Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Н.А. Рабкина. "Отчизны внемлем призыванье..."


Н.А. Рабкина. "Отчизны внемлем призыванье..."

Сообщений 21 страница 30 из 34

21

Он пытался взять вину на себя, спасти брата, намеренно увеличивая свою ответственность. После допросов Матвей писал записки. Они наполнены жалостью к осиротевшему отцу, тоской о близких, тревогой за брата. За строками рукописи угадывался нервный шок, но могло ли при подобном стечении обстоятельств и быть-то иначе?

На рассвете 13 июля 1826 года его с товарищами вывели на крепостной плац. Над ними сломали шпаги, бросили мундиры в огонь. А на кронверке Петропавловки возвышалась виселица… Наверное, тогда ему тоже не хотелось жить.

Однако путешествие в кандалах по бескрайней России только предстояло: форт Слава на берегу Финского залива, Шлиссельбургская крепость и, наконец, Вилюйск на севере Сибири.

Девяностолетним стариком, за три года до смерти, Матвей Иванович вспоминал: «Вилюйск, куда закинула меня судьба в лице петербургских распорядителей, помещался на краю света… Вилюйск нельзя было назвать ни городом, ни селом, ни деревней; была, впрочем, деревянная церковь, кругом которой расставлены в беспорядке и на большом расстоянии друг от друга якутские юрты и всего четыре деревянных небольших дома»[220].

Он поселился в юрте с льдинами вместо стекол, готовил сам себе в чувале обед, завел корову, читал и учил детей. С большой теплотой вспоминал он о тамошних жителях — простых якутах, столяре из бывших каторжников — казаке Жиркове, талантливом враче Уклонском, окончившем Московский университет с золотой медалью и спившемся от тоски и безысходности бытия.

В сентябре 1829 года ссыльнопоселенец Муравьев-Апостол был снова в пути — его перевозили в Бухтарминскую крепость Омского края. Это считалось высочайшей милостью, дарованной сестре «политического преступника», фрейлине Екатерине Ивановне Бибиковой в ответ на ее отчаянные ходатайства и мольбы.

Проходили дни, месяцы, годы. Он любил бродить один, задумчивый стоял у частокола, смотрел в бескрайнюю степь. Местные жители низко ему кланялись, провожали долгими взглядами, полными уважения и сострадания; чиновники писали доносы и тем услаждали однообразную жизнь. Екатерина Ивановна Бибикова присылала из Петербурга деньги, посылки, книги, письма, орошенные слезами.

Через несколько лет «политический преступник» женился на милой девушке, дочери священника Марии Константиновне Константиновой. У них родился сын и совсем маленьким умер. Муравьевы-Апостолы взяли на воспитание двух сирот, дочерей ссыльных офицеров — Августу и Аннету.

После новых ходатайств сестры Матвею Ивановичу разрешили перебраться в Ялуторовск. Там жили на поселении товарищи: И. Д. Якушкин, Е. П. Оболенский, И. И. Пущин, В. К. Тизенгаузен, Н. В. Басаргин, А. В. Ентальцев — целая декабристская колония. Стало легче…

Ссыльных не забывали в Москве, в Петербурге, в России. Они не только оставили след в духовной жизни русского общества, но из «глубины сибирских руд» продолжали влиять на формирование общественного мнения. Да и прежние связи не оборвались.

Пришла в Сибирь весть о трагической гибели Пушкина. Одно из писем было получено из Петербурга от протоиерея Петра Николаевича Мысловского, бывшего духовником декабристов во время их заключения в Петропавловке. К священнику арестанты относились по-разному, верили и не верили его доброте и заботам. Он же «государственных преступников» своими попечениями не оставлял и уверял каторжников в том, что «не было почти ни одного дня, в который бы я не соединялся с Вами в духе теплой молитвы и неумирающей любви моей к Вам»[221]. И вот, движимый «молитвами и любовью», Мысловский, в частности, в письме от 3 апреля 1837 года рассказывал: «О смерти нашего славного поэта века вы, конечно, уже слышали. Жаль его. Он был мне товарищем и сотрудником по императорской Российской Академии. Много и многими писано на смерть его»[222].

Этот отзыв на гибель поэта, адресованный в Сибирь, был найден в архиве известных книгоиздателей М. и С. Сабашниковых, в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина.

Искренняя, пронзительная жалость и обида за гения в письме отсутствовали, но горькая весть родила в Ялуторовске эти чувства.
 

В документальной сокровищнице того же Отдела рукописей хранится автограф неопубликованного письма к Петру Яковлевичу Чаадаеву. Письмо это из Ялуторовска от Николая Дмитриевича Свербеева — знатного москвича, уехавшего служить в Сибирь под началом военного генерал-губернатора Николая Николаевича Муравьева-Амурского. Датировано оно 4 августа 1851 года, адресовано в Москву. Приведу полностью этот интересный документ.

«Почтеннейший Петр Яковлевич! Я полагаю, что письмо из Ялуторовска не может для Вас быть не приятно вообще, а с припиской (И. Д. Якушкина. — Н. Р.) должно быть приятно в особенности! Я провел здесь целую неделю и, конечно, это время не забудется мною никогда. Увидать людей, о которых знал только понаслышке, о которых судил, следовательно, не так, как следовало, сблизиться с ними для молодого человека, начинающего жить, есть, конечно, дело великой радости! Но еще более радует то, что все, этими людьми перенесенное, не убило в них той жизненности, которой нет в большей части людей, проводящих свое существование под благоприятными обстоятельствами.

Письмо Ваше и портрет были отданы Ивану Дмитриевичу в самый день моего приезда (выделено мною. — Н. Р.); о том, как была приятна эта посылка, говорить не буду… Но не могу умолчать того, как мне было приятно познакомиться с этим дельным и умным человеком и, так сказать, прислушаться к биению горячего, благородного его сердца и с каждой минутой любимого все более и более. И теперь, когда необходимо расставание, чувствуется какая-то тоскливая тягость!

То же впечатление, хотя и не равносильное, произвели на меня и все его товарищи; рассказать Вам об этом общем радушии, том добром чувстве, которое читается в глазах их… есть вещь, не передаваемая словом.

Сегодня выезжаю в Иркутск, спешить велит служба, а то пробыл бы еще. Нечего говорить, что много было расспросов об Вас и я радовался тому, что мог в этом отношении удовлетворить любопытству. Прощайте, Петр Яковлевич, и подчас вспоминайте любящего Вас и уважающего Николая Свербеева.

Г. Ялуторовск Суббота, 1851,4 августа.

P. S. Матвей Иванович Муравьев поручил мне передать Вам дружеский поклон»[223].

Итак, оказывается, в Сибирь адресовал свое знаменитое послание не только Пушкин; писал старым друзьям, «государственным преступникам» «московский сумасшедший» и великий мыслитель прошлого века Чаадаев. Судьбы, взгляды, свершенное декабристами продолжали волновать мыслящих людей России и спустя четверть века после драматических событий. Декабристы были насильственно отторгнуты от общества и, однако, сохраняли влияние на него.

Ссыльные занимались просветительством, научным изобретательством, учительствовали, лечили, жадно читали. Делали все, что могли, чтобы ощущать себя полезными людьми, вкладывали свою лепту в преобразование тогда не освоенного и отсталого сибирского края. И спорили, возвращаясь мыслями к прошлому.

Относительно того, какой позиции в этих спорах придерживался Матвей Иванович, у нас есть весьма замечательное и красноречивое свидетельство Евгения Ивановича Якушкина, в 1855 году посетившего отца и его товарищей в Сибири.

«Муравьев (Апостол. — Н. Р.) был, говорят, когда-то чрезвычайно веселый человек и большой остряк, — пишет Е. И. Якушкин жене. — Смерть двух братьев, Ипполита и Сергея, страшно подействовала на него — он редко бывает весел; иногда за бутылкой вина случается ему развеселиться, и тогда разговор его бывает забавен и очень остер… он самый ярый патриот из всех ялуторовских. Я редко заговаривал с ним о прошедшем, всегда боялся навести его на тяжелый разговор про братьев, но, когда, бывало, Оболенский, защищая самодержавие, не совсем почтительно отзывался об обществе, то Матвей Иванович распушит его так, что тот замолчит, несмотря на то, что охоч спорить»[224].

Пожалуй, здесь нечего добавить!

* * *

22

Вскоре после амнистии 1856 года шеф жандармов князь В. А. Долгоруков сообщал военному генерал-губернатору Московской губернии А. А. Закревскому о критическом отношении Матвея Муравьева-Апостола к царствующему порядку вещей.

Тринадцать левых мировых посредников Тверской губернии, высланных по указанию правительства административным порядком из Твери, крепостники обвиняли в содружестве с проживавшими в этом городе «красными»— М. И. Муравьевым-Апостолом и петрашевцем А. И. Европеусом.

Перед крестьянской реформой Батеньков писал Муравьеву-Апостолу: «Материку точно настало время подниматься, но нужно, чтоб было кому вырезать на нем органические черты устройства совершенно нового и уметь спустить сильно накопившуюся болотную воду»[225]. А Муравьев-Апостол отвечал ему: «Пусть народу будет предоставлено право самому хлопотать о своих делах»[226].

Первое из семи писем Муравьева-Апостола, найденных автором книги в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина, датировано 8 апреля 1858 года. Оно еще полно радостных иллюзий и надежд относительно грядущих преобразований. Но ведь подобные иллюзии за три года до реформы разделял даже герценовский «Колокол».

«Читал вчера в „Петербургских ведомостях“, — пишет Матвей Иванович, — что губернии Рязанская, Казанская, Костромская и две другие, которые не помню, собирают комитеты. В том же номере от 6 апреля есть замечательная статья о влиянии, разумеется благом, революции 1789 года на всю Европу. Читаешь — и не верится, что в руках держишь русскую газету. Одно жалко — это неповоротливое поведение дворянства… Воображаю, что будет чувствовать народ, когда ему возвратят права, несправедливо у него отнятые… когда он усвоит себе грамотность…

Почему это счастье пало на удел наш? Почему тем из наших, которые так пламенно к нему стремились, не дано было узреть зарю прекрасного дня»[227].

Однако время идет, раскрывается истинное лицо «освободителей», иллюзии исчезают.

21 ноября 1858 года, разочарованный и раздраженный, обращается Муравьев-Апостол к тому же Батенькову: «От плантаторов, видно, нельзя ожидать лучшего. Это служит верным доказательством необходимости нового элемента (разрядка моя. — Н. Р.), чтобы оживить наше социальное состояние»[228].

Каков подтекст этой фразы? Имеет ли в виду декабрист развитие буржуазных отношений в России и соответственно допущение буржуазии к управлению или он говорит о необходимости привлечения молодой разночинной интеллигенции к разрешению крестьянского вопроса? Определенно ответить трудно. Думается, что Муравьев-Апостол скорее подразумевает второе. Но как бы там ни было, твердо можно сказать, что старый дворянский революционер ясно ощущает сдвиги в общественно-экономическом положении страны и приветствует их.

«Я слышал, — пишет он далее, — что Вы занимаетесь каким-то переводом. Вы оказали бы лучшую нам услугу, если бы сообщили Ваши воспоминания о прошедших временах, о тех людях, с которыми по обстоятельствам Вы находились в близких сношениях, есть б чем нам с Вами поговорить»[229].

Мы убеждаемся, читая эти слова, в любовно-ревностном отношении Муравьева-Апостола к революционному прошлому декабристов, мы чувствуем в этих словах желание, чтобы вопреки официальным версиям истинная информация о прошлом дошла до потомства.

Но старик с чрезвычайной живостью и горячностью откликается и на события сегодняшнего дня.

«Всякий факт имеет свой смысл — во время досужих часов Вашего путешествия удалось ли Вам открыть смысл этих пожаров, от которых наша Россия бедствовала на таком огромном пространстве в прошлом лете? Стоило, кажется, приложить хотение и, разумеется, умение; вся наша родная неурядица так явно себя обнаруживает эти последние годы, начиная от несчастной войны до нынешних пожаров… от качки на одном месте прочность судна теряет»[230].

Этот отрывок приведен из письма от 22 октября 1859 года. От скептических настроений автор его уже переходит к подчеркиванию закономерностей внутренних потрясений.

Через несколько месяцев разочарование и сарказм сменяются гражданским гневом. 29 мая 1860 года Батенькову в Калугу отправлено новое письмо: «На чем остановился вопрос об освобождении крестьян, нет ничего положительного. Слухов много… Когда гласности боятся во всем и во всех, недоразумения неизбежны»[231].

А в следующем письме от 27 сентября 1860 года Муравьев уже воскликнет раздраженно: «Пусть народу будет предоставлено право самому хлопотать о своих делах… Великий Новгород, государь наш, доказал исторически, что нашему народу не чужда мысль о народоуправстве»[232].

Последнее письмо Муравьева, хранящееся в личном фонде Гавриила Степановича Батенькова, относится к 1862 году. Оно написано 20 ноября.

За три месяца до его написания арестовали Чернышевского; еще раньше, в апреле 1862 года, III отделение составило записку «О чрезвычайных мерах», где, пугая «брожением умов», высказывалось за конкретные, немедленные действия против подозреваемых интеллигентов; был проведен обыск у пятидесяти сомнительных лиц, в число коих попали почти все сотрудники «Современника»; началась «эпоха прокламаций» и студенческих революционных волнений. Последние совпали случайно с пожарами в столице. Были ли эти пожары провокацией охранителей или нет, но правительство и реакционная пресса использовали их как средство контрпропаганды: в поджогах обвиняли студентов, революционеров, играя на темных инстинктах полуграмотных обывателей.

Реакция наглела, либералы резко качнулись вправо, произошла перестановка сил. А старый декабрист писал уже Из Москвы своему ровеснику, единомышленнику и другу: «Грозные слухи ходили весной в Белокаменной о пожарах, которыми угрожали, о поджигателях, которым, признаться, не верю»[233]. Он толковал «о необходимости судоустройства и судопроизводства нашего»[234] и о постыдном взяточничестве и казнокрадстве, процветавших в государственных учреждениях.

Семь писем к Батенькову не исчерпывают доказательств в пользу политической оппозиционности Муравьева-Апостола. Дальнейшие разыскания привели нас в Центральный государственный архив Октябрьской революции и в Отдел письменных источников Государственного Исторического музея.

279-й фонд Якушкиных в ЦГАОР включает несколько десятков тысяч документов, обширнейшую переписку, оригинальные произведения, мемуары декабристов. Фонд содержит и письма Матвея Ивановича Муравьева-Апостола к Евгению Якушкину. Письмо от 10 мая 1861 года из Москвы в Ярославль весьма красноречиво.

«Что делается у Вас? Пред моим отъездом из Твери, третьего дня тамошним комитетом решено было послать два эскадрона драгун в имение, состоящее из 500 жителей мужеского пола, принадлежащее какому-то Мусину-Пушкину, чтобы заставить их исполнять барщину. Бедные эти люди приняли последние слова манифеста слишком буквально. Хороши люди, писавшие Манифест! Вот бы их следовало судить за беспорядки, которые ихняя необдуманность причиняет. Грустный способ, которым водворяется свобода крестьян…»[235] Далее в том же письме: «Слухи о новом гонении на университеты верно дошли до Вас — П. В. Анненков, только что приехавший вчера из Петербурга, сказывал, что Комитет для преобразования Университетов, по предложению Строганова, закрыт. Цензура глупа, как никогда»[236].

Интересно толкование сведений, сообщенных тому же Якушкину из Москвы 6 марта 1862 года. Вопрос касается ареста либеральных деятелей Тверского комитета во главе с Алексеем Унковским. «Слухи о тверском разгроме, наверное, дошли до Вас. Мне пишут, что, судя по получаемым письмам от новых гостей Петропавловской крепости, они не унывают. Впрочем, они и не имеют никакого повода унывать. Они действовали открыто и честно. Жаль одного, нанесен чувствительный удар мировым учреждениям…»[237]

В том же ЦГАОР, в 1153-м фонде Муравьевых находим письма М. И. Муравьева-Апостола на этот раз к племяннику М. И. Бибикову и его жене С. П. Бибиковой, дочери декабриста Никиты Муравьева. Их немало, они составляют множество листов. Для Бибиковых Матвей Иванович остался живым кумиром. Письма аккуратно подшиты Софьей Никитичной, все переплетены, заключены в черный коленкор. Тетрадь 1863 года включает 93 листа. По своим критическим настроениям, верности идеям декабризма, осуждению деспотии, неприятию крепостничества, они много резче прежних эпистол. Вчитываясь в них, поражаешься эрудиции Муравьева, остроте ума и остроте выражений. Строки из его писем звучат как афоризмы. И это тот, кого историк назвал «бледным холодным спутником»!

В поле зрения Муравьева-Апостола история, философия, юриспруденция, политика, литература и, конечно, прежде всего все тот же крестьянский вопрос. Начнем хотя бы с истории, с оценки исторических событий, исторических личностей, знаменательных вех в жизни страны. Письмо от 11 января 1863 года: «Ваше детство, ваша молодость, — обращается Матвей Иванович к Бибикову и его жене, — прошли в те тяжелые времена, когда молчание было предписано и как мера осторожности и потому также, что не дозволялось сметь свое суждение иметь. Одно досадно, что прихоть глупца может служить законом для тех, которые понимали, что он глуп. Впрочем, страх не рассуждает. Мы его оставили за собой, отправляясь на долгую разлуку… к чему сумбур деспотизма ведет, последняя война доказала»[238].

Из лаконичных строк возникает емкая, острая, точная характеристика николаевской эпохи, и не чувствуются ли в этой характеристике отзвуки герценовских взглядов, даже литературной манеры Герцена. В том же письме содержится философски-снисходительная сентенция относительно небезызвестного Муравьева-вешателя, в юности связанного с тайным революционным обществом: «…как ты нашел Михаила Николаевича, ты не пишешь. Впрочем, он теперь философствует, как водится. Бедные люди! Из чего они продают свою душу черту, не понимаю. Не хотелось бы верить, что продают из-за денег… Страшно подумать, до какой степени лета и обстоятельства жизни могут искажать человеческие чувства»[239].

А вот еще один экскурс в историю уже в письме от 15 декабря 1863 года из той же Твери. «Прочел записки Алексея Петровича (Ермолова. — Н. Р.). Неприятно мне было встретить много лести в них к сильным сего мира и отъявленную несправедливость к Михаилу Илларионовичу (Кутузову. — Н. Р.), которому мы должны быть благодарны за то, что он был Русский, за которого общее мнение резко высказывалось: Александр I ненавидел его, как все русское»[240]. Здесь проявляется патриотизм былого героя Отечественной войны, горячая пристрастность участника и очевидца событий. И это патриотизм антиправительственный, революционный.

Еще одну любопытную историческую подробность сообщает в письме племянникам Муравьев-Апостол, а именно о хлопотах Александра Ивановича Тургенева, родного брата декабриста, за Пушкина. Когда Пушкин написал оду «Вольность», его хотели сослать в Соловецкий монастырь. Тургенев хлопотал через М. А. Милорадовича — петербургского генерал-губернатора, Н. М. Карамзина — писателя и историка, через А. Ф. Орлова — будущего шефа жандармов, «который тогда считался всеми порядочным человеком и был на ты с Николаем Ивановичем Тургеневым. Я тогда был в Петербурге. Карамзин жил у тетушки Екатерины Федоровны (матери Никиты Михайловича Муравьева. — Н. Р.). Помню, как Александр Иванович Тургенев приезжал сообщать, как идет дело о смягчении приговора»[241].

Итак, факты прошлой общественной жизни, личности, характеры, события прошедшего оживают под пером Муравьева. Но не только они. В письмах к тем же Бибиковым Матвей Иванович пытается соотнести и связать прошлое с настоящим, выяснить значение того и другого, оценить общественное движение 1860-х годов. В письме от 13 февраля 1863 года читаем: «Старики хвалят прошедшее, чтобы себя выставить… Я не думал никогда, что мы были лучше. Во многих отношениях, как и следовало, нас предупредило молодое поколение. Научности теперь вообще больше»[242].

Львиную долю письменных излияний Муравьева занимает вопрос об освобождении крестьян, положение народа, реформы, общественная борьба, журналистика 60-х годов.

«Кто говорит, что народ не принимает участия в… совершившихся делах? Газеты. Им верить слишком наивно. Мне сдается, что заваренная каша крутче, чем предполагают»[243].

Через несколько дней: «Здесь есть слухи, что все редакторы газет, в числе их и Катков, подкуплены министерством. Краевский за „Голос“ получает 6 тысяч годового вознаграждения за свои продажные добродетели. Во что был оценен Катков — не знаю»[244].

А в следующем письме Муравьев-Апостол позволяет себе прямой и резкий выпад не только против петербургской бюрократии, но и самого Александра II. «Объявление о преобразованиях судоустройства и судопроизводства принято было всеми так равнодушно. Что ждать путного от Валуева и прочих. Этот народ дорожит местом, деньгами, а что касается до России, не много думает о ней… Отвратительная глупость петербургской бюрократии много виновата перед народом. Толку ждать от нее нет даже возможности. Никто не отнимет у него (царя. — Н. Р.) добрых стремлений, но что он глуп, положительно можно сказать, разобрав все, что делается у нас. Самому делать дела невозможно. Петры первые родятся веками. Ум его обозначается только одним, назначением помощников себе. Куда ни взглянешь — все это люди ниже всякой посредственности, чтобы не сказать больше»[245].

4 февраля 1863 года Муравьев-Апостол замечает:

«Вечная надо всем опека, как для воспитания детей, так и для воспитания народа отнимают энергию и живое участие в общих делах»[246]. А через два дня в письме от 6 февраля: «Бюрократия и централизация — вот гибель народов и источник неиссякаемых кровавых переворотов и той неурядицы, которую мы видим»[247].

В Отделе письменных источников Исторического музея был обнаружен еще один автограф Матвея Ивановича Муравьева-Апостола. Это письмо Николаю Михайловичу Щепкину из Твери в Москву от 30 января 1863 года. Письмо пересылалось с оказией через верного человека. «Чтоб люди принимали живое участие в деле, надобно, чтоб они вперед были убеждены в пользе, которую они принесут… К чему разделение на сословия людей, дышащих одним воздухом и вдобавок в деле, касающемся до всех? От петербургской бюрократии нельзя ничего ждать путного»[248].

Как видим, позиция Муравьева-Апостола в крестьянском вопросе в годы революционной ситуации и после нее не дает основания для двух мнений. А крестьянский вопрос — пробный камень в оценке общих политических взглядов…

В начале 1858 года, прочитав в газетах речь нижегородского губернатора Александра Муравьева, Апостол спешит сообщить Ивану Пущину, что рад за старого служаку, что прежние свободолюбивые идеалы «не вовсе отжили в нем»[249].

Его раздражает позиция официозных правительственных историков и, в частности, барона Корфа, написавшего раболепное «Восшествие на престол императора Николая I», где верноподданный барон говорит об отсутствии исторических корней в России для восстания 14 декабря. Подобное утверждение Муравьеву-Апостолу кажется намеренно лживым, беззастенчивая фальшь вызывает сердитые отповеди.

«Исторические события совершаются потому, что они должны неизбежно совершиться. Правительство, кажется, более всех было прикосновенно к событиям 14 декабря»[250].

В письме от 29 августа 1857 года к Пущину Матвей Иванович высказывается относительно книги Корфа с предельной откровенностью: «Не знаю, чему больше удивляться: глупости или подлости. Во всяком случае, надо иметь медный лоб, чтобы явиться со своими восторженными возгласами (по поводу царствования Николая I. — Н. Р.), когда история поспешила произнесть свой приговор. Факты тут»[251].

Но Муравьев не довольствуется резким неприятием книги и ее идеи. Он пророчит ей печальную судьбу, намекая, что она станет объектом беспощадной критики Вольной герцековской печати: «Все это, наверно, будет разобрано в своем месте, нет сомнения. Охота же себя добровольно привязывать к позорному столбу на посмеяние людей»[252].

Матвей Иванович с неослабным вниманием и братским участием следит за жизнью, деятельностью своих бывших товарищей по тайному обществу и соузников. Он радушно принимает их у себя. Выезжает в Москву и там встречается с друзьями. 19 июля 1859 года он сообщает Е. И. Якушкину: «Наталья Дмитриевна (Фонвизина-Пущина. — Н. Р.), Николай Иванович Тургенев, Гаврило Степанович (Батеньков. — Н. Р.) были у нас… Тургенев приехал из Парижа… Гаврило Степанович заехал к нам на 24 часа на возвратном пути из Петербурга»[253].

4 октября 1859 года тому же адресату: «Петру Николаевичу (Свистунову. — Н. Р.) было разрешено явиться в Петербург от Калужского Комитета. Теперь Ланской (министр внутренних дел. — Н. Р.) пишет Арцимовичу (калужскому губернатору. — Н. Р.), чтоб он вновь похлопотал о разрешении Свистунову ехать в Петербург»[254].

Муравьев-Апостол обменивается с Пущиным самыми острейшими политическими новостями. В том же фонде Якушкиных в ЦГАОР мы нашли взволнованное письмо Пущину без даты: «Не знаю, верите ли Вы слухам о тайных обществах в России. Кажется, только новые жертвы, если и справедливы слухи. Оболенский тоже пишет, как слышанное от других»[255].

Когда Е. И. Якушкин счел возможным подготовить для напечатания стихи и письма К. Ф. Рылеева, именно Муравьева-Апостола он просил найти дочь повешенного поэта и связаться с ней. Муравьев усердно, но безуспешно пытается выполнить поручение и пишет Якушкину 28 ноября 1869 года из Москвы: «Адрес дочери нашего (выделено мною. — Н. Р.) Кондратия Федоровича здесь никто не знает»[256].

Во время пребывания Матвея Ивановича в Твери его навестил наместник Кавказа генерал Николай Николаевич Муравьев-Карский, друг молодости декабриста, потом отошедший от движения. В тетради петрашевца Ф. Г. Толля, близкого к Муравьеву-Апостолу, в связи с этим есть знаменательная запись: «…Он (Муравьев-Карский. — Н. Р.) был очень любезен и сказал, что время их прекрасных общих мечтаний всегда дорого его сердцу. „Поздравляю тебя не за себя, а за тебя самого“, — сказал Матвей Иванович»[257].

Муравьев-Апостол оставил интересное описание семеновской истории — восстания в 1820 году лейб-гвардии Семеновского полка. «Мыслимо ли было бить героев, отважно и единодушно защищавших свое отечество, несмотря на существовавшую крепостную зависимость»[258],— писал он. «Михаил Павлович (великий князь. — Н. Р.), только что снявший детскую куртку, был назначен начальником 1-й пешей гвардейской бригады. Доброе сердце великого князя, — замечал с тонкой язвительной иронией Муравьев, — о котором так много ныне пишут, было возмущено, узнав, что мы своих солдат не бьем»[259]. «Александр после 1812 года, — отзывается декабрист об императоре, — сбросил личину благодушия»[260].

И, наконец, хочется привести отрывок из письма М. И. Муравьева-Апостола, написанного за восемь лет до смерти — 6 марта 1878 года — своей воспитаннице Августе Павловне Сазанович.

«Граф Лев Николаевич Толстой — автор романов „Война и мир“ и „Анна Каренина“ — с последним своим приездом в Москву… навестил меня два раза… Л. Н. пишет роман, в котором декабристы явятся на сцену. Придется ему разрешить весьма трудную задачу. Нет возможности не упомянуть о последних годах царствования Александра I, иначе не поймут причину, почему явились в России мы, грешные декабристы. Сообщил entre nous Л. Н., что по случаю болезни своего брата М. А. Фонвизину было разрешено возвратиться в Россию в 1854 году. М/ихаил/ А/лександрович/ заезжал в Ялуторовск, чтобы проститься с образцового колонией, так называлась Ялуторовская колония нашими товарищами. Когда наступил час расставания, М. А нас всех дружески обнял. Ивану Дмитриевичу (Якушкину. — Н. Р.) поклонился в ноги за то, что он принял его в наш Т/айный/ Союз./. После долголетней ссылки, особенно отягченной, поступок М. А., человек он был положительный, дает понятие о Т/айном/ С/оюзе/»[261].

И как же после строк, написанных рукою самого Апостола и близких к нему людей, обидно читать некролог о Матвее Ивановиче в «Русском архиве», которым вольно или невольно издатель искажал честное имя усопшего декабриста. «Когда по возвращении в Россию Матвей Иванович поселился в Твери, тогда местные либералы также титуловали его мучеником и выражали сочувствие, что 14-е декабря не имело успеха. Они очень удивились и даже разочаровались насчет его, когда Матвей Иванович сказал им, что они никогда не считали себя мучениками, а покорялись законам своей земли; что правительство обязано блюсти государство; что он всегда благодарил бога за неудачу 14-го декабря; что это было не Русское явление, что мы жестоко ошибались, что конституция вообще не составляла счастия народов, а для России в особенности не пригодна»[262]. Как удалось установить, автором некролога являлась Сазанович.

Вообще в создании версии о декабристе эта дама сыграла неприглядную роль. Неблаговидны были ее поступки и по отношению к соузникам Матвея Ивановича (она, например, рассорила последнего с декабристом П. Н. Свистуновым).

Сазанович унаследовала все недвижимое имущество бездетного старика и, в частности, его огромный личный архив, представлявший ценнейшее собрание документов деятелей 1825 года, и распродавала этот архив по частям, заботясь более всего о сумме вознаграждения.

Матвей Иванович дожил до 93-летнего возраста. Увы, над всеми живыми людьми властны законы времени. В последние годы у него ослабла память, он впал в детство. Именно тогда Муравьев пытался писать семейную хронику, где, вспоминая о себе ребенке, рассказывал: «Мальчик в то время был яростным роялистом. Когда отец играл Марсельезу за фортепьяно, мальчик плакал, топал ногами, убегал из комнаты»[263]. Разве лишь эти записки можно почесть свидетельством «поправения»? Но подобные основания выглядят по меньшей мере несерьезно.

Впрочем, был на закате жизни Муравьева-Апостола еще один прискорбный факт. Во время коронации в Москве Александра III царя приветствовало московское дворянство. Увидев на груди парализованного глубокого старика Георгиевский крест, император милостиво остановился и стал расспрашивать: кто он и за что получил Георгия? Александр приятно удивился, узнав, что перед ним герой 1812 года и крест получен за сражение при Кульме. Растроганный демагогическим вниманием, старец не выдержал, заплакал, упал на колени и поцеловал руку императора.

Родственники (прежде всего Софья Никитична Бибикова) были шокированы поступком Матвея Ивановича и не могли этого ему простить. Но опять же, увы, то, что писалось и делалось в 90 лет, на наш взгляд, не имеет никакого отношения к характеристике общественно-политических взглядов декабриста: как личность Матвей Иванович тогда уже не существовал…

Муравьев-Апостол прожил долгую мученическую и славную жизнь. И вспоминая важные вехи этой жизни, нельзя не упомянуть, что он знавал Пушкина, хорошо был знаком в 70-е годы со Львом Толстым, в 50–60-х годах в Твери встречался и беседовал с М. Е. Салтыковым-Щедриным, лично контактировал с Ф. М. Достоевским.

О посещении Толстым декабриста уже шла речь. Но вот еще весьма любопытная заметка.

В политическом памфлете «Стыдно» в 1895 году Толстой вспоминал о старом декабристе, что он считал, «как и его брат, и все лучшие люди его времени (выделено мною. — Н. Р.), телесное наказание постыдным остатком варварства, позорным не столько для наказываемых, сколько для наказывающих…»[264].

Не менее интересно узнать об отношениях Муравьева с Достоевским и к Достоевскому. Воспитанница Матвея Ивановича, уже упомянутая нами Сазанович, переписывалась с Анной Григорьевной Достоевской еще при жизни писателя и декабриста, поддерживала с ней знакомство и после смерти того и другого.

16 июня 1879 года Сазанович пишет Достоевской из Москвы от своего имени и от имени Муравьева: «Мы ждем с нетерпением продолжения „Карамазовых“ и „Дневника“. Последний особенно был бы полезен в данное время. Мы глубоко уважаем Федора Михайловича за его определенность и честность убеждений»[265].

Судя по содержанию письма, Достоевские хотели получить декабристские материалы, но Сазанович, жаждущая услужить Анне Григорьевне, с огорчением сообщает: «…Я еще могу много достать писем наших, но пока Матвей Иванович на них скуп»[266].

После смерти М. И. Муравьева-Апостола Сазанович засыпает Достоевскую письмами декабристов и просит их продать М. И. Семевскому. Она без конца повторяет при этом, что очень непрактична. В конце 1880-х годов переписка между женой Достоевского и Сазанович обрывается…

Сопоставляя опубликованное с неопубликованным, изучая рукописи декабриста, вникая в их смысл, мы еще раз приходим к выводу, что факты жизни Матвея Ивановича Муравьева-Апостола, одного из характерных деятелей первого этапа революционного движения, принадлежат политической истории России 50–60-х годов XIX века. Но не только ей. Они связаны и с историей русской культуры этих лет.

Литература 50–70-х годов в лице своих самых выдающихся представителей также имела прямое отношение к этому замечательному человеку: гражданину, патриоту, борцу.

Примечания:

2

«Русская старина», 1886, № 7, стр. 165–166.

20

РО ГБЛ, ф. 20, картон 9, ед. хр. 9.

21

ЦГАОР, ф. 1153, ед. хр. 227, л. 65.

22

Декабристы. Материалы для характеристики. Под ред. П. М. Головачева. М., изд. М. М. Зензинова, 1907, стр. 85.

23

РО ГБЛ, ф. 20, картон 12, ед. хр. 38.

24

«Русская старина», 1901, № 10, стр. 104.

25

РО ГБЛ, ф. 20, картон 12, ед хр. 57.

26

Там же.

208

Декабрист М. И. Муравьев-Апостол. Воспоминания и письма. Предисловие и примечания С. Я. Штрайха. Пг., «Былое», 1922, стр. 5.

209

Там же, стр. 10.

210

Сб. «Декабристы в Москве». М., «Московский рабочий» 1963 стр. 258.

211

«Русская старина», 1886, № 7, стр. 168. См. также: Н. Я Эйдельман. Тайные корреспонденты «Полярной звезды». М., «Мысль» 1966, стр. 69, 118, 120, где автор высказывает предположение о том, что М. И. Муравьев-Апостол мог быть в 1857–1858 гг. корреспондентом «Полярной звезды».

212

Декабристы на поселении. Из архива Якушкиных. М., изд. Сабашниковых, 1926, стр. 102.

213

«Русский архив», 1885, № 9, стр. 11.

214

Декабрист М. И. Муравьев-Апостол…, стр. 81–82.

215

Там же, стр. 82.

216

Декабрист М. И, Муравьев-Апостол…, стр 81.

217

Там же.

218

Там же.

219

Декабрист М. И. Муравьев-Апостол…, стр. 83.

220

«Русская старина», 1886, № 9, стр. 529.

221

РО ГБЛ, ф. 319, картон 2, ед. хр. 63.

222

РО ГБЛ, ф. 261, картон 21, ед. хр. 14.

223

РО ГБЛ, ф. 1032, ед. хр. 58.

224

Декабристы на поселении. Из архива Якушкиных. М., изд. Сабашниковых, 1926, стр. 31.

225

ОПИ ГИМ, ф. 297, ед. хр. 10.

226

РО ГБЛ, ф. 20, картон 12, ед. хр. 32.

227

РО ГБЛ, ф. 20, картон 12, ед. хр. 32.

228

Там же.

229

РО ГБЛ, ф. 20, картон 12, ед. хр. 32.

230

Там же.

231

РО ГБЛ, ф. 20, картон 12, ед. хр. 32.

232

Там же.

233

РОТБЛ, ф. 20, картон 12, ед. хр. 32.

234

Там же.

235

ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, ед. хр. 603.

236

ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, ед. хр. 603.

237

Там же.

238

ЦГАОР, ф. 1153, оп. 1, ед. хр. 229, стр. 3 и 3б.

239

Там же, стр. 36.

240

ЦГАОР, ф. 1153, оп. 1, ед. хр. 229, стр. 86–86б.

241

Там же, стр. 10–10б.

242

Там же, стр. 29.

243

ЦГАОР, ф. 1153, оп. 1, ед. хр. 229, стр. 12.

244

Там же.

245

Там же, стр. 19б–20.

246

ЦГАОР, ф. 1153, оп. 1, ед. хр. 229, стр. 22б.

247

Там же.

248

ОПИ ГИМ, ф. 276, ед. хр. 55.

249

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М., изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн. 3, стр. 221.

250

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М, изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн. 3, стр. 221.

251

Там же, стр. 216–217.

252

Там же, стр. 217.

253

ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, ед. хр. 603.

254

Там же.

255

Там же, ед. хр. 232, л. 128.

256

Там же, ед. хр. 603.

257

РО ГБЛ, ф. 20, картон 12, ед. хр. 32.

258

Декабристы на поселении. Из архива Якушкиных. М., изд. Сабашниковых, 1926, стр. 134–135.

259

«Голос минувшего», 1914, № 1, стр. 133.

260

Там же.

261

ОПИ ГИМ, ф. 249, ед. хр. 2.

262

«Русский архив». 1886, № 5, стр. 144.

263

ОПИ ГИМ, ф. 282, ед. хр. 290.

264

Л. Н. Толстой. Собр. соч. М., ГИХЛ, 1954, т. 31, стр. 72–73.

265

РО ГБЛ, ф. 93/11, картон 8, ед. хр. 65,

266

Там же.

23


Последний из декабристов

Вот люди — и каторга не сломила их!
((Из частного письма))

Петр Николаевич Свистунов умер на заре пролетарского движения, в 1889 году. Был вьюжный февраль, мела поземка, с московского Девичьего поля на кладбище Алексеевского монастыря двигалась унылая процессия: дочь декабриста, его внук — гусарский офицер, несколько знакомых сопровождали тело…

За год до смерти Свистунов оставил в альбоме Михаила Ивановича Семевского лаконичный автограф: «П. Н. Свистунов — последний из декабристов».

Либерал Семевский счел трагически неудавшейся жизнь этого в молодости красавца кавалергарда, происходившего из петербургской аристократической семьи. В некрологе, посвященном Свистунову, он с искренней горечью замечал: «Воспитанник иезуитов, блестящий некогда представитель гвардии и высшего русского общества эпохи Александра I, человек богатый, с отличной предстоящей ему карьерой — Петр Николаевич Свистунов, увлеченный потоком идей своего времени, вошел в тайное общество и погиб в водовороте декабрьской смуты 1825 года»[267].

После этой, по мнению Семевского, общественной смерти Свистунов, однако, прожил еще 64 года.

Лев Николаевич Толстой, знавший лично старых декабристов, придерживался относительно их подвига, жизненных испытаний и смысла существования противоположного Семевскому взгляда. «Довелось мне, — писал он в 1901 году, — видеть возвращенных из Сибири декабристов и знал я их товарищей и сверстников, которые изменили им и остались в России и пользовались всякими почестями и богачеством. Декабристы, пожившие в каторге и в изгнании духовной жизнью, вернулись после 30 лет бодрые, умные, радостные, а оставшиеся в России и проведшие жизнь в службе, обедах, картах были жалкие развалины, ни на что никому не нужные, которым нечем хорошим было помянуть свою жизнь. Казалось, как несчастны были приговоренные и сосланные и как счастливы спасшиеся, а прошло 30 лет и ясно стало, что счастье было не в Сибири и в Петербурге, а в духе людей, и что каторга, и ссылка, и неволя были счастье, а генеральство, и богатство, и свобода были великие бедствия»[268].

Итак, Толстой в судьбах декабристов увидел не факты, достойные глубокого сочувствия, а величие духа и прямо противопоставил их жизнь бедной, убогой, изуродованной духовной жизни процветавших и увешанных царскими орденами тайных советников и генералов.

Один из них — товарищ министра просвещения, некогда друг Пушкина, «декабрист без декабря», а к концу жизни воинствующий консерватор князь Петр Андреевич Вяземский, прочитав статьи Свистунова, в раздражении писал его издателю П. И. Бартеневу: «Они были политические Белинские… Все доныне известные в печати исповеди их не в силах переменить мое мнение»[269].

Эта гневная реплика была вызвана непосредственно прочтением свистуновской статьи, оценивающей движение декабристов в политической истории России и участников этого движения. Автор статьи о своем отношении к Тайному революционному обществу и его идеям без обиняков писал: «Лишь пламенная любовь к Отечеству и желание возвеличить его, доставив ему все блага свободы, могут объяснить готовность пожертвовать собою и своей будущностью»[270]. Это было в 1870 году.

В следующей статье, являвшейся отповедью Свистунова фальсификаторам декабристского движения, бывший каторжник выразился еще определеннее: «Для меня это святыня»[271].

Что же представлял собой этот упрямый, «окостеневший», по выражению Вяземского, старик, посмевший в 67 лет утверждать правоту дела, за которое на него надели кандалы и 30 лет гноили в острогах и рудниках Сибири? Что это за личность?

Лев Толстой встречался с ним в 1878 году, когда декабристу было уже 75 лет, а Толстой работал над романом о единомышленниках и товарищах Свистунова. Лев Николаевич бывал в его московских домах — в Большом Афанасьевском переулке и на Девичьем поле, переписывался с декабристом; письма того и другого опубликованы. Из текста толстовских посланий создается впечатление, что писатель был просто влюблен в «государственного преступника», преклонялся перед ним.

«Когда Вы говорите со мной, — писал Толстой 14 марта 1878 года из Ясной Поляны в Москву, — Вам кажется, вероятно, что все, что Вы говорите, очень просто и обыкновенно, а для меня каждое Ваше слово, взгляд, мысль кажутся чрезвычайно важны и необыкновенны; и не потому, чтобы я особенно дорожил теми фактическими сведениями, которые Вы сообщаете; а потому, что Ваша беседа переносит меня на такую высоту чувства, которая очень редко встречается в жизни и всегда глубоко трогает меня…»[272]

Толстой со всем огромным темпераментом своей духовно могучей натуры переживал увлечение декабризмом и декабристами, и Свистунов оказался той фигурой, которая вызвала искренний восторг и совершенное доверие писателя.

«Работа моя томит, и мучает меня, и радует, и приводит то в состояние восторга, то уныния и сомнения, но ни днем, ни ночью, ни больного, ни здорового мысль о ней ни на минуту не покидает меня… поручаю себя Вашему расположению и только прошу верить, что дело, которое занимает меня теперь, почти так важно, как моя жизнь, и еще в то, что я дорожу моими отношениями к Вам столько же по той помощи, которую Вы оказывали и можете оказать мне, сколько по искреннему и глубокому уважению к Вашей личности»[273].

Письма Свистунова к Толстому отличаются большей сдержанностью, хотя они чрезвычайно корректны и в них чувствуется также сердечное расположение к знаменитому романисту. Однако присутствует и нарочитая суховатость, пунктуальность, несколько напоминающая нам аналогичные черты старика Болконского в «Войне и мире».

20 марта 1878 года Петр Николаевич отвечает Толстому: «С нетерпением жду Вашего посещения, граф. Дорого ценю Вашу беседу и желал бы доставить Вам больше материалов для предпринятого Вами труда на радость всей читающей публики, как и на пользу ей»[274].

30 декабря того же года Свистунов замечает: «Только что получил письмо Ваше, граф Лев Николаевич, спешу кратко на него ответить. Благодарю Вас за поздравление по случаю праздника и за лестное обо мне мнение, превосходящее то, которое я заслуживаю»[275].

В 1881 году, когда Толстой уже охладел к замыслу когда-то так томившего его романа о декабристах, добрые отношения между ним и Свистуновым продолжались. Он посещал также Матвея Ивановича Муравьева-Апостола — друга Свистунова.

10 ноября 1881 года Петр Николаевич адресует немногословную записку в Ясную Поляну: «Крайне жалею, граф, что Вы меня не застали, я так ценю редкий случай побеседовать с Вами, что без комплимента скажу Вам — досадовал на себя, что выехал из дому в такую погоду. Матвей Иванович, узнав от меня, что Вы собираетесь его навестить, просил меня условиться с Вами, как бы нам в одно время быть у него, потому что он с трудом слышит и говорит»[276]. Разница в возрасте декабристов была в 10 лет. Муравьев-Апостол в ту пору был прикован к креслу тяжелой болезнью.

Очарование личности Свистунова, видимо, долго довлело над Толстым. Импонировало ему в воззрениях, характере, манерах Петра Николаевича многое.

Обратимся к воспоминаниям внучки декабриста И. А. Анненкова М. В. Брызгаловой. «Встреча моя с декабристом Свистуновым произошла в Москве осенью 1885 года. Я была в то время 13-летней девочкой… Дорогой отец рассказывал мне о том, что Свистунов был особенно дружен с моим дедом: оба они в 1825 году служили в кавалергардском полку и пошли в ссылку, будучи очень молодыми»[277].

Далее мемуаристка сообщает, что декабрист проживал с незамужней дочерью Марией Петровной — «полной, немолодой особой». Встреча описана хоть и скупыми красками, но довольно точно оттеняющими особенности характера старика: «Вскоре послышались легкие быстрые шаги, и мы увидели перед собой маленького сухого старика с белой бородой, одетого в черный костюм. С радостным восклицанием: „Как, это ты, мой дорогой!“ (франц.) он пошел навстречу отцу и стал его обнимать… В ответ на мой низкий реверанс старик чрезвычайно ласково со мной поздоровался. Затем мы уселись около чайного стола и стали пить чай. Свистунов был, видимо, весьма обрадован приездом моего отца, который рос в Сибири на его глазах. Разговор шел большей частью на французском языке, которым старый декабрист владел в совершенстве… Меня поразила элегантность и изящество его манер и изысканная вежливость»[278].

Но вот Свистунов, элегантный, изысканный, комильфо, вдруг поворачивается другой стороной: «Желая, видимо, более интимно побеседовать с моим отцом, он увел его в соседнюю комнату; но дочь его, очевидно, не поняв, что он желает остаться с отцом наедине, пригласив меня с собой, вошла к ним. Старик, обращаясь к дочери, с раздражением произнес: „Почему Вы не хотите оставить нас одних?“ (франц.)

Мария Петровна стала извиняться перед отцом и мы поспешили оставить их вдвоем… На прощание Свистунов, обращаясь ко мне, вновь сказал, как он рад был увидеть внучку Ивана Александровича. Провожал он нас самым сердечным образом, стоя в передней все время, пока мы одевались»[279].

Из-под пера Брызгаловой без всяких претензий на значительность появляются любопытные штрихи к портрету Свистунова.

Послушаем другую современницу декабриста, знававшую его в Сибири и после ссылки, некую М. Д. Францеву — автора «Воспоминаний» о декабристах.

«Петр Николаевич Свистунов был отлично образованный и замечательно умный человек; у него в характере было много веселого и что называется по-французски caustique (едкий. — Н. Р.), что делало его необыкновенно приятным в обществе. Он всех воодушевлял и был всегда душою общества. Несмотря на то, что живостью и игривостью ума он походил на француза, ум у него был очень серьезный; непоколебимая честность, постоянство в дружбе привлекали к нему много друзей, а всегдашнее расположение к людям при утонченном воспитании и учтивости большого света располагало к нему всех, кто только имел с ним какое-либо общение»[280].

Евгений Иванович Якушкин, рассказывая о Свистунове, прослеживает истоки становления его незаурядной личности: «Свистунов, сосланный лет 19 или 20-ти, — читаем мы в бумагах опубликованной части архива Якушкиных, — не имел даже, может быть, прежде ни того человеческого взгляда, ни того увлечения, которое в нем есть теперь (это 1854 год — письмо из Сибири. — Н. Р.). Его образование общее заключалось (в Петровском заводе) общением со многими умными, развитыми и даже замечательными людьми и от понятий, которые получил он там, он никогда не сможет отделаться»[281].

Вспоминая в «Отповеди» Михаила Сергеевича Лунина, восхищаясь этим необыкновенным человеком, Свистунов, говоря о нем, видимо, имел в виду и себя: «Он был того мнения, что настоящее житейское поприще наше началось со вступлением нашим в Сибирь, где мы призваны словом и примером служить делу, которому себя посвятили»[282].

Впрочем, Свистунов был сложный человек. Его биография не похожа на безупречную прямую — в ней имелись свои отступления, свои «но», свои тайники; в его жизни были и припадки малодушия, и попытка к самоубийству, был период, когда он, озверев от горя и тоски в Сибири, ушел в неразборчивую эротику.

В начале пребывания на каторге, свидетельствует Е. И. Якушкин, «закинутый судьбой в глушь, он (Свистунов. — Н. Р.) опустился, а между тем точка опоры была ему нужнее, чем когда-нибудь»[283].

Высокая нравственность, человеколюбие, чувство локтя, ответственность за себя и других пришли к нему вместе с духовной зрелостью. Наверное, он душевно открывался Толстому и преодоление самого себя, вероятно, и интересовало и волновало писателя. О попытке самоубийства Лев Толстой, во всяком случае, знал: «Я был в Петропавловской крепости и там мне рассказывали, что один из преступников бросился в Неву и потом ел стекло. Не могу выразить того странного и сильного чувства, которое я испытал, зная, что это были Вы. Подобное же чувство я испытал там же, когда мне принесли кандалы ручные и ножные 25-ого года»[284].

* * *

24

Петр Николаевич Свистунов родился в Петербурге 27 июля 1803 года. Отец его был камергер, представитель старинного дворянского рода, мать — дочь сенатора, любимца Павла I, владелица 5 тысяч крепостных душ. Он обучался в частных пансионах, Пажеском корпусе, поступил на службу в кавалергардский полк.

«Я заимствовал свободный образ мыслей в конце 1823 года, — заявил Свистунов следствию. — К ускорению сих мыслей способствовали разговоры с Матвеем Муравьевым и Ватковским»[285].

В 1824 году юный корнет познакомился с Павлом Ивановичем Пестелем. Спустя 46 лет после этой встречи с вождем Южного общества Свистунов рассказывал, что он находился под обаянием ума и красноречия Пестеля и страстно сочувствовал идее истребления тирана. Вместе с Федором Вадковским под влиянием Пестеля он стал разрабатывать всевозможные планы цареубийства. Пестель возвел молодых людей в звание «бояр», они представляли в Петербурге северную ячейку Южного общества и готовили себя в «когорту обреченных». Развернув энергичную, кипучую деятельность, Свистунов принял в эту ячейку также И. А. Анненкова, Д. А. Арцыбушева, Н. А. Васильчикова, А. С. Горожанского, А. С. Гангеблова. Но после смерти Александра I срок и планы восстания стали вызывать возражения Свистунова и он с той же энергией, с какой агитировал за вступление в Тайный союз, теперь заражал ироническим скептицизмом своих товарищей.

К личности Пестеля, однако, Петр Николаевич сохранил огромное уважение и на склоне лет: «Если и предположить в нем страсть к почестям и к преобладанию, можно безошибочно сказать, что он вполне мог надеяться достичь своей цели»[286]. Свистунов привел высказывания о Пестеле одного из боевых генералов 1812 года: «Из полковых командиров Пестель у нас исключение; он на все годится: дай ему командовать армией или сделай его каким хочешь министром, он везде будет на своем месте»[287].

Итак, незадолго перед восстанием Свистунов не считал заговорщиков практически к нему подготовившимися: «Хотя по летам и по чину я был весьма незначительное лицо, находясь у него (Трубецкого. — Н. Р.) дня за три до 14 декабря, я в качестве представителя петербургских членов Южного общества откровенно высказался при нем и при Оболенском против готовившегося восстания в надежде отклонить их от предприятия, предвещающего лишь гибель. Из 11 членов Южного общества нас было тогда шесть налицо, не соглашающихся принять участие в восстании»[288]. Позднее это обстоятельство спасло ему жизнь.

Но Свистунов был членом тайной революционной организации и обязан был подчиняться ее решениям.

С. П. Трубецкой посылает 22-летнего поручика с письмом к Михаилу Федоровичу Орлову в Москву, чтобы предупредить московский филиал тайного общества — Управу и Практический Союз — о готовящемся выступлении в столице.

Свистунов спешит на перекладных, а тем временем на Сенатской площади разыгрывается известная кровавая драма. Воцарившийся Николай I тоже шлет в Москву своего посла — старого графа, дипломата Е. Ф. Комаровского. Миссия последнего имеет целью встречу с московским митрополитом Филаретом, который должен огласить завещание Александра I в Кремлевском Успенском соборе и подтвердить законные права великого князя на российский престол.

Посол Тайного революционного союза и посол императора встречаются в дороге. «Остановясь на одной станции, не доезжая Вышнего Волочка, — вспоминал позднее граф, — я вижу кибитку, у которой стоял человек в форменной шинели. Я спросил — Кто едет? — Он отвечал: — Кавалергардского полка поручик Свистунов за ремонтом.

Мне сказывал после генерал-адъютант кн. Трубецкой, что выезд Свистунова очень беспокоил государя, и, когда его величество узнал от одного приезжего, что я Свистунова объехал до Москвы, то сие его величеству было очень приятно»[289].

Еще более приятно было его величеству посадить революционеров-заговорщиков на скамью подсудимых. Свистунов был осужден по II разряду, следственная комиссия квалифицировала его действия «как участие в умысле цареубийства и истребления императорской фамилии согласием и в умысле бунта принятием в общество товарищей»[290].

Петр Николаевич был в молодости близок с внуком Суворова. Они вместе воспитывались в Пажеском корпусе, и юный князь Александр Аркадьевич Суворов разделял идеи о свободе народа, республике и свержении самодержавия. В воспоминаниях некоего В. Лясковского, служившего потом при А. А. Суворове, рассказывается любопытный факт. «Незадолго до кончины он (А. А. Суворов. — Н. Р.) встретился со своим товарищем по воспитанию и соучастником в деле декабристов П. Н. Свистуновым. Свидание это происходило при мне. Старики, не видавшись пятьдесят пять лет, встретились так, как будто расстались накануне. Тут же рассказали они мне и обстоятельства их последнего свидания.

Суворова призвал к себе государь Николай Павлович и, не слушая того, что молодой князь хотел говорить ему, сказал: „Внук Суворова не может быть изменником. Я не хочу тебя слушать — ступай!“ В коридоре Суворов встретился со Свистуновым и шепнул ему: „Меня простил — авось простит и тебя“»[291].

Но царь не простил Свистунова, не счел его нашкодившим школьником. 20 лет каторги были подарены молодому аристократу «с отличной предстоящей ему карьерой» за любовь к свободе.

А. А. Суворов меж тем получал чины, ордена и казнился воспоминаниями, а перед смертью приехал к декабристу-старику снять томившую тяжесть с души. И не его ли тоже имел в виду Толстой, когда сравнивал сиятельных жалких старцев с сильными правдой «государственными преступниками»?..

В июле 1826 года над Свистуновым и его товарищами свершили обряд гражданской казни: сломали шпаги, сорвали мундиры, прочитали приговор, затем повезли на восток, запарывая лошадей. Так как Петр Николаевич был очень богат, его везли на каторгу собственные лошади. Родными была куплена теплая, обитая внутри мехом кибитка, шуба, бархатные сапоги. 3000 рублей дали ему в дорогу и он разделил их с товарищами. Ямщик гнал и гнал. Фельдъегерь молчал, надменно скрестив на груди руки, а бледный юный арестант смотрел через мутное стекло вдаль на мелькающие леса, избы, пыльную дорогу и тихо напевал сквозь слезы.

Вначале он отбывал каторгу в Читинском остроге. В 1830 году декабристов перевели в Петровский Завод. 600 километров двигались пешком «политические преступники» по сибирским трактам. Они пели «Марсельезу», «Отечество наше страдает», русские народные песни. В такт музыке звенели кандалы. Дирижером этого необычного хора был Петр Свистунов — изящный, белокурый, с вьющейся бородкой, горящими, упрямыми, жестковатыми глазами. В редко попадающихся на пути глухих и угрюмых селах навстречу процессии перегоняемых арестантов выходили бабы и мужики. Мужики молчали. Бабы плакали, глядя как поют «благородные». Понимали и не понимали каторжников…
Он кряду 30 лет прощал,
Пока не умерли в изгнаньи, —

говорили о «доброте» Николая I. Свистунов, однако, умереть не успел. В 1836 году срок тюремного заключения был «милостиво» сокращен, Петр Свистунов из «каторжника» превращен в «ссыльнопоселенца». В городе Кургане он женился на очень красивой и беззаветно влюбленной в него местной барышне — дочери окружного начальника Татьяне Александровне Дуроновой. Первые дети родились в Тобольске, когда уже семья находилась на поселении. Дом Свистуновых стал центром местной интеллигенции, у них собирались друзья-декабристы, устраивались музыкальные вечера, заезжие артисты находили здесь радушный прием. Так, в письме Ивану Ивановичу Пущину от 11 августа 1854 года из Тобольска Свистунов сообщал, что приютил у себя в доме артистку-певицу Каро с семьей и просил в связи с продолжением путешествия певицы предоставить ей также приют в Ялуторовске, где была декабристская колония[292].

Петр Николаевич — страстный любитель музыки, сам прекрасно пел и был регентом тобольского хора; он также великолепно играл на виолончели и сочинял музыку. «Губит меня меломания. Толкаюсь с басом по домам»[293],— писал он тому же Пущину. Вечерами, оставшись один, он любил петь «Оседлаю коня», «Выпьем, что ли, Ваня, с холоду да с горя». Устремив вдаль умные глаза, полные затаенной печали, опершись на подлокотник кресла, оторвавшись от писем сестер, написанных по-французски бисерным почерком и сохранявших еще слабый, запах дорогих парижских духов, Петр Николаевич вдруг затягивал: «Но, увы, нет дорог к невозвратному, не взойдет никогда солнце красное!»

Однако печали, как отмечает дочь его воспитанницы некая А. И. Скаткина, Свистунов предавался редко; характернейшими свойствами этого революционера из бар, мятежника из аристократов были живость, энергия, жажда деятельности.

Как рассказывают, он очень любил детей. Кроме своих, в доме декабриста росли еще две воспитанницы, одна девочка была дочерью ссыльного польского офицера. По праздникам в дом являлись дети-кантонисты, голодные и вшивые. Их обмывали, обильно и вкусно кормили, одаривали сладостями и деньгами. Свистунов был очень добр и либерален с прислугой, вспоминает Скаткина. Единственно, что его выводило из себя, — это неумение повара приготовить бифштексы. Тогда он вызывал повара к себе и, выговаривая ему, горячился, беспрестанно нюхал табак и грозил расчетом. Другой его слабостью была страсть к элегантной одежде: платья для него и жены выписывались из Парижа через сестру декабриста графиню де Бальмен.

Родственники не забывали сибиряка, высылали ему деньги, парижские журналы и газеты; зимой Свистуновы получали яблоки, что для Сибири в те времена было диковиной.

Жили они, согласно Скаткиной, открыто и широко: в доме было 14 комнат, две кухни, рядом просторный двор с каретным сараем.

Воспоминания Скаткиной хранятся в Отделе рукописей Государственной библиотеки имени В. И. Ленина. Это три аккуратно сшитых школьных тетрадки с пожелтевшими уже листами, разлинованными в косую линеечку. Воспоминания записаны с ее слов в 1936 году, очень наивны по манере изложения, иногда в них перепутаны имена и факты, но быт, нравы, легенды из жизни, описываемой мемуаристкой, переданы с безыскусной прелестью.

Вспоминает Скаткина и о тобольской женской школе и называет Свистунова ее попечителем. Утверждает она и то, что Петр Николаевич пользовался большим авторитетом и уважением в городе. Не забыла она и домашних музыкальных концертов, на которых Свистунов играл на виолончели, М. А. Фонвизин на скрипке, а Е. П. Оболенский на контрабасе. Рассказывается в записках и о том, как уезжал Свистунов из Сибири в 1856 году, как к нему явился прощаться весь город, как, проезжая Западную Сибирь, Свистуновы останавливались всюду, где проживали сотоварищи по ссылке. Освобожденных провожали стражники, а ночами вдоль пустынного сибирского тракта сверкали в глубокой темени красные волчьи глаза.

В Сибири у Свистуновых родилось четверо детей. Отец сам занимался их образованием и воспитанием, особенно образованием старшей дочери — Марии Петровны. Она обладала незаурядным музыкальным дарованием потом училась в Московской консерватории у Николая Рубинштейна, а в Будапештской музыкальной академии брала уроки у знаменитого композитора и пианиста Франца Листа.

Много позже, в 1876 году, писала она в Москву старому отцу. (Письма хранятся в личном архивном фонде Свистуновых в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина.)

«Дорогой мой Папа!

Слава богу, моя игра понравилась Францу Листу. Браво, сказал он, и ударил в ладоши…

Теперь Вы можете меня поздравить: я ученица Листа. Сегодня он мне дал первый урок…

Лист хвалил мою игру, говорил, что ему понравилась русская, хотя у нее маленькие руки…»[294]

Мария Петровна концертировала в русских городах, выступала в дворянском собрании Калуги, где поселились Свистуновы. Однако позже она почему-то отказалась от занятий музыкой и переводила для журналов. Одинокая, постаревшая и, очевидно, несчастная, доживала она век с отцом. Мы помним ее в описании внучки И. А. Анненкова. Видел ее и Лев Толстой и, наверное, домашняя обстановка Свистуновых запала в его художническую память.

Впрочем, вернемся снова к хронологии.

После амнистии Свистунов с семьей выехал в Нижний Новгород. Губернатором Нижнего был в то время Александр Николаевич Муравьев. По мнению Свистунова, военный губернатор, бывший на 10 лет старше амнистированного, не растерял прежних идеалов. «Губернатор очень, очень мне нравится, — писал Свистунов Пущину в начале 1857 года. — Юная душа, умный, добряк, и все семейство премилое, познакомился у него с Далем»[295].

Брат передал декабристу родовые имения в двух уездах Калужской губернии и 733 ревизские души, и Свистунов отправляется в Калугу вступать в «помещичьи права». Но помещичья миссия Петра Николаевича свелась не к управлению, а к подготовке освобождения. В начале 1858 года он пишет тому же Пущину: «Разговор один об эмансипации. Читали разные проекты, достаньте проект Тверского предводителя Унковского… Умно и любопытно»[296].

Заметим от себя, что проект Алексея Михайловича Унковского был наиболее радикальным, а его творец несколько позднее подвергся правительственным репрессиям.

Петр Николаевич Свистунов принимает самое активное участие в работе Калужского губернского крестьянского комитета, возглавляя левое его меньшинство, готовит выкупной проект и руководит губернской финансовой комиссией. Вместе с петрашевцем Н. С. Кашкиным и еще несколькими прогрессивными деятелями губернии он удостаивается чести быть страстно ненавидимым местными крепостниками. Но это только распаляет его неукротимую энергию. «Свистунов и Кашкин закабалили себя на обязательную работу уже не по 3 дня в неделю, а, кажется, по 30 часов в сутки»[297],— писал Г. С. Батеньков, тоже вынужденный «калужанин», М. И. Муравьеву-Апостолу в Тверь.

В Центральном Государственном архиве Октябрьской революции мы находим письмо Свистунова из Калуги от 24 апреля 1859 года. Оно содержит следующую информацию: «Как попал в Калугу, обступила меня докладная Комиссия, засадила за работу… Соловьевич (Н. А. Серно-Соловьевич. — Н. Р.) вернулся из Питера, рассказывает, что наш выкупной проект сделал там furor»[298].

Однако его горячий отклик на возбужденный в обществе вопрос освобождения крепостного сословия не находил должного резонанса. Местные крепостники после выступлений Свистунова вопили: «Каторжник!», а правительство отказалось допустить Свистунова и Кашкина в Петербург на заседания Редакционных комиссий как бывших «государственных преступников». Указующий перст петербургского начальства пытался поставить на место «зарвавшихся» не в меру «освободителей».

А после провозглашения постыдного «Положения 19 февраля», после того, как Свистунов предложил в губернском по крестьянским делам присутствии взять под опеку имение земельного магната, местного царька и заводчика С. И. Мальцева и объявил борьбу этому помещику, приказывавшему у себя в имениях вооруженным путем добиваться послушания крестьян, после этого он, как и несколько его единомышленников, должен был или уехать из города, или подать в отставку.

Петр Николаевич написал резкое откровенное письмо министру внутренних дел реакционеру П. А. Валуеву: «Я чувствую совершенную невозможность быть полезным на том месте… на котором трудился по мере сил в видах беспристрастного и правдивого применения к крестьянскому делу „Положения 19 февраля“… Не желая подвергаться впоследствии тяжелой ответственности за все, что могло бы в нем быть совершено в ущерб тем правам крестьян… я вместе с тем не в состоянии, при измененном составе калужского присутствия, поддерживать с достоинством правительственное начало»[299].

Свистунов под занавес получил орден, как все отставленные от крестьянского дела в период начинавшейся реакции, и вынужден был вместо уставных грамот и крестьянских наделов заняться преподаванием французского языка в калужской женской гимназии.

Но калужские крепостники еще продолжали негодовать по его поводу и даже печатно обвиняли его в потворстве крестьянам и противодействии интересам дворян.

«Крестьянская реформа, — отвечал через подцензурную московскую газету бывший декабрист, — не могла осуществиться без ущерба со стороны дворян. Те из них, которые признали необходимость пожертвований для общего блага и добровольно покорились силе обстоятельств, никого не винили за неуклонное применение нового закона. Но, разумеется, есть и такие, которые, исключительно озабоченные своим личным интересом… недоброжелательно смотрят на новый порядок. Кому неизвестно, что при всякой значительной перемене в общественном устройстве бывают люди, сожалеющие об отмененном порядке вещей?.. В этом неизбежном факте проявляется закон нравственного мира…»[300]

Однако не будем улучшать историю. Петр Николаевич Свистунов не разделял идеи крестьянской революции в период 1859–1861 годов. Ему были далеки воззрения Чернышевского и даже Герцена, но в проведении самой реформы он оказался радикалом, то есть желал ее наиболее полного и последовательного, а не куцего и изуродованного осуществления. Правда, с реформенными занятиями он вынужден был покончить: перевели из Калуги «красного» губернатора В. А. Арцимовича, вызвали в Петербург находившегося в оппозиции к местным консерваторам молодого князя А. В. Оболенского, уехал в деревню поэт и прогрессивно мыслящий гражданин, один из авторов «Козьмы Пруткова» А. М. Жемчужников, уехал к А. И. Герцену в Лондон самый крайний из калужского меньшинства Николай Серно-Соловьевич, а потом, вернувшись в Россию, был арестован. Против не желавших подписывать уставные грамоты крестьян использовались старые средства — древесные ветви. Наступала жизнь без иллюзий и обольщений…

В мае 1863 года Свистунов переселился в Москву. Он купил небольшой деревянный, но очень уютный особнячок в Гагаринском переулке, существующий и поныне. Этот дом в 20-е годы принадлежал знаменитой трагической актрисе Екатерине Семеновой; ею увлекался А. С. Пушкин и даже подарил ей первое издание своего «Бориса Годунова». Семенова предпочла театральной славе брак с аристократом-богачом князем Иваном Гагариным и переехала из Петербурга в Москву. Здесь князь и презентовал ей этот дом и бросил к ее ногам огромное состояние.

Умерла актриса в 1849 году, а спустя четырнадцать лет в ее покоях, связанных с рядом таинственных легенд, поселился бывший декабрист. В гостиной висели портреты родных Петра Николаевича. В большом уютном кабинете — камин, массивный письменный стол, кожаное кресло, шкафы с книгами. Возле дома с мезонином был просторный двор и сад.

Свистунова навещали товарищи по ссылке: Матвей Иванович Муравьев-Апостол, Михаил Александрович Бестужев, Андрей Евгеньевич Розен, Наталья Дмитриевна Фонвизина-Пущина.

Старик не был бездеятелен: он жадно следил за всеми текущими политическими событиями, очень много читал — кругозор его отличался изрядной широтой. Свистунов и печатался, и писал в стол. В одном из писем к Е. И. Якушкину, хранящихся в архиве, читаем: «Уступая настоянию Вашему, отложил на время изучение истории Папства и иезуитской истории и принялся писать свои записки. Достанет ли терпения — не знаю, необходимо также и спокойствие духа»[301].

Свистунов много занимался также собиранием и сохранением литературного наследия умерших декабристов. (Часть их бумаг он позднее передал Льву Толстому). Петр Николаевич хранил 3 тома писем И. И. Пущина, бумаги В. К. Кюхельбекера, М. А. Бестужева, Н. Д. Фонвизиной, П. С. Бобрищева-Пушкина и др. Когда к Толстому попала тетрадь Натальи Дмитриевны Апухтиной-Фонвизиной-Пущиной, великий писатель, потрясенный ее содержанием, отвечал хранившему этот документ декабристу: «…Начав нынче опять читать ее, я был поражен высотою и глубиною этой души. Теперь она уже не интересует меня, как только характеристика известной, очень высоко нравственной личности, но как прелестное выражение духовной жизни замечательной русской женщины»[302].

Племянница Свистунова Е. Н. Головинская, передавшая в Отдел рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина его архив, вспоминала: «Петр Николаевич много читал, всегда был занят в своем кабинете. По вечерам играл на виолончели под аккомпанемент рояля. Аккомпанировала ему дочь Кити или Маделен. Иногда приходили друзья, музыканты, кто со скрипкой, кто с флейтой и устраивались трио, квартеты…

Петр Николаевич ценил в людях не происхождение, а человека, его качества, свойства души и знакомился с людьми на этих основаниях, так что в доме у него бывали только идейные люди»[303].

Несколько раз упорно повторяет сообщение о писании мемуаров Свистуновым уже знакомая нам Скаткина. Она рассказывает также, что вскоре после амнистии Петр Николаевич со старшей дочерью ездил за границу, где пробыл полгода. В одном из католических монастырей, постригшись вскоре после ареста сына, жила мать декабриста, и Свистунов виделся с ней и сестрами, поселившимися в Париже.

Некоторые подробности есть в воспоминаниях и о московском быте Свистуновых. Старый декабрист работал обычно с утра, после обеда же, собрав всех детей, он совершал дальние пешеходные прогулки, водил детей в зоосад или цирк.

Не преминула Скаткина упомянуть и об истовой религиозности Свистунова. Впрочем, свою религиозность он и сам неоднократно подчеркивал, и она не являлась лишь его индивидуальной чертой. Если среди декабристов были атеисты, каковыми считают И. Д. Якушкина и князя А. П. Барятинского, то были и глубоко религиозные люди: П. С. Бобрищев-Пушкин, С. Г. Волконский, Е. П. Оболенский, Г. С. Батеньков.

* * *

25

Главной заслугой декабриста в 70-е годы стали его статьи. Они имели большое историческое значение и произвели заметное впечатление на читающую и мыслящую публику.

Публикацией декабристских материалов в 70-е годы усердно занимались, как мы уже говорили, два известных издателя: Михаил Иванович Семевский и Петр Иванович Бартенев. Оба они были тесно связаны с нашим героем.

Семевский в 1870 году обращался к Свистунову с просьбой писать в «Русскую старину», замечая при этом: «Одной из главных задач журнала является воскресить то прошлое, в котором действовали Вы и Ваши славные — по чести, уму и образованию — сотоварищи»[304].

Первым публикатором раздумий Свистунова о восстании декабристов и его участниках оказался «Русский архив». Две объемистые статьи появились в этом журнале в 1870 и 1871 годах. Их можно считать серьезным вкладом в изучение истории декабризма, примечательным событием политической публицистики.

Первая статья — «Несколько замечаний по поводу книг и статей о событии 14 декабря и декабристах», вторая — «Отповедь».

Автор ратовал за глубокое изучение предыстории и истории восстания 1825 года, выступал против верхоглядства и сообщения непроверенных фактов, настаивал на «русских корнях» движения декабристов, полемизируя с теми, кто пытался представить восстание как плод воспаленного честолюбия юных аристократов, не знавших русской жизни и напичканных французскими революционными сочинениями. «Общество, образовавшееся по возвращении гвардии из похода, после трехлетней войны с Наполеоном, проникнуто было возбужденным в сильной степени чувством любви к России»[305],— писал он.

Свистунов резко, открыто поставил вопрос о необходимости исследования движения русскими историками: «О событии 14 декабря 1825 года в Санкт-Петербурге не писали в России в продолжении 30 лет. За границей появлялись о нем по временам отзывы иностранных писателей… но нам давно известно, что эти господа Россию столько же знают, сколько срединную Африку»[306].

Что, по мнению Свистунова, должно интересовать российского ученого, ежели он захочет написать об этом важном, знаменательном рубеже истории? «Следовало выставить причины, его (Тайное революционное общество. — Н. Р.) породившие, его деятельность в течение 10 лет, превратности, его постигшие, видоизменения, которым оно подвергалось, убеждения, чувства, стремления, в нем господствовавшие, наконец, вследствие каких обстоятельств тайное общество превратилось в заговор, разрешившийся открытым возмущением… Преобладающие в передовом общественном кругу понятия, стремления, заблуждения, степень образования, настроение умов, наконец, все то, из чего слагается дух времени, характер эпохи — вот чего станет доискиваться будущий историк, вот материалы, которые следует ему доставить для воспроизведения минувшего периода времени»[307].

В мудрости предначертаний характера трудов будущих историков Свистунову отказать нельзя: изучение декабризма связано прежде всего именно с тем, что подчеркнуто автором статьи. А потому П. Н. Свистунову принадлежит научная «постановка вопроса». Но он вопрос о своих современниках не только поставил, но и попытался по-своему на него ответить. Причем ответ этот отмечен полемическим задором, направленным против самоуверенных и невежественных борзописцев, заботившихся лишь о величине гонорара, а не о показе существа предмета.

Свистунов подчеркивал значение героической жертвенности декабристов, их любовь к своему народу, к своей Отчизне: «Люди, замышлявшие переворот в России, подвергались неминуемой потере всех преимуществ, какими пользовались вследствие положения своего в обществе, поэтому ни в корысти, ни в честолюбии оподозрены быть не могут… При несоразмерности способов с предназначенной целью люди практические в праве назвать такое громадное предприятие безрассудной мечтой, но чистоту намерений не имеют оснований оспаривать»[308].

Итак, Свистунов сказал свое слово о деятелях Тайного общества вообще. Он дал глубокие характеристики И. Д. Якушкина, И. И. Пущина, С. П. Трубецкого, М. С. Лунина. Он настаивал, что «декабристами» следует называть не только тех, кто 14 декабря оказался на Сенатской площади, но всех, подвергшихся в связи с этим царским репрессиям.

Свистунов дал свое решение вопроса о причинах выступления декабристов (насколько это возможно было в подцензурной печати).

«Известно, что при всяком народном бедствии общественное мнение, пробуждаясь от усыпления, домогается отыскать виновников страданий народных, обращается к исследованию действий правительства и, разбирая недостатки существующего порядка, мечтает о заменении его другим»[309].

Но здесь же, оправдывая отсутствие Сергея Трубецкого на площади, Свистунов отмечал несвоевременность и практическую неподготовленность совершенно закономерного, однако, в существе своем вооруженного выступления: «Не безначалию следует приписать неуспех восстания, а незрело обдуманному и отчаянному предприятию. Будь тут сам Наполеон, чтобы он сделал с горстью людей и без пушек против окружавшего его со всех сторон многочисленного войска, состоявшего из пехоты, кавалерии и артиллерии»[310].

И тем не менее Свистунов заявлял: «Что до меня касается, я считаю безрассудным малодушием винить кого-либо, кроме самих себя, в постигшей нас участи. Вступая в Тайный союз, всякий знал, на что он себя обрекает, и постигший нас разгром рано или поздно был неизбежен»[311].

Говоря об одном из молодых журналистов, начавших в конце 60-х годов упоминать в своих произведениях о декабристах, старик Свистунов с достоинством, не лишенным колкости, замечал: «Я журнальных статей не пишу — ни исторических, ни беллетристических, это не моя профессия и поэтому соперничества между возражателем и мною быть не может. Но он печатно коснулся предмета, близкого мне по сердцу, по убеждениям и по воспоминаниям юных лет. Для меня это святыня, на его же взгляд лишь материал для журнальной статьи»[312].

И хотя в статьях Свистунова был упрек уже покойному А. И. Герцену относительно его «предубежденности в пользу всякой революционной попытки», упрек, который, однако, перемежался с похвалой в его же адрес в связи с первыми публикациями Герценом декабристских материалов, хотя Свистунов в пылу полемики отрицал очевидную истину о том, что идеолог Северного общества Никита Муравьев в своей «Конституции» говорил о необходимости федерального административного устройства России, выступление старого декабриста вызвало пристальное внимание читателей. Привлекал его талант публициста, страсть борца и, главное, интересовало дело, освещенное по-новому — широко и обоснованно.

Е. И. Якушкин в письме к Петру Николаевичу заметил: «Ваша статья доставила мне большое удовольствие, Заметки Ваши… совершенно справедливы»[313].

Резонанс свистуновских очерков был таков, что опомнившийся вдруг цензор впал в панику и пытался остановить выход в свет «Русского архива». Но было поздно. Даже язвительный скептик старый князь П. А. Вяземский писал Бартеневу: «В статье Свистунова занимает разве портретный образ Лунина. Знавал я его в доме Муравьевой, как светского блестящего говоруна, который смешил до слез, особенно дам, своими шутками. Но теперь вижу, что под этой блестящей оболочкой была и некоторая самобытная и своеобразная глубина…»[314]

Загадочная натура Лунина с его бесстрашием, бретерством и странностями — неразлучными спутницами, по мнению автора статей, стойких характеров, с его редки ми качествами ума и сердца остановила и внимание Ф. М. Достоевского, читавшего заметки в «Русском архиве».

В романе «Бесы» Достоевский воспроизвел рассказ Свистунова о «декабристе Л-не», то бишь Лунине. Особенное впечатление на писателя произвело замечание о характере смелости Лунина, а именно две фразы воспоминания: «Я упомянул о его бесстрашии, хотя слово это не вполне выражало свойства души, которыми наделила его природа. В нем проявилась та особенность, что ощущение опасности было для него наслаждением»[315].

Не менее интересны и авторские портреты других членов общества. Лаконизм выражений и острота мысли свойственны писательской манере Свистунова и помогают представить личность того или иного декабриста в неповторимом своеобразии. Об Иване Якушкине, например, читаем: «Он собою никогда не был доволен. Он так высоко ценил духовное начало в человеке, что неумолим был к себе за малейшее отступление от того, что признавал своим долгом, равно и за всякое проявление душевной слабости. Несмотря на то, я редко встречал человека, который бы оказывал ближнему столько терпимости и снисходительности»[316].

Как видим, кроме начертания программы будущих исследований истории движения декабристов, исторического и нравственного прославления их жертвы, Свистунов сумел дать и тонкие, своеобразные психологические штрихи их характеров. И его личность, и личности тех, о ком он вспоминал, привлекли двух его величайших современников — Толстого и Достоевского.

Таковы некоторые факты, подробности, документы из жизни одного из последних декабристов и одного из первых историков движения декабристов, борца за освобождение крестьян, незаурядного музыканта, основателя сибирских школ и собирателя декабристских материалов, друга Пестеля, Лунина, Якушкина,

Примечания:

2

«Русская старина», 1886, № 7, стр. 165–166.

3

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М., изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн 3, стр. 497.

26

Там же.

27

РО ГБЛ, ф. 47/П, картон 5, ед. хр. 22.

28

В. Ф. Раевский. Соч. Ульяновск, 1961, стр. 179.

29

С. Коваль. Декабрист В. Ф. Раевский. Иркутск, 1951, стр. 112.

30

И. И. Горбачевский. Записки, письма. М., АН СССР, 1963, стр. 201.

31

Там же, стр. 197.

267

«Русская старина», 1889, № 3, стр. 669.

268

Л. Н. Толстой. Собр. соч. М, ГИХЛ, 1953, т. 54, стр. 446–447.

269

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М., изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн. 3, стр. 497.

270

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 255.

271

Там же, стр. 303.

272

Л. Н. Толстой. Собр. соч. М., ГИХЛ, 1953, т. 62, стр. 394–395.

273

Л. Н. Толстой. Собр. соч. М., ГИХЛ, 1953, т. 62, стр. 459–460.

274

Тайные общества в России в начале 19 столетия. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1926, стр. 200–201.

275

Там же, стр. 202–203.

276

Тайные общества в России в начале 19 столетия. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1926, стр. 204.

277

Там же, стр. 179–180.

278

Тайные общества в России в начале 19 столетия. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1926, стр. 180.

279

Там же.

280

«Исторический вестник», 1888, № 5, Стр. 408.

281

Декабристы на поселении. Из архива Якушкиных. М., изд Сабашниковых, 1926, стр. 43.

282

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 294.

283

Декабристы на поселении. Из архива Якушкиных. М., изд. Сабашниковых, 1926, стр. 43.

284

Л. Н. Толстой. Собр. соч. М., ГИХЛ, 1953, т. 62, стр. 394–395.

285

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан. 1933, т. 2, стр. 255.

286

Там же, примечание.

287

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 255.

288

Н. А. Рабкина. «Последний из декабристов». — «Вопросы истории», 1972, № 9, стр. 215.

289

Е. Ф. Комаровский. Записки. Спб., «Огни», 1914, стр. 247–248.

290

Восстание декабристов. Материалы по истории восстания декабристов. М. — Л., Госиздат, 1925, т. 8, стр. 173.

291

«Русский архив», 1897, № 5, стр. 141.

292

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М., изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн. 3, стр. 701.

293

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М., изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн. 3, стр. 306.

294

РО ГБЛ, ф. М. 5792, картон 2, ед. хр. 5.

295

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М., изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн 3 стр. 306.

296

Там же, стр. 309.

297

ОПИ ГИМ, ф. 297, ед. хр. 10.

298

ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, ед. хр. 643.

299

В. А. Арцимович. Воспоминания и характеристики. Спб, тип М. М. Стасюлевича, 1904, стр. 397.

300

«Современная летопись», 1864, № 7, стр. 15.

301

ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, ед. хр. 643.

302

Л. Н. Толстой. Собр. соч. М., ГИХЛ, 1953, т. 62, стр. 417.

303

РО ГБЛ, ф. М. 5792, картон 1, ед, хр. 3 и 4.

304

Л. Гинзбург. История виолончельного искусства. М., АН СССР, 1958, т. 2, стр. 349.

305

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг, М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 251.

306

Там же, стр. 248.

307

Там же, стр. 249.

308

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 255.

309

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 284.

310

«Русский архив», 1870, столбец 1667.

311

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 296.

312

Там же, стр. 303.

313

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М., изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн. 3, стр. 311–312.

314

Там же, стр. 493.

315

Тайные общества в России в начале 19 столетия. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1926, стр. 196.

316

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 264.

26


Три портрета

Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории…
(П. А. Вяземский)

Среди декабристского окружения непременно присутствуют женщины. Они придают движению первых революционеров, их судьбам трогательное обаяние. Самоотверженная любовь и преданность матерей, подруг, сестер и детей делает еще более прекрасными образы героев 1825 года.

Галерея замечательных женщин довольно обширна, каждая фигура колоритна, неповторима, ярка. Вот почему теме «Женщины в декабристском движении» можно и нужно посвящать специальные работы, исследования, статьи.

Излагая биографии нескольких героев, ведя разговор о декабристах в 50–70-х годах прошлого века, и мы не могли совсем уйти от «женского вопроса». Мы уже вспоминали современниц деятелей 14 декабря 1825 года и будем вспоминать еще: Марию Николаевну Волконскую, Наталью Дмитриевну Фонвизину, княгинь Шаховских, Авдотью Петровну Елагину, Екатерину Ивановну Бибикову, Екатерину Ивановну Трубецкую. Но это, повторяем, только в связи с биографиями декабристов, в связи с декабристской темой в русской литературе середины минувшего столетия.

Для того чтобы еще яснее представить и почувствовать, какое значение имело движение декабристов в русской общественной жизни 1820–1870-х годов, попытаемся набросать исторические портреты трех женщин — представительниц трех разных поколений, оказавшихся спутницами и современницами наших героев. Вот эти женщины: Наталья Петровна Голицына, Александра Григорьевна Муравьева, Анастасия Кондратьевна Рылеева.

16 июня 1766 года по приказу императрицы устроен был в Петербурге пышный великосветский праздник, называемый «карусель». После оной престарелый селадон, фельдмаршал Миних, сладко приложась к ручке молодой и знатной графини Натальи Чернышевой, передал ей «первый прейс за приятнейшее проворство» и золотую медаль с чеканным изображением русской Семирамиды — Екатерины II. Премированной хрупкой красавице с осиной талией, тонким энергичным профилем и умными проницательными глазами, танцевавшей на придворных балах с цесаревичем Павлом, предстояло прожить бурную и длинную жизнь, из «московской Венеры» превратиться в «усатую княгиню» и стать прототипом «Пиковой дамы» Пушкина…

Повесть «Пиковая дама» появилась в свет в третьей книге журнала «Библиотека для чтения» за 1834 год.

В конце произведения стояла подпись — одно французское «Р». Через месяц, 7 апреля 1834 года, писатель отметил в дневнике: «Моя Пиковая дама в большой моде. Игроки понтируют на тройку, семерку и туза. При дворе нашли сходство между старой графиней и кн. Н/атальей/ П/етровной/ и, кажется, не сердятся»[317].

Один из первых биографов и архивариусов Пушкина П. И. Бартенев сообщал: «„Пиковую даму“ Пушкин сам читал Нащокину и рассказывал ему, что главная завязка повести не вымышлена. Старуха графиня — это Наталья Петровна Голицына, мать Дмитрия Владимировича, московского генерал-губернатора, действительно жившая в Париже в том роде, как описал Пушкин. Внук ее, Голицын рассказывал Пушкину, что раз он проигрался и пришел к бабке просить денег. Денег она ему не дала, а сказала три карты, назначенные ей в Париже Сен-Жерменем. — „Попробуй“, — сказала бабушка. Внучек поставил карты и отыгрался»[318].

Общеизвестно, что литературный образ, особенно вышедший из-под пера великого художника, не может быть документальной фотографией одного реально существовавшего лица. Но то, что Пушкина, когда он приступил к работе над повестью, волновали несколько непостижимый характер, судьба и жизнь именно старой княгини Голицыной, очевидно. Она казалась ему загадочной и, поставив эту личность в произвольно созданную и острую ситуацию, писатель из реального факта, события, прототипа высек художественную мысль, гипнотизирующую и покоряющую читателей.

«Графиня ***, конечно, не имела злой души, но была своенравна, как женщина, избалованная светом, скупа и погружена в холодный эгоизм, как и все старые люди, отлюбившие в свой век и чуждые настоящему. Она участвовала во всех суетностях большого света; таскалась на балы, где сидела в углу, разрумяненная и одетая по старинной моде, как уродливое и необходимое украшение бальной залы; к ней с низкими поклонами подходили приезжающие гости, как по установленному обряду, и потом уже никто ею не занимался. У себя принимала она весь город, наблюдая строгий этикет и не узнавая никого в лицо. Многочисленная челядь ее, разжирев и поседев в ее передней и девичьей, делала, что хотела, наперерыв обкрадывая умирающую старуху»[319].

В лаконичном типизированном литературном портрете «приметы времени», места действия соединены с общечеловеческим, вневременным. За безобразной старостью скрыты бурное прошлое, полулегендарная красота, слава законодательницы политических салонов Европы.

«Надобно знать, — вспоминал один из внуков Голицыной, — что бабушка моя лет пятьдесят тому назад ездила в Париж и была там в большой моде. Народ бегал за нею, чтобы увидеть „московскую Венеру“, Ришелье за нею волочился и бабушка уверяет, что он чуть было не застрелился от ее жестокости…»[320]

Наталья Петровна Голицына родилась 17 января 1741 года, умерла 20 декабря 1837 года. И хотя писатель устроил ей в повести пышные и бесслезные похороны, она скончалась спустя десять месяцев после его тихих и пронзивших душу страны похорон.

Отец Голицыной — граф и сенатор Петр Григорьевич Чернышев, один из крупнейших землевладельцев, посланник в Дании, Англии, Пруссии. Сын денщика Петра I Григория Ивановича Чернышева, он пользовался особыми милостями двора и, кажется, имел к тому основательные причины. Современники полагали, что его настоящим отцом и дедом княгини был сам венценосный преобразователь.

Петр, женив своего денщика на семнадцатилетней бесприданнице Евдокии Ивановне Ржевской, дал за ней 4000 дворцовых крестьян, пожаловал денщика в генерал-аншефы и потом всем рожденным от этого брака детям щедро дарил «на зубок деньги и деревни»[321].

Наталья Петровна жила в Берлине, Лондоне, Париже. Она получила блестящее воспитание, свободно изъяснялась на четырех языках. Ее портреты писали лучшие акварелисты Запада.

Вскоре после упомянутой карусели она вышла замуж за недалекого простоватого красавца князя Владимира Борисовича Голицына, поправила его несколько запутанное состояние и уважала в муже только его знатное имя. Как сообщает современница Голицыной, правнучка историка В. Н. Татищева, «Наталья Петровна была от природы очень умная»[322], властная, «великая мастерица устраивать свои дела, хотя она и была довольно надменна с людьми знатными, но вообще она была приветлива»[323].

После свадьбы Голицына уехала в Париж, оказалась там близкой ко двору королевы Марии-Антуанетты, за ней ухаживал английский король и подарил ей свой акварельный портрет с автографом.

Между приемами, картами, балами, прогулками на Елисейских полях княгиня занималась воспитанием детей.

Старший сын ее — одаренный литератор Борис Владимирович Голицын — печатался во «Французском литературном альманахе», перевел на русский язык афоризмы Ларошфуко и в 1812 году открыл в своем московском доме курсы общедоступных лекций. Он принимал Г. Р. Державина, Н. И. Гнедича, И. И. Дмитриева, А. И. Тургенева и французскую эмигрантку и писательницу мадам де Сталь. 6 января 1813 года Борис. Голицын умер в Вильно от тяжелой раны, полученной в Бородинском сражении, и был похоронен в имении Большие Вяземы близ Москвы.

Другой сын княгини — Дмитрий Владимирович Голицын — один из известных, но не характерных для николаевской эпохи государственных деятелей. Московский военный генерал-губернатор с 1820 по 1843 год, он был главой города в период репрессий, обрушившихся на Московский университет, запрещения журнала «Телескоп», ссылки Надеждина, травли Чаадаева и арестов Герцена, Огарева и членов их кружка. Но Голицын отнюдь не стал ни инициатором этих «подвигов», ни даже их охотным исполнителем.

Напротив, когда свирепствовала эпидемия холеры, он сделал все возможное для безопасности московских жителей. В связи с этим любопытна ремарка А. И. Герцена: «Князь Д. В. Голицын, тогдашний генерал-губернатор, человек слабый, но благородный, образованный и очень уважаемый, увлек московское общество, и как-то все уладилось по-домашнему, то есть без особенного вмешательства правительства»[324].

Дочерью княгини Натальи Петровны Голицыной была меценатка Софья Владимировна Строганова. Она открыла школу горнозаводских и сельскохозяйственных наук, в которой учился патриарх русского лесоводства, а ранее ее крепостной Александр Ефимович Теплоухов.

Перед началом Французской революции «усатая княгиня» спешно выехала с семьей из Парижа. Она поселилась в Петербурге на углу Гороховой и Морской (теперь ул. Гоголя, 10). Ее дом превратился в политический салон белой французской эмиграции. Современник и приятель Пушкина Ф. Ф. Вигель отмечал в своих записках: «Сия знаменитая дама схватила священный огонь, угасающий во Франции, и возжгла его у нас на Севере. Сотни светского и духовного звания эмигрантов способствовали ей распространять свет его в нашей столице… Екатерина благоприятствовала сему обществу, видя в нем один из оплотов против вольнодумства, а Павел даже покровительствовал его»[325].

В то время Голицыной было около 50 лет. От упоения любовью, светскими удовольствиями, красивая, стареющая и своенравная женщина бросается в мир политики и утоления честолюбия.

На коронации Александра I ей жалуют орден Святой Екатерины, 13 февраля 1804 года Голицына дает в Петербурге бал, на котором присутствует вся царская фамилия. Спустя два года княгиню производят в статс-дамы, затем в кавалерственные дамы, ей присылают портрет государя, засыпанный бриллиантами, — знак высочайшего расположения.

В известные дни к ней ездит на поклон весь Петербург. «Княгиня принимала всех, за исключением государя-императора, сидя и не трогаясь с места. Возле ее кресла стоял кто-нибудь из близких родственников и называл гостей, так как в последнее время княгиня плохо видела. Смотря по чину и знатности гостя, княгиня или наклоняла только голову, или произносила несколько более или менее приветливых слов, и все посетители оставались, по-видимому, весьма довольны»[326].

В дом на углу Морской и Гороховой ездил представляться каждый вновь произведенный офицер, к Голицыной под благословение везли каждую молодую девушку, начинавшую выезжать.

Именитые седые дети перед матерью робели, не смели при ней садиться. Разгневавшись на старшего, княгиня годами не отвечала на его смиренные письма. Второму сыну, генерал-губернатору, она до смерти своей воздерживалась выделить часть состояния и посылала месячное содержание, словно студенту.

В старости Голицына отличалась скупостью, как и написанная с нее героиня. В ее доме, полном гостей, ужина и временных буфетов не полагалось. Дряхлые лакеи разносили визитерам лимонад и незатейливые конфеты. Но зато в гостиной разыгрывались модные театральные представления — «шарады в действии». Актеры-любители в таинственных масках, сопровождаемые музыкантами, пели оперные арии, а публика должна была угадывать, кто скрывается за этим маскарадом. Однажды героем подобной шарады оказался композитор М. И. Глинка. В пудр-мантеле и женском парике прекрасным контральто он спел арию донны Анны и выглядел очень забавно.

20 февраля 1824 года крупнейшее научно-хозяйственное Вольное экономическое общество посылает восьмидесятитрехлетней старухе официальное извещение о принятии ее в свои члены. «Вольное экономическое общество, старающееся о поощрении в России земледелия и домостроительства, выбрав единогласно своим сочленом госпожу статс-даму и кавалерственную даму княгиню Наталью Петровну Голицыну, силою сего признает ее своим участником в своих трудах и во всех членам общества определенных правах и преимуществах»[327].

Не забывает княгиню после коронации и Николай I: ей жалуют при его воцарении большой крест ордена Святой Екатерины первого класса.

В архиве Голицыных, извлеченном из их подмосковной — Больших Вязем, сохранились адресованные статс-даме приглашения на коронационные торжества, похороны императоров и императриц и церемонии крещения великих князей. 96-летняя жизнь сановницы оказалась своеобразным зеркалом, в котором отразился калейдоскоп самодержавных правителей России: Елизавета Петровна, Петр III, Екатерина II, Павел I, Александр I, Николай I. И всем им импонировала княгиня Голицына — раритет самодержавия и воплощение его кажущихся незыблемыми традиций. Почтение и внимание правящей династии по отношению к Голицыной доходили до того, что единственно для нее, полуслепой старухи, фабриковали в воспитательном доме особые, увеличенного формата игральные карты, те пресловутые карты, которые оказались спутником этой дамы в мировой литературе.

А между тем… А между тем старая кавалерственная дама не выдержала испытания на преданность престолу.

В ее бумагах, находящихся в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина, каким-то чудом сохранилась одна-единственная газета за 15 декабря 1825 года. Впрочем, даже и не вся газета целиком, а только один листок ее с известием о восстании на Сенатской площади. Случившееся взволновало владелицу архива. Тяжелая туча гражданского горя, поразившая русское общество после казни и ссылки декабристов, задела черным крылом и эту ровную, угасающую и чрезвычайно благопристойную жизнь. Внучатый племянник Голицыной, декабрист Захар Григорьевич Чернышев, был отправлен в Сибирь на каторгу, внучатая племянница Александра Григорьевна Муравьева-Чернышева первая из жен декабристов приехала к мужу — сибирскому узнику Никите Муравьеву.

Один из исследователей творчества Пушкина Н. О. Лернер свидетельствовал: «…когда ей (Голицыной. — Н. Р.) в Зимнем дворце одной высокой особой был представлен граф Чернышев Александр Иванович, которого вознесло на первые ступени в государстве декабрьское дело… княгиня не ответила на почтительный поклон первенствующего царского любимца и резко сказала: „Я не знаю никого, кроме одного графа Чернышева — того, который в Сибири“»[328].

Если бы мы ничего не ведали о Голицыной, то одна эта фраза, произнесенная гневно, со старческой резкостью в присутствии царя или какого-то из великих князей, заставила бы испытать к ее личности интерес и… уважение.

Но светлая и достойная страница ее биографии не исчерпывается одной значительной и имевшей свое влияние в обществе фразой: Голицына хлопотала об облегчении участи декабристов. Ее современница Елизавета Петровна Янькова передает: «Княгиня Наталья Петровна… содействовала помилованию от смертной казни ее племянника Чернышева и Муравьевых; может статься, что просила и за других»[329].

Близкие к Наталье Петровне Голицыной люди и ее потомки утверждали, что благодаря настойчивым просьбам старой княгини не был казнен Матвей Иванович Муравьев-Апостол…

Голицына похоронена была в Москве, в церкви Святого Евфимия на кладбище Донского монастыря.

Она оставила 16 тысяч крепостных крестьян, дома, усадьбы и деревни в разных концах России, легенды, предания и устои своей фамилии, обширный архив, семейную портретную галерею.

А для потомства в широком смысле в связи с этой реальной человеческой жизнью была оставлена повесть гениального Пушкина «Пиковая дама» и сведения о благородном вмешательстве старухи в «декабрьское дело».

* * *

27

6 января 1827 года поэт и друг Пушкина молодой П. А. Вяземский отправил из Москвы Александру Ивановичу Тургеневу письмо: «На днях видели мы здесь проезжающих далее Муравьеву-Чернышеву и Волконскую-Раевскую. Что за трогательное и возвышенное отречение. Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории… Тут ничего нет для галлереи: да и где у нас галлерея? Где у нас публичная оценка деяний?»[330]

Публичная оценка деяний была оставлена потомкам. Что же касается современников декабристов, то они метались, тосковали в интимных письмах, скребли гусиными перьями по ночам глянцевитые странички дневников, снимая щипцами нагар со свечей, и мягкий дрожащий огонек освещал искаженное горестной гримасой лицо, вишневый штофный халат, кудрявые бакенбарды и часть окна, изузоренную морозом. Замирали в рукописях поэмы, оды, стансы и посвящения; летели доносы в следственный комитет; сомкнув тяжелые веки, спал на узком диване тайного дворцового кабинета утомленный актерскими перевоплощениями Николай I; ехали в Сибирь жены политических узников.

Александра Григорьевна Муравьева-Чернышева приехала в Читинский острог первой в начале февраля 1827 года. «Слеза замерзала в глазах, дыхание, казалось, превращалось в лед»[331]. За 16 суток прискакала молодая женщина из Москвы в Иркутск; переночевав, отправилась в Читу — «небольшое заброшенное селение, насчитывавшее едва триста душ жителей, темных и бедных…»[332] Здесь «для прибывших ссыльных декабристов было построено три каземата. Их трудами засыпались ямы, рылись канавы и проводились дороги и мосты»[333], — рассказывает в семейной хронике правнучка Муравьевой А. Бибикова.

Жене декабриста минуло 22 года. «У нее было горячее сердце, благородство проявлялось в каждом ее поступке, восторгаясь мужем, она его боготворила и хотела, чтобы мы к нему относились так же»[334],— вспоминает в своих знаменитых «Записках» подруга Муравьевой Мария Николаевна Волконская.

Александра Муравьева, урожденная графиня Чернышева, внучатая племянница «Пиковой дамы», выросла в либерально настроенной богатой семье, которая была настолько тесно связана с декабристами, что крупнейший советский историк, академик Н. М. Дружинин посвятил специальное исследование этому вопросу («Семейство Чернышевых и декабристское движение», 1930 г.).

Отец Муравьевой, Григорий Иванович Чернышев, занимавший почетное положение обер-шенка при царском дворе, образованный русский барин, жизнелюбец и сибарит, был в то же время сторонником либеральных реформ, рыцарем запрещенного масонства, патриотом России, а по характеру человеком честным и добрым.

Брат Александры Григорьевны, Захар Григорьевич Чернышев, ротмистр-кавалергард, учился в знаменитой школе колонновожатых, из которой вышли многие декабристы, и оказался замешанным в делах Тайного общества. Двоюродный брат Чернышевых — Федор Федорович Вадковский — среди декабристов играл видную роль и пользовался особым доверием Пестеля.

Муравьева росла в атмосфере вольнолюбия, обостренного чувства патриотизма, семейной дружбы. В доме Чернышевых читали Пушкина, Грибоедова, Рылеева и Бестужева-Марлинского, порицали аракчеевщину, презрение монарха к народу, обсуждали казнь испанского революционера Риего, восстание Семеновского полка, высказывались против засилья неметчины.

22 февраля 1823 года девятнадцатилетняя графиня вышла замуж по пылкой восторженной любви за двадцатисемилетнего гвардейского капитана Никиту Михайловича Муравьева, правителя дел Северного тайного общества, автора «Конституции», ранее члена Союза Спасения и одного из основателей второй крупной декабристской организации — Союза Благоденствия.

Сын товарища министра народного просвещения, человек огромных дарований и эрудиции, Муравьев в свое время окончил Московский университет, был блестящим математиком, историком, знатоком множества языков и страстным библиофилом. Муравьев не посвящал жену в дела тайного общества, но она отлично чувствовала его политические настроения и разделяла их с готовностью..

25 декабря 1825 года в 9 часов вечера, спустя одиннадцать дней после разгрома восстания в Петербурге, Муравьева арестовали. Он упал перед женой на колени, прося прощения за то, что скрыл от нее свое участие в революционной организации, и услышал в ответ, что молодая женщина видит в нем мученика и героя и всюду последует за ним. До декабря 1826 года Муравьева содержали в Аннинском бастионе Петропавловки. Шло следствие, и Александра Григорьевна уезжает в Петербург. Она хладнокровно и смело уничтожает компрометирующие мужа политические бумаги, то же делает в имении своего отца Тагино Орловской губернии. Еще во время следствия Муравьева подает прошение царю и просит разрешить ей следовать всюду за любимым человеком, как бы мучителен ни был ожидающий его жребий.

12 октября 1826 года ей было объявлено по инстанциям о «милостивом согласии» государя.

Между тем, когда Муравьева с первой партией осужденных повезли на каторгу, мать и жена декабриста едут на ближайшую станцию, хотя бы для краткого свидания с арестантами. Однако фельдъегерь приказал не останавливать лошадей. Узники в закрытых кибитках промчались мимо. Храпели потные, усталые лошади, и фельдъегерь повернул к застывшим женщинам усатое, тупое, мутноглазое лицо…

К месту заключения Муравьева отправилась 2 января 1827 года. Прощание с тремя маленькими детьми, вероятно, было душераздирающим: она оставляла их на попечение свекрови. Ее благословили вдруг одряхлевший старик отец и мать, обезумевшая от горя. Юные сентиментальные сестры передали трогательные сувениры брату, кузену, зятю.

Долго бытовала версия, что проститься с Александрой Григорьевной в Москве приезжал Пушкин. Через нее будто бы он и передал столь знаменитое потом «Послание в Сибирь».

В Иркутске губернатор Цейдлер взял у Муравьевой подписку:

«§ 1. Жена, следуя за своим мужем и продолжая с ним супружескую связь, сделается, естественно, причастной его судьбе и потеряет прежнее звание, то есть будет уже признаваема не иначе, как женою ссыльно-каторжного, и с тем вместе принимает на себя переносить все, что такое состояние может иметь тягостного…

§ 2. Дети, которые приживутся в Сибири, поступят в казенные заводские крестьяне…»[335]

В Иркутске произошла встреча Муравьевой с М. И. Волконской. «Мы напились чаю, то смеясь, то плача; был повод к тому и другому», — отметила в своих «Записках» последняя и тут же многозначительно посетовала: «Его величество не одобрял следования молодых жен за мужьями: этим возбуждалось слишком много участия к бедным сосланным»[336].

В глухой зимней Чите с приездом Муравьевой наступил праздник: среди арестантов, бородатых, замученных, исхудавших, раздался смех, перемежаемый рыданиями.

Александра Григорьевна купила домик напротив тюрьмы. Два раза в неделю она ходила в острог на свидание с мужем; свидания продолжались час. Дежурный офицер, присутствующий при встречах, запрещал говорить по-французски: беседа была незначительной, натянутой, вялой. При легком движении узника позванивали кандалы и этот звон отдавался болью в висках, но молодая женщина улыбалась, выглядела радостной, ласковой и спокойной.

«Всегда веселая и спокойная на свиданиях с мужем, она в одиночестве своем жестоко мучилась и тосковала»[337],— замечает Бибикова. «Непринужденная веселость с доброю улыбкой на лице не покидала ее в самые тяжелые минуты черных годов нашего исключительного существования. Она всегда умела успокоить и утешить — придавала бодрость другим»[338] — это свидетельство И. И. Пущина. «Муравьева разрывала жизнь свою, — читаем мы в мемуарах декабриста А. Е. Розена, — сожигающими чувствами любви к мужу, заключенному в остроге, и к отсутствующим детям. Мужу своему она показывала себя довольною, спокойною, даже радостною, чтобы не опечалить его, а наедине предавалась чувствам матери самой нежной»[339].

Маленький сын, оставленный в России, вскоре умер, умерла дочь, другая сошла с ума; свекровь Е. Ф. Муравьева ослепла от горя.

В Сибири у Муравьевых родилась дочь Софья (Ионушка). Это был первый ребенок у политических ссыльных, и декабристы относились к маленькой сибирячке с удивительной нежностью.

Одно из писем Муравьевой к отцу напечатано в книге воспоминаний Ивана Дмитриевича Якушкина. Это письмо — важный документ для историка-декабристоведа и имеет яркую эмоциональную окраску.

«Итак, дорогой батюшка, все, что я предвидела, все, чего я опасалась, все-таки случилось, несмотря на все красивые фразы, которые нам говорили. Мы в Петровском и в условиях, в тысячу раз худших, нежели в Чите. Во-первых, тюрьма выстроена на болоте, во-вторых, здание не успело просохнуть, в-третьих, хотя печь и топят два раза в день, но она не дает тепла, в-четвертых, здесь темно: искусственный свет необходим днем и ночью; за отсутствием окон нельзя проветривать комнаты… я целый день бегаю из острога домой и из дома в острог, будучи на седьмом месяце беременности. У меня душа болит за ребенка, который остается дома один; с другой стороны, я страдаю за Никиту и ни за что на свете не соглашусь его видеть только три раза в неделю, хотя бы это даже улучшило наше положение, что вряд ли возможно…

Если бы нам даже дали детей в тюрьму, все же не было бы возможности их там поместить: одна маленькая комната, сырая и темная и такая холодная, что мы все мерзнем в теплых сапогах, и ватных капотах и колпаках… я сообщаю это тебе потому, что я не могу выносить, что тебя под старость этак обманывают»[340].

И заканчивает Муравьева письмо замечанием: «Извести меня, дорогой батюшка, получишь ли ты это письмо от 1 октября, чтобы я знала, разрешено ли мне сообщать правду»[341].

Вызов жандармам-цензорам, негодование против лицемерия и ханжества звучат в безыскусной и горькой вести из Сибири.

В «Записках о Пушкине» его друга по лицею и революционера Пущина мы находим весьма интересный историко-литературный факт, связанный с именем Александры Григорьевны Муравьевой.

«Я осужден: 1828 год, 5 генваря, привезли меня из Шлиссельбурга в Читу, где я соединился, наконец, с товарищами моего изгнания и заточения, прежде меня прибывшими в тамошний острог… В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева и отдает листок бумаги, на котором неизвестною рукой написано было: „Мой первый друг, мой друг бесценный…“ Увы, я не мог даже пожать руку той женщине, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла мое чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах: а Пушкину, верно, тогда не раз икнулось… Наскоро, через частокол Александра Григорьевна проговорила мне, что получила этот листок от одного своего знакомого перед самым отъездом из Петербурга, хранила его до свидания со мной и рада, что могла, наконец, исполнить порученное поэтом»[342].

И. Д. Якушкин посвятил памяти Муравьевой проникновенные страницы своих мемуаров. «Довести до сведения Александры Григорьевны о каком-нибудь нуждающемся, было всякий раз оказать ей услугу и можно было остаться уверенным, что нуждающийся будет ею успокоен»[343]. «Она была воплощенная любовь и каждый звук ее голоса был обворожителен»[344], — писал Якушкин. Основной чертой ее характера было, по мнению декабриста, не самоотвержение даже, а самозабвение.

В зарисовках Бибиковой «Из семейной хроники» сообщается: «Ей (А. Муравьевой. — Н. Р.) принадлежит мысль построить больницу в Чите, и она же выписала из Москвы аптеку и хирургические инструменты»[345].

Подтверждение тому мы находим во многих свидетельствах современников.

Умерла Александра Григорьевна Муравьева 22 ноября 1832 года в Петровском Заводе, где находился в заключении ее муж, умерла 28 лет.

«Легко представить себе, — вспоминал декабрист Н. В. Басаргин, — как должна была поразить нас всех ее преждевременная кончина. Мы все без исключения любили ее, как милую, добрую, образованную женщину, и удивлялись ее высоким нравственным качествам: твердости ее характера, ее самоотверженности, ее безропотному исполнению своих обязанностей. Бедный супруг ее был неутешен»[346].

«Кончина ее, — рассказывает И. Д. Якушкин, — произвела сильное впечатление не только на нас, но и во всем Петровском и даже в казарме, в которой жили каторжные. Из Петербурга, когда узнали там о кончине Муравьевой, пришло повеление, чтобы жены государственных преступников не жили в казематах и чтобы их мужья отпускались ежедневно к ним на свидание»[347].

Муравьева самой своей болезнью и смертью завоевала какие-то права для других.

«Она умерла на своем посту, — кратко заметит позднее в записках М. Н. Волконская, — и эта смерть повергла нас в глубокое уныние и горе»[348].

Декабристы хоронили Александру Григорьевну в Петровском, близ тюрьмы. Николай Бестужев сам выполнил деревянный и свинцовый гроб, над могилой соорудили часовню.

«Если бы Вам случилось приехать ночью в Петровский Завод, — обращался к сестре покойной Надежде Григорьевне Долгоруковой Якушкин, — то налево от дороги Вы бы увидели огонек, это беспрестанно теплющаяся лампада над дверьми каменной часовни, построенной Никитой Михайловичем и в которой покоится прах Александры Григорьевны»[349].

А сорок лет спустя Н. А Некрасов, воспевший и обессмертивший подвиг одиннадцати жен декабристов, сказал о Муравьевой:

Пленителен образ отважной жены.
Явившей душевную силу,
И в снежных пустынях суровой страны
Сокрывшейся рано в могилу.

Так началась публичная оценка деяний…

* * *

28

3 марта 1878 года Л. Н. Толстой встретился с дочерью казненного декабриста К. Ф. Рылеева Анастасией Кондратьевной Пущиной. В письме к жене Лев Николаевич обещал рассказать об этой встрече «много интересного»[350]. Великий писатель работал тогда над романом о декабристах, и его труду предшествовали занятия в архивах III отделения, знакомства с еще живыми участниками событий 14 декабря и теми, кто мог быть волнующим напоминанием о героях 1825 года. В Москве на Малой Дмитровке Толстой посетил С. Н. Бибикову — дочь Никиты Муравьева, в Туле виделся с А. К. Пущиной. За шесть лет до того перед именем дочери повешенного революционера и поэта с уважением склонила голову вся прогрессивная Россия: ценой упорных усилий в 1872 году ей удалось издать сочинения и переписку своего отца. Издание имело успех и спустя два года было повторено. Выход сочинений Рылеев в свет был сопряжен с огромными трудностями. Четырнадцать лет Анастасия Кондратьевна добивалась публикации, и мало кто знал, что среди рукописей поэта, запрещенных в России и отправленных в Лондон, в Вольную русскую типографию Герцена, были и материалы, полученные тайными корреспондентами «Полярной звезды» от дочери декабриста.

Когда на рассвете 13 июля 1826 года на кронверке Петропавловской крепости были повешены пять борцов за свободу, Настеньке Рылеевой едва минуло 3 года. Она родилась 23 мая 1823 года, как раз в год вступления отца в Северное общество декабристов.

Перед декабрьским восстанием, готовясь с товарищами к великому гражданскому подвигу, Рылеев писал:

Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает
На утеснителей народа;
Судьба меня уж обрекла.
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?

В утро казни Кондратий Федорович отправил последнее письмо жене из крепостного каземата. Он просил ее более всего заботиться о воспитании дочери, приказывал сберечь для Настеньки библиотеку. «Прощай! Велят одеваться. Да будет его святая воля»[351] — так заканчивалось предсмертное письмо.

Освобождаясь от великих умов России, Николай I пытался возместить родным их смерть своими сребрениками: организованное убийство Пушкина сопровождалось «великодушной» оплатой денежных долгов поэта; повесив Рылеева, царь назначил его дочери пенсию вплоть до совершеннолетия. Анастасия Кондратьевна на казенный счет была принята в Патриотический институт. Тем не менее высочайших пожертвований на существование осиротевшей семьи не хватало, и опекун (Федор Миллер) вынужден был продавать книги из рылеевской библиотеки[352]. «Заботы» охранителей родственников Рылеева простирались столь далеко, что жена и дочь не смели упоминать в частной переписке его имя, а на всей их корреспонденции красовался штамп: «Просмотрено»[353]. Глухие сообщения в письмах о болезни жены поэта, утешения в ее безымянном горе и более поздние свидетельства о том, что Наталья Михайловна отказывалась от высочайших денежных вспомоществований, доказывают, что в семье чтили память погибшего, а царские «милости» встречались с плохо скрываемым отвращением[354].

Девятнадцати лет, в 1842 году, Анастасия Кондратьевна вышла замуж за поручика-кирасира и тульского помещика Ивана Александровича Пущина. Через 13 лет после свадьбы Пущин, не имевший особых успехов на служебном поприще, вышел в отставку, и его семейство поселилось под Тулой, в родовом имении Кошелевке. Провинциальный быт, воспитание девятерых детей, небольшие средства и печать отверженности после трагической гибели отца, казалось, могли убить в Рылеевой-Пущиной ее богатые природные задатки, духовные интересы и энергию. Но этого не случилось. Анастасия Кондратьевна была натурой, одаренной от природы лучшими качествами ума и души; прекрасно воспитанная, очень хороша собою, она «напоминала отца быстротою взгляда» и знавшим ее лично представлялась «женщиной с энергией»[355].

В марте 1858 года Пущина получила весточку от дальнего родственника ее мужа, декабриста Ивана Ивановича Пущина, друга Рылеева и Пушкина. Он желал видеть Анастасию Кондратьевну и посылал на ее имя 430 рублей серебром — свой долг Кондратию Федоровичу. Старый декабрист, осевший после частичной амнистии в селе Марьине под Москвой, близ Бронниц, обещал побывать в Туле. В письме к дочери поэта Пущин, по его словам, «писал лаконически, но много сказал, если они захотят понять меня настоящим образом…»[356] Надежды декабриста оправдались. Анастасия Кондратьевна ответила немедля: «С глубоким чувством читала я письмо Ваше, не скрою от Вас, даже плакала. Я была сильно тронута благородством души Вашей и теми чувствами, которые Вы до сих пор сохранили к покойному отцу моему. Примите мою искреннюю благодарность за оные и будьте уверены, что я вполне ценю их. Как отрадно мне будет видеть Вас лично и услышать от Вас об отце моем, которого я почти не знаю. Мы встретим Вас как самого близкого, родного»[357].

21 сентября 1858 года дочь Рылеева отправила Пущину другое письмо: «Милостивый государь, добрейший Иван Иванович. Очень рада видеться с Вами, только позвольте мне просить Вас приехать к нам в деревню, потому что мой маленький сын был очень болен, и я еще не предполагаю переезжать в Тулу… С нетерпением жду видеть Вас завтра. Преданная Вам душою Анастасия Пущина»[358]. И понесли лошади седого Пущина по проселочной дороге в осеннюю Кошелевку. Шуршал под копытами багряный сухой лист, а старому декабристу, возможно, вспоминался другой путь — в Михайловское в роковом 1825-м, «капустники» Рылеева и Петропавловская куртина.

«В бытность мою в Тульской губернии я навестил Настеньку, или, лучше сказать, Настасью Кондратьевну Пущину, — писал Иван Иванович. — Муж ее, отставной кирасир, живет в деревне. Зовут его Иван Александрович. Живут летом в деревне, а зимой в Туле, где старшие три сына учатся в гимназии. Все семейство состоит из 9 человек. Она приняла меня как родственника, и мы вместе поплакали о Кондратии, которого она помнит и любит. Мать ее несколько лет тому назад, как умерла… Встреча наша необыкновенно перенесла меня в прошедшее. О многом вспомнили…»[359]

Однако беседа А. К. Рылеевой-Пущиной с И. И. Пущиным не исчерпывалась горестными воспоминаниями. Обсуждалась и возможность издания рылеевских сочинений. На эту мысль настойчиво наталкивал Пущина Е. И. Якушкин. Дочь Рылеева передала Ивану Ивановичу письмо от отца из крепости, его рукописи и портрет. «Пустил я в ход дело о напечатании вновь сочинений Кондратия, изданных в 825-м году, — сообщал Пущин в ноябре 1858 года. — Дочь его писала письмо министру просвещения по предварительному согласию его ходатайствовать об этом… Скоро должно решиться это дело»[360]. Анастасия Кондратьевна надеялась на благоприятный ответ. Однако Пущину не удалось увидеть плоды своих бескорыстных трудов: в августе 1859 года он умер, а Анастасия Кондратьевна известила 3 декабря того же года декабриста Е. П. Оболенского, что дело издания сочинений ее отца в России «остается без успеха»[361].

В 1861 году сочинения Рылеева увидели свет за границей. В сборнике «Русская потаенная литература XIX столетия» с предисловием Н. П. Огарева были опубликованы солдатские песни Рылеева и Бестужева-Марлинского. В 6-й книге «Полярной звезды» Герцен напечатал переписку Рылеева с Пушкиным; отдельным изданием в том же году вышла книга Рылеева в Лейпциге. Для публикаций произведений поэта были использованы самые разнообразные возможности: рукописи и перепечатка с ранних прижизненных изданий. Среди рукописей, полученных издателями, оказались и материалы, принадлежащие дочери декабриста. В предисловии к лейпцигскому изданию о бумагах, оставшихся после Рылеева и полученных от его дочери, говорилось: «Письма казненного поэта к жене из крепости представляют более интереса, чем все остальное»[362].

…Идут лета. В 1871 году цензурный комитет приостановил издание сборника П. И. Бартенева «19 век» в связи с тем, что в нем были письма «заблудшего либерала» К. Ф. Рылеева и воспоминания о нем Е. П. Оболенского и Н. А, Бестужева. Стихотворение Рылеева было изъято из октябрьской книжки «Русской старины» за 1871 год. Но дочь революционера не оставляет мысли о публикации в России произведений своего отца. Она обращается к посредничеству и помощи замечательного редактора, издателя сочинений Радищева, Новикова, Пушкина, Лермонтова, известного библиографа, собирателя книг и рукописей Петра Александровича Ефремова и по его совету пишет личное письмо флигель-адъютанту А. М. Рылееву — троюродному брату декабриста. Комендант императорской главной квартиры, пользовавшийся особыми милостями двора, становится ходатаем перед царем за своего повешенного брата. После долгих хлопот Анастасия Кондратьевна получает, наконец, от председателя цензурного комитета М. Н. Лонгинова известие, что издание сочинений Рылеева разрешено: «Государь император, в 23-й день мая сего года, в Ливадии, всемилостивейше соизволил выразить высочайшее на то согласие»[363].

Сочинения Рылеева вышли в свет в 1872 году в двух тысячах экземпляров, на титульном листе были слова: «Издание его дочери». Первый рылеевский сборник был без портрета автора и без полной его биографии, с изъятием некоторых произведений (например, «К временщику»), с сокращениями в переписке. Но все равно появление этой книги имело значительный общественный резонанс. Журналы «Вестник Европы», «Русская старина», газеты «Голос», «Московские ведомости», «Иллюстрированная газета» поместили рецензии. Книга расценивалась как важное событие в русской литературной жизни.

…В девятом номере журнала «Исторический вестник» за 1890 год мы нашли небольшой некролог. Он начинался словами: «26 мая в своем родовом имении Тульской губернии с. Кошелевке умерла Анастасия Кондратьевна Пущина, дочь поэта-декабриста К. Ф. Рылеева…»[364] «При содействии известного библиографа П. А. Ефремова, — прочитали мы в другой заметке, — она издала „Сочинения и переписку К. Ф. Рылеева“. Анастасия Кондратьевна выпустила в свет два издания, в 1872 и 1874 годах. Отцовским архивом она охотно делилась с обращавшимися к ней нашими писателями»[365]. Далее говорилось, что Пущина имела «известное значение для составления биографии поэта-декабриста К. Ф. Рылеева»[366]. Факты помогают это «известное значение» понять и увидеть. Жизнь А. К. Рылеевой-Пущиной в определенном смысле оказалась продолжением биографии ее отца.

Примечания:

3

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М., изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн 3, стр. 497.

31

Там же, стр. 197.

32

А. В. Поджио. Записки декабриста. М.—Л., «Молодая гвардия», 1930, стр. 81.

33

В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 26, стр. 107.

34

«Русское богатство», 1911, № 2, стр. 139.

35

В. Г. Короленко. Соч. М., ГИХЛ, 1956, т. 10, стр. 464.

36

М. А. Бакунин. Собр. соч. и писем. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1934, т. 2, стр. 153.

317

А. С. Пушкин. Избр. соч. М., Гослитиздат, 1949, стр. 842.

318

П. И. Бартенев. Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей. М., изд. Сабашниковых, 1925, стр. 46–47.

319

А. С. Пушки и. Избр. соч. М., Гослитиздат, 1949, стр. 576.

320

Д. Д. Благов о. Рассказы бабушки. Спб., 1885, стр. 81.

321

«Старые годы», 1910, июль — сентябрь, стр. 154.

322

Д. Д. Благов о. Рассказы бабушки. Спб., 1885, стр. 112.

323

Там же, стр. 237.

324

А. И. Герцен. Былое и думы. М., Гослитиздат, 1937, ч. 1, стр. 228.

325

Ф. Ф. Вигель. Записки. М., Университетская типография, 1891, ч. 1, стр. 138.

326

«Старые годы», 1910, июль — сентябрь, стр. 160.

327

РО ГБЛ, ф. 64, картон 4, ед. хр. 11.РО ГБЛ, ф. 64, картон 4, ед. хр. 11.

328

«Столица и усадьба», 1916. № 52, стр. 13.

329

Д. Д. Благово. Рассказы бабушки. Спб, 1885, стр 411–412.

330

М. Н. Волконская. Записки. Спб., «Прометей», 1910, стр. 40.

331

М. Н. Волконская. Записки. Спб., «Прометей», 1910, стр. 70.

332

«Исторический вестник», 1916, № 11, стр. 414.

333

Там же.

334

М. Н. Волконская. Записки. Спб., «Прометей», 1910, стр. 86.

335

М. Н. Волконская. Записки. Спб., «Прометей» 1910 стр. 69.

336

Там же, стр. 70.

337

«Исторический вестник», 1916, № 11, стр. 415.

338

И. И. Пущин. Записки о Пушкине и письма. М., ГИХЛ, 1956, стр. 28.

339

А. Е. Розен. Записки декабриста. Спб., изд. товарищества «Общественная польза», 1907, стр. 150.

340

И. Д. Якушкин. Записки, статьи, письма. М., АН СССР, 1951, стр. 248–249.

341

Там же, стр. 249.

342

И. И. Пущин. Записки о Пушкине и письма. М., ГИХЛ, 1956, стр. 84–85.

343

И. Д. Якушкин. Записки, статьи, письма. М., АН СССР, 1951, стр. 168.

344

Там же, стр. 169.

345

«Исторический вестник», 1916, № 11, стр. 416.

346

Записки Н. В. Басаргина. Пг., «Огни», 1917, стр. 170.

347

И. Д. Якушкин. Записки, статьи, письма. М., АН СССР, 1951, стр. 134–135.

348

М. Н. Волконская. Записки. Спб., «Прометей», 1910, стр. 97.

349

И. Д. Якушкин. Записки, статьи, письма. М., АН СССР, 1951, стр. 171.

350

Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч. М., ГИХЛ, 1938, т. 83, стр. 244.

351

К. Ф. Рылеев. Собр. соч. М., Academia, 1934, стр. 520.

352

Письмо Ф. Миллера Н. М. Рылеевой от 15 августа 1827 г. хранится в Государственном Историческом музее. — Отдел изобразительных материалов (ИЗО), необработанный фонд К. Ф. Рылеева, переданный правнуком А. К. Пущиной канд. ист. наук М. Ю. Барановской.

353

Там же.

354

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М., изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн. 3, стр. 286.

355

И. И. Пущин. Записки о Пушкине и письма. М., ГИХЛ, 1956, стр. 356.

356

Там же, стр. 342.

357

ОПИ ГИМ, ф. 282, ед. хр. 292, № 14.

358

Там же, № 58.

359

И. И. Пущин. Записки о Пушкине и письма. М., ГИХЛ, 1956, стр. 356.

360

И. И. Пущин. Записки о Пушкине и письма. М., ГИХЛ, 1956, стр. 354.

361

Декабристы и их время. М. — Л. АН СССР, 1951, стр. 276.

362

Н. Я. Эйдельман. Тайные корреспонденты «Полярной звезды». М., «Мысль», 1966, стр. 198.

363

Декабристы. Летописи Государственного литературного музея. М., изд. Государственного литературного музея, 1938, т. 3, кн. 3, стр. 293.

364

«Исторический вестник», 1890, № 9, стр. 714.

365

«Новости и биржевая газета», 5.VI.1890.

366

Там же.

29

«Это самый благодарный предмет для искусства»

Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье…
(А. С. Пушкин)

Если писателей принято называть «властителями дум» народа, то участников восстания 14 декабря 1825 года можно считать властителями дум современной им литературы.

Богатая великими именами, российская изящная словесность прошлого столетия оказалась глубоко задетой декабристскими сюжетами, типами, мировоззрением, политическими и гражданскими идеалами восставших. Она спорила с декабристами и восторгалась ими, сочувствовала узникам Сибири и боготворила их. Литература способствовала формированию отношения к декабризму как общественному явлению и она же оценивала и рассматривала вернувшихся из сибирских снегов после 30 лет отчуждения пристрастным взглядом потомков-преемников и потомков-противников.

Среди первых революционеров были свои барды: Кондратий Рылеев, Александр Грибоедов, Вильгельм Кюхельбекер, Александр Бестужев-Марлинский. Певцом декабристов стал Пушкин. Его поэзия послужила созданию и выражению идеологии деятелей 14 декабря, в ней воплощены героизм и трагедийность их революционного выступления.

Важное место декабристская тема заняла в творчестве Л. Н. Толстого и Н. А. Некрасова; движение декабристов сыграло значительную роль в публицистике, дневниках и письмах Ф. М. Достоевского.

За этими именами стоят еще Лермонтов и Тютчев, Тургенев и Гончаров, Плещеев и Полонский, Всеволод Соловьев, П. П. Гнедич, П. П. Боборыкин, Г. П. Данилевский и А. Ф. Писемский. Все они писали о восстании 14 декабря, о деятелях 1825 года.

Декабристы оказали влияние не только на отечественных художников слова. Дюма-отец и Альфред де Виньи — два французских беллетриста, два современника героев, откликнувшиеся на этот волнующий историко-политический сюжет. Как упоминалось ранее в очерке об Александре Муравьеве, Дюма сделал мятежного красавца кавалергарда Ивана Анненкова, отправленного на каторгу в сибирские рудники, и юную француженку Полину Гебль главными действующими лицами своего сентиментального повествования. Что же касается крупного представителя французского романтизма Альфреда де Виньи, то его поэма «Ванда» была навеяна подвигом жен декабристов.

Прототипом ее героинь оказались княгиня Е. И. Трубецкая и княгиня М. Н. Волконская. В уста Ванды французский поэт вложил знаменательную реплику: «Если тот, кого я люблю, умер перед лицом закона, то свет с его пышностью, тщеславием и мишурою не существует для меня более»[367].

Поэма вошла в литературное обращение вскоре после амнистии узникам Сибири.

Итак, декабристская тема захватила художественную литературу. Но отношение общества к декабризму оценивается все-таки не количеством беллетристов, о нем писавших, а произведениями тех, кто определял лицо русской литературы прошлого века и влиял на политические настроения широкой читающей публики.

* * *

30

Вскоре после возвращения из Сибири «государственных преступников» выходит в свет поэма Некрасова «Несчастные». Поэт обращает взор к декабристам-старикам:

И есть, и были в стары годы
Друзья народа и свободы,
А посреди могил немых
Найдутся громкие могилы.

В 1870 году Некрасов пишет поэму «Дедушка» о возвратившемся каторжнике. Биографы поэта — В. Е. Евгеньев-Максимов, Корней Чуковский, Л. А. Розанова — ее героем называют князя Сергея Григорьевича Волконского. О политическом, общественном пафосе поэмы лучше всего сказал сам Некрасов в одном из своих писем: «Этот дед… является одним из действительных деятелей и притом выведен не раскаявшимся, т. е. таким же, как был»[368].

Литературный обозреватель «Санкт-Петербургских ведомостей» Виктор Буренин вынужден был, отзываясь о поэме, признать: «Образ Дедушки в стихотворении задуман очень удачно и крайне симпатичен в своей простоте… Теплота чувства, простота и выразительность так хороши, что напоминают лучшие строфы поэта»[369]. Убежденный же поклонник и сторонник поэзии Некрасова А. М. Скабичевский, выступая с критической статьей на страницах журнала «Отечественные записки», писал о «декабристских» поэмах Некрасова: «Предмет их оказался столь близким и дорогим душе художника, что всецело завладел им, возбудив его творчество до высшего напряжения»[370].

Некрасов знал декабристов, видимо, по рассказам Белинского, связанного с некоторыми из них, читал в 70-е годы все, выходящее из-под их пера. В его личной библиотеке найден сборник «19 век», заключавший многие декабристские материалы; найдены сочинения и переписка К. Ф. Рылеева, изданные в том же году дочерью поэта. Тогда же Некрасов познакомился письменно с декабристом А. Е. Розеном, с большим вниманием прочитал «Записки» последнего и послал ему в дар через М. И. Семевского сборник своих стихотворений. Поэт предложил Розену напечатать отрывок из его мемуаров в журнале «Отечественные записки».

Из письма за 27 ноября 1879 года известного историка общественной мысли А. Н. Пыпина, двоюродного брата Чернышевского, мы узнаем также о личном знакомстве Некрасова с декабристом М. А. Назимовым, бывавшим на квартире поэта. В архиве Некрасова найдены заметки о декабристе В. А. Бечаснове. Все это — из уже исследованного, опубликованного специалистами.

Но вот, идя по следу декабристов, возвратившихся после амнистии из Сибири, мы вдруг неожиданно обнаружили новый документ: два письма Розена — автора мемуаров — к самому поэту. Они подтверждают личные встречи Некрасова с декабристами, свидетельствуют о большом почтении, с которым относился дворянский революционер Розен к певцу нового революционного поколения. В письмах содержится подробный рассказ о мытарствах, кои претерпел мемуарист, пытаясь напечатать свои воспоминания, там же благодарность за внимание к его выстраданному многолетнему труду.

«Милостивый государь Николай Алексеевич! — писал 28 мая 1875 года Розен Некрасову. — Товарищ мой, Михаил Александрович Назимов, сообщил мне Ваше предложение относительно напечатания моих записок Декабриста в Ваших „Отечественных записках“ отдельными главами, а потом отдельною книгою, на что охотно соглашаюсь…

Желаю, чтобы новое издание было напечатано в России (записки Розена первым изданием вышли в Лейпциге в 1870 г. — Н. Р.); желаю, чтобы уважаемый Николай Алексеевич принял на себя редакцию по Вашему уменью и по Вашей прозорливости. Даю Вам право выбирать и забраковать все, что хотите…»[371]

В другом письме, относящемся к тому же году и написанном вскоре после первого, Розен в связи с просьбой Некрасова сообщить сведении о коменданте Читинского острога С. Р. Лепарском выражал готовность помочь поэту: «Просил двух дочерей его (Лепарского. — Н. Р.), если что осталось письменного и занимательного, то доставить мне по почте, а я их Вам перешлю»[372].

В 1872 году Некрасов начинает работу над своим знаменитым циклом «Русские женщины». 70-е годы, как известно, время расцвета революционного народничества, и поэт обращается к прошлому, чтобы соотнести его с героикой и самоотверженностью современной ему политической борьбы.

В рукописи поэма называлась «Декабристки». Подлинную рукопись обнаружил в 1921 году исследователь творчества поэта Евгеньев — Максимов.

Первая ее часть — «Княгиня Трубецкая» — опубликована в журнале Некрасова в начале 1872 года. Вторая часть, имевшая исключительно шумный успех, — «Княгиня Волконская» — в начале 1873 года. Некрасов думал продолжать работу; он хотел назвать третью часть «Странницы», а главной героиней всего произведения видел Александру Григорьевну Муравьеву-Чернышеву. Но те две части, которые были напечатаны, вызвали сильнейшее негодование сановников, придворных кругов, цензуры. И хотя перед публикацией поэт сам произвел тщательную автоцензуру, аристократы и борзописцы катковско-буренинского толка пытались дружно опорочить эти шедевры политической лирики.

Сам Некрасов в феврале 1873 года писал брату Федору Алексеевичу: «Моя поэма „Княгиня Волконская“, которую я написал летом в Карабихе, имеет такой успех, какого не имело ни одно из моих прежних писаний… Литературные шавки меня щиплют, а публика читает и раскупает»[373].

Поклонники некрасовской «музы мести и печали» провозглашали: «Если на самое событие можно смотреть с разных точек зрения, то нельзя не согласиться, что самоотверженность, выказанная ими, останется навсегда свидетельством великих душевных сил, присущих русской женщине, и есть прямое достояние поэзии»[374]. В другом отзыве говорилось: «Человек не с совершенно зачерствевшим сердцем невольно склоняет голову в знак благоговения, и слезы душат его при чтении сцены первого свидания жены с каторжником мужем. В этих дивных, исполненных глубокой жизненной правды звуках так и вылилась вся душа поэта скорби и страданий… Искреннее глубокое спасибо говорим мы Некрасову от имени читающей публики за его прекрасную поэму»[375].

Правда, среди доброжелателей Некрасова были и такие, которые, высоко оценивая это произведение, упрекали поэта за недостаток историзма, модернизацию. К числу подобных критиков относился один из первых биографов Пушкина, весьма уважаемый литературовед П. В. Анненков. 20 марта 1873 года из Висбадена он обратился к Некрасову с письмом следующего содержания: «Вы благоговеете перед ними и перед высокостью их подвига и это хорошо, справедливо и честно, но… для наших великих женщин 1825 года каторга была апофеозой. Не мешало бы намекнуть на этот особенный оттенок в их доблести и самоотвержении. Была бы тогда и психическая и историческая истина вместе с поэтической, которая теперь одна на первом плане»[376].

Современник декабристов старик П. И. Капнист в личном письме к Некрасову писал: «Чудная вещь! Высокая поэзия и высокий подвиг современного русского поэта… Читая эту пьесу, я и жена моя не могли удержать слез и вместе испытали чувство истинного наслаждения прекрасным произведением беспристрастного художника»[377].

Виктор Буренин и В. Г. Авсеенко, сотрудник «Русского вестника», пытались в своих заметках опорочить и произведение, и самого поэта, и его героев.

Буренин заявлял: «Мы до крайности поражены крохотностью и ветхостью этой идеи и этой морали. Действительно, Некрасов желает только сказать, что декабрист князь Трубецкой был человек образованный и развитой, что жена его, решившая следовать за ним в Сибирь, поступила великодушно и что положение их обоих было тяжелое. Против этого трудно спорить, но еще труднее не усомниться, чтобы во всем этом было что-то новое и глубокое»[378].

Если Буренин тонко и хитро плел литературную интригу, то Авсеенко наступал с прямолинейной бесцеремонностью: «Но такова вялость нынешней музы Некрасова, что, несмотря на богатые темы, на драматическое содержание факта, поэма его не производит никакого впечатления… Факт остается сам по себе, не сливаясь с поэзией Некрасова, а все, что, помимо этого факта, принадлежит самому поэту, выходит до крайности деревянно, неряшливо и антипоэтично»[379].

В защиту Некрасова от этой критики можно привести тоже критику, но раздавшуюся в адрес поэта много лет спустя, в 1903 году. И раздалась она совсем не из революционного лагеря. Довольно популярный в начале XX века литератор А. В. Амфитеатров, вспоминая о судьбе «Русских женщин», заметил: «Некрасовским „Русским женщинам“ скоро уже 40 лет. Они пережили и реакционную критику восьмидесятников, и эстетическую проверку 90-х годов… „Русские женщины“ живут, не потеряв после придирок даже десятой доли своего обаяния, и будут жить, и еще внуки наши прочтут их с холодом восторга… Гражданская „красота жеста“ в подвиге Волконской пережила на веки самое Волконскую»[380].

Впрочем, Амфитеатров не был оригинален. Его за много лет до этого, предчувствуя будущий интерес к декабристам, предупредил И. А. Гончаров. Этот большой художник не отличался избытком гражданской смелости, но и он в 5-й части романа «Обрыв» не удержался, чтобы не помянуть добрым словом, хотя и в несколько неопределенной манере, героев и героинь прошлого: «С такою же силою скорби шли в заточение за нашими титанами, колебавшими небо, их жены, боярыни и княгини, сложившие свой сан, титул и унесшие с собой силу женской души»[381].

Когда Некрасов напомнил Гончарову об этой патетической фразе, Иван Александрович со свойственной ему осторожностью, но и со столь же свойственной глубокой мудростью в письме 1873 года заметил поэту: «Намек в нескольких строках моей книги на этих героинь — такая ничтожная капля, что, ради бога, и не упоминайте о ней. Я привел его только, как доказательство того, что судьба этих женщин сильно действует на воображение, что я вспомнил о них наряду с другими сильными историческими женщинами, а Вы избрали их судьбу и характер сюжетом для целой поэмы. Впоследствии другие будут, вероятно, из них делать статуи, драмы и т. д. Это самый благодарный предмет для искусства, а теперь, пока близко, нужно, к сожалению, соблюдать осторожность»[382].

Отзывы на «Русских женщин» Некрасова появились не только в отечественной, но и в иностранной печати. Французский критик и писатель, виконт Мельхиор де Вогюэ, много сделавший для ознакомления французского читателя с произведениями Тургенева, Достоевского, Толстого, о поэме Некрасова писал: «Когда Некрасов с любовью описывает двух мучениц, когда он им придает черты самые трогательные, его цель слишком явная; он нас трогает по отношению к ним для того только, чтобы лучше служить своей политической ненависти; вся поэзия, которою он их окружает, обращается в оружие против императора Николая. Возбужденный этим чувством, писатель употребил все приемы своего искусства; с восторгом будут читаться эти трогательные повести, вторая в особенности: тяжкое путешествие княгини Волконской, ее спуск в подземные шахты, ее встреча с мужем — все это незабываемые картины»[383].

Правильно показывая политическую заостренность поэм Некрасова, их гражданственность, Вогюэ, однако, отказывал им в реалистичности, в исторической истине. А между тем, как выясняется из документов, Некрасов с исключительным уважением относился к истории и остался скрупулезно верен источникам: «Запискам» Розена, документам, которыми располагал М. И. Семевский, тогда еще неизвестным публике рукописным «Запискам» М. Н. Волконской. И если Вогюэ и другие критики считали политические настроения княгини Волконской «собственным изобретением господина Некрасова», то для опровержения этого могут послужить сами ее мемуары.

«Если даже смотреть на убеждения декабристов, как на безумие и политический бред, все же справедливость требует признать, что тот, кто жертвует жизнью за свои убеждения, не может не заслуживать уважения соотечественников. Кто кладет голову свою на плаху за свои убеждения, тот истинно любит отечество, хотя, может быть, и преждевременно затеял дело свое»[384].

Вот эти-то воспоминания и являлись историческим источником для Некрасова, а живым источником сведений о декабристах на каторге был сын Марии Николаевны князь Михаил Сергеевич Волконский, крупный петербургский чиновник.

Сам Михаил Сергеевич вспоминал уже в начале нынешнего века, готовя к печати книгу матери, что был знаком с Некрасовым близко и долго, что их сблизили любовь к поэзии и любовь к охоте, что еще в 1864 году, когда был жив его отец, декабрист Волконский, Некрасов прислал последнему поэму «Мороз, Красный нос», которую Михаил Сергеевич думал доставить отцу в Италию, будучи уверен, что поэма ему понравится.

Некрасов оказался первым человеком, которому сын Марии Николаевны решился прочесть ее мемуары. В то время существование этого документа княгини, написанного на французском языке и обращенного к единственному сыну, составляло семейную тайну Волконских.

Поэт был приглашен в 1872 году в петербургский дом князя, и за три вечера Михаил Волконский сам перевел и прочитал ему «Записки». Позднее он рассказывал: «Вспоминаю, как при этом Николай Алексеевич по нескольку раз в вечер вскакивал и со словами „Довольно, не могу“ бежал к камину, садился к нему и, схватясь руками за голову, плакал как ребенок»[385].

Однако когда в начале лета того же года Некрасов, приступая к работе над второй частью поэмы, попытался попросить у сына декабриста самую рукопись на некоторое время, то получил категорический отказ. Переписка Некрасова с Волконским сохранилась и была опубликована частями в разное время Евгеньевым-Максимовым. 9 июля 1872 года Некрасов писал князю: «…Вы сами подали мне мысль, что я хотя местами мог бы воспользоваться тоном и манерою записок Марии Николаевны Волконской… Да, это было бы хорошо, в записках есть столько безыскусственной прелести, что ничего подобного не придумаешь… есть русская пословица: кормили до усов, кормите до бороды. Дайте мне, князь, эти записки на два месяца до моего отъезда, и Вы не можете себе представить, какое великое одолжение Вы мне окажете. Я теперь весь поглощен мыслью о моей поэме… Даю Вам право огласить меня бесчестным человеком, если у кого-нибудь появится от меня хоть страница этих записок; да и у себя не оставлю списка. Если умру ранее осени, записки возвратит Вам моя сестра»[386].

Но князь был неумолим. Он не хотел отдавать подлинный документ в чужие руки даже на время. Уже на следующий день он отвечал поэту: «Уважаемый Николай Алексеевич, к моему крайнему сожалению, не могу исполнить Вашего желания. Записки моей матери, набросанные для меня одного, никогда не покидали меня: это самое дорогое мое наследство ее. Даже моей сестре, просившей их на короткое время, я должен был отказать. Теперь я беру их с собой, чтобы прочесть сестре, которая их не знает и будет у меня в деревне. Не сетуйте на меня: Вы первый и единственный человек, которому я решился прочесть их. Между тем как они у меня уже более 12 лет»[387].

Когда же поэма Некрасова была опубликована и сын Волконских прочитал ее, он прислал поэту из Флоренции еще одно письмо. Оно датировано 14/26 марта 1873 года.

«Поэму Вашу я прочел несколько раз сам, потом прочел ее своим, в том числе моей сестре, проводящей здесь со мной зиму. Поэма произвела самое лучшее впечатление; как сестра, так и я по нашему родству с предметом поэмы ничего не можем сказать против нее, а все в ее пользу. Читал я ее также князю Александру Никитичу — сыну княгини Зинаиды (Александр Никитич Волконский — сын Никиты Григорьевича Волконского и З. А. Волконской, урожденной княгини Белосельской-Белозерской. — Н. Р.) — и он со своей стороны остался очень доволен Вашим произведением и тем, что касается его матери… Прочел я также нападки газет, в том числе „Санкт-Петербургских ведомостей“ устами вежливого господина и „Русского мира“. Конечно, я не их мнения и моего взгляда они не поколебали»[388].

В числе противников Некрасова оказались не только журналисты, но и родственники Волконской, и петербургские чванливые аристократы, которые весь стихотворный рассказ Марии Николаевны о путешествии в Сибирь сочли «выдумкой господина Некрасова». Сестра Марии Николаевны, Софья Раевская, даже заготовила статью для газеты «Голос», направленную против поэта. Впрочем, как вспоминал уже внук декабристки, Сергей Михайлович Волконский, сестер Раевских всякое упоминание о них в изящной литературе несколько шокировало. Так, Екатерина Николаевна Раевская-Орлова, прочитав стихи Пушкина «Как я завидовал волнам» по поводу прогулки на берегу моря юных сестер с поэтом, гордо заявила: «Вовсе мы не так были воспитаны, чтобы с молодыми людьми бегать по берегу моря и себе ботинки мочить»[389].

Третья часть поэмы «Русские женщины» не была даже начата, Некрасов лишь успел набросать план, по которому видно, что он хотел писать об Александре Григорьевне Муравьевой как об исключительной личности. В письме к А. Н. Островскому, размышляя о жанровых особенностях третьей части, поэт свидетельствовал: «Следующая вещь из этого мира у меня укладывается… в драму»[390]. И хотя идея поэмы чрезвычайно увлекала художника, хотя в судьбе декабристок, в их гражданской смелости, в их героизме Николай Алексеевич видел перекличку с судьбой семидесятниц, народниц, он вынужден был отказаться от продолжения дальнейшей работы. Нам не нужно доискиваться причин — он сам указал их в письме к П. В. Анненкову: 1) «цензурное пугало», 2) «крайняя неподатливость русских аристократов на сообщение фактов хотя бы и для такой цели, как моя, т. е. для прославления»[391].

Но и то, что создал Некрасов о декабристах и декабристках, представляет несколько прекрасных жемчужин в истории русской литературы.

* * *


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Н.А. Рабкина. "Отчизны внемлем призыванье..."