ДЕКАБРИСТЫ

Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » Идеи века в истории рода. » Е.С. Фёдорова. "Как в капле дождя".


Е.С. Фёдорова. "Как в капле дождя".

Сообщений 1 страница 10 из 32

1

Е.С. Фёдорова. "Как в капле дождя".

ЕКАТЕРИНА ФЁДОРОВА

КАК В КАПЛЕ ДОЖДЯ

Общественная и частная жизнь России XIX- первой трети XX вв. — в судьбах семьи декабриста Василия Ивашева (по эпистолярным, мемуарно-литературным и историческим документам).

СЕРИЯ: Идеи века в истории рода. Книга вторая.

Проект Факультета иностранных языков МГУ им. М.В. Ломоносова.

Москва

Лабиринт

2011

УДК 71.05

ББК 008.009:39

Ф33

Вступительная статья……

Предисловие, подготовка текстов к публикации, примечания Е.С.Федоровой.

Дизайн обложки А.Н.Федоров.

Оборот обложки: два портрета худ. Елены Рубановой, масло, 2011.

http://s2.uploads.ru/fReWD.jpg

Книга — вторая в серии — посвящена истории частных взаимоотношений в семье Ивашевых на фоне общественных изменений в области духовных, идеологических и культурных приоритетов, истории счастливой и трагической любви декабриста Василия Ивашева и его избранницы — Камиллы Ле-Дантю, рассматривает нравственные и культурные ценности декабриста, а также его отца генерала 1812 г. Петра Ивашева и матери Веры (ур. Толстой), его старшей дочери — видной феминистки Марии Трубниковой, внучки декабриста — Марии Вырубовой и ее мужа Сергея Вырубова, членов «Черного передела»; правнучки — теософки Анны Покровской, пра-пра-внуки Ирины Гюнтер, формировавшиеся в преодолении катастрофической для семьи ситуации разлуки друг с другом, изгнаний и ссылок. В исследовании развивается и утверждается концепция: уникальное социокультурное явление, называемое «интеллигенцией», берет свое начало в конце XVIII века, в среде образованного русского дворянства, свойство «интеллигентности» применимо к тем представителям аристократии, чье понятие о ценности личности и сострадание к людям иных социальных слоев, лишенных прав, которыми наделены они сами, выходит для них на первый план. В книге используются редкие или никогда ранее не публикуемые документы (из отдела рукописей РГБ, Москва и отдела рукописей Пушкинского Дома, Петербург) и др. Автор книги — потомок в седьмом поколении — декабриста Ивашева; книга является продолжением изучения материалов семейного архива, реализованных в монографии «Безымянное поколение. Записки правоведа, адвоката, бывшего меньшевика Александра Гюнтера. М., Просветитель, 2004, а также изысканий, предпринятых в конце 20-х начале 30-х гг. внучкой декабриста Ивашева, членом «Народной воли» Ольгой Константиновной Булановой-Трубниковой, исследований 50-60-х гг., проведенных другой внучкой декабриста, Екатериной Петровной Ивашевой-Александровой, а также его правнучкой Еленой Константиновной Решко. Публикация представляет интерес для культурологов, филологов и историков, занимающихся проблемами взаимовлияния частной жизни и общественной мысли в России в XIX веке.

СОДЕРЖАНИЕ

С.О.ШМИДТ. ПРЕДИСЛОВИЕ.

И.Г.Кондаков. Генеалогия интеллигентности.

На земле утрат. От автора.

Два века русских вольнодумцев.

I

1. Вольномыслие под августейшей дланью: Петр Ивашев и Вера Толстая.

Воин-литератор: литературный стиль Петра Ивашева.

Мать декабриста и старшая Ле-Дантю.

2. Частная переписка старших Ивашевых как источник сведений о культурных инновациях в каждодневной жизни.

II

Сюжет «О Белокурой Ирис и добром Зиле»: Василий Ивашев и Камилла Ле-Дантю.

«Воспитание чувств» и «испытание достоинства» в семье ссыльного декабриста.

III

«Свергая иго предрассудков». Дочь декабриста и «дети детей»: Мария Трубникова, Мария Вырубова.

«Маленькие женщины» с твердой волей: четвертое поколение Ивашевых.

IV

Странная «прекрасная дама» Анна Сергеевна: правнучка декабриста.

«Остатки буржуазной интеллигенции из числа бывших людей»: Дело теософов 1933/34 гг.

Эпилог. «Как в капле дождя…»

Приложение 1 П.Н.Ивашев Материалы для истории века Екатерины Великой. Из записок о Суворове.

Приложение 2 Письма П.Н.Ивашева 1826 г.

Приложение 3 Письма В.П.Ивашева и разных лиц 1838-40 гг.

Приложение 4 И.В.Гюнтер. «1924… О этот 1924!» И.В.Гюнтер. «Листки воспоминаний». Е.В.Покровская. «Творчество В.Н.Покровского».

Список сокращений.

Указатель имен.

Автор выражает глубокую искреннюю признательность за неизменную многолетнюю поддержку профессору Светлане Григорьевне Тер-Минасовой; академику Сигурду Оттовичу Шмидту, идеи и соображения которого во многом предопределили структуру исследования; профессору Николаю Алексеевичу Федорову — за строгие и неутомимые редакторские замечания, содержательные и стилистические. А также главному библиографу Государственной Центральной Библиотеки по искусству г. Москвы Ирине Всеволодовне Усковой, Литературному музею за предоставленные изобразительные материалы и его научным сотрудникам Шиповой Татьяне Николаевне, Соколовой Татьяне Виленовне; директору Ковровского Историко-краеведческого музея Элле Владимировне Фроловой; сотруднику отдела рукописей Российской государственной библиотеки г. Москвы Олегу Валерьяновичу Ладе; профессору Илье Васильевичу Викторову.

Посвящается моему сыну Алексею Федорову.

2

С.О. Шмидт

ПРЕДИСЛОВИЕ

Книга профессора Московского университета Екатерины Сергеевны Федоровой — незаурядного значения исследование, оригинальное по замыслу и исполнению, — в нем совмещаются углубленная научность с художественностью изложения. Проблематика книги интересна и людям мира науки, и широкому кругу читателей. Гуманитарных ученых всего мира в последние десятилетия особо привлекает изучение истории повседневности, менталитета человека, погруженного в стихию обыденности, микроистории, локальной истории. Значима не только для россиян и рассматриваемая в книге тема «Особенности российской интеллигенции».

Этот феномен не одно десятилетие притягивает размышления многих умов. Ведь нерусского происхождения слово «интеллигенция» пришло в иностранные языки из России (что отмечено в академических словарях английского, французского и др. языков), и связывается за границей с восприятием произведений русской классической литературы, оказавшей на рубеже XIX и XX веков определяющее влияние на развитие всей мировой литературы — и изображения Льва Толстого, Достоевского, Чехова на обложках книг обязательны в витринах европейских книжных магазинов; а с конца XX века в Европе началось все более интенсивное освоение и творческого наследия Пушкина и Гоголя.

Социальная характеристика рожденного в России социокультурного понятия «интеллигенция» не оставалась неизменной. Первоначально, в пушкинские времена, слово это употребляли для обозначения европейски образованной прослойки высшего дворянского общества, понятию этому был присущ и нравственный акцент. Изменение в понимании слова «интеллигенция» и ее социально-классовой принадлежности произошло во второй половине XIX в. и постепенно закрепилось в сознании как представление об образованной части общества в городе и деревне, основным занятием которой не является физический труд.

Книга Е.С.Федоровой о тех, кого первыми стали определять как «интеллигентов», и об их потомках, для которых общественная деятельность по-прежнему оставалась общественным служением. Понятия «интеллигенция» и «интеллигентность» проявлялись во всех формах их частной жизни и публичной деятельности. В книге говорится о жизни и творчестве членов рода Ивашевых на протяжении более полутора столетий. Интересны не только судьбы главных героев «фамильной истории» — а это сподвижник Суворова, генерал, городской и загородный дома которого были средоточиями общественной жизни губернии, и сын его — декабрист, и последовавшая за ним в Сибирь возлюбленная, и активные участницы феминистского движения середины XIX в., и лица, причастные как к придворным кругам, так и к революционной работе народников и социал-демократов, и теософы советских уже лет, подвергшиеся преследованиям, и строители советской культуры, деятели культуры во всем ее многообразии. И показаны они в окружении множества других лиц, в их числе и очень известные литераторы, музыканты, ученые, юристы, архитекторы… —насыщенная многими, впервые введенными в научный обиход архивными данными и запоминающимися подробностями панорама общественной жизни России — и столиц, и провинции! Книга эта существенно обогащает представления об общем и особенном в российской истории XIX-XX веков.

К этому междисциплинарному исследованию будут несомненно обращаться ученые разных специальностей — и историки, и литературоведы, и социологи, и психологи, и, конечно же, культурологи. Хочется думать, что труд этот побудит и других авторов заняться изучением «фамильной истории» и истории повседневности. Приятно, что книга Е.С. Федоровой, в соответствии с восходящими к XIX веку традициями исторической литературы, может стать привлекательной для всех интересующихся историей, прошлым и его взаимосвязью с настоящим.

С.О.Шмидт, советник РАН, академик РАО, заслуженный профессор РГГУ

И.В. Кондаков. ГЕНЕАЛОГИЯ ИНТЕЛЛИГЕНТНОСТИ

Каждый, кому дороги судьбы русской интеллигенции, каждый, кто не стыдится сегодня себя к ней причислять, каждый, кто чувствует в себе ответственность и тревогу за будущее российской культуры, не пройдет мимо замечательного исследования Екатерины Сергеевны Федоровой, открывающего новую страницу в изучении интеллигенции как социокультурного и нравственного феномена. А каждый, кто хоть немного прикоснулся к теме русской интеллигенции, знает, как это непросто — сказать свое, принципиально новое слово после В.Ключевского и Д.Овсяннико-Куликовского, после «Вех» и «Из глубины», Н.Бердяева и Г.Федотова, Д.Лихачева и Ю.Лотмана, С.Аверинцева и М.Гаспарова, после Н.Эйдельмана и о. Александра Меня, Л.Лунгиной и Г.Кнабе, Вяч.Иванова и Б.Успенского, С.Шмидта и Г.Померанца и множества других имен выдающихся мыслителей и русских интеллигентов.

Тем не менее — профессору Е.С.Федоровой, филологу, историку и культурологу, удалось не только выдержать сравнение со своими великими предшественниками, но и сказать свое оригинальное слово — в рамках проблематики русской интеллигенции, — а тем самым поставить перед читателями ряд трудных проблем интеллигентной жизни на будущее. А новое «лежало» совсем рядом, хотя никто из нас, представителей и исследователей русской интеллигенции, чтящих свою интеллигентскую генеалогию, даже не задумался над тем, что буквально «окружен» бесценным материалом по истории и теории интеллигенции, требующим анализа и интерпретации, систематизации и обобщения.

Ведь «частная жизнь интеллигенции», сопровождающая каждое из ее поколений извне и изнутри, культура повседневности интеллигентных семей и интеллигентных личностей, этих «людей культуры», насчитывающая почти два столетия непрерывающихся традиций, наполненная напряженной духовной жизнью, составляет поистине неисчерпаемый фонд потенциальных источников настоящего (и будущего) исследования русской интеллигенции как феномена отечественной культуры, а вместе с ней — и самой истории культуры как культуры, генеалогии самой интеллигентности.

Екатерине Сергеевне Федоровой пришла эта счастливая мысль — обратиться к своей уникальной родословной, к материалам семейного архива (своего собственного, хотя и разбросанного ветрами истории по разным городам и весям, запертого советскими и современными спецслужбами на неоткрываемый замок, законспирированного властями), фиксирующего частную жизнь 8 поколений интеллигенции, своими корнями уходящих в XVIII век; поколений, которые пережили различные социально-политические и культурно-исторические катаклизмы, но при этом не перестали быть (и сознавать себя) интеллигенцией, людьми культуры.

И удача сопутствовала ей: частная жизнь нескольких поколений интеллигенции была представлена ею с неожиданной и до сих пор не изученной стороны. Частная жизнь интеллигентной семьи предстала изнутри – в совокупности откристаллизовавшихся десятилетиями ценностно-смысловых приоритетов и культурных традиций, социально-идеологических и нравственных установок и ментальных стереотипов, наследуемых от поколения к поколению и обуславливающих формы восприятия меняющейся действительности и поведения окружающих людей – как «ближняя среда обитания» данного культурно-ментального типа интеллигента, как «ближнее социальное окружение», как «ближний историко-культурный ряд». При этом охваченными и проанализированными исследователем (и одновременно наследником своей семейной традиции) оказываются многочисленные культурно-психологические детали, обычно ускользающие из поля зрения аналитика или кажущиеся ничего не значащими мелочами, — т. е. всем тем, что остроумно и стилистически тонко характеризует Екатерина Сергеевна как «непредугаданность «казусов» частной жизни и уникальность проявлений приватного человека в каждодневном обиходе».

По существу, речь идет об инновативной разработке Е.С.Федоровой принципов и методов анализа микродинамики русской интеллигенции, в результате чего исследователь может вырваться из замкнутого круга отвлеченных тезисов социального, политического или идеологического порядка, из которых обычно выводилась специфика русской интеллигенции как ментально-культурного типа («разночинство», социальная «беспочвенность», оппозиционность властям, пресловутая «вина» перед «народом», психологическое «отщепенство», «прослойка» и т. п. идеологизированные клише). Все эти понятия и категории, введенные в научный обиход несколькими поколениями исследователей русской интеллигенции (еще дореволюционной) и составившие арсенал социокультурной макродинамики общества в целом, достигли исключительной стереотипности и пустоты в советское время и во многом уже исчерпали себя. Чего только стоит знаменитый афоризм пролетарского вождя: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя»! — Еще как можно! – говорят герои данного повествования. И мы убеждаемся в этом.

Собственно, именно «макродинамический» подход к феномену интеллигенции привел к известной тоталитарной концепции интеллигенции как межеумочной, колеблющейся, идейно-неустойчивой и даже вредной для общества его части («прослойка» между классами, «лакеи буржуазии», «внутренняя эмиграция», «вредители-спецы», «шпионы и диверсанты» и т. п.) определения, характерные для ленинско-сталинской культурной политики, легшей в основание советской системы. Исследование Е.С.Федоровой всемерно противостоит не только подобной методологии вопроса, но и всем смягченным и закамуфлированным ее современным рецидивам (вроде так называемой «управляемой демократии» и политического «пиара»), клонящимся к разнообразным скрытым ограничениям – свободы слова, свободы совести, свободы собраний и всяческого инакомыслия, глубоко органичных интеллигенции, особенно в России, но, увы, не самой России.

Опираясь на «непрерывную цепь частных документов», свод которых составляет «летопись одного семейства» как на источниковую базу своего исследования (а Е.Федорова убедительно доказывает, что подобная активность в порождении текстов как способа постоянного самоотчета и самоанализа частной жизни является одной из констант культурной повседневности интеллигенции), автор обосновал оригинальный и перспективный метод реконструкции ближней социокультурной среды, коррелирующий с частной жизнью личности в тех направлениях, которые она сама для себя считала важными.

Это объясняется тем, что интеллигенция, как удалось доказать Е.С.Федоровой, формируется в такой социокультурной среде (прежде всего семейной), где исходными условиями и предпосылками духовного, осмысленного, нравственно-ответственного существования любого интеллигента является литературно-художественная образованность и политическая просвещенность, активная общественная позиция, умение владеть пером и врожденное литературное дарование. Отсюда и «литературность» частной жизни русской интеллигенции, отсюдла и «романность» индивидуальных судеб отдельных ее представителей, выстраиваемых по законам литературного творчества, отсюда и «вербализованный поток сознания», в который вольно или невольно превращается процесс самоописания интеллигенции.

Особое значение в книге Е.С.Федоровой имеет то, что «культурное бытование» российской интеллигенции неслучайно исследуется в экстремальных условиях «культурной изоляции» и жестких материальных ограничений (изгнание, угроза и реальность политических репрессий, атмосфера подозрительности и доносительства, прямое физическое давление с применением пыток и шантажа и т. п.). На множестве поучительных и впечатляющих примеров частной жизни своих героев, автор книги убедительно показывает, как изъятые из привычной культурной среды интеллигенты (в равной мере представительные для поколения декабристов, для эпохи Большого террора и для современности) в повседневном существовании стремились сохранять свойственный им тип «культурного бытия» — обязательные интеллектуальные и творческие занятия, рассматривая их не как «излишество», но как суть и необходимое условие любого интеллигентного существования, как смысл жизни.

Именно в обстановке «культурно-чуждого окружения» (удачный термин, введенный Е.Федоровой) интеллигент в семейном и дружеском общении, в воспитании детей, в воспоминаниях и переписке реализовал – как неизменно доминирующий – принцип максимального содействия проявлению личностных черт, независимых мнений и суждений, а также углублению ментально-эстетических и эмоциональных восприятий и интеллектуальных переживаний, – принцип, совершенно недоступный пониманию ни властных структур, ни культурно-чуждого окружения.

Отработанная в жизни нескольких тщательно отобранных поколений интеллектуальной элиты общества система нравственных и идейных принципов поведения русской интеллигенции, как показала в своем глубоком, даже интимном исследовании Е.С.Федорова, всякий раз служила оптимальным средством ее самоидентификации в частной жизни — сохранения «личностного культурного типа», узнавания «себе подобных» в чуждой культурной среде, саморефлексии интеллигента как субъекта, «отчужденного» в хаосе иной культуры. Выработка таких устойчивых социокультурных механизмов русской интеллигенцией на протяжении двух веков отечественной истории (к сожалению, механизмов, становящихся все более и более эксклюзивными в нашей повседневной жизни) является тем не менее залогом того, что феномен русской интеллигенции продолжает сохраняться и развиваться и в XXI веке.

И.В. Кондаков, доктор философских и кандидат филологических наук, профессор, действительный член РАЕН, заместитель Председателя Научного совета РАН «История мировой культуры».

3

На земле утрат. От автора

Думали: нищие мы, нету у нас ничего,

А как стали одно за другим терять…

А.А.Ахматова.

«На земле утрат…»,— это фрагмент из письма Василия Петровича Ивашева — сестре Елизавете Петровне Языковой (в девичестве Ивашевой), написанного на закате жизни из сибирской ссылки. Такими словами сказался итог общественных чаяний декабриста, неминуемо переломивших его личную судьбу, жизнь его детей, родителей и сестер. Герои книги — члены и потомки семьи Ивашевых — были известны и современникам и позже — читателям — общественными поступками и общественными позициями, некогда глубоко продуманными и сознательно заявленными. Бесспорно, известность и исторический вес разных фигур нашего повествования порой несоизмеримы по масштабу, например, декабрист Ивашев памятен многим еще по школьной истории — его внучка Мария Константиновна Вырубова, член организации «Черный передел», знакома лишь специалистам. Но не эта, ставшая «исторической» часть их жизни, оказалась предметом книги, а приватная жизнь нескольких поколений этой российской семьи, которую мы осмелились бы назвать интеллигентной. Еще в начале XIX века в обиход семьи, передаваемая воспитанием из поколения в поколения, вошла потребность воспринимать общественную жизнь России, ее социальные несовершенства или успехи, частью личного внутреннего мира. Потому в личных судьбах, в меняющемся мировоззрении членов семьи Ивашевых, в частных взаимоотношениях глубоко и порой даже символично запечатлелись «образы эпох».

С конца XIX и на протяжении всего прошлого XX века происходили значимые сдвиги в историко-культурном изучении личности. Если до этого времени упор делался на плоды ее деятельности, явленные в истории, то важнейшим открытием и, допустимо сказать, шагом к гуманизации стал самодостаточный интерес к жизни личности как самоценному творческому процессу, вне зависимости от плодов ее деятельности, «оставленных человечеству». Тем временем талант писателей, творивших в эти эпохи, художественно оправдывал и утверждал любопытство не только к никому не ведомой, частной, но и вымышленной личности, перемещая ее значение и вес из психологической плоскости — еще в эстетическую. Не «маленький» — вызывающий особенную жалость, сострадание человек, как в предшествующую Золотую эпоху литературных титанов, а именно «частный», не «герой», но и не «статист», но живущий своею собственною жизнью человек становится подлинным героем Чехова и Горького, Гауптмана и Ибсена. В культурно-историческом национальном сознании такой «частный персонаж» со временем приобретал черты и вес вполне реальных исторических фигур и едва ли не мог бы соперничать с ними: «Иванов» и «Достигаев», «Нора» и «Гедда Габлер» значили в обществе много. Во след художникам слова и у литературоведов предреволюционных и первых постреволюционных десятилетий, Айхенвальда, Чуковского, Ходасевича, усиливается доминанта: «показать лицо», живую, не похожую ни на кого индивидуальность1. И для нас «историзм» подлинных личностей, о которых здесь будет идти речь, явился скорее удачным поводом поговорить на конкретном примере «цепи поколений» об эволюции образа мысли и образа существования в среде живых и оригинальных представителей интеллигенции на протяжении полутора веков. Жизнь нескольких поколений Ивашевых, оставшаяся в исторических свидетельствах, практически уже навязала фабулу, организовала структуру, обозначила драматургический каркас нашего исследования так, что оставалось только наполнить его живой плотью документов. Каждодневная жизнь, как нам кажется, наиболее сложна для описания и интерпретации, однако она показательна для проявления себя личностью. Она не героична, ее подвиги наименее видны, и наиболее трудны в достижении, победы здесь празднуются как правило в одиночку, а свидетельств таких побед в исторических документах чрезвычайно мало. Изучить мотивацию частных поступков в ближней частной среде, и через них выявить те главные принципы, которыми руководствуется личность, и таким образом отчасти реконструировать эту ближнюю среду,— было задачей публикации.

В сущности, главной темой книги является внутренняя свобода индивида и пути к ней в разные исторические эпохи в среде интеллигенции: не обретение ее, не поиски, а волевые решения, которые предпринимает личность, сохраняя свою внутреннюю свободу, то есть самое себя, свою самоидентификацию.

Что при этом считается главным в структуре личности, какие культурные и этические ценности она отстаивает — вот основной вопрос работы. Такие понятия, как любовь, взаимоотношения с Богом, проблема своей свободы не знают прежних заслуг. И как не учитываются прежние заслуги актера, выходящего играть новый спектакль — каждый раз он должен найти в себе верные интонации, так и в жизненной драме личная свобода завоевывается всякий раз, каждый жизненный акт превращается в новый экзамен, поскольку внутренняя свобода это необходимое условие мысли. Бесспорно, не бывает, чтобы личная свобода приблизилась к абсолютной,— рассуждая об интеллигенции, утверждал С.С.Аверинцев2. Но воля к ней — решающее условие существования личности. Мы будем говорить о тех людях, которые по крайней мере ставили перед собой такую задачу. Та часть людей в среде образованного общества, которая необходимым условием своего существования ставила проблему и потребность независимого мышления и нравственного осмысления явлений жизни, по нашим представлениям, и способна назваться интеллигенцией.

Три обстоятельства, кажется нам, делают материалы частного обихода чреды поколений Ивашевых показательными для изучения российского культурного слоя интеллигенции. Характерные черты интеллигенции (о которых — ниже) проявились в этом семействе так рано, как только и появились и стали едва формироваться внутри дворянства свойства интеллигентности и сама интеллигентная среда: в конце XVIII века. Вторым же важным моментом нам кажется непрерывная традиция документов, оставленных членами рода с начала XIX и до середины XX века, свидетельствующих о каждодневной жизни, о личных переживаниях, культурных пристрастиях, мотивациях поведения, политических убеждениях и житейских устоях, диктующих в сумме выбор поступка, тип взаимоотношений с окружающим миром. Третьей существенной и необычной стороной существования этой семьи (особенно для конца XVIII начала XIX века) оказались — наравне с мужскими — женские письменные свидетельства о личных жизненных впечатлениях, личных интеллектуальных (на первом месте), эстетических и душевных переживаниях3. Для названного времени таких свидетельств почти нет или их очень мало: в России долго не укоренялась такая традиция, сам культурологический жанр изучения личностной и частной жизни женщины едва насчитывает десятки лет.

Итак, первые герои книги — семья генерала 1812 года Ивашева, он и его супруга. Почему вдруг генерал и генеральша видятся первыми интеллигентами? Идея достоинства и ценности личности, превалирующей над ценностью рода, клана, сословия, сказалась для Ивашевых-старших в конкретной деятельности по изменению российских общественных условий, которые им виделись нестерпимыми — где личность вовсе не принималась во внимание. Это общее свойство связывает героев книги, во всех остальных своих чертах мало (а часто и решительно) друг на друга не похожих. Еще одна, сознательная культурная потребность самоидентифицировать себя только в связи с европейским путем развития, в движении к нему, в общности с ним, присуща всем поколениям семейства Ивашевых. Фальшивое превознесение общественных и социальных достоинств и достижений претило еще старикам Ивашевым, рожденным в последней трети XVIII века. Патриотизм этих «русских европейцев» никогда не был «официозным», не служил им щитом ограждения от напастий, а скорее источником всевозможных испытаний: «Некоторые люди,— написал А.С.Пушкин,— не заботятся ни о славе, ни о бедствиях отечества, его историю знают только со времени кн. Потемкина;.. со всем тем почитают себя патриотами, потому что любят ботвинью и что их дети бегают в красной рубашке»4. К слову, историческая перспектива исследования «семейной хроники» Ивашевых видится в том, что в широком смысле Ивашевых, бесспорно, принадлежат к пушкинскому кругу, а исследование вливается в пушкиниану, даже если не углубляться в подробности: Пушкин упоминает в стихах генерала Ивашева, семейство его дочери, Лизы Ивашевой (Языковой), находилось в тесных дружественных отношениях с поэтом, наконец, декабрист Василий Ивашев был столь близким товарищем Ивану Пущину, другу поэта, что Пущин жил в его доме в туринской ссылке.

На начало 30-х годов XIX века, по всей видимости, приходится появление в русском языке слова интеллигенция в специфическом социокультурном значении, слова личность в современном значении, а также и обстоятельств, когда интеллигенту и личности пришлось отстаивать приобретенные ценности интеллигентности и индивидуальности, а также среду, где могут существовать и дышать эти качества, частную жизнь,— в самых неблагоприятных для их поддержания условиях.

Слово «несчастье» обозначается в латинском языке фразеологизмом res adversae — неблагоприятные (повернутые против) обстоятельства. В несчастии обездоленности, в жизненных утратах ярко прочитался очерк нового индивидуума-интеллигента, нового именно в невидных, рутинных, скучных ежедневных событиях. Предлагаемые в книге документальные свидетельства как бы окружают 30-е годы XIX века — чуть предваряют их во второй главе, чуть отстают от них — во второй и третьей. Созвучно общей концепции настоящего исследования размышление Станислава Рассадина, высказанное им на одной из последних встреч с читателями: Дворянство, навсегда уйдя с российской сцены, оставило нам самое ценное свое наследство: понятие «интеллигенции» и свойство «интеллигентности»,— говорит он,— интеллигенции как слоя, корпорации, сейчас, по его мнению, уже не существует, но и по сей день это свойство, качество «интеллигентности» живо, внятно, ведомо, укоренилось в структуре русского культурного исторического сознания, так что и без ушедшей интеллигентной среды человек сам, отдельно может стать интеллигентом и жить как интеллигент5…

До сих пор огромное наследие Ивашевых, хранящееся в Пушкинском доме, в Ленинградском отделении института истории, в Санкт-Петербургской Библиотеке имени Салтыкова-Щедрина лежало почти без движения: по отметкам видно, что два-три человека за все годы делали фрагментарные выписки, или просто просматривали документы, не готовя их к публикации. И это все. Так, здесь публикуются такие редкие документы, как рескрипт Екатерины II, подробно излагающий подвиги молодого П.Н.Ивашева, рескрипты трех императриц, адресованные его жене В.А.Ивашевой. Из 12 так называемых «картонов»6 рукописного отдела только Российской государственной библиотеки, где хранится переписка декабриста Василий Петровича я взяла лишь два, и то не в полном объеме7. Поскольку в культурологическом исследовании всегда есть опасность перегрузить подробностями, что может потопить в деталях основную цель работы, каковая — структурировать культурную биографию, представить частную жизнь как творческий процесс.

Начало в изучении семейного архива Ивашевых положила Ольга Константиновна Буланова-Трубникова, внучка декабриста и дочь его старшей дочери Манечки — Марии Васильевны Трубниковой, известной общественной деятельницы и писательницы. Архивные материалы тогда еще были в распоряжении семьи. Обобщением ее исследования семейных документов и переписки стали две крупные монографии второй половины двадцатых годов: «Роман декабриста», М., 1925 и «Три поколения», М. Л, 1928, результаты исследований которых учитываем и в дальнейшем многократно ссылаемся на них. Как известно, старый большевик В.Д.Бонч-Бруевич, занявшись в начале 1930-х архивной работой, основав Литературный музей и возглавив его, определенным образом вынуждал потомков известных фамилий сдавать «дворянские архивы» в государственные хранилища (по негласно сложившемуся положению дел, неподчинившимся грозили, мягко говоря, неприятности). Однако во многом благодаря его усилиям не только сохранено множество документов, Бонч-Бруевич умел привлекать к работе потомков этих семейств, нищих и голодных в те годы: приглашал переводить тексты, в основном с французского, делать комментарии. Часто, кроме знания языков, они не владели никакой специальностью, способной как-то прокормить их. Эта работа, часто многолетняя, буквально спасала жизни8... Сложный и содержащий множество единиц хранения архив Ивашевых-Трубниковых-Булановых-Вырубовых в итоге каких-то недоступных житейскому разумению «высших государственных» соображений был разрознен на несколько частей, одни из которых хранятся в ГНБ, Институте истории РАН, Пушкинском доме и Доме Плеханова в Петербурге, другие в РГБ и ГАРФе Москвы.

Но не только вынужденность заставляла потомков декабриста передавать литературные документы и семейные реликвии, имеющие историко-художественную ценность. Смею утверждать, что принципиальное убеждение: все историческое наследие семьи должно находиться в государственных хранилищах, побуждало и в дальнейшем других потомков декабриста Ивашева и в те времена, когда у них уже никто и ничего не требовал, в 60-е и 70-е гг., передавать то, что у них еще оставалось, в государственные архивы и музеи. Так, все что у нее имелось, постепенно передала в Литературный музей внучка Марии Васильевны Трубниковой — Елена Константиновна Решко. У Марии Васильевны Трубниковой, старшей дочери декабриста, было четыре дочери: Ольга, Екатерина, Елена и Мария. Наше дальнейшее повествование касается только потомков младшей Марии.

А Елена Константиновна была дочерью Екатерины Константиновны Трубниковой. Исследования и находки Е.К.Решко9 также представляются ценным историко-документальным материалом и учитываются в настоящей работе.

А также, конечно, здесь приводятся выдержки из рукописных исследований и мои записи устных воспоминаний нашей «Пра» — Екатерины Петровны Ивашевой (моей пра-пра-бабушки, то есть тетки моей прабабушки). Екатерина Петровна — внучка декабриста Василия Петровича Ивашева, дочь его сына Петра. Петр Васильевич Ивашев (1837-1896) врач и общественный деятель — младший брат Марии Васильевны Трубниковой. Помнится, что Екатерина Петровна сохранила и передала в государственные хранилища обручальные кольца Ивашева и Камиллы, сделанные из кандалов декабриста, и многое еще другое.

И в Литературный музей, и в музей А.С.Пушкина и еще во многие другие музеи и архивы передала все, касающееся истории семьи, дочь Марии Константиновны Трубниковой, моя прабабушка — Анна Сергеевна Вырубова (в зам. Покровская). У нее, например, находилась вышивки цветочных венков с вензелем латиницей «A.P.», датированные 1837 годом и, по семейному преданию, посвященные памяти А.С. Пушкина. Думается, что так это и есть, ибо сестра декабриста Елизавета Ивашева, выйдя замуж за Петра Языкова, родного брата поэта Николая Языкова, оказалась в круге близких друзей Пушкина.

Итак, помимо многочисленных живописных и графических изображений семьи декабриста, хранящихся в различных музеях России, его документально-эпистолярное наследие — хоть и разрозненно — но почти полностью сохранилось в государственных хранилищах. А также довольно значительная коллекция материальных предметов из семьи Ивашевых находится ныне в Литературном музее. К сожалению, нет никаких следов литературного и музыкального архива декабриста (как известно, он был литератором и композитором): дорожа каждым мгновением, Василий Петрович одним махом сжег свой архив целиком, не отделяя секретных бумаг, касающихся тайного общества, от бумаг своего литературного и музыкального творчества. Видимо, Петра Никифоровича Ивашева, крупного военного-изобретателя, личность почитаемую и военными и двором, связанного глубоко дружественными связями с Суворовым, Кутузовым, Витгенштейном и многими другими высокопоставленными военными, кто-то рискнул предупредить о готовящемся аресте сына. Неизвестно, как повернулась бы судьба декабриста, останься цел его архив, может быть, его роль в декабрьских событиях обозначилась бы явственнее, в истории культуры оказался бы еще один литератор и музыкант, но самого его постигла бы самая суровая участь, и потомков его бы не существовало, как знать?..

Принцип публикации — показать подробно лишь одну сквозную, прямую линию разветвленного рода в пяти поколениях, а фрагментарно, там, где это продиктовано общим замыслом повествования, — шестое и седьмое (линию, которой в восьмом колене, если считать от отца декабриста, генерала Петра Никифоровича Ивашева, принадлежит и автор книги)10. Мы подробно касаемся жизни родителей декабриста, жизни самого декабриста, его старшей дочери Марии Трубниковой, его внучки Марии Вырубовой, правнучки Анны Вырубовой (Покровской). Нам казалось важным довести непрерывную линию рода вплоть до сегодняшнего дня, поскольку и ныне исследователи судеб и биографий Ивашевых и Ле-Дантю сообщают, что судьба их потомков в XX веке неведома11.

Подвижничество жен декабристов у всех на слуху, но и сейчас только узкому кругу специалистов известен подвиг добровольной ссылки тещи Ивашева, Мари-Сесиль Ле-Дантю. Она рискнула отправиться в Сибирь — на помощь к любимой дочери, когда ей уже перевалило за шестьдесят — по понятиям той эпохи глубокой старухой, не зная ни слова по-русски, и поддерживать жизнь Ивашевых неистребимой бодростью духа, особым по-французски трезвым складом ума, неутомимой работой по хозяйству и воспитанием внуков. В тени по сей день и подвиг любимой сестры и друга Василия Ивашева — Елизаветы Языковой, при первой возможности безрассудно кинувшейся в далекое путешествие к брату, инкогнито, переодетой, по разным версиям, то ли в мужское, то ли в купеческое платье. Блистательная и впечатлительная Лиза, к очарованию женственности и ума которой в молодые годы неравнодушны были Ф.И.Тютчев и М.А.Бакунин, в зрелые годы ею восхищался И.С.Тургенев, в те времена уже была больна чахоткой, и через десятилетие с небольшим после трудной поездки ее не стало. Этим личностям уделено особое место.

Остается без внимания пока что судьба и литературное творчество второй дочери декабриста, писательницы Веры Васильевны Ивашевой (Черкесовой). Черкесовская библиотека в Петербурге, отметившая в 2008 г. 140-летие, носит имя супругов-создателей Веры Васильевны и ее мужа, шестидесятника, издателя и книгопродавца Александра Александровича Черкесова (1838–1911)12. (Заметим, что Вера Васильевна продолжила семейную традицию — ее дед, генерал П.Н.Ивашев, был инициатором создания первой публичной библиотеки в Симбирске в память Н.М.Карамзина). Кстати сказать, в эмиграции в Париже, внук Веры Васильевны Юрий Дмитриевич Черкесов стал мужем дочери художника А.Н.Бенуа — Анны Николаевны: последний, по свидетельствам коллекционера И.С.Зильберштейна, гордился родством с семьей Ивашевых—Ле-Дантю13. А также за кругом исследования —судьба другой внучки декабриста, литератора и члена «Народной воли» Ольги Константиновны Трубниковой (Булановой); жизнь и литературные опыты третей внучки Екатерины Петровны Ивашевой-Александровой. Будем стараться отдать им дань в других, специальных работах. Также вне поля данной работы — племянники Камиллы Ле-Дантю14: писатель Дмитрий Васильевич Григорович и музыкант-дилетант и живописец Евгений Карлович Ле-Дантю (1838-1915), а также правнук младшего брата Камиллы, Евгения Петровича Ле-Дантю — художник Михаил Васильевич Ле-Дантю15. Следует к слову заметить, что в семействах Ивашевых и Ле-Дантю, в семьях их потомков всегда наблюдалось особое тяготение к живописи: ей не чужд был сам декабрист, но и среди его потомков — непосредственных героев нашего повествования — Ирина Гюнтер и Елена Покровская — интересные и своеобразные художницы, нынешняя безвестность которых определяется всеобщим уделом потомков дворянских семей, попавших в революционный и постреволюционный водовороты.

Что касается писем матери декабриста, Веры Александровны, мне в какой-то мере было жаль, что разумно ограничивая объем текста, они использованы лишь как реплики в ответ на письма Петра Никифоровича. Но в этих фрагментах личность ее, как мне кажется, проступает вполне определенно, достаточно для поставленных в книге целей. Письма Веры Александровны, и Лизы Языковой, сестры декабриста, как уже говорилось, один из первых источников в истории русской литературы, где автор женского пола осмеливается рассказывать о внутреннем мире, о жизни души и мысли. Я не хотела портить этот новый материал фрагментарным использованием, поскольку В.А.Ивашева заслуживает самостоятельного исследования — в том числе, в связи с историей женского образования. Самобытные тексты Лизы Ивашевой-Языковой, сестры декабриста, хранящиеся в Пушкинском доме, по высказанным уже основаниям заслуживают отдельной работы.

Композиция нашей работы связана с принятым за основу представлением, что модели поведения, табу и приоритеты, как сознательные, так и остающиеся в области неосознанно действующих в человеке, закладываются и выращиваются прежде всего в семье, а только потом — во всех прочих созданных человечеством социокультурных институтах. Так, три литературно-художественных салона семейства Ивашевых, являвшихся естественной реализацией частных интеллектуальных и эстетических потребностей и интересов ее членов, свободного творчества личности внутри частной жизни, сыграли немалую роль не только в истории российской культуры, но как теперь это видится — в истории общественной мысли России: салон в Симбирском имении Ивашевых в 20-е годы XIX века, петербургский салон старшей дочери декабриста М.В.Трубниковой в середине столетия, салон правнучки декабриста А.С.Вырубовой (Покровской) в Харькове в последнее десятилетие перед революцией.

Заметный след оставлен и в истории российского образования. Упомянем пансион матери Камиллы — Мари-Сесиль Ле-Дантю, пансион князей Хованских (в становлении которого принимала участие сестра декабриста Екатерина Хованская (ур. Ивашева). Мать декабриста Вера Ивашева (ур. Толстая) создала первое женское учебное заведение в Симбирске, Дом трудолюбия 16. Признан огромный вклад в создание Высших женских курсов ее внучки, Марии Трубниковой (ур. Ивашевой). А в эпоху Серебряного века слыла лучшей в харьковском округе частная гимназия Покровских: Анна Покровская (ур. Вырубова) — правнучка декабриста… Но в начале — некоторые предварительные общие соображения по поводу российской интеллигенции.

http://s7.uploads.ru/PaDLW.jpg

http://s3.uploads.ru/Mxzsb.jpg

4

Два века русских вольнодумцев

Зачем же ваши голоса

Мне слух мой сохранил!

А.А.Дельвиг.

Объем, исторические границы и значение понятия «интеллигенции». Выражение «порассуждать о судьбах русской интеллигенции» — в нашем историко-культурном контексте никогда уже, наверное, не избавится от иронического смысла,— так много горьких и трагических разочарований принесла эта тема русской культуре17. Но вместе с тем, явление, а следовательно и понятие на протяжении двух веков столь завораживающе действовало на умы, что нет мало-мальски серьезного культурно-исторического исследования, где бы ни была затронута эта тема и ни была бы дана попытка осмысления и, следовательно, определения самого понятия «интеллигенции». В соответствии с самой своей существенной чертой — потребностью думать, рефлексией,— чуть ли не с самого своего зарождения интеллигенция мыслила себя самою объектом исследования, и нет большего разнообразия в размышлениях об интеллигенции, как в текстах, рожденных самой интеллигенцией о себе, «…искони задумывавшейся над своеобразием своего положения в мире: над своим призванием, над своим прошлым. Она сама писала свою историю»18.

Со временем систематическое «самопознание интеллигенции» превратилось в публичную традицию и сказалось, в частности, в сборниках, представляющих этапы этого самоосмысления (Они появлялись и продолжают появляться всякий раз на переломном, проблемном моменте ее существовании). Здесь следует назвать всем хорошо известные сборники: «Вехи» (1909), «В защиту интеллигенции» (1909), «Из глубины» (1918), «Смена вех» (1921), наконец, после объяснимого перерыва: «Из-под глыб» (ироническое название, данное группой диссидентов в 1974), «Свобода слова» (2001, 2002)19. Таким образом, можно говорить не о недостатке, а скорее переизбытке материала. Тем не менее до сих пор распространено мнение, что нет исчерпывающего определения «интеллигенции», хотя таких определений множество.

Нам представляется, что определение понятия «интеллигенция», и достаточно строгое, точное, исчерпывающее существует. Кажущаяся «неясность» дефиниции определяется следующими факторами.

Во-первых, трудно дать определение тому, что на самом деле очевидно и что очень хорошо знаешь бытийно, и главное — узнаёшь, то есть в сознании имеется модель явления. Проще дать определение новому явлению, не связанному тысячью образных и житейских ситуаций, ассоциативных связей, а следовательно,— тысячью контекстов в языковом пространстве, которые неизбежно будут предлагать новые и новые нюансы в языке. В таком случае неизбежно хочется дать не определение, а описание. Во-вторых, явление, называемое «интеллигенция»,— историческое и потому неизбежно меняющееся, к тому же эта социокультурная общность состоит и состояла из живых и совершенно разных людей, которым могут быть присущи взаимоисключающие свойства. В-третьих, интеллигенция развивалась в таком тесном взаимодействии с художественным творчеством, сама продуцируя и развивая все его отрасли, так что представления о ней связаны невольно не с категориями, а образами, что в свою очередь метафоризирует язык, описывающий данное понятие, то есть выходит за пределы науки. Значит действительно, есть в осмыслении понятия «интеллигенции» та важная ее сторона, которая и не может, и не должна быть предметом науки.

Следует указать и на то, что такое всех задевающее за живое понятие не могло не выявить эмоциональную сферу самых строгих ученых, включая как необходимую, но отвлекающую компоненту, — личный пафос. Бесспорна истина, что всякий человек грешен, но чем личность более развита и ярка, тем более бросаются в глаза ее грехи и недостатки и падения. Конечно, соблазн обвинять интеллигенцию в грехах и недостатках, которые свойственны вообще человечеству, велик, ибо их история выразительна, притягательна, рельефна. Да и сами рефлектирующие представители интеллигенции охотно сами себя ругали и каялись, так что образовалась некая устойчивая традиция отрицательного пафоса по отношению к ней до сегодняшнего дня20. Констатируя это как данность, мы оставляем эту тему за пределами данного исследования.

Конечно, поскольку рассуждения об «интеллигенции» так и подталкивают прибегать к языку более образному, нежели привычный научный, каждый автор подходил к этому вопросу со своей терминологией, казавшейся ему в данном случае наиболее уместной. Нужно обратить внимание и на меньшую или большую подробность или детализированность разработки вопроса, в последнем случае в сферу определения «интеллигенции» неизбежно должны были вовлекаться (в каждой ситуации — свои) может быть, более тонкие, но «окказиональные» термины, вносящие сумятицу и, казалось бы, «подрывающие» структуру общего определения. На самом деле это — лишь вопрос выбора терминологии. И в нем нет и, наверное, не может быть единства (все по той же причине подсознательного тяготения к образной и эмоциональной сфере).

Важно и другое обстоятельство, на которое мало обращают внимание, оставляя вне того, что мы называем научным исследованием. Каждый знает, что такое: «облик российского интеллигента», в самом внешнем смысле. (Конечно, для всякого времени он — свой). Эта ярко маркированная специфичность облика чрезвычайно эксплуатировалась и в серьезном, и в ангажированном художественном творчестве, предсоветской, советской и постсоветской эпохи, «затерто до дыр» и «до несмешного». «Хорошие манеры» могут казаться внешней функцией поведения, значащей только то, что они означают внешне, не более (знаковый набор на всех уровнях взаимодействия, представляющихся удобным в данном социуме для коммуникации, исторически и традиционно принятым и выработанным в данной среде, обеспечивающий понимание друг друга). «Бородка и пенсне», «шляпки и перчатки»,— свойственные интеллигенции не только «рубежа веков», но и в позднейшие времена, в окружении иной культуры21,— определенный стиль этикетных и вежливых обращений, изящная система жестов (внимательный полунаклон головы в сторону собеседника, обыкновение пропускать знакомцев вперед, сохранять любезное и доброжелательное выражение лица и пр.), специфические интонационные особенности22,— все то, что казалось приятным, притягивало, вызывало любование и удовольствие тех, кто интеллигенцию принимал, — и отталкивало, вызывало раздражение, у тех, кто по складу интеллекта и души (чаще все это связано с общим недостатком культуры, и вытекающей отсюда завистью, а также с «тоталитарным» складом психики и мышления23),— все это могло бы быть определено как обаяние интеллигенции. Слово, казалось бы, уж совсем лежащее вне сферы науки. В этом случае можно вспомнить определение этого неуловимого понятия, данное одним из героев первой книги нашего исследования, А.Р.Гюнтером24: «обаяние — высшее проявление культурности». То есть то, что мы называем «манеры», или «хорошие манеры», и что представляется внешней функцией, условным набором внешних «поведенческих знаков»25, на самом деле является результатом длительных глубинных процессов мышления, принадлежностью к определенному экзистенциальному типу (к которому относятся подлинные «интеллигенты»), обязательно включающего культурные переживания в основу своего частного, каждодневного бытия, плодом долгих лет индивидуального развития26.

Выработанная система поведения интеллигенции связана не только с удобством коммуникации, но развитым эстетическим чувством, а также и нравственными обязательствами перед другими индивидуумами (не оскорбить достоинства, не заметить оплошности, не задеть гордости зависимого и стоящего на другой социокультурной ступени). Набор этих «внешних признаков интеллигенции» не может взяться ниоткуда, этому нельзя научить, потому что это есть производная всего нравственно-эстетического развития интеллигенции. Скопировать «хорошие манеры» далеко не просто и, на самом деле, мало кому удается (мы не берем случаев более или менее удачной имитации, маски, которая «слетает» при первом же значительном событии). Таким образом, впечатление обаяния «интеллигенции», кстати, являющееся как приятным, так и неприятным раздражителем, — далеко не пустая и не случайная ее черта, не внешняя функция, а ее сущность, то, что подлинная интеллигентность и есть. А поскольку некий «аромат обаяния», затрагивающий эмоциональную и вкусовую сферы (во временном пространстве каждый раз особый и меняющийся), составляет часть самой сущности интеллигенции (не только внешней функции) и принципиально неуловим для научного определения, то у исследователя всегда остается неудовлетворенность в предложенном им определении. Это, с другой стороны и хорошо, потому что стимулирует мысль вновь и вновь обдумывать данное явление, рождая на пути новые уточнения. Одно очевидно: этот феномен должен, следовательно, быть особым образом исследован. Конечно, серьезное обращение к самому этому понятию может вызвать усмешку, поскольку много раз было иронично обыграно в культурных саморазмышлениях и самооценках (Например, всем известный фильм «Скромное обаяние буржуазии»). Тем не менее, подобные специальные исследования должны иметь место и, конечно, лежать на стыке науки психологии, которая на современном этапе достаточно накопила соответствующего материала, культурологии, социологии и языкового изучения знаковых систем27. Но и в нашей работе в дальнейшем мы специально остановимся на этом вопросе. Можно сказать, что определенный образ интеллигенции есть уже неотъемлемая часть российского историко-культурного мышления, то есть — повторим — всякий знает, что это такое28.

Если отрешиться от пестроты метафоричности определений (может быть, тонких в нюансах); от личного пафоса, от разнообразия принятой для своей личной системы осмысления явления терминологии, отказаться от включения в определение «знаковости поведения» (как автономной области исследования), то определение это давно существует. И с этой точки зрения, в огромном своде научной литературы об интеллигенции мы находим гораздо больше общих признаков, чем различий. Эта тема в целом никогда не могла выйти из круга яростной пристрастности, как не остались вне ее и многие аспекты, связанные с основной темой интеллигенции (границы личного и общего, западное культурное влияние и восточное и пр.)29; а следовательно тема никогда не оставалась объектом науки вне публицистики. Что же с этим делать? В 20-е годы, время, полное плодотворных находок, смелых экспериментов ученых, обладающих большой культурой, глубокой эрудицией и строгой научной школой (которые, к сожалению, были вытеснены идеологизированной наукой) и был введен термин «художественные науки» и даже недолго просуществовала «Академия художественных наук», выпускавшая исследования, в которых подыскивался инструментарий для той зыбкой области на пограничной черте художественного сознания и научного, которая выходила за рамки «собственно филологического», «собственно исторического» и пр. изысканий. Такой тип исследования мы бы и назвали культурологическим, который вовсе не рождается по «остаточному принципу» (куда «сбрасывается» — не-филологический, не-психологический и пр. материал),— а вполне самодостаточным, поскольку еще в 20-у годы был выделен объект, для которого нет инструментария описания в других науках. До сих пор строгая наука к культурологическим исследованием относится с некоторым подозрением.

Поскольку всегда есть опасность подмены исследования собственными фантазийными построениями, самыми стройными, и вполне «в себе» законченными, в своей внутренней логике, но имеющими мало общего с объектом, зато много общего с реализацией личностного «я» самого автора. На современном этапе, тут пока еще ничего нельзя противопоставить, кроме честности исследователя, работающего в традициях систематической школы. Смелые научные действия таких строгих ученых, как, например Г.О.Винокур, многому учат. Так, он оперирует «термином» «судьба» (так и говорится: «термин»!): «…судьба. Я решаюсь избрать именно этот термин, несмотря на то, что отдаю себе отчет в затруднениях и опасностях, которые связываются с этим словоупотреблением. Но как иначе назвать то жизненное единство, постигаемое и усваиваемое нами в его собственном внутреннем законе?»30. Понятия: «жизненные манеры», «стилистический уклад речи» («Интонация и тембр голоса, акцент и порядок слов … — стилистический уклад речи… суть те факты, в которых мы усматриваем индивидуальность жизненной манеры и которые позволяют нам смотреть на слово не только как знак идеи, но еще как на поступок в истории личной жизни»31), а также «культурное поколение» («автоонтические [самосущностные, существующие сами по себе и для себя, самодостаточные — прим. Е.Ф.] формы на которых строится биография… Сюда относятся, следовательно, наряду с проблемами, так сказать, семейно-физиологическими (наследственность, генеалогия), также и такие культурные по преимуществу проблемы как история образования, круг культурных влияний и воздействий, где может быть установлена, в параллель семейной, своя особая генеалогия. Один из важнейших вопросов …есть, например, вопрос о соответствующем культурном поколении как носителе типических черт развития»32 и, наконец, «материальная организация внешности» («Как известно, только глупец не судит по внешности». Значение внешности «не должно ускользать. Это сама матерьяльная организация личности, на языке исторической терминологии — проблема внешности…. Иное дело, конечно, что «судить» надо умеючи»33),— есть тот последовательно разрабатываемый инструментарий этой «неточной» науки, дающей огромные возможности более «точно», адекватно описывать те явления, которые другим гуманитарным наукам не даются (интеллигенция, интеллигентная личность, частная жизнь интеллигентной личности). Надо только отдавать себе отчет, что эта область научного творчества — только на пути становления собственного языка, собственной терминологии, в ней еще преобладают «заимствования» (или они еще не совсем стали «ее словами», воспринимаются как «заимствования»), но тем важнее стимуляция исследований в подобном русле. И в дальнейшем исследовании мы этим инструментарием воспользуемся.

Теперь же, следуя ироничному, но и одновременно серьезному определению науки, сделанному М.В.Пановым: «то, что классифицируется, то наука, а что наука, то классифицируется»,— то есть принимая во внимание одни лишь категории, без оценки и эмоциональной окраски, мы останавливаемся на определении самом кратком, простом и ясном. В комментарии к слову «интеллигенция», обнаруженному С.О.Шмидтом, — именно в новом специфическом значении, передающим не «свойство ума»34, а характеристику «социокультурной среды»,— содержится то важнейшее, без чего самого явления нет: в дневниковых записях В.А.Жуковского «понятие «Интеллигенции» ассоциируется уже тогда (в 1830-е годы!) не только с принадлежностью к определенной социокультурной среде с европейской образованностью, но и с нравственным образом мысли и поведением, т.е. с «интеллигентностью» в позднейшем смысле этого слова»35. Ср.: Д.С.Лихачев, отмечая, что это «понятие чисто русское и содержание его преимущественно ассоциативно-эмоциональное», так определяет интеллигента: «человек, обладающий умственной порядочностью». «Основной принцип интеллигентности — интеллектуальная свобода., свобода как нравственная категория»,— пишет Лихачев,— «…Я бы сказал еще и так: интеллигентность в России – это прежде всего независимость мысли при европейском образовании»36.

Тут следует особым образом заметить, что принятый тип образования в среде интеллигенции, понимание границ личности, правовых норм общественной жизни, как правило, стремятся и тяготеют к западному образцу37. Наше исследование ограничивается именно этой, значительной, как нам представляется, даже основной, частью интеллигенции38 (что не означает, что не существовало других и противоположных течений в ее среде, связанных со славянофильством, почвенничеством и др.), генеалогически связывающей самое свое культурное бытие с общекультурным типом западного европейца, при безусловном осознании своей национальной специфики. «Мы русские европейцы,— утверждал Владимир Соловьев,— как есть европейцы английские, французские, немецкие. … Европеец это понятие с определенным содержанием и с расширяющимся объемом»39. Этот тип российского интеллигента назовут «русским европейцем», и его можно встретить на протяжении всей истории русской интеллигенции — от Новикова вплоть до современных ее представителей, живущих в XXI веке40.

Отсюда возникает проблема «чуждости» или «враждебности» культур, народной и интеллигентской (Г.П.Федотов, Б.А.Успенский),— о чем будет говориться ниже: «Духовно все современные интеллигенты принадлежат диаспоре… Мы живем не в одном, а сразу в нескольких духовных мирах. Мы всюду не совсем чужие. Мы всюду не совсем свои»41. А отсюда — проблема противоборства с властью как носителем чуждой культуры (не способствующим введению приемлемых и желаемых социокультурных норм) и проблема диссидентства42…

Но вернемся к определению «интеллигенции» и приведем и еще одно, аналогичное, определение интеллигенции, данное писателем П.Д.Боборыкиным как: «просвещенному, деятельному, нравственно-развитому и общественно-подготовленному классу граждан»43,— определение самое краткое, но выражающее все то, что было сказано выше.

А вот пример образного и метафорического осмысления того же, что было высказано ранее в более прямолинейной форме, данное одним из самых оригинальных и живых мыслителей современности, Г.С.Померанцем: «Это часть образованного слоя общества, в которой совершается духовное развитие, в которой рушатся старые ценности и возникают новые, в которой делается очередной шаг от зверя к Богу. И если считать, что процесс гоминизации, очеловечивания человечества еще не окончился и что это важнейший процесс истории, то интеллигенция — это и есть то, что интеллигенция искала в других — в народе, в пролетариате и т.д.: фермент, движущий историю. Если ему удается вызвать брожение не только в себе….» И далее, утверждая, что «словом «интеллигенция» сейчас называют слишком много разных явлений» и это «понятие» «очень трудно определить»,— Померанц продолжает так: «приходится строить… модель: интеллигенции без границ, интеллигенции как излучения, имеющей свой центр, свой максимум интенсивности, но принципиально не имеющей пределов. Центр интенсивности – это даже не прослойка, кучка людей… способных самостоятельно открывать вновь святыни, ценности культуры, затоптанные в деловой спешке (открывать или развивать заново, а не только «критически мыслить»). Затем следует относительно широкий круг людей, занятых своими профессиональными задачами, но неспособных заниматься ими без внутренней тревоги и страдания за судьбу человечества, нации, угнетенных, культуры, искусства, религии, истины, справедливости, иногда даже одной какой-то ценности при слабой чувствительности к другим… Это …. «одушевленная интеллигенция» (или собственно интеллигенция, если жестко провести границу)…»44. Строго говоря, здесь можно выделить те же самые упомянутые свойства «интеллигенции»: мыслящая, образованная, нравственно активная.

Таким образом, главное и основное качество,— говорит С.С.Аверинцев,— без которого не может быть и разговора об интеллигенции,— потребность и умение думать: «Особую обязанность интеллигента я вижу вот в чем: ему платят за то, что он занимается работой мысли, и он обязан делать это дело как следует, непрерывно подыскивая возражения самому себе и борясь за возможно большую степень свободы своей мысли и своих собственных личных и групповых предубеждений, травм, аффектов, не говоря уж о социальном заказе. Такая свобода в чистом виде не существует, но есть большая разница между усилием стремления к ней и отказом от усилия, когда в идеал возводится мышление «национальное», «классовое», «расовое». Чушь, человек имеет национальные и социально-групповые чувства, это другое, но мысль — это мысль лишь постольку, поскольку подобные эпитеты к ней все-таки приложимы. Поэтому тот, кто занят мыслью, должен хотя бы в моменты мышления ощущать себя вне игры.»45

Суммируя то общее, что присуще всем значительным исследованиям о российской «интеллигенции», скажем следующее: это думающая, прежде всего, поэтому стремящаяся к образованию, дорожащая ценностями культуры, личностно развитая часть общества, вследствие этого занимающая активную нравственную позицию,— оттого стремящаяся к поведению, не притесняющему и не оскорбляющему основ другой личности46, которая тоже для нее значима и ценна. Вот те качества, что могут и должны быть соотнесены с любым подлинным представителем интеллигенции. Остальное лежит в области изобразительных средств языка, присущих любому оригинальному автору.

5

Хронологические рамки понятия. Писатель Петр Дмитриевич Боборыкин считал, что именно он впервые ввел этот «термин»,— как он его называл,— и полагал возможным «считать себя как бы крестным отцом самого термина интеллигенция». В определенном смысле, видимо, так оно и было. Только следует уточнить: Боборыкин, как он считал, дал распространение этому слову («мною пущенному в русскую журналистику в 1866 году») в широкой, многослойной и пестрой по социальному статусу разночинной среде, где оно так сразу пришлось к месту только потому, что и в этой среде уже существовал к тому времени довольно значительный слой интеллигенции. Но сам-то писатель понимал значение понятия не как новоявленного: «Для меня (да и для всех, кто смотрит на дело трезво и объективно) под «интеллигенцией» надо разуметь высший образованный слой нашего общества, как в настоящую минуту, так и ранее, на всем протяжении XIX и даже в последней трети XVIII века»47. В эпоху П.Д.Боборыкина (последняя треть XIX века) в «высший образованный слой» входят вовсе необязательно представители дворянского сословия: вот в чем новизна бытования слова.

Современный западный взгляд «со стороны» не приносит ничего существенно нового, являясь, видимо, переработкой и осмыслением работ эмигрантов-философов (Бердяева, Федотова и др.); происхождение русской интеллигенции из среды «благородного сословия», дворянства — давно уже стало общим местом в западных исследованиях48. В обширном фундаментальном труде Марка Раева (M. Raeff) говорится так: “Могут ли нравственное учение и интеллектуальный уровень европейского просвещения примириться с самодержавием и произволом? Отрицательный ответ на этот вопрос выдал «свидетельство о рождении» интеллигенции, передовой части культурной элиты, которая первой осознала противоречие между, с одной стороны, идеей элиты об ее нравственной миссии и ответственности за труд на благо народа, с другой стороны, обязательством перед государством и его высшим олицетворением в самодержце. В конце царствования Екатерины слепок для гражданского общества был готов, но никакой из необходимых институтов не был создан и не мог быть создан… Интеллигенция, критический край правящего класса и культурной элиты и плодородная почва для созидания идеологии, был почти полностью сформирован благодаря государственной политике, впервые введенной Петром, и продолжен, новыми средствами, Екатериной II. Между гражданским обществом и интеллигенцией, с одной стороны, и самодержавным государством, с другой, которое напряженно работало, чтобы ограничить пространство разрешенной независимой деятельности, открылась пустота. Как эта пустота заполнилась и кем? Вот проблема, с которой Россия столкнулась, когда началось XIX столетие»49.

Таким образом, большинство исследователей (и отечественных, и эмигрантов, и зарубежных) сходятся во мнении, что «интеллигенция» в том объеме, в котором о ней можно говорить как о серьезном, влияющем на общество явлении, возникла и стала развиваться в конце XVIII века (Радищев, Новиков, масоны)50 — и утвердилась в начале XIX века (Если только не учитывать наличие в русской истории и ранее «островков интеллигенции», людей, облик, убеждения и деятельность которых типологически соответствовали понятию «интеллигенции», но которые по малочисленности, замкнутости, маргинальности не могли и не влияли никак на общество)51. Принято видеть черты этого явления со времени Петра I, но некоторые заглядывают и еще глубже — к эпохе Бориса Годунова; Д.С.Лихачев считал, что первым интеллигентом был Максим Грек52; мы бы в этом смысле предложили рассмотреть деятельность Дмитрия Герасимова (человека европейской образованности, ренессансного типа, оставившего явственные следы оригинальной индивидуальности) и его «толмаческий» (переводческий) новгородский кружок, действовавший на рубеже XV-XVI вв.53 Но только такого рода культурные течения действовали на обочине Руси, всерьез не меняя ее лица, культурного бытования54.

Важно отметить, что существовавшее в первой половине XIX века интеллигентное сообщество, всецело принадлежавшее дворянскому кругу, никак полностью с этим кругом не отожествлялось. «Интеллигенция впервые начала отчетливо выделяться как группа из недр благородного сословия в XVIII веке, а декабристы представляли особенное течение внутри этой группы. Как же развивалась ситуация в XIX столетии? Все общепринятые [для Раева] исторические исследования подчеркивают, что интеллигенция в царствование Николая I твердо установилась как группа, играющая центральную роль в русской интеллектуальной истории»55.

Именно на том уровне «культурного обихода» и «культурных повседневных привычек», которые мы будем изучать в следующих главах, различие «дворянской интеллигенции» и «дворянства» как сословия не сгладилось, продолжали ярко ощущаться и самими носителями той или иной традиции даже через целое столетие. Так, героиня романа (мы скажем, почти документального) И.В.Римской-Корсаковой (внучки композитора) уже в двадцатые годы, окруженная вихрем «варварской» и «чуждой» пролетарской культуры предается раздумьям, насколько «культурные обыкновения» дворян из среды гвардейского офицерства чужды ее семье, «интеллигентной дворянской»56. Е.Д.Поливанов, ученый, происходивший из старой дворянской семьи и сформировавшейся в интеллигентной среде, заметил уже в 1931 г.: «“высшему обществу” … в начале XX века — мы имели основание, строго говоря, отказывать в признаке интеллигентности»57.

Обозначить рождение явления, изменившего общий ландшафт российского общества, названными выше границами есть много серьезных оснований:

1. Интеллигенция в качестве важной компоненты российского общества возникла как одна из частей классической русской культуры, одновременно с ней, как субъект, ее продуцирующий, и как объект ее влияния одновременно58.

2. Интеллигенция возникла во многом как результат воздействия классической русской литературы, и как ее творец59.

3. Интеллигенция в России появилась тогда, когда российский человек впервые ощутил потребность развивать и осознавать свое личностное начало; то есть развитие интеллигенции и развитие самосознания и самоконтроля личности — это единый процесс60. А отсюда вытекают новые проблемы — потребность выделения автономной сферы проявления и бытия личности в свободной реализации, проблема определения границ частной жизни.

4. Следовательно, и самое возникновение представлений о частной жизни должно быть неминуемо связано с возникновением понятий личности, интеллигенции.

5. Формирование интеллигенции связывают с появлением «непрерывной и прочной социальной памяти» (П.Н.Милюков)61.

Таким образом, с понятием российской интеллигенции неизбежно сопрягаются такие составляющие как: классическая русская культура, классическая русская литература, развитие личностного начала (а отсюда и исторического и социального сознания), и создание нового типа социальных приватных контактов, где личностное начало получало благоприятную почву существования.

Явление, как и полагало большинство серьезно изучающих особенности русской культуры, существовало, но слово-то действительно стало фигурировать в середине 60-х. (Если не считать того факта, что И.С.Аксаков данное слово в соответствующем смысле употребил немного ранее — в 1861 г., но это частность). Имя и явление связаны неразрывной связью, и если интеллигенция дворянской среды существовала под «другими именами», то, может быть, и явления эти принципиально разные, схожие лишь по некоторым внешним, поверхностным аналогиям? Вот почему находка С.О.Шмидта, где (как исследователем убедительно доказано) слово «интеллигенция» — в контексте дневниковой записи В.А.Жуковского 1830 гг. — употреблено не в «этимологическом» значении, а в том самом специфическом «социокультурном», характеризующим и много позже, в 1860-х, соответственный общественный слой, — оказалась счастливым и необходимым открытием, было единодушно подхвачено и много раз, и совершенно правильно, цитировалось в работах видных исследователей62.

Любопытно привести параллель со словом личность: хронологические границы формирования двух понятий интеллигенция и личность в целом совпадают: и именно В.А.Жуковский, и тоже в частном тексте 1830 г., впервые «ставит слово личность в синонимическую параллель со словом индивидуальность: «… личность (индивидуальность) художника выражается всегда в его произведениях, потому что он видит природу собственными глазами…»63. Слово, существовавшее в русском литературном языке с XVII века, до конца XVIII употреблялась в значении: «принадлежность какому-либо лицу», но зато «в конце XVIII века, в связи с развитием стилей сентиментализма, начинает острее и глубже осознаваться в употреблении слова личность значение «индивидуальные, личные свойства кого-нибудь, личное достоинство, самобытность, обнаружение личных качеств и ощущений, чувств, личная сущность» (ср. в языке Карамзина, в русских переводах Жана-Жака Руссо и т.д.)… С начала XIX… употребляются в русском литературном языке европеизмы: индивидуум,…, индивидуальность… Только в 20-30 гг. … вполне сформировалось в слове личность значение «монада, по-своему, единственно ей свойственным образом воспринимающая, отражающая и создающая в себе мир». Складываются антиномии личностного, индивидуального, неделимого и общего или общественного»64.

Дело в том, что и до этого времени слово «интеллигенция» существовало в русском языке65, но — в другом значении, и эта тема эволюции значения слова так подробно разработана во многих исследованиях66, что нет необходимости повторять это вновь (Напомним только, что «слово «разумность» для перевода лат intelligentia было предложено В.К.Тредьяковским еще в 30-х гг. XVII в.»: В.В.Виноградов)67. Как известно, слово «интеллигенция) (Intelligentsia) в принятом нами понимании означает уникальное явление русской культуры68. И в своем специфическом значении может быть применимо и применялось в следующих сочетаниях, относящихся к разным, локально возникающим на русской почве группам думающих, стремящихся к образованию и занимающих активную нравственную позицию людей, как: «крепостная интеллигенция»69, «крестьянская интеллигенция», даже «женский интеллигентный пролетариат» по отношению к первым российским феминисткам70 и пр. Следует отметить также, что слово «интеллигенция» в значении «разумность», «способность понимания», «интеллектуальная развитость» продолжала существовать и тогда, когда это же слово фигурировало и в вышеописанном значении, параллельно. И это параллельное существование до сих пор несколько сбивает с толку 71.

Довольно длительное параллельное бытование слова в двух значениях предполагает наличие контекстов, где граница между ними неявственна, размыта. Возникает соблазн поисков контекста наиболее адекватного, найденные и приводимые кажутся недостаточными, не выразительными. Так, недостаточным воспринимает Б.А.Успенский контекст записи В.А.Жуковского. Приведем его возражение: «Нет оснований утверждать, что Жуковский употребляет это слово для обозначения социальной группы — по всей видимости, он просто транслитерирует латинское слово» — Другими словами, передает этимологическое значение «интеллектуальной способности восприятия»,— по мнению Успенского. Но поскольку тут речь идет не о просто «разумении» происходящего, а о включении «нравственной оценки» события как необходимой компоненты прежде всего, то это и есть тот новый элемент, который отличает прежнее значение от нового, специально применяемого к социокультурной группе. На наш взгляд, употребленное Жуковским слово именно соответствует новому значению.

«Это слово «в социальном значении»,— продолжает Б.А.Успенский,— по-видимому, представляет собой полонизм,… было заимствовано русской печатью — не ранее 40-х гг. XIX в.». Впрочем, на наш взгляд, если принять такое уточнение, оно только содействует укреплению принятой нами концепции, никак не может ее изменить. Прежде чем попасть в печать, слово (связанное не со специфически книжной культурой, но с живым социальным явлением) должно, по крайней мере, иметь минимальную устную и рукописную историю.

Изучая феномен интеллигенции 30-х гг., мы сознательно не касаемся закономерного продолжения «декабризма», выразившееся в наименовании «любомудры», поскольку герои нашей локальной истории оказались вне связей с этим явлением73.

Осознание ценности личности как первое проявление «интеллигентности». Европейские ученые изучают проявления развивающегося личностного начала в литературе и в самой среде образованного дворянства рубежа XVIII-XIX вв.с точки зрения выработанных Европой общественных институтов. Этот «чужой взгляд» чрезвычайно полезен. Так, Андреас Шёнле, исследующий русскую литературу сентиментализма как первое глубокое проявление потребностей личностного выражения, разграничивает два понятия: Private life и Privacy. Для первого у нас есть не вызывающий ни у кого сомнения перевод: «частная жизнь». При переводе второго мы испытываем затруднение: эквивалента такому понятию до сих пор нет в русском языке, а следовательно, нет и понятия. Что означает Privacy?— спрашивает Шёнле,— это право иметь отдельное бытие, физическое, моральное и интеллектуальное». Privacy обеспечивает возможность «совершать выбор относительно самих себя,— продолжает автор,— Права эти существуют тогда, когда общество имеет законную систему и моральный кодекс, которые способны защитить индивидуальность против вмешательств. Вот разница между Privacy и частной жизнью»74. Таким образом, описательно приведенное понятие мы можем передать как: «Обеспеченная правовыми институтами, закрепленная в общественном сознании, область частного существования». В самых недавних работах это понятие передается транслитерацией, а не эквивалентом 75.

Формирование понятия частной жизни, ценности ее ясно прослеживается в литературных текстах, порождаемых той образованной частью дворянского общества, которое осознает рамки индивидуальности. Следовательно, частная жизнь как процесс уже реально необходимый для этой ее части, определенно существует. А вот второго понятия нет вовсе (и долго еще не появится). «Русскому обществу,— утверждает Шёнле,— недоставало установленных учреждений, которые могли бы регулировать общественную жизнь достаточно четко, определить рамки, правомочность и проявление способностей личности в ее общественном положении и найти границу не-или-мало-регулируемой области частной жизни, где личностное поведение мыслится как свободное». Автор называет «размытостью общественных границ» (буквально «пористостью» — porousness): что приводило к следующему: «несмотря на ускоренное усвоение западной системы мысли,.. основные права частной жизни остались только поверхностными»76.

Таким образом, очевидно, что ареной проявления индивидуальности, не довольствующейся уже гостиными и литературными салонами, могли стать только тесные группы, сообщества, неизбежно функционирующие как «тайные».

До XVIII века в традиционной русской культуре, не приобретшей еще черты светскости, выделение личностного начала не считалось добродетелью (Например, поощрялась анонимность творческого авторства); язык культуры в целом пребывал за оградой церковности, не приобретая самоценного смысла «культуры для себя»77. Да и в истории европейской культуры история личности (индивидуальности) не такая уж длинная78. Российская личность, при достаточном накопленном фонде знаний, почерпнутых из западных источников, начинает развиваться на пике острого несоответствия требований, предъявляемых образованным слоем дворян к устройству своего существования — в самом широком смысле этого слова (в психологическом, правовом, материальном) — и жизни других сословий. Открытые ценности, как право индивидуального выбора любви, наслаждение мыслью — разверзают пропасть между ними и всем остальным традиционным русским («московско-византийскиим» по Г.П.Федотову) культурным окружением. Отсюда возникает страдание, направленное на другого,— сострадание, тут же поддержанное новой русской словесностью («И крестьянка любить умеет» Н.М.Карамзин).

«В желании ликвидировать крепостное право можно увидеть сразу две цели: освободить и крестьянство, и самих себя… Вот эта-то свобода «для себя» и составляла, на наш взгляд, особенно сильную черту декабризма и выгодно отличала его от российских радикалов (куда менее аристократичных по роду и духу) на идею «служения народу», «поклонения» ему и «растворения» в нем»79. К слову, П.Д.Боборыкин замечал, что слово «интеллигент» «раньше», то есть до эпохи появления разночинной интеллигенции, применялась к людям 40-50 гг., а именно: к «испытанным либералам, чаявшим падения крепостного права»80. (Невозможно не упомянуть, что сострадание к индивидууму, находящемуся в неравном и униженном положении, в дальнейшем у некоторой радикальной части интеллигенции, которую мы здесь не рассматриваем, парадоксально привело, в конце концов, к приоритету социальной ценности — в ущерб ценности этой самой единичной личности81, и вызвало те самые радикальные действия (революцию), которые эту личность окончательно обесценили и задавили82. Вот именно эта крайняя точка самосознания интеллигенции рассматривается как импульс, вызвавший катастрофу в России83, трактуется как «Беды, принесенные России русской интеллигенцией»,— обсуждалась в серьезных трудах Бердяева, Федотова, Гершензона и многих других, является по сей день «главным пунктом обвинения», основным соблазном для «ругателей» ее, «вечная тема» для публицистических работ отрицательного «антиинтеллигентского» пафоса, в том числе неизменно эксплуатируемая сторонниками всяких форм тоталитарного сознания84).

Итак, осознание того, что приобретенные ценности автономной личности попраны в других, на первый план выделяет понятие личного достоинства, как своего, так и чужого, потребность отстоять его в другом — значит не обесценить данное качество в себе. И это вызывает первоначальное состояние противоборства тому, кто поддерживает существующий порядок вещей: «Культурным героем эпохи»,— пишет М.Л.Гаспаров,— становится тот, в ком «ценится именно индивидуальность, непохожесть на других». Эти герои «взяли на себя борьбу со сковывающими порядками в обществе… Отношение к власти строилось по образцу отношений в природе, и само слово «оппозиция» было взято из астрономии»85. Желание не утерять приобретенное в пустыне безличностного существования, осознанное одиночество, заставляет объединяться в небольшие сообщества, в которых культурное бытие должно отвечать потребностям духа. Вот откуда первые «герои индивидуальности» (они же — первые интеллигенты) тяготеют к тайным обществам — масонским, декабристским86; первые общности «интеллигенции» отожествляются с ними.

Частная жизнь как сфера реализации личностных принципов и выявления подлинных культурных ориентиров. Если тема русской интеллигенции во всей полноте разработана в отечественной исследовательской литературе, а работы зарубежных исследователей, как правило, вторичны, или, по крайней мере, во многом опираются на работы российских исследователей, в первую очередь Ю.М.Лотмана, С.С.Аверинцева, М.Л.Гаспарова, Б.А.Успенского, Д.С.Лихачева, Н.М.Зоркой, то проблемами частной жизни, после длительного перерыва, стали у нас заниматься совсем недавно, впрочем, успешно. В этой области приоритеты принадлежат французской школе «Анналов», и особенно главе ее — Филиппу Арьесу, основоположнику идеи изучения частной жизни под разными углами зрения. Но и до него эта тема имела большую традицию, особенно во французской исследовательской литературе, и французские ученые сумели собрать международную группу для фундаментального труда, посвященного частной жизни человечества87. Нужно отметить, что и специальные области творчества исследователи стремятся описать не как профессионально-автономное культурное явление, а с точки зрения культурно-бытийного процесса. Так, в 1956 г. появилась сочинение Андре Билли «История литературной жизни»88.

Лакуна в этой области гуманитарной науки в России объясняется однозначно — в тоталитарном государстве нет и не должно быть места как самой частной жизни индивида, тем паче и исследованиям, ей посвященным, поскольку: какие же могут быть исследования того, чего не должно быть?

Но следует заметить, что интерес к частной жизни проявлялся исследователями до революции. Так, например, мы нашли исследование 1907 г., где уже содержится то, что можно было бы развить в «программу изучения частной жизни». Автор пишет: «Девятнадцатое столетие богато воспоминаниями и жизнеописаниями замечательных людей…. Многие из них весьма ценны и представляют незаменимые вклады в историю культуры и духовного развития истекшего великого столетия…. Они неполны, потому что писаны людьми, жизнь и деятельность которых лежала выше среднего общественного и умственного уровня… Нет жизнеописания из того мира, мира народного, где отдельная личность, теряя в индивидуальности, является скорее как бы представительницей общей массы народа. Я надеюсь пополнить упомянутый раздел изданием этой книги. Она содержит житейские воспоминания простого рабочего,.. в ней полностью отсутствует остроумие, а также великие политические, религиозные, экономические, научные и художественные мысли; …он рисует только свою жизнь и жизнь других около себя и узкий круг, в котором они живут, как это видит. Но, насколько я знаю народную жизнь, я не могу отрешиться от впечатления, что, благодаря тому, как он рисует свою незначительную единичную жизнь, она вырастает в тип, превращаясь в великое и поразительное общественное явление» 89.

Помимо того, частную жизнь людей изучали и в России, но «под другими наименованиями». Так или иначе, «краеведение» касалось, в частности, и изучения каждодневной жизни приватного человека: «Краеведение — не только познание края и история краеведения… Это и способ освоения исторического опыта, отбор… того, что выдержало проверку временем…. в материальной и духовной культуре, в быту, в сфере нравственности». Оттого краеведы в свое время, как и многие другие ученые, подверглись репрессиям, были отстранены от работы90. Их деятельность была связана с тем, что Д.С.Лихачев, а вслед за ним С.О.Шмидт, называют «интеллектуальной оседлостью». Традиционным укладом каждодневной жизни, традиционным формам славянской духовной культуры много занимались и занимаются представители школы «этнолингвистики», возглавленной акад. Н.И.Толстым91.

Итак, по общепринятому представлению, аспекты частной жизни стали разрабатываться в российской науке лишь в последнее десятилетие92. Однако следует особенно отметить, что, как и многие инновации в науке, работы российских ученых 20-х годов, прежде всего Г.О.Винокура, Б.В.Томашевского, М.О.Гершензона, еще ранее — П.Е.Щеголева, нашли новое направление или даже предвосхитили исследования западных культурологов, касающихся разработки разных аспектов частной жизни. Только работы французской школы знает весь мир, а работы первых остались известны очень малому кругу специалистов. В области гуманитарных наук (в подчеркнуто прямом значении этого слова) был сделан огромный шаг вперед — осмысление преобладающей ценности самого процесса частной личностной жизни как творчества личности по сравнению с результатами его созидания, историческим наследием: «Наряду с искусством, наукой, политикой, философией и прочими формами нашей культурной жизни существует, очевидно, в структуре духа некая особая область, как бы ограниченная, специфическая сфера творчества, содержание которой составляет ничто иное, как личная жизнь человека, … творчество себя самого… Но еще существеннее, что жизнь не только «классического» человека, но и всякого иного в равной мере может в известных условиях быть предметом эстетическим» (Г.О.Винокур)93; «Но есть другое величие, не менее достойное славы: когда человек хотя ничего и не сделал, но зато много и глубоко жил»94 (М.О.Гершензон). С этой точки зрения рассматривал еще в 1923 году историю декабризма Гершензон95. С этой же меркой, именно к изучаемому нами во второй главе историческому явлению, подходил еще раньше П.Е.Щеголев: «Было бы очень жаль, если бы жены декабристов не дождались своего Плутарха и умерли для нас как живые женщины своей эпохи… У нас слишком мало фактических сведений, и авторы воспоминаний и записок, преклоняющиеся перед подвижничеством женщин, ограничиваются искренними общими местами; они, правда, не знают, какие еще подобрать эпитеты для их самоотречения, энергии, доброты, любви, но, за редкими исключениями, не дают ярких черт, которые обрисовали бы перед нами живого человека. До полнейшей абстракции в характеристике жен декабристов дошел кн. А.И.Одоевский в своем известном и трогательном стихотворении княгине М.Н.Волконской… Конечно, эти стихи так выпукло рисуют все, что эти женщины сделали для декабристов, но мы не улавливаем образов. А как раз для того, чтобы их история имела для нас значение, …нужно, чтобы они ожили, встали перед нами, облеченные плотью и кровью»96.

Итак, исследования человеческой жизни в XX веке повернулись новой плоскостью: вместо традиционного интереса к плодам труда личности на первый план выходит самое ее существование, не всегда мотивированное позднейшими результатами. Еще один яркий пример: в 1930 г., в эмиграции выходит книга Л.Л.Сабанеева, посвященная не музыкальному таланту учителя, как это подобало бы ученику, а таланту личности вне зависимости от ценности наследия, оставленного им истории: Сабанеев берет на себя труд написать эту книгу именно потому, что частнобытийное проявление такой личности, как Танеев представляет культурную самоценность, не должно быть забыто (Танеев, при этом, для Сабанеева «исторически ограниченный» тип русского интеллигента, то есть который уже и не может появиться в реальном культурном контексте)97. Эту же тенденцию, но ставя перед собой более тонкую задачу — в соответствии с изучаемым временем тоталитаризма,— развивают такие работы, как, например, исследование Н.М.Зоркой (1998 г.), посвященное глубинным свойствам интеллигента (Козинцев, Эйзенштейн) в эпоху террора (как «благополучный советский художник пришел к нравственной теме русского искусства»), и уже под этим углом зрения — плоды творчества (на первый взгляд бесспорно ярко тенденциозного и потерявшего в наше время почти всю былую ценность)98.

Европейские ученые, занимаясь различными ракурсами частной жизни Западной Европы, обратили свой интерес к аналогичным проблемам в России, разрабатывая отдельные ее фрагменты, разнообразием которых могли бы гордиться — от «частных писем баптиста из лагеря к сыну» в 50-х гг. XX века — до «частной жизни провинциальной барышни 20-х гг. XIX века99. Меж тем, несмотря на подробность этих исследований, ряд исследователей отмечают некое «ускользание сути», специфики этой частной жизни — особенно в советский период,— она развивалась в таких формах, которые могут быть просто не замечены, не выделены посторонним взглядом зарубежного наблюдателя (например, знаменитое «общение на кухне», являющееся таким интенсивным проявлением личностного и частного начала, какому поражаются представители той цивилизации, где «прайвеси» имеет глубокую и неколебимую традицию).

«Частная жизнь интеллигенции» существовала в полноте, не видной на уровне «официальной культуры», о чем с очевидностью свидетельствуют и некоторые зарубежные исследования. Так, например, утверждение Жоржа Нива, что советский человек «не знал внутренней жизни» вызвало полемическое замечание Т.Лаузена, сделанное на основе изучения материалов частной жизни «советского интеллигента», дневников так называемых «средних людей» из «советской интеллигенции»: «факты дневников говорят, что общество с конца 20-х и несколько последующих десятилетий «эволюционировало не в сторону усиления тоталитаризма, … а в сторону западных прогрессивных моделей»100.

Неким итогом этого интереса к российской частной жизни стала конференция «Частная жизнь в России», проходившая в США в 1996 году101. Восполняя пробелы отечественной науки в области изучения повседневной жизни, в последние годы, во-первых, было сделано немало переводов европейских исследований, образующих теперь российскую серию: «Живая история: повседневная жизнь человечества»102. А во-вторых, и в отечественной науке заметны значительные сдвиги в этом направлении — это касается изучения частной жизни в истории России, а также и зарубежных стран103. Нужно отметить, что, имея долгую традицию в изучении частной жизни, современная наука акцентирует внимание на изучении: «ментальных стереотипов, обуславливавшее собой поведение людей», — не на бытописании, а «уяснении меняющихся форм восприятия в кругу близких»104.

В нашем исследовании мы сосредотачиваем внимание на «обыденных», а не на «героических», ярко событийных периодах жизни индивида, прежде всего потому, что проблема каждодневного выбора гораздо рельефнее характеризует личность и принятые жизненные установки, в тот же момент, когда индивид может «собраться», проявить качества, вовсе несвойственные в повседневной жизни, не создается устойчивой модели «культурного бытия» и определенного «культурного типа» человека как совокупности проявлений регулярных «культурных реакций»105. Во-вторых, потому, что частная жизнь как автономная сфера существования личности в России напрямую связана с самой возможностью проявления «интеллигентности».

В-третьих, как говорилось, первая широкая волна интеллигенции и есть декабризм, и изучать это направление плодотворно именно в этом ракурсе проявления индивидуальных свойств личности в частной жизни: «К декабристам «не следует подходить с такими критериями, как к партиям конца XIX –XX в. и сих едиными (и даже обязательными) для всех уставными положениями (требованиями) и программой. У декабристов были разномыслия в вопросах тактики и различия в существенных элементах политических воззрений и футурологических построений. Общим для всех них был в большей мере образ личного поведения: храбрость и совестливость, чувство долга и самоуважения, склонность и способность к самопожертвованию. Для декабристов главное, самое важное – не одинаковость, общность политической идеологии и тактики, а общность представлений о … «заповедях чести», которым они следовали всю жизнь, готовность во имя этого поступиться личным благополучием, материальным положением, служебной карьерой, даже жизнью» (С.О.Шмидт)106. Аналогичную точку зрения высказывает и видный западный исследователь движения декабризма: «Трудно говорить об исторической определении группы, все члены которой были столь глубоко индивидуализированными фигурами, что говорить о какой-либо ее однородности не стоит»107. Суммирует эту точку зрения Д.С.Лихачев: «Восстание декабристов знаменовало собой появление большого числа духовно свободных людей»108. А в эпоху сталинских репрессий этого же свойство — умение «жить частной жизнью» оставалось и знаком принадлежности к «интеллигенции» и, как правило, единственным прибежищем, сферой проявления себя как «интеллигентной личности».

В-четвертых, известно, что в истории культуры менее всего свидетельств остается от тех эпох, когда человек притеснен и несвободен, от эпох репрессий остаются белые пятна, меж тем: «ценен не только человек сам по себе, Ломоносов он или безвестный крестьянин, ценно и время, в котором жили люди прошлого, ибо их время – часть нашей общей жизни на земле. Оно существует в нас самих, в наших генах, сознании, подсознании, памяти и снах…. Поэтому для нас в истории в принципе нет безвременья, нет неинтересных исторических судеб и периодов: просто об одних временах мы мало знаем»109.

Перелом культур — локализатор приоритетных культурных ценностей. Что понимается в данном исследовании под словосочетанием «перелом культур»? Ведь и «Вся история интеллигенции состоит из ряда «переломов»… начиная с Петра, впервые собравшего самоучек-интеллигентов»,— написал П.Н.Милюков в статье «Интеллигенция и историческая традиция»110.

Культура, в недрах которой интенсивно развивался слой интеллигенции,— та, которая называется крупными мыслителями (Г.П.Федотов, Н.А.Бердяев) «классической русской культурой»,— полагалась изначально противопоставленной традиционной «московско-византийской». «Давно стало трюизмом, что со времени Петра Россия жила в двух культурных этажах»,— сказал Г.П.Федотов111. весьма пессимистичный вывод делал В.О.Ключевский: интеллигенция ущербна непониманием реальности и своих задач112: «Первые книги у нас были переводные, а первые оригинальные книги плохо повторяли то, что хорошо было написано в переводных, и эта книжная мудрость была для нас подарком добрых, но сторонних людей, отблеском чужого ума. Как взглянул русский разумный и понимающий человек на просвещенный мир сквозь привозные книги, так и впал в крайнее уныние от собственного недостоинства, от умственного и правового убожества…. С тех пор разумным и понимающим …стал у нас считаться человек «книжный»113. А вот высказывание М.О.Гершензона: «Наша интеллигенция справедливо ведет свою родословную от петровской реформы. Как и народ, интеллигенция не может помянуть ее добром. Она, навязав верхнему слою общества огромное количество драгоценных, но чувственно еще далеких идей, первая почти механически расколола в нем личность, оторвала сознание от воли, научила сознание праздному обжорству истиной»114.

Оценочность в этом вопросе у большинства авторов занимает главное и часто единственное место. И ведь нельзя сказать, что у кого-то из ученых такого ранга, как Ключевский, Гершензон, Федотов, Бердяев115, эти соображения были бы «заимствованием». Нет, как это бывает и с открытиями не только из области гуманитарных наук, аналогичные идеи приходили в голову одновременно многим думающим авторам. Трудно отделаться от мысли, что излюбленная тема разыграна искуснейшими интерпретаторами на тысячи вариаций, или прописана как многих поколений обязательное сочинение на аттестат идеологической позиции в обществе, затмевая кажущимся ярким разнообразием красот стиля — невидимую реально однообразность суждений. Вся палитра оценочности — от положительной116 и до отрицательной117 (а то и вовсе внецивилизованной и вненаучной формы брани118) представлена в данной теме — обсуждения «двойственности культур». А собственно суждение едино. Обобщая сказанное о конфликте культур разных сословий в пределах одной страны, М. Раев сказал следующее: «Один из парадоксов истории России, особенно ее интеллигенции, состоит в том, что часто знание России произрастало из сформированных ранее в Европе оценок»119.

Самобытность «интеллигентской культуры» бесспорна, «западная привитость» ее изначальных ростков очевидна. Одно не противоречит другому: не только опыт российской ориентации на западные культурные ценности, но вообще опыт «культурных заимствований» человечества говорит о том, что культурное заимствование, пересаженное на другую почву, расцветало по своим, своеобразным законам, и в цветении своем могло вовсе не походить на покинутого «родного брата». С одной стороны, восприимчивость к европейской культуре дала необычайно высокую возможность роста европеизированным сословиям120, но с другой — проблема столкновения этих культур, их несовместимости, непереводимости «языка» одной культуры на «язык» другой («двуиспостасный язык»,— как называл русский литературный язык Вячеслав Иванов,— двуипостасная культура), то есть проблема «культурного непонимания» народа и образованных классов, оказалась «роковой» (Г.П.Федотов) для всей истории России. (именно «культурная неприязнь» оказалось той фундаментальной причиной, которая послужила основанием удержать большевизм у власти,— считал мыслитель). «Все острые кризисы в России последних двухсот лет зарождались и вызревали в той части общества, которая наиболее близко соприкасалась с западными идеями и образом мысли, была к ним наиболее восприимчива. Это естественно, так как именно в западном мироощущении утвердилась идея изменения через революцию, через слом старых структур через свержение авторитетов. Соединяясь с мессианским, религиозным ощущением русского человека, эти уравновешенные на Западе рациональностью идеи приобретали в России взрывчатую силу. Носителем ее в первую очередь была интеллигенция (и тяготеющие к ней, находящиеся под ее влиянием представители среднего класса)»121. Тут следует отметить еще раз связь истории интеллигенции с историей русской классической культуры в тот период, когда и во всей Западной Европе самое понятие культуры, как считает, например, Швейцер, вышло на первый план. Далее, началось ее общеевропейское угасание, и «соскальзывание» культуры (по выражению Пумпянского) в России, вот тут-то начались массовые выражения общественной неприязни к интеллигенции, задолго до революций, которые (едва ли не первым в публицистике в такой прямолинейной форме) отметил П.Д.Боборыкин122.

Таким образом, если следовать логике Г.П.Федотова, и все культурное существование интеллигенции поневоле и постоянно оказывается «беспочвенным», то есть здесь можно видеть «отрыв от быта, от национальной культуры», «скитальчество». Тогда о каком еще «переломе культур» можно говорить? И все-таки очевидно, что в обычном (не катастрофическом) ходе событий интеллигент имел возможность существовать в соответствующей культурной среде. В нашем исследовании имеются в виду те катастрофические, трагические для любого человека моменты (ссылка), когда силой обстоятельств он выдворяется, исторгается из привычной культурной среды и перемещается в чуждую. Здесь нарушается и ломается привычная схема его культурных привычек; за то, что естественным путем ему принадлежало, он принужден бороться каждый день; здесь он должен корректировать модель своего внешнего поведения; здесь нарушаются «обратные культурные связи», здесь, не имея среды, язык его культуры становится «мертвым», не коммуникативным.

В такие моменты борьбы за то, что ранее доставалось даром, существовало изначально, иллюзорные ценности неминуемо должны погибнуть, а вопрос сохранения подлинных окажется вопросом сохранения себя как индивидуальности. Следовательно «на переломе культур» обнажаются те важные культурные принципы и привычки, которые структурируют самою личность интеллигента123.

Не противоречит ли приведенное рассуждение заявленному ранее стремлению изучать не катастрофические, а повседневные моменты жизни индивидуума? Нет. Не противоречит. Общая катастрофичность существования интеллигента в окружении иного культурного бытия ведь как раз и была каждодневным и протяженным существованием, и существованием по преимуществу (и поневоле) — частным; а вовсе не состояла из неких ярких общественных вспышек или моментов. Таким образом, обыденность обстановки и событий, незначительность жизни вообще делает еще более рельефным этот «каждодневный, незаметный выбор», совершаемый индивидом. Следовательно, «чистота эксперимента» сводится вот к чему: какие культурные ценности сохраняются в стрессовой в культурном отношении обстановке, но при этом в каждодневных (требующих гораздо больше ментальных и волевых усилий, чем героические) обстоятельствах.

Семья богатейшего симбирского дворянина Василия Ивашева, родившегося в самом конце XVIII века, и семья его пра-пра-внучки Ирины Гюнтер, вышедшей замуж за бедного обрусевшего немца Александра Гюнтера124, родившейся в конце XIX-го: корректно ли заниматься их «сравнительным жизнеописанием»? В отношении «культурных ценностей», ими усвоенных и утвержденных самой их жизнью — вопреки ее общему течению — полагаю, что бесспорно корректно. В этом отношении обрусевший немец, получивший правовое и политическое образование не только в России, но и в Западной Европе, нисколько не более европеизирован, чем русский дворянин, до отрочества воспитанный гувернером-французом, пользовавшийся библиотекой западных мыслителей в имении отца, дошедшего во время войны 1812 г. до Парижа и привезшего в отечество новые понятия и идеи. Оба они — «русские европейцы»: и принадлежность к этой особенной культуре определяет в них столь фундаментально общее, что даже разрыв их физического существования — в столетие! — не кажется столь важным. И это будет видно из дальнейшего хода исследования.

Сделаем некоторое отступление, сославшись на первую книгу серии: «Безымянное поколение». Жизнь В.П.Ивашева в ссылке — начало «великого культурного одиночества», мытарства и скитания семьи репрессированного А.Р.Гюнтера — апогей «культурной изолированности». «Для того, что случилось с русской интеллигенцией, отказавшейся примкнуть к большевизму, параллелей в истории нет… То, что в нашу эпоху случилось с людьми, случается раз в тысячелетие, если не реже. За всю историю России не было примера, чтобы человек остался без всякой опоры, без какой-либо поддержки где бы то ни было»125.

«Культурное одиночество» семьи русского интеллигента А.Р.Гюнтера усиливалось и тем обстоятельством, что он был «русским немцем», создавая дополнительный мотив «отъединенности», при полной, как мы утверждаем, реальной культурной включенности этого индивида в типичный русский культурный «интеллигентский» контекст126. Предугадывая упрек, который может быть сделан композиции серии: некоей несоразмерности частей, скажем, что сделали это намеренно, уделив «началу культурного одиночества» место гораздо меньшее, чем «трагической его кульминации». В первой книге «Безымянное поколение» забежав вперед, «начали с конца», разработав социо-культурного окружение А.Р.Гюнтера, общественные взаимосвязи намеренно детализированно, поскольку стремились дать описание явления на гребне яркости, на пике его характерного выражения. Таким образом, для исследования серии «Идеи века в истории рода» мы взяли две крайние точки, первая — когда частная жизнь личности, не поддерживаемая и не определяемая никакими социальными институтами, является сугубо и только областью «личностного творчества» (Ивашев-старший, Ивашев-декабрист), и вторая — когда познавший профессионально (как правовед) и, в некоторой мере, в социально-практическом бытии нормы, охраняющие частную жизнь, оказывается вне привычного мира представлений, вынужден воссоздавать их насколько возможно — на обломках сформированных границ, охраняющих бытование его индивидуальности, и в результате интенсивность частной жизни — через столетие — оказывается опять всецело областью его личностного творчества. Мы изучаем следы личностных пристрастий — в творческих актах, которые только и были доступны осужденным, находящимся в культурной изоляции: в текстах частного порядка («культура, как совокупность и система культурных ценностей, предполагает целесообразное творчество, а такое творчество предполагает личность, немыслимо без личности»127).

Иногда полагают: пережив то, что интеллигенции принес XX век, в сущности, она полностью изменила черты, которые казались основными присущими ей, отличающие ее от других как особую социо-культурную общность (вера в прогресс — сменились полным неверием в него, аскетизм —стремлением к некоему «буржуазному» удобству и пр. и пр.)

«А осталось ли еще что-нибудь из родовых, не отмеченных еще интелигентских качеств? … есть ли вообще что-нибудь, роднящее старого и нового интеллигента?… Исходное понятие было весьма тонким, обозначая единственное в своем роде историческое событие: появление в определенной точке пространства, в определенный момент времени совершенно уникальной категории лиц,.. одержимых … нравственной рефлексией, ориентированной на преодоление глубочайшего внутреннего разлада, возникшего между ними и их собственной нацией, меж ними и их же собственным государством»128. Высказанного нельзя отрицать. Так можно ли и вообще в каком бы то ни было ракурсе говорить как о едином явлении об интеллигенции XIX и XX веков? Отчасти на этот вопрос и должно ответить наше исследование. Инструментом здесь и призван служить анализ мотиваций выбора, выявляющей глубинные принципиальные нравственно-этические установки в ситуациях, наиболее рельефно подтверждающих их подлинность. По их типологическому единству можно судить и о единстве явления.

Мемуаристика и эпистолярные тексты как свидетельства процессов личностного развития и частной жизни интеллигенции. Как уже говорилось, в истории культуры есть «лакуны пустоты», оставляемые запретами современной официальной идеологии. Здесь, при том, что определенные общественно-культурные феномены не могут быть своевременно исследованы и поставлены в общий ряд истории культуры, роль мемуарного и эпистолярного жанров для их осмысления значительно повышается, если только эти частные жанры не становятся и единственным источником исследования. Напротив, характерным признаком эпохи, благоприятной для развития гуманитарной науки, как раз и является акцентирование значимости и постоянный поиск источников129, поскольку каждый новый источник неизбежно должен деформировать ранее самую стройную концепцию130.

В недрах судеб декабристского движения совершается существенный переворот в личностном развитии. Собственно, письма и мемуары декабристов — одни из первых настоящих документов этого жанра в России, потому что несут несомненный отпечаток особой индивидуальности писавшего, которому приходит в голову обращать внимание на свои личностное проявления, описывать их. «Историческое самосознание личности с наибольшей последовательностью реализуется в мемуаристике — в этом и состоят ее социальные функции… Историческое самосознание личности — самый сущностный и глубинный, жанровообразующий признак мемуаристики… именно в этой сфере таится первопричина всех значимых сдвигов в судьбах мемуарного жанра на протяжении крупных исторических переходов»131. Во-вторых, поскольку декабристское движение, как уже говорилось, ценно более социо-культурной историей «личностного поведения» ее членов, а не самим политическим смыслом декабрьского восстания 1825 г., отделы частных жанров и по этой причине должны играть первостепенную роль, да и уже сыграли ее. Вопрос «культурного выживания» при материальных лишениях и тяготах жизни не отошел на дальний план,— что важно.

Публикация, и изучение такого рода текстов в «декабристком наследии» и в целом «существенно способствовали разработке методики источниковедения мемуарной литературы»132. А.И.Герцен в «Былом и думах» интересовался: «Целы ли письма Ивашева? Нам кажется, будто мы имеем право на них»133. Здесь вслед за А.Г.Тартаковским нельзя не привести замечание А.С.Пушкина: «Пушкин в «Романе в письмах» (1829) заметил, что «семейные воспоминания дворянства должны стать историческими воспоминаниями народа»134.

Характеризуя особенность исследуемых нами текстов: эпистолярных — непрерывных, ежедневно регулярных (как дневниковые записи) повествований, касающихся 1826 года и конца 1830 гг. (Письма П.Н.Ивашева, Письма В.П.Ивашева) и фрагментарные записи младших поколений, посвященные событиям частной жизни, — мы выделяем автобиографичность исследуемого материала. Ведь мемуары бывают настолько разными по авторской установке («сверхзадаче»), что строго говоря многие из принадлежащих к мемуарной литературе текстов могут быть отнесены к разным жанрам. «Мемуары — письменное воспроизведение жизненного опыта человека, достоверный (исключающий вымысел) рассказ о своей эпохе, о ее людях, о наиболее памятных эпизодах. Память истинного мемуариста избирательна, она хранит существенное и «забывает» все незначительное для характеристики эпохи. Автобиография — письменное воспроизведение наиболее существенных эпизодов и событий собственной жизни автора»135. Не соглашаясь в целом с таким определением мемуаристики, тип избирательности памяти, представленный в анализируемых текстах, мы относим ко второму типу: автобиографичноскому, частному типу мемуарных текстов. Таким образом, в приводимых текстах интересно вовсе не то, что нам уже известно как нечто характерное для эпохи, а как раз то, что по-новому будет характеризовать эпоху, и почему следует включить этих источники в общий источниковедческий ряд.

Может возникнуть вопрос: какое, собственно, основание мы имеем сравнивать два близких, но все же отличающихся жанра — эпистолярный (Письма семьи Ивашевых) и мемуарный (Записок П.Н.Ивашева (вторая глава) и Записок младших: О.К.Булановой-Трубниковой, Е.П.Ивашевой-Александровой, И.В.Гюнтер и Е.В.Покровской? По сути и те и другие являются «дневниками»: в первом случае необходимость изложить каждодневные события близким людям, отделенных пространством. Во втором — потребность предложить «дневниковую запись своей жизни» потомку, отделенному от нее временем. Общая и важнейшая черта используемых для анализа документов — однолинейность временного сознания. Поясним. Обычно «ретроспективность является условием двойного зрения мемуариста на события прошлого. Из этого проистекает… столкновение двух рядов авторской субъективности: того, что он видел и пережил… и того, что стало результатом общественного мнения, массового сознания, им же усвоенного»136. В рассматриваемых нами записках авторами делается сознательная установка на исключение позднейшей ретроспекции. Потому они нарочито фрагментарны, именно как дневниковые записи, как анналы. Они фотографичны, то есть запечатленный момент не может подлежать позднейшей коррекции, всякая ретушь лишает фотографию подлинности, а мемуариста — авторской честности,— такова внутренняя установка пишущих.

Таким образом, события находят себе выход в форме драматургической, в форме «сцен», содержащих диалоги, реплики, наиболее адекватной для целостного впечатления «каждодневного дневника». «Авторские ремарки» появляются и в письмах, и в мемуарах крайне редко, в момент декларативной кульминации, когда пик экспрессии вырывается, «выносит из берегов» сообщения на вершины эмоционального всплеска, который авторы позволяют себе с некоторой «заминкой, неловкостью», то есть ощущая нарушение границ избранного ими жанра. Но это, как правило, те самые чувства, которые владели авторами в момент события, и обладают долго сохраняющейся эмоциональной силой. Оценочность событий заключена в самой избирательности памяти, то есть в том, как структурирована та или иная «сцена»; и здесь неважно, произошло ли это событие давно или недавно: память выделила в сознании только то, что выделила, и новые детали уже не появятся. Следовательно, эта оценка сложилась в тот самый момент, когда складывается и самое впечатление, отраженное в записи. Вот эта черта делает для нас несущественным некоторые различия анализируемых текстов и в этом плане избавляет от противопоставленности жанра писем (связанных с осознанием события одного временного плана) и жанра мемуаров (в данном случае тоже стремящихся подчиниться этому правилу).

Для наших задач взятые для исследования письма от Записок (мемуаров) отличаются только сравнительной крупностью формы, протяженностью, но принципиально ничем более.

Жанр исследования культурной эволюции в истории одной частной семьи «в диахронии», по частным архивным документам,— новый, но не вновь открытый137. Да и к самой семьи Ивашевых интерес исследователей проявляется все больше, ссылки все чаще (и уже накопился неизбежный ряд ошибок, небрежностей и пр., особенно в интернет.сети), в семейных документах ее — «как в капле дождя», в которой заключена вся совокупность свойств окружающей атмосферы, — отразились характернейшие направления культурных поисков российской интеллигенции, на всех основных этапах. «Родовому гнезду» Ивашевых уже посвящено диссертационное исследование О.Л.Виккел, которое оказалось для нас своего рода находкой. Дело в том, что новый, включенный в наше исследование мемуарно-эпистолярный материал, в значительной мере корректирует, а во многом и опровергает ее выводы138. (Что, собственно, и должно случаться каждый раз, когда в историко-культурный круг вводятся новые документальные памятники, и в этом залог непрерывного развития культурологической мысли).

Нужно обозначить и другие условия и ограничения. Следует обратить внимание на то, что избранные «герои исследования» данной книги: «старшие» и «младшие» Ивашевы (семья Петра Никифоровича Ивашева, отца декабриста, и семья декабриста Василия Петровича Ивашева), семья М.В.Трубниковой и семьи ее дочерей, семья внучки А.С.Покровской, а также «герои» книги первой «Безымянное поколение»: правовед Александр Рихардович Гюнтер и его жена Ирина Владимировна (шестое поколение потомков генерала Ивашева) существовали в глубоко развитой литературной среде. Эта черта вовсе не случайно присущая данной семье, но и вообще характерная как для ранней «дворянской интеллигенции», сформированной «Золотым веком» русской классической литературы и в равной степени формировавшей ее, так и для широкого социально неоднородного слоя интеллигенции, развивавшегося в недрах культуры «Серебряного века».

Все они владели «раскованным пером», способствующим адекватному выражению самого себя на бумаге: жить и мыслить, а затем осмыслять самое себя в частных записях, заметках, письмах и мемуарах — это было естественной формой существования, одной из основных типологических черт культуры, которой они принадлежали. Близость с домами Аксаковых, Карамзиных, Тютчевых, Языковых составляла культурный фон жизни старших Ивашевых. Декабрист Василий Петрович Ивашев, поколение Ивашевых-младших,— кузен трех выдающихся творцов литературы,— Федора Ивановича Тютчева, Александра Николаевича Герцена, Николая Ивановича Тургенева; литературная среда дочери декабриста — Марии Васильевны Трубниковой простирается до дружеского литературного общения с Г.Х.Андерсеном и Дж.Миллем, отмечена литературной полемикой с Н.А.Лесковым. Представляется закономерным, что дочери Марии Васильевны стали профессионально заниматься литературной деятельностью; «героиня» последней главы, правнучка Марии Васильевны, Ирина Гюнтер оставила яркие воспоминания своей частной жизни (никоим образом не предназначавшиеся ею для печати). Потребность «записей жизненных впечатлений» — результат воздействия литертурно-театральной среды ее молодости. Итак, «герои» нашего исследования — не писатели или литераторы в высоком для нас и единственном значении этого слова, но они жили в литературной среде и сами составляли ее почву, из которой и выходили большие писатели; владение пером — неотъемлемая часть их «культурного облика» и «культурного существования». Отсюда — мера доверия к их частным документам, в которых не могла не сказаться существенная часть их личности. Именно это делает возможным корректно основать наше культурологическое исследование на обозначенных текстах.

Мы предполагаем, что в возражение к итогам данного исследования можно привести примеры, вовсе не согласующиеся с нашими выводами, и вполне правомерные в рамках другого исследуемого конкретного материала, потому что неисчислимо многообразное переплетение характеров, судеб, психических складов людей, относимых к «российской интеллигенции»: наше исследование ограничивается изучением документов тех ее представителей, которые a priori, по свидетельствам современников и поздним оценкам могут быть названы людьми, наделенными немалой «нравственной волей», если угодно «нравственными способностями», сознательно развиваемыми139. Уже говорилось о книге Сабанеева, посвященной С.И.Танееву. Весь смысл ее появления, целесообразность заключался в том, чтобы описать, как в «малом, мелком, житейском» под спудом чудачеств, неловкости, неуклюжести проявлялся «некая «одаренность» в нравственной области, «моральный талант»140.

Мы рассматриваем проявления личностных ценностных ориентиров в той обстановке, которая может быть названа обстановкой полной внешней несвободы. Намеренно не касаясь даже вскользь сложной темы свободы человека в общественных условиях («Слово «свобода» до сих пор кажется переводом французского liberté» Г.П.Федотов141), скажем, что еще одно условие кажется нам необходимым для проведения исследования: сохранение внутренней свободы как сохранения личности под игом внешних обстоятельств теми индивидуумами, частными документами которых мы занимаемся. Что мы изначально принимаем как реализовавшийся факт.

Также следует отдельно отметить, что в наше исследование намеренно включается множество подробных, казалось бы, посторонних, или избыточных, или лишних, на первый взгляд, деталей, примет социально-общественных, политических явлений, явлений искусства, освещающих «культурное пространство», в котором жили наши «герои». Все детали вместе, обязательно имеющие отношение к их частной жизни, то есть к культурному бытованию личности, плетут тот фон, на котором рельефнее выглядит личность, корректно прослеживается отделение сугубо индивидуального от типологического, свойственного данному типу культурной жизни, наконец, в узелках которого много объяснений личностных устремлений. Такой прием, как нам кажется, и делает исследование собственно культурологическим, то есть обнажает взаимосвязи общественных культурных установок и инноваций личности. Таким образом, одна из наших задач — помещение «героя» в ближний социо-культурный круг, другими словами, реконструкция взаимовлияний уникальной личности и культурного контекста.

Такой тип исследования влечет некоторые допущения, которые мы приняли как неизбежные (широкое привлечение не только документальных свидетельств, но и образно-художественных, что вынужденно приспосабливает к своей цели языковые средства изложения). Надо отметить, что опыт удачных реконструкций «культурного бытия личности», как правило, тяготеет к жанру «документального романа»: «Роман-реконструкция — археология культуры. Он призван воссоздать с максимально доступной полнотой ее ушедшие и растворившиеся в небытии звенья. … Важно понять, что самые общие исследования исторических процессов и самое конкретное описание мыслей, чувств и судеб человеческой единицы — не высшее и низшее звенья постижения прошлого, а два плеча одного рычага, невозможные друг без друга и равные по значению… Но чем ближе к отдельной человеческой личности, тем важнее роль интуиции, то вторжение тщательно контролируемого воображения, без которого реконструкция невозможна. И одновременно, чем важнее роль интуиции, тем строже, точнее, научнее должны быть контролирующие ее тормоза. Биографическая реконструкция имеет еще один смысл — нравственный. Чудо воскрешения должен совершить историк»142.

Может показаться неожиданным, что сложному и «зыбкому» так называемому «научно-художественному жанру», требующему как выверенных, глубоко продуманных, систематизированных знаний, так и особенного напряжения творческой воли, воображения и любви к исследуемым лицам, в России, может быть, повезло, и именно в этом русле совершилось множество инноваций, открыты невидимые прежде аспекты гуманитарных исследований: не только Тынянов, Гершензон, Винокур, но исследователи культуры следующих поколений, Лотман, Эйдельман и Лакшин, превратили этот трудно поддающийся определению жанр в цветущий сад гуманитарных открытий, радостей и удовольствий. Условие появления на свет каждого из произведений этого «жанра» — глубокое вживание в бытие персонажа: автор как будто вступает в соавторство с персонажем, но умеет любить свой материал больше своего «я», на какое-то время отказаться от себя и от заранее продуманных схем, предаваясь материалу с неким «научным безрассудством», близким к художественному творчеству, полагаясь на то, что сам материал выводит туда, куда нужно, таким образом оказывается, что «дух» подобного рода произведений «дышит, где хочет». Формируются естественная структура, естественная композиция — из одеяний и покровов самих исследовательских материалов.

Можем добавить, в ходе нашего общего культурологического исследования, неожиданно для первоначального замысла, материал продиктовал необходимость выделения в какой-то мере автономных этюдов: одного, необходимого для того, чтобы выявить сложные психологические взаимоотношения декабриста и его возлюбленной («О Белокурой Ирис и добром Зиле»); другого — разбирающего литературный стиль старшего Ивашева («Записки из времен Екатерины II»), третьего («Дело теософов 1933/34), призванного характеризовать эпоху, историческую атмосферу, в которой существовали потомки декабриста. Нам показалось, что такого рода этюды — наиболее продуктивный путь приближения к подлинной личности исторического героя.

В заключение нужно сказать:

— Принимая во внимания и такую крайнюю точку зрения, что «счет интеллигенции» (в историческом понимании этого явления), как утверждал С.С.Аверинцев, «пошел на единицы», а «Конгресс интеллигенции», собравшийся в 1997 году, не мог ответить на вопрос, существует ли до сих пор такой общественный слой — интеллигенция143?

— И хотя, как говорил Филипп Арьес, иногда «увеличение числа исследований… поможет подтвердить или опровергнуть некоторые гипотезы. Однако … мы рискуем проходить уже до оскомины известные темы с незначительным прогрессом, не оправдывающим масштабы интеллектуального и информационного вклада в исследования»144.

Тем не менее, исчерпанность темы определяется не обилием исследований, а отсутствием потребности возвращаться к ней. Одну из последних своих работ С.С. Аверинцев считал нужным посвятить исследованию «поведенческого стиля» петербургской интеллигенции, считая (несмотря на актуальность и востребованность темы именно в последние десятилетие), что «для реконструкции конкретных нюансов локальной истории «недобитой» старой интеллигенции в различных частях СССР сделано до сих пор слишком мало»145.

Исчезни и совсем интеллигенция в том специальном понимании, о котором говорилось, все равно эта тема останется одним из сильнейших российских культурных и ментальных переживаний146, и потребность возвращаться к ней должна, как нам кажется, свидетельствовать о сохраняющейся целостности отечественной культуры и утверждать эту целостность. А следовательно, новые исследования по этой теме, даже не с слишком большим объемом эффективности открытия принципиально новых горизонтов, тем не менее — эффективный способ репродукции, воспроизведения этой ценнейшей из российских культурных моделей в современном культурном сознании. Но и в противоположном случае, — разорванности культурной целостности — обращение к этой теме еще более необходимо: «Мир переживает опасность дегуманизации человеческой жизни, дегуманизации самого человека»,— написал Н.А.Бердяев147 в 1937 году. «Интеллигенция ощущает себя теми, кто профессионально заботится, чтобы человечество выжило как вид»148,— продолжил М.Л.Гаспаров в 1999. Конкретные исследования, посвященные неизвестным страницам истории интеллигенции, в какой-то мере, пусть и с большим запозданием, должны создавать условия для того, чтобы «исторический голос» ее получил право звучать в полной мере, в соответствии с тем реальным местом, которое она занимала в истории культуры, освобождая ее от «безгласности», «беззвучности», «безымянности»149. Тексты мемуарно-эпистолярных частных жанров, как никакие другие, воссоздают живые образы ушедших и забытых личностей, из индивидуально-случайных переводя в разряд «индивидуально-исторических» явлений в истории русской культуры.

Никакая страна,— говорил А.П.Чехов,— не может существовать без своей элиты. И каким бы путем в дальнейшем она не формировалась (трансформируясь на современном этапе в группу интеллектуалов-профессионалов на западный образец150 или восстановив в полноте статус специфически русского понятия «intelligentsia»), от детального исследования ее прошлого во многом зависит и успешность этого процесса в будущем151. Таким образом, попытаемся путем микроисторического исследования вписать в общекультурный контекст еще одну локальную страницу частной жизни русской интеллигенции.

6

I.

Вольномыслие под августейшей дланью: Петр Ивашев и Вера Толстая.

Начало «великой опалы и великого одиночества». Сражение «за себя» в среде «дворянской интеллигенции» в первой трети XIX века. Петр Никифорович Ивашев (1767-1838) положил начало тому особому «культурному бытию» в своем семействе, которое может с полным основанием быть названо одним из первых островков «интеллигентного существования» в российской провинции на рубеже XVIII и XIX веков. Это сказалось в заботе о своем личностном развитии и внимании к свободному развитию личности и общественной деятельности его жены, в развитии личностных начал у детей и их образовании, литературном, художественном, музыкальном, творческом; в создании в своем доме литературно-художественного и философского салона как питательной среды для «сообщения мыслей»; наконец, во взятых на себя общественных обязательствах «долга перед народом»152. Так, в его имении дети крепостных были грамотными, потому что он построил для них школу, а родители — для облегчения крестьянского труда — пользовались механизмами, специально для того изобретенными Петром Никифоровичем. В частности, он изобрел «жатвенную машину», его изобретения получили международное признание, так что Ивашев был избран почетным членом Лейпцигского экономического общества. Перечисленные качества кажутся вполне ординарными, и «глаз не видит» в них ничего необыкновенного, но для того времени все это как раз было совсем необычным.

Петру Ивашеву отдают дань уважения и дарят дружбой серьезные и глубокие умы эпохи, он — сподвижник и любимец полководца Суворова, близкий друг поэта Жуковского, но и в свете имя генерала было у всех на слуху. У А.С.Пушкина в шутливом стихотворении «Надо помянуть» (1833), написанном вместе с П.А.Вяземским и адресованном В.А.Жуковскому, находим строки:

«…Надо помянуть, непременно надо:

Московского поэта Вельяшева,

Его превосходительство генерала Ивашева,

И двоюродного братца нашего и вашего…»

Петру Никифоровичу судьба и особенные свойства души и характера даровали быть в гущи событий эпохи, в близком соприкосновении с интереснейшими и определяющими ее лицо фигурами: он приятельствует с писателем В.А.Соллогубом, он однокашник писателя и историка Н.А.Карамзина; наконец, Ивашев крестный отец будущего писателя И.А.Гончарова. Он пользуется расположением родственников Тютчевых, соседей Аксаковых, да и состоит в родстве или близком соседстве едва ли не со всеми «литературными» российскими дворянскими фамилиями: Толстых, Тургеневых, Ермоловых, Языковых. Ивашев обладал столь оригинальным складом ума, неожиданным сочетанием талантов и вел жизнь столь необычную, что вряд ли стоит искать каких-то аналогий с другими значительными фигурами его века и круга. Впрочем, эта «непохожесть» — типичная черта представителей его поколения: «Люди последней четверти XVIII века, при всем неизбежном разнообразии натур, отмечены были одной общей чертой — устремленностью к особому индивидуальному пути, специфическому личному поведению…. Для человека конца XVIII века… характерны попытки найти свою судьбу, выйти из строя, реализовать свою собственную личность»153.

В пору детства Ивашева в кругу симбирского дворянского юношества было принято читать. Современники слышали от самого Карамзина, ровесника и соседа Ивашева, что «изображенные лица» в повести «Рыцарь нашего времени» (1802 г.) — «не вымышленные, но верно снятые с натуры»: «Скоро отдали Леону ключ от желтого шкапа, в котором хранилась библиотека…Леону открылся новый свет в романах; он увидел как в магическом фонаре множество разнообразных людей на сцене, множество чудных действий, приключений – игру судьбы… Перед глазами его беспрестанно поднимался новый занавес: ландшафт за ландшафтом, группа за группою являлись взору. – Душа леонова плавала в книжном свете, как Христофор Колумб на Атлантическом море, для открытия сокрытого. Сие чтение не только повредило его юной душе, но было еще весьма полезно для образования в нем нравственного чувства.»154

Уже посвятив свою жизнь военной карьере, Петр Ивашев полагал особо важной частью своей жизни познание нового и чтение: «мы155… жадничаем без меры,— пишет он Д.П.Руничу156,— знать об интересных происшествиях, а газеты так скучны старыми своими вестями, что нет довольно терпения их читать»157.

Человек, проведший половину жизни в военных походах, постоянным чтением и привычкой к размышлениям выработал свой, весьма своеобразный, эпистолярный стиль, не лишенный куртуазности, иронии, даже некоторого кокетства. Приводим пример подобных писем, шутливых, со своей образной лексикой, оригинальной и отчасти неуклюжей,— графу Д.И.Хвостову158, из Херсона. Молодой военный игриво жалуется на недостаток внимания со стороны Хвостова, легкомысленно упоминает о Суворове, и все это уместно при сложившихся добрых отношениях, и при том, что развивать чувствительность, эмоциональную сферу, показывать «игру чувств» не кажется ему зазорным, благосклонно воспринимается и его собеседниками и корреспондентами159. Тут есть место, конечно, и природному литературному дарованию, свойственному всем поколениям Ивашевых (как это станет ясно в дальнейшем), но главное не это, а стремление к самообразованию и образ жизни, им укорененный и всегда связанный с чтением. Галантность и утонченность ясно видится в его облике и на портрете генерала Ивашева. Приведенные письма к Хвостову — письма молодого человека 26 лет. Вот он пишет к Руничу, зрелым мужем сорока лет, а потребность создавать любезные и озорные риторические фигуры, его не оставляет160. И это при том, что содержание писем этой любезностью вовсе не ограничивается: речь в них идет об усовершенствовании в сельском хозяйстве, об изобретении Ивашевым новых машин и механизмов, наконец, и о более тонких вопросах, над которыми генерал задумывался, например, пишет он о неприятной необходимости вести хозяйство «чрез лихорадочной надзор за бездушными старостами и сотскими».

Старший Ивашев вел свой род от бояр Ивашевых, двухвековая история их военной службы связана еще с Борисом Годуновым. Он был настоящим екатерининским военным и вельможей, дух екатерининского просвещенного века был связан с формированием его индивидуальности, его ценностных представлений, а глубокое личное чувство приязни связало его семью с Екатериной II161. Дядя Петра Никифоровича был военным-ученым, утверждал необходимость использовать в военном деле научные результаты Академии наук, умел управляться «асталябией с бусолями и штативами»162, именно он, будучи холостым и поселясь в оставке у брата, занялся воспитанием племянника. Петр Никифорович стал военным-изобретателем, успешно реализовавшим множество разнообразных идей как для нужд военных походов, так и для мирной жизни (упомянет здесь только один хитроумный способ внешне прочные мосты на переправах превращать в негодные — много сил отступающей наполеоновской армии подточили эти «ивашевские мосты»). Как упоминалось, ровесник и сосед историка Н.А.Карамзина, записанный вместе с ним в Преображенский полк, как только закончил обучение, в 1787 г. попал сразу на Турецкую войну, под начальство Суворова. Двадцати лет он был представлен Суворову, сразу сердечно ему понравился, полководец оставил его при себе. Суворов любил Ивашева, в письмах называл «другом», а когда спрашивали великого полководца о его военной деятельности, любил отвечать так: «Спросите у Петра Никифоровича, он лучше меня знает».

Любила и отмечала его способности и Екатерина II, одобрительный рескрипт ее хранится в одном из Ивашевских архивов163: «Нашему подполковнику Ивашеву. Усердная ваша служба и отличная храбрость оказанная вами в сражениях с мятежниками польскими 6го сентября при Купчице и 8го при Бресте, где вы сверх многих трудов по должности оберквартирмейстера в рекогносцировании неприятельского положения, отыскании мест к переправам и разных распоряжений, в производства атаки, быв отряжены при деревне Добрыне в левую сторону с командою на неприятеля в лесу разсыпавшагося, нанесли оному большое поражение, учиняют вас достойным военнаго нашего ордена Святаго Великомученика и Победоносца Георгия на основании установления его. Мы вас кавалером ордена сего четвертаго класса всемилостивейше пожаловали, и знаки онаго при сем доставляя повелеваем вам возложити на себя и носить по узаконению. Удостоверены мы впрочем что вы получа сие со стороны нашей ободрение, потщитеся продолжением службы вашей вяще удостоиться монаршаго нашего благоволения. В Санктпетербурге октября 26 дня 1794 года. Екатерина»…

Итак, в 1788 Ивашев участвовал в штурме Очакова, в 90-м при штурме Измаила был дежурным при Суворове, в 91 г. был вызван Суворовым в Финляндию, в 92 г. указом Екатерины II был назначен в экспедицию строения южных крепостей и порта Одессы, в 94 г. опять был вызван Суворовым в связи с начавшейся войной с Польшей и двадцати семи лет от роду получил чин полковника и орден Георгия 4-ой степени.А тридцати одного года — благодаря личной храбрости и военным изобретениям — стал генерал-майором…

В 1798-м году Ивашев, прервав блистательную карьеру, внезапно вышел в отставку, необъяснимую, если исходить из логики столь удачно складывающегося карьерного роста. Зато скоропалительный поступок вполне логично укладывается в гипотезу о вероятном участии Ивашева в заговоре против Павла I (хотя только один единственный источник называет его в числе заговорщиков)164. Дело в том, что это вполне соотносится как с близкими отношениями с Суворовым (недовольным политикой Павла),— и здесь следует заметить, что, как известно, и зять Суворова, граф. Н.Зубов был участником заговора,— так с общим его пониманием «службы пользе Отечеству», а не «лицам», а еще с фактами и обстоятельствами его жизни: вопреки потребностям своей деятельной натуры, накануне реализации планов заговорщиков он не только выходит в отставку, но и срочно уезжает из Петербурга…

У себя в Ундорах Петр Никифорович тотчас деятельно занялся улучшением положения крестьянства, расширял пахотные земли. Он строил у себя в имении фабрики и заводы, его соображения — дать таким путем приработок крестьянам — играли не последнюю роль во всех нововведениях. Ивашев изобретал сельскохозйственные машины (за что со временем получил международные патенты на изобретения), посылал способных молодых крестьян учиться в Петербург, на «сельскохозяйственное обучение», одаренных в области искусства — в Академию художеств165. Но в 1811 г. был вызван указом Александра I из отставки и назначен начальником округа, куда входила вся Западная пограничная полоса — Александр I, предвидя неизбежность войны с Наполеоном, обеспокоился укреплением западных границ. Началась война. Когда главнокомандующим был назначен Кутузов, Ивашев был вызван им на должность директора путей сообщения: он строил редуты под Бородином, во время контрнаступления нашей армии готовил мосты и переправы — от Тарутина до Березины. О его уме, военном таланте, чести и храбрости остались отзывы Кутузова и Витгенштейна. Ивашев дошел до Парижа — только после отречения Наполеона Петр Никифорович получил разрешение вернуться в Россию и отпуск для поправления здоровья. И опять выйдя в отставку, занимался улучшением сельского хозяйства, строил больницы и школы для крестьян.

К слову сказать, Петр Никифорович умел существовать в гармонии с природой, внимать ее стихиям и проявлениям, она отвечала ему щедрой взаимностью. С его именем связаны не только самого разного рода и толка открытия, но и необъяснимые по сей день происшествия. Так, когда он купил в Москве дом, ранее принадлежащий Нарышкиным (ныне Казенный переулок, д. 5, корп. 5), собственно для Василия Петровича, но некоторое время жил в нем сам — в усадьбе забил источник с целебной водой, но тотчас так же внезапно исчез, когда Ивашев уехал к себе в Ундоры. Зато в Ундорах тут же был обнаружен им другой минеральный источник, и старший Ивашев основал лечебницу, успешно помогавшую спасать от многих недугов166 (Сама ундорская земля дышала древностью, целительные свойства ее почв и окаменелостей служили крестьянам средствами в лечении. А теперь еще, согласно данным раскопок палеонтологов, Ундоры оказались «родиной динозавров»167). Этот дар — но в своем роде — достался и сыну-декабристу, и проявился в самых неблагоприятных условиях — в Сибири: простой народ считал Василия Петровича «знахарем», способным «повелевать стихиям»: умевшим разгадать недуг, угадать движения природных циклонов,— к этому подробно вернемся ниже. То есть буквально следуя словам кузена-Тютчева:

«Иным достался от природы

Инстинкт пророчески-слепой —

Они им чуют — слышат воды

И в темной глубине земной...»

Писатель граф Владимир Соллогуб вспоминал: «Дворянство симбирское считалось образцовым, влиятельным, богатым. Здесь я впервые услышал имена Ивашевых, Ермоловых, Тургеневых, Бестужевых, Столыпиных. Между ними были люди замечательно просвещенные»168. Н.М.Карамзин описал «жизненные принципы» «Братского общества провинциальных дворян» Симбирска в упомянутой уже повести, полагал его особой нравственной сообщностью, которой нигде более в дворянской среде он не встретил169, и привел своеобразный «Договор» симбирян: «Мы нижеподписавшиеся клянемся честию благородных людей жить и умереть братьями, стоять друг за друга горой, во всяком случае, не жалеть ни трудов ни денег для услуг взаимных, поступать всегда единодушно, наблюдать общую пользу дворянства, вступаться за притесненных и помнить русскую пословицу: тот дворянин, кто за многих один; не бояться ни знатных, ни сильных, а только Бога и Государя; смело говорить правду губернаторам и воеводам; никогда не быть их прихлебателями и такать против совести… сей дружеский союз заключен был в день Леонова рождения».

Бывал в гостях у соседей-Ивашевых поэт Денис Давыдов, частый посетитель — и поэт Николай Языков. Еще один свидетель жизни ивашевского дома, ссыльный и опальный мистик, масон и писатель А.Ф.Лабзин170 в пору монаршей опалы был открыто и радушно принят в доме Ивашевых. В воспоминаниях племянницы писателя об этом периоде его жизни сообщается об обстановке жизнерадостности, взаимном уважении и любви между членами семейства: «Почтенное семейство генерала Ивашева любило нас; сын их был адъютантом Витгентшейна и к несчастию попал в декабристы. Они имели трех дочерей, старшая вышла замуж за Языкова (П.М., брата поэта Н.М.)… На этой свадьбе и я повеселилась. У них в городе был отличный каменный дом; по чину генеральскому он мог иметь и свою церковь; певчие были свои, также и музыка. И те и другие отличились в свадьбу — еще более и потому, что новобрачная была сама музыкантша и певица… В Ундорах, в имении вышеупомянутого генерала Ивашева… И чего там не было чтобы доставить удовольствие! Решительно все: радушное гостеприимство хозяев, радушное избранное общество, прогула, музыка, пение; вечер всегда заключался исполнением музыкантами зори, а певчие пением «Коль славен наш Господь в Сионе. Подобного приятного времени я во всю жизнь не проводила». Здесь же сообщается, что «генерал-майор, георгиевский кавалер, бывший адъютант Суворова и начальник его штаба, а в 1812 г – кригс- комиссар действующей армии» — «при Павле был в немилости». Александр I, напротив, благоволит к любимцу его бабушки, Екатерины II. Но это не мешает открыто оказывать любезность сосланному Алексадром Лабзину — по закону порядочности, и по той впервые проявляемой фронде по отношении к властям (не по личной строптивости). Петр Никифорович, по свидетельствам, «был несколько флегматического характера, не любил городской жизни и всему предпочитал свои великолепные Ундоры»171.

Упоминание о исполнении масонского гимна прямо говорит о симпатии к масонам, «первым интеллигентам», и принадлежность Ивашева к ним вполне очевидна. Близкое его окружение, многочисленные друзья и однокашники, родственники и приятели, адресаты приводимых здесь и ниже писем Петра Никифоровича и упоминаемые в них лица, связаны «умственными течениями» масонства. Среди них его ратные собратья и командиры, Кутузов, Суворов, литературные приятели Жуковский, Карамзин, Хвостов.

Мы выбираем лишь ближнее окружение Ивашева, разве не достаточный список умов светлых и просвещенных, чтобы по нему судить о настоящем содержании идей русского масонства, по крайней мере «идеальной» его части? Все мы знаем, что само свойство «тайности» общества неизбежно привлекает авантюристов, людей с нечистыми и в лучшем случае сомнительными целями и пр.172. Мы ни в коей мере не касаемся и ничего не знаем о тайной или мистической стороне масонства, но с крайней определенностью — обозревая всю обширную деятельность Петра Никифоровича, как, бесспорно, производную его убеждений, утверждаем, что в тайных обществах ему было близко нравственное учение, направленное на деятельное улучшение жизни и доли каждого человека. С другой стороны, если судить по деятельности именно Петра Никифоровича, для многих собратьев-масонов вовлечение их в организации подобного толка обуславливалось потребностью: найти поддержку в реализации общественно полезных идей. Неверно было бы претендовать здесь на какие-либо широкие обобщения, но пример жизни Петра Никифоровича, рискнем утверждать, прозрачный по замыслам и результатам, дает веские основания утверждать, что определенная часть русского масонства, как Ивашев, как Н.И.Тургенев, как Жуковский наконец, имели цели весьма благородные, видели в организациях поддержку для немыслимо трудно продвигаемых в России новшеств. В первой главе мы касались вопроса о слабом месте государственного устройства российской империи — невыработанности социальных институтов. Куда было отправиться активному и мыслящему человеку, взрослевшему на исходе XVIII века? Только в тайное общество влиятельных единомышленников, реально содействовавших продвижению замыслов и дел173.

Несмотря на сказанное, по сей день вызывает удивление, как ясно сумел сформулировать Петр Никифорович свои цели по отношению к «малым сим», какие современные и для сегодняшнего дня слова подобрал, хотя уже говорилось о отточенном слоге генерала, его литературном даровании: «облегчить труд трудящегося народа, т.е. того класса людей, которым государство высится и о ком пресловутые писатели агрономических и хозяйственных творений никогда и нигде не упоминают, меня же полевые их занятия давно приводят в сострадание» (Письмо В.П.Ивашеву, 13.11.1838). Отсюда — один шаг к убежденному неприятию крепостного права, уже полностью реализовавшегося в деятельности сына. Здесь уместно еще раз повторить определение П.Д.Боборыкина: первые русские интеллигенты — те представители дворянства, которые прежде всего «чаяли освобождения от крепостного права».

Аристократический дом Ивашевых был домом «демократическим» в том смысле, что его члены избегали снобизма и чванства. «Нет ничего нелепее и лживее,— написал Соллогуб,— как убеждение о родовом чванстве русской аристократии… Герцогом Монморанси, то есть представителем древнейшего у нас дворянского рода мог считаться чувствами высоко благородный, но жизнью глубоко смиренный князь В.Ф.Одоевский… никогда не подумал об аристократическом значении его имени как в шутку. … тем не менее он был истинный аристократ, потому что жил только для науки, для искусства, для пользы и для друзей, то есть для всех порядочных и интеллигентных людей174, с которыми встречался… Таков был глава русского родового аристократизма… Русское общество можно упрекнуть в чиновнизме, в милитаризме и во многом другом, но в аристократизме… Смешно даже подумать!..»175. Да вот только такие «островки образования и общения» не играли серьезной роли даже в среде дворянства в конце XVIII века: «Аристократия как принцип может играть важную роль в государственной жизни, что мы видим в Англии, но, конечно, не как игрушка, требующая от России того, чего в ней нет…»,— добавляет писатель,— «У нас… князь Б. выдумал аристократию, князь Долгоруков176 ее описал, а теща моя поверила»177,— заключает Соллогуб, показывая, что подлинной аристократии в России и не бывало. Что он имеет в виду? Noblesse (благородное сословие) для него нравственное понятие. Началом интеллигентного общества в России, возникшего в среде российского дворянства, было — в конце XVIII- начала XIX в. — «проникновение в сознание» дворянства идеи служения «не столько государю, сколько Отечеству, обществу… Это предопределило и формирование того склада души и образа мысли и поведения, которые можно характеризовать как дворянскую интеллигентность»,— пишет С.О.Шмидт178. Глубокая начитанность, познание европейского устройства общества на практике и осознание глубокой отсталости российских общественных институтов сделали свое дело179 — в частной жизни Ивашева-старшего усилия по улучшению жизни неравного с ним сословия крепостного крестьянства со временем стали играть главенствующую роль.

«Дай Бог преуспеяния в сближении с человечеством», пишет Петр Ивашев к сыну в 1828 г., рассказывая об усилиях, прилагаемых к образованию талантливых и даровитых детей крестьян, об устройстве у себя в имении больниц, прибавляя, что и соседи некоторые из его новшеств «перенимают — чему я рад. Дай Бог преуспеяния в сближении с человечеством». Все его изобретения используются сугубо в практической сфере, точно применимы к определенным нуждам и определенной обстановке, но фантазийность и страстность натуры «старого Кулибина» безудержны: рассуждая, как могли бы пригодиться его мельничные изобретения в «холодных странах Востока», восклицает: «Ах! друг мой, как счастлив бы я был проникнуть туда артистом180 или простым рабочим!»181.

После всех трагедий, которые принес семье 1825 год, старик, рано потеряв жену, умер в одиночестве. В последний год жизни (1838) силы начинают изменять Петру Никифоровичу, но он по прежнему думает об общественных обязательствах, некогда на себя взятых, сообщает сыну о трудах над изобретенной им жатвенной машиной: «это — дань, мною приносимая русскому народу»182. В 1838 г. Василий Ивашев напишет сестре: «действия его, иногда во вред ему, с ущербом имуществу и силам, всегда клонились на пользу общую. На службе не щадил он себя; не щадил имущества и трудов, когда надеялся изобресть или распространить что-либо полезное в применениях науки к изделиям» 183.

Все-таки старик Ивашев отчасти спас жизнь сына или по крайней мере облегчил его участь: никому из симбирских обитателей не было известно про аресты членов Южного общества, меж тем губернатор Симбирска184 получил предписание арестовать Завалишина, выехавшего из Петербурга — остановиться тот должен был в доме родствнников Ивашевых. Губернатор, дружески относясь к Петру Никифоровичу, не мог допустить ареста в его почтенном доме и предупредил о предписании властей. Василий Петрович успел уничтожить свой архив, перехватить Завалишина у заставы, и остановив почтовую тройку, окольными путями тайно привезти в дом родителей… Таким образом, декабрист не оказался застигнут врасплох, подобно большинству, ни одну из нежелательных бумаг его архива не увидело следствие.

Горе его по сыну никогда не узнало ни утоления, ни исхода: в старости он всерьез продолжал обдумывать, как бы вновь в военных подвигах и кровью заслужить милосердие царя и смягчить участь сына и сокрушался, что, видимо, не сможет: «Пустят ли ветерана со слабыми ногами?»,— написал он сыну в безграничной наивности страдания185.

В Симбирской губернии первый публичный некролог, посвященный местному жителю, появился в связи с кончиной Петра Никифоровича («Симбирские губернские ведомости», 26 ноября 1838 года).

Крестьяне не допустили, чтобы тело Петра Никифоровича везли на лошадях, и всю дорогу до Симбирска, «более 30 верст», несли гроб Ивашева на руках. Когда гроб установили в церкви, полиция было распорядилась крестьян не пускать. Крестьяне подняли настоящий бунт, что не дают-де правильно проститься с любимым барином — запрет тут же почли за благо отменить…

Н.М.Карамзин в повести «Рыцарь нашего времени» (1802 г.) так вспоминил о симбирском дворянстве: «в детстве слушал с удовольствием вашу беседу словоохотную, от вас заимствовал русское дружелюбие, от вас набрался духу русского и благородной дворянской гордости, которой … после не находил даже и в знатных боярах, ибо и спесь и высокомерие не заменяют ее; ибо гордость дворянская есть чувство своего достоинства, которое удаляет человека от подлости и дел презрительных.— Добрые старики, мир вашему праху!»186.

7


Воин-литератор: литературный стиль Петра Ивашева.

«Оценка Цезаря как писателя затрагивает лишь одну сторону его деятельности, поскольку литература не была для него самоцелью. Как чловек дела он, конечно, знает о силе слова; но слова полководца суть уже дела его; И отличительная черта цезарева искусства руководить людьми — умение найти в нужный момент нужное слово».

Михаэль фон Альбрехт187

На пути из Рима в Испанию Гай Юлий Цезарь сочинил путевую поэму, в военном лагере под Мундой — трактат против Катона. Его частные письма стали неотъемлемой принадлежностью римской литературы, а «Записки о галльской войне» (составленные не только из личных наблюдений, но и докладов и донесений офицеров) были прочитаны в России каждым гимназистом и до сих пор представляются одним из идеальных образцов краткости литературных формулировок188. Этот пример воина-литератора настолько исключителен, что весьма впечатляет интересующихся литературным процессом и по сей день. Деятельный тип жизни военного, зоркость мысли которого принадлежит событиям жизни внешней, по всем логическим соображениям должен бы исключать литературный труд, самодостаточный, не менее тяжелый и требующий всемерной поглощенности, неизбежной сфокусированности на иных временных пластах. Совместить два фокуса зоркости — это уже не из области евклидовой геометрии.

Тем не менее, следует констатировать: военные люди эпохи 1812 года в России — особенные по складу сознания: склонность их обращаться к литературе, мерить литературной, исторической меркой современные военно-житейские события общеизвестна. Так, генерал А.П.Ермолов (человек ивашевского круга, даже его родственник) «самоучкой выучился латыни,— пишет Н.И.Либан,— для того, чтобы читать Тацита в подлиннике. Я говорю о соприкосновенности различных областей: литература и как бы совсем не похожее на нее военное искусство». Но для данного времени,— продолжает Н.И.Либан,— «все это очень близко, близко по выработке понятий, каким должен быть человек»189.

Почему такой приязнью и дружбой одаривал Суворов генерала Петра Никифоровича Ивашева? В первую очередь, бесспорно, потому что тот был настоящий солдат в суворовском понимании этого слова и любил и уважал простого русского солдата, затем за сметливый военный ум и изобретательность, храбрость и честность. Но за это можно испытывать уважение, а тут был род личной глубокой привязанности, симпатии, как всегда, полностью необъяснимой. Вот за то, что Ивашев, в жизни частной — флегматично-созерцательный и добродушный, «характер кроткий, сердце доброе»190, погруженный по большей части в размышления о своих изобретениях, игриво-галантный в светской жизни, чувствительный до беззащитности к близким,— был не единой чертой не похож на Суворова, всегда собранного, жесткого и с дальними и с ближними, готового на неожиданный прыжок, лукаво-театрального, нарочито не желающего быть понятым и понятным, во всех проявлениях, частных и публичных, лидера и игрока. Александр Васильевич, «человек своей эпохи, эпохи героического индивидуализма, он не хотел быть никому подобным и не терпел подражающих ему»191. Потому в «мемуаре» Ивашева есть хорошая отстраненность: автор полон любви к своему герою, но описывает того, кто никогда не смог бы назвать его своим alter ego. А взаимная истинная привязанность фельдмаршала и генерала простиралась так далеко, что Суворову довелось и скончаться на руках Ивашева (когда он, уже смертельно больной, приехал в Петербург) В «Записках…» П.Н.Ивашева находим: «В 1799 году, в начале мая, фельдмаршал приехал больной в Петербург, в квартиру племянника его Хвостова. По ходатайству своего оправдания я находился в столице. По долгу сердца я не отходил от него, с моих только рук принимал он назначенную ему пищу. В 12-й день кончил жизнь, как христианин. Трудно описать сильное изображение горестных чувств на лицах солдат и народа при поклонении телу в квартире и во время похорон»192.

Когда флигель-адъютант Суворова, Фридрих Антинг193, составил записки о походах фельдмаршала, тот обратился к Ивашеву, недовольно бурча, что не знающий в полной мере о войне адъютант «скворца дроздом настрочает. Много немогузнайства и кликотни.— Тебе лучше известно,— куда пуля, когда картечь, где штык, где сабля.— Исправь, пожалуй, солдатским языком, отдай каждому справедливость, и себе, — я свидетель…»,— Ивашев приводит в Записках письмо к нему Суворова с просьбой «исправить историю». Недовольство выказывает Ивашев и по поводу писаний другого биографа Суворова, Фукса194, который черпал свои сведения из «Антинговой истории».

Вот как характеризует Ивашев названные сочинения: «Изданные же Фуксом анекдоты принимаются игрою воображения, плодовитым его пером произведенными, но нельзя не отдать справедливости Фуксу за сочиненные им историю и анекдоты, весьма сходно снятые с оригинального характера разговоров Суворова — и, как за единственное творение, в библиотеках наших по сие время находящееся. Приметно, что первое издание его «Истории Суворова» было почерпано из весьма сокращенной истории, сочиненной в 1794 и 1795 годах, бывшим адъютантом фельдмаршала, иностранцем Антингом, в двух небольших томах на французском языке и изданной уже по кончине Суворова, в Англии, двумя тиснениями. Антингова: Histoire des campagnes du comte Souvoroff Rymniksky» тем уважительнее, что в 1795 году, в Варшаве сочинитель читал свое произведение графу Суворову и первый том собственными фельдмаршала замечаниями тогда же был исправлен (*Во время отбытия моего по поручениям фельдмаршала в Петербург и по Высочайшему повелению в Одессу). Вторым же томом Суворов был недоволен, поручил мне, по возвращении из Одессы, указать Антингу недостатки и неверные повествования, вкравшиеся в его сочинение от слабого знания русского языка, и часто по той же причине превратно изложен смысл о происшествиях, описанных в реляциях, коими он руководствовал… И в доказательство вот сохраненная собственноручная записка графа: «П.[етру] Н.[икифоровичу] сегодня кушать у Антинга и целый день с ним работать».

С тех пор поправка к сочинению лежала на душе Петра Никифоровича как «священная обязанность»: «Антинг издал свое сочинение в Лондоне,— написал в Записках Ивашев,— на французском языке, в двух небольших томах, и последнее издание 1799 года. Он доставил ко мне один экземпляр уже в 1801 году. Поручение покойного князя Суворова лежало на душе, как священнейшая обязанность; но разные события и обстоятельства, а более недоверчивость к собственному дарованию были сильными преткновениями к исполнению моего долга; наконец, в свободные дни моей жизни осмеливался я делать приступы к исправлению и дополнению о военных происшествиях, повествуемых во втором томе антингова сочинения — особыми выписками, которые вместе с историею Антинга предоставляю для перевода на отечественный язык свежему и лучшему перу». «Свежее и лучшее перо» — это сын генерала, декабрист, литератор Василий Петрович Ивашев.

В одном из последних писем к сыну-декабристу в ссылку Ивашев попросит его и Басаргина перевести на «отечественный язык» «Антингову историю походов Суворова», поскольку: «Теперича более по преданиям знают, какою доверенностью я был облечен великого Суворова из восьми последние четыре года моего служения под его началом. Этот важный промежуток для его Истории просит от меня материалов для пополнения, будучи недоволен мечтательным описанием жизни Суворова покойным Фуксом», приставленным к А.В.Суворову «тайной канцелярией» 195.

Василий Ивашев ответит отцу: «Вот уже третья неделя как в руках у меня с Басаргиным написанный вами журнал путешествия Суворова и Антингова История. Мы оба нашли, что один порок вашего отрывка тот, что он слишком короток, но и в нем вы успели удачно добавить несколько черт к известному характеру знаменитого полководца. Я знал отчасти и прежде ваши к нему отношения: но много нашел совершенно для меня нового. А с каким удовольствием я припоминал то, что много было от вас слышано: того не умею выразить. Жадно перечитывал я и в Антинге и в ваших добавлениях те места, где упоминается о вашем воинском поприще и о доверенности, которую к вам питал славный вождь»196. Это письмо, датированное 1 декабря 1838 года, уже не застало адресата — Петр Никифорович скончался девятью днями ранее. О каком сочинении идет речь?

Сочинение это — Мемуары Ивашева о Суворове — затерялось среди публикаций 1841 года одного из популярных журналов, никогда позже не переизданное197.

В сводном алфавитном указателе «Отечественных записок» не найти имени П.Н.Ивашева. Дело в том, что сочинение его значится под именем писателя графа В.А.Соллогуба: «Материалы для истории века Екатерины Великой. Из записок о Суворове. Доставлено графом В.А.Соллогубом»198. И только когда раскрываешь том на нужной странице, проясняется авторство: «В прошлом году скончался в Симбирске отставной генерал-майор Петр Никифорович Ивашев, бывший начальником штаба при фельдмаршале Суворове. Помещаемый здесь отрывок из его записок найден после кончины его в бумагах,— и нам остается только сожалеть, что он не исполнил намерения своего – составить полное жизнеописание обожаемого им полководца» (Примечание редакции).

Сочинение на первый взгляд представляет собой фрагмент текста «без начала и конца» — ряд картин абсолютно частного свойства, где главное действующее лицо Александр Васильевич Суворов.

Материалы, которые готовил генерал Ивашев к написанию обширного сочинения о деятельности полководца, погибли в одном из походов. Он было занялся поисками бумаг Суворова в Петербурге, но поиски его окончились безрезультатно. Тогда-то он решается послать сыну-декабристу в Сибирь, с собственными пометами и исправлениями, Историю, написанную Антингом, прося правильно и точно перевести «с некоторыми моими переменами» (т.е. изменениями),— и добавляет: «и посетуете, очень справедливо, что они не на русском, а на дурном моем французском изложены, но так как и само сочинение не изящный имеет слог, то я решился продолжать подобным». А также посылает «все оставшиеся в России своеручные записки гр. Суворова и два его письма; в одном из них он осчастливил меня, назвав себя моим другом». Петр Никифорович жаловался, что «прибегать должен был к одной памяти, в которой только осталось, что близко зависело от собственного исполнения поручений Суворова», а «отбивали память очаковские взрывы и измаильские бревна и разные в жизни события под старость» (осуждение сына-декабриста)199.

Старый Ивашев хочет и может отвечать за свои собственные наблюдения за Суворовым и считает себя в силах и вправе оставить истории только историю своих личных отношений с полководцем: «все здесь изложенное мною,— сообщает он в Записках,— не имеет тени вымысла, а истинная быль; всегда был я далек самолюбия, а может ли эта минута в старости иметь место? Нет, я желаю только оставить в истории истинное понятие о свойствах этого великого человека, будучи сряду 8 лет при его лице счастливейшим исполнителем его важнейших поручений».

Скажем, что пометы к Суворовской истории Антинга до сих пор считаются пропавшими, равно как и записки А.В.Суворова, посланные Петром Никифоровичем сыну в Сибирь. Неизвестна судьба и перевода, над которым работали Николай Васильевич Басаргин с Василием Петровичем Ивашевым.

Художественный прием: выражение пристрастно-личного отношения через обманчиво-объективные «картины». Из сказанного становится очевидно, что Ивашев и не собирался писать истории походов Суворова, поручив старательности и готовности сына ему помочь в усовершенствовании уже имеющегося сочинения о публичной стороне жизни полководца. Для себя же решил, что напишет только то, о чем никто другой написать не мог — личные впечатления частной жизни Александра Васильевича. В этом свете «отрывок» представляется совершенно законченным произведением. И тогда все становится на свои места. Во-первых, Журнал путешествия — излюбленная сентименталистами форма повествования, позволяющая свободно нанизывать на общий стержень «дороги» самые разнообразные события, размышления, впечатления, между собой и вовсе никак не связанные. В пределах жанра путешествий и действует автор, и этот жанр облегчает ему и другую задачу — строгой фактографичности материала. В том, как материал отобран — действует в конечном счете личность автора (свойства его памяти, запечатлевшей важные лично для него события). В описании уже отобранного он ставит задачу — не исказить имевший место факт.

Если внимательно приглядеться, то оказывается, что произведение это не только обладает жесткой структурой — продуманной композицией, но и соблюдает рамки еще одного жанра — частных мемуаров, т.е. повествования о событиях, личным участником, то есть действующим лицом которых является автор, а не прямые рассуждения, в силу личного участия в событиях — на них он «не имеет права» по законам жанра. Записки намеренно пристрастны и преувеличенно личностны — это замысел автора. Но личностный взгляд, не апеллирующий ни к кому другому, выражается не путем рассуждений и выражения мнений, а опосредованно — через картины, что создает эффект художественности. Таким образом, автор стремится к осуществлению двойного принципа: абсолютная правдивость факта, переданная с помощью инструмента художественности.

Художественный прием — картины «без начала и без конца» — кажутся таковыми, поскольку автор дает событие драматургически, принципиально не желая прямо выказать ни тени своей оценки. Он старается избежать позднейших рефлексий, консервируя свои первые впечатления такими, как они родились, считая, видимо, что это единственно честный путь в мемуарном жанре. Второе ему удается, первое — не всегда. Во всяком драматургическом произведении, по тому, как сконструирована сама его композиция, представленная художественными средствами «картина», неизбежно проявляется взгляд и оценка автора. В казалось бы разрозненных и не имеющих между собой связи картинах есть внутренняя связь — они показывают разные стороны характера и личности полководца. Горячая любовь к Суворову не препятствует стремлению представить беспристрастно и не самые благостные черты его.

Так, из соображений, полезных делу (тактически, очевидно, верных и имеющих основание) Суворов избегает пышной встречи, приготовленной ему главнокомандующим отдельным корпусом князем Репниным в г. Гродно. Но, при всем понимании тактики Суворова, Ивашеву жаль Репнина. И сочувствие свое он передает через сцену: «…в ярко-освещенном доме, при блестящей свите, дежурный генерал привел меня в кабинет и представил главнокомандующему, украшенному сединами, всеми знаками отличия и готовому встретить фельдмаршала с рапортом и шляпою в руке; в ту самую минуту, как я объяснял с неловкостию мое послание; послышался почтовой колокольчик и дежурный генерал с поспешностию вышел с донесением, что фельдмаршал проехал уже мимо. Репнин отпускает меня с видом сожаления, что фельдмаршал не удостоил его посетить и принять его рапорт, сказав: «доложите, мой друг, графу А.В., что я, старик, двое суток не раздевался, вот как видите, во ожидании иметь честь его встретить с моим рапортом». Через сочувствие к старику показана неколебимая жесткость характера полководца, проявляемая в интересах дела — в ущерб естественному чувству: «слова князя Репнина поколебали-было его чувствительность, долго размышлял он не возвратиться ли назад, наконец решился продолжать путь», — сказав: «Репнин упражнялся больше в дипломатических изворотах; солдатского мало». В этой сцене Суворов прибег к одной из излюбленных и опробованных много раз сценок: «приказал мне ехать вперед, отклонить все приуготовленные ему почести … с извинениями, что от сильной боли в ноге, он не в состоянии иметь честь быть» у Репнина. (Широко известна легендарная суворовская фраза, произносимая на военных смотрах императора Павла, от которых его коробило и которые он не мог переносить: «Помилуй Бог, живот схватило»,— и полководец исчезал».)

К Императрице оба воина относятся с исключительным, особым обожанием, которым ни Суворов, ни Ивашев не удостоили позже Павла I. Любовь фельдмаршала выражается в такой картине: «В 7 часов вечера Суворов предстал пред Императрицею, как русский верноподданный, с раскрытою душою,.. он по старинному прадедовскому обыкновению повергся к ее стопам».

Ивашев не пишет: «императрица относилась к Суворову так-то и так-то», но отношение (приязнь Императрицы к полководцу) выражается через поступок — предмет — деталь: «…изволила отпустить его сими словами: «Вам нужен покой после дороги; теперь моя обязанность вас успокоить за все трудные и славные ваши подвиги»,— а «Его спальня была приготовлена в прекрасной небольшой комнате с диваном и несколькими креслами; душистое, мягкое, очесанное сено составляло пышную его постель; в углу горел камин; подле спальни в другой подобной комнате поставлена была гранитная ваза с невскою водою и полною принадлежностию – серебряным тазом и ковшом, для окачивания.» и пр. «Невская вода» и «ковш для окачивания» — знак особой осведомленности и внимательности «Великия Екатерины» к Суворову, он имел обыкновение в любых обстоятельствах, отходя ко сну, обливаться ледяной водой.

Кстати, эта привычка Суворова к окружавшим «вечерний ритуал» всевозможным чудачествам подается автором Записок как водевильная сценка: во время путешествия Александра Васильевича с Ивашевым, в случайной избе «забыли осмотреть пустое место за печью, где спала глухая старуха; усталый от сидения в экипаже Суворов, по обыкновению своему, совершенно разделся, окатившись холодною водою, и чтобы расправить свои члены, начал прыгать по теплой хате, напевая из Алкорана арабские стихи. Старуха проснулась, выглянула из-за печки, испугалась, закричала: «Ратуйте! С нами небесная сила». На крик ее и графа сбежались и насилу вытащили старуху, чуть живую от ужаса».

Неприязнь к роскошеству придворных лакеев Суворов сыграл следующей из своих неожиданных сценок: «Мгновенно является каммер-лакей в мундире с галунами; граф подбегает к нему с вопросом: «что прикажете?» – Для услуг вашего сиятельства! – «Нет! Нет! М.[илостивый] г.[осударь], возвратитесь в вашу комнату, а прошу прислать моего мальчика». И даже в честь обожаемой императрицы Суворов не желал изменять своей натуре, тяготевшей к простоте, не принимавшей роскошеств и ненужного изобилия. Это явственно передается через ответ государыне, последовавший на вопрос: «какое лучше для него блюдо?»,— отвечал: «Калмыцкая похлебка». Государыня требовала объяснения, он доложил: «не более куска баранины и соли в чистой воды вареные, самый легкий и здоровый суп». А далее Ивашев пояснил и более определенно: «В праздник Рождества Христова и новый-год он должен был быть у Государыни, но всегда испрашивал увольнения от приглашения к Высочайшему столу».

Фигура императора Павла и отношение к нему рисуется неупоминанием, и это определенно художественный прием: Ивашев так не любит императора, что эта нелюбовь выражается «фигурой умолчания» — он просто почти полностью выпускает его из числа описываемых персонажей, речь идет о времени Павла, но его просто нет — сквозняк пустоты в ткани очень насыщенной, очень материально тесной фактуры текста200. Лингвистическая «неопределенно-личная форма» реализуется на уровне средства художественной выразительности. Отрицательная оценка Павла видится исключительно через печаль по земному счастью, испытанному при жизни Екатерины Великой, через несправедливую судьбу величайшего для автора Записок из российских героев:

«Но всему есть предел! Россия, лелеянная 34 года мудростию и искусством, счастливая внешним уважением и внутреннею силою, неожиданно, в слезах, в страхе облеклась в траурную одежду. Звезда Суворова, верная спутница его славы, затмилась временною опалою: победоносный герой, лишенный знаков, знаменитою службою отечеству и престолу приобретенных, осужденный на уединенную жизнь в углу своего родонаследства, под надзором, с покорностию предавался воле Бога и в молитвенном сельском храме, без горести, без упреков, чистою душою молился о благоденствии любезного отечества».

В одном только месте, как жесткая и злая точка в характеристике, появляется отчужденно-официально упоминаемое слово «российский император», в контексте, который свидетельствует о интеллектуальной и личной несостоятельности этой фигуры для автора: ведь Павел сам не в состоянии был оценить заслуг полководца, сообразив, что Суворов может быть России полезен только через мнение властителей других стран. При такой преамбуле торжественная сцена с объятиями, вручением мальтийского ордена и выспренной фразой: «иди спасать царей»,— выглядит смешной, даже карикатурной, потому алогична, лишена внутренней логики действий лица (императора Павла).

«Он [Суворов] велик был и в изгнании, уверенный в неукоризненной, доблестной жизни, с спокойным духом переносил неожиданный переворот… Страдалец! Мог ли он ожидать, чтоб когда либо своим лицом осуществил повествование о Велисарии201? Сбылось с необыкновенно резким шумом (разница в том, что Велисария вызывал обратно совет народный, Суворова просят германские царствующие престолы); имя его не переставало греметь в Европе; потрясенная Германия обращается к российскому Императору с просьбой дать ей непобедимого Суворова спасать царей, угрожаемых бурею западного треволнения. Российский Император склоняется на ходатайство австрийского императора, призывает Суворова из заточения, принимает его с рыцарским объятием, возлагает на него мальтийский орден, возглашает: «иди спасать царей!» Суворов, по уставу ордена, стоя на правом колене, принимает крест, обращается к горнему властителю, ответствует: «Великий Боже! Спаси царей!» и, не теряя минуты, спешит пожинать новые лавры с вверенными ему соединенными армиями в пределах Верхней Италии».

8


Роль костюма как художественно-оценочной детали.

Сочинение Ивашева представляет, в современном измерении, 0,5 авторского листа, то есть 8 страниц печатного текста. Концентрация кратких сцен, где главную смысловую нагрузку несет костюм на таком небольшом пространстве (что видно из последующих многочисленных и разнообразных примеров) то есть тех, где автор считает нужным уделить внимание одежде героя, которая является своего рода поведенческим знаком, демонстрируя отношение к происходящему, — так изобилует, что их хватило бы и на гораздо более обширное произведение. Потому, без всякой натяжки, можно назвать Записки «костюмированными сценами». Костюм играет роль художественного средства отстранения, сокрытия и одновременно объективизации личностно-пристрастной оценочности.

Солдатская неприхотливость Суворова, мужественный аскетизм наблюдается в описании: «…приближаясь к северным морозам, он не имел иной теплой одежды, кроме длинной и широкой шинели светло-зеленого сукна на вате, подбитой красной шелковою тканью,— той самой, которая ему была подарена раненому князем Потемкиным-Таврическим с своего плеча, при осаде Очакова. Ею граф мог закутываться с головою и ногами, и ею-то одною согревался во всю дорогу». Костюм Суворова всюду значим. Оба военных, Суворов и Ивашев — великие почитатели Екатерины II. Это исключительное чувство почтения выражается так: «…впервые он облекся в полный фельдмаршальский мундир, присланный от Государыни в Варшаву;.. не взирая на двадцати-двух-градусный холод, в декабре весьма обыкновенный – в 4 часа по полудни выехал из Стрельны в одном мундире прямо представиться великой Государыне».

Благорасположение Императрицы нигде прямо не передается, но знаком ее внимательности служит все тот же костюм: «Зубов встретил Суворова по-домашнему; в сюртуке». Это означает очень важную вещь: большую степень близости личных (не официальных) отношений, допускаемых фаворитом, а следовательно и самой императрицей: «может быть, это и было причиною, что описанный ниже прием [у Екатерины II] ему был также слишком по-домашнему»,— тут Ивашев позволил себе краткий комментарий.

Как апофеоз дружеского внимания к Суворову — императрица заметила (!), что Суворов на морозе в одном мундире и «прислала богатую соболью шубу, покрытую зеленым бархатом с золотым прибором, с строжайшим милостивым приказанием не приезжать к ней без шубы и беречь себя от простуды при настоящих сильных морозах». С шубой Суворовым тоже разыгрывается целое действо, символизирующее любовь к Екатерине: «Граф попросил каммер-фурьера стать на диван, показать ему развернутую шубу; он пред нею низко три раза поклонился, сам ее принял, поцаловал и отдал своему Прошке на сохранение». Неприязненное отношение Суворова к блеску и материальным излишествам жизни двора показывается так: «усталость… от необыкновенной ему одежды с золотом и кучею брильянтов».

Душевная раскрытость Суворова кому-либо выражается через неприбранность, небрежность в костюме: «граф не желал никого принимать», но «дружески принял Г.Р.Державина в своей спальне, будучи едва прикрыт одеждою, долго с ним беседовал и даже удерживал», а уж Зубова «Суворов принял его в дверях своей спальни так же точно одетый, как бывал в лагерной своей палатке в жаркое время»,— но в этом сравнении сквозит уже едва заметный намек на не слишком большое уважение к лицу мужского пола, добившемуся почестей не умом и не стойкой храбростью.

Видимо, опасаясь проницательной хитрости вице-канцлера Остермана, не желая сказать ничего лишнего, Суворов режиссирует следующую с ним сценку «в белом кителе», который по холодной зиме не позволил бы никаких пространных разговоров, ее он разыгрывает стремительно, грациозными повадками хищника с неуемной энергией, не давая опомниться визитеру: «Во время обеда докладывают графу о приезде вице-канцлера графа И.А.Остермана; граф тотчас встал из-за стола, выбежал в белом своем кителе — на подъезд; гайдуки отворяют для Остермана карету, тот не успел привстать, чтобы выйти из кареты, как Суворов сел подле него, поменялись приветствиями и, поблагодарив за посещение, выпрыгнул, возвратился к обеду со смехом и сказал Державину: «этот контрвизит самый скорой, лучший — и взаимно не отяготительный».

Редакция «Отечественных записок» оценила литературную сторону сочинения воина-литератора, обладающего своим собственным литературным стилем, который сочла не вправе корректировать: «Благодаря графа В.А.Соллогуба за сообщение нам этого драгоценного отрывка, мы нужным считаем прибавить, что эта статья напечатана здесь в том самом виде, как написана покойным генералом Ивашевым, без всякого изменения в слоге: всякое изменение лишило бы ее оригинальности и того искреннего чувства, которым она вся проникнута»202.

Художественность очерка Ивашева и продиктовала издателям «Отечественных записок» поместить сочинение генерала в отделе: «Науки и художества».

Как и положено завершенному произведению, оно заключается неким общим выводом, и тут уже Ивашев дает волю своим прямым оценкам. В финале своей «пьесы» автор появляется на сцене, чтобы выразить свое отношение к тому, что «представлялось», объяснить мотивы поступков своего героя и значение их, а также и вывести некую моральную сентенцию — конечно, в пользу героя. Петр Никифорович дает замечательную по глубине и чеканной скупости формулировку личности полководца, действуя от своего и только своего частного лица, ни с кем не согласуясь, ни на кого ни ссылаясь. Мы приводим ее полностью, поскольку текст этот бесспорно является и большой литературной удачей, большим достижением его литературного стиля: «В-продолжении 8 лет я был счастливейшим из находившихся в ближайших поручениях этого великого человека, неразлучным свидетелем гения его военного искусства, быстрого его постижения и предусмотрения обстоятельств, хладнокровного присутствия духа в самых жарких делах, неутомимого наблюдателя за последствиями, строгого попечителя о благосостоянии и продовольствии войск, великодушного и человеколюбивого к побежденным, заботливого покровителя мирных обывателей, но всегда пылкого и нетерпеливого характера, требующего мгновенного исполнения своих приказаний. Он был искренно привязан к религии, царю и отечеству, не терпел ни двуличия, ни лести». Здесь же Ивашев, также по-своему, трактует те знаменитые странности и розыгрыши, которые так по-разному оценивали современники. Никакой реальной странности в характере фельдмаршала Ивашев решительно не находит, никакой мистической стороны натуры полководца всерьез обсуждать не хочет, относя их всецело к области игры, театрализованных представлений, в образных масках которых создавалась та отстраненность, замкнутая загадочность истинной личности Суворова, которая давала простор его внезапным тактическим ходам, неожиданным стратагемам: «Все странности его были придуманные с различными расчетами, может-быть собственно для него полезными, но ни для кого не вредными, так-как и все слухи о его пороках решительно были несправедливы и выдаваемы от стороны людей, к нему неблагорасположенных, преимущественно по зависти к ремеслу, в чем, к-несчастию, не было недостатка.»

Такой же прямой оценкой Суворова отмечена экспозиция сочинения, выделяющая уникальность заслуг Суворова перед отечеством («прошло уже сорок лет, как угасла громоносная жизнь Суворова — а отечество не имеет истории героя, блестящими подвигами и длинным рядом побед прославившего его оружие и признанного народами не в одном просвещенном мире великим из полководцев»), а экспозиция предваряется эпиграфом: «Араб, Калмык, Кафр и Бедуин равно поют своих героев»,— ясно дающим основную идею произведения — исключительная любовь к родине руководила в конечном итоге всеми сложными поступками полководца.

Таким образом мы видим, что сочинение имеет четкую структуру: основная идея — экспозиция — ряд картин из жизни фельдмаршала, в каждой из которых поступок связан с открытием какой-либо черты личности, и — финал. Открытые оценочные суждения обрамляют «сцены» или «действия», события которых автор старается передать импрессионистично, но оценочность скрыто присутствует и тут, на уровне языка, жеста, реплик героев, становящихся значимыми материальных предметов и самого строения «картины». В целом, Записки дают представление не только о личности Суворова, но и не менее определенно — о личности Ивашева.

Описаны эпизоды нарочито мелкие, события незначительные, да еще внимание сфокусировано на житейских деталях, сугубо частных соображениях. Рискнем сказать, что эти иллюстративные, альбомные записки-зарисовки являются замечательным материалом прежде всего для кино-сюжетов, а не для научно-исторических исследований, мемуаристы оказываются иногда лучшими сценаристами. Но откуда бытовое историческое сознание «не-историков» помнит Екатерину? Да более всего из притягательно-таинственной сцены, увиденной глазами Маши Мироновой. Для работы образного исторического воображения многих поколений небольшим фрагментом Пушкин сделал гораздо больше, чем многие пространные описания жизни императрицы. Конечно, частные Записки Ивашева не в каком ракурсе не стоило бы сравнивать с пушкинским гением. Но живой характер интересующего нас в связи с его деяниями исторического лица формируется в сознании и исторической памяти вот такими выразительными житейскими картинами.

9

Мать декабриста и старшая Ле-Дантю.

Общество в доме родителей Василия Петровича Ивашева можно назвать интеллигентным, но тон в нем задавали женщины, чему вовсе не противился отец декабриста. Человек незаурядный, глубоко оригинальный, внутренне свободный, занятый многими общественными делами, он уважал и полностью разделял деятельность своей супруги. Еще тогда, в конце XVIII века (1796 г.), когда Петр Никифорович женился на Вере Александровне Толстой (1777-1837), началась для этой семьи эпоха русских интеллигентных женщин, история их личностного освобождения, осознания себя индивидуальностью, и это принесло семье испытания, не только внешние, но и внутренние, которые возникают тогда, когда появляется свобода и бремя выбора. Интеллигентность в русском специфическом смысле предполагает осознание не только ценности и достоинства своей личности, но и всякой другой, отягощение долгом перед другими, острое ощущение неудобства при сознании своего счастливого превосходства, обретенного волею рождения, воспитания, образования. Все это уже бродило в голове Веры Александровны и Петра Никифоровича, потому не удивительно, что сын их стал декабристом, внучка — феминисткой.

У истоков этой удивительной семьи, сумевшей еще в конце XVIII века поломать традиции взаимоотношения мужчины и женщины и создать новую традицию воспитания, давшую возможность в каждом новом поколении ярко проявить свою индивидуальность, стоят две женщины, русская дворянка Вера Александровна Толстая (Ивашева), мать декабриста, и француженка Мари-Сесиль Вабль (Ле-Дантю). Их дети, Камилла Ле-Дантю и Василий Ивашев, связали свои судьбы в таких обстоятельствах, когда, казалось бы они соединиться никак не могли, и эти две женщины вопреки канонам эпохи не препятствовали, а всячески содействовали благополучному завершению трагической любви Камиллы. При всей разнице воспитания и положения, женские судьбы старших Марии Ле-Дантю и Веры Ивашевой были схожи, а личности по силе равновелики. Это были дамы глубоких и, бесспорно, непростых характеров. Но каким-то непостижимым образом они обе сумели направлять свою силу не в сторону семейного деспотизма, как было бы соответственно общественным рамкам эпохи, а на развитие независимости своей же личности, внутренней свободы принятых решений и поступков. И не внешние обстоятельства этих женщин конца XVIII века сблизили их, а свобода и широта личности, способность самостоятельно решать проблемы, которую они сумели выработать для себя и которая, безусловно, стимулировала рост личности и женской независимости. Когда в обществе того времени ни тени, ни намека не было на возможность такой внутренней свободы, эти женщины позволяли себе не только решать важные жизненные вопросы самостоятельно, но и отвечать за свой выбор.

Это сейчас, в наше время, помимо стойкости женской страсти, история Камиллы не вызывает удивления. Следует особенно подчеркнуть, что способность самостоятельно мыслить и принимать решения, совсем не согласующиеся с традиционными, играет в этой любовной истории первую роль. Тогда это было неслыханным нарушением всех сословных норм, приличий женского поведения. Ни тени осуждения, даже недоумения, даже раздумья мы не найдем в обширной переписке старшего поколения. К красавице Камилле сватались многие. Но она отвергала все, даже очень выгодные партии. При своей сказочной красоте в 22 года она уже считалась старой девой. Но осталась верна своей тайной страсти к Ивашеву. Когда же он был осужден, она первая, подобно Татьяне Лариной, вконец измучившись от терзавшего ее чувства и находясь в состоянии тяжелого нервного потрясения, призналась и матери, и Ивашеву в своей любви. Она, последовала за декабристом в ссылку, не женою, лишь любящей женщиной, и в «этом статусе», весьма сомнительном по тем временам, прежде осмелилась обратиться к государю, прося разрешить ей отправиться к любимому. Текст письма помог составить ей почтенный старик генерал Ивашев.

Самое удивительное в этом романе — не долгая мучительная страсть Камиллы, не убитая долголетней разлукой, а последовавшее затем счастливое замужество, нисколько не разочаровавшее обоих супругов. Не романтическая барышня, а свободная женщина, знающая самою себя, вполне адекватная и развитая личность, которая отстояла свое право быть с тем, кого выбрало ее сердце. За счастливым завершением трагической страсти Камиллы стояли две женщины старшего поколения, сформированные отнюдь не девятнадцатым — романтическим — веком.

Вера Александровна Ивашева, мать декабриста, единственная дочь помещика Александра Васильевича Толстого, симбирского губернатора, происходила из семьи богатых и гордых «волжских» Толстых, гордившихся своей честью и своим… «неграфством» (данным когда-то Петру Андреевичу Толстому Петром — как справедливо они считали — «за подлость»), впрочем Лев Николаевич Толстой считал эту ветвь «не графов» Толстых себе родственной203. Вышла замуж по любви, за человека столь незаурядного, яркого, талантливого, оригинального, что таких можно было бы насчитать единицы для своего времени (впрочем, как и для всякого времени).

Однако ж, прекрасно разбираясь во всех вопросах сельского и фабричного хозяйства, во всех делах мужа разумно и деятельно ему помогая, не дала себя поглотить полностью этой значительной личности, нашла себе пути реализации, совершенно автономные от мужа. Кстати сказать, для описываемой эпохи это не совсем исключение. Так, супруга друга ее мужа, полководца А.В.Суворова «принадлежала к тому типу властных и инициативных дворянских женщин, которые, освободившись из «неволи теремов» (Пушкин), предоставляли своим мужьям командовать при штурме крепости или в морском сражении, но в домашнем быту вели себя своенравно,.. из таких семей выходили не только своевольные помещицы типа матери И.С.Тургенева, но и не менее непокорные декабристки»204,— прозорливо замечает Ю.М.Лотман, нигде в своих сочинениях семью Ивашевых не рассматривавший.

Вера Александровна, подобно будущей своей родственнице, Мари-Сесиль Ле-Дантю, всю жизнь пыталась пропустить через сознание вопросы религиозные, будучи естественно религиозной по душе своей и по воспитанию. И в 1817 г. возглавила «Общество христианского милосердия»205 (Идея создать его возникла во время войны 1812 и была поддержана влиятельными дамами Симбирска). Покровительницей его была августейшая Елизавета Алексеевна, супруга императора Александра I. Никогда не будучи стесненной материально, Ивашева всегда пыталась понять и помочь людям, наделенным от рождения не столь счастливой судьбой, как у нее: и удостоилась уважения и внимания Императорского дома. Она энергично содействовала открытию при Обществе первого в Симбирске женского учебного заведения — «Дома трудолюбия» — предназначенного для воспитания девочек, оставшихся без родителей и без средств к существованию206. Она — адресатка трех российских императриц — послания из царственного дома не прерываются и тогда, когда был осужден и сослан ее единственный сын.

Рескрипты императриц никогда ранее не публиковались, приводим их здесь. От императрицы Марии Федоровны, вдовы Павла I: «Госпожа Генерал-майорша Ивашева. Охотно удовлетворяю благотворительному желанию в письме вашем, ко мне изображенном… А удовольствием Себе поставляю вас о том уведомить и уверить о доброжелательстве, с каковым я пребываю вам благосклонною. Мария. С. Петербург, генваря 16, 1817-го года».

Рескрипт императрицы Елизаветы Алексеевны: «Вера Александровна! Усматриваю из донесения вашего от 31 Генваря, что Симбирское общество Християнского милосердия не ослабевает в благотворительных его трудах, я не могу не отнести таковых успехов попечительности вашей и деятельности доблестных членов Общества. Почему прося Вас объявить им совершенное мое благоволение, вменяю себе в приятную обязанность вам особливо изъявить признательность мою как за труды ваши, так и за щедрое приношение в пользу Дома трудолюбия; надеюсь, что самое общество и возникшее под надзором и попечением его убежище для сирот принесут плоды достойные благодетельной цели своей. В прочем пребываю завсегда вам доброжелательною. Елисавета. С.Петербург. 7 марта 1821».

Рескрипт императрицы Александры Федоровны, жены Николая I: «Вера Александровна! Постоянное участие Ваше в благотворительных трудах Симбирского общества Християнскаго Милосердия и испытанная ревность, с коею вы исполняете обязанности Председательницы онаго и вместе Попечительница Дома трудолюбия, возлагают на Меня приятную обязанность удостоверить вас в искренней моей признательности. Прося вас также изъявить сотрудницам и сотрудникам вашим совершенное мое благоволение за труды и содействие их в делах благотворения, всегда достойные особенного внимания Моего, Пребываю Вам доброжелательною/ Александра С. Петербург 21 апреля 1834»207.

Муж Веры Ивашевой, сумевший себя реализовать самым успешным и достойным образом во всех областях, где Бог отпустил ему талант, вечно занятый важными делами, рад был помощи столь прозорливо мыслящего существа, его супруги, в мыслях не имел подавлять самостоятельность жены, у него, как бы мы сейчас сказали, к счастью, «не было комплексов» мужской нереализованности, что, видимо, и заложило ту атмосферу свободы индивидуальности, которая наполняла жизнь семейства и казалось столь необычною со стороны. И если муж умел командовать на фронтах, то командовать в доме он снисходительно и мудро предоставлял той, у которой это лучше получалось. Не все гладко было в отношениях столь сильных характером и самостоятельных супругов. По семейным преданиям, рассказанным мне внучкой декабриста Е.П.Ивашевой, как и супруги Ле-Дантю, генерал с генеральшей не всегда жили вместе. Но дружбу, теплый тон в письмах, равенство в обмене мнениями — по достаточно сложным хозяйственным вопросам, взаимопонимание в воспитании детей и умение входить во все детали общей стороны их жизни им обоим удалось сохранить.

Предусмотрительная судьба определила членам семьи Ивашевых «собственной кожей» испытать на деле их принципы независимости и человечности. Так, В.А.Ивашева, узналв от своего отца, Александра Васильевича Толстого, о рождении у того «внебрачного сына», нашла в себе силы взять ребенка и воспитать его наравне со своими родными детьми (позже Андрей Головинский дослужился до генерала, Василий Ивашев в письмах называл его братом).

Существует легенда, дошедшая до нас в нескольких подробно записанных версиях, о том, как Николай I объезжая Россию, посетил Симбирск. Супруга императора, ценившая труды Ивашевой, просила обязательно посетить ее «Дом трудолюбия». Тогдашний Предводитель дворянства, по фамилии Бестужев, Григорий Васильевич, представлял императору симбирское дворянство. Последовал вопрос: «А Вы не из тех ли Бестужевых, mes amis des gateuses (зд. моих друзей-каторжан (ироничн.), букв. «слабоумных»)?» Ответ был отрицательным. «А нет ли родителей mes amis des gateuses, Ивашевых?» «Да,— отвечал губернатор, они живы, это весьма уважаемые и почтенные люди». Со словами: «У меня есть поручение от государыни», Император пожелал посетить Приют, созданный Верой Александровной — по желанию августейшей супруги Александры Федоровны, которого она была попечительницей. Внимательно осмотрел все помещения. «Что ж я не вижу лазарета?» «Девицы здоровы. Дежурная воспитательница следит за этим и старается предупреждать развитие болезни». Удивленный Николай I обращается к Адлербергу, мать которого была начальницей Смольного института: «Передай матери, что я нашел пансион, где девицы не болеют». Он был доволен произведенным впечатлением, порядком и воспитанием девиц. Попросил показать сад и отправился туда вдвоем с Верой Александровной, намеренно предоставив возможность уединения, полагая, что несчастная мать обратится с просьбой о помиловании сына — Вера Александровна не попросила. Говорят, Император поцеловал ей руку. На другой день Вере Александровне Ивашевой был прислан от Императора золотой фермуар, судьба которого неизвестна [Запись рассказа Е.П.Ивашевой-Александровой, внучки декабриста, сделанная в 1982 г. Е.С.Федоровой].

Не должна ли нормальная мать использовать всякое обстоятельство, чтобы улучшить горестную долю сына? Не тот ли это случай гордыни, которая «паче любви» или самой любви придает отталкивающий смысл (пример ее — чувства матери в «Священном огне» С.Моэма, себялюбивые и изуверские в конечном счете, какую бы благородную цель не преследовали — она предпочитает видеть сына (ставшего калекой) мертвым, нежели жалким и сама умервщляет)? Вовсе нет. В этом случае тоже сказалась сила недюжинной мудрости Веры Александровны: по всем наблюдениям и соображениям она твердо знала, что просьба ее удовлетворена не будет, она не боялась унижения собственного достоинства — но не хотела в отказе о смягчении участи вновь видеть униженным достоинство сына, которого злодеем и преступником никогда не считала. И к чести Николая I следует заметить, что он прекрасно понял мотив поступка и значительность личности Веры Александровны, его поведение ярко говорит об этом: император кинулся поднимать платок, который уронила Ивашева и, подняв, поцеловал ей руку, а затем и опять поцеловал ей руку, и под впечатлением еще этой встречи, воскликнул, садясь в коляску: «Почтеннейшая женщина!», — о чем подробно, шаг за шагом, записано свидетелем сцены, симбирским губернатором И.С.Жиркевичем208, впрочем толкующим банально, по-придворному, ее нежелание говорить на эту тему, как растерянность пожилой дамы (о решительности нрава Ивашевой генерал, сопровождавший императора, не догадывался). «Матушка, матушка наша! Как она предугадывала людей, какой взгляд был у нее, на людей и на предметы, острый, верный и многообъемлющий»209,— написал Василий Петрович из Сибири своей сестре Лизе.
Эта история произошла в последний год жизни Веры Александровны, в 1836 году. Через год, когда ее не стало, и жизнь Петра Никифоровича склонилась к закату, его старый друг, Василий Андреевич Жуковский с наследником Александром Николаевичем, объезжавшим Россию, прибыли в Симбирск. В дневниковых записях Жуковского есть пометы о встречах с Ивашевым, а также два письма к нему, в которых Жуковский убеждал Петра Никифоровича обратиться с просьбой о помиловании сына.

Кроме того, в 1837 Жуковский добился венценосного разрешения Петру Никифоровичу послать деньги сыну на строительство дома в Туринске. Поэт просил наследника передать прошение старика Ивашева императору. Не смог Николай I, по размышлении зрелом, отказать почтенному генералу помочь деньгами «государственному преступнику», но, по легенде, будто бы с большим неудовольствием сказал Василию Андреевичу: «Тебя называют защитником всех тех, кто худ с правительством». Дом и доныне сохранился, став музеем В.П.Ивашева.

Результатом поездки наследника явилось известное письмо будущего Александра II к государю об облегчении участи декабристов, бесспорно, составленное вместе с Василием Андреевичем: «Казнь правосудия, отмстив виновным, должна была необходимо ввергнуть тысячи семейств в глубокий траур; и этот траур лежит на всей России, ибо семейства сии рассеяны по всему ее пространству»,— пишет наследник в 1837210. Император внял просьбе сына и Жуковского, участь многих декабристов была облегчена, но увы, это не коснулось судьбы Ивашева и Басаргина211.

Незадолго до смерти Веры Александровны, между младшей дочерью Александрой (1817-1838) и племянником генерала Ермолова, Александром Ивановичем Ермоловым (1810-1892), вспыхнуло чувство. Ивашева полагала замужество в столь юные годы, когда личность еще не сформировалась, ошибочным, но предчувствуя скорую смерть, не неволила дочь, в 1835 году дав согласие на брак. Увы, Александра пережила мать на год.

Несчастные старики так и не увидели сына, Камиллу, внуков, до последних дней сохраняя гордое и горестное достоинство, никогда не прерывая подробной, тонкой и трепетной переписки со всеми членами опальной семьи сына, со строгой и доброжелательной тщательностью входя во все обстоятельства их жизни и быта. Лишь на год пережил супругу Петр Никифорович, а в следующем, 1839 году, скончалась в Сибири Камилла, и сын Петра Никифоровича, Василий Петрович также не смог пережить ее более года, скончавшись в 1840 г.

Старшая Ле-Дантю, мать Камиллы, Мари-Сесиль Вабль прожила почти целый век (1773-1865). Дочь органиста (в России ее звали Марией Петровной), родилась в северо-восточ​ной Франции, в Пикардии, в городе Руа. Во Франции она вступила в первый брак и роди​ла дочь Сидонию, будущую мать писателя Дмитрия Григоровича. Жизнь ее была полна превратностей и тех удивительных историй, которые так и просятся в роман. Первый ее муж, роя​лист де Вармо, погиб на гильотине во время французской револю​ции. Второй муж, Пьер-Рене Ле-Дантю, — в бытность во Франции богатый не​гоциант, у него были свои суда в Амстердаме (первым браком был женат на дочери амстердамского антиквара), крупная колониальная торговля, — напротив, по своим политическим убежде​ниям был республиканцем и, вынужденный спасаться от преследований На​полеона, бежал в Россию, волею обстоятельств почти разоренный: сначала уехал в Голландию, когда во Франции Наполеон был объявлен императором, а когда и в Голландии властителем был назначен брат Наполеона, бежал в Россию212. Ему удалось спасти и привезти в Россию ценную коллекцию «голландцев», из которой картины были проданы в Эрмитаж и в «Строга​новскую коллекцию». Марья Петровна переселилась в Россию в 1803 г., вышла здесь замуж за Пьера Ле-Дантю, родив ему пятерых детей.

В 1812 г. в России Марию Петровну ждали новые испытания: Наполеон приближался к России — Ле-Дантю бежали от него в Симбирск, потеряв почти все сосотояние. Ей пришлось начать все заново: она становится воспитательницей детей симбирских дворян, чтобы поддержать благополучие семьи. Ей и это удалось.

А в Сим​бирске в 1817 г., когда Пьеру Ле-Дантю было уже 64 года, от некоей дамы у него родилась дочь, Паулина. «Марья Петровна имела великодушие принять новорож​денную на свое попечение» 213,— пишет ее биограф. Но быть вместе с Пьером более не хотела. В 1818 г. ее муж с сыновья​ми уехал в Петербург, где скончался в 1822: вся забо​та и о дочерях, и о сыновьях легла на Марью Петровну. Она осталась без средств, но вновь «энергичною педагогическою деятельностью приня​лась за выпавшие на ее долю обязанности содержания семьи и сумела притом дать и своим собственным детям хорошее образование и воспитание». В 1825 г. Ле-Дантю переселилась в Москву: и там в своем семействе Мария Петровна вновь сумела создать между всеми детьми добрые и любящие отношения — ни Сидония от первого брака Марии Петровны, ни Паулина, дочь Пьера-Рене не чувствовали неравенства.

Бесспорно, Мари-Сесиль Ле-Дантю была начитанной интеллектуалкой, а не только наделенной житейской мудростью и властным характером «семейной руководительницей», интеллектуальная и духовная независимая жизнь составляла значительную долю ее существования. Доброжелательный биограф Марии Петровны, Г.Юнгер, сообщает о ней следующее: «Свою 60-летнюю бабушку Григорович характеризует умною, начитанною, вольтерианкою в душе, насквозь напитанной понятиями, господствовавшими во Франции в конце XVIII столетия, и многочисленные ее письма это подтверждают, для чего приведу хотя бы из ее пись​ма 1825 г., которое она писала дочери Камилле в ответ на ее сообщение о выборе книги одною из ее подруг, та​кое ее замечание: «Я бы предпочла поэме Генриаде — Расиновскую о религии; Вольтер блистателен, но он — автор, которым надо закончить свое сердечное развитие, а не тот, с которого должно начать». В том же письме она говорит о предстоящем дочери посещении театра: «Не все пьесы улучшают нравы, часто они оставляют со​жаление о легкомысленном вкусе времени», и включа​ет такое вразумление: «Пока кто отзывчив на первый крик совести, он не сбивается ни с дороги чести, ни с тропинки добродетели»… «Для ее религиозной терпимости,— пишет Юнгер,— показательно, что, рожден​ная католичкою, и только в глубокой старости, перед самой смертью, присоединенная к православию, она сво​их детей от второго брака воспитала в реформатском испо​ведании и высоко ценила свою дружбу с реформатским пастором московского прихода… Террор французской революции «как бы закалил ее характер, отличавшийся вообще твердостью и энерги​ей», как выражается Григорович… Жизнь часто стави​ла ее в такое положение, в котором требовались именно эти качества для перенесения невзгод и несчастий, и прямо изумительна та сила воли, которую она проявляла в таких случаях. Своего горя она дей​ствительно не любила выставлять напоказ, а о бессер​дечии говорить не приходится: помимо ее сердечности к членам семьи, она выказала много примеров самого за​ботливого и деятельного участия в несчастиях посторон​них. С полным правом она могла заявить о себе, что не оставалась праздной свидетельницей чужой беды, если могла своею помощью принести пользу»,— пишет биограф семьи Ивашевых,— Во​обще это чувство долга, вызывавшее ее деятельное вме​шательство всегда, когда в нем встречалась надобность, было ей присуще до старости лет, как показывает вся ее жизнь»214.

Как упомянуто, Мари-Сесиль, единственная из тещ осужденных декабристов, решилась отправиться в добровольную ссылку вслед за дочерью. Когда ей уже было за девяносто, она написала внуку, художнику Евгению Карловичу Ле-Дантю: «одно из моих наставлений всем вну​кам — хорошо использовать юные годы, иметь работу, бодрость, при умеренности в пожеланиях». И внук и в зрелые годы продолжал ощущать влияние бабушки, вспоминая о ней во​сторженно: «Настоящим подвигом было для пожилой француженки, прибывшей в Россию в зре​лом возрасте, не научившейся по-русски, потому, что все русское общество говорило на ее языке, при условиях передвижения в России тридцатых годов прошлого сто​летия, решиться переехать в Сибирь, к своей дочери Ивашевой, обязанной жить с сосланным мужем, без на​дежды на разрешение вернуться. Потеряв в продолже​ние одного с небольшим года сына, дочь и зятя, она с твердостью, чисто мужскою, переживала свое горе, ни с кем не разделяя его, не проронив ни одной слезы в при​сутствии чужих, и по возвращении, в 1841 г., из Сибири отдала свое время, пока были силы, воспитанию внуков, проживая много лет в глухой деревне с старшей до​черью Сидонией Григорович и для себя довольствуясь очень ма​лым». Для Евгения Карловича Ле-Дантю память о бабушке осталась, как о личности, выдававшейся характером, умом и раз​носторонними знаниями, которыми могли бы гордиться современные мужчины, не говоря уже о женщинах»215.

Другой знаменитый внук Марии Петровны, писатель Дмитрий Григорович вспоминал, что и после всего пережитого, в конце жизни Марья Петровна оставалась прежней, деятельной, «не любила сидеть сложа руки: «в хорошую погоду бабушка, в зеленом абажуре над глазами, с заступом в руке, проводила часть дня в палисаднике, копала гряд​ки, сажала и пересаживала цветы, обрезывала лишние ветки…» Справедливости ради следует добавить, что Григорович считал слишком сильный характер бабушки сокрушительным для хрупкой натуры матери: «Матушка благо​говела перед нею, но, вместе с тем, боялась ее… Когда бабушка была не в духе, матушка ходила на. цыпочках, бережно, без шума, затворяла дверь; случа​лось, на бабушку нападает стих веселости,—она затяги​вала дребезжащим голосом арию из «Dame blanche», или куплет из давно слышанного водевиля,— матушка тотчас же к ней подсаживалась и начинала подтягивать». В письме из Сибирской ссылки В.П.Ивашев сообщал, что получив радостное известие по почте, Мария Петровна, возраст которой склонялся уже к 70-ти, проскакала с внучкой Манечкой (Марией Васильевной Трубниковой) всю комнату на одной ножке…«Только что прочли мы с матушкой твое письмо [Е.П.Языковой], я за руку взял Манечку, довел молча до залы и предложил, вам в честь, проскакать по зале на одной ножке, мы с ней пустились в запуски. Слышу: что-то еще скачет… то была Матушка!»216.

Василий Петрович, живя с ней бок о бок в изгнании, умел оценить силу духа, постоянную и неутомимую потребность к труду, проявляемую Марией Петровной Ле-Дантю во всех обстоятельствах жизни: «Зубная боль — неопасная болезнь, но вы обе ее знаете: она мучительно-скучна. Только терпение матушки примерно и в этом случае: сила воли всегда с ней и при ней; и обыкновенная ее деятельность, право необыкновенная, отнюдь не терпит от недугов, которые пробиваются кое-когда. Удивляюсь, сколько в день успеет дела переделать. Все внучата ее, присутствующие и отсутствующие, наделены произведением ее рук; и еще успеет всегда помочь Камилле в ее занятиях... Но не знаю, чему более удивляться: деятельности или равенству духа, которого начала однако ж не почерпнуть в равнодушии»217.

«Думая, что ею руководит лишь жалость, она позволила себе увлечься страстью…»,— из письма Марии Петровны Ле-Дантю 1831 г.218

На поверхности сюжет любовной драмы «Про Белокурую Ирис и Доброго Зиля» неизбежно сложится в «глянцевую драму», если не увидеть ее глубже, на психологическом фоне, учитывающим, что все ее участники — оригинальные и своеобычно мыслящие личности. Тогда оказывается, что родители влюбленных равноправные герои драмы. Событийная канва следующая. Деятельная Мария Петровна основала в Симбирске Пансион для благородных девиц, но доход он приносил недостаточный для содержания многочисленного семейства Ле-Дантю. Мария Петровна принимает нелегкое для себя решение стать гувернанткой в богатой семье Ивашевых, имевших обыкновение гостеприимно и запросто принимать вместе с приглашенным на службу и его домочадцев. Так Камилла оказалась в доме Ивашевых — и «любезный и блестящий» Базиль, адъютант князя Витгенштейна (командующего 2-ой армией), приехавший домой в долгий отпуск в 1823 году, роковым образом сразу покорил сердце красавицы. Ей было пятнадцать лет. Ивашев был старше ее одиннадцатью годами. Она, бесспорно, нравилась Василию Петровичу, но неравенство их положения, его ветреная молодость не позволили ему тогда всерьез задуматься о Камилле. Жизнь шла своим чередом. Камилла оставила дом Ивашевых. И чтобы помогать семье, уехала в генеральское имение Шишковых гувернанткой. Все эти годы она продолжала любить Василия Петровича.

Декабрьские события и известие о его осуждении окончательно «разорвали ей сердце». С 1826 года она жила в Москве. Мучительно, и ото всех, скрываемая безнадежная страсть, с которой она все эти годы пыталась бороться, тенью легла на ее жизнь. Веселая, общительная и музыкальная по природе, она почти перестает заниматься музыкой, отвергает предложения женихов, замыкается, грустит, «не живет, а прозябает». И все это заканчивается, как сейчас бы мы сказали, тяжелой депрессией — в 1828 году она занемогла: никто из близких не мог понять причины перемен, произошедших в характере Камиллы и о которой догадалась со временем только ее старшая сестра, которая позже писала: «Юность твоя увядала», а «средство против твоей тоски» было «так далеко». Камилла не могла себе представить, что Василий Петрович к ней тоже мог быть неравнодушен.

И тут «случай», который всегда «неслучаен»: неожиданно Вера Александровна Ивашева, к великой радости, в своем московском доме нашла портрет сына, считавшийся утерянным, и при встрече с Камиллой показала ей его… Много позже, в Сибирскую ссылку Вера Александровна написала Камилле: «Помните ли Вы, дорогая Камилла, впечатление, которое произвел на Вас портрет Базиля? Оно не ускользнуло от меня. В сердце я была Вам за него очень признательна, но что я могла тогда Вам сказать? Я не могла подать Вам никакой надежды и опасалась поддержать чувство, которое не считала столь серьезным и глубоким, как Вы это доказали впоследствии» 219.

Однако Вера Александровна, великая мать, сделала тот единственный верный и незаметный шаг, который сдвинул эту глыбу, придавившую Камиллу, и вызвал бурный поток, впоследствии изменивший жизнь ее обожаемого сына, — вскользь она решилась обронить замечание, открывшее Камилле, что Базиль к ней тоже питал некое чувство. Семь лет Камилла молчала. Но теперь, отказав очередному жениху, она впервые объяснила причины отказа подруге. И события полились лавиной. Нервное ее состояние усиливается. Она слегла в постель. В лихорадочном состоянии призналась матери в несчастной своей страсти.

Мария Петровна нашла способ сообщить об этом Вере Александровне: «К несчастью,— пишет она,— 14 декабря она оказалась в Петербурге, следила за всеми событиями и, думая, что ею руководит лишь жалость, позволила себе увлечься страстью, о которой я, наконец, узнала». Мария Петровна делает следующий шаг, столь же смелый, и необычный, который вполне мог бы быть истолкован превратно, не знай она ума и сердца матери Ивашева,— сама предлагает ей Камиллу в невестки: «Сообщите генеральше,— пишет она приятельнице,— о состоянии Камиллы, о ее чувствах. Я ей предлагаю дочь с благородной, чистой и любящей душой. Я сумела бы даже от лучшего друга скрыть тайну дочери, если бы можно было заподозрить, что я добиваюсь положения или богатства. Но она хочет лишь разделить его оковы…»220. Марья Петровна не ошиблась.

Смелое предложение, сделанное дамой, «утешительно изумило»,— написал сам Петр Никифорович. Ивашевы ответили честным и искренним письмом: «Вы, конечно, поймете, что мы добросовестно взвесили каждое слово письма… Великодушная и примерная самоотверженность Вашей дочери, ее добровольное отречение от более счастливого жребия внушает нам восхищение, а ее характер возбуждает наше глубокое уважение». «Вы вполне правы, сударыня,— приписала Вера Александровна,— что не краснеете за чувства Камиллы,— они так велики!...» И тут же мать пишет сыну, как всегда, правду: «Наша благодарность к той, которая, в силу привязанности к тебе, отказывается от света, забывает о себе, чтобы соединиться с тобой и страдать с тобой, заслуживает всеконечно, чтобы мы приложили все усилия сделать ее настолько счастливой, насколько это в нашей власти… Я знаю, что она тебе нравилась, но не думай, что Камилла такая же, как прежде, она очень подурнела от горя. Но вспомни, что причиной этому ты. Я знаю твое сердце и что потеря свежести должна внушить тебе чувство благодарности… Скажи мне откровенно, может ли она способствовать смягчению твоей доли?» Старик-генерал добавляет: «Я прошу тебя быть совершенно уверенным, что самоотверженность любезной во всех отношениях девицы делает ее в наших глазах неоцененною и уважительною»221. Здесь следует заметить: если бы не широта взглядов и сочувственное понимание старших Ивашевых и старшей Ле-Дантю, подвиг любви, совершенный будущей женой декабриста, не мог бы состояться…

Признание Камиллы спасло Ивашеву жизнь. В это самое время он готовился к неразумному побегу, последствия которого по всеобщему разумению его товарищей, должны были быть самыми плачевными, его все отговаривали, но он оставался непоколебимо тверд и мрачен, говоря, что лучше умереть, чем жить таким образом, как он живет. Вечером накануне побега он получил письма родителей — все враз переменилось, о побеге он больше не помышлял, более года ждал приезда Камиллы, ответив утвердительно на ее «предложение». Камилла обратилась к государю: «Я его люблю почти с детства, а когда перемена в его судьбе заставила меня опасаться вечной разлуки с ним, я почувствовала, что [еще сильнее] люблю его, что жизнь моя неразрывно связана с его жизнью» 222.

Дикой ли, неприличной, необычной или романтичной вся эта история казалось двору, свету, царю, но к старикам-Ивашевым государь и государыня испытывали неколебимое ничем почтение. Кузен Базиля, Федор Иванович Тютчев много хлопотал о положительном решении государя. Так или иначе, на докладной записке Бенкендорфа Николай I собственноручно написал: «Ежели точно родители ее и Ивашева на то согласны, то с моей стороны, конечно, не будет препятствий»223. Судьба Камиллы была решена. А соединение с Ивашевым считала, как считали многие окружающие, ни в коем случае не жертвой, а счастьем.

Свадьба их состоялась в сентябре 1831 года, в Петровском заводе. Декабрист князь Одоевский посвятил Камилле стихотворение:

«Сердце горю суждено,

Сердце на двое не делится,

Разрывается оно…

Дальний путь пред нею стелится…»

Год прожила Камилла с Ивашевым в каземате, куда не допускались никакие слуги, где ледяные коридоры, сырая и мрачная комната, подорвали ее и без того слабое здоровье. Сначала она растерялась. Но как ни странно, чувства супругов не охладели: «Ивашев,— пишет Якушкин,— выработавший себя всеми своими испытаниями, которые ему пришлось пройти, кротким и разумным поведением всякий раз успокаивал молодую свою жену»224. Она родила ему четверых детей, старший Александр умер годовалым, трое выжили. В 1839 г. решилась приехать к дочери Мария Петровна. Жизнь как будто налаживалась. Ивашев сам спроектировал и сам строил новый и удобный дом, где надеялся обрести покой. Но внезапная простуда 30 декабря 1839 г. унесла жизнь Камиллы и новорожденной девочки Елизаветы — она скончалась тридцати одного года от роду, и ее последними словами были: «Бедный Базиль!»

10

2. Частная переписка старших Ивашевых как источник сведений о культурных инновациях в каждодневной жизни225.

«Мы не отторгаем ево от своего сердца, а жалеем его существования»,

из письма Петра Ивашева к жене (1826 г.)

Известно, что поколение старших Ивашевых широко пользовалось для составления писем «Письмовниками», и обращения «мой Друг единственной!»,— являлись часто лишь вежливыми и галантными клише. Но письма Ивашева носят следы столь оригинального стиля и искренности, что обращение: «мой Друг единственной!», «мой Сердечной Друг!», «нежный Друг!» — по отношению к жене значит именно то, что написано: Вера Александровна была действительно самым близким другом своего мужа.

Переписка Веры Ивашевой с мужем интересна тем, что в письмах речь идет не только о насущных вопросах дня, но у супругов выработана привычка делиться мыслями по поводу текущих политических и общественных событий, давать им личную оценку. Вообще привычка предавать бумаге личные впечатления от различных происшествий в обществе — черта, равно присущая обоим супругам: «Описание твое о печальной церемонии вашего Общества [Организованное В.А. Об-во Христианского милосердия] …о кончине высокой Покровительницы [императрицы Марии Федоровны] я переслал в редакцию Ведомостей, Св:[Северной] Пчелы и Инвалида»226.

Старшие Ивашевы вырабатывают привычку и потребность анализировать свои чувства и настроения, делиться ими с близкими на бумаге, наконец, правильно и ясно формулировать их. Эта черта важнейшая в семейных отношениях, именно она смогла сохранить семейные связи при долгой разлуке. Так, Петр Никифорович старается скрыть свои тревоги и беспокойства, но при укоренившемся близком эмоциональном общении это почти невозможно, и он неизбежно проговаривается: «Ты, мой друг, из письма В: [Василия Петровича] заметила, что я был нездоров, может быть, что я объяснился к нему неосторожно, и он почел за нездоровье. Нежный Друг, будь на этот щот спокойна, Бог милостив, и Ево много благодарю за крепость моего здоровья. Бывает иногда, что называли des mal-aises227 — и по летам и по случаю; удивляться, конечно, нельзя, душевная боль не легка!»228

Умственная деятельность, привычка к постоянному внутреннему развитию, воспитание чувствительности, по мнению обоих супругов, единственное верное прибежище во всех невзгодах, несчастьях. Потому так особенно стараются старики дать образование глухонемой дочери Маше, полагая, что в нем она будет искать и опору, и прелесть жизни. Они отправляют ее в Петербург — учиться читать и писать по специальной методе Лероя. Среди треволнений за сына Ивашев не забывает следить за занятиями Маши229 и сообщать жене: «Маша очень благонравна, ничего не может быть чувствительно любопытнее, как видеть их [глухонемых] молящихся и говорящих знаками рук своих. Я был на их экзамене — очень интересно! На все письменные вопросы отвечают письмом же… Скоро, чотко и правильно — и Маша свои вокабулы написала по-русски, по-французски и объяснила значение каждого отдельно»230. «Поцалуй за меня Машу,— отвечает Вера Александровна,— очень тебе завидую, что ты ее видишь, дай Бог, чтобы она успевала [в занятиях]. Одно ее утешение в жизни, естли будет уметь заниматься»231 (Кстати сказать, видимо, любовь родителей и попечение о том, чтобы ребенок не чувствовал себя ущербным, но научился общению и, как сейчас бы мы сказали, был социально адаптирован, дали свои результаты. Маша Ивашева вышла замуж и была счастлива в семейной жизни.)

В письмах к мужу Вера Александровна пишет о личных делах, не забывает дельно и не по-женски конкретно передать хозяйственные планы, нужды, неурядицы, возмущаясь равнодушием властей, неосведомленностью чиновников, жалким имущественным положением народа, сопровождая все своим комментарием, личной оценкой: «Теперь все с Казенной палатой хлопочу… за что еще терять по 4 копейки с рубля, и так уже дышать всем нечем по милости Министерства финансов, все отняли и все покупают задаром, и тут еще хотят отнять из ближняго, а вот Бог услышит нашу нужду и изделья наши будут иметь ход — они не могут представить нужду поселян и как тягостно приходится добывать жизненные нужды — одна надежда, што Государь в сие взойдет и исправит. Дай, Боже, ему только силу все сие обнять, много ему труда… Adieu, cher ami»232.

Письма старших Ивашевых «сложно составлены», если можно так сказать,— не только потому, что им присущ витиеватый стиль, принятый современной им эпохой, но потому что задачу они ставят перед собой непростую — им предстояло передать сложные и тонкие чувства, да это при том, что они слишком хорошо знают друг друга, внутренняя жизнь каждого пред ними открыта, — передать с максимальной искренностью, чтобы не быть заподозренными в чрезмерной жалости, в отчаянии, исключающем естественное сохранение уважения к чувству собственного достоинства у сына.

Вера Александровна жестоко страдала, узнав об аресте сына, но не была застигнута врасплох: она знала о тайной деятельности сына: В письмах к мужу в Петербург в 1826 г., когда велось следствие по делу декабристов, Вера Александровна написала: «Прошу тебя только от меня ничего не скрывать, ты знаешь меня. Je connais Basile il y a jamais en rien de secret avec moi…» (я знаю, что у Базиля нет никаких тайн от меня)»233,— сестре же сказала: «Базиль стал жертвой своего благородства». Память ее близких сохранила и другие ее слова: «Никто не может уронить Базиля в моих глазах. Раз я могу сохранить к нему уважение, я уже не могу быть несчастной»234. То есть представление об истинном и невозвратном крушении жизни связано с потерей ценности личности, с потерей уважения к ней.

Помимо безоглядной кровной материнской любви (которой было «через край») — необъемлемая часть человеческих родственных и частных отношений — потребность видеть в наличии, уважать и ценить личностное достоинство. И это свойство обнаруживается на пике горя, проявляется спонтанно, когда люди мало могут контролировать утвержденные для самих себя жизненные принципы. Об этом — в том же письме мужу далее: (повторим начало) «Я знаю, что у Базиля нет тайн от меня так же, как я знаю, что он не способен на дурную ложь, но ничего не может умалить его в моих глазах, поскольку я в нем уверена — также он не может быть несчастен, с чистой совестью он защищен во всех несчастьях жизни, которые благодаря силе Господней лишь мимолетные. Высший Судия видит наши сердца, наши стремления и Его божественное сострадание утешит во всех раздумьях, которые мы переживаем так глубоко; ты думаешь его увидеть — покажи ему мое письмо и скажи ему, что он должен быть спокоен на мой счет: поскольку я сохраняю к нему уважение, я не могу быть несчастной, и я его обнимаю, умоляя искать утешение в религиозных рассуждениях235 [далее — опять по-русски]. На нем Тихвинская Богородица, наша заступница и покровительница, оселок живый в помощи в Вышняго, то твердо уверена, что никакая сила вражья его не постигнет, была бы истинная вера, с которой за него всегда прошу у Бога. Лиза спокойна так, как и sa mère…».

Тон письма Веры Александровны совершенно естественный, с русского она переходит на французский буквально на середине фразы, и также — «на полуслове» — опять на русский, как ей удобнее выразить ту или иную мысль. У несчастной матери может быть тысячи разных соображений и утешений разлученному с ней и страдающему сыну — но ведь прежде всего появляется эта мысль, этим беспокойством она целиком захвачена — не подумает ли сын, что она может перестать его уважать? Смело можно утверждать, что тут нет никакой позы, естественно переплетаются в письме соображения нравственного порядка с подробными записями о нуждах материальных, о худобе Василия Ивашева и недостаточном питании, о теплой одежде и табаке, так что здесь, бесспорно, говорит бессознательное глубинное существо личности Веры Александровны Ивашевой.

Она уповала на волю Божию. Следует особо оговорить, что «религиозные пассажи» в письмах Ивашевых не только традиционное и естественное обыкновение, без которого немыслимо обойтись, их личностное отношение ко всему происходящему и в этой области побуждает новой меркой измерять связь (religio — лат., букв. «связь») Бог — личность236, и на этоу тему осмеливаться размышлять, искать свою точку зрения, в конечном итоге — свою подлинную опору. Вера Александровна высказывала весьма самостоятельные, а главное, искренние суждения: «Я давно уже была приготовлена к твоему известию, ты знаешь, мой друг, что я твердо уверена на милосердии моего Спасителя, то будь на мой щет спокоен. Он во всю жизнь мою был моею сладостною надеждою, то верно, не оставит меня в сим положении, и благодарю Его, что Он ниспосылает мне наказание, и их достойна, но милосердие Его больше Его справедливости, то и помилует всех нас»237.

Но она не теряла трезвости рассудка, написав со злой иронией мужу: «Ты заслужил своею службой, чтобы тебя не разлучали с единственным сыном, но так как в России ценят не верную службу, а ловких воров, то ты, пожалуй, достоин наказания, что поступал не так, а посвятил жизнь честной и полезной службе… Наши власти несправедливее всех на свете, в этом причина всех наших несчастий — имей они хоть тень Правосудия, разве могли бы они судить так, как это сделали»238. Трудно представить более яркую характеристику Веры Ивашевой, чем та, которую она сама себе дала в этих строках: ум, не знающий оков предрассудков. Здесь — истоки и здесь объяснение независимого образа мыслей и образа жизни, столь присущие ее многочисленным потомкам по женской линии.

Содержание ответных писем Петра Никифоровича полны поисками внутреннего баланса — бесконечная любовь к сыну, это очевидно, всепрощающая и сострадающая, не осуждающая, главная забота о его достоинстве и мужском поведении, но и бесспорное уважение к его деятельности — в этих письмах. А наряду с этим — и потребность узнать истинное значение заговора: если он колеблет положение престола российского, полагает Петр Никифорович, то относиться к нему следует отрицательно: «какое непростительное кружение голов дерзких, предприимчивых зачинщиков, имевших в виду не иное как зделаться самим атаманами, не разсуждая вовсе о пользе, ни о благосостоянии отчизны, ни о последствиях — но просто правúлы, ввергающие в бездну нещастиев всю Россию, их руководствовали.— А добродушные жертвы захвачены par des phrases emphatiques, правúлы пред глазами сих последних были занавешены человеколюбием и состраданием, и они с теми соглашались»239. Ту же самую мысль, иллюстрирующую подлинность любви, той любви, долженствующей быть лишенной опоры обычной логики, обычной рациональности (по словам Апостола Павла: любовь «все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит» (1 Коринф. 13.7) — более, чем через сто лет и совсем при других обстоятельствах, во французской полиции, вызванная туда дать показания о противозаконной деятельности мужа, сформулирует М.И.Цветаева: «Его доверие могло быть обмануто, мое же доверие к нему — непоколебимо».

«Злодеи оговаривают самых невинных, и их вызывают беспрестанно изо всех мест — отовсюда. Нет дни, чтобы каво-нибудь не вызывали, и все едут без трепета. Так, как и наш Базиль, без малейшего опасения и с большим спокойствием по вызову поехал по утру 23 го, и я с спокойною душою и в уверенности как на милость Бога, так и на ево слова, и на правосудие Императора, его отпустил. Существо дела, предпринятого злоумышленниками противу Престола и на совершенную гибель отечества, должно быть в совершенную ясность приведено – и пепел замысла должен быть развеян, сего требует целость отечества и незыблемость престола, которые между собою тесно связаны для блага общего – следственно необходимо всех слышать и все узнать, и потому-то, мой друг, прошу тебя светлым именем Бога нашего Покровителя без огорчения терпеливо ожидать Ево и моего извещения»240.

Но в письмах самых официальных и у него есть ноты дерзостно-ироничные, если они касаются лиц, им не слишком почитаемых, нужды нет, что они вознесены на вершины власти и повелевают несчастной судьбе сына. Так, старый генерал позволяет себе выпад и против Бенкендорфа, по форме подчеркнуто учтивый, по смыслу — дерзко непокорный, намеренно нарушая его волю по материальному содержанию узников: Было приказано государственным преступникам в дорогу дать не более ста рублей. Ивашев, делая вид, что не понимает смысла приказа, настаивает на том, что нужно передать триста: «Милостивый государь Александр Христофорович!.. покорнейше прошу приложенное при сем письмо мое [с деньгами] удостоить доставлением к моему сыну.» Далее он безмятежно объясняет, найдя издевательски-ироничную форму «не имею»-де «смелости» отпустить сына в такой суровый путь с меньшей суммой: «На путевое продовольствие дозволено было дать ему сто рублей — не имею смелости препроводить его, для безбедного его продовольствия, денег до трех сот рублей… имею честь быть с совершеннейшим почтением и уважительною преданностию… всепокорнейший слуга Петр Ивашев»241 (1827 г.). Хочется повторить замечание С.О.Шмидта, что события 1825 года интересны не самим восстанием, а более тем, как люди, попавшие в тяжелые, чуждые, незнакомые им по всему прежнему жизненному опыту обстоятельства, прилагали усилия к тому, чтобы сохранить достоинство, личность, культурные привычки. И это касается не самих только декабристов, но всех тех, к кому дворянский бунт относился косвенно,— их жен, возлюбленных, детей и родителей.

Как в реальной жизни, тяжкое горе соседствует неразрывно и естественно с повседневным бытом, хозяйственными делами, так и в письмах Ивашева: он пишет с мужской сдержанностью о душевных страданиях, но рядом: о сукнах и засухе, о здоровье и хозяйственных закупках, еще с большей страстностью занимая себя делами,— такова жизнь.

Уважение к Петру Никифоровичу столь велико, что во время декабрьского следствия он продолжает свободно общаться с сильными мира сего, министрами, вельможами и придворными. У Ивашевых не только сельское хозяйство, но и фабрика, — в этом смысле они капиталисты, и на своем опыте знают, как тяжело пробиваться со своим товаром через бюрократические препоны. В этом пункте письма удивительно современны. Привычка в воспитании семьи Ивашевых — постоянно быть занятым делом, при любых обстоятельствах; даже признававший себя «ленивым от природы», Василий Петрович следовал этой привычке до последнего дня, потеряв уже и вкус к жизни и самый ее смысл — как будто все Ивашевы были Штольцы. Жена и во всех хозяйственных делах Петра Никифоровича оказывалась единственным другом.

У них нет никакого стеснения в разговорах о естественных вещах — как это принято между мужчинами и женщинами его времени: «Лизетина приписка такъже меня утешает, но всё я неспокоен на щот ее здоровья — перестала ли она кормить? Говорят, что иные матери не приобретают, а расстраивают свое здоровье через кормление ребенка, это принято даже и между низким народом… Я бы желал, чтобы Лиза купалась в наших ундорских водах — ее здоровье меня огорчает, да и ты, мой Друг, не худо сделаешь пользоваться хорошим временем купаться»242. Или: «Ежели ты еще страдаешь судорогами, мне сказывали верное предохранительное средство, — носить стельки в башмаках из бересты. Попробуй. Повторю моления мои Спасителю Богу о сниспосылании на Вас всех Его святых милостей, и с надеждою на Него есть ваш друг Ивашев»243. Благородная простота, естественное отношение к естественной стороне жизни, доселе не столь часто встречаемое в русском быту, в отношениях с домашними, и укоренившееся в дальнейшем, в сибирском бытии сына Петра Никифоровича, лежат в русле усилий: выстроить цельность своего бытия, где нет «всегда принципиально низкого» и «высокого» — то есть тех уровней жизни, которые не должны соприкасаться друг с другом, даже «знать друг о друге». О чем уже говорилось и будет говориться ниже.

Конечно, не всему следует доверять в письмах периода 1826 года: Ивашевы оглядывались на цензуру и прибегали к иносказаниям, не все сообщая: Например, пассаж о родственниках декабристов: «в числе последних иные сокрушаются, иные дышат упованием, что их родственники не подпадают в отделение преданных Суду — как шепчут им зефиры, пробирающиеся между бурных облаков. Бог! Бог да будет…»244. Но при том взгляды, высказываемые Ивашевым на общественное устройство, весьма критические, застарело пренебрежительные к чиновникам, их черствости. Видно, что это постоянная тема семейных разговоров — вечный российских разговор, столь характерный для будущей интеллигенции: «Касательно же наших сукон я писал к тебе, что Министр Ф:[инансов] предписал Комитету принять их на щет неисправных… Между министрами деликатность, о пользах казенных совещаться и, действовать единодушно — не в употреблении, каждой себя выставляет — а чужое естли б и полезно было, зажимают розными предлогами. — Затем, у каждого свой фавёр — то, чего тут ожидать полезнаго, доколе Государь не положит устроить иной ход?— Но скоро ли дойдет оно до ево ближайшаго разсмотрения? — Я еще буду говорить — что мы приходим в упадок и рушим фабрику»245. Ивашев хорошо разбирался в экономических рычагах и пружинах современной ему России. Так, он сообщает, что беспокоится за судьбу домов трудолюбия, которые новая императрица не хочет брать под свое покровительство: «без Покровительства Высочайшаго Лица они при хорошем начале могут притти в упадок»246.

Из писем видно, что Вера Александровна читает столичные журналы, книжные новинки, в курсе всех литературных и общественных дел, так что скрыть от нее что-либо, получившее общественный резонанс, невозможно: «Ты такъже, мой друг, ее [литературную почту] получишь, я поздно узнал, что Инвалид [журнал] их сообщает — может быть, приостановил бы; но что пользы, ты бы верно узнала от других — по моему, лучше все знать и давать пищу своему разсудку»247.

Едва забрежжила эра интеллигентной жизни, тут же началась для заслуженного героя 1812 года эра репрессий. Старый генерал узнал, образно говоря, «стояние в тюремных очередях» по 4 часа — задолго до XX века: «За положенными очередными ожиданиями коменданта я ждал 4 часа и не дождался, уехал, чтоб не пропустить к тебе почту, надеюсь, что будущею почтою доставит ево письмо, о котором послезавтра при свидании непременно испрошу — в чтобы то ни стало моими убеждениями.— тут я оставил многих с разными прозбами — мне подобных.— все с мольбою ко Всевышнему ожидают коронации, а с нею Милости Императора»248. Человек горячий и страстный, он борется со своей гордостью, заставляет себя забыть даже и о достоинстве личном — важнее оказывается достоинство любви: и он обещает жене выпросить письмо от сына: в чтобы то ни стало моими убеждениями! И когда суд уже состоялся, то же чувство понуждает его, ограждая достоинство сына, не принимать во внимание попранного своего самолюбия и кинуться с просьбой к государю, все беря на себя: «Ты ево знаешь, знаешь нежность чувств ево и всю мягкость ево сердца. Это ево и погубило — он …убит был мыслию, что вовлек нас в последнюю из горестей — и не желал уже объявлять суду оправдания, коим, впрочем едва ли давали место (и этого пагубного зла при допросах бывшего, верно, Государь не знает.) — но и он точно уже не желал оправдываться249,… то, я за долг мой почел… просить помилования у Монарха и буду ожидать милосердных последствий»250.

Поначалу Ивашев безоговорочно верил в милость императора: «продолжается Суд верховный, и от Великодушия Государя все ожидают милосердных событий; да поможет Ему сам Бог — не говоря об убийцах, о злодеях, завлекших обманами в жертву своенадеянию, чрез разрушение общей безопасности и установленного порядка,— может быть, ослабит Государь жестокость Законов — в отношении заключенных и не действовавших ни каким образом [Василий Петрович, как известно было Следственной комиссии, в действиях антиправительственных замечен не был, только в мыслях]. — увидим скоро сию ожидаемую эпоху, с надеждою на Бога и на Сердобольство Его Избранника»251. Но и император для него — живой человек, который волю свою и доброхотство может повернуть и так, и эдак: «Мне разсказывали черту прелестную Государя, когда из слабо-замешанных представителей освобожденных на сих днех к нему двоя конногвард:[ейских] оф:[ицера], Голицын и Плещеев,— приняв их милостиво, сказал — «я очень рад таким гостям» — не означает ли это радость ево при каждом оправдании, и желание Ево, чтобы более их нашлось? — Дай Бог!»252. Ивашев желает видеть в государе черты личной доброты и милосердия. Так, передает он жене,— некто «рассказывал чудеса милосердия и общей очарованности к монарху. Он радуется каждому оправдавшемуся и …Сомов совершенно оправдан, сын Лопухина генерал-майора тоже, … два сына генерала Раевского»253.

Незримый, но упрямый протест, глухое отчуждение от царской семьи выражается, на первый взгляд, в совсем невинных строках: «Вчерась 1-е, день рождения Государыни Александры Федоровны был празднован по воле Государя на Камен[ном] и Елагином островах, весь город опустел — все были там, все с жадностию бросились на гулянье, все дороги были покрыты экипажами, а река шлюпками, должно быть, даже тесно. Я не был, хоть и был зван, но предпочел тихую беседу у Щербинина, где обедал и до 8 ч. пробыл». Быть званым на день рождения Государыни — где весь город собрался (и это тоже с тайным осуждением: с жадностью бросились на гулянье) — и не пойти, если знать галантный и светский характер Петра Никифоровича, все-таки, вельможи XVIII века,— почти грубость, бесспорно внятная его жене. Это внешне спокойное описание, вплетенное, как и всюду в частных письмах Ивашева-старшего, в мирно-бытовой контекст: «Татьяне Львовне Бог дал сына Владимира», а «здесь ужасная засуха, ни сенов, ни еровых не будет»,— звучит убийственным разрывом со всем привычным ходом вещей, где Самодержец олицетворяет и самое Отечество. Да и хозяйственная фраза про яровые, да сено,— если вчитаться,— оборачивается зловещим иносказанием: «здесь ужасная засуха, ни сенов, ни еровых не будет — а леса горят в округе, всё остальное пламя пожирает и вот уже более недели, что вся здесь атмосфера покрыта дымом и солнце как красный шар без лучей освещает — сегодня ожидают служащие при Дворе много лихостей — вот, что мне известно, то и написал. Цалую твои ручки, мой милой Друг…»254.

Получив, наконец, известие о приговоре сыну, Ивашев призывает все доступное ему смирение христианина и старается черпать силы в рассуждениях, что совершенное — совершено для блага родины: «Не смею, по умосозерцаниям сим, никак роптать на происшедшее с нами, и нам подобными. Не смею порочить сильные меры, исполненные,— они, может быть, необходимы для восстановления порядка и благоустройства нашего Отечества, они спасли, может быть, — и пример строгий, предварит необузданность умов в спасение будущее России, а с нею Ее жителей, Ее крепость, Ее силу и уважение к ней, а с тем вместе приведены будут в отчаяние все внешние враги Ее. Мы однакоже должны умолять и Бога и Государя о нещастном — по душе и сердцу невинным — и по самому делу»255.

«Чувства его к нам так были свежи, что не гнездилась мысль о преклонных его летах… В днях его, как и в сердце, пустого места не было»256,— напишет сын Петра Ивашева через 12 лет каторги и ссылки своей сестре Лизе. Мучительная драма незаурядной личности, все основы которой, все убеждения перед лицом несчастья подвергаются испытанию и проверке, — от острого отчаянья к надежде, от тяжелого волнения к не менее тяжкому спокойствию, история борьбы сильных отеческих чувств и долга, гордости, самолюбия и любви, смирения и обиды, на судьбу, на государя,— встает в этих письмах во всей их эмоциональной откровенности, простой безыскусности: «я признаюсь тебе, что с решением общим я сделался спокойнее; уже нет неизвестности — одно меня беспокоит — ваше положение. Как ты приняла весть сию нещастную, и как переносит милая Лиза? Пожалуйста, Богом вас прошу быть решительно покойными,— имеется ввиду, что есть еще надежда к облегчению, не мы одни подверглись сей участи — Бог не вовсе оставил нас — упование на Него с нами, а здоровье нам — неоцененной дар Его, грешно будет не беречь»257.

Любовь и доверие сыну неколебимы, но нам так и не стало ясно: узнав все, прощает ли он все сыну, или, не желая знать ничего, прощает ему также: «Он далек был быть злодеем.— эта мысль должна нам служить в большое, мой друг, облегчение, а мое пребывание здесь я должен также щитать милосердым еще провидением Бога, для поддержания его разсудка к переменению с благоговением участи, и к уверению его, что мы не отторгаем ево от своего сердца, а жалеем его существования. Он дал мне клятву пещись, сколько можно, о своем здоровье»258. Осуждение сына не так сокрушило старого Ивашева, как разлука с ним: «Сия мысль горестна! Но я тебе обещал, мой друг, мои мысли сообщать тебе со всею откровенностию, как другу, от которого сам ожидаю укрепления в вере и примера в твердости души, с почтением удивляющей всех тебя окружающих и твоих знакомых».

Состояние духа старших Ивашевых после крушения всех надежд и, в сущности, безвозвратного разрушения благополучного семейного бытия, представляет сложный сплав — покорности воле Божьей и трезвой самооценки, исполненной прежнего непоколебимого достоинства: «По мнению людскому, ни ты, ни я не заслужили кару сию, но почему нам cие знать?»259


Вы здесь » Декабристы » Идеи века в истории рода. » Е.С. Фёдорова. "Как в капле дождя".