала их,— и только этим они все и жили. И так далее, и так далее. Мне кажется, вам бы не худо при случае повидать эту хорошую старушку и послушать ее»394.

Идеи декабриста сумели реализовать его дети и внуки на отпущенном им жизненном пространстве: они научились дружить с людьми других социальных слоев без панибратства и ложного снисхождения, с пониманием достоинства своего и чужого. «Отношения с прислугой» пугали мужа дочери декабриста, К.В.Трубникова, между прочим, считавшего себя «прогрессистом» и покорившим когда-то в юности сердце Манечки Ивашевой «главным образом своим либерализмом и цитатами из Герцена»395.

Разрыв идеального и житейского у отца неприятно поражал детей Трубниковых, приученных к выстраданной еще их дедушкой-декабристом цельности жизни, казавшейся полвека назад романной. На отчуждение от отца, сторонника традиционно сословных взглядов, сильно влияло его понимание отношений с людьми «низшего звания»: «поднимались гонения на разговоры с прислугой, с которой вообще в доме существовали дружеские отношения, тем более что обыкновенно они жили у нас десятками лет. Объявлялось, что каждая заглянувшая на кухню — будет наказана»396. Отца в таком случае старались обмануть, дружеские отношения никогда не прекращались…

Сочетание «крепостная интеллигенция», «крестьянская интеллигенция» появится в российской печати едва ли не через каких-нибудь несколько лет после знаменитого «открытия вновь» Боборыкиным слова «интеллигенция» — на социальных просторах более широких, нежели дворянское сословие. Ожидая упрек в излишне прямой «терминологичности», скажем: самостоятельная индивидуальность Прасковьи Рыбоконовой, независимый очерк ее жизненных решений и поступков, быть может, позволяют и ее включить в интеллигентское «надклассовое сословие», подобно ее бывшим «хозяевам», ставшим друзьями.

15

III

"Свергая иго предрассудков". Дочь декабриста и "дети детей": Мария Трубникова, Мария Вырубова.

Петербургская законодательница новых женских мод, провозвестница русского феминизма.

Впервые в России носить брюки осмелились дамы Петербурга. Но — помимо избравшей и «мужской» образ жизни, несколько странной и, по-видимому, никак не реализовавшей своей женской сущности Надежды Дуровой, — первой была не эпатирующая в 20-е годы всех и вся жена поэта Надежда Мандельштам, не экстравагантная поэтесса Серебряного века Зинаида Гиппиус, а добропорядочная мать обширного семейства, жена респектабельного журналиста и издателя многих петербургских журналов, — Мария Васильевна Трубникова (1835-1897). Случилось это в 50-е годы XIX века (Не ранее Трубниковой, в середине века того же века осмелились одеть брюки в Америке Амелия Брумер, в Европе, как известно, Жорж Санд). И Трубниковой же обязано российское общество знакомством с трудом Чарльза Дарвина «Происхождение видов», впервые увидевшего свет ее стараниями и в организованном ею издательстве. Однако ни «сухарем» Мария Василеьвна не была, и эпитет «дурнушка» тоже к ней никак бы не подошел. Она не шокировала людей какими-либо дерзкими выходками или, Боже сохрани, вызывающей манерой поведения, всегда оставаясь благовоспитанной дамой, приятной и для многих даже обворожительной в обществе, женственной и доброжелательной, по-французски маленькой и изящной — вскружившей в ходе своей насыщенной интеллектуальными бурями жизни не одну умную «философическую» голову.
Воспитание Манечки, после того, как бабушка Мари-Сесиль Ле-Дантю увезла осиротевших детей из Сибири, продолжилось в Симбирске, в доме княгини Екатерины Петровны Хованской (1811-1855), родной сестры декабриста и жены князя, камер-юнкера Юрия Сергеевича Хованского, позже — чиновника по особым поручениям при Симбирском губернаторе. В семье тетушки ей и дышалось вольно, и здесь она достойно могла завершить образование: к воспитанию здесь подходили с таким же тщанием и душой, как в доме родителей Ивашевых. Юной Марии Ивашевой повезло учиться у весьма просвещенного и ученого священника, позже протоиерея Федора Степановича Троицкого, фигуры оригинальной и не характерной для священнической среды ни тех, ни даже нынешних времен. Дерзнувший жениться на немке Линман, гувернантке графов Головкиных, Троицкий, владелец огромной библиотеки, руководил пансионом в имении князей Хованских. Это «был особенно оригинальный пансион, под фирмою: «для местных дворян». В доме Гончаровых я часто видал протоиерея Троицкого уже стариком, но и тогда он был красавец и щеголь. Одевался в бархат, имел приятный голос, живо и увлекательно говорил, а от братии своей — попов — отличался особенно изящными манерами и умением держаться корректно»397. Пансиону отдал дань в автобиографических записях И.А.Гончаров, некогда в нем учившийся. Пансион посещали все дети декабристов. Никто не препятствовал Манечке в чтении философской литературы, но у родственников она стала той, кем и оставалась все последующие годы — воспитанной и светской. Другое дело, что ее особым свойством, присущим и от природы и развитым воспитанием, была оригинальность мировосприятия, «отвлеченность ума», проявлениями которого однако оказались прежде всего «воля и план», как вспоминала Ариадна Тыркова, некогда окончившая Высшие женские курсы398.

На углу Гороховой и Морской, в прекрасной квартире, с обширным штатом прислуги и великолепным конным выездом, в своем светском литературном салоне принимала многих знаменитостей Мария Трубникова, дочь декабриста Василия Ивашева и француженки Камиллы Ле-Дантю. С ней дружили самые чопорные аристократы и крайние радикалы, и она их всех в своем доме умела примирить, за что в петербургском обществе получила прозвище «Крейберг» — по имени знаменитого в середине XIX века укротителя диких зверей399. Это свойство было вовсе не проявлением предрасположенности к безграничному конформизму, но свидетельство ума не только отважного, но и гибкого (как и подобает уму вообще), а также правильно воспитанного и состоявшегося умения принимать точки зрения и образ жизни, отличный от ее собственного: «К счастью, она была одна из тех, кто сразу соображала, с кем имеет дело» (А.Философова). Это же свойство толерантности давало прочность и свободу в утверждении ее образа жизни и мысли, и вовсе нигде не встречавшихся. Более чем через полвека в память зятя Марии Васильевны, известного земского деятеля и «чернопередельца» Сергея Алексеевича Вырубова, появятся такие строки: «С.А. вращался в лучших интеллигентных кружках петербургской молодежи» (имелись ввиду дом Трубниковой и В.Г.Короленко)400. Мемуаристы, исследователи сходятся в одном: много оказалось в середине века в Петербурге умных, образованных, готовых действовать женщин, но никто так не владел способностью привлечь к себе людей, как Трубникова, а также сформулировать идею и подвигнуть окружающих к ее реализации.

Подобно генералу Ивашеву и его супруге, людям XVIII века, отцу-декабристу и матери, сделавших чтение постоянной своей и любимой привычкой, Мария Васильевна «страстно любила чтение» — вся жизнь ее была превращена в процесс самообразования, в вырабатывание своей собственной точки зрения на традиционно трактуемые отношения в обществе, и это полностью перевернуло ее modus vivendi401.

Итак, Мария Трубникова, родившаяся в ссылке в Сибири, много видевшая настоящих лишений и нужды, не довольствовалась ролью светской дамы. «Уже в то время»,— в возрасте едва перешедшим за черту двадцатилетия,— она была «определенной, сильной личностью» (Леткова-Султанова), производила «обаятельное впечатление своим умом и вместе с тем скромностью» (Н.В.Стасова)402. Как уже говорилось, в ее семье было принято прививать не только юношам, но и девочкам, умение самостоятельно и независимо мыслить, и потому все потомки Ивашевых сформировались совершенно разными людьми по образу мысли. Наполовину француженка, хрупкая, легкая и красивая, пишущая для себя, «в стол», романтические и печальные стихи403, но обладавшая твердым характером, она мало напоминала «эмансипаток», карикатурно изображенных в романе И.С.Тургенева «Отцы и дети» (кстати, ей принадлежал экземпляр романа с личными пометами и добавлениями автора на полях404). Мать четверых детей, горячо ими любимая, она много посвящала сил и времени их воспитанию, и они так привыкли к ее постоянному благожелательному присутствию, что с трудом переносили даже краткие разлуки с нею405.

«Она учила азбуке самосознанья» (А.П.Философова)406. Однако воспитывала их не так, как было принято в ее круге. Разумеется, она не только приучала своих девочек к вольным и строгим брючным костюмам, к спортивным играм, к работам в саду и огороде, она прививала им любовь к чтению серьезной литературы и знанию языков, а главное — учила с малолетства критически осознавать социальное устройство общества, тактично и просто общаться с людьми низших социальных слоев, понимать трудности их жизни. Она передала дочерям свое понимание цели женской жизни — получить профессию, уметь самостоятельно зарабатывать себе на жизнь интеллектуальным трудом407. Не стоит и говорить, каким диким в те времена казалось подобное воспитание — не только окружающим, но и собственному мужу Трубниковой. Рассказывают, что заслышав колокольчик приближавшегося экипажа, везшего отца семейства домой, девочки стремительно переодевались в «приличные платья барышень»408…

Была ли она счастлива в личной жизни? Нет, не была. Имя ее Мария в переводе с древнееврейского означает «горькая». Привыкшая всего добиваться тяжелым и честным трудом, она не могла одобрить финансовых афер, в которые Константин Трубников частенько бросался, кстати, и пустив по ветру ее личное состояние. Все это привело Трубниковых к разводу, которого Мария Васильевна не побоялась, осознав, что ее муж не тот, кого она назвала бы порядочным человеком409. Проведшая детство в каторжном Петровском заводе, где легко обнажалась истинная сущность человека, видевшая пример жертвенной жизни своих родителей, она привыкла мало чего бояться в жизни. Впрочем, ее дарил своей дружбой Антон Рубинштейн, и о его роли в ее личной жизни скажем несколько ниже…

Какой в те времена могла быть реальная сфера деятельности, дававшая заработок для женщин ее круга? Литературное переводческое творчество. Нельзя сказать, что она была первой в этой области — известны многие блестящие переводчицы и в начале XIX века,— но она первая сумела поставить эту работу на профессиональные рельсы и научилась зарабатывать этим трудом деньги. Прекрасно владеющая пятью языками, Мария Трубникова переводит романы и общественно-политические статьи, ведет библиографические и критические отделы в столичных журналах, пишет работы о женском положении в обществе для европейской прессы. Важно, что она выработала в себе профессионального редактора, публициста, осознавая в своей жизни работу не как эпизод — от случая к случаю, а как систематический и ежедневный образ жизни. Отсюда, например, в 1863 у нее образовалась постоянная должность заведующей литературным отделом, переводами и библиографией в «Биржевых ведомостях», которую она исполняла несколько лет, она вела систематические обзоры иностранной журналистики для России (например, в «Новом времени») и обозревала особенности российского женского движения для Европы (например, в «Now a day» в Лондоне). Рассматривая и деятельность переводчика как профессиональную, вместе со Стасовой она задумала даже нечто вроде семинара, занимающегося содержательным и стилистическим анализом различных переводов произведений, например, Андерсена410.

Сейчас, когда маятник феминизма порой доходит до крайностей, трудно представить себе, как в середине XIX столетия женская жизнь отставала от общего развития общества. Тютчев в 1850 г. посвятил русской женщине одно из самых унылых и безнадежных по настроению стихотворений:

Вдали от солнца и природы,

Вдали от света и искусства,

Вдали от жизни и любви,

Мелькнут твои младые годы,

Живые помертвеют чувства

Мечты развеются твои.

Она задумывается о том, как организовать сравнительно независимую жизнь в России и для других женщин. Обладая трезвым умом, Мария Трубникова старалась ставить пред собой реальные задачи: она знает, что невозможно сразу пытаться изменить положение женщин всех социальных слоев, и берется за переворот в судьбе женщин ее круга. С тех пор и начались ее знаменитые «понедельники», которые для многих образованных женщин ознаменовали начало «осмысленной жизни»411. Прежде всего, как она это понимает, для независимой жизни нужно систематическое образование. Мария Трубникова составляет прошение об открытии Высших женских курсов на имя ректора Петербургского университета, подписанное многими влиятельными особами — ее обширные знакомства в свете Петербурга очень помогли — и с близкими ей по духу приятельницами, Надеждой Стасовой и Анной Философовой, организует первое в России высшее учебное заведение для женщин, которые отныне могут заниматься серьезной наукой412. Эти три имени Трубникова-Стасова-Философова — по оценке современных исследователей станут символом преображения женской роли в обществе в России на протяжении всего XIX столетия413. К преподаванию ею были привлечены университетские ученые химик Дмитрий Менделеев, ботаник Андрей Бекетов, историк литературы Орест Миллер и пр.

Первая переводчица "Маленьких женщин" в России.

По воспитанию и происхождению Мария Трубникова — на границе двух миров, европейского и русского. Она прилагает все силы, чтобы познакомить русских девочек с европейской «молодежной» литературой, художественной и познавательной, которой еще просто нет в России. Она создает первое женское профессиональное издательство — «Переводческую артель». Весь, как бы мы сейчас сказали, издательский процесс осуществляется женщинами, получающими деньги за свой труд: от переплетных до иллюстративных работ, от перевода до редактирования. Более чем через полвека вновь в России появятся издательства, руководимые женщинами. За время работы артели впервые в России увидели свет: «Сказки» Г.Х.Андерсена, «Маленькие женщины» и «Старосветская девушка» Л.Олкотт, «Рассказы о временах Меровингов» О.Тьерри, «Путешествие по Амазонской реке» Г.В.Бетса, «Женский труд» А.Дауля, «Миддлмарч» Д.Элиота и другие.

Мало кто помнит сейчас, какую роль для нескольких поколений девушек, для воспитания их эмоциональности и характера, играли книги Луизы Олкотт. К сожалению, по первым (дореволюционным) изданиям установить имя переводчика — довольно редкая удача (имена их, как правило, не указывались). Но бесспорно известно, что первой переводчицей Олкотт была Трубникова414. Взялась она за эту работу оттого, что нечем было платить за обучение детей. Но выполнила ее с увлечением и основательно, как все, за что бы ни бралась: «Мама отважно принялась за литературную работу и трудилась не покладая рук, — я стала немного помогать матери, переводя отдельные главы заказанных ей переводов. Так, я помню, переводила вместе с ней «Маленькие женщины» Луизы Олькотт»415. Особенно следует отметить, что Трубникова и Стасова, тщательно и добросовестно подходившие к переводу текстов, дали жизнь «Сказкам» Андерсена: изданные в 1857 и иллюстрированные передвижником Михаилом Петровичем Клодтом (фон Юргенсбург), они имели огромный успех и долгую историю в России, продолжающуюся и по сей день.

«Мечты это. Очень может быть, что мечты, но не все ли, что воплощается и живет, «плоды мечты и слова человеческого»?» — из письма М.В.Трубниковой.

«Рассказывать ее биографию — значит рассказывать историю женского освободительного движения»416. Систематически занимаясь социологией, Трубникова создает общественную организацию, призванную помогать женщинам из неблагополучных семей: нанимаются дешевые квартиры, где поселяют женщин, брошенных мужьями, вдов, обремененных детьми и т.п. Устав предусматривал открытие детских садов, женских мастерских, дешевых столовых. Более полутора века назад Мария Васильевна решилась поднимать те вопросы женского положения в России, которые только ныне начинают разрешаться с великим трудом. Заметим здесь, что предприятия Трубниковой — не только воплощение веяний времени, но и реализация идей ее рода: в начале столетия ее бабушка, Вера Александровна Ивашева, задумалась о судьбе и образовании «бесприютных девиц», и тогда стала деятельной работницей в «Обществе христианского милосердия» попечительницей «Дома трудолюбия»…

В любом новаторстве дело не может обойтись без малопривлекательных сторон. Хотя карикатурно описанные в романах Н.С.Лескова «На ножах» (1870-1871), «Некуда» (1864) откровенные глупости и преувеличения молодого поколения прогрессистов никак не касались «дам-патронесс» этой общественной инновации — Стасовой, Философовой и Трубниковой, однако последняя вступила с писателем в принципиальный спор на страницах печати — в «Вестнике Европы», в «Новом времени» и «Петербургских ведомостях». Она понимала, как общество может быть напугано талантливым гротеском, что в конечном итоге может послужить возобладанию депрессивных настроений в поколении молодых, находящихся между Сциллой обветшавших устоев и Харибдой нелепых и доводимых до абсурда нововведений.

Разумеется, никакого созвучия между «поздним» Достоевским и нею быть не могло, однако ж они видались в домах общих знакомых и, видимо, не без любопытства друг к другу: неизвестно, чего больше по отношению к Марии Васильевне в очень женском наблюдении Е.А. Штакеншнейдер — иронической непризяни к «Трубниковой и компании» — как она пренебрежительно, но невольно выделяет ее «из массовки», — или плохо скрываемой ревности к вниманию, который уделил Марии Васильевне Достоевский: «Полонский был также в числе гостей, и были Трубникова и Мордвинова. Боюсь, не разочаровал ли в этот вечер Достоевский Трубникову, в качестве дочери декабриста наследственную поклонницу Запада и Французской революции. Очень уж он мрачными красками рисовал их и будущее Европы»417.

Трубникова многого добилась на общественном поприще. Ее деятельность поощряет Александр II, несмотря на сильное противодействие и возмущение большей части двора418. Ее почтил своим вниманием и ведет с ней переписку великий сказочник Андерсен. С ней тесно общались французская романистка и феминистка Андре Лео а также поборница женских прав во Франции Жени Эримур, английская издательница женского журнала Жозефина Буттлер.

Смело можно сказать, что Мария Трубникова стала знаковой фигурой русского феминизма, именно ей адресовано знаменитое «Письмо русским женщинам» английского философа и экономиста Джона Милля. «Милостивая государыня,— пишет Милль,— с чувством удовольствия, смешанного с уважением, я узнал, что в России нашлись просвещенные смелые женщины… Благодаря вам Россия, быть может, опередит просвещенные страны. Это будет новым доказательством того, что нации сравнительно поздней цивилизации воспринимают иногда раньше старых великие идеи прогресса….Я глубоко убежден, что нравственное и умственное развитие мужского пола легко может остановиться или пойти назад, если развитие женщин будет сильно отставать»419. Для созданного ею содружества женщин, живущих осмысленной жизнью, появилось наименование: «женский интеллигентный пролетариат»420. Мария Трубникова была близко знакома с Чернышевским, ее черты — в образе Веры Павловны — и «черты» ее общественных предприятий, безусловно, узнаваемы в романе «Что делать».

При всей присущей Трубниковой светской гибкости вряд ли ей быть легко, слишком необычной была ее жизнь: женщины бессознательно могли видеть в ней соперницу, не слишком уверенные в себе мужчины должны были ее опасаться и сторониться… Впрочем, запросы ее многогранной натуры не далеко ограничивались сферой социальной и политической — до конца жизни любил играть для нее, оставался ее почитателем, близким другом и ее — и ее дома — великий музыкант и основатель Петербургской консерватории Антон Рубинштейн. Известно, что немалые сборы от его благотворительных концертов служили созданию Высших женских курсов.

Жизнь Марии Трубниковой не складывалась гладко. Ее много обманывали, и она часто обманывалась. Революционеры, с которыми она была близка, разочаровывают и страшат ее агрессивностью методов переустройства общества. Так, например, к ней с почтением и дружелюбием относилась Софья Перовская, искавшая каждую свободную минуту, чтобы «побеседовать и поспорить с Трубниковой»421. Но Мария Васильевна решительно и резко отрицает террор, признавая лишь за эволюцией право развития общества: «Мама сочувствовала их целям, но решительно отрицала террор, и это был вечный предмет споров». Насилие ей претило, появление насильственных настроений в среде ей близких свободомыслящих людей не принимала. Она имела твердость, когда нужно, оставаться в одиночестве. Хотя далось ей это нелегко.

"Насколько ещё упругости сохранилось в моём мозгу?"422

К концу жизни, истратив видимо, все отпущенные ей Богом силы на сопротивление инерции общества, она изнемогла под тяготами избранного ею независимого пути, да и просто устала и, оказавшись на грани нервного срыва, в старости предстает сломленной. Жизнь под конец казалась Марии Трубниковой не под силу — ее мучает невроз: угнетает причастие людей, с которыми некогда она была тесно идейно связана, к убийству Александра II, благоволившего к ней, понимавшего ее. Привыкшая отвечать за все свои поступки и результаты своих идей, она внутренне приняла эту вину и на себя. Она первая и, быть может, единственная из прогрессистов того времени, так глубоко задумалась над ужасной связью идей, призванных осчастливить общество, и их искаженных воплощений в реальной жизни. Внутренне взяв на себя ответственность за последствия несчастливого развития идей, эти последствия себе не прощала, хотя причастной к ним никак оказаться не могла. Она была опустошена и сломлена. Племянница М.В. Трубниковой, Екатерина Петровна Ивашева-Александрова рассказывала мне, какое колоссальное впечатление на нее произвела в детстве реакция Марии Васильевны на известие об убийстве Александра II. Екатерина Петровна — тогда пяти лет отроду — явственно запомнила солнечный день, уединенный флигель в усадьбе Черкесовых Поповке, где отдельно от всех жила Трубникова, и ее стремительную фигуру, бегущую от флигеля к дому с пронзительным и страшным криком: «Кровь! Кровь!»423

От надлома Мария Трубникова так и не оправилась до конца жизни. В.В.Стасов, дружившего с нею и любившего ее, был потрясен переменой с ней: «Как мне было больно и мучительно… сравнивать ее мысленно, увядшую и утомленную, с тою живою, вечно движущеюся, ни на минуту не посидевшей спокойно, словно она вся сделана из ртути, маленькою, тоненькою фигуркой, какою я знал ее в продолжение стольких лет и какою она запечатлелась у меня в голове навеки»424. Трепетом боли в памяти критика, долгое время спустя после ее смерти, отдавал даже дым «ее сигаретки». С ее депрессией не смогли справиться и нежно любившие ее дочери.

Впрочем, до конца жизни она продолжала жить интересами «Бестужевских курсов» «Желаю,— пишет она, чтобы Курсы воспрянули во всей полноте и красе еще при жизни нашей. Мечты это. Очень может быть, что мечты, но не все ли, что воплощается и живет, «плоды мечты и слова человеческого»? Concevoir et penser — c’est deja vouloir, et vouloir — souvent «c’est pouvoir». (Постигать и размышлять — это уже желать, а желать — часто значит и достичь)»425.

Замкнуто и уединенно проводя последний предначертанный ей период жизни в имении дочери Веры Черкесовой,— перед тем, как окончательно угаснуть и попасть в больницу,— она пишет в 1880 году старинному другу, общественной деятельнице Анне Философовой: «Моя жизнь, как Вам известно, сложилась так, что я не вижу никого, не слышу ничего и исключительно строчу, строчу переводы, что очень успокоительно для нервов и очень душеспасительно, так как уединяет человека от всего мира; не хуже монастырских стен… Убедилась, что у вас много радости впереди, так как, что бы ни было, а большей радости, чем сознательно гордиться своими детьми, у человека быть не может. Тот, кому судьба дает это счастье, должен удивляться, почему так наклепали все поэты на осень и зиму жизни — по-моему, это лучшая пора жизни, а если не лучшая, то уж наверное такая же прекрасная, как и все остальные. Как вы об этом скажете, милочка моя, права я или не права? Или вернее говоря, так ли Вы чувствуете, как я, эту истину. Сознаюсь, это открытие было для меня большим и одним из лучших сюрпризов жизни. Потому что и я, как и все, более или менее, думала, что осень жизни — вещь печальная. И очень побаивалась ее»426.

"Маленькие женщины" с твёрдой волей: четвёртое поколение Ивашевых.

Взрослые дети, выбравшие совершенно самостоятельные жизненные дороги, были горячо привязаны к Марии Трубниковой и более всего боялись ее огорчить, потому многое из своих жизненных перипетий скрывали. Все четыре дочери отнюдь не выросли сухими прогрессистками – «синими чулками», они вышли замуж, родили детей, две из них владели литературным пером вполне профессионально. Сохранив с матерью детскую, непосредственную связь, Мария (к тому времени мать троих детей) обращается к ней в семейных письмах: «голубушка мама», «дорогая мамочка», «милая моя мамочка» и сообщает ей все те мелочи их жизни и быта, которые могут быть интересны только при взаимном и очень тесном содружестве427. XIX век близился к концу, изменились и взгляды, и привычки потомков семейства Ивашевых, но дружественные их связи оставались неколебимы, как в те времена сибирской ссылки декабриста, когда Басаргин писал о своем удивлении перед «неограниченной любовью» в семье Василия Петровича428.

Сестры держались дружно, а скрывать от тревог матери было что: и бутырская тюрьма Ольги Булановой429, близкой к «Народной воле», и ссылка ее мужа Анатолия Буланова в Сибирь, за которым та, конечно, последовала, и полицейский надзор над мужем младшей Марии, умевшей считать общими тяготы и повороты судьбы в жизни ее мужа, не раз подвергавшегося разнообразным преследованиям властей. Не всегда разделяя общественные, политические, да и просто житейские взгляды друг друга, сестры бесспорно охраняли и уважали выработанное их предками право на собственное мнение. Фраза письма из Бутырок — Ольги к Марии — ключевая для родственных отношений: «Зная тебя, я уверена, что никакое неприязненное чувство не шевельнется у тебя против меня».

Рано умершая Мария Вырубова (1860-1898), самая болезненная и самая красивая, в юности, вслед за мужем Сереем430, морским офицером, стала членом «Черного передела», организации, стремившейся не допустить разорение крестьянства после отмены крепостного права, работала в петербургской организации «Черного передела». Нужно отметить, что участие в этой организации естественно продолжает ивашевскую тесную семейную связь с крестьянством и боль за него, детальное знание его быта, весь опыт тесных вазимоотношений с ним на протяжении всего XIX столетия: оставаясь после 1861 г. без земельного надела, крестьяне лишались не только экономического, но и морального смысла существования431, таков был главный стимул деятельности Вырубовых в «Черном переделе».

Сергей Алексеевич Вырубов был человеком с совестью и мыслящий, но первоначально показался семейству только «воспитанным и довольно светским молодым человеком»432. Впрочем знакомства его были не обычны для морского офицера, например, он «бывал часто у В.Г.Короленко (последний мне сам говорил о своем знакомстве с С.А.»433). Он казался лишь благовоспитанным, милым, изящным, светским, но его ранимая, умеющая размышлять и сочувствовать людям натура, преодолевшая многие сословные предрассудки, требовала действенного участия в преодолении несправедливости социального устройства. И он участвовал, как мог434. Так юного морского офицера стали воспринимать человеком «радикальных взглядов»435. Явно «неблагонадежный», Вырубов подвергался обыскам, арестам, был вынужден несколько лет жить под надзором полиции.

Сергей Алексеевич принадлежал к владимирской ветви старинного дворянского рода Вырубовых, восходившего к XVI в. и давшего России видных военных, мыслителей и ученых. Отец его, Алексей Гаврилович, служил в гусарском полку, мать, Надежда Сергеевна, была из дворянского рода Извольских. Однако самая фамилия, которую носила фрейлина последней императрицы, и с которой у советской власти прочно связался комплекс крайне негативного отношения, делала еще в недавние годы невозможным не только исследование, но даже лишнее упоминание членов этого семейства. Потому необходимо сказать здесь несколько слов о Вырубовых.

Назовем видного философа-позитивиста, профессора истории науки в Коллеж де Франс Григория Николаевича Вырубова (1843-1913), друга И.С.Тургенева, редактора и издателя первого собрания сочинений А.И.Герцена. Он старше на одно поколение, «дальний», «московской ветви» Вырубов, но оба восходят к одному общему предку XVIII в., военному Ивану Михайловичу Вырубову (ум. после 1748). К этому предку восходит и родство с «московским» пятиюродным кузеном Александром Васильевичем (1880-1919), морским офицером и мужем фрейлины.

А вот ученый, один из один из основоположников российского клинического психоанализа, редактор и издатель журнала «Психотерапия», Николай Алексеевич Вырубов — родной племянник Сергея Алексеевича. Конечно, несуразно было идеологам усмотривать какие-то связи с кругом фрейлины А.А.Вырубовой и надолго закрыть славную историю рода — только из-за краткого ее замужества с А.В.Вырубовым, который образ мыслей и образ жизни своей супруги совершенно не разделял, круг ее своим никогда не считал, а брак их кончился полным разрывом. Однако фрейлина — урожденная Танеева. А вот с Танеевыми Вырубовы действительно были в родстве, например, через Толстых. Еще важнее для тесных связей то, что имение Вырубовых Горьково Ковровского уезда находилось недалеко от имения Танеевых Маринино. (К роду Танеевых принадлежит и выдающийся композитор Сергей Иванович Танеев и его троюродный племянник, композитор Александр Сергеевич Танеев, отец фрейлины). Обе семьи вели знакомство, в некоторые колена их родословных древ включаются по женской линии родственные фамилии. В частности, Сергей Алексеевич был в родстве с Танеевыми через Замыцких. Особо следует заметить, его родная бабушка, Елизавета Ивановна Замыцкая (1788-после 1837) принадлежала к столь древнему российскому семейству, что родоначальник его служил Александру Невскому, по преданию, был «из немец» и носил имя Ратши436…

С.А.Вырубов с годами не боялся меняться, как всякий мыслящий человек. И внешний облик его со временем тоже изменился— от вольного бунтаря — к выдержанному государственному чиновнику. «Оппозиционную» бороду заместили щегольские усы. Жизнь довольно скоро показала ему, где соотвествующая его совестливому пониманию своего назначения «золотая середина». Те же террористические проявления «революционной воли», которые так поразили его тещу, и Сергея Алексеевича навсегда отвратили от радикальных путей «улушения доли человечества» и от самих революционеров. Пройдя глубокий путь внутреннего развития, он подверг свои политические взгляды и общественные установки коренному пересмотру. Вырубов стал видеть наиболее существенную пользу человечеству в каждодневном незаметном труде, в улучшении и модернизации общественных институтов и юридического законодательства, то есть в невидимых и «негероичных» заботах о кропотливом улучшении человеческого существования (в тех самых «аптечках и библиотечках», которые прозорливый А.П. Чехов показал выразительно и безжалостно высмеиваемыми сторонниками резкой ломки социальных основ), в попечении о систематическом и постепенном преобразовании тех «мелочей» бытия, которые на самом деле — как бы мы сказали сегодня — определяют цивилизационное и гуманитарное лицо общества. В итоге он постепенно становился крупной фигурой земского движения либерального толка (отдельное и более подробное исследование о нем и его жене Марии, видимо, впереди). Здесь мы только заметим, что в конце жизни, получив высокий чиновничий пост в Варшаве, по сути, он не поменял принципиальную линию деятельности, он остался самим собою.

Современный словарь «Деятели революционного движения в России» называет его «выдающимся либеральным земским деятелем». Тем не менее, в той же статье указывается: «Перейдя на видный пост в Варшаву, круто порвал с либеральными тенденциями». Думается мне, что эта фраза тянется по инерции из наследия советской историографии. Стереотипная «идеологичная логика» очевидна: раз «видный пост» чиновника, значит, непременно должен «порвать с либерализмом». На самом деле архивные свидетельства говорят о другом. Он научился реализовать свои либеральные устремления в конкретных и «скучных» делах. Так, в 1900 г. действительный статский советник успешно занимался новой в те времена страхованием, мы бы сказали на совремнный лад, «реализацией программы страхования»: «В проведении в жизнь той важной, многообещавшей и, к счастью, до сих пор ни в малейшей своей части не обманувшей возлагавшихся на нее надежд экономической реформы… С.А. пришлось принимать самое горячее, деятельное участие»,— пишет его биограф, замечая, что в «истории Царства Польского» ему «должно быть отведено почетное место».

Однако «как бывший земский деятель», Вырубов «в Царстве Польском» никогда не забывал пропагандировать и земство: «благодаря своей опытности и знаниям, был приглашен к участию в разработке важных вопросов, связанных с проектом введения в здешнем крае земских учреждений». Сергея Алексеевича характеризуют как личность, стремящуюся к справедливости в отношениях с подчиненными, он «старался… стоять на почве законности и в последнем доходил даже до педантизма»437. Впрочем эти сведения, изложенные в прощальном слове Вырубову, опубликованном в Варшаве, кажутся недостаточными для некоего адресата владимирского историка А.В. Смирнова. Историк обращается к тому с просьбой написать на родине Сергея Алексеевича достойное его разнообразной земской многолетней деятельности сочинение: «Знаю, что Вы всегда относились к нему с симпатией как к заметному земскому деятелю среди Владимирцев,… рассчитывая, что Вы напишите заметку о С.А. в Вестнике Владимирского земства…»438. Он ушел из жизни внезапно, 48 лет от роду…

А Мария Вырубова, подобно своей бабушке Камилле Ле-Дантю, прожила того менее — всего 38 лет, на свой манер повторив ее подвиг (так же, как и Ольга Буланова, ее сестра), в свое время последовав за мужем в ссылку, разделив и его печали и неизбежно воцарившуюся материальную скудость существования. Впрочем, ссылка была не столь тягостной — Сергею Алексеевичу Вырубову предписывалось жить в своем имении — селе Горьково, Ковровского уезда Владимирской губернии под надзором полиции. Мария родила троих детей: Владимира, Марию и Анну. Не так давно Российский государственный исторический архив Петербурга любезно прислал мне копию «Алфавитного списка дворянских родов, по коим в течение 1891 г. были вновь причислены лица обоего пола» по Владимирской губернии. Под № 29 на л. 202 читаем: «Сергея Алексеевича Вырубова жена Мария Константиновна и дети их: Владимир, Мария и Анна»439. Анна — моя прабабушка, о которой речь ниже. Два десятилетия назад эти документы были недоступны. А теперь нет нужды доказывать, что мы до сих пор живы, мы есть, мы существуем, потомки Вырубовых в России…

Две Марии, мать и дочь, похоронены на Новодевичьем кладбище в Санкт-Петербурге, недалеко от могилы великого петербургского комика Константина Варламова. Но в советское время на могиле осталась одна надпись: Мария Васильевна Трубникова. Инициалы другой Марии старательно соскоблили — видимо, потому, что сама фамилия Вырубовой казалась властям одиозной…

16

IV

Странная "прекрасная дама" Анна Сергеевна: правнучка декабриста.

Вот это я тебе, взамен могильных слез,

Взамен кадильного куренья… А.А.Ахматова.

Слово гения (Лев Толстой обмолвился, что в жизни Ивашевых есть нечто картинно романное, слишком красивое) как будто тяготело над жизнью потомков декабриста. И жизнь дочери декабриста Марии Трубниковой, и жизнь внучки Марии Вырубовой, и жизнь правнучки Анны Покровской — продолжали осуществляться в том же «романном русле», где сама жизнь, строго соблюдая границы фабулы, подтасовывала события так, что документальное повествование отвергало всякое движение художественного вымысла — оно оказалось бы художественно избыточным и потому художественно безвкусным. Случается такое редкое явление как природная постановка голоса, есть врожденное чувство живописной композиции, а вот тут, видимо, проявилось какое-то редкое свойство женщин ивашевского рода — создавать самою своей жизнью законченную художественную форму, ни мало об этом не заботясь. Меж тем детально и изящно соблюдаются неким «небесным художником» законы жанра: интрига и тайна, трагизм и великая любовь, и великие страдания, и отчуждения, и разлуки. Следует вскользь заметить, что конец девятнадцатого — первые десятилетия двадцатого веков, эпоха слома культур и традиций, войн и миграций, навязал человечеству столь трагедийные и необычайные ситуации, что художественный роман, видимо, закономерно все больше и больше замещался документальным повествованием,— без ущерба для художественности, поскольку нес в себе всю полноту игры жизненных соков и красок, игры ума и сердца, необходимых для удовлетворения потребности в художественном. Граница искусства и жизни здесь становилась зыбкой, тающей, мнимой и нередко исчезала совсем. (Примеры таких «жизней-романов»: «На берегах Невы» Ирины Одоевцевой, «Курсив мой» Нины Берберовой, «От народной песни к додекафонии» Георга фон Альбрехта, «Побежденные» Ирины Головкиной (Римской-Корсаковой; в последнем случае следует оговориться, что «легкая припорошенность» художественным вымыслом лишь вынужденная «мера», продиктованная скорее обстоятельствами, чем внутренними потребностями повествования, собственно эту книгу в основном и воспринимают как мемуары).

Так вот, романных тайн и соответствующих — вполне реальных жизненных мизансцен — и у Анны Сергеевны Вырубовой (1885-1975) оказалось предостаточно…

В 1890 г., Мария Константиновна написала матери о своей младшей, пятилетней Анне: «Анютка стала страшный боец и нисколько не отстает от старших, уверяет даже, что у нее качаются зубы, так как у старших». И не ошиблась в характеристике. Когда Мария Константиновна безвременно скончалась, Анна не примирилась с появлением другой женщины в доме Вырубовых и, едва окончив гимназию в 1901, сделала свой выбор — уехала из своего дома в Варшаве и поступила гувернанткой в одно из почтенных питерских семейств, чтобы самостоятельно зарабатывать себе на хлеб. Это, конечно, было демаршем, на который решилась бы не всякая дочь родовитого и сановного отца, каким стал в те времена Сергей Вырубов, занимавший видное общественное положение. Далее — некий провал, тайна в ее биографии…

К тому же, тринадцати лет оставшись без матери, умершей от чахотки, Анна Вырубова заболела редким заболеванием, видимо возникшем на почве глубокого нервного шока, — оно называлось «хореей». Как рассказывала мне внучка декабриста, ее петербургская тетушка Екатерина Петровна Ивашева, периодически Анну всю передергивало какой-то изнутри, против воли ведущей ее волной. Контраст необычайной красоты и обаяния — и искажающей болезни бросался в глаза своей странностью. Внешне в последующие годы от болезни не осталось и следа. Контраст несовместимости в натуре Анны некоторых качеств, обычно не уживающихся в одном человеке, остался с ней до конца.

Красавицей увлекался архитектор Владимир Николаевич Покровский, познакомился ли он с ней в Питере или в Варшаве, неизвестно. Он завоевывал ее долго, а завоевал ее руку в 1904. Внезапно они переехали в Москву (и на то были причины, как увидим позже), жили в Хохловском переулке на Покровке, там и родилась старшая Ирина. Через два года Покровский с семьей переезжает в Харьков — объясняли они это тем, что в Харькове архитектор получил крупные заказы на проектирование зданий. В начале 1907 г. семья отправляется в Харьков…

Если Анна Сергеевна была лишь красивой женщиной со сложным характером, ну и, безусловно, своеобразной личностью с внутренней драмой и своей духовной дорогой, то В.Н.Покровский (1863-1924) был в самом прямом значении этого слова выдающимся человеком, огромного таланта, великой и широкой души и жертвенности, труженик и просветитель. Такой чеховский «доктор Дымов» своего рода. В зрелые годы обликом, дышавшим умом, порядочностью и скромным изяществом: с большим светлым и ясным лбом, аккуратной бородкой, в пенсне, с элегантной тростью,— как будто реализовал хрестоматийный облик профессора-интеллигента из разночинцев. Сын бедной вдовы «поповского звания», оставшейся с кучей ребятишек в маленьком городке Каменец-Подольске, всегда помогая матери их содержать, в 25 лет, в 1889, Владимир Покровский сумел закончить Петербургскую академию художеств со 2-ой золотой медалью — за дипломный проект Городской думы для Санкт-Петербурга: одна и та же тема давалась всему курсу. В том же году за проект Посольского дома получил звание «классический художник архитектуры 1 степени», что равнялось 9-10 классу по табели о рангах (то есть с тех пор, говоря языком девятнадцатого века, имел право получать должность «классного порядка»). В 1892-1894 гг. Владимир Николаевич — архитектор Варшавского учебного округа Министерства народного просвещения, а также становится варшавским епархиальным архитектором. Построил военный храм в Скерневицах в память Александра III и участвовал в строительстве других церковных сообружений440. Удивительно, что храм зодчего Покровского — в разрушенной почти до тла Варшаве в годы Великой Отечественной— сохранился и сегодня.

В Харькове Покровский за очень короткий период начала 10-х годов — самую высокую и напряженную волну культуры Серебряного века, время самого роскошного ее цветения — построил множество зданий, в которых сочеталось и новейшее стремление к технологичности, удобству и функциональности жилья с глубокими знаниями классических основ архитектуры и с вольным полетом его фантазийных художественных предпочтений, смело соединявшим несоединимое, например, древнерусские элементы с деталями западноевропейской средневековой готики. Большинство построенных им зданий не удалось разрушить — несмотря на всеобщую участь дореволюционных построек долгие годы обходиться без ремонтов и просто элементарного поддержания в достойном состоянии, несмотря на всеобщее их обветшание и превращение в коммуналки и бесчисленно сменяющие друг друга конторы, приспособление под совсем не свойственные замыслу постройки цели. Они и ныне входят в золотой архитектурный фонд Харькова, по сей день формируют индивидуальное историческое лицо города. По сути дела, только за четыре года им построены: Трехсвятительскую церковь (1913-14); здание музея церковных древностей (1910-12), епархиальная гостиница (ныне «Красная Москва»,1912-13); «Мануфактура» (1912 г.); гимназия (1912-14), ряд жилых домов и проч. В 1915 г. был освящен храм при Подворье Спасо-Преображенского Куряжского монастыря, построенный по проекту В.Н.Покровского в стиле XVII в.

«Разносторонне творчески одаренный, с высоким художественным вкусом, обладавший широкими знаниями и опытом, В.Н.Покровский по натуре был новатором. Но в то же время он проявлял исключительно бережное отношение к замыслам своих предшественников, прилагая максимум усилий к их наилучшему воплощению в жизнь… Трёхсвятительская церковь стала не только одной из лучших в Харькове, но по праву признана архитектурным памятником Украины»441.

В.Н.Покровский виртуозно владел языком архитектуры, однако важно и то, что в искусстве он был подлинным «билингвой» — язык музыки был ему не менее близок, и в этой области он не довольствовался дилетантизмом. Он начинал свой день с игры произведений Баха, исполняя его произведения то на фортепиано, то на фисгармонии, и только так настраивал свой «творческий инструмент». «В воспоминаниях о детстве и ранней юности ярко встают перед глазами две всегда сопутствующие в то время нам в жизни линии: отец — архитектор-художник, отец — музыкант-пианист. Обладая недюжинным талантом к живописи, он сочетал эту специальность с архитектурой и успешно строил храмы Божии и дома… Избрав твердо в юности архитектуру и закончив с медалью Академию художеств, отец, страстно любя музыку, вполне овладел игрой на фортепьяно, и сколько я себя помню, ежедневно, при своей огромной занятости, посвящал игре два часа в день.»442 Две дочери, отца боготворившие, повзрослев, решили «разделить» между собой его любимые специальности — архитектуру и музыку. Старшая Ирина стала музыкантом, младшая Елена — архитектором (ученицей знаменитых братьев Весниных и талантливого архитектора-конструктивиста Г.М.Людвига).

Общественно-художественная деятельность Покровского была многогранна. Он был главным инициатором создания Харьковской Филармонии (1912-1914)443. Среди прочего, именно он предугадал талант и настоял на том, чтобы гениальный пианист — тогда еще мальчик — Владимир Горовец, вместе с дядей, впервые появился на сцене444.

В 1918 г. В.Н.Покровский, вместе с крупными деятелями искусства, создает «Союз искусств». В самые неподходящие для проектов искусства, первые постреволюционные годы, наполненные голодом, холодом, но как известно, предрассветными надеждами интеллигенции на обновление культурной жизни, их бескорыстная энтузиастичность пылала энергичным и ярким заревом, давала нежданные результаты, однако исторически, по сути, ушла в песок — вместе с их именами, ныне кроме специалистов ничего широкой публике не говорящими,— и уже ни в какой советский период нигде не отозвалась.

Бесспорно, «Союз искусств» — доселе еще полностью закрытая, неисследованная большая страница в истории российской культуры. К сожалению, у этого объединения не оказалось своего мемуариста, каким была, например, Ирина Одоевцева, рассказавшая о петербургской художественной жизни начала 20-х в книге «На берегах Невы»,— или своего летописца, как Николай Бердяев, описавшего деятельность московской «Вольной академии духовной культуры» в работе «Самопознание». В немногих найденных ныне документах объединения читаем: «Союз искусств — крупнейший центр объединения художественных сил г. Харькова, включающий до 200 членов, в рядах последних насчитываем всех представителей профессуры по истории и теории искусства, большинство художников, поэтов и музыкантов». Только сейчас, в последнее — даже не скажу десятилетие — скорее, пятилетие, начинает вновь появляться более или менее значительные сведения о членах этого союза. Вот, например, книга стихов поэта Евгения Ланна увидела свет только в 2010 году, а была подготовлена к печати в 1921, предисловие написал Максимилиан Волошин… Среди соратников Покровского профессора: искусствовед Ф.И.Шмит, литературоведы А.И.Белецкий, М.П.Самарин, И.И.Гливенко; композиторы К.К.Горский, С.Э.Борткевич445 и пр. Горский, любимый скрипач П.И. Чайковского, лучший, как считал композитор, интерпретатор его произведений на этом инструменте, обожал маленькую дочь Покровского, Ирину, посылал ей зимой, на день рождения в январе, огромные охапки сирени…

Даже среди немногих названных здесь: Шмит и Самарин репрессированы, Горский и Борткевич в эмиграции. Кипучая деятельность — они ее называли «лабораторной» — лекции и занятия, «диспуты, концертные выступления, художественные выставки» (как заявлено в «Декларации»), посвященные различным областям и проблемам культуры, имела определенную цель: приближение к реализации синтеза искусств, и на практике, и в целях построения общей философской концепции. Весь ход развития культуры Серебряного века, опыты художников, музыкантов, поэтов и философов предреволюционной эпохи, фундаментальная теоретическая база членов объединения, казалось бы, подготовили естественный расцвет многогранного художественного творчества, о котором грезили Александр Скрябин и Вячеслав Иванов, Андрей Белый и Максимилиан Волошин. И силы, способные к такого рода экспериментам, были. «Союз искусств»,— сказано к письме к создававшемуся тогда «Институту свободного научного творчества»,— выработав свой «лабораторный метод», имеет в виду, что «в центре современной философии искусства» стоит вопрос «синтеза искусств, и стремится к выяснению и научному овладению [этой] проблемой, лишь в последнее время возникшей в поле зрения современной эстетики».

Работы и исследования членов союза (читаем лишь некоторые названия, найденные в плане446) остались невостребованными, а на членов союза, как водится, начались гонения, так что теперь мы никогда не узнаем, иллюзорным ли или основательным было стремление построить философско-художественную концепцию синтеза искусств.

Покровский работал неистово, подчиняя все железной дисциплине труда, выработанной им с ранней юности. Далеко не малым оказался список монументальных сооружений, построенных за десятилетие с небольшим, но и архитектура не исчерпала его творческих сил до конца. Еще Владимир Николаевич виртуозно владел искусством акварели, близким к его основной специальности (так называемой «сухой акварельной техникой»). Но также неуемен он был в стремлении к новым художественным впечатлениям в разных областях искусства и даже техники (которой любой архитектор не чужд). За свою, в общем, не очень долгую жизнь он «перебрал» своими руками множество музыкальных сочинений, прочитал множество музыкальных текстов — его интересовали и классические, и новаторские. Так, он познакомил Харьков с произведениями Прокофьева (первые издания нот которого до сих пор у меня хранятся). Он первым в Харькове завел себе автомобиль. Надев невиданный в Харькове пробковый шлем, привезенный из Египта, разъезжал в нем по городу, нажимая на резиновый клаксон, который издавал громкий и непривычный звук. Однажды чуть не сбил человека. На этом эпопея с автомобилем закончилась. Он вышел из автомобиля, чтобы больше никогда в него не сесть… Покровский много внимания уделял развитию школы прикладных искусств, помещение которой предоставил в выстроенном по его проекту доме, где находилась и одна из лучших частных гимназий Харькова Покровской-Ильяшовей, организованной двумя его сестрами Еленой и Варварой, финансируемая Владимиром Николаевичем. В том же доме находилась и его квартира. Много сил тратил он на путешествия, считая знакомство с другими культурами важным стимулом творчества (тот процесс, который сейчас называется межкультурной коммуникацией). В соответствии с этим одним из первых в России овладел искусством создания цветных слайдов. В темах докладов, сделанных на заседаниях «Союза искусств», которые сопровождались «многочисленными световыми картинами, привезенными докладчиком из разных стран», видна эта его страсть: «Египет и его искусство», «Черты природы, поэзии и искусства Японии». Неожидан доклад и взгляд профессионала, сопровождаемый «световыми картинами», на «места политических заключенных», осмысленные «как исторические памятники». Наверное, сейчас бесценным историческим материалом оказались бы «световые картины», сопровождавшие доклад «Впечатления от выставок футуристов в Москве». Все пропало.

Теперь его прах перенесен на кладбище, где покоятся почетные граждане города Харькова, о творчестве появляются новые материалы и наступило время переосмысления его значения447.

Так, в 2010 году в г. Харькове открылась выставка, посвященная только одному дому, построенному В.Н. Покровским совместно с учеником В.П. Величко. Приведем подробно сегодняшнее восприятие наследия Покровского, поскольку здесь молодое поколение увидело творение архитектора, отнюдь не обременяясь грузом исторической памяти, живо и свежо — в исторической удаленности, которая только увеличила, прояснила зрение: «В Харьковском театре кукол им. Афанасьева проходит фотовыставка «Вокруг дома» фотохудожника Марины Мариич. На выставке представлены снимки уникального харьковского «Дома с химерами». В начале прошлого века архитектурное лицо Харькова обогатилось зданиями в стиле модерн. Среди них значимое место заняла женская гимназия сестер Покровских на улице Чернышевской, 79. Авторами архитектурного проекта были В.Н.Покровский (брат сестер Покровских) и В.П.Величко — известные в Харькове архитекторы. Оригинальность здания не только в архитектурном решении внутренней структуры, но и во внешнем облике. Фасад дома украшен необычными скульптурными элементами. Это рыцарские гербы, химеры, саламандры, волки, а также портреты авторов: Покровского в образе средневекового профессора и Величко в образе средневекового студента. Их внесли в проект сестры Покровские без ведома брата.

Рассказывает фотохудожник Марина Мариич: Само по себе здание уникальное, где стиль модерн включает элементы готики. Фотографировать это здание непросто, пришлось пробираться маршрутами котов... Выставка названа «Вокруг Дома», потому что хотелось показать, что вокруг такого Дома, впитывающего в себя вторую сотню лет, происходит нечто необычное, одухотворенное прошлым… В своих харьковских фотографиях я старалась передать одухотворенность пространства вокруг Дома. Людей почти не видно, но их присутствие ощущается. Говорят, что в местах, где стоят или даже стояли храмы — место намоленное, так же и с этим Домом. И будущие актеры и режиссеры тут обитают целыми днями и до глубокой ночи. Этот Дом — энергетический центр, который притягивает к себе»448.

Несколько лет назад Федор Федорович Крашенниников, автор Биографического словаря архитекторов (зав. одноименным сектором Гос. н.-и. музея архитектуры), склонившись над принесенной мною фотографией красавицы Анны Сергеевны, с чувством некоей мужской солидарности, веско произнес по слогам: «Вы-би-рал. Архитектор! Чувство прекрасного побеждало все».

Владимир Николаевич был влюблен в жену безнадежно, самозабвенно, отдавая отчет себе, что любит ее больше, чем она его. Придумывал и «конструировал» для нее наряды (на это всегда хватало ему времени), создавал интерьеры для ее будуара и гостиной. Однажды привезли из Петербурга с любовью и тщательно подобранную им мебель — Анне Сергеевне не понравилось — Владимир Николаевич, сильно огорченный, тем не менее тотчас отдал приказ — и мебель вновь упаковали и увезли обратно, поиски продолжились… Единственной дорогой не мог следовать Покровский за собственной женой — полнокровный, жизнерадостный, любивший все соки бытия — дорогой ее духовных мистических поисков. На собраниях теософов присутствовать решительно отказывался, загодя уходил из собственного дома. У маленькой Ирины всегда в таких случаях болело сердце за папу, она воспылала неприязнью к теософам. И однажды, точным музыкальным слухом усвоившая ритмы их специфической прозы, и обладавшая язвительной иронией своей матери, в этом на нее страшно похожая, Ирина оборотила это качество против нее — сочинила и разослала всей знакомой профессуре Харькова «Теософическое послание», написанное туманным и возвышенным слогом, имитирующим «навеянные свыше» тексты теософов. Все поверили в подлинность…

«На высоких беззвучных лапах разведчика, пряча за спину еще не изобретенную смертоносную ракету, к миру подкрадывался XX век» А.А.Ахматова.

Значительной вехой в культурной жизни Харькова эпохи Серебряного века стал литературно-художественный салон в доме Покровских: «… стали появляться в нашем доме «знаменитости», певцы, скрипачи, пианисты, виолончелисты, местные и приезжие, а то и останавливались, жили некоторое время у нас. Мы, дети, много слушали музыки, разрешалось и в гостиной послушать, то есть мы и видели, как играют. А в девять часов мы отправлялись спать, но все равно засыпали под музыку, которая еще долго лилась из гостиной... Когда гости переходили в столовую, к красиво накрытому столу с переливающимися разным цветом венецианского стекла рюмками, бокалами и графинами, — привезенному отцом из Италии сервизу, —у меня замирало сердце, и я в щель двери подсматривала это пиршество и шумный веселый говор! А лучше всех и красивее всех была моя мать. Ей было присуще особое обаяние! Когда она собиралась с отцом в театр или на концерт — я усаживалась в ее комнате на ковер и любовалась ею, одевающейся перед зеркалом в парадное платье! Она была так хороша, что и я в свои 8–10 лет это понимала и всем сердцем гордилась ею»449. Одна из бывших бабушкиных соучениц гимназии Покровской-Ильяшевой рассказывала мне: не только дочери — все гимназистки воспринимали ее подлинной «прекрасной дамой», восхищались ее совершенной скульптурной красотой.

Покровские переселились в построенный Владимиром Николаевичем «Дом с химерами», как его по сей день зовут харьковчане, на ул. Чернышевской, (ныне) д. 79, там же обосновалась и гимназия, созданная двумя сестрами архитектора.

В те годы она и стала хозяйкой музыкально-художественного салона, чуть странной и прекрасной дамой Анной Сергеевной — этот облик и эта роль сформировались и как будто застыли на долгие годы. Потому что стезю теософии она себе выбрала странную, кажется, совершенно никак не согласующуюся с взглядами женщин своего семейства, но зато со смелостью и упорством, как раз свойственным ее бабушкам-прабабушкам. Казалось бы, ничего общего между общественными движениями предков, куда они ныряли с головой, рискуя карьерой, имуществом, да и самой жизнью,— и путем самоуглублений, медитаций, чаяний иных миров.

Но это только для тех, кто мало знаком с теософской доктриной. На самом деле: для нее это все тот же действенный путь, каким когда-то для ее мамы и бабушки было участие в партиях и общественных движениях, путь, который — так ей казалось — реально способствует улучшению природы и судьбы людей и общества. Сходная эволюция взглядов происходит в семье близкой подруги и соратницы ее бабушки, М.В.Трубниковой,— Анны Философовой, но даже более «репрезентативно» — в пределах одной человеческой жизни. Прогрессистка А.П.Философова в конце жизни предстает видным деятелем теософии450. «Фактически рост Теософического Общества шел рука об руку с женским движением… Многие женщины, участвуя в теософском движении, владели собственным бизнесом, были врачами, учителями или специалистами в других областях. Анна Философова была главным двигателем, способствующим вовлечению теософских обществ в филантропические и социальные проекты. Она была и главной фигурой в российском женском движении; … помогла организовать первый Всероссийский Конгресс женщин (1908)»451. Да и видная теософка Унковская, знакомая Анны Сергеевны,— из семьи Унковских, составлявших ближний круг бабушки Марии Васильевны. Алексей Михайлович Унковский — известный и решительный радетель крестьянства, до Реформы 1861 освободивший своих крепостных с солидным материальным обеспечением, за дерзость в реализации принципиальных убеждений этот тверской предводитель дворянства подвергался преследованию власти452. По современным меркам трудно и представить, сколь тесным и немногочисленным был этот общественный круг, где все друг другу были или знакомцы, или родственники или свойственники, соответственно и их дети, и внуки, — так изменились численные объемы социальных срезов общества за столетие с небольшим.

Вскользь коснемся мистических увлечений тех лет и того, каким образом они могли стать главным стержнем жизни дочери «чернопередельцев», внучки прогрессистки и правнучки декабриста. Не так уж далеки они от масонских лож ее пра-пра-деда Петра Ивашева. Вопрос ответственности дворянского сословия — через столетие с небольшим — трансформируется для Анны Сергеевны из «как спасти Россию» в «как спасти человека в России», причем спасать именно целостность «внутреннего человека» — на фоне рушащихся укладов, в самом начале социальных катастроф. Латинское выражение Tempora mutantur, et nos mutamur in illis,— буквально читается: Времена меняются, и мы меняемся в них. Итак, в предыдущих временах люди воспитанного семьей общественного устремления искали путей для благоприятной доли человечества в устранении вопиющих социальных несовершенств. И надо сказать, многое в этом смысле изменилось в России, многое было сделано, и за исторически короткий срок. В «других временах» люди подобных активных психологических и ценностных установок переносили свои искания в метафизические сферы. В такой ментальной трансформации потомков радетелей социальных перемен нам видится скорее закономерность, чем исключение, по русской поговорке «не из рода — а в род».

Правнучка декабриста выбрала путь борьбы, который предполагал совершенствование человечества без насилия, путь внутренних, а не социальных изменений. «Спасись сам — и тысячи вокруг тебя спасутся» — евангельское выражение, а теософы считали Христа одним из воплощений Учителя мира. Принцип их бытийной активности заключался в каждодневной реализации разнообразных методик самосовершенствования. Мы до сих пор не все может знать о теософском движении в России, ибо эзотерическое учение предполагает раскрытие тайн посвященным по мере восхождения их на «нравственные ступени», но также мы не можем оставить без «исторического внимания» то движение, которое расцвело в эпоху Серебряного века, и как ни странно, стойко выживало (и выжило) в несозвучных временах 20-х—50-х гг. XX века. Если одной фразой попытаться передать суть теософической идеологии, воспользуемся образом, найденным Г.С.Померанцем для описания мирской скверны, когда он передавал мировосприятие Кришнамурти, — «урной с окурками и плевками»: «Средний человек видит урну, и это впечатление целиком заполняет его; Кришнамурти видит урну на фоне постоянно перекатывающихся через него ритмов, созданных волнами океана, шумом сосен, игрой заката на горных хребтах. И урна превращается в точку»453.

Надо представить себе, что это была эпоха утонченных и дерзких экспериментов в области не только души, но и духа, иногда завершавшихся его провалами и пустотами, эпоха, отягченная грузом собственных культурных воспоминаний об ушедших временах, все их вместившая и в себя вобравшая. Зябнущая эпоха-старик куталась в мистические одежды Серебряного века, ощущая дуновение холода и скорой гибели, истончившая и обострившая свою интуицию в преддверии тьмы. Умы обратились к древним и обновленным эзотерическим учениям как к конкретному пособию и методу изменения жизни454, подобно тому, как к программам партий обращались предыдущие российские поколения общественно сознательных индивидуумов455. Потому, кстати думается, нет никакого глубокого противоречия в том, что самые революционные и материалистически настроенные коммунисты бывали порой знатоками эзотерики или посетителями мистических собраний (Среди них и Н.Рерих, А.Луначарский, А.Богданов и пр.)456. С другой стороны, у Владимира Соловьева, первого, прозвучали намеки на необходимость активной деятельности человека в области «не закончившегося сотворения мира» (а деятельность должна состоять в духовных усилиях, которые реально меняют реальный и материальный мир). География теософских и антропософских обществ, имевших свои отделения в разных городах России, частой сеткой накрывает страну. Если мы лишь взглянем на имена членов обществ — Михаила Чехова, Рубена Симонова, Юрия Завадского, Андрея Белого, Максимиллиана Волошина и многих и многих других мыслящих и талантливых людей,— мы не сможем трактовать это движение как сугубо маргинальное в истории российской культуры. Видимо, были существенные причины для формирования столь сильных «невидимых войск», и не на последнем месте среди них — казенное, отчужденное состояние традиционной православной церкви457.

Итак, Анна Сергеевна увлеклась мистическим теософским учением, путешествовала по Египту в поисках «откровений», на письменном столе в ее будуаре всегда стоял портрет Рудольфа Штейнера. Анна Сергеевна посещала харьковское теософское общество, возглавляемое Е.А.Молокиной, члены его часто собирались и у нее в доме. Она близко сошлась с кругом мистиков, среди которых были ее добрые знакомцы Максимилиан Волошин и Андрей Белый. Волошин всегда останавливался у Покровских, бывая в Харькове, дружеские отношения с поэтом сохранились и после революции. (Надо, справедливости ради, сказать, что Мария Степановна, вторая жена Волошина, не захотела «узнавать» младшую дочь Покровских Елену, посетившую ее в Коктебеле. При жизни Волошина Елена подолгу живала в знаменитом доме. Мария Степановна, видимо, боялась, что ее ореол, «легендарный» для молодого поколения поэтов 60-х, потускнеет, позволь себе Елена нескромность в воспоминаниях, слишком тесным и семейным было дореволюционное общение Волошиных с Покровскими). После революции Анна Сергеевна часто живала в Коктебеле с дочерьми Ириной и Еленой. Волошин надписал ей на акварели своей работы: «Анне Сергеевне на память о Коктебеле. И горький дух полыни, и горечь волн останутся во мне. Максимилиан Волошин».

После революции и трагической смерти мужа, которого большевики не выпустили за границу для лечения болезни почек (он умер в страшных мучениях, без обезболивающих, а близкие в течение месяца почти жили на улице, не в силах слышать крики умирающего, но и на улице они были слышны), оставив квартиру абсолютно со всем имуществом Молокиным (бывшей теософической, а теперь советской семье — из одного ли равнодушия к материальному или в благодарность, что с их помощью осталась жива?), Анна Сергеевна вновь переезжает — почти бежит — в Москву. В Харькове — ее трезвый ум рассудил — оставаться небезопасно. Власти подозревали почтенного профессора Владимира Николаевича в контрреволюции (и не единожды), путая его с генералом Покровским. Дело едва не кончалось расстрелом, в последний момент Анна Сергеевна — вновь как в неотвязном «романе» — кидалась к палачам с мандатом (глава Харьковского отделения теософов, Вера Александровна Молокина, на удивление всем сразу после революции заняла некую видную должность при большевиках). В переписке Анны Сергеевны с Волошиным тех лет видно, как начинаются притеснения семьи Покровских, и поэт не остался равнодушным, деятельно помогал 458.

Итак, она бежала… и от несостоявшейся любви. Профессор, выдающийся филолог Михаил Павлович Самарин был тем человеком, из-за которого Анна Сергеевна, сокрушенная послереволюционными событиями, не могла заставить себя уехать в эмиграцию. (Кстати, он был отцом декана филологического факультета МГУ Романа Михайловича Самарина.) Блестящий знаток литературы, одно время читал курс современной поэзии (то есть поэзии Серебряного века) в частной харьковской гимназии Покровской-Ильяшевой …

Скажем здесь, что М.П.Самарин в 30-е годы оказался в лагерях, из которых освободился после смерти Сталина. Жизнь его была непоправимо сломана.

Еще раньше Анна Сергеевна отправила в Москву дочерей. Ирине уступил одну из комнат «бывшей частной квартиры» и заботился о ней, стараясь продолжить ее музыкальное образование, ученик С.И.Танеева, композитор и пианист, друг Покровских, Петр Николаевич Ренчицкий.

В Староконюшенном, д. 30, кв. 3, Анна Сергеевна оказывается в маленькой коммунальной комнатке. В том же Староконюшенном, в доме 37, жила престарелая, известная всему Арбату и всеми почитаемая даже в советские времена баронесса Тизенгаузен459. О значении роковой фамилии в жизни Анны Сергеевны — ниже. Но вряд ли встречаются в жизни такие совпадения: для Анны Сергеевны не случайно нашлась комнатка в Староконюшенном… Она кое-как перебивалась небольшими заработками. В целом, это была ужасающая и унижающая нищета. Где могли работать пожилые, в сущности, совсем «лишне» образованные для нового общества дамы во второй половине 20-х, в начале 30-х, если еще не оказались в ссылках? В лучше случае сестрами милосердия, нянечками, машинистками. Анне Сергеевне удалось устроиться так называемым «педагогом» в больницу, немного развлекать тяжело больных детей. И это было удачей. Ее приятельница и соседка по Староконюшенном пер. на Арбате, княгиня Шаховская460, работала уборщицей.

А в канун 1934 года, когда давно и следа, и воспоминаний не осталась от ее светской блестящей жизни, в убогой коммуналке Анна Сергеевна была арестована по «Делу теософов». Собственно, единственным обвинением, помимо туманно-карикатурного: «выступала под мистико-теософским флагом»,— ей было предъявлено отдельным пунктом: «материально помогала ссыльным теософам».

Вся ее «реальная вина» состояла в том, что она, нищая в эти годы, несколько раз помогала материально ссыльным старушкам-теософкам, почти умиравшим от голода. Она, единственная из всех обвиняемых по «Делу теософов», не признала своей вины461, и оказалась в ссылке. Но, оставшись в живых и вернувшись в Москву, замкнувшись в холодном молчании, навсегда осталась верна своим воззрениям и — как только представилась возможность — тайно и упорно устремилась в свой удел, посещала собрания мистиков. Она умела молчать.

Богатую, избалованную, ни в чем не знавшую отказа женщину, исповедовавшую аскетизм в вещественном и материальном, как бы прожгло и прокалило реальной нищетой, скудостью всего и во всем. Однако ж в старости она осталась все такой же. Предки ее, как известно, свое материальное имущество не слишком ценили, прадед-декабрист был лишен прав состояния за желание общественных перемен в свом отечестве, но материальные испытания не научили потомков держаться за «имение свое».

И в шестидесятые годы, помнится мне, позволяла себе сказать порой, что «имущество всегда зло». Последовательно дарила очень ценные художественные вещи музеям, пока не раздарила абсолютно все, которые у нее еще оставались (в том числе даже принадлежавшие кругу Пушкина. Ведь сестра В.П.Ивашева, Лиза Языкова достаточно тесно входила в пушкинский круг)462. Моя мама, присутствовавшая при ее смерти, рассказывала, что внутренне как-то горько ахнула: не осталось буквально ничего, что когда-то Анну Сергеевну окружало и что можно было бы оставить себе на память. Только портрет А.Г. Рубинштейна и дореволюционное издание Ф.И. Тютчева с предисловием В.Я. Брюсова она хранила и слабеющим языком просила передать правнучке, то есть мне.

«Все, что память сберечь старается…» (А.Блок)

17

Восхитительные ямочки, гордо посаженная монументальная тяжелая голова, точеный профиль с характерно поднятым и давно оплывшим подбородком — внезапное и сильное осознание красивой и грузной величественности в день 90-летия Анны Сергеевны. Тогда я, четырнадцатилетний подросток, заглянула в дверной проем комнаты, где уже собралось много гостей. Впечатление так ярко врезалось мне в память, что и до сих пор не потускнела, всегда со мной картина этого давнего уже события. Время от времени я ныряю в тот день, и вновь меня окатывает впечатление красоты. Она была сложным человеком. Не очень уживчивой, не всегда доброжелательной, бесконечно обаятельной и нужной для чужих, глухо закрытой для близких, со сложной игрой оригинального ума, сложными жизненными установками, никогда никому не открываемыми. Умела бывать обворожительной в обществе, но способна была неожиданно сразить наповал и близких, и дальних, наблюдательным, тихим, едким словом, которое ошарашивало, надолго застревало в памяти, и против которого ни у кого как-то не находилось ответного оружия. Так что она всегда пребывала в такого рода односторонних колких поединках победительницей, оставаясь всегда в рамках хорошего тона — как она это понимала, то есть без вульгарностей (повышений голоса, скандалов, выяснений отношений,— все это она считала неприемлемым ни при каких ситуациях). Впрочем, она внушала к себе глубокую любовь окружающих, и долгие годы после ее смерти знавшие Анну Сергеевну любили самое память о ней.

Принесли ли ей занятия теософией нравственное просветление в обычном понимании каждодневного общения? Не простой вопрос. Трудно даже сказать, была ли она добра в простом и житейском смысле слова. Безусловно, к друзьям, которые испытывали обаяние ее личности. А к детям, внучке не всегда. Это ее мучило в конце жизни. Ко мне она — по каким-то ей одной видимым причинам — благоволила со дня моего рождения, просила родных,— безрезультатно,— чтобы меня назвали Анной.

Помню ее старую живописную шубу (в сущности, как сейчас понимаю, какие-то «выжившие из ума лохмотья бывшего меха»), которую она накидывала на плечо прохладными вечерами на даче в Абрамцеве — и шуба — и все вокруг — приобретало благородный и старинный вид. Она никогда не теряла самообладания (по крайней мере, на моей памяти). Показывать свое настроение, повышать голос считалось ею «вульгарным». Вот однажды, почувствовав запах гари на горячо любимой даче, она, естественно, не могла позволить себе просто крикнуть внуку Арсению, находившемуся на другом конце не малого участка, что, мол, «горим», нет, она накинула эту самую шубу, взяла палочку и медленно и грузно шла по аллее, пока не приблизилась. Тихим голосом она произнесла ласковое детское имя внука: «Асик, мы горим»,— после чего внук, завопив не своим голосом,— рванул к дому. Железная выдержка, железное старое воспитание.

Припоминаю рассказы очевидцев, как она решила однажды в конце 60-х поехать в неподалеку от дачи находящееся Мураново (дом-музей Ф.И.Тютчева и Е.А.Боратынского). И вот она показалась на дорожке: в серебристом летнем пальто из «жатой» ткани, что в те годы носили, — а на ней пальто смотрелось как «цитата» из иных эпох,— в серой шляпке на седых стриженых волосах, отдышливо опираясь на палочку. В окно ее увидал проводивший в этот момент экскурсию тогдашний мурановский директор, правнук Ф.И.Тютчева, Кирилл Евгеньевич Пигарев, и… внезапно прервав рассказ, выскочил на улицу, подал ей руку, пригласил в дом. Он с Анной Сергеевной знаком не был, ранее никогда не видел, и не мог представить себе, что он этой незнакомой посетительнице — дальний родственник. Видимо, ему бросилось в глаза в ее облике что-то, сильно напоминавшее «милых ушедших», настоящую даму, каких уж не встретишь. И вновь это сильное впечатление с первого взгляда.

Еще один, совсем забавный случай, произошел, когда она приехала навестить свою дочь, а мою бабушку, Ирину Владимировну Гюнтер, в Узком, в деревне близ академического санатория, где в 70-е снимали дачи ученые. Ей уж близилось к 90 годам. Наша дача — принадлежала бывшему конюху князей Трубецких, некогда женившемуся на красавице-горничной Трубецких, благонравному патриархальному бородатому старику Гавриле Ивановичу, много лет вдовевшему. Он, как водится, не афишируя, хранил в глубине души глубокое почтение к своим бывшим хозяевам. И вот, как только острым глазом он увидал Анну Сергеевну, неизвестно что в нем сделалось, какой призрак былых времен и «хорошего общества» померещился, только он тотчас, совершенно всерьез, сделал Анне Сергеевне предложение руки и сердца, над чем она очень потешалась и забавлялась — хохотала от души,— и прежние обворожительные ямочки и неизбывное кокетство светились на ее красивом лице.

Все, что объединяет упомянутые эпизоды,— сильное и внезапное воздействие ее облика, несоответствующего сегодняшнему дню и злобе его. Никто не разбирался — в чем это воздействие. Как оказалось впоследствии, все ее внешнее так бросалось в глаза недаром, а облик нес некую живую информацию о других мирах, других эпохах. Она и жила своим отчужденным миром, своей обособленной, скрытой от всех жизнью. И только из книг в конце 90-х, когда ее давно уже не было в живых, я узнала, что даже отбыв ссылку в середине 30-х за свои теософические воззрения, в конце 50-х Анна Сергеевна вновь стала посещать теософские собрания463, на что, конечно,— когда и воздух для таких, как она, был пропитан страхом,— нужны были недюжинная воля, характер и выдержка. А также я узнала — обратившись в «Делу теософов» 1933/34 гг., что ее реабилитация осуществилась в самый канун 1990-го. Постановление Прокуратуры датировано 26.12.1989464, в связи с Указом Верховного совета СССР 16.01.89 «О дополнительных мерах по восстановлению справедливости в отношении жертв репрессий, имевших место в 30, 40-х и начале 50-х». Уж пятнадцать лет как ее не было в живых.

Ее боготворили ее многочисленные друзья и знакомые, а вот родной внучке Гаяне, решившейся уехать из места ссылки родителей в Москву, больной и измученной ссыльными мытарствами465, было с ней тяжело и бесприютно. Внучка приехала, одержимая идеей учиться музыке, что, исходя из ситуации, в которой находилась ссыльная семья, было шагом, который без преувеличения может быть назван героическим. И надо сказать, ступень за ступенью — всю дальнейшую жизнь Гаяна преодолевала непреодолимое — а сначала окончила музыкальную школу, поступив в нее пятнадцатилетней, когда другие в этом возрасте завершали начальное музыкальное образование. Гаяне повезло с директором музыкальной школы, легендарной Любовью Марковной Коган (почти до своего 90-летия управлявшей школой имени Мурадели). Любовь Марковна, партийный человек, в свое время совершала подвижнические поступки, противоречившие ее официальному статусу, — в течение многих лет оформляла на работу концертмейстером мать Гаяны, Ирину Гюнтер, на те «максимальные» три месяца, на которые было разрешено отлучаться женам ссыльных. Только таким образом семье Гюнтер удалось сохранить комнату в коммунальной квартире в Москве.

И вот, с сокрушением глядя на прозрачную, вытянутую, неловкую девочку, одетую в ужасающие обноски, Любовь Марковна объяснила ей, что музыке учиться ведь уже поздно, разве что на контрабасе. На контрабасе! — согласилась упорная девочка, до этого пять лет ни в какой школе не учившаяся (ибо в колхозе под Самаркандом, где обитали ссыльные немцы, школы не было никакой). И тут ей повезло во второй раз — с учителем (он и был-то ее старше лет на пять), позже известным педагогом, исполнителем и автором теоретических музыкальных сочинений, профессором Московской консерватории Львом Владимировичем Раковым, автором основополагающего труда «Отечественное контрабасовое искусство 20-80-х». Он заботился не только о том, как удается поставить руку Гаяне, заставить выучить музыкальные тексты, но и о том, что читает, о чем она думает, на каких выставках бывает и даже что ест. И Любовь Марковна периодически ворчала: «пусть-ка бабушка поищет в сундуке» — каком-то мифическом, ибо его в помине не было,— «бархату Гаяночке на платье для выступлений».

И все бы ничего, даже и то, что приходилось заниматься в коридоре гнесинского училища. Не в коммуналке же у бабушки. Строгая Елена Фабиановна Гнесина, не до конца понимавшая, что такое жизнь девочки репрессированных родителей, с упорным постоянством прогоняла ее оттуда (и потому Гаяной тогда звалась — Гееной Павианной Гнусиной — в это имя была вложена вся ярость ее горькой жизни и сила ее недюженного юмора, всю жизнь ее выручавшего). Да только у бабушки Анны Сергеевны встречал ее холод и отчуждение. Не принимая эту советскую жизнь тех лет с ее чудовищными репрессиями и адом лишений всяческого рода, она целиком отстранила от себя и внучку, жаждавшую жить этой советской жизнью. К Анне Сергеевне и в те годы захаживали «старухи из бывших» со своей специфической — как сейчас понятно, теософской, лексикой, дикими, как казалось тогда Гаяне, «замшелыми» разговорами.

А Гаяне, долгие годы изголодавшейся по всему тому, что полагается всякому подростку, хотелось участвовать в кипучей общественной жизни, вместе со всеми, так, как все. Отчуждение от внучки выросло у той в глухую обиду, и Гаяна, как все женщины рода Ивашевых, в не меньшей степени, чем бабушки-прабабушки, обладавшая колоссальной волей, широким умом и твердым характером, замолчала в присутствии бабушки. И позже, я наблюдала, только вежливо и односложно отвечала: «Да, бабушка. Нет, бабушка». И все.

Надо сказать, что Анне Сергеевне никогда не случалось попасть в тенеты постреволюционных иллюзий, она ничего не забыла из ужасающих времен гражданской войны и репрессий, и с годами трезвость взгляда на происходящее ничуть не затуманивалась, а лишь твердела в холоде и отстраненности. Единственный раз в жизни она опустилась на колени — перед младшим внуком Игорем, узнав, что тот собирается после обязательной службы навсегда остаться в Красной армии. Для нее это представлялось оскорблением. Она не забыла ни повешенного красноармейцами на глазах детей своего приятеля Сиверса (мирного управляющего имением, не имевшего отношения ни к белым, ни к красным). Ни гибели его сына, жениха ее дочери Ирины — Ванечки Сиверса в Добровольческой армии. Ни загадочной смерти от пули красноармейца своего родного брата Владимира. Ни двоюродного Алексея, белого офицера, сумевшего целые десятилетия после революции скрываться в Крыму (как будто, он стал зубным техником, женившись на женщине-стоматологе466), но что это за жизнь была! Да мало ли еще чего, до сих пор неизвестного… Как ни странно, она тогда победила, погубив, в сущности, судьбу внука. Но у нее была своя правда. Когда умер Сталин, по воспоминаниям ее дочери, как известно, рыдали абсолютно все, в том числе, поддавшись общему эмоциональному настрою, зарыдала было и сама дочь, одна лишь Анна Сергеевна холодно ее спросила: «Ты о ком плачешь, о том, кто сломал жизнь твоему мужу?»… Впрочем, и у Ирины была своя шкала ценностей: уже на моей памяти — много лет прошло с тех пор — она не уставала сокрушаться, что не удалось похоронить с надлежащим почетом С.С.Прокофьева, которому выпал жребий умереть в один день со Сталиным, и это ей казалось значительной исторической несправедливостью…

Внучке Гаяне Гюнтер (Зайцевой), пожалуй, досталось больше всех женщин ее рода. В десять лет — «увидела верх шапки голубой», ужас обыска НКВД и как уводили любимого отца. На этом детство и закончилось. Далее — мытарства семьи репрессированного, которыми усугублялись и без того тяжкие военные годы. Ее мать не захотела поменять фамилию мужа Гюнтер (как тогда очень многие делали). Как только разрешили, с тяжело заболевшей тогда Гаяной, не желая тратить ни дня, мать и дочь отправились в место ссылки отца под Самарканд. И там уж Гаяна не училась вовсе, шутила потом: «у меня высшее образование без низшего»… А ведь спустя некоторое время после ареста отца этого шаловливого и непокорного подростка отобрали из большого числа желающих и приняли в первую открывшуюся в Москве «школу для одаренных детей», несмотря на то, что из предыдущей выгнали за шалости.

Эта была смешная и одновременно зловещая на самом деле история. Маленькая белокуро-пепельная нежная девочка-птенчик с тоненькими косичками невзлюбила непроходимо вредную, как ей тогда казалось, географичку, все дети знали — жену энкеведешника. Та держалась надменно, одевалась в спецраспределителе, ходила в ужасающе нахальном плюшевом пальто. И это все так не вязалось с нищетой и обездоленностью многих. И вот Гаяна однажды решилась (какая взрослая и жгучая боль за отца, находившегося в тюрьме467, какие беды и мысли в ее голове отчаянно совместились в тот момент) — она подпилила ножки учительского стула, а когда та, плюхнувшись, стала падать, безмятежно и доверчиво воскликнула: «Ой, куда же Вы…»

К изумлению даже собственной матери Гаяна позже закончила и музыкальное училище, и ленинградскую консерваторию имени Н.А.Римского-Корсакова по классу контрабаса, прошла конкурс на место артистки оркестра в театре им. Маяковского, затем в Театре оперетты. Через немного лет случилось несчастье: нестерпимо стала болеть рука. И она, жизнь свою без театра не представлявшая, вновь оседлала свою непокорную волю к жизни: окончила курсы звукорежиссеров, стала одним из ведущих звукорежиссеров TV, жила интересной, насыщенной, творческой жизнью. Идея образования была ее жизненной идеей. Долго лишенная его, со всем пылом своего характера, она решила дать его мне, своей дочери, в полной мере. И тут сказался двухвековой ивашевский опыт. Невольно вытягивается мыслью параллель с ее предком, декабристом Василием Петровичем Ивашевым, прививавшим своим детям среди просторов Сибири тонкий эстетический вкус, поражаешься стойкости этой идее рода, не выветрившейся за два века горьких метаморфоз, произошедших с семьей. Ведь здравый рассудок, наверное, подсказывал: может, проще было бы легче?.. У меня были и музыкальная школа, и путешествия, и выставки, и концерты, и лучшие книги, и интересные спектакли и премьеры фильмов, и собрание потрясающих художественных альбомов, и даже балет и живопись. Только эта постоянная жизнь на грани возможного стала сказываться все тяжелей и тяжелей на здоровье Гаяны, она рано умерла от безнадежных болезней — едва ей исполнилось пятьдесят пять. Когда у меня родился сын Алеша, ее уже не было в живых. Но первой мыслью, гвоздем вошедшей в мою голову в роддоме — до смешного — было то же «образование, образование!» («ребенка нужно — заклясть»,— говорила М.И.Цветаева468). Все поехало по тому же кругу: музыка, живопись, «воспитание чувств» — хотя эпоха бизнес-перемен к тому не слишком располагала. Когда же в самый пик ершистости и отчужденности от мира взрослых, Алеша тринадцати лет в Новый год (хотя мы проживали непростые времена его трудного роста) написал мне в трогательной открытке: «Я рад, что встретил в жизни такую подругу, как ты.»,— я решила, что вправе взяться за ту книгу, которую пишу ныне… Справедливости ради надо сказать, что спустя десятилетия Анна Сергеевна очень терзалась той отчужденной холодностью к внучке, которая стала камертоном их отношений в начале 50-х. И когда родилась я, она как-то обрадовалась, легко и сразу полюбила меня безоговорочной любовью, думается, и за ту, когда-то необласканную внучку.

Внучка Гаяна, моя мама, была с ней в ее последний день до конца, через нее Анна Сергеевна, находясь в полном сознании, именно мне передала две главные вещи. Как потом выяснилось, несущие важную информацию. Последняя воля, портрет Антона Рубинштейна, поклонника и почитателя ее бабушки Марии Трубниковой. Я вспомнила страницы воспоминаний Ольги Булановой, где сквозит тайная ревность маленькой дочери к счастью матери. Как не хотелось ей отпускать от себя мать, особенно хорошевшую, нарядную, собиравшуюся на концерт Рубинштейна! Как Анна Сергеевна на него оказалась похожа! Несомненное сходство черт ее и великого музыканта, пришло время, все мне прояснило. Такое сходство, как говорит молва, достается только бастардам и их потомкам. Вот она, тайна. «Нет ничего тайного, что бы не стало явным». Плодом романа Антона Рубинштейна и Марии Трубниковой стала младшенькая, Мария.

Портрет деда своего она мне оставила. А второй в этой предсмертной посылке была книга стихов Ф.И.Тютчева, 1913 г. издания, с предисловием В.Я.Брюсова и пометами, сделанными на полях литературоведом — Александром Сергеевичем Полем. Тогда я совсем не поняла, к чему эти странные предметы, да и мама и бабушка на мои расспросы не отвечали. Федор Тютчев (кстати, напомним, кузен прадеда Анны Сергеевны, Василия Ивашева), по мнению теософов, выражал многие «потаенные» мысли о мироустройстве, которые на полях комментировал теософ и близкий друг Анны Сергеевны, А.С.Поль469: философические беседы они вели до конца его жизни. Только вот, перед тем как мне передать книгу, моя бабушка, Ирина Гюнтер, стерла эти комментарии. Я ее понимаю. Ей, да и моей маме, совершенно не хотелось, чтобы этот «культурный груз», связанный со столькими страданиями, тащился в мою жизнь…

Это было в 1975 году, а через двадцать лет, в 1995, я опять испытала сходное потрясение от открывшейся в нашей семье еще одной «романной тайны» — и тоже в последний день жизни — дочери Анны Сергеевны, моей бабушки Ирины. Бабушка тоже умела молчать. И я теперь понимаю, не будь этого качества, она бы непременно погибла. Об это чуть ниже…

До старости Анна Сергеевна сохранила характерные черты старопетербургского произношения, но Петербург вычеркнула из своей жизни, из памяти, из желаний, вместе с близкими родственниками, со всем тем периодом жизни, отмеченным для нее знаком несчастья и великой тайны, до конца жизни так никому не открытой…

Поневоле приходится отвлекаться от прямого повествования, но не могу не заметить тут. Даже когда мама училась в ленинградской консерватории, она не знала, что в этом городе у нее есть родственники, Конечно, сведения о родственниках скрывались еще и по той причине, что большая разветвленная дворянская семья, сохраняющая родственные связи, — это «криминал» по тем временам. Раскрылись петербургские ивашевские ветви для меня и мамы только во время хрущевской оттепели, совпало с моим счастливым детством, когда старики себе кое-что «позволили».

И в 1966 из Питера, впервые открыто, прибыла к московским родственникам прабабушкина тетка, внучка декабриста, Екатерина Петровна Ивашева-Александрова (1876-1987), девяносто лет отроду, седая, коротко и строго постриженная, в черном шелковом костюме и кремовой блузке, застегнутой старинной брошкой у горла. Так я это помню, пятилетняя.

Ее жизнь была подлинно героической: в блокаду Екатерина Петровна помогала эвакуировать детей, оставшихся без родителей: ей удалось вывезти из блокадного Ленинграда по «Дороге жизни» 200 детей. Тогда я этого не знала, и узнала не скоро, как-то случайно, вскользь, поскольку она старалась никак не афишировать своих подвигов. Зато, помню, подчеркивала и мне говорила: мы должны гордиться, что мы потомки Толстых-неграфов (имея в виду, что, к счастью, не наша эта линия — графство, пожалованное за подлость)…

Пра-пра только тогда оставила врачебную практику, когда ей исполнилось 90 лет, решила заняться историей предков, переводила с французского семейную переписку Ивашевых. Увы-увы, переводы не сохранились, и это, мне кажется, теперь не восполнимо. Екатерина Петровна еще понимала и чувствовала «домашний», чаще всего неправильный французский язык, на котором изъяснялось семейство, полный устаревших идиом, написанный трудными старинными почерками со специфической орфографией, сокращениями, недописыванием слов,— он ныне стал недоступен для исследователей, как мне думается.

В те годы она с большим успехом выступала в военной аудитории с сообщениями о генерале П.Н.Ивашеве. И, думается, во многом тогда проложила дорогу «Ивашевским чтениям», на которые ныне собираются в Питере не гуманитарии, а военные и «технари»: жизнь и личность генерала питерская общественность стремится видеть примером для воинства в эпоху поисков потерянных связующих начал нации.

Вот с тех пор я и заинтересовалась предками, а Екатерина Петровна стала писать мне изящным старинным почерком письма, как равной, серьезно отвечая на все детские вопросы об истории нашей семьи. И на каждом письме была искусная инкрустация из засохших микроскопических травок и цветочков — она в совершенстве владела этим ныне совсем забытым искусством (навыки, которого, боюсь, безвозвратно утеряны), а некогда популярном в «эпистолярной повседневности». Однажды она лично мне тщательно расчертила на огромном листе и прислал нашу общую родословную, со всеми ее сложными ветвями — этот лист и поныне у меня. К слову сказать, на отце Екатерины Петровны мужская ветвь рода Ивашевых пресеклась, ныне живущие потомки декабриста — по женской линии, так что ни литературовед В.В.Ивашова, ни тем более генерал Л.Г.Ивашов к потомкам Петра Никифоровича Ивашева отношения иметь никак не могут. Помнится мне, что публичные упоминания В.В.Ивашовой о родстве с родом декабриста вызывали у Екатерины Петровны, мягко говоря, недоумение.

Вновь и во время моего раннего детства сложившихся взаимоотношениях сказалась личность Екатерины Петровны, ей вполне присущая, одна из ивашевских идей рода — общения с детьми как со взрослыми, равными, с полным уважением и серьезностью. Ведь нашли же тогда мы общий язык, хотя разница между нами была почти в век (84 года): она родилась в 1876, а я — в 1961. Скажу еще здесь, что Екатерина Петровна была одной из первых женщин-врачей в России, в свое время закончила медицинское учреждение при «Евгеньевской общине»470, которой в свое время покровительствовала вел. княгиня Евгения, от чего община и получила свое наименование.

Один эпизод ее жизни, помнится, всхолыхнул прессу Ленинграда. Когда ей исполнилось 107, с ней случился тяжелейший приступ боли. Вызвали скорую. Медиков она поразила правильно себе поставленным диагнозом (гангрена желчного пузыря) и профессиональным выводом о необходимости срочной операции, полным самообладанием и тем, что перенеся операцию, поправлялась весьма успешно и была выписана домой на 19 день — в полном соответствии с «классикой жанра» данного заболевания, как она сама с юмором трактовала ход заболевания.

В юбилейный год декарьского восстания ей и ее дочери дали маленькую квартиру — символически — на Острове декабристов, но чиновникам почему-то не пришло в голову, что ей за 90 — квартиру дали на 5 этаже в доме без лифта. Тем не менее, она еще долгие годы заставляла себя совершать ежедневные прогулки. Дожила она до 111 лет в полном здравии ума, но почти уже слепая. Жаловалась последние годы, что стало скучно жить, раз невозможно читать, приходится лишь слушать радио.

Я у ней бывала в Питере, уже учась в университете. И тогда расспрашивала про пра-пра-прабабушку (Марию Васильевну Трубникову), пра-пра-бабушку (Марию Константиновну Вырубову): она же всех их помнила, видела! Как-то мне сказала: «знаешь, Маруся любила говорить, что «Петербург — город стариков», поскольку когда она посещала город, то ее без конца возили с визитами к родственникам и знакомым почтенного возраста, которых было множество, и так ей и казалось…» Я даже сразу не осознала, кто эта «Маруся», таким бытовым и вписанным в сиюминутность бытия казался ее рассказ. А когда поняла, что «Маруся» — моя пра-пра-бабушка Мария Константиновна, дух захватило от «исторического простора». Много было в облике Екатерины Петровны, в лексике, в естественных, присущих ей способах видеть мир и высказываться, от тех времен, к которым я и отдаленно прикоснуться не могла, как будто порой видела фантастическую кинохронику. Она своеобразно рассказывала о многих событиях, будто приближая ко мне психологию и мотивации поведения героев прошлого дня, которым нынешнему человеку, быть может, и не прийти в голову. Так, на мой вопрос, каким образом К.В.Трубников мог оказаться в совершенно чужом и никакими связями не отмеченном круге детей опальных семейств, то есть о начале его романа с Марией Васильевной Ивашевой, закончившимся браком, ответила просто: «По дворянской привычке заводить знакомства два брата Трубникова, Владимир и Константин, приехав в Симбирск по делам акционерного общества, встретились с Хованскими, у которых воспитывалась Мария Васильевна. Так они узнали друг друга…» Эта привычка, я чувствую, до сих пор не иссякла у потомков.

«Да,— в другой раз сказала она,— Анна страшно тяжело переживала смерть матери, ей было всего тринадцать». И внезапно с темпераментом подлинного возмущения: «когда в доме появилась бывшая гувернантка-француженка в качестве новой жены Сергея Алексеевича, посмевшая на визитной карточке писать de Vyrouboff (т.е. дворянскую «приставку» к фамилии), Анна покинула дом и, решив жить самостоятельно, сама устроилась гувернанткой в некое почтенное семейство». И это живое возмущение — спустя столетие — было так удивительно, ведь высокомерием в этой семье никогда не страдали, но «хорошее общество», «хорошие манеры» оставались частью самой сущности моих «пра» неизбывно и непреодолимо. «У нее был роман… И потом долгие годы она не очень хотела поддерживать с петербургской ветвью отношения, поскольку мы были его невольными свидетелями». И сколько я не спрашивала, кто этот герой, как его имя, она замялась, но не отвечала, не «выдала» Анну. И в те годы я так и не узнала еще одной семейной тайны…

Как бы то ни было, осталась фотография тех питерских времен, где юная красота Анны Сергеевны трагична (это выражение трагичности позже стерлось с ее молодых фотографических изображений, уступив место редкой, но обычной гармоничной красоте, чуть холодноватой, как это и полагается очень красивой женщине). Внизу тщательно выписанные пером ноты музыкальной фразы какого-то произведения (Il Pensieroso471), памятной им обоим, которую, видимо, никогда не было сил вырезать, и, кажется, имя или посвящение, которое необходимо было вырезать, что и было сделано с тщательной ювелирной горечью.

Последняя тайна. Дочь Анны Сергеевны, Ирина, пианистка и тонкая акварелистка, многое в области художественного творчества переняла от отца-архитектора. Ее манеру музыкального исполнения и до последних преклонных дней, когда стали угасать навыки техники, отличало особое понимание природы звука и редкой глубины бархатно-жемчужное звукоизвлечение (что и вообще характеризует русскую исполнительскую школу). Вместе с тем она всецело приняла отцовское солнечное и рационалистическое миросозерцание, всем существом отвергала пути глубокомысленных мистических постижений иррациональных сторон мира, — так она была создана, и никто ей в этом не препятствовал.

Но пострадала в советское время именно за то, к чему не могла быть ни мыслями, ни тем более душой, причастна: в 1930 году ее, беременную на последних месяцах, арестовали по «мистическому» делу «Ордена света»472. Очаровательная женщина, она до старости сохраняла изящное, почти совершенное сложение и тонкую талию, всегда прекрасно одетая, буквально «из ничего». Из того же «ничего» она создавала художественный уют для мужа во всех ссыльных бараках, где ей прихожилось живать.

Знаю по рассказам знакомых, что сама красила ткани фантазийными узорами, и «авторские» покрывала преображали деревянные, плохо сколоченные доски, призванные служить кроватью, покрывала глиняным слоем простую посуду, вживляя всякую мелочь — бусинки, монетки, отчего та превращалась в причудливые вазы, в самые глухие годы продолжала писать свои стильные картиночки чем придется, мелом, углем, чернильным карандашом. Даже дома, как будто всегда готовая «к выходу», кружила голову поклонникам до последних дней жизни. Эту светскую идею постоянной собранности «в туалете и прическе», полного отсутствия «домашней одежды», она понимала как задачу воспитания, ей удалось эту традицию нашей семьи передать и мне.

Через четыре поколения удивительным образом Ирина Гюнтер повторила хрупкую красоту Камиллы, даже наследовала редкое сочетание голубых глаз и густо-медных ярких волос, светлевших на солнце, как у прабабушки, за этот редкий оттенок прозванной La blonde Iris. (Да, все они, эти пять поколений — неправдоподобно «романные» красавицы, сама собой напрашивается мысль о преувеличениях, но тут, к моей пользе повествователя,— неопровержимые документальные свидетели, ограждающие от вымысла: множество портретов Камиллы и фотографии ее потомков). Итак, ветреной и легкомысленной Ирине достался от наших «пра» нелегкий и сильный характер, взбалмошный норов, иногда взрывавшийся то брызгами веселья и юмора, то искрами иронического яда и гнева. Она временами позволяла себе играть сердцами, безудержно забавляясь влюбленностью в нее, порой рисковала произносить неожиданные mots — на грани приличия, в общем, являла собой безудержную стихию, без узды и правил, и умела любить жизнь во всех ее ярких красках и наслаждаться ею.

Однако же, «когда пришли холода», то есть когда, в 1938 году был арестован ее муж, бывший меньшевик, историк государства и права и адвокат Александр Гюнтер,— к изумлению всех, казалось бы, хорошо знавших ее,— проявила все те фамильные качества, которые отличали ее прабабушек. Она, как уже описывалось в «Безымянном поколении», подобно Камилле Ле-Дантю, подобно Марии Вырубовой, ни на миг не колеблясь, отправилась за мужем в ссылку, но намного более страшную — советскую, азиатскую — разделяла все тяготы мужа и дождалась там вместе с ним смерти Сталина и хрущевских времен. И в страшном «уголовном» колхозе под Самаркандом вовсе не на фортепиано играла. Она не сменила «крамольной» фамилии Гюнтер, несмотря на многие советы друзей и близких, и с гордостью носила ее до последнего дня473. Вопреки недоверию скептиков, исторические мнения которых были приведены выше, опираясь на свои личные наблюдения, должна сказать: великая любовь Камиллы — во всем ее полнокровном жизненном воплощении — была! И благодатная сень этой любви протянулась на многие поколения вперед и дала свою силу женщинам рода Ивашевых, им передалось это, видимо, генетическое свойство — умение любить. Ирина Гюнтер любила своего опального мужа также страстно, самозабвенно и жертвенно, как Камилла, всю свою жизнь в течение их более полувекового брака подчиняя мужу, забыв и презрев свои недюжинные таланты, не задумываясь, брала на себя решения всех тягостных мужских житейских задач, освобождая от их непосильного гнета своего ученого мужа. У нее доставало остроумия и вкуса не демонстрировать огромного чувства, нести его втуне, оставляя на поверхности образ искрометной и легкой красоты, всегда способной увлечь любого мужчину, — ханжество Ирине Гюнтер было чуждо.

Ее неизбывное кокетство, под которым она скрывала большое чувство, и было подлинной мудростью истинной женщины. Она была и трудным и легким человеком как-то одновременно, вне всякой логики, в мелочах взбаломошной и своенравной, но — оглядываясь на ее мучительную жизнь — оказывается, многотерпеливой, не ропщущей. Последние десять лет жизни Александр Рихардович тяжело болел, под старость разом сказались все тюрьмы, ссылки и лишения, Ирина Владимировна ухаживала за ним с колоссальным самоотвержением, непонятно откуда бравшемся при живости, веселости и непостоянстве характера. Непредсказуемость «Иринушки» неизменно — более полувека — держала в плену глубоких чувств ее мужа, Александра Рихардовича Гюнтера. Она была задумана, видимо, очень по-французски — и тут сказалась кровь ее французских предков — прежде всего «женщиной своего мужчины», но реализация ее личности воплотилась очень по-русски, в безрассудной и жертвенной преданности.

Проводя параллели, я рано стала понимать, чем так захватила и Камилла Ле-Дантю Ивашева, почему их умозрительный эпистолярно-литературный роман на расстоянии не обернулся разочарованием при встрече, в окружении сурового сибирского быта, как многим хотелось бы ожидать (и такой эпилог тех «многих» успокоил бы своей «закономерностью»). Может быть, благодаря ее нраву подростка, годы долго щадили красоту Ирины Владимировны, а европейский лоск, привитый воспитанием, не поистерся в убогих условиях жизни. Помню, что и в 60-е годы у нас обедали в пять часов, а не в два, как вся советская страна, а у дедушки к обеду всегда была свежая льнаная салфетка в серебряном обруче с семейным вензелем, Бог знает, как это сохранилось.

Как я сейчас понимаю, в бабушке не было старости в привычном понимании, со всеми ее атрибутами: не было привязанности к быту, к месту жительства, столь свойственной пожилым людям. Когда-то она потеряла все или почти все: дом отца, который был жизнью ее сердца, свою среду и окружение, которое почти полностью погибло или, в лучшем случае, с которым она была разлучена навсегда, наконец, возможность реализовать себя в искусстве. Сохраняя оставшееся главное — любовь к мужу и самою жизнь, к остальным утратам и переменам относилась легко. Она легко, если обстоятельства к тому клонили, меняла квартиры, легко расставалась с любыми вещами, легко знакомилась с новыми людьми, легко создавала себе новое окружение и общение, вообще, легко и с увлечением заинтересовывалась всем новым. В своем роде, жизнь после жизни…

Сложное бытие у красавиц, сложные отношения были у этих двух прекрасных дам, Анны и ее старшей дочери Ирины. Когда бабушка Ирина поняла, что наступают ее последние дни,— а она была еще в сознании — она позвала меня присесть на край постели и ровным голосом, с многими деталями и подробностями, рассказала тайну своего рождения (так что я поражалась, откуда силы взялись для длительного рассказа). Прежде она не открывала ее никому, даже дочери Гаяне (увы, умершей раньше нее).

А за месяц до разговора, доктор измайловской больницы для научных работников, когда бабушку в полуживом уже состоянии привезли по «скорой», в сумятице беготни, настойчиво вызывала меня на лестничную клетку, чтобы спросить: «Послушайте, девушка, я понимаю, вам не до того, но скажите: кто эта женщина? Ведь ни тела, ни сознания, практически ничего не осталось, все растаяло, но такая стать, такая порода, кто она?...»

Рассказ начался издалека. В весенний легкий день, через несколько дней после смерти В.Н.Покровского, родная его сестра, упомянутая выше «бывшая начальница гимназии» старушка Елена Николаевна Покровская, увела Ирину в сад и там, наедине, раскрыла тайну ее рождения. Владимир Николаевич, влюбленный до безумия в Анну Сергеевну, сделал Вырубовой предложение, когда она ждала ребенка от некоего «остготского» — рижского — барона Тизенгаузена, сокрушенная несостоявшейся любовью, бежавшая из дома, одинокая, рано оставшаяся без матери девочка.

Вот он — скрываемый нашей семьей на протяжении почти целого века роман шестнадцатилетней Хлои, закончившийся для нее трагически, вот провал в ее биографии, которому я искала объяснения.

Сейчас уж трудно примерить на себя «историко-психологические одежды», особенно той среды, которая здесь описывается, казалось бы, недалекого — в историческом масштабе — начала XX века. Едва ли ныне можно понять, какой силы рок ударил Анну, какое одиночество сопровождало ее раннюю юность. Ведь даже глухое замалчивание истории питерскими родственниками длилось лет семьдесят (если даже я помню его проявления!). Еще больше — по законам Российской империи — «казенных» сложностей и общественных отторжений могло ожидать ребенка Анны, от чего поспешил избавить их обеих Владимир Николаевич. А уж в советскую эпоху этот шлейф «чуждого» происхождения мог бы обернуться, очень просто, скорой и прямой гибелью и дочери «бывшего барона», и ее матери.

Итак, Ирина родилась в Москве, в ночь на Новый год 1904/1905, в 12 часов ночи 1904 г., 31 декабря (по старому стилю). Эта странная дата, ровно на рубеже года, как будто судьба благоволила, позволила легко подправить документ о рождении, убавить целый год. Удалось в общей новогодней суматохе объявить дату рождения 1905 годом, спустя время, объяснились в консистории, что как будто «считают все-таки» моментом рождения «не 1906, а еще 1905», но «ах, если, мол, правильнее считать 1906-м, то ради Бога».

Не знаю, что стряслось с родным отцом Ирины, но о дедушке-бароне, с которым, она, оказывается, потом встречалась в Риге сразу после революции. Он жил, по ее словам, недалеко от Домского собора. Говорила о нем тепло и с болью. Рассказала и о последней встрече с ним (он, кажется, уезжал в эмиграцию), на вокзале крепко прижимал к себе девочку, зная, что уже не увидится, просил «хоть немножко» не забывать и немецкий язык… Более же всего слышалось в последнем нашем с бабушкой разговоре преданной любви к Владимиру Николаевичу, воспитавшему ее, и сердце сжималось: чувство живой и подлинной горечи, чувство людской солидарности, воспоминание о тесной дружбе с отцом на несколько минут придало ей, почти уже и не живой, силы. У последней черты в ней заговорило то просто человеческое, что поверх крови, важнее кровных уз, но — парадоксальным образом — ведь именно это было некогда внушено ей кровным воспитанием, всей системой ценностей, которые выпестывались в семье полтора столетия… Узнав правду, Ирина полюбила приемного — как оказалось — отца еще больше. И память о нем…

Уже во времена моего детства мысль ее часто возвращалась к годам и дням Владимира Николаевича, припоминала она то его милые словечки, то старалась оживить в быту его привычки, и свято до последних лет исповедовала его кредо — каждый день начинать с занятий музыкой. Ее не оставляло чувство вины перед ним за всех своих семейных — и какой-то одухотворенной жалости. Она преклонялась перед достоинством, талантом, скромным трудолюбием, бесконечной добротой и умением отца бескорыстно и бесконечно любить, почти не ожидая взаимности… Не может этого быть, чтобы столько литературных романов на одну семью, неправдоподобно, что опять за «роман», как нарочно!, — думала я. И, помнится, вскоре после смерти бабушки позвонила ее подруге по харьковскому дореволюционному детскому саду, тоже, кстати, «бывшей графине», Тамаре Ивановне Гапанович, до которой, оказывается, доходили слухи о тайне рождения Ирины, в том, еще дореволюционном Харькове. И та подтвердила, что все сказанное, и она это так слышала, — правда.

Теперь уж и не охватить умом, какой поистине страшной в тоталитарную эпоху тайной оказалась эта тайна рождения. Ведь муж Ирины — репрессированный немец. Если хоть одна душа узнала бы, что и Ирина Владимировна на самом деле — тоже наполовину немка, им обоим, в лучшем случае, было не выбраться из ссылки. А она, помимо прочего, дала себе самой твердое обещание — Гюнтер должен когда-то вернуться в Москву. Так все и случилось после 1956 г., и супругов ожидало почти тридцать лет во многом и радостной, и благополучной жизни. Таким образом, бабушка почла за благо не говорить об этом даже единственной дочери. Я родилась в эпоху оттепели, ранее детство провела в доме дедушки и бабушки. Успела повидать их подлинный интеллигентный круг (а все эти их знакомые старики и старушки, коль им выпало уцелеть, жили в 60-е — 70-е весело, открыто, даже, я бы сказала, с фантазией и вкусом). И вышло так, волею судеб, что рано, очень рано, достались мне все когда-то скрываемые истории о старом доблестном дворянском семействе, все его печали, а потом и все его тайны обрушились на меня, жили во мне долгие годы, требуя выхода.

Не часто в каждодневном сиюминутном семейном бытии возможно дать себе отчет, почему отношения складываются так или иначе, да и нет в подавляющем большинстве семейного исторического материала. У меня такой материал был. Думается, что в нашей дружбе с моими «пра» и «пра-пра» сказалась вековое выработанное семьей умение старших поколений строить дружеские отношения с детьми, свойственное еще Ивашевым-старшим. Всегда помнится бабушкино шутливое (но не только) — во времена моих юношеских обид и разочарований: «Подними свой ивашевский нос и помни: наш девиз: «Не унывай!» Разумеется, нос определенной формы был (действительно, точно повторяющий форму носа Василия Петровича), а такого девиза у Ивашевых не было, она его придумала, тем самым — подчеркнуто театрально пускаясь в игру фамильным достоянием, но и гордясь им, до глубины понимая сущность и основной полуторовековой стержень своей семьи,— узаконила его в нашем бытии.

18

"Остатки буржуазной интеллигенции из числа бывших людей"474: "Дело теософов" 1933-34 гг.

Мне довелось читать многочисленные фрагменты «Дела теософов» 1933/34 гг. (тогда оно значилось под № 3194, ныне — под № Р-37046). Первоначально называется «Дело по обвинению Ушакова Сергея Федоровича» (ЦА ФСБ Нов. № Р-37046): Следствие длится почти три месяца, и уже в марте то же самое дело в обвинительном приговоре будет называться: «Дело № 3194 по обв. гр. Ильзен Елены Ивановны, Покровской Анны Сергеевны и др. в числе 12-ти чел., по ст. 58/ 10, 11 ст. УК».

В 1932, в Коктебеле, не стало Максимиллиана Волошина. В самом начале 1934, «злая солнечная сила» — неизвестно откуда взявшийся в январе сокрушительный тепловой удар — настиг в Коктебеле и унес Андрея Белого. Уход самых крупных фигур антропософско-теософских кругов и означал, и был воспринят «сведущими» однозначно: дверь в область религиозно-мистических поисков для интеллигенции захлопнулась, эпоха завершена. Но гораздо раньше, в конце 20-х начались гонения на мистиков. Там и сям вспыхивают сфальцифицированные, так называемые «дела» «по деятельности контрреволюционных групп»: людей этого довольно широкого круга, в котором все друг друга знали хотя бы шапочно или понаслышке, не сложно было «завязывать» в существующие и несуществующие «действующие контрреволюционные группы». Им в итоге однообразно приписывается известно какой род деятельности — террористический. В частности, в 1926 г. ОГПу открывает дело антропософов в Ленинграде (в 1927 в его рамках арестована «Черубина де Габриак» Елизавета Дмитриева). В 1929 начинаются гонения на теософов, в 1930 в Москве открыто упомянутое дело темплиеров — «Дело Ордена Света», в 1931 в Москве в связи с антропософской деятельностью арестована жена Андрея Белого (ее с трудом удалось вызволить через некоторое время)475 и пр…

Буквально за десять дней до смерти Белого, в канун нового, 1934 года, в Москве «соскребают» последние остатки бывших членов теософских обществ. Известно, что Российское теософское общество (со всеми его отделениями в разных городах), официально начавшее свою деятельность в 1908 в Петербурге, было официально же закрыто в 1918, деятельность же многих теософов (и довольно активная) продолжалась вплоть до их репрессий. Но к 34 году не так уж много их осталось на свободе, чтобы сформировать дело, касающееся реального «общества» или «контрреволюционной группы», ее просто не может быть.

Арестованы А.С.Покровская и Е.И.Ильзен476 (это действительно две бывших соратницы и приятельницы — представительницы харьковского теософского общества), а также сын их близкой приятельницы — главы Московского теософского общества Ю.Н.Кирпичниковой — А.А.Кирпичников.

Но также по этому «делу» проходит художник В.А.Милашевский, значащийся в следственных документах как «б.б. офицер» [бывший белый офицер] и писатель А.В.Звенигородский, «бывший князь». Известная в определенных московских кругах «оккультными» способностями В.К.Пригоровская (в свое время ею интересовался и ее экстрасенсорные, как бы сейчас сказали, данные исследовал психиатр В.М.Бехтерев, к ним проявлял интерес фантазер и мистик «шлиссельбуржец» Н.А.Морозов). Это другой круг.

Третий круг. Некогда видный член московского отделения теософского общества З.М.Гагина, с нею несколько «теософских старушек». А также среди этих людей затесался техник завода «Динамо» «из рабочих» С.Ф.Ушаков, молодой человек (ему в 1934 — едва исполнилось 30), слишком заинтересовался «враждебной литературой» и «был замечен».

Ничего между перечисленными кругами общего нет.

Нельзя поручиться, что Покровская и Ильзен когда-нибудь не слышали или не видели поэта Звенигородского или художника Милашевского просто потому, что принадлежали одному обществу — но в самом широком смысле слова (например, в отроческие годы художника его семья переехала в Харьков). Однако даже материалы допросов двух первых «фигурантов», Покровской и Ильзен, где не разу не упомянуты ни имена двух последних, ни других участников «процесса», говорят о том, что эти люди конкретно никак друг с другом не связаны, а уж тем более — тогда в тридцатых — не могли составлять никакой единой «группы».

Важно отметить, что следователи усиленно интересуются теми именами, которые не входят в круг арестованных, и прежде всего, знаменитой Корой Антаровой, о которой скажем чуть ниже.

Нужно понять, кроме названных поэта Звенигородского и художника Милашевского, вся прежняя, не слишком большая слава которых —осталась за роковой чертой революции, остальная «группа теософов» — это горстка нищих пожилых людей «из бывших», в общественном пространстве того времени не занимавших никакого положения, ни имевших ни малейшего веса или возможности «трибуны».

Необходимо заметить, арестованные стараются отвечать утвердительно на те вопросы о своих знакомствах, которые очевидны и всем известны, а отсюда — и самой ГПУ. Так, А.С.Покровская свидетельствует, что знакома с Е.И.Ильзен, и соответственно вторая подтверждает это. Но, например, на вопрос о Гагиной и др. отвечает: «Я слышала, что они теософы, видела… мельком, но характеристики дать не могу» (Л.183).

Дело фабрикуется самым небрежным способом, белые нитки торчат отовсюду, но сохранение даже минимального правдоподобия как будто не заботит следователей. Тогда зачем из малознакомых друг с другом пожилых, «отживающих свой век» людей собрано Дело? (Чуть забегая вперед, скажем, что теософические связи, гораздо более сложные, чаще косвенные, но глубокие, как раз существовали, но только следователям выявить их было не под силу). Думается, именно для того, чтобы разом избавиться от остатков всех мистиков в столице. Во-вторых, никогда не лишнее еще раз пугнуть интеллигенцию. Ну, а в третьих, есть еще и прагматическая цель. Органы всегда интересовались природой гипнотических и прочих экстрасенсорных способностей, методиками которых иногда владели теософы и антропософы477.

А могло преследовать это «игрушечное» и никчемное дело и совершенно частную цель, например, на всякий случай, — собрать компромат на певицу Большого театра и теософку Кору Евгеньевну Антарову, которую, как известно, выделял из многих и любил слушать Сталин. Ее муж к тому время расстрелян. Это укоренившийся и тривиальный ход органов —оставить на свободе человека, не пощадив самых близких, тем самым сломив «хребет» его жизни ( из материалов дела: «муж Антаровой — инженер Новиков Николай был несколько лет назад расстрелян по какому-то делу», Л.198).

Несколько отдельных слов о фигурах, прямо или косвенно связанных с «Делом № 3194», имена которых теперь уже принадлежат истории литературы и искусства, меж тем в их биографиях (которые я видела) ни слова о «Деле теософов». Трудно забыть, что эти сложные, непохожие друг на друга, талантливые люди,— все и единым махом были подведены следствием под черту «бывших людей», как видно ниже из «Обвиненительного приговора». Вот что не устает удивлять: словосочетание «бывшие люди» содержится в официальных документах, вынесенных по «делу», а не только в протоколах допросов…

Поэт — князь Андрей Владимирович Звенигородский (1878-1961) выпустил до Октября несколько стихотворных сборников, после революции, как легко можно предположить, стихов не печатал, занимался рецензированием, литературными консультациями и прочими более или менее случайными заработками. Как известно, в годы молодости был другом О.Э.Мандельштама, ему посвящена эпиграмма:

«Звенигородский князь в четырнадцатом веке

В один присест съел семьдесят блинов,

А бедный князь Андрей и ныне нездоров...»

Среди поэтических сочинений Звенигородского, быть может, не так уж много строк, вошедших в классический литературный фонд Серебряного века. Однако обращает на себя внимание стихотворение, написанное в начале всех катастроф, проницательное и даже провиденциальное:

Россия.

Безумная беспечность

На все четыре стороны.

Равнина. Бесконечность.

Кричат зловеще вороны.

Разгул. Пожары. Скрытность.

Тупое безразличие.

И всюду самобытность.

И жуткое величие.

1916 г.

Владимир Андреевич Милашевский (1893-1976), ученик М.В.Добужинского и А.Е.Яковлева,— яркий представитель младшего поколения художников Серебряного века. Молодость его прошла в гуще петербургской художественной среды, чем посвящены его не так давно опубликованные мемуары «Вчера, позавчера»478. Во второй половине 20-х, как и большинство творческих деятелей, он был вынужден «спрятаться» в менее опасной для носителя художественных способностей области — в книжной графической иллюстрации. Но и здесь, новаторски иллюстрируя Пушкина, Достоевского, Гофмана и пр., добился успеха и признания. У него было превосходное чувства русского языка, отдельное литературное дарование.

Единственный реальный знакомец Анны Сергеевны, даже друг семьи — Елена Ивановна Ильзен — бесстрашная сестра милосердия, проведшая юность на фронтах Первой мировой, награжденная орденом св. Георгия. В семнадцатом году — одна из видных организаторов Женского военного съезда, где впервые были подняты и систематизированы вопросы женского воинского долга, прав семейств женщин-добровольцев. Ильзен закончила Бестужевские курсы, два факультета — искусствоведческий и исторический; была глубоко образованной женщиной, профессионально владела английским, немецким, французским, а также латынью и греческим: постоянно переводила с новых европейских языков, а преподавала древние. А также немало времени она посвятила изучению творчества Боттичелли. В Москве, в 1934 основала кафедру латинского языка в так называемом «Втором медицинском институте». Отец ее, Иван Иванович Молессон, потомок шотландских рыцарей, родился в Иркутске, блестяще окончил медицинский факультет Казанского университета (Во времена польского восстания 1830-31 гг. Моллесоны встали на сторону независимости Польши — против Российской империи, и были сосланы в Сибирь, с потерей прав дворянства). Моллесон первым стал не только заниматься санитарией, но и статистикой в медицине, в 1871 г. издал труд «Земская медицина», его и Ленин упоминал в своих трудах.

Теперь о косвенных фигурантах «Дела теософов», об Антаровой479. Именно ее тетрадки с записями «откровений», записанных — как ее называли — «яснослышащей», стали единственным вещественным «компроматом» по «Делу теософов». За знание этих текстов фигуранты дела будут осуждены, автор останется на свободе. Таковы пародоксальные факты этой эпохи.

Ныне сочинения Коры Евгеньевны Антаровой, в том числе книга «Две жизни», неоднократно переизданные, можно найти и в Интернете. Не беремся судить о ее феномене, приведем только мнения ее последователей480. Теософы утверждают, что у нее была связь с Шамбалой… Бесспорно, Антарова была оригинальной, талантливой во многих областях творчества личностью и выдающейся певицей. Родилась она в семье служащего департамента народного просвещения. Мать Коры была двоюродной сестрой народовольца Аркадия Тыркова, сосланного в Сибирь по делу Софьи Перовской, Перовская — двоюродная бабушка Коры. В четырнадцать лет гимназистка Кора осталась сиротой, но давала уроки, самостоятельно внося плату за гимназию. Надо отметить, что год (1886) и место ее рождения (Варшава), а также среда, в которой она воспитывалась (Тырковы и Перовские — круг знакомств М.В.Трубниковой), а также судьба в юности, столь похожая на судьбу Анны Сергеевны, наводят на мысль, что едва ли возможно, чтобы они друг о друге ничего не слышали, никогда не встретились.

Антарова, как и Анна Сергеевна, примерно в те же годы уезжает из Варшавы в Петербург, заканчивает историко-филологический факультет Высших женских курсов. После многих испытаний становится солисткой Мариинского театра. Через год — солисткой Большого театра в Москве, близко знакомится с Шаляпиным и Рахманиновым: «… Антарова всегда занимала в труппе Большого театра по своим артистическим данным одно из первых мест», — пишет М.М.Ипполитов-Иванов…. Ее изгоняют из театра, она лишается возможности заниматься любимым делом… И неизвестно, как сложилась бы дальнейшая судьба, если бы не одно обстоятельство: жестокий руководитель бесчеловечной системы любил оперу. Ему не понравилось исполнение какой-то певицы и он поинтересовался, почему поет не Антарова. Результат очевиден: Кору Евгеньевну вернули в Большой театр. Но болезнь уже давала о себе знать... Перестав выступать на сцене, она выпустила книгу, названную ею «Беседы К.С.Станиславского»… В 1946 году Кора Евгеньевна организует при ВТО кабинет К.С.Станиславского» 481 .

Итак, Сталин вернул в Большой театр Антарову, расстреляв ее мужа. В опубликованных подробных биографиях Антаровой ссылок на «Дело теософов» нет.

Отдельным пунктом обвинения Анны Сергеевны станет посланная небольшая сумма денег нищей, погибающей в ссылке от скудости бытия дочери русского видного историка, Владимира Ивановича Герье. Мы знаем его как основателя «Московских Высших женских курсов». Трудно удержаться от того, чтобы не предложить фрагменты, характеризующие личность Софьи Владимировны Герье482. Она производила глубокое впечатление на окружающих и имела влияние на многих вопреки всем своим ссылкам, поражению в правах и прочим «несхожестям» с днем текущим. Приведем несколько отзывов, касающихся тех времен, когда ссылки уже миновали: «В 1946 году в Институте иностранных языков им. Мориса Тореза — в просторечьи Инъязе — ввели преподавание итальянского. Ведала итальянским отделением известный лингвист-лексикограф, итальянистка Софья Владимировна Герье… Всем своим видом: сухонькая, прибранная, с кружевным жабо на уровне первой пуговицы белой — чуть с желтизной — шелковой блузки, воспитанием и образованностью С. В. Герье была откуда-то из Серебряного века. Итальянский знала, как родной, — отец послал её учиться в генуэзский университет и возил семью отдыхать в Нерви, под Геную»483.

«В Тарусе до Отечественной войны жило много интеллигенции, репрессированных, которым запрещалось жить в Москве — они могли находиться от неё только за 100 км, так что Таруса гостеприимно принимала этих, столицей отверженных, интересных людей…Небольшой деревянный дом имела Софья Владимировна Герье, переводчица с итальянского языка, сидевшая и бывавшая в ссылке из-за того, что состояла председателем Теософического общества в двадцатые годы. Эта тоненькая как былинка женщина, прозрачная и духовная, вся светилась чистотой и добром. С ней коротала свои трудные годы психической депрессии известная актриса Малого театра Надежда Александровна Смирнова, жена театрального критика Эфроса. Местные жители, зная этих по внешности и характеру разных и прелестных женщин, говорили: «Соня — это небо, а Надя — это земля»484.

А вот противоположное впечатление тех, кто не мог измерить тяжести выпавших ей испытаний: «Я побывала у председательницы Теософского Общества — Софьи Владимировны Герье. Она была больна, лежала на диване, извинилась, что ей трудно сидеть… За ее словами не чувствовалось никакого живого интереса, чувствовалось, что все это ей глубоко ненужно. Выходя от нее, я вздохнула свободно, как будто я вышла из склепа, где духовная жизнь спрятана глубоко, как в каменном футляре, и не хочет никакого общения и в нем не нуждается. В принципе я могла бы отнестись с уважением к такому затворничеству, но здесь было еще что-то невыразимо гнетущее, что вызывало жалость к ней лично… Имеются сведения о том, что она была репрессирована и выслана в Казахстан»485.

«Под мистико-теософским флагом». Обращают на себя внимание «принципы» ведения следствия. Создается впечатление, что следствие, поверхностное и вялое, с самого начала не ставит себе целью что бы то ни было, касающегося теософии принципиально, идейно, «выкопать» всерьез — нужно только дежурно «заклеймить инакомыслие».

Необходимо отдельно остановиться на вопросе, с какой осторожностью следует приводить материалы допросов 30-40-х гг. Когда открыли архивы КГБ, многие увлеклись прямым цитированием и публикацией материалов, которые рассматривались как исторические документы. Между тем, это в корне неверная — в свете общественных реалий той действительности — точка зрения и часто даже вредная, поскольку может искажать и исторические события и память о пострадавших людях. Поспешим утверждать прежде всего, что материалы следствия эпохи террора историческими документами не являются.

Существовало множество способов сфабриковать необходимый «обвинительный фонд» — от самых примитивных до глубоко изощренных. Например, задает следователь художнику Владимиру Милашевскому невинный вопрос, были ли Вы знакомы с Верой Пригоровской? Поскольку факт знакомства известен всем, подследственный отвечает утвердительно. - А что Вы делали вместе? - Да поскольку любим литературу, обменивались книгами… Вот так мог выглядеть разговор следователя с подследственным первоначально. Если почти к каждому слову приложить один из однообразных унылых штампов из убогого лексического арсенала следователя, которыми пестрит все «дело» и которые отнюдь не были свойственны речи этих интеллигентных людей, из этой мешанины — «обросший» этими штампами, рождается обвинительный текст.

Особенно следователи этой группы полюбили загадочное слово «настроенный»: оно как будто им все разъясняло и всему придавало вес контрреволюционной якобы деятельности. Вариантами не балуют, их, собственно, два: «мистически настроенный» или «антисоветски настроенный». «— Были ли Вы знакомы с отдельными антисоветски настроенными мистиками? — Я был знаком с Пригоровской Верой Константиновной, именовавшей себя «яснослышащей» и вращавшейся в кругу «бывших» людей — мистически настроенных. Пригоровская привозила отдельные книги мистико-теософского содержания и читала их мне и моей жене вслух» (Л.195). Ни в каком бреду нельзя представить, чтобы Милашевский изобрел фразу «вращавшейся в кругу «бывших» людей».

Наверное, и об известном советском литературоведе, будущем декане филологического факультета МГУ Романе Михайловиче Самарине — на простой вопрос, кто такой? — было сказано всего на всего «молодой человек, пишущий стихи», — из чего родилось совсем смехотворное «антисоветский молодой человек, пишет антисоветские стихи» (Л.62). Следователи цепляются к любому подвернувшемуся факту из «показаний обвиняемых», будь то любовь к поэзии, или интерес к истории: почти механически, почти до курьеза прибавляется ко всему слово «антисоветский».

Все обвинения нелепы. Например, Дмитриева Мария Васильевна «изобличается в том», что приходила в квартиру руководителя теософов Гагиной З.М., конечно, «антисоветски настроенной», и «сама переписывала теософские документы, предназначавшиеся для распространения» (Л.21). Или «антисоветские взгляды» Елены Ивановны Ильзен, выражались в том, что она «дочь учила на дому в специальной группе в числе 8 человек детей. Это воспитание, даваемое в группе, может характеризовать то факт, что обществоведение там не проходилось. Лишь перед поступлением дочери в советскую школу там начали обучать детей обществоведению» (Л.64).

Или такой пассаж из допроса Е.И.Ильзен, сконструированный в духе показаний на самого себя — по сказочно-кукольному принципу «Я страшный, я ужасный…»: «Состоя членом «Русского теософского общества», я Октябрьскую революцию встретила враждебно. Я считала, что большевизм прежде всего нанес удар русской культуре, русской национальности. Последующие годы гражданской войны и начало мирного строительства не изменили моих антисоветских взглядов. Я считала, что при советском строе управление страной основывается на угнетении интеллигенции. Моя ненависть к советской власти сохранилась до последних времен» (Л.291). Нет, не на пустом месте родилась заменитая строка поэта: «Во всем моем моральном облике есть тлетворное влияние Запада»,— вопреки ее гротеску и сарказму, она имела целую историю реальных — почти прямых и буквальных праобразов.

Думается мне, если предпринять реконструкцию, то текст Е.И.Ильзен мог первоначально быть таким: [«Когда наступила Октябрьская революция, я была членом Русского теософского общества. Последующие годы не изменили моего мировоззрения, оно сохранилось до последних времен.»] Помимо прочего, «выпирает» некультурность следователя: «удар по русской национальности» — лексика совсем другого круга, нежели тот, которому по рождению и воспитанию принадлежала Елена Ивановна. Она родилась и выросла в интернациональной интеллигентной семье, за революционную деятельность и сочувствие полякам потомки Молессонов, как уже упоминалось, были высланы в Сибирь, ее отец, просвещенный ученый, заслуженный деятель земского движения, ее муж — старый большевик, латыш из семьи простого плотника, Алексей Иванович Ильзен. «Удар по русской национальности» — явный ляп, тут следователь перестарался, выпал из того «условно-реалистического» контекста, который удерживал следствие в рамках минимального правдоподобия. Углубляясь в «дело», все больше убеждаешься, что следователи о своих подследственных ничего не знают и знать не хотят, а осудить, они заранее уверены, всегда есть за что…

Хочу привести размышления дочери проходившей по этому делу Елены Ивановны Ильзен, Юлианы Ильзен, в свое время тоже прошедший скорбный путь тюрьмы и лагерей: «Могу свидетельствовать, что вроде бы спрашивали факты совершенно невинные, а при записи ответам придавалась соответствующая окраска, которая полностью меняла весь их смысл. Приведу типичный пример: «Сколько раз ты встречалась с таким-то и таким-то?» Ну, один, ну два раза. Речь шла о почти незнакомом человеке. А напишут так: «Неоднократно встречалась…» Или: «О чем ты говорила с Машей?» «О том, как хорошо съездить отдохнуть на Угру». Спрашивают Машу то же самое, она отвечает: «О том, как готовить блинчики», например. Все. Это означает, что мы не совпадаем в показаниях, значит, был умысел, а разговор велся на антиправительственные темы. Вот на таких вещах «ловили» и «строили дело». Одна моя солагерница, некая Головина из семьи известных театральных деятелей, у которой главный смысл тогда по молодости заключался в любовных романах, рассказывала: вот к ней приходит подруга и говорит: «Ты знаешь, новое постановление Правительства…» А та ей: «А, к черту это, когда у меня голова занята взаимоотношениями с таким-то». После подобного рассказа появлялась запись: «Посылала к черту Советское правительство», — так можно было интерпретировать практически все житейские факты. И тогда я раз и навсегда отказалась объяснять для себя действия советской власти...»486.

Историческая наивность в изучении «Дел» эпохи террора может обернуться порой оскорблением замученных и невинных. Помню озвученные на «Рождественских чтениях» начала 2000-х церковные «принципы» причисления к новомученикам пострадавших в репрессиях, «выработанные» при изучении «Дел»: новомучеником считается тот, кто никого не оговорил, ни на кого не донес и прочее. В нравственном отношении данное положение не вызывает сомнения. Другое дело, что данный подход как исторический метод не может быть осуществлен: определить эти обстоятельства по «документам» «Дел» не представляется возможным историку.

Далеко не всегда подследственный, подписывая материалы допроса, мог прочитать текст, который выходил из под пера следователя. И это только первая ступень лжи, которой до сих пор затянуты «Дела» сталинской эпохи. Мы не должны забывать, что допрос мог сопровождаться такими пытками и мучениями, когда подследственный не мог и различить подписываемого текста, и не до текста было. А часто случалось и так, что допрос замещался избиением, а следователь сам сочинял его от начала и до конца. Бывали случаи, когда текст вообще позже подменялся на необходимый и заранее составленный. Да и вопрос самой подписи для такого рода ведения следственных дел — не вопрос. Историческая справедливость все-таки реализовалась, нашлись исследователи в правоохранительных органах, изучившие манеру ведения следствия тех страшных лет и описавшие ее профессиональным языком современных юристов. Только и сейчас такого рода исследования известны далеко не всем, берущимся за историю правонарушений сталинизма. Сошлемся, например, на замечательную работу полковника юстиции А.В.Чуракова «Запчасти для юстиции»487.

Итак, по тому, как неизобретательны следователи в средствах, видно, что «Дело теософов» — «проходное», незначительное, ведется «без огонька», по обязанности. Следователи не очень стараются: в те годы через их руки проходил целый поток подобных дел, вал только набирал обороты. И были гораздо более «серьезные» и «репрезентативные». Это все так. Но уж слишком спустя рукава. Разочаровались? Не нашли ничего, о чем доносили информаторы? Следователи заранее уверены, что все увлечения теософской литературой на фоне социалистического строительства — бред полоумных «бывших» людей. И действительно, единственный «улов», единственная улика — приводимые на допросах тексты, записанные «свыше» «яснослышащей» Корой Антаровой, не могут вдохновить следователей как серьезный антисоветский материал, поскольку тексты не способны обладать воздействием на обычного человека. Столь специфичен язык «посвященных», что вряд ли для кого-то вне их крошечного круга внятен. Следовательно, и совершенно невнятные, а то и вовсе непонятные по содержанию для большинства тексты, не могут «тянуть» на настоящую «антисоветчину», они только формально антисоветские — раз не советские.

Происхождение теософских текстов объясняется теософами «яснослышанием» Антаровой и Пригоровской (Л.289), фразы диктуются учителями «другого мира». Это теософическая традиция: Блавацкая тоже объясняла колоссальное количество точных сведений из разных отраслей наук, содержащихся в «Тайной доктрине», не знаниями, но «слышанием». Тексты более всего напоминают не очень ловкие переводы, осложненные специфической терминологией, понятной лишь посвященному, изобилующие восточной образностью, несущие следы переработанного в поэтическую форму учения Кришнамурти488. Вот пример одного из текстов Антаровой:

«Друзья, под видом Ваших забот о благополучии Ваших дней, вы набираете так много забот в поиске хлеба, что хлеб превращается в золотой дождь, где вы пашете под непрерывным его огнем. Может ли ваше усердие дать вам удовлетворение? Найдя дом — полную чашу, шкафы и сундуки — кружев и шелков, Вы мчитесь к власти, устраиваете жизнь для мирных завоеваний. Через хитросплетения, склоки, интриги, вновь достигаете каких-то этапов и вновь вкладываете свои заработки в предметы, мертво-лежащие вокруг вас. Утраивая энергию, вы приводите весь аппарат в сверхсильное напряжение и через износ его раньше сходите с арены действия, чем дано вам.

Друзья, в хрустале находите наслаждения пряных чрезмерных блюд или тревожите все свои психические свойства и не можете ими владеть.

Можно ли владеть собою, если в очах стоят духовно-чувственные образы? Есть ли целомудрие хотя бы к детям и женам? Нет. Все смешали в кучу навоза, и нет надежды, разгребая ее, выискать жемчужное зерно. Спите ли вы, отдыхая в радости от трудностей?» (Л.290) и т.д.

Ну, уж конечно, делать нечего, следователь П.И.Заблоцкий и из этого текста сооружает хоть какое-то антисоветское воззвание, причем почему-то, глупейшим образом, Советская власть трактуется как адресат обращения «Друзья!»: «Антисоветское содержание вышеупомянутых распространявшихся писем видно из следующего письма — обращения к Советской власти, начинающегося словами: «Друзья, под видом Ваших забот о благополучии Ваших дней, вы…» (Л.290). Эта дикость трактовок не лезет ни в какие ворота, и бесспорно, относительная мягкость первоначальных приговоров по делу объясняется полной несерьезностью для строителей социализма всей этой «старушачьей чуши». Хотя известно, что машина для изготовления компрометирующих документов в те годы уже работала, и можно было бы изобрести что-либо поинтересней489.

Итак, как нам видится, цель «Дела» планово-служебная, не более: очередной раз прополоть ряды интеллигенции, что откровенно и декларируется, с поверхностно-формальным подходом к концепции теософии, чуждой большевизму, без каких бы то ни было установок следствия выяснить конкретное своеобразие ее, заглянуть внурь учения.

Единственным интересным и живым для историка фактом среди всех этих бессодержательно нагнетенных «антисоветски настроенных» и «мистически настроенных» является посещение Кришнамурти фигуранткой дела А.В.Ефимовой-Зубовой, выехавшей в 1921 г. в Европу по командировке от Тимирязевского института: «В Голландии я пробыла 5-6 дней, посещала собрания, на которых выступал Кришнамурти. Затем я добилась у Кришнамурти личного свидания с ним в замке, где он жил. При беседе с ним я, по его просьбе, информировала его о жизни в СССР. В свою очередь он указал мне, что распускает общества его последователей, и что последние должны теперь работать индивидуально. По возвращении из-за границы я информировала вышеперечисленных теософов о поведении Кришнамурти, беседах с ним и новых установках в работе» (Л.206-207). Несмотря на все лексические обороты ее следователя Эпштейна, все эти «установки» и «вышеперечисленных», можно понять, что, видимо, действительно Кришнамурти, учитывая гонения власти на его последователей, предложил им путь индивидуального самосовершенствования, и в дальнейшем, как уже говорилось, оставшиеся в живым теософы серьезно следовали ему и в глубокой старости.

19

Правда глаза колет: другим акцентированным интересом следствия оказывается выявление отношения к коллективизации и методам социалистического строительства. Так, фиксируется пассаж: «рабочий при социализме будет являться придатком к машине, одной из частей машины, что матерьялистическое миросозерцание совершенно убивает всякую жизнь, стирая всякую индивидуальность. При Советском строе все делается по приказу, механистически, без понимания сути приказа. Приказ окрасить забор в зеленую краску — сидят, окрашивают в любую погоду, даже в дождь, лишь бы формально исполнить приказ» (Л.208).

Или: «благодаря политике Советской власти страна доведена до полной разрухи во всех областях народного хозяйства, что индустриализация страны — это лишь пустая трата колоссальных средств, так как строят большевики плохо, неумело и поспешно, работать на них не умеют, и что вследствие этого — вся эта затея с индустриализацией закончится прахом» (Л.62). «Коллективизация — это очередная затея большевиков, что в результате этого крестьянство разорено, что крестьян пачками ссылают с насиженных мест. Это вызвало огромное недовольство села, выливающееся в ряде мест в открытое восстание против Советской власти» (Л.62).

Судя по грамотности текстов, скорее всего они следователем не придуманы, но даже если и так, эти тексты приводятся здесь только потому, что важна сама фиксация такого рода трезвых оценок, которая в начале 30-х действительно существовала в «социалистически настроенном» обществе.

Несколько слов отдельно об Анне Сергеевне. Здесь однозначно можно сказать о достойном, стойком и даже дальновидном ее поведении и о неутешительных для обладательницы этих качеств последствиях490.

Ее арестовали перед Новым 1934 годом, 28 декабря 1933. В Деле сохранился Ордер на обыск и арест № 14127 «Производство ареста и обыска Покровской Анны Сергеевны по адресу Старый Конюшенный пер, д.30, кв. 3», выданный оперуполномоченному ОГПУ Пряникову 28.12.1933. Подписан он зам. председателя ОГПУ Прокофьевым. Не пройдет и трех лет, как сам Прокофьев будет арестован и расстрелян «без суда и следствия»491.

В Протоколе задержания изъяты всего лишь машинка «Ремингтон» и «разная переписка». Какие жалкие бумажки «изъятия личных вещей»: «8 рублей 86 копеек, зеркальце, пенсне с футляром, пояс с резинками, кошелек кож. стар. [видимо, старый], ключ» (Через несколько страниц — твердой рукой, изящным старинным почерком А.С.Покровской просьба «вернуть ей 8 рублей»).

В «Анкете арестованного» в графе «состояние здоровья» имеется запись о сердечном заболевании. В Протоколе допроса 29.12.33 в графе «Показания по существу дела» только одна строка: «Я к теософскому движению примк…» [примкнула]. И более ни одного слова. Видимо, потеряла сознание или симулировала сердечную недостаточность. В последующих допросах — минимально о себе, еще меньше о других — и так все три месяца следствия и пребывания в тюрьме — до приговора и ссылки.

Между тем, голова у нее работала прекрасно, многое ей сразу удалось скрыть такого, что не удалось другим фигурантам дела (большинство их них наивно дают вполне правдивые сведения о «дворянском происхождении», «неудобных» родственниках и «компрометирующем» прошлом): Анна Сергеевна немножко уменьшила себе возраст, разумеется, не из кокетства, указав не 1885, а 1888 год рождения, а чтобы не навести мысль следователей на ненужные ассоциации (одиозно известная фрейлина Анна Александровна Вырубова на самом деле — почти ровесница Анны Сергеевны, старше всего на год, на год старше и варшавянка Кора Антарова). В «Анкете арестованного» в графе соц. происхождение четким изысканным почерком пишет: «дочь мещанина, сельского учителя». Хотя, например, в этом «Деле» о Владимире Милашевском написаны такие «крамольные сведения»: он «сын белоэмигранта», «б.б. [бывший белый] офицер», карандашом вписано: «адъютант Колчака». О З.М.Гагиной читаем: «Гагина, из дворян, помещица до 1922 г., была представительницей теософского ордена «Звезда» по Москве». До 1922 года помещица!..

Место рождения Анна Сергеевна указывает так: «деревня Горьково Владимирской губ.» (имеется в виду родовое имение «Горьково» Ковровского уезда, Владимирской губернии). Это заявление само по себе абсурдно: как «мещанка» могла родится в деревне? Если обратиться к значению слова «мещанин», оно буквально означает «горожанин», «житель места», «место» в данном случае означает «город»492. Но это проходит.

Ее девичья фамилия Вырубова упоминается один раз — Анна Сергеевна вынуждена назвать свою родную сестру, Марию Сергеевну Вырубову, живущую в Симферополе. В анкетных данных в те годы многое записано лишь со слов арестованных, не было еще возможностей тотальной проверки, кое-кому таким образом удалось уцелеть. У дочери Ирины, арестованной раньше матери, в 1930 по делу «Темплиеров», в графе родители: «дочь инженера»493, бесспорно, умышленно, чтобы сделать менее значительными фигуры ближнего круга (архитектор Покровский на самом деле гораздо более видная фигура, его окружение может быть известно широкому кругу лиц); в 1934 же Анна Сергеевна — «вдова профессора». И сыскная машина была еще не совершенной, да и особо, видимо не трудились архивными сопоставлениями, осудить возможно было при желании — всякого, без особых поводов (в том числе происхождения, проступков и прочего), раз уж есть такая «установка».

В графе «Образование» — запись «незаконченное высшее»: «гимн. [гимназия] в В…» [«в В…» зачеркнуто, имелась в виду Варшава, Анна Сергеевна окончила варшавскую гимназию, но мгновенно сообразила, что писать этого не следует, думается, чтобы не навести на мысль о знакомстве с Корой Антаровой, да и вообще вывести на реальную биографию: трудно объяснить, как она оказалась в Варшаве, коль родилась в деревне. Отсюда — один скользкий роковой шаг до сановного отца, до подлинного варшавского окружения. Кстати, последняя групповая парадная фотография Сергея Алексеевича тщательно обрезана, едва видны только плечи окружавших его, видимо, так нехотелось уничтожать портрет отца, пришлось убрать, наверное, очень узнаваемые лица рядом]; дописывает: «Харьковский университет по историко-филологическому факультету».

«Разоблачения» в связи с девичьей фамилией, которая сама за себя говорила, Анна Сергеевна, видимо, боялась смертельно. Ведь при обыске могли быть найдены фотографии с изобличающими надписями: одна из них и до сих пор передо мной: «Анна Вырубова, Варшава, 1902 год». Не обратили внимания. Уже упоминалось, фрейлина была дальней родственницей Анны Сергеевны, сразу по трем линиям: Вырубовых, Танеевых, да еще Толстых: мать фрейлины — ур. Толстая Надежда Илларионовна. Это родство, впрочем реально совершенно ни о чем не говорящее, могло иметь значение только для идеологов Советов как формальный факт «враждебного элемента»: дворянин — «преступление», родство с родом фрейлины «преступление без искупления». Кстати, сама фрейлина — прямая прапраправнучка героя не только российской, но и советской истории, фельдмаршала Михаила Илларионовича Кутузова, но в эпоху советской власти эта информация была под запретом. Того хуже, первый председатель Временного правительства кн.Г.Е.Львов — племянник еще одной Вырубовой «московской ветви», жены пензенского предводителя дворянства В.Н.Вырубова, ур. княжны Е.А.Львовой. Еще одна кузина отца Анны Сергеевны, Е.А.Вырубова, была замужем за товарищем министра внутренних дел Временного правительства, членом партии кадетов С.М.Леонтьевым, организатором «Правого центра» (март 1918), уже к тому времени репрессированным и позже умершим в заключении.

На самом деле, дальние потомки таких родов могли и вовсе ни разу в жизни не встретиться, не быть знакомыми, не иметь ничего общего в жизненных устремлениях. Думается, при желании, среди отдаленных родственных связей всегда можно найти родство любых представителей российского дворянства, если как следует углубиться в разветвленные ветви родословных древ… Но и родной дядя Анны Сергеевны, генерал-майор Николай Алексеевич Вырубов (1844-1917), к счастью, за несколько лет до первых революционных событий (1902) вышедший в отставку и успевший умереть от сердечного приступа в самый канун революции, в последние годы службы был начальником полицейских управлений Тифлиса (1897-98), Одессы (1898-99), Екатеринбурга (1899-1900). «Отягчающими» обстоятельствами могли стать награды и почести: «за строительство церкви 55-го пехотного Подольского полка дано благословение св.Синода (1902), кавалер орденов св.Станислава II и III ст., св.Анны III ст. и сербского ордена Такова, высочайше пожалован золотой брошью, осыпанной бриллиантами и сапфирами»494,— проще говоря, получил личный подарок от царя Николая II. Так или иначе, если б просто «почуяли эту ниточку», Анне Сергеевне не выкарабкаться бы никогда.

К счастью, такого рода сведения и соображения были недоступны данной команде следователей, ассоциаций опять не возникло. Откуда было взять в тюремном одиночестве пожилой женщине столько хладнокровия ума, мужества, сосредоточенности и актерских способностей, наконец, чтобы ничем себя не выдать? Но так было. Родной брат, Владимир Сергеевич, чиновник министерства императорского двора, женатый на Ирине Ле-Дантю495, двоюродной внучке последнего министра этого ведомства, барона В.Б. Фредерикса, убит в Гурзуфе в 1922 году при до сих пор невыясненных обстоятельствах. Сестра Мария Сергеевна сбежала подальше от родных мест — жила в Симферополе, но как все Вырубовы, дети Сергея Алексеевича, не хотела покидать родину, Россию, несмотря на смертельную опасность, обреченность существования. Надо было как-то жить…

В графе имущество: «не имела и не имею». В идейном и высшем для Анны Сергеевны смысле равнодушия к вещественному, ответ вполне правдивый, но все-таки, по имущественному положению до революции — она была далеко не бедной. Легко ли это было проверить? Или нам сейчас это кажется легким, исходя из современных возможностей информационных баз? Скорее всего, не было такого задания. Анкета заполнена так легковерно, как заполнялись анкеты переписи населения — со слов анкетируемого. Неужели остались вне ведения следствия ее частые наезды к Волошину в Коктебель, ее участие в жизни теософской земледельческой общины в Лоо у Кирпичниковых (поселок недалеко от Сочи) в начале 20-х? По крайней мере, в материалах допросов фигурируют только собрания харьковского теософского общества, действительно давно прекратившего существование. Думается, что следует ответить утвердительно: не узнали. Ведь даже переписка М.А.Волошина с А.С.Покровской была открыта исследователем творчества поэта В.П.Купченко только в начале 1990-х (хранится в Пушкинском доме СПб.).

И дело тут не только в недостаточной информационной базе, а прежде всего — в глубокой некультурности следователей, которым этот круг обвиняемых людей безусловно неизвестен, а уж существо деятельности — за семью печатями. Таким образом, далеко не безосновательно предпологать, что данные «фигуранты» в глазах ГПУ — помешанные «остатки интеллигенции». Деятельность их — бред. И невозможность всерьез относится к теософам логично ведет следователей к поверхностному изучениею дела, которое и так — рука набита — сформируется по общепринятому шаблону: «вредный обществу» и «антисоветский».

Как упоминалось, Анна Сергеевна единственная из всех, не признала себя виновной (Л.181), однако из всех арестованных по этому делу только она и Милашевский получили наибольший срок: по 3 года ссылки. Трудно во всем это разбираться и очень горестно, и видимо, никогда не разобраться до конца. Но по материалам допросов Анны Сергеевны, а их немного, и я их видела полностью, и потому, что в данном случае подробно знаю о судьбах и положении упоминаемых, осмелюсь утверждать. Анне Сергеевне удавалось сохранять по возможности присутствие духа, сознательно лгать «во спасение» и любую лишнюю информацию умалчивать на допросах, называя только тех лиц, знакомство с которыми было очевидно следствию, или уже сосланных, или умерших. Может быть, в этом кроется большая строгость приговора по отношению к ней. Приведем ее допросы подробно.

«Л.182. Протокол допроса Покровской Анны Сергеевны 22.02.34. Вопрос. Признаете ли Вы себя виновной в том, что принимали участие в нелегальной деятельности антисоветской группы, действовавшей под мистическо-теософским флагом, в состав которой входили Ильзен, Кирпичников и др., и в том, что вели пропаганду антисоветских теософских взглядов. Ответ. В предъявленном мне обвинении в участии в антисоветской группе и ведении антисоветской пропаганды виновной себя не признаю. Протокол мне прочитан. Записан с моих слов верно. А.Покровская [Машинопись без ее подписи и Л. 88, повторяющий текст от руки и с ее подписью].

(ЛЛ.183-186. Протокол допроса Покровской А.С. 22.2.34 (продолжение). Л.183. В. Расскажите про Ваше окружение. О. Моими знакомыми по Москве являются Ильзен Елена Ивановна496, 2) Кирпичникова Юлия Николаевна497. С ней познакомилась в Харькове. В 1930 г. Кирпичникова состояла в теософском обществе, последнее время принадлежала к последователям Кришнамурти. Ильзен и Кирпичникова были моими личными знакомыми и несмотря на отход мой от теософии, я продолжала поддерживать с ними, особенно с Ильзен, отношения. 1) Лурье Юлий Юльевич — и жена Нина Александровна — познакомилась в Харькове у Молокиной В.А.498 2) Столкнулась один раз с Борисом Александровичем Гольдштеге. 3) Снегирева Александра Петровна, старая теософка. 4) Герье Софья Владимировна. Преподавала в университете, насколько мне известно, была председательницей Московского отдела Теософского общества, женщина образованная, пользовалась среди теософов большим авторитетом. Ей я передавала письмо Молокиной. Герье я также однажды встретила у Кирпичниковых. 5) Юргенсон, учительница английского языка в группе Ильзен. Про Гагину и Луцкую я слышала, что они теософы. Видала ту и другую мало, характеристику дать не могу. Из Харьковских теософов я знаю близко 1) Молокиных Веру (Александровну и Александра Георгиевича — А.Г. профессор архитектуры, товарищ моего мужа, крупный специалист, активный работник,— и несмотря на это, разделяющий теософские взгляды. Жена его, Молокина В.А., руководительница и основательница Харьковского теософского кружка. Она помогала своему мужу. Вокруг них группировались харьковские теософы, собиравшиеся у Молокиных, как во время существования официального теософского отдела до 1923 г., так и после ликвидации. На этих вечерах — вторниках — 2 раза в месяц собирались как бывшие теософы, так и другие знакомые Молокиных. Выполнялась музыкальная программа, сообщались новинки техники, художественной литературы, делились впечатлениями о путешествиях и т.п. За полчаса-час до общего съезда всех гостей — собирались одни теософы — 6-7 человек, которым Молокина В.А. читала получаемый ею теософский журнал «Бюллетень», издававший Кришнамурти…

В. Расскажите про вашу теософскую деятельность?

Л.186. О. Я познакомилась с теософией в 1918 году и вступила в члены теософического общества в 1920 г. в г. Харькове, организованного Молокиной. В 1922 и 1923 гг. общество было ликвидировано, библиотека закрыта. Несмотря на ликвидацию, я продолжала разделять теософические взгляды и поддерживала связь с бывшими членами теософического общества в Харькове. Приезжая в Москву — я несколько раз — по поручению Молокиной В.А. передавала теософско-мистическую литературу (статьи Кришнамурти) — Кирпичниковой, Герье и Снегиревой. За последнее время я от теософии отошла, не считая теософию учением, приложимым к жизни. Однако с некоторыми теософами (Молокины, Ильзен) у меня сохранились дружеские личные отношения до последнего времени. В. Расскажите в чем сущность теософического учения? О. Теософия является учением прежде всего идеалистическим, не совпадающим в целом ряде элементов с советскими установками. Теософы стоят на платформе теории эволюции, а не революции, отсюда теософы принимают существующий порядок вещей (наличие капитализма), не считая себя обязанными разрушить существующий строй — стремясь изменить человеческие общественные отношения путем индивидуальной работы человека над самим собой. Теософы не отвергают религии, считая, что она может способствовать усовершенствованию человечества. Ставя в идеале задачу построения общества без классовых, религиозных, расовых и других перегородок, теософы стремятся к этому путем эволюционного развития отдельных людей, отвергая всякую насильственную революционную борьбу. Теософы выдвигают также учение о перевоплощении и карме, т.е. непрерывность человеческого существования. В. Оказывалась ли теософами какая-либо денежная или другая материальная помощь теософам, пострадавшим в той или иной мере? О. Некоторым теософам, находившимся в тяжелом материальном положении, помощь оказывалась через Молокину В.А. Так, производились сборы в помощь Гернет499 — старой теософке я дала рублей 10, Унковской500 и, кажется, Герье… В. Каковы Ваши политические взгляды? О. Я долгое время страдала полным игнорированием всяких политических вопросов, в силу чего дать характеристику своим политическим взглядам я затрудняюсь. С 1928 г. я начала проявлять больший интерес к политике. Протокол мною прочитан и с моих слов записан верно. Допросил уполномоч. 4 отд. СПО ОГПУ П. Заблоцкий».

В последнем ответе для знающих Анну Сергеевну виден ее несокрушимый юмор. Сарказм невольно выдала и следующая фраза: «Теософия, является учением прежде всего идеалистическим, не совпадающим в целом ряде элементов с советскими установками». Известно, как широк был этот «ряд элементов несовпадения».

Как упомянуто, она старается назвать тех, кого и так заранее знает следствие как ее постоянных приятелей (Молокину, Лурье, Ильзен). Среди других имен — или умершие, или уже находящиеся в ссылке: «Иных уж нет, а те далече»: Унковская, Кирпичникова, Герье и пр. «Отработанный материал». Старушка среди теней. Следователи, видимо, хорошо понимают, что перед ними — несколько переживших свою эпоху никому не нужных дам, когда-то на свою беду заинтересовавшихся непонятным экзотическим учением.

Но на самом деле, Анна Сергеевна была в свое время в самой гуще теософской среды, давней знакомой и приятельницей тех, которых современные исследователи называют «первыми теософами России»: ранее упоминаемая нами Философова, а также Герье, Кирпичникова501. А затем Унковская, Гернет, Лурье — звезды на небосклоне международного теософского движения. Вот тут следователям и карты в руки!? Но не заметили. Потому что никого не знали.

Поскольку перечисленные фамилии нигде больше не всплывают, вопросы по поводу них не задаются, приходится склоняться к выводу, что они ничего не говорят следователю: «бревна» он не видит, заостряет внимание на «щепке» — самом «вопиющем факте» — материальной помощи «пораженным в правах», что отдельным пунктом войдет в обвинительный приговор, раздуется до невиданных размеров. Хотя на самом деле сами по себе тесные и давние связи с лидерами теософского движения могли оказаться — при определенной культурной сноровке следователей — куда более отягчающим обстоятельством. Но, к удаче для арестованных, этот следователь или эта группа следователей, как уже говорилось, оказались необразованными людьми. Думается, глубина невежества и серости ведущих допрос спасла жизни фигурантов процесса. Косвенным образом это подтверждается тем, что даже фамилию С.В.Герье в другом месте следователь пишет неправильно: Герое502. По всякому бывало в те времена, порой следователи оказывались весьма сведущими, но иногда — такими, как в этом деле. Одно можно сказать, фигурантам несомненно, колоссально повезло. Анна Сергеевна огляделась и, разумеется, поняла, с кем имеет дело.

Следствие все-таки набирает обороты. Есть план, есть отчетность. Не выпускать же, если взяли. Первоначально искали нечто конкретное, серьезное, нужное для каких-то своих целей; видимо того, чего искали, не нашли: материала почти никакого, кроме нескольких «клеенчатых тетрадок» — для чтения дамской «мистической мути».

«Л.228. Рапорт Г.Молчанова503 Агранову504 о продлении дела. [Кстати сказать, Агранов был сведущ в «оккультных делах» и курировал их в НКВД; через несколько лет он расстрелян].

Зап. Пред ОГПУ Агранову. Рапорт. Следствием по делу Покровской А.С., Ильзен Е.И., Ушакова С.Ф. установлено, что они являются участниками к./р. организации, действовавшей под мистическо-теософским флагом, и имеют связи с рядом участников данной организации в Ленинграде, Харькове, Ростове-на-Дону. Ввиду необходимости дополнительно выявить ряд новых моментов их к./р. деятельности и новых линий, а также вследствие необходимости производства дополнительных арестов по г. Ленинграду, Харькову и др. городов, прошу разрешения войти с ходатайством во ВЦИК о продлении срока ведения следствия Покровской, Ильзен, Ушакова на один месяц. Нач. СПО ОГПУ Г. Молчанов. 23 февр. 34» (машинопись). Дело продлили.

Отдельными пунктами Анне Сергеевне вменялось: а) являлась участником контрреволюционной группы, действовавшей под мистическо-философским флагом б) вела контрреволюционную пропаганду, распространяя нелегальную контрреволюционную литературу в) оказывала денежную помощь ссыльным г) была связана с кр. группой проф. Самарина, проживающего в Харькове.

13 марта 1934 решением Особого совещания при СПО ОГПУ арестованные приговорены к ссылкам на разные сроки.

«Л.301. СЛУШАЛИ дело № 3194 по обвинению гр. Ильзен Елены Ивановны, Покровской Анны Сергеевны и др. в числе 12-ти человек по 58/10, 11 ст. УК Постановление от 13.3.34 1) Ильзен Е.И. выслать через ППОГПУ в Казахстан сроком на 3 года, считая с 28.12.33 2) Покровскую Анну Сергеевну, Милашевского Владимира Алексеевича — выслать через ППОГПУ в Баш. Республику сроком на 3 года, считая с 28.12.33 4) Кирпичникова Александра Александровича … в Карелию (район Белбалкомбината) сроком на три года, считая… 5) Гагину Зинаиду Михайловну … в Карелию (условный приговор)… 6) Пригоровскую Веру Константиновну, и 7) Воскресенскую Марию Ивановну … в Татросибкомб. Сроком на 2 года… 8) Звенигородского Андрея Владимировича в Казахстан на 2 года (условно)… 9) Дмитриеву Марию 10) Буткевич Ольгу Александровну в Татарст. (условно), подписка о невыезде аннулирована 11) Ушакова Сергея Федоровича …в Карелию на 2 года… 12) Ефимовой –Зубовой Александры Владимировны дело прекратить.»

Отдельная справка касается двух фигурантов, получивших наибольшие сроки. «13 Марта 1934 г. Справка: Постановлением Особого Совещания при коллегии ОГПУ были осуждены: Милашевский Владимир Алексеевич, 1893 г.р., сын члена ЦК партии эсеров, ныне белоэмигранта, б.б. офицер, прапорщик Колчака [вписано каранд.], художник. а) возглавлял к.-р.группу, связанную с группой Гагиной б) вел к.-р. пропаганду фашизма. Виноватым себя признал, показав о своих к.р. фашистких взглядах, о наличии вокруг себя к.-р. группы и о своих к.-р. связях. Показаниями Пригоровской изобличается в террористических высказываниях по отношению к руководству РКП (б) и Правительству.

Покровская Анна Сергеевна, 1888 г.р. б/п, из мещан, образование высшее, вдова профессора. а) являлась участником к.-р. группы, действовавшей под мистическо-теософским флагом б) вела к.-р. пропаганду, распространяя нелегальную к.-р. литературу в) оказала денежную помощь ссыльным г) была связана с к.-р. группой проф. Самарина, проживающего в Харькове. На следствии подтвердила свои к.-р. связи с участниками к.-р. группы, факт распространения к.-р. литературы [на самом деле имеется ввиду лишь теософский «Бюллетень»] и оказания денежной помощи ссыльным. Виновной себя не признала (см. л.д.181)» (Л. 335)…

20

«Заблоцкий! Не поскользнись на этой рыбке».

17 мая 1934 г. Прокурор СССР И.А.Акулов (через три года, в октябре 1937 и он будет расстрелян) выходит с секретным предложением: «членам русского теософского общества» — «заменить назначенную им меру социальной защиты условным осуждением». Бумагу подписывает заместитель Прокурора СССР А.Я.Вышинский, тот самый, позже прославившейся абсолютной безжалостностью Андрей Януарьевич (Л.331).

Неслыханное смягчение по тем временам! Аргументы приводятся следующие: «Ввиду того, что совершенные деяния вышеперечисленными людьми не имели серьезных последствий», что осужденные — «трудящиеся», а В.К.Пригоровская «имеет преклонный возраст (50 лет)», что «направление их в ссылку является нецелесообразным и не вызывается необходимостью». Видимо, это не первое письмо, подписанное Вышинским, поскольку служебная записка сходного содержания с грифом «секретно» (Л.302) «В СПО ОГПУ тов. Андреевой», датирована 16 апреля 1934: «По предложению прокурора Союза т. Акулова прошу поставить на пересмотр… на предмет замены определенном им меры соц. защиты на условное осуждение». Но мне довелось видеть полностью лишь приведенное здесь майское письмо.

Переписка Прокуратуры и ОГПУ долгая, путаная и тягостная игра, в серьезность которой чекисты поначалу не поверили. Очевидно, что органы недовольны вмешательством и даже, вероятно, поражены заступничеством Призидиума ВЦИК, примеров которому просто не знают, может быть, даже первоначально отказываются верить упорству и последовательности, с которым оно осуществляется, принимают за нежелательный эпизод, за временное заблуждение «отдельных личностей», вскоре вынужденных отстать от мощной машины репрессий.

Итак, Коллегия ОГПУ не соглашается. В справке ОГПУ, подписанной Заблоцким в том же мае 1934, говорится: «Коллегия ОГПУ с пересмотром дела не согласилась. Приговор ОС был оставлен в силе». Вновь «Прокурор СССР вышел с ходатайством в Президиум ЦИК СССР об изменении приговора», но «виновность всех обвиняемых доказана и оснований для пересмотра дела не имеется» (Л.332-334).

Можно предположить, что недоумению рядовых следователей не было конца: где Президиум ВЦИК — а где жалкие остатки «мистически настроенных» «бывших людей»? Однако ж еще в марте на Обвинительном заключении, под шапкой «Утверждаю. НАЧ. СПО ОГПУ Г.Г. Молчанов», над текстом: «СПО ОГПУ ликвидирована контрреволюционная группа остатков буржуазной интеллигенции из числа бывших людей [курсив мой – Е.Ф.], действовавшая под мистико-теософским флагом» — выразительная запись карандашом: «Заблоцкий! Не поскользнись на этой рыбке», датированная 10.3.34 (Л.287).

Документ подготовлен Заблоцким для Молчанова, и запись, по-видимому, принадлежит его руке. Между прочим, Г.А.Молчанов родился и провел юность в Харькове, вполне мог хотя бы слышать о семьях Моллессонов-Ильзенов, Покровских, Молокиных… Он тоже умрет через три года.

Трудно найти хронологическую последовательность обращений Прокуратуры «к тов. Андреевой», на одном из документов, например, синим карандашом наискосок надписано, что, оказывается «ЦИК постановил» заменить условным сроком — реальный еще 4 апреля 1934. Следовательно, было не одно постановление ЦИК по «Делу»? На первое ОГПУ не откликнулось, а на вторичное уже не смогло не реагировать?

Так или иначе, эти удивительные документы поддаются объяснению. Муж Елены Ивановны, А.И.Ильзен, влиятельный старый большевик, был давним приятелем Ленина и Луначарского. Он профессиональный революционер, первый организатор марксистских кружков в Риге и подпольной типографии. В 1903 за распространение листовок в церкви попал в рижскую тюрьму, за организацию тюремного бунта переправлен в Петропавловскую крепость Петербурга. Через некоторое время Алексей Иванович оказывается в Швейцарии, в Цюрихе защищает диссертацию, становится доктором, как тогда говорили, philosophia naturalis, доктором естественных наук, водит знакомство со многими видными большевиками…

После революции Ильзен занимал высокий пост заместителя председателя Госплана Украины. В 1928 году, не согласившись с новым курсом партии, в том числе с коллективизацией, из партии вышел: сознательно продумав последствия поступка и не придя на очередную «чистку», был определен в разряд «механически выбывших». Это, пожалуй, если и не единственный такого рода поступок среди старых большевиков, то, думается, немного можно привести подобных примеров.

Тем не менее, тогдашний Председатель Госплана Украины будучи переведен в Москву, и ценя Ильзена, и того переводит в Москву и даже «выбивает» ему квартиру в Новинском переулке в «доме Госплана». Последним местом работы Ильзена был Наркомздрав СССР, под началом наркома Григория Наумовича Каминского. Как говорили, Каминский так ценил Ильзена, что специально «изобрел» для него должность «старшего консультанта Наркомздрава»… Забегая вперед, скажем, что Ильзена арестовали 5 июня 1937 года в Сочи: приговор «десять лет без права переписки», Каминского расстреляли — в невиданные даже по тем временам кратчайшие сроки — несколькими месяцами ранее.

А в 1934 Ильзен еще имеет очень высокий вес среди многих высокопоставленных партийцев. Убийство Кирова произойдет через несколько месяцев, 1 декабря 1934 года, и тогда «посыплется» когорта старых революционеров… Ильзен хлопочет за жену и задействует самые высокие связи в Президиуме ВЦИК и Прокуратуре. Еще с дореволюционных харьковских времен ни для кого не осталась тайной влюбленность Алексея Ивановича в Анну Сергеевну. По всей видимости, идут хлопоты и за нее, и чтобы завуалировать их конкретность — за других «осужденных». Конечно, при беспрецедентности счастливого исхода дела мы можем предположить, что действовали и еще какие-то мощные силы, нам неизвестные.

«Дело Е.И.Ильзен» пересмотрели отдельно ранее других: «Арестована по обвинению в проведении антисоветской агитации и к/р деятельности ОС при ОГПУ 13.03.34. ОС при ОГПУ 20.04.34 из-под стражи освобождена, дело прекращено Л.332)». Объяснения прекращению дела в документе просто не дается, вопреки всем действовавшим правилам. Ее освободили. Но через три года, когда был расстрелян ее муж, Елену Ивановну ждал новый арест, а потом лагеря, от которых она уже не оправилась; вслед за нею — через несколько лет — в лагеря, одна за другой, были отправлены и ее юные дочери505…

В конечном итоге, несмотря на «стойкость» органов ОГПУ, в конце «Дела № 3194» обнаруживаем скромную справку — трудно представить себе сейчас, какими гигантскими усилиями удалось добиться подобных результатов, и, видимо, эти результаты беспрецедентны: «Пригоровской В.К. приговор оставить в силе», но остальным «на оставшийся срок условно. В Москву въезд не разрешен» (Л.332-334, май 1934). Синим карандашом наискось написано: «ЦИК 17/VII. Постановление». Наверное, Пригоровская впечатлила следственную группу хоть какими-то «серьезными» проявлениями теософической деятельности, видимо, экстрасенсорными506. Ее сочли «вредной» для общества.

В какой-то мере Анне Сергеевне повезло: она не попала в основную волну репрессий. В 1937 заступничества каких бы то ни было «высших сил» быть не могло, и «высшие силы» бы уже не осмелились, и ропот их не только не был бы услышан, а их самих мгновенно смыло бы в тот же водоворот. Впрочем, так и случилось, ее защитника 34-го накрыло девятым валом 37-го…

После замены «срока» на «условный» в августе 1934 Анна Сергеевна жила «на поселении», ведь положение «минус 100», то есть запрещение жить в крупных городах, действовало. Когда началась война, младшей дочери Елене удалось забрать ее с собой в эвакуацию. После войны ей было уже за шестьдесят, она по тем временам воспринималось в каком-то смысле «отработанным материалом», старухой, о ней не вспомнили и больше не трогали…

Помнится, в ту ночь, когда я вернулась из архива, прочитав «дело» Анны Сергеевны, она мне единственный раз в жизни приснилась, радостно и тепло. Под старость, как упоминалось, у нее ничего материального не сохранилось — в полном соответствии с ее идеями, но комната ее в последней квартире, где она жила, в пятиэтажке на улице Шверника, так осталась для меня ее комнатой: почему-то долго не выветривался запах ее духов, редких, наверное, и некогда дорогих. Старинный запах, никогда более не встреченный мною, сопровождал для меня ее присутствие, даже не чувственной памятью обоняния, а перешел в плоскость какой-то другой памяти. Мне кажется, если я его встречу, тут же узнаю.


Вы здесь » Декабристы » Идеи века в истории рода. » Е.С. Фёдорова. "Как в капле дождя".