ДЕКАБРИСТЫ

Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » Литературные произведения. » Н.А. Рабкина. "Отчизны внемлем призыванье..."


Н.А. Рабкина. "Отчизны внемлем призыванье..."

Сообщений 11 страница 20 из 34

11

«Декабрист по судьбе»

Еще я мощен и творящих
Храню в себе зачатки сил.
Свободных, умных, яснозрящих.
(Г. С. Батеньков)

18 марта 1826 года в следственную комиссию по делу декабристов поступило заявление Гавриила Степановича Батенькова: «Тайное общество наше отнюдь не было крамольным, но политическим. Оно, выключая разве немногих, состояло из людей, коими Россия всегда будет гордиться. Ежели только возможно, я имею полное право разделять с членами его все, не выключая ничего… Цель покушения не была ничтожна, ибо она клонилась к тому, чтоб, ежели не оспаривать, то, по крайней мере, привести в борение права народа и права самодержавия; ежели не иметь успеха, то, по крайней мере, оставить историческое воспоминание. Никто из членов не имел своекорыстных видов. Покушение 14 декабря не мятеж… но первый в России опыт революции политической, опыт почтенный в бытописаниях и в глазах других просвещенных народов. Чем менее была горсть людей, его предпринявших, тем славнее для них, ибо, хотя по несоразмерности сил и по недостатку лиц, готовых для подобных дел, глас свободы раздавался не долее нескольких часов, но и то приятно, что он раздавался»[104].

Друзья Батенькова называли это заявление причиной его беспрецедентной участи — 20 лет 1 месяц 18 дней автор вышеприведенных строк, единственный из 579 привлеченных по делу, был заперт в одиночном каземате. 15 месяцев он находился на Аландских островах и около 19 лег в Алексеевской равелине Петропавловской крепости.

Те же друзья, а именно небезызвестное семейство московских славянофилов Елагиных-Киреевских, утверждали, что подследственный, раздраженный упорным характером допросов, в порыве отчаяния преднамеренно оговорил себя, бросил вызов царю и комиссии, хотя, практическое участие его в тайной революционной организации было призрачным и условным.

После смерти Батенькова Николай Алексеевич Елагин — крестный сын декабриста — передал издателю «Русского архива» П. И. Бартеневу несколько рукописей. К ним было приложено его сопроводительное письмо. И хотя Батенькову посвящены десятки самых различных работ — от очерков до монографий, никто доселе не удосужился заняться этим любопытным воспоминанием — письмом о жителе Алексеевского равелина. А между тем перипетии его необыкновенной судьбы были предметом гипотез, диаметрально противоположных выводов, исторических легенд.

Одни писатели утверждали, что Батеньков оказался жертвой сговора Николая I и члена государственного совета вельможи? М. М. Сперанского. Что последний, через Батенькова сносившийся с членами Тайного союза и собиравшийся занять руководящее место в новом революционном правительстве, после разгрома декабристов с ужасом отшатнулся от былых единомышленников. Желая обелить себя в глазах самодержца и принужденный определять меру наказания бунтовщикам как член Верховного уголовного суда, Сперанский пытался выглядеть «святее римского папы», то есть более ярым защитником престола, нежели сам Николай I. Он-то, Сперанский, и занес своего еще недавно ближайшего помощника, доверенного и друга в число подлежащих смертной казни. А Николай «смилостивился» и запер Батенькова в Алексеевский равелин, «забыв» будто бы на 20 лет о секретном арестанте.

Другие биографы декабриста искали причины изощренно-жестокого наказания в мере самой вины. Они додумывали практическое значение Батенькова в делах Северного общества, додумывали там, где ничего нельзя было доказать. Приписывали Батенькову вступление в Тайный союз за 6 лет до восстания, вопреки показаниям на следствии и его личным письмам. Преувеличивали его значение в подготовке восстания, случайно оброненное слово превращали в фетиш и вокруг нескольких вольных, высказанных в запальчивости фраз воздвигали концепцию.

Если первым исследователям импонировала тайна отношений: Батеньков — Сперанский — Николай, если вторым виделась крайняя революционность в политических убеждениях, действиях и словах декабриста, то были еще третьи — негативисты. Они склонялись к мнению, что причина двадцатилетнего одиночного заточения крылась в психической ненормальности Батенькова.

Памятуя об иронии истории, выдвигали и четвертую версию: Гавриил Степанович Батеньков — жертва игры случая, своеобразный «подпоручик Киже». Впрочем, чем загадочней судьба, тем больше она рождает самых неожиданных предположений. И если исследователи, имея в распоряжении совокупность документов, исходящих от разных адресатов, путались в догадках, то не мог ответить со всей определенностью на вопрос об истинных причинах заточения и сам герой.

И вот первый и неизвестный источник, исходящий от близкого к Батенькову человека, — воспоминания Н. А. Елагина. Они находятся в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина. Там хранится весь семейный елагинский архив — 15 тысяч листов и среди них 224 письма узника Петропавловки…

Рукопись надорвана и помята, два полулиста исписаны с обеих сторон, поправки, вставки, вычеркивания, торопливый, малоразборчивый почерк — так внешне выглядит автограф Н. А. Елагина, черновик сопроводительного письма к Бартеневу: «До конца жизни в своих самых искренних беседах Г. С. отрицал свое участие в заговоре — он рассказывал откровенно это перед людьми другого уже поколения, которое его участия не поставило бы ему в вину… Вот слова, не раз им повторенные: „Декабристом я не был. Не знал, что есть заговор, ни кто в нем участвует, ни что предполагается сделать. 14 декабря я не был на площади… Имена моих товарищей я узнал, когда мне произносили приговор. Я — Декабрист по судьбе и решению суда — отрицаться от них я не хочу, я разделил с ними самое тяжелое <…> (далее зачеркнуто. — Н. Р.). Я не знал, не делил их надежд и планов, но с ними разделил самое тяжелое, их позднейшую судьбу. Пусть и останусь Декабристом в глазах позднейшего поколения…“

Один раз в деревне в начале зимы… Г. С. вдруг вспомнил, нахмурился и сказал: „Сегодня 27 ноября — день святого Кондратия… Это именины Рылеева — я не был с ним знаком. Я был привезен к нему на именинный ужин, где было очень много гостей. Я не подозревал, что я среди тайного общества“»[105].

Это воспоминание не противоречит утверждениям и самого заточенного. На закате жизни из сибирской ссылки он обращался к кому-то из членов общества. Черновой автограф этого послания опубликован еще в 1916 году. «Вы желаете подробно знать мои приключения? Вот Вам моя чуть не биография. Начну с самого начала. Участие мое в деле дальше знакомства с Вами не простиралось. Я не знал даже и того, сколько Вам это дело известно, и не мог наименовать ни одного лица. Пять или четыре человека мелькнуло только предо мною… Вас оставили, а требовали от меня объяснений об участии Сперанского и уже не верили ничему, что я пишу…»[106]

В другом частном письме спустя 22 года после суда Батеньков настаивал: «Я страдаю очень мало вследствие своей вины, более по стечению обстоятельств, далеко глубже, — нежели требовала прямая ответственность»[107].

Признание от 1 июля 1860 года адресовано неизвестному: «Надеюсь, что предполагая своевременный конец моему кресту, как явно из некоторых распоряжений, смутно до меня дошедших. М. М. (Сперанский. — Н. Р.) и не усиливался освободить меня из-под креста, тревожась только, что не достанет во мне твердости снести его»[108].

В 1859 году Батеньков подтвердил еще в одном документе связь Сперанского с декабристами. Связные — он сам и С. Г. Краснокутский, член тайного общества и обер-прокурор сената.

В архиве тех же Елагиных мы обнаружили письмо от 26 ноября 1859 года. Батеньков сообщал А. П. Елагиной — матери Киреевских, критикуя статью катковского журнала «Русский вестник»: «Когда дочитал я до рельефного выражения, что Сперанский был в числе 68, подписавших осуждение 121 человека по делу 14 декабря, то, может быть, и ошибаюсь, но мне ясно стало, что статья написана по заказу, может быть, из опасения, чтоб не подняли за границей вопросы обо мне и Краснокутском»[109].

Однако причастность Сперанского и связь последнего с Батеньковым не исчерпывали, по мнению самого декабриста, причин заточения. Евгений Якушкин — сын знаменитого И. Д. Якушкина — приводил разговор с забытым на 20 лет арестантом: «Скажите, пожалуйста, Г. С, что содержание Ваше в крепости было следствием каких-нибудь особых причин или нет? Может быть, — они хотели от Вас что-нибудь выпытать или держали Вас так долго только за Ваши ответы и письма?»

— Особых причин, я никаких не знаю, а, вероятно, они не хотели выпустить меня за мои ответы, ну а потом и за письма.[110]

И первый биограф Батенькова П. И. Бартенев в послесловии к публикациям его материалов присовокуплял ремарку: «Несчастное событие 14 декабря увлекло его почти невзначай по поводу обвинений в неосторожных беседах. Он написал резкое ответное письмо, которое его погубило…»[111]

Итак, одетая покровом тайны судьба Батенькова представила пищу для разных гипотез.

На первое место в ряде причин двадцатилетнего заключения можно поставить причастность Сперанского да ответы царю из крепости, отмеченные глубоким пониманием значения восстания и мужеством отчаяния.

20 лет тюрьмы — это страшно. Знакомый Батенькова писал: «Умному, образованному, глубоких чувств человеку просидеть двадцать лет в четырех стенах, без огня, без бумаги, без книг и не говоря ни слова — ужасно!»[112] Но ведь два десятилетия — не вся жизнь.

Батеньков был арестован 32 лет и успел к тому времени стать героем военной кампании 1813–1814 годов, выдающимся инженером, правоведом, крупным администратором. В 1846 году из равелина он проследовал в сибирскую ссылку, где переводил, писал, общался с товарищами.

Батеньков дожил до амнистии 1856 года и, возвратившись в Европейскую Россию, активнейшим образом отозвался на революционную ситуацию 1859–1861 годов, выступал с резкой критикой грабительской крестьянской реформы. Мировоззрение деятеля 1820-х годов в 60-е годы оказалось в чем-то близким и даже родственным революционно-просветительским взглядам Чернышевского. И не выглядела бы судьба нашего героя столь волнующей сегодня, если бы не представлял он интереса как революционный мыслитель, истинный патриот своей Родины и борец за народные права.

Кроме опубликованного литературного наследства Батенькова и воспоминаний о нем, исследователям остались бумаги его личного архива. 7358 листов, 14 картонов, 506 единиц хранения составляют документы Батенькова за 1816–1863 годы. Они находятся в Отделе рукописей Государственной библиотеки имени В. И. Ленина. Среди них черновые автографы оригинальных произведений, заметок, очерков, мемуаров, статей, письма фондообразователя (так на языке историков-источниковедов называется человек, чьей собственностью некогда являлся личный документальный фонд), хозяйственные описи, переводы Батенькова, письма к нему — 1300 писем 176 корреспондентов. Переписывались с нашим героем 14 декабристов, известные литераторы, государственные сановники и ученые. Его письма сохраняли адресаты: Якушкины, И. И. Пущин, С. П. Трубецкой, М. И. Муравьев-Апостол, Е. П. Оболенский, М. А. Корф, Елагины-Киреевские. Вчитываясь в архаичные, громоздкие фразы, вникая в истинный смысл информации через закодированные имена, шифр событий, намеки, недосказанности, чувствуешь страсти давно ушедших дней, прикасаешься к атрибутам истории, ощущаешь дыхание прошлого. Неопубликованное вносит существенные коррективы, дополнения, а то и прямо противоречит тому, что было известно до сих пор.

Мы уже привели несколько документов, извлеченных из стойкого забытья. Дальнейший рассказ о Гаврииле Степановиче Батенькове представит сплав материалов рукописей и публикаций, свидетельств самого героя и его современников.

* * *

12

Гавриил Степанович Батеньков родился в Сибири 25 марта 1793 года. Он был младшим ребенком в семье обер-офицера. Мать его происходила из мещан. Батеньков окончил Тобольское уездное, затем Военно-сиротское училище. Одним из его первых наставников оказался отец Дмитрия Ивановича Менделеева.

С детства Гавриил Степанович отличался недюжинными способностями, страстью к чтению, проявлял склонность к математике и писал стихи. В 1809 году его отвезли в Петербург, где он с большим прилежанием; и успехами учился в первом кадетском корпусе. 21 мая 1812 года он был выпущен из корпуса и в звании прапорщика определен в 13-ю артиллерийскую бригаду.

В корпусе юный Батеньков подружился с Владимиром Федосеевичем Раевским. Семнадцатилетних кадетов волновали мысли о свободе народа, равенстве всех сословий перед законом, о конституции для России. — «Мы развивали друг другу свободные идеи и желания наши. С ним в первый раз осмелился я говорить о царе, яко о человеке, и осуждать поступки с нами цесаревича… Идя на войну, мы расстались друзьями и обещались сойтись, дабы в то время, когда возмужаем, стараться привести идеи наши в действо»[113],— рассказывал Батеньков на следствии. Итак, смысл и цель грядущей жизни-молодые люди пытались определить еще на школьной скамье.

В 1813–1814 годах Батеньков участвовал во взятии Кракова и Варшавы, отличился при Магдебурге, — получил 10 штыковых ран под Монмиралем, дрался в предместье Парижа, на улицах Монмартра. В 1815 году он служил в частях генерала Дохтурова и участвовал в блокаде города Меца. За отличие в боях получил орден Владимира 4-й степени с бантом.

В действующей армии у Батенькова появился новый друг — Алексей Андреевич Елагин. Офицеры увлеченно изучали западную философию, европейские конституции, историю революции в Англии и Франции. Еще в период военных действий вместе с Елагиным Батеньков вступил в масонское братство. Масонские общества были, по утверждению Батенькова, «человеколюбивы, в лучших членах своих умны, нравственны, чужды суеверия, друзья света»[114].. Они же, согласно его собственному заявлению, могли «служить источником разнородных тайных обществ, идущих по другому направлению»[115]. Он оказался членом Петербургской ложи «Избранного Михаила». Туда же входили будущие декабристы: Ф. Н. Глинка, Н. А. Бестужев, братья Кюхельбекеры, друг Пушкина А. И. Дельвиг, литератор Н. И. Греч.

В 1816 году, не поладив с военным начальством, возмущаясь муштрой, формальностями и тупым педантизмом, воцарившимся в армии, Батеньков в чине поручика вышел в отставку. Он блестяще сдал экзамены при институте инженеров путей сообщения и отправился в Западную Сибирь, получив звание управляющего 10-м округом путей сообщения. Батеньков осел в Томске, строил мост через реку Ушайку, существующий и поныне, мостовые, бассейны, составлял проекты укрепления берегов Ангары. Он снискал славу способного инженера.

Однако жизнь его складывалась неблагоприятно. Среди сибирского чиновничества процветало взяточничество, казнокрадство. Батенькова травят, строчат жалобы на него военному генерал-губернатору И. Б. Пестелю — жестокому коварному набобу, напоминающему подобного героя из радищевского «Путешествия…». 26 марта 1819 года Батеньков писал Елагиным: «…Все и вся восстало на меня… Я почувствовал всю силу цепей и узнал, каково жить в отдаленных колониях»[116]. «…1819 г. ужасной для меня, я лишился всего — нет уже моей матери, и Сибирь, с которою прервались, таким образом, все сердечные связи, сделалась для меня ужасною пустынею, темницею, совершенным адом… Служба состояла в неравной борьбе, лютой и продолжительной»[117].

Одиночество, разочарование, тоска становятся неразлучными спутниками молодого томского инженера. И кто знает, к какому печальному результату они бы его привели, если бы не появление в Сибири Михаила Михайловича Сперанского.

Назначенный весной 1819 года на место Пестеля, «прощенный» Сперанский выехал из ссылки, где находился в течение семи лет под тайным полицейским надзором. Этот выдающийся государственный деятель, либерал, пропагандист конституционного правления, был приближен к престолу и обласкан в начале царствования Александра I, игравшего роль просвещенного монарха. Сперанский составил «план государственных преобразований», являвший преддверие к парламентарной системе, освобождению крестьян, уничтожению сословий. Консервативное дворянство увидело в этом плане революционную заразу и прямую угрозу своему экономическому и политическому господству. Слепая ненависть к вельможе из поповичей оказалась столь велика, что Сперанский превратился в объект клеветы, инсинуаций, ложных доносов. Одним из ярых врагов «плана государственных преобразований» считали придворного историографа и автора сентиментального повествования о «Бедной Лизе» Николая Михайловича Карамзина. Ненависть его к Сперанскому была начисто лишена каких-либо чувствительных ужимок. «Карамзин любил выказывать Сперанского простым временщиком»[118],— вспоминал позднее Батеньков в одном из частных неопубликованных писем.

В начале 1812 года, перед Отечественной войной, лицемерный Александр пожертвовал Сперанским: он не был более ему нужен — поповича убрали, обвинив в измене. «Великий реформатор», по словам Чернышевского, «не понимавший недостаточности средств своих для осуществления задуманных преобразований»[119], получил возможность в течение 7 лет вынужденной праздности обдумывать на берегу Волги другие средства к достижению гражданских и политических свобод и разновидности собственной тактики. Он обращался из Нижнего с льстивыми письмами к Аракчееву, одобрял Священный союз и военные поселения. В 1819 году, напуганный баснословными размерами хищений в Сибири, царь послал Сперанского управлять краем. Чудовищные злоупотребления вскрывались уже на пути. Сперанский писал дочери: «Если бы в Тобольске я виновных отдал под суд, то в Томске мне оставалось их только повесить»[120].

6 июня 1819 года в город Белев Тульской губернии чете Елагиных приходит письмо из Тобольска. «Сибирь должна возродиться, должна воспрянуть снова, — читают они пылкие строки друга. — У нас уже новый властелин, вельможа доброй, сильной, и сильной только для добра. Я говорю о ген. — губерн. Мих. Мих. Сперанском. Имея честь приобрести его внимание, я приглашен сопутствовать ему при обозрении Сибири в качестве окружного начальника путей сообщения»[121].

Последующие письма Батенькова наполнены новыми признаниями. Они уточняют характер его взаимоотношений с правителем края. «С приездом в Сибирь Сперанского, — пишет Гавриил Степанович 25 сентября того же года, — я стряхнул с себя все хлопоты и беспокойства. В Тобольске было первое наше свидание и там же уверился я, что конец моим гонениям уже наступил. Все дела приняли неожиданной и невероятной оборот. Из угнетаемого вдруг сделался я близким вельможе, домашним его человеком, и приглашен в спутники и товарищи для обозрения Сибири…

…Ум его и познания всем известны, но доброта души, конечно, немногим… Я в таких теперь к нему отношениях, могу говорить все, как бы другу, и не помнить о великом различии наших достоинств»[122].

Вместе со Сперанским 26-летний инженер едет в Маймачин, Кяхту, Иркутск и собирается сопутствовать генерал-губернатору в обратном пути в столицу. 19 ноября 1820 года Батеньков свидетельствует в послании Елагину о духовной близости со Сперанским и глубокой преданности последнему: «Через два месяца намерен я оставить Сибирь. Гражданские мои отношения взяли некоторой странной оборот. Расположение Сперанского возросло до значительной степени, он привык ежедневно быть со мною. Редкость людей в нашем крае доставила мне большое удобство совершенно обнаружить ему мое сердце — и он нашел его достойным некоторой преданности»[123].

При той дружбе со Сперанским, которая демонстрируется в письмах, Батеньков не мог не делиться с ним мыслями об общественном устройстве России, не рассказывать о связях с людьми, жаждущими деятельности и открытой борьбы в пользу освобождения народа. Ведь, как утверждал Гавриил Степанович уже стариком, «либеральное мнение мне было по душе и укоренилось в ней с самого детства… Благородное не могло не нравиться юному, пылкому чувству»[124].

На следствии Батеньков признавался: «В 1819 году сверх чаяния получил я три или четыре письма от Раевского. Он казался мне как бы действующим лицом в деле освобождения России и приглашал меня на сие поприще»[125].

Но если Батеньков получал из Кишинева от былого корпусного товарища подобные послания, то беседы о содержании их, так же как и о сочиняемом вместе с новым генерал-губернатором Сибирском уложении могли стать предметом разговоров со Сперанским на пути в Кяхту и во время совместной дороги в Петербург. Обстоятельства, во всяком случае, тому очень способствовали.

Один из последних биографов Батенькова, историк В. Г. Карпов считает, что Сибирский комитет с его чиновничьим аппаратом, состоявшим из единомышленников Сперанского, задумано было создать в духе некогда отвергнутого и опороченного реакционерами «плана государственных преобразований». А если принять во внимание программу одной из первых тайных декабристских организаций — Союза Благоденствия, действовавшего как раз в эти годы и предусматривавшего посильное использование всех легальных и нелегальных, форм борьбы, то напрашиваются выводы и о связи самого Сперанского с этим «Союзом», и о связи с ним же молодого Батенькова.

Гавриил Степанович оказывается в северной столице осенью 1821 года. Он поселяется в доме Сперанского, но с 1822 года начинает работать у А. А. Аракчеева, назначенного председателем Сибирского комитета. Его административные функции не ограничиваются ведением сибирских дел. Вдруг проникшийся к Батенькову симпатией, жестокий и тупой временщик делает молодого чиновника членом Совета военных поселений. Батеньков переезжает в Грузино, в Новгородскую губернию. И это настойчиво советует ему Сперанский.

С конца 1821 года по ноябрь 1825 года жизнь инженера и преуспевающего администратора полна неясностей и загадок. Смысл его поступков, действий и мыслей зачастую противоречив. По воззрениям Батеньков явно в оппозиции к самодержавию. Вспоминая о времени, предшествовавшем 14 декабря, он рассказывал много позже о собственных политических настроениях и настроениях передовой части русского общества вообще: «Чувствовалась невыносимая тяжесть и было мнение, что тиранов многих представляла история, но деспота, подобного победителю Наполеона, превозносимого всей Европой, не бывало. Он не приводил в трепет душу, не давил ее (вероятно, Батеньков, употребляя данные глаголы, имел в виду александровского преемника. — Н. Р.) и все же напугал всех до безмолвия»[126].

В другом месте Батеньков высказывал оригинальную мысль об отношении к царю «без лести преданного» Аракчеева. Так как он был близок к учредителю военных поселений, интересно прислушаться к его мнению. «Об Аракчееве думают, что он был необыкновенно как предан Александру, — никто теперь и не поверит, ежели сказать, что он ненавидел Александра, а он именно его ненавидел… Павлу он был действительно предан, а Александра он ненавидел от всей души и сблизился с ним из честолюбия»[127].

В поздних письмах и беседах Батеньков дал уничтожающие характеристики императора и его первого холопа, описание общественных настроений в Петербурге. «В сие время Петербург был уже не тот, каким оставил я его прежде за 5 лет. Разговоры про правительство, негодование на оное, остроты, сарказмы, встречающиеся беспрестанно, как скоро несколько молодых людей были вместе»[128], — читаем и в его показаниях.

Теперь правитель сибирских дел бывает в столице наездами, встречается с петербургскими интеллектуалами, литераторами, военными, учеными, а потом снова отбывает в вотчину временщика. Он обедает у Аракчеева, подходит к ручке его вальяжной любовницы Настасьи Минкиной, видит около нее согбенных в дугу, заискивающих вельмож. И когда гости и служащие Аракчеева пьют французские вина и вкушают деликатесы, слышит, как раздаются истошные крики избиваемых дворовых.

Во время путешествия по местам аракчеевских преобразований у Батенькова рождается неотступная мысль о том, что «военные поселения представили… картину несправедливостей, притеснений, наружного обмана, низостей — все виды деспотизма»[129]. Гуляя вечерами в грузинском парке, на аракчеевской земле, правитель дел Сибирского комитета, — возглавляемого царским любимцем, член Совета военных поселений обдумывает конституцию для России и предчувствует необходимую близость революционного взрыва: «Все с одной стороны не располагало любить существующий порядок, а с другой же думать, что революция близка и неизбежна»[130],—прямо признавался Батеньков следственной комиссии.

В «Обозрении государственного строя», составленном в тюрьме в марте 1828 года, Г. С. Батеньков заключал: «…переменою образа правления удобно можно доставить народу величайшие благодеяния и приобресть его любовь и благодарность; с другой же стороны каждому сыну Отечества не могло не казаться горестным столь бедственное его состояние, угрожавшее самым падением»[131].

Честолюбия. Батеньков не был лишен и, как он сам свидетельствовал, «в генваре 1825 г. пришла мне в первый раз мысль, что поелику революция в самом деле может быть полезна и весьма вероятна, то непременно мне должно в ней участвовать, и быть лицом историческим»[132]. Батеньков видел себя в роли будущего государственного деятеля преображенного Отечества: «Военной славы я не искал: мне всегда хотелось быть ученым или политиком… Мысли о разных родах правления практическими примерами во мне утвердились, и я начал иметь желание видеть в своем Отечестве более свободы»[133].

Сколь далеко зашел бы он сам в своих политических мечтах и прожектах, ежели бы случай не свел его близко с членами Тайного общества, сказать трудно. Одно ясно, что по образу мыслей он оказался вполне готов принять и разделить декабристскую программу. А личные и служебные обстоятельства сложились так, что Рылеев, Бестужевы, Трубецкой стали его единственным духовным прибежищем.

* * *

13

10 сентября 1825 года дворовые убили в Грузине Настасью Минкину. 14 ноября на Батенькова поступил анонимный донос. С истинным удовольствием для себя подал бумагу удрученному графу Аракчееву начальник штаба военных поселений П. А. Клейнмихель, ненавидевший талантливого инженерного полковника. Подозревали, что автором доноса был некто Иван Васильевич Шервуд, перед этим уже сообщивший императору о тайном революционном союзе на Украине. Доносчик исходил негодованием: «Тогда как все почти изумлялись и считали происшествие сие ужасным поступком… он (Батеньков. — Н. Р.) о покойной Настасье Федоровне… столько распространялся в самых язвительных насмешках, что человеку благородному, мыслящему невозможно слышать без досады»[134].

Результаты не заставили себя долго ждать. В письме от 23 ноября 1825 года к Елагину читаем: «От всех дел по военным поселениям я уже решительно уволен»[135]. 27 ноября Батеньков оказался на именинном обеде у Кондратия Федоровича Рылеева; разговоры на обеде были позднее представлены несколькими подследственными и расценены Верховным уголовным судом как преступные действия против власти. Четыре дня понадобилось Батенькову, чтобы из сотрудника Аракчеева превратиться в члена революционной организации.

Ему поставили в вину каждое неосторожное, сказанное в запальчивости слово, размышление вслух, молодой задор. Все превратили в дело, в практический план, в твердую цель. Рассуждения, подогретые соответствующими атрибутами именинного обеда, желанием произвести впечатление, отчаянным настроением после полной отставки, возвели в степень. И в «Донесении следственной комиссии» он уже фигурировал как опасный преступник, деятель, вдохновитель. К его же квалификации меры собственной вины пинкертоны Николая I отнеслись с совершенным недоверием и утверждали: «Он сам сочинял планы собственного тайного общества, прежде чем присоединиться к декабристам»[136].

А. Д. Боровков — секретарь следствия, составитель «Алфавита декабристов» в своих «Записках» характеризовал Батенькова следующим образом: «Гордость увлекла Батенькова в преступное общество: он жаждал сделаться лицом историческим, мечтал при перевороте играть важную роль и даже управлять государством, но видов своих никому не проявлял, запрятав их в тайнике своей головы. Искусно подстрекал он к восстанию; по получении известия о кончине императора, он провозгласил, что постыдно этот день пропустить… В предварительных толках о мятеже он продолжал воспламенять ревностных крамольников, давал им дельные советы и планы в их духе, но делом никак не участвовал. Ни в полках, ни на площади не являлся; напротив, во время самого мятежа присягнул императору Николаю»[137].

В «Донесении…» подчеркивалось: «полагали, что г. Батеньков имеет на значительных в государстве людей влияние, которого он не имел никогда. Потому льстили его чрезмерному самолюбию и каждое слово его казалось им замечательным»[138].

Батеньков настаивал только на вольных разговорах, отрицал формальное принятие в общество, отговаривался незнанием его программы, предначертаний его конкретных действий и существа его политических идеалов, утверждал неожиданность обстоятельств, в которые оказался впутан. К. Ф. Рылеев, А. А. Бестужев-Марлинский, князь С. П. Трубецкой, П. Г. Каховский, В. И. Штейнгель, напротив, показывали на него. Знавшие его лично декабристы утверждали, что хотели сделать его правителем дел Временного революционного правительства, что прислушивались к его практическим советам, в произнесенных им речах пытались узреть руководство к действию и благословение тайной революционной организации высокопоставленным другом Батенькова — Михаилом Михайловичем Сперанским.

Трубецкой и Каховский вынуждены были прямо задеть Сперанского: они говорили о связи декабристов с государственным деятелем через Батенькова.

В конце 50-х годов, незадолго до смерти, конструируя свои воспоминания уже после амнистии, осторожный, умный и преследуемый укорами совести и призраком суда истории, Трубецкой хотел сместить акценты. Он выдавал за истинные следующие показания: «Требовали, чтобы я доказал, что Батеньков принадлежит к Тайному обществу, и говорили, что девятнадцать есть на то показаний. Я отозвался, что доказать о принадлежности Батенькова не могу, потому что не знаю, чтобы кто его принял и сам никогда не говорил с ним ой обществе. Что я с ним очень мало был знаком, что раз я разговаривал с ним, перед 14 числом, о странных обстоятельствах, в которых тогда было наше Отечество… и не нужно было принадлежать к Тайному обществу, чтоб разговаривать о таком предмете, который так много всех занимал»[139].

Но истина из-под пера Трубецкого появилась слишком поздно. Тогда же, после ареста, в обстановке строгой изоляции, искусно нагнетаемого следствием и самим царем ужаса заключенных, их растерянности и под влиянием демагогии Николая Павловича события недавнего прошлого приобретали в освещении некоторых искаженный, гипертрофированный, фантастический характер. Длительное истязание допросами, запугиванием, личными подачками, обещаниями, шантажом делало свое дело. Батеньков и сам был сбит с толку. Его собственные показания противоречили одно другому. Следствие констатировало: «Даже при начале допросов он долго уверял, что намерения заговорщиков были ему несовершенно известны; что он считал их невозможными в исполнении, почти не обращал на них внимания; что чувствует себя виновным в одних нескромных словах и дерзких желаниях; но множество улик, а, может быть, упреки совести, наконец, превозмогли притворство; он полным искренним признанием утвердил свидетельство других»[140].

Это «утверждение свидетельства других» фактически заключалось в ранее приведенном знаменитом заявлении от 18 марта 1826 года и в обращении от 30 марта того же года к царю: «Вина моя в существе ея проста: она состоит в жажде политической свободы и в кратковременной случайной встрече с людьми, еще более исполненными сей же жажды»[141].

Что касается Сперанского, то какое-либо прямое отношение последнего к деятельности общества, а тем более к вдохновению этой деятельности, Батеньков, согласно сохранившимся материалам, категорически отрицал.

За «жажду свободы» и определение выступления 14 декабря как первого опыта революции политической Батеньков был водворен в каменный мешок. Его осудили по III разряду на 15 лет каторги, «обвинили в законопротивных замыслах, в знании умысла на цареубийство и в приготовлении товарищей к мятежу планами и советами»[142]. Он не разделил судьбы единомышленников — его не отправили в сибирские рудники, и он не исполнял требований некогда им составленного в Сибирском уложении устава о ссыльных. Нет, он был заживо погребен и так и не ответил на вопрос, жертва ли он сговора, капризной случайности или собственной тактики. Современники его тоже не представили по этому поводу неопровержимых доказательств, убедительных фактов и бумаг. К истории так и не раскрытой до конца тайны батеньковской судьбы нам бы лишь хотелось прибавить строки письма жителя Алексеевского равелина, адресованные его родственнику Ф. Н. Муратову 21 января 1862 года: «Увлеченный большою бурею и запутанный мудреными обстоятельствами, я довольно уже, — можно сказать — беспримерно страдал… В настоящее же время убеждения и образ мыслей не составляют преступления и предмета розысков»[143].

Итак, Батеньков инкриминировал сам себе только мысли и убеждения, но мысли превратились в действие, когда он из крепости стал бросать вызовы царю.

* * *

14

Его взяли 28 декабря, через две недели после восстания. Он был на вечере у петербургского знакомого. Стоял в окружении мужчин и дам, блистал сарказмами, парадоксами, остротами. Сообщили: приехал фельдъегерь! И он сказал: «Господа! Прощайте! Это за мной». Батенькова увезли. Состоялись еще одни политические похороны. Петербург цепенел от массовых арестов.

* * *

15

20 лет 1 месяц 18 дней — каменный серый мешок: 10 аршин в длину, 6 — в ширину, тусклый свет из крошечного окошка у самого потолка, на голом щербленом столе — библия. За стеной, словно изваяния, стоят два караульных, следят за арестантом и друг за другом. На вопрос: «Который час?» — более сердобольный, наконец, моргнув покрасневшими от усталости веками, отвечает: «Не могу знать-с». Фамилия «секретного арестанта № 1» на обложке дела была нарочно перепутана. Настоящее имя его знали лишь шеф III жандармского отделения и комендант Петропавловской крепости.

Спустя 10 лет в равелине появился «секретный арестант № 2» — организатор тайного общества «Русские рыцари» П. Г. Карпов. После 16 лет тюремного «досуга» он скончался в больнице для умалишенных. «Секретные» не ведали ничего ни о мире, ни друг о друге; мир не ведал о них.

«Пробыв 20 лет в секретном заключении во всю свою молодость, не имея ни книг, ни живой беседы, чего никто в наше время не мог пережить, не лишась жизни или, по крайней мере, разума, я не имел никакой помощи в жестоких душевных страданиях, пока не отрекся от всего внешняго и не обратился внутрь самого себя»[144],— писал Батеньков историку С. В. Ешевскому.

Однако в перьях и бумаге арестанту не отказывали. «Дозволить писать, лгать и врать по воле его», — распорядился Николай. И Батеньков писал самодержцу в 1835 году, через 9 лет после суда: «Меня держат в крепости за оскорбление царского величия. У царя огромный флот, многочисленная армия, множество крепостей, как же я могу оскорбить? Ну что, если я скажу, что Николай Павлович — свинья — это сильно оскорбит царское величие?»[145] В другом письме тому же «величеству» узник провозглашал: «И на мишурных тронах царьки картонные сидят»[146]. За глухими стенами он сочинил гимн свободе:
О, люди! Знаете ль Вы сами,
Кто Вас любил, кто презирал.
И для чего под небесами
Один стоял, другой упал?
……………………………
Вкушайте, сильные, покой,
Готовьте новые мученья!
Вы не удушите тюрьмой
Надежды сладкой воскресенье…[147]

Эта песня секретного арестанта была опубликована потом в Вольной типографии Герцена — Огарева. «Одичалый» — называлась она.

Батеньков притворялся сумасшедшим: «Думал, попаду в сумасшедший дом — там все-таки люди»[148]. Но крепостной врач отсылал шефу жандармов медицинские заключения: «Он намеренно производит перед начальством о себе мнение, будто он теряет или потерял рассудок»[149].

Батеньков объявлял голодовки, в 1828 году 5 дней не брал куска хлеба, отказывался от воды — хотел умереть от истощения. Тот же проницательный эскулап констатировал попытку умышленного самоубийства.

В архиве Государственного Исторического музея в 282-м фонде декабристов хранится секретное донесение коменданта Петропавловской крепости Сукина генералу А. X. Бенкендорфу. Оно помечено 27 марта 1828 года. «Я был в Алексеевском равелине у декабриста Батенькова и при кратком разговоре о неприятии никакой пищи слышал говоренные им в исступлении слова, показывающие человека в уме помешанного (если только произнесены они были непритворно, ибо при первоначальном с ним разговоре он никакого исступления не показывал)»[150].

Семь лет узника не выпускали гулять даже в коридоре; девятнадцать лет он сличал тексты библии на разных языках. Примерный христианин, Николай Павлович единственно ее дозволил «государственному преступнику» для чтения. В январе 1845 года Батеньков обратился с письмом к коменданту крепости: «Библию я прочёл уже более ста раз… Для облегчения печальных моих чувств желал бы я переменить чтение»[151].

«Царю было угодно забыть Батенькова в Алексеевском равелине не только на 15 лет, назначенных по конфирмации, но и еще на 5 лишних лет»[152],— писал историк царской тюрьмы М. Гернет.

В обветшалую тетрадь заносил узник обрывки мыслей: «Я весь предался моему предмету, то есть устремил все силы к обозрению, как это есть, что царство существует, и как это возможно, что слово немногих людей действует на миллионы»[153].

В 1844 году после смерти Бенкендорфа шефом жандармов был назначен Алексей Федорович Орлов — любимец императрицы Александры Федоровны. Он приходился родным братом опальному московскому льву и участнику первых тайных революционных организаций Михаилу Орлову. Новый шеф жандармов был в родстве с М. Н. Волконской.

В самой крепости также произошли изменения. Управление оплотом империи было вверено новому коменданту — Ивану Никитичу Скобелеву. Человек, имевший слабость к изящной словесности, друг Греча, сам из простолюдинов, начавший службу солдатом, он был сердоболен, хотя и незамысловат.

«В 1844 году дали ему (Батенькову. — Н. Р.) газеты. Он бросился на них с жадностью… каково должны идти дела в государстве, где Николай Тургенев в изгнании, Батенков в душной темнице, другие умные, опытные и даровитые люди в Сибири, а Клейнмихель и Вронченко — министры. Диво ли, что у нас дела идут наперекор уму и совести!»[154].

Скобелев написал князю Орлову докладную об увеличении пайка «секретному арестанту № 1» Алексеевскою равелина Гавриилу Батенькову.

«Батеньков… Батеньков… Погодите, Батеньков». Теперешний шеф жандармов отлично знал когда-то офицера, военного героя, потом инженера, потом чиновника, правителя дел Сибирского комитета, вдруг таинственно уволенного Аракчеевым от всех должностей. Он помнил высокого, сухощавого, темноволосого человека, с тонкой грибоедовской улыбкой, остроумного, заразительно веселого. Батеньков! Оказывается, канувший в Лету мятежник жил второй десяток лет «на брегах Невы» с постоянным адресом. Боже мой!.. И у Орлова было сердце.

«Бумаги мои никто не читал до вступления Орлова, — рассказывал Батеньков уже незадолго до смерти. — Он и разобрал их. Потому с 1844 года совершенно переменилось мое положение. Граф назначил от себя деньги на мое содержание, выписал мне газеты и журналы и объявил, что он будет посещать меня как родственник, тем самым и дал уже значительность»[155]. Правда, свидетельства о том, чтоб главный жандарм «посетил» каземат, не имеется, но в январе 1846 года он составил записку Николаю: «Все соучастники в преступлении Батенькова, даже более виновные, вот уже несколько лет освобождены от каторжных работ и находятся на поселении, тогда как он остается в заточении и доселе»[156].

Но ведь заключенный общественно опасен — он страдает душевным заболеванием, возразил Николай. Скобелев и Яблонский — смотритель равелина, ответили рапортом, что Батеньков совершенно здоров.

И вот 14 февраля 1846 года в 6 часов вечера Гавриила Степановича Батенькова в сопровождении жандарма посадили в повозку. Он увидел сумеречное зимнее небо, черные силуэты голых деревьев, обледенелую Неву и будто замерший город. Орлов и Скобелев не хотели скомпрометировать царя, боялись толков: «Дозволить Батенькову жить во внутренних городах России — неловко не потому, чтобы он был опасен, но по тому влиянию, которое могут произвести рассказы о его двадцатилетнем заключении: здесь подобные явления неизвестны и будут судиться превратно»[157] — доносил комендант Петропавловской крепости. Все происходило как в народной пословице: бьют и плакать не дают.

Повезли в Сибирь. Конвоир получил строжайшую инструкцию: «Во время пути никуда не заезжать и не дозволять арестанту отлучаться; наблюдать, чтоб он ни с кем не имел разговоров ни о своей жизни, ни даже о своем имени, равно и самому конвоиру уклоняться от всяких вопросов насчет препровождаемого арестанта»[158]. Итак, тайна в тайне спрятана за тайной. Утром, когда на станции перепрягали лошадей, секретный арестант вдруг выскочил из повозки и бросился целовать женщину. Незнакомка остолбенела от ужаса. Перед ней стоял пожилой изможденный человек с жесткими сединами, по его впалым щекам катились слезы, в глазах застыло непередаваемое страдание, а на плечи была накинута дорогая волчья шуба, крытая сукном — презент из фондов III отделения на дальнюю дорогу…

Вскоре Батеньков напишет знакомым: «Я… снова увидел люден, как из гроба вставший. Все мои чувства — психическая редкость. Понятия переступили время и пространство. Многолетний быт вижу вдруг… Жадно смотрю на женщин. Неестественная разлука с матерями, супругами, сестрами, невестами произвела во мне такую к ним нежность…»[159].

Ближайшие друзья Батенькова, Елагины, вспоминали: «Когда Батеньков проезжал через Москву, то упросил своего провожатого (жандарма) заехать в дом Елагиной у Красных ворот; но, к несчастью, все семейство было в то время в деревне, дом был пуст. Батенькову было запрещено писать, каждое его письмо должно было идти на цензуру в Петербург, и он принужден был проехать дальше, никому не дав знать, что он еще жив»[160].

Мария Николаевна Волконская, познакомившись в Сибири с узником Алексеевского равелина, рассказывала: «По выходе из заключения он оказался совсем разучившимся говорить: нельзя было ничего разобрать из того, что он хотел сказать; даже письма его были непонятны. Способность выражаться вернулась у него мало-помалу. При всем этом он сохранил свое спокойствие, светлое настроение и неисчерпаемую доброту; прибавьте сюда силу воли, которую Вы в нем знаете, и Вы поймете цену этому замечательному человеку»[161].

Царское правительство пыталось упрятать Батенькова подальше, ограничить его общение с людьми, избежать гласности беспримерного эпизода. Декабрист не мог не чувствовать трогательную «заботу» жандармов:

«В обстоятельствах моих только и приметно, что боятся и принимают меры, чтобы я чего-нибудь не написал: не слишком заботясь, впрочем, ежели от меня что-нибудь останется, лишь бы не шло в огласку в настоящее время»[162].

В 1848 году к Батенькову обратился из Олонков друг юности Владимир Федосеевич Раевский: «Много перестрадал я за тебя. Эта неизвестность, тайна у дверей, мысль, что никто в мире не знает, где я, что я — тяжелей всего в заключении. 20 лет! О, друг мой, понимаю твою гробовую жизнь!»[163]

Забежим несколько вперед. В 1859 году впервые после ареста Батеньков посетил Петербург. В «Северной Пальмире» как раз торжественно открывали памятник «в бозе почившему» императору Николаю, и когда-то вступивший с Николаем I в единоборство старый декабрист в частном письме сообщал с иронией: «При мне было и открытие памятника: торжество вполне официальное и холодное. Сам я там не был, ибо едва ли не приводилось бы самому стать возле статуи и тем может быть заинтересовать толпу»[164].

* * *

16

В марте 1846 года Батеньков поселился в томской гостинице «Лондон». Весть о его приезде взволновала томичан. Былой житель Петропавловки стал славой сибирского города. Постепенно он возвращался к жизни: чтение, переписка, переводы, разговоры с людьми имели для него неизъяснимую прелесть.

Потом он купил близ Томска соломенную сторожку — крестьянский домик, работал, пахал землю.

В характере и поведении Батенькова замечали странности: он ел и спал не в обычное время, вдруг задумывался, углублялся в себя и тогда начинал ходить по комнате — 10 шагов туда, 10 шагов обратно — ни шагу больше, словно перед ним стояла невидимая стена. Иногда из его комнаты вдруг раздавался короткий пронзительный крик — он проверял себя, жив ли…

После 20 лет неведения к вдове его близкого друга декабриста А. А. Елагина пришло письмо, написанное знакомой рукой: «Уже мы состарились оба. Ты, верно, внуков обымаешь. Я навсегда одинок. Скоро промчались десятилетия. Кажется, что вчера еще хлопотали, заботились о будущем и не успели оглянуться, как оно уже все позади»[165].

Острым интересом к политике, истории общества, государственному устройству отмечена духовная жизнь Батенькова в годы сибирской ссылки. Его продолжают занимать проблемы, волновавшие самых передовых русских людей. В откровенных беседах с Евгением Ивановичем Якушкиным, посещавшим ссыльного декабриста, он высказывается относительно Крымской войны, осуждает принципы самодержавного правления, говорит об огромном положительном значении Тайного революционного общества. Судя по беседам с Батеньковым, записанным молодым Якушкиным и переданным в его письмах, старик, несмотря на жестокие удары судьбы и выпавшие на его долю испытания, остался настоящим гражданином своей Отчизны. Он внимательный наблюдатель, глубокий мыслитель. Оценивая методы борьбы деятелей 14 декабря, военную дворянскую революцию без народа и для народа, Батеньков произносит в 1855 году вещие слова: «Теперь идти этим путем уже невозможно, уже нельзя овладеть управлением так легко, как в наше время. Теперь может быть только одно средство и есть — пропаганда»[166].

В письме к тому же Якушкину от 25 марта 1855 года Батеньков очень резко выступает против государственной деспотии, размышляет о будущем страны. «Надежды трогают сердце, — пишет он о перспективах развития, — …необходимо было бы улучшить начала, не почитать Россию ограниченным поместьем и всех нас имуществом, не стремиться обратить его в военную силу и не полагать главным цементом уголовный кодекс, тюрьмы и арестантские роты»[167]. Это письмо известно лишь в рукописи, сохранился его автограф. 18 подобных батеньковских автографов, адресованных Евгению Якушкину в 1855–1863 годах, находим мы в Центральном государственном архиве Октябрьской революции.

Вчитываясь в нелегкий почерк, расшифровывая смысл иногда неуклюжих фраз, мы узнаем о главных сюжетах бесед на расстоянии: освобождение крестьян, конституция в России, осуждение тирании и вопрос о писании томским ссыльным мемуаров. Якушкин склонил многих «государственных преступников» написать о тайном союзе, о 14 декабря, о товарищах и о себе. Настойчиво склонял он к тому же и Гавриила Степановича Батенькова. И хотя последний противился, но, как доказывает переписка, ему пришлось уступить.

В данной связи в письме к А. П. Елагиной, находящемся уже в другом архиве — Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина, читаем: «13 января 1856 г… Все это время напрасно я ждал приезда Евгения Якушкина… Господь знает, что с ним случилось или что его задержало. Я по обещанию готовил ему несколько листов из моих записок и так убивал все время»[168].

Там же, в ссылке, Батеньков написал интереснейшие воспоминания о М. М. Сперанском для профессора Казанского университета С. В. Пахмана и в оценках этого деятеля совершенно солидаризировался со статьей «Современника», опубликованной в октябре 1861 года, которую приписывают Чернышевскому. Он обратился с письмом к Гоголю и получил ответ от великого писателя. В архивах Батенькова найден черновой автограф начала статьи о второй части «Мертвых душ».

Вот так после двадцати лет одиночного заточения самым активнейшим образом отзывался Батеньков из сибирского далека на живую жизнь России.

* * *

17

В сентябре 1856 года Гавриил Степанович Батеньков, 30 лет ожидавший распутывания мудреных обстоятельств и не переселившийся еще в мир иной, получил извещение об амнистии. Благо, собирать ему было нечего: имущество, дети, из-за отсутствия оных, его не задерживали, и он налегке отправился в Европейскую Россию.

В Белеве Тульской губернии, в 300 километрах от Москвы, Батенькова ждала семья его умершего друга — Алексея Андреевича Елагина: Авдотья Петровна Елагина — вдова товарища юности, ее сыновья и семьи последних. Уже давно имя секретного узника было для них овеяно героическими легендами. Весь елагинский клан писал ссыльному в Сибирь, ему помогали денежными средствами.

По пути в Белев Батеньков задержался на три дня в Москве и, предупрежденный III отделением, вынужден был поспешить покинуть вторую столицу. По смехотворным утверждениям жандармов, 63-летний старик представлялся политически опасным. С соответствующей отметкой в паспорте, тайно и явно опекаемый полицией, он проследовал в поместье друзей.

30 лет он не видел Авдотью Петровну Елагину, одну из образованнейших и очаровательнейших женщин своего времени. В 30–40-е годы завсегдатаями ее литературного салона в Москве у Красных ворот, так называемой «республики у Красных ворот», были Жуковский, Пушкин, Гоголь, Герцен, художник Федотов, профессор истории Грановский, молодой Иван Сергеевич Тургенев.

30 лет Авдотья Петровна не видела Батенькова. В ее памяти он остался блистательным остроумцем, весельчаком, героем военной кампании, преуспевающим другом Сперанского.

Наверное, в их чувствах когда-то была не только дружеская приязнь, но и скрытая, боящаяся себя обнаружить тайная влюбленность. Когда Батеньков был арестован, Елагина проявила такие смятение, тревогу и самоотверженную заботу, которые нельзя объяснить простой дружбой. И вот теперь он, старик, направляется в ее поместье. Батеньков, истерзанный волнением, пишет Елагиной: «Какое-то исступление шепчет мне, что я сам буду тебе противен, как означающий появлением своим время, страшность лишений и неспособный к утешению по крайней близости сочувствия. Поколебался даже в том, как быть, как тебя увидеть, как обнять Вас всех. Вещее сердце всю дорогу мешало спешить и остаюсь здесь на три дня, чтоб собраться с силами»[169].

Какая страшная и необычайная личная драма спрятана в его архивах, драма, главным героем которой является он один и только он!.. Наткнувшись на это письмо и несколько подобных ему, где прорывается крик души пишущего, думаешь о том, что документы фонда представляют ценность не только для историка общественной мысли — это сокровищница для романиста, поэта.

Вначале были радость встреч, восхищение перед вынесенными им испытаниями. Женщины целовали Батенькову руки, слушали его, словно пророка, и ждали от него политических и философских речений. Однако отсутствие позы, неприятие патетики и торжественности несколько озадачили его заочных знакомцев.

Жена Василия Алексеевича Елагина — сына друга Батенькова, некто Екатерина Ивановна Елагина-Мойер, явно смущенная, пишет своей московской приятельнице в ноябре 1856 года (письма эти, которых, за исключением одного, еще не касалась рука исследователя, мы обнаружили в семейном елагинском архиве): «Гавриил Степанович приехал ко мне на именины с Василием, не побоялся ужасной дороги… Я также нашла его изумительным, бодрым и свежим. Но, признаюсь одной тебе, первое впечатление неприятно подействовало — как-то слишком шутливым. Я говорю это одной тебе, даже мужу не сказала, мне странно показалось, что он говорит любезности, шутит… Люди, ничего не сделавшие (выделено мною. — Н. Р.), приучили меня к серьезности… Ведь он привык и жил в обществе Александровских дам, когда было на свете весело и в самом деле. С нетерпением жду я того времени, когда послушаю его серьезных речей и любопытных рассказов»[170].

Острая на язык, раздражительная и властная, молодая Елагина была поражена жизнелюбием Батенькова, любезностью, мягкостью, кажущейся будничностью. Оракула, героя в позе мрачного страдальца и прорицателя перед ней не оказалось. И великодушия Екатерины Ивановны не хватило даже на то, чтобы избежать искушения подвергнуть приехавшего к друзьям уколам словесных пик.

Елагиной не нравилось, что Батеньков не желает ввязываться в серьезный спор. Когда же восставший из гроба высказал свои мнения, она их не приняла, более того, разгневалась. Либеральная, мыслящая дама, тешившаяся собственным «народолюбием», пока оно не касалось практического изменения отношений с крепостными, Елагина резко не соглашалась с Батеньковым. Ей неприятно было, что он скептически относится к беспредметным разговорам о народоуправстве. «Декабрист по судьбе» считал, что народ может участвовать в управлении лишь при соответствующей подготовке к тому его политического сознания, при наличии определенного уровня культуры. Не разделял Батеньков и восторгов по поводу подготовки к крестьянской реформе. «Если коснется до него речь, он отвечает просто: Ну так освободи!.. Сколько я могла понять его, он хочет, однако, купить имение по соседству с Петрищевым для того, чтобы освободить»[171],— сообщала Елагина в письме к приятельнице 11 февраля 1857 года. Это письмо единственное было опубликовано в 1916 году в сборнике «Русские пропилеи». Охваченная страстью критицизма, та же молодая Елагина замечала: «Между тем, в нем очень сильно желание жить, действовать, знакомиться, проповедовать»[172]. Данное замечание чрезвычайно интересно. Оно показывает, что после 30 лет насильственного отчуждения от общества бывший каторжанин весьма преклонного возраста вернулся в Европейскую Россию полный кипучей энергии, гражданских идеалов, имея свои твердые и определенные убеждения, которые желал довести до сведения окружающих.

В 1857 году Гавриил Степанович переселился в Калугу, купил собственный домик на Дворянской улице. К Елагиным он теперь лишь наезжал летом и переписывался с ними. Он сохранил к ним теплые чувства, но не желал связывать себя нравственной зависимостью, находясь под их кровом.

Последние годы жизни декабриста (1857–1863) характеризуются его активным вмешательством в общественную жизнь. Он переписывался с товарищами по ссылке, писал воспоминания, статьи, замечания, записки: об истории Сибири, о роли железных дорог, статистики, о государственном праве и значении литературы. Они уготованы были не для ящика письменного стола. Батеньков посылал проекты в правительство, статьи — в журналы, участвовал в общественных обсуждениях крестьянского вопроса в Калуге. Революционер-разночинец Н. А. Серно-Соловьевич, петрашевец Н. С. Кашкин, декабрист П. Н. Свистунов, поэт А. М. Жемчужников — вот те, кому он высказывал свои мысли, кто слушал его.

Батенькова в городе знали. Он присутствовал на собраниях местного крестьянского комитета, читал всю популярную прессу, до него доходили удары герценовского «Колокола». Но Гавриил Степанович не ограничивался определенным практическим воздействием на общественную жизнь Калуги. Он побывал в Петербурге, Варшаве, хотел совершить путешествие в Европу. Познакомился с известными публицистами А. И. Кошелевым, А. С. Хомяковым, князем В. А. Черкасским, Аксаковыми.

После посещения в 1859 году Петербурга со свойственной ему мягкой, спокойной иронией Батеньков писал: «Эпоха переходная, все в какой-то нерешительности и ожидании, даже главные деятели. В общих чертах можно сказать, что все чувствуют необходимость реформ. Старики усильно пятятся. Молодежь забегает, а с низу неотразимый напор»[173].

Он встретился со своим былым приятелем Гречем, в котором, по выражению декабриста Штейнгеля, «добрые чувства едва ли когда-либо гостили»[174]. И Греч, смешав притворство с истиною, умолчание с откровенностью, вспомнил об этом визите в герценовской «Полярной звезде», где анонимно было напечатано его сочинение «Из записок одного недекабриста». «В 1859 г. приезжал он (Батеньков. — Н. Р.) в Петербург и я имел несказанное удовольствие с ним свидеться. Он сохранил свой ум, прямой и твердый, но сделался тише и молчаливее, о несчастии своем говорил скромно и великодушно и ни на кого не жаловался»[175]. Однако, настаивая на душевном примирении, Греч искажал правду. «Скромный и великодушный» Батеньков относительно продолжения надзора обращался в 1857 году с возмущением к самому царю.

Его тревожили и занимали судьбы народа, перспективы общественного развития. 48 черновых автографов по вопросам общественного и культурного развития России, написанных в период 50 — начала 60-х годов рукою Г. С. Батенькова, находятся в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина. Среди них две заметки по крестьянскому вопросу. На одной автор сам поставил дату—25 декабря 1857 года, другая, как свидетельствует анализ текста, — 1859 года.

Рассмотрение вопроса об освобождении от крепостной зависимости лишено корыстной сословной заинтересованности «калужского потомственного дворянина», каковым значился Батеньков в городском реестре жителей Калуги. Автор заметок напоминал ученого, исследующего состояние живого организма. Он определял диагноз, увы, не соответственно собственным идеалам и пожеланиям, а опираясь на объективное исследование практических, реальных возможностей. Он предвидел и сильные препоны освобождению со стороны помещиков, более того, панический, почти животный страх перед ним, неготовность правительства, паллиативность его мер и… он не верил в возможность крестьянской революции, так как народ не сознает своих интересов. Единственно, на что в какой-то мере уповал автор заметок — это на «сильный реагент… вольнодумный, политический»[176], то бишь на общественную мысль, на властителей дум, на их выступления в печати, на тех, кто пытался разобраться в судьбах народа с университетской кафедры. Они, по мнению Батенькова, могли бы оказать какое-то воздействие на ход дела, так как пробуждала, спящую мысль. И тем не менее, ждать серьезного эффекта от отмены крепостного права не приходится. Она лишь «обещает в последнем результате добрые плоды»[177].

В письмах к друзьям Батеньков раскрывал прямого адресата своих заметок. Он рассказывал, что собирается от своего лица и от имени калужских единомышленников передать проекты уже известному нам Алексею Федоровичу Орлову, в то время председателю Главного комитета по крестьянскому делу.

В послании Николаю Алексеевичу Елагину от 20 ноября 1858 года Батеньков повествует об обсуждениях в Калуге крестьянского вопроса: «Главный предмет наших вечеринок есть чтение печатных и письменных статей по крестьянскому делу, мнения часто расходятся, но в главном основании противоречия нет»[178]. Правда, если участники обсуждений на подобных дискуссионных «вечеринках» верили в реформу «сверху», в либерализм царя и в благие намерения просвещенных сановников, то Гавриила Степановича с самого начала околореформенной шумихи одолел устойчивый скептицизм. К либеральным поползновениям и власть имущих, и поместного провинциального дворянства он относился недоверчиво и насмешливо. 21 мая 1858 года писал он А. П. Елагиной: «Привязаться мне к мысли о превосходстве крепостного состояния над вольным было бы слишком каррикатурно, и не радоваться, что наступил уже невозвратный перелом, тоже нельзя. Но что мне делать, если я немного верю бюрократическому либерализму и не мог притти от него в безоглядный восторг»[179]. Что же касается дворянского «альтруизма», то последний вызывал у Батенькова лишь саркастические выпады. В письме от 14 января 1859 года к той же старой приятельнице Елагиной брошена реплика: «Теперь мы совсем утонули в деле эмансипации… куда ни покажись, только и толку, что о цене имений, об обязанной работе и о разрешении вопроса, каким образом можно быть Господином населенной вольными людьми территории»[180]. То есть, по Батенькову, почтенные помещики, желающие слыть великодушными освободителями, свою деятельность в губернских комитетах сводят к тому, что ломают головы, как, сделав номинально прежних крепостных вольными, содрать с них при этом семь шкур и остаться еще владельцами территории — земли, населенной освобожденными рабами.

Критицизм Батенькова не исчерпывается общими рассуждениями о правительстве и дворянах. Иногда он имеет конкретные адреса. Так, например, когда в переписке с Елагиными заходит речь о Якове Ростовцеве, старый сиделец Петропавловки с убийственной иронией и меткостью замечает, что-де Ростовцев «представляет Диктатора, либерального в угоду царю, но атакуемого со всех сторон»[181].

Особенно интересными становятся общественные раздумья Батенькова, когда он ведет беседу в письмах с Евгением Ивановичем Якушкиным, которого уважает, которому доверяет безраздельно и с демократическими симпатиями которого вполне солидаризируется.

Из Калуги в Ярославль, где служит сын декабриста, старик пишет не часто, не много, но каждое слово его эпистол исполнено значения. «Доброе семя пало на плохую землю и строевого на ней леса мы не дождемся. Так ли орлы летают? Так ли развивается решительный принцип? Когда солнце сияет, они думают — надо затворить окна и зажечь огарки»[182].

Крестьянский вопрос и его разрешение Г. С. Батеньков связывал со всей совокупностью проблем политической, культурной, социальной, нравственной жизни. Он высказывался в отдельных записках и письмах о насущных требованиях практики и теории законодательства, о народном просвещении, преобразовании управления, о судебных реформах и институте наказаний.

Гавриил Степанович писал в 1861 году о законодательстве, что «это заведение в настоящее время требует перестройки и великого гражданского мужества и решительного отсечения всех лисьих хвостов»[183]. «Время и жизнь народа требуют дальнейшего движения… Надобно внять критике»[184],— обращался бывший сотрудник «великого реформатора» Сперанского к барону Корфу, возглавившему «законоткацкую фабрику», то есть II собственную его императорского величества канцелярию. Главному канцеляристу императорской особы Батеньков прямо, без дипломатического забрала высказал мысль: «Россия не есть политическое (органическое) тело, а вотчина, в которой все должностные лица суть управители крепостного имения, а законы, вместо того, чтобы быть обобщениями действительности и положительным ее выражением, составляют только инструкции этим управителям в видах исключительной службы централизации»[185].

В архиве Батенькова сохраняется автограф на двух полулистах, исписанных с обеих сторон. Он датирован 11 ноября 1861 года — 25 января 1862 года. Калуга — помечено рядом с датой писания. Плод ли это уединенных размышлений или это произведение имело какое-то практическое назначение — неизвестно. Называется же оно «О шаткости правительственных мер». В записке речь идет о революционных выступлениях, под которыми разумеются антикрепостнические прокламации, деятельность Вольной печати, студенческие волнения. Автор записки убежден в обратных результатах системы наказаний, притеснений цензуры, лишения гражданских свобод. «Карательная машина скорее может порвать, нежели вовлечь в движение слабые нити»[186],— читаем мы его приговор. «Дело остается нерешенным даже и совершением казни»[187].

Другая не менее интересная заметка от 6 апреля 1862 года представляет черновик письма в редакцию консервативной газеты «Русский инвалид». Батеньков выступает в защиту «милостиво освобожденных» крестьян. Несмотря на архаизмы, сложный строй фраз, смысл заметки ясен. Автор обрушивается на ханжество освободителей, их демагогию, скрывающую беззастенчивый обман простого народа. Он защищает вескость и справедливость крестьянской аргументации, когда крестьяне отказываются подписывать уставные грамоты, навязанные им грабительским «Положением 19 февраля». «Из самых серьезных возражений крестьян против подписки ими уставных грамот было то, что они не принимали никакого участия ни прежде, ни ныне и не имели никакого понятия в предмете составления законов. Готовы только исполнить, что будет повелено, и, если, как говорят, что это и есть закон, то к чему служит их подпись?.. Не зная силы подписывать в таком большом деле, значит крепить себя в кабалу, которая может быть спрятана под наделом и вся после будет растолкована не в их пользу»[188].

Документы Батенькова, сосредоточенные в личном архивном фонде, представляют почву для разнообразных наблюдений, несут богатую неизвестную информацию, дают основания для выводов и обобщений. О выводах разговор будет в конце очерка, а об одном из наблюдений, пожалуй, можно сказать сразу после приводимых цитат из оригинальных произведений декабриста. Как показалось нам при изучении его бумаг, угасание физических сил их автора находилось в обратной связи с резкостью выражения его мыслей. Незадолго до смерти Батеньков позволил себе заявить о своих философских и политических воззрениях с предельной откровенностью. И если уже в упомянутых записках и письмах мы видели, как нагнетался его протест, как мысль его и перо касались вещей, о которых судить и рядить было не положено, то самая поздняя и обширная записка «О судебных преобразованиях», относящаяся к октябрю — ноябрю 1862 года, представила как бы квинтэссенцию философской и общественно-политической концепции нашего героя.

Судебные преобразования здесь лишь предлог для начала разговора о социально-экономическом устройстве России, о народе и значении просвещения, о революции и бунте, демократии, политических свободах, о роли печати в общественной жизни и нравственной возможности судить мысли и душу, о значении общественной критики и оппозиции. Документ интересен как наиболее красноречивый показатель системы взглядов декабриста.

Сам Батеньков выделяет в данной рукописи 12 тем, по поводу которых следуют его высказывания. Но 9-я и 10-я темы в автографе отсутствуют, и чему они были посвящены, остается неизвестным. Темы у Батенькова значатся как «листы», однако в ином таком «листе» на самом деле 10 листов в прямом смысле этого слова.

Записка с вычеркиваниями, правками, заметками на полях; ее составляют 54 страницы. Это плод интенсивного двухмесячного писательского труда.

Начинает Батеньков с нравственной стороны будто бы приветствуемых им судебных преобразований, способных служить к развитию гражданского самосознания, которое — вопрос будущего.

Вторая тема рукописи трактует «право бедности», зафиксированное в проекте судебных преобразований. Автор иронизирует над этим приятным «правом»: «Бедные и неимущие в селениях составляют меньшинство, в городах же, в нынешнем их у нас состоянии, большинство лиц… Здесь именно бедность — не только право, но и лишение прав (выделено мною. — Н. Р.). Бедный не может быть ни избирателем, ни избранным на должность… Богатым желательно и легко заниматься украшением и удобством своего города… Бедные же не пользуются ни тем, ни другим. Какое им дело до освещения города, когда ни одного луча не доходит в их захолустье. На что им фонтаны и водопроводы, когда обыкновенно они ходят на реку… В устройстве сообщений им нужны только пешеходные пути и позволение прокладывать тропинки»[189].

В 1862 году Батеньков поднимает еще новую для России проблему пауперизма, появившуюся вместе с возникновением буржуазных отношений. Не право бедности должен фиксировать правительственный документ, а «сами бедные должны быть, естественно, убеждены в равенстве своем со всеми перед судом»[190].

Автор записки особо останавливается на языке государственных реформ, языке законов, прямо связывая его с их смысловой сущностью. «При Александре I под пером Сперанского является рациональный аналитический слог, ясный, с силою определений, через который проглядывает сильный критический фон»[191] (выделено мною. — Н. Р.). «Преемник его граф Аракчеев развил преимущественно в своих регламентациях бюрократическую часть»[192]. Отсюда вытекает, что слог законодательства непосредственно отражает его политический смысл.

Многословие — обратная сторона бессмыслицы: «Бюрократия наша стала чудовищно плодовитою… взять любое гражданское дело, оно в нескольких томах на тысяче листов. И что же в нем? Главный предмет совершенно заслонен…»[193].

«Просто разговаривать с народом — дело трудное… Все это здесь сказано для того, чтоб обратить внимание на Диалектическую часть законодательства; взвесить, оценить важность слова… Мы не имеем нигде… такой убедительности, которая не требовала бы карательной поддержки»[194].

Ученик и сподвижник Сперанского, Батеньков считает законодательство одним из важнейших моментов общественной жизни.

«Законодатели бывают редки. Призвание их составляют кульминационные точки истории»[195].

К великим законодателям Батеньков безоговорочно относил Петра I. «Деяния его как человека подлежат истории и разного рода критике, но мысли как законодателя требуют внимания и глубокого изучения»[196]. В этом же разделе декабрист высоко оценивал институт мирового суда, созданного реформой, который ставил в ряд больших достижений российского законодательства.

Далее на 8 страницах следуют рассуждения о вреде и ненужности карательных мер в своде законов, о вреде ссылки как меры наказания. «История убеждает, — восклицает автор, — что действием уголовных кар в продолжение нескольких тысячелетий преступления не искоренены, и чем кары были жесточе, мстительнее и беспощаднее, тем более грубели и ожесточались нравы и ужаснее становились виды злодеяний»[197].

Задумываясь над вопросом соотношения законодательных акций властей и народа, к которому эти акции обращены, Батеньков писал: «Все дело в том, чтобы уметь видеть живой народ и уметь с ним объясняться… Ежели недоверие вошло в дух законов, тем менее можно ожидать и взаимного доверия, преданности и правильного действия, ибо ожидай только один отчаянный шаг»[198].

Батеньков говорил о действиях суда в 60-е годы: «Преследуя с низу, суд не в силах будет обнять всех обвиняемых… и ожесточится более на твердость убеждения, хотя, очевидно, не сообразную с требованиями власти, но тем не менее обнаруживающую лучшие качества человека»[199].

Лист 11 содержит ряд посылок о необходимости децентрализации правительственного управления, поглощающего, словно многоглавая гидра, местную инициативу. «У нас все лежит на правительстве и в нем самом. Областные учреждения не имеют самодеятельности. При каждом встреченном затруднении или недоумении, не решая сами ничего, делают представления, просят разрешений, громадно умножая бесплодную переписку. Отсюда возникло искусство должностных и частных лиц, заинтересованных замедлением дела, выдумывать и пускать в ход юридические препятствия. Уездные и губернские суды обратились в передаточные инстанции, лишенные власти и силы»[200].

К мыслям, изложенным в обширном документе, Батеньков присовокупляет и перевод из книги Джона Стюарта Милля «Основания политической экономии с некоторыми из их применений к общественной философии». Интересно, что Батеньков одновременно с Чернышевским (1861 г.) берется за перевод английского философа. Но если Чернышевский выбрал труд Милля, чтобы подвести под обстрел своей критики и буржуазную Европу, и самодержавно-крепостническую Россию, и субъективизм самого философа[201], то Батенькова в записке о судебных преобразованиях Милль интересует лишь в части его высказываний о государственной власти, и толкует он Милля с произвольностью соавтора.

«Чем даровитее поглотившая нравственные силы бюрократия, тем крепче цепи отупевшего народа, в том числе и членов бюрократии, ибо Правители такие же рабы Государственной организации и дисциплины»[202].

«Не нужно также забывать, что поглощение правительством всех лучших сил народа оказывает роковое влияние на умственную деятельность и способности к развитию самого правительства»[203]. Начав за здравие государственных реформ и одобряя прежде всего радикализм судебной реформы, Батеньков в конце своей рукописи, прикрывшись Миллем, произносит всей реформаторской ажитации крутой приговор. Но он указывает и единственный светлый луч — критику, оппозицию, свободу мнений, гласность. Их, пользуясь его собственным выражением, автор записки считает «великой школой народного образования»[204].

В писаниях Батенькова мы находим любовь и глубокую боль за народ, мечты о его просвещении, о путях подъема уровня его самосознания и культуры.

Вот так-то, занимаясь исследованием бумаг бывшего декабриста, приходишь к выводу, что он видел дальше многих своих современников. Его политические и исторические высказывания обнаруживают иногда идейную близость Герцену, а подчас и Чернышевскому.

70-летний старик не только сторонний созерцатель, мыслитель, он и борец, непримиримый ко всем господствующим элементам государственного строя, революционный пропагандист. До конца своих дней, до последнего вздоха он внимал «призываньям» Отчизны, «призываньям» своего народа, шел в ногу со временем.

Однако судьба рукописей Батенькова оказалась не многим более удачной, чем его личная. В письме к Е. И. Якушкину от 14 ноября 1857 года Гавриил Степанович отмечал с горечью, что статьи его не только не печатаются, но пропадают у редакторов и не присылаются обратно: «…Не понимаю, почему мои статьи не идут в печать. Это было бы не маленькое и также одно дело, потому что в голове моей концепция его ясна и не тесна. Пропали статьи у Корнильева — Томск, у Корнильева — Гоголь, у Корша — поселенцы, у Бартенева — Сперанский, у Хомякова… записки, и наконец, о деньгах, посланные через Петерсона в редакцию Московских ведомостей. Ежели я пишу эти статьи немного и даже много разнясь от обычного, принятого в словесности тона, то на это есть мои причины. Надобно бы знать, почему мною пренебрегают, или решено уже, что я старик отсталой и глупой? Тогда баста!»[205]. «Мы живем здесь, — сообщает далее Батеньков, — трое (т. е. Е. П. Оболенский, П. Н. Свистунов и автор письма. — Н. Р.) в добром согласии и часто видимся. Это для меня отрада и избрал я здешнюю жизнь потому, что она похожа немного на ссылку, которую прерывать мне отнюдь не хочется»[206].

О нем вспомнили с должным пиететом лишь после смерти. Кое-что из его неопубликованного наследия стало издаваться: «Данные собственной жизни», письма, «Воспоминания о Сперанском и Аракчееве», «Тюремная песнь» и т. д.

П. И. Бартенев в некрологе, посвященном Г. С. Батенькову и напечатанном в 1863 году в журнале «Библиотека для чтения», горько сетовал: «Батеньков относился к современным событиям не с брезгливым осуждением, а с полным участием и надеждой… Батеньков не хотел оставаться праздным и на осьмом десятке лет принялся писать и переводить то, что считал полезным для русского общества. Грустно было смотреть на это неудавшееся существование, на обилие даров, оставшееся бесплодным, на эту неудовлетворенную, но не угасшую до последнего часа жажду деятельности, на эту громадную силу духа»[207].

На сетования современников нашего героя, на их беспокойство — станут ли известными потомству труды этого выдающегося ума — можно дать положительный ответ. Автографы Батенькова сохранились, и личный фонд некогда принадлежавших ему бумаг сделался достоянием советских историков, археографов, источниковедов, предметом изучения эпохи в целом и деятельности одного из замечательных русских людей прошлого столетия.

* * *

18

12 лет назад в Государственный Исторический музей приехала Нина Анатольевна Лучшева. Старый врач-терапевт, дочь воспитанника Батенькова, она сохранила несколько вещей декабриста.

Лучшева передала музею фотографию. На ней изображен старик с глубоко запавшими глазами, сосредоточенным взглядом. Над крутым лбом — жесткие, редкие седины, горькая складка у рта. Таким выглядел Батеньков на последнем портрете.

Лучшева отдала в дар музею и массивный железный перстень с печаткой, сделанный из кандалов. Перстень принадлежал Батенькову — мыслителю и рыцарю свободы.

Рукописи, личные вещи, портрет Гавриила Степановича остались стражами общественной памяти, волнующим напоминанием о былом.

Примечания:

1

Д. С. Мережковский. От войны к революции. Дневник 1914–1917 гг. Пг., «Огни», 1917, стр. 117–118.

2

«Русская старина», 1886, № 7, стр. 165–166.

10

ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, ед. хр. 232, лл. 111–112.

11

Там же.

12

Там же, лл. 99–100б.

13

РО ГБЛ, ф. 20, картон 13, ед. хр. 14.

14

«Русская старина», 1900, № 11, стр. 377.

15

В. В. Тимощук. М. И. Семевский. Спб., изд. Е. М. Семевской, 1895, приложения, стр. 5.

16

«Дела и дни». Исторический журнал, 1920, кн. 1, стр. 410.

17

«Дела и дни». Исторический журнал, 1920, кн. 1, стр. 413.

18

Там же, стр. 410.

19

Н. А. Белоголовый. Воспоминания и другие статьи. М., типография К. Ф. Александрова, 1897, изд. II, стр. 95.

20

РО ГБЛ, ф. 20, картон 9, ед. хр. 9.

104

Н. А. Рабкина. Но их дело не пропало. — «Наука и жизнь», 1964, № 9, стр. 41.

105

РО ГБЛ, ф. 99, картон 15, ед. хр. 25,

106

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 122.

107

Там же, стр. 137.

108

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 124.

109

РО ГБЛ, ф. 99, картон 2, ед. хр. 66.

110

Декабристы на поселении. Из архива Якушкиных. М., изд. Сабашниковых, 1926, стр. 46–47.

111

«Русский архив», 1881, т. II, стр. 276.

112

«Полярная звезда» на 1862 г. Факсимильное издание. М., «Наука», 1968, кн. 7, вып. 2, стр. 121.

113

М. В. Довнар-Запольский. Мемуары декабристов. Киев, изд. С. И. Иванова и К°, 1906, вып. 1, стр. 160.

114

«Вестник Европы», 1872,-№.7, стр. 271.

115

Там же, стр 275.

116

Письма Г. С. Батенькова, И. И. Пущина, Ф. Г. Толля. М, изд. Всесоюзной библиотеки им. В. И. Ленина, 1936, стр. 97,

117

Там же, стр. 98.

118

РО ГБЛ, ф. 99, картон 2, ед. хр. 66.

119

Н. Г. Чернышевский. Собр. соч. М., ГИХЛ, 1950, т. 7, стр. 804–805.

120

«Наука и жизнь», 1964, № 9, стр. 43.

121

Письма Г. С. Батенькова, И. И. Пущина, Ф. Г. Толля. М., изд. Всесоюзной библиотеки им. В. И. Ленина, 1936, стр. 104.

122

Там же, стр. 105.

123

Письма Г. С. Батенькова, И. И. Пущина, Ф. Г. Толля. М., изд. Всесоюзной библиотеки им. В. И. Ленина, 1936, стр. ПО.

124

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан. 1933, т. 2, стр. 124–125.

125

М. В. Довнар-Запольский. Мемуары декабристов. Киев, изд. С. 1–1. Иванова и К°, 1906, стр. 160.

126

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 128.

127

Декабристы на поселении. Из архива Якушкиных. М., изд. Сабашниковых, 1926, стр. 47–48.

128

М. В. Довнар-Запольский. Мемуары декабристов. Киев, изд. С. И. Иванова и К°, 1906, стр. 161.

129

М. В. Довнар-Запольский. Мемуары декабристов. Киев, изд. С. И. Иванова и К°, 1906, стр. 162.

130

Там же, стр. 144.

131

Там же, стр. 162.

132

Там же.

133

М. В. Довнар-Запольский. Мемуары декабристов. Киев, изд. С. И. Иванова и К°, 1906, стр. 162.

134

«Наука и жизнь», 1964, № 9, стр. 42.

135

Письма Г. С. Батенькова, И. И. Пущина, Ф. Г. Толля. М., изд. Всесоюзной библиотеки им. В. И. Ленина, 1936, стр. 164.

136

«Русский архив», 1886, № 6, стр. 272.

137

«Русская старина», 1898, № 11, стр. 342.

138

Там же, 1889, № 8, стр. 316.

139

С. П. Трубецкой. Записки. Спб., 1906, стр. 52.

140

В. И. Семевский. Политические и общественные идеи декабристов. Спб., типография Первой Спб. трудовой артели, 1909, стр. 320.

141

М. В. Довнар-Запольский. Мемуары декабристов. Киев, изд. С. И. Иванова и К°, 1906, стр. 137.

142

«Полярная звезда» на 1862 г. Факсимильное издание. М., «Наука», 1968, кн. 7, вып. 2, стр. 120.

143

«Русская старина», 1889, № 8, стр. 355.

144

«Вестник Европы», 1872, № 7, стр. 276.

145

Декабристы на поселении. Из архива Якушкиных. М., изд. Сабашниковых, 1926, стр. 46.

146

«Наука и жизнь», 1964, № 9, стр. 44.

147

Поэты-декабристы. Л., «Советский писатель», 1960, стр. 361–363.

148

«Наука и жизнь», 1964, № 9, стр. 44.

149

Литературное наследство. М., АН СССР, 1956, т. 60, кн. 1, стр. 296.

150

ОПИ ГИМ, ф. 282, ед. хр. 274, л. 118.

151

«Наука и жизнь», 1964, № 9, стр. 44.

152

М. Н. Гернет. История царской тюрьмы. М., Госюриздат, 1961, т. 2, изд. 3-е, стр. 164.

153

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 122.

154

«Полярная звезда» на 1862 год. Факсимильное издание. М., «Наука», 1968, кн. 7, вып. 2, стр. 121.

155

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 122.

156

«Наука и жизнь», 1964, № 9, стр. 44.

157

«Наука и жизнь», 1964, № 9, стр. 44.

158

Там же.

159

Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг, М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан, 1933, т. 2, стр. 85.

160

«Русский архив», 1881, № 3, стр. 440.

161

Воспоминания М. Н. Волконской. Чита, 1956, стр. 107.

162

ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, ед. хр. 459, лл. 25–25б.

163

«Наука и жизнь», 1964, № 9, стр. 45.

164

РО ГБЛ, ф. 99, картон 2, ед. хр. 66.

165

РО ГБЛ, ф. 99, картон 2, ед. хр. 66.

166

Декабристы на поселении. Из архива Якушкиных. М., изд. Сабашниковых, 1926, стр. 46.

167

ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, ед. хр. 459, л. 16.

168

РО ГБЛ, ф. 99, картон 2, ед. хр. 65.

169

РО ГБЛ, ф. 99, картон 2, ед. хр. 65.

170

РО ГБЛ, ф. 99, картон 6, ед. хр. 22.

171

«Русские пропилеи». Материалы по истории русской мысли и литературы. М., изд. Сабашниковых, 1916, стр. 97.

172

«Русские пропилеи». Материалы по истории русской мысли и литературы. М., изд. Сабашниковых, 1916, стр. 97.

173

РО ГБЛ, ф. 99, картон 2, ед. хр. 66.

174

РО ГБЛ, ф. 20, картон 13, ед. хр. 34.

175

«Полярная звезда» на 1862 г. Факсимильное издание. М., «Наука», 1968, кн. 7, вып. 2, стр. 121.

176

РО ГБЛ, ф. 20, картон 5, ед. хр. 8.

177

Там же.

178

РО ГБЛ, ф. 99, картон 3, ед. хр. 3.

179

РО ГБЛ, ф. 99, картон 2, ед. хр. 65, письмо № 20.

180

РО ГБЛ, ф. 99, картон 2, ед. хр. 66, письмо № 2.

181

Там же, письмо № 6.

182

ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, ед. хр. 459, л. 250.

183

РО ГБЛ, ф. 99, картон 2, ед. хр. 66, письмо № 17.

184

РО ГБЛ, ф. 20, картон 5, ед. хр. 21.

185

Там же, стр. 23 (б).

186

РО ГБЛ, ф. 20, картон 5, ед. хр. 26, стр. 3.

187

Там же.

188

Там же.

189

РО ГБЛ, ф. 20, картон 5, ед. хр. 22, л. 1.

190

Там же.

191

РО ГБЛ, ф. 20, картон 5, ед. хр. 22, л. 3.

192

Там же.

193

Там же.

194

Там же.

195

Там же.

196

Там же.

197

РО ГБЛ, ф. 20, картон 5, ед. хр. 22, л. 4.

198

Там же, л. 8.

199

Там же.

200

РО ГБЛ, ф. 20, картон 5, ед. хр. 22, л. 11.

201

Н. Г. Чернышевский. Собр. соч. М, ГИХЛ, 1949, г. 9, стр. 337–726.

202

РО ГБЛ, ф. 20, картон 5, ед. хр, 22, л. 12.

203

Там же.

204

РО ГБЛ, ф. 20, картон 5, ед. хр. 22, л. 8.

205

ЦГАОР, ф. 279, оп. 1, ед. хр. 459, лл. 25–25б.

206

Там же.

207

«Библиотека для чтения», 1863, № 10, отд. II, стр. 162.

19


Версия и документ

Любовью к истине святой
В тебе, я знаю, сердце бьется.
(К. Ф. Рылеев)

Матвею Ивановичу Муравьеву-Апостолу в исторической литературе не повезло. Во-первых, потому, что о нем мало писали, а во-вторых, потому, что и то малое, что появилось в литературе об одном из основателей первых декабристских организаций в России, одном из участников восстания на юге и брате казненного Сергея, было обидно искажено.

С легкой руки П. И. Бартенева сразу после смерти девяностотрехлетнего декабриста получила право на существование версия, будто Муравьев-Апостол всю жизнь терзался раскаянием по поводу революционного выступления 1825 года и отрицал, что корни движения 14 декабря лежали в самой русской действительности. Бытовало мнение, что возвратившийся из ссылки в 1856 году шестидесятитрехлетний крамольник превратился в благонамеренного старичка, обожающего монарха, являющего пример кротости и смирения.

А в 1922 году исследователь С. Я. Штрайх пошел еще дальше Бартенева. Он взял под сомнение самую самостоятельность политических убеждений Муравьева, его способности как политического деятеля и называл его просто-напросто «бледным холодным спутником» Сергея Ивановича. Историк не поскупился на эпитеты. Муравьев-Апостол был разжалован из мучеников и героев и назван представителем «среднего типа декабристов, богато одаренных по условиям рождения, среды и воспитания, но робких и очень скромных по личным качествам, лишенных революционного порыва, творчески преобразовательных замыслов и бунтовщических дерзаний»[208].

Проникнувшись совершенным пренебрежением к «бледному холодному спутнику», Штрайх, ничтоже сумняшеся, заявил: «Матвей Иванович писателем не был. Он даже и писать-то не умел по-русски. Думал и писал по-французски»[209].

Впечатление о бедном старике, попавшем в водоворот страшных для него событий, создавалось удручающее.

В ближайшие после 1922 года 40 лет поправок точки зрения Штрайха не последовало. В исторической литературе продолжала бытовать версия о Муравьеве-Апостоле как о полуодиозной, слабой, случайной фигуре в декабристском движении.

Но, наконец, в 1963 году в сборнике «Декабристы в Москве» была опубликована небольшая статья Л. А. Сокольского «К московскому периоду жизни М. И. Муравьева-Апостола». Автор привлек материалы московских архивов и периодики прошлого столетия. Произошла переоценка ценностей. «Приведенные нами данные, — писал Сокольский, — помогают восстановить подлинный облик вернувшегося из сибирской ссылки декабриста. Они опровергают вымыслы о том, что после 1825 г. М. И. Муравьев-Апостол будто бы отгородился от современной общественной жизни и изменил идеалам декабристской молодости»[210].

Следует добавить, что эта статья явилась результатом кропотливой и тщательной работы автора, и ей предшествовала диссертация, положения которой были доказательны, а подчас бесспорны.

Сокольский избрал в союзники В. Е. Якушкина — внука несгибаемого Ивана Дмитриевича Якушкина. Союзник был весьма авторитетен уже потому, что близко знал Матвея Ивановича, дорожил декабристскими традициями и представлял человека передовых общественных взглядов. В год смерти Муравьева-Апостола В. Е. Якушкин свидетельствовал, что Матвей Иванович «до самого конца оставался верен своему прошлому не только по свежему о нем воспоминанию и по горячей любви к этому прошлому и к своим товарищам, но также и по верности своим высоким гуманным принципам»[211].

* * *

20

Автору данной книги удалось ознакомиться с интересным и неопубликованным источником — письмами Муравьева-Апостола. Они дают представление не только о политической позиции декабристов в этот период, но также о характере мировоззрения самого Муравьева, его симпатиях, антипатиях, чаяниях и надеждах.

Находка полновесного, неопубликованного материала, касающегося революционеров первого поколения, — это не столь уж частый подарок судьбы для историка.

Начнем с писем Батенькову. Они хранятся в личном фонде последнего, в Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина. Через тематику «Батеньков» я и пришла к Муравьеву.

Писем семь. Написаны они на глянцевитых листочках бумаги бисерным, мелким, изящным почерком, столь обычным для прошлого века. Черные чернила местами выцвели. На маленьких белых конвертах сохранились печати красного сургуча.

Письма написаны на отличном русском языке, сейчас кажущемся немного архаичным, насыщены народными речевыми оборотами.

Взяв в руки документ, видя его и прикасаясь к нему, даже лишенный фантазии человек испытывает легкое волнение и мысленно переносится в другую, далекую жизнь, забывая об окружающем. Глубокая тишина, в которую погружен небольшой читальный зал рукописного отдела, малое число посетителей и зимняя вечерняя стужа за двойными рамами окна бывшего Румянцевского музея очень тому способствуют. Тишина, зима и сумерки — лучшие спутники воображения.

Итак, я держу в руках письма, написанные более ста лет назад, письма одного из тех, чьи имена превратились в легенду. Опубликованные воспоминания, свидетельства очевидцев, материалы периодики и, наконец, неопубликованные письма дают возможность проследить политическую жизнь брата повешенного, деятеля 1825 года, современника трех революционных ситуаций и шести императоров, проследить эту жизнь во всей естественной и закономерной сложности ее, воссоздать убеждения и поступки, иногда лишенные схематичной прямолинейности, но от этого не менее значительные…

Биография его была трагичной, романтической и длинной. Он был старшим сыном крупного государственного сановника, члена Российской Академии наук, поклонника философии и литературы Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола. Мать его — дочь сербского генерала Черноевича. Родился Матвей Иванович 25 апреля 1793 года.

Отец декабриста — весьма любопытная личность. Воспитатель великих князей Александра и Константина Павловичей с 1793 года, он при воцарении Павла I был назначен министром-резидентом в Гамбурге, затем посланником в Мадриде. Его дипломатическая деятельность, отличавшаяся умом и тактом, упомянута с похвалой в «Истории Европы 19 века», изданной знаменитым Гейдельбергским университетом. Иван Матвеевич Муравьев-Апостол был в дружеских отношениях с Михаилом Илларионовичем Кутузовым. В московском доме на Старо-Басманной (ныне ул. Карла Маркса), сохранившемся до настоящего времени, он принимал ученых, писателей, известных военных деятелей.

Среди современников отец декабристов слыл гурманом и эгоистом. Когда умерла его первая жена, он женился на малороссийской дворянке Грушецкой и, проев все состояние, поселился на Украине в имении жены, немилосердно эксплуатируя крепостных, бахвалясь перед окрестными помещиками изысканными винами, роскошным столом и экзотическим испанцем-метрдотелем.

После смерти матери дети Муравьева-Апостола от первого брака терзались от холодности отца, его скупости и полного к ним безразличия.

Матвей Иванович детство и отрочество провел за границей. До 1809 года жил с матерью в Париже. Так же, как и брат его — Сергей, получил блистательное домашнее воспитание, затем учился в Парижском лицее и политехникуме.

Родители пожелали, чтобы их первенец избрал для себя профессию инженера — в Петербурге Матвей поступил учиться в корпус путей сообщения. Но угроза войны, общий подъем патриотизма и мечты о подвигах на поле брани заставили юношу отказаться от подобной перспективы.

В конце 1811 года молодой Муравьев-Апостол уже служит подпрапорщиком гвардейского Семеновского полка. Восемнадцатилетний подпрапорщик вместе с товарищами — Николаем Николаевичем Муравьевым (будущим известным военным деятелем, генералом Муравьевым-Карским), Артамоном Муравьевым (будущим политкаторжанином) и братьями Перовскими — увлекается проектами создания республики на острове Сахалин, планами просвещения местных жителей. Молодые люди, готовясь к отъезду на остров Чока, как назывался тогда Сахалин, изучают различные ремесла. Матвей старательно учится столярному мастерству.

Едва началась Отечественная война юный республиканец, естественно, оказался на театре военных действий. Он отличился в Бородинском сражении, был ранен во время заграничных походов под Кульмом и в 1814 году брал Париж. За смелость в бою Матвей получил высший военный орден — Георгиевский крест.

В 1816 году Муравьев-Апостол — среди основателей первой тайной революционной организации — Союза Спасения. В 1818 году он — один из учредителей более разветвленного и значительного Союза Благоденствия.

Переведенный на Украину из расформированного, восставшего Семеновского полка, он занял пост адъютанта малороссийского генерал-губернатора князя Н. Г. Репнина-Волконского. На торжественном обеде в Киеве Матвей Иванович демонстративно отказался поднять тост за здоровье государя и вылил вино на пол. На это Репнин (кстати, брат декабриста С. Г. Волконского) отрезвляюще-холодно заметил молодому адъютанту: «Рано свои знамена показываешь»[212].

Близко знавший Муравьева-Апостола Николай Николаевич Муравьев-Карский писал о нем: «Матвея Муравьева-Апостола я очень любил. Он благородный малый и прекрасного нрава… правила чести его безукоризненны»[213].

В 1823 году как доверенный Пестеля Матвей Иванович поехал в Петербург. Он вел переговоры с Северным обществом о слиянии, съезде и выработке общей программы, принял в члены общества нескольких молодых кавалергардов, переправил проект конституции северян через Поджио к Пестелю на юг и готовил себя к тому, чтобы стать участником «когорты обреченных». Предполагалось, что в «когорту» войдут десять молодых людей, не связанных семьями, безупречно смелых и самоотверженных: заведомо зная о личной обреченности своей, они должны решиться на истребление царской фамилии.

Однако по натуре молодой заговорщик был очень скромен, деликатен, даже робок. Он тяготел к тихой деревенской жизни, к уединенному чтению и переживал пору нежной влюбленности в красавицу княжну Хилкову.

В августе 1824 года Матвей Иванович вышел в отставку. Он поселился в своем имении Полтавской губернии, часто наезжал к соседу Д. П. Трощинскому, где встречал очаровавшую его княжну, мучился неразделенным чувством. В ту пору Матвей отправил брату Сергею Ивановичу письмо в расположение Черниговского полка. Оно датировано 3 ноября 1824 года. В оценке политических позиций Муравьева Штрайхом это письмо оказалось роковым. Оно проникнуто скепсисом, холодком разочарования, неверием в наличие реальной силы для революционного выступления, иными словами, Матвей Иванович пытается остановить руку с занесенным уже карающим мечом: «Наши силы чисто внешние, у Вас нет ничего надежного. Нам нечего спешить, и в данном случае я не понимаю, как можно произносить это слово. Чтобы построить большое здание, нужен прочный фундамент, а о нем-то менее всего думают у Вас. Будет ли нам дано пожать плоды нашей деятельности — это в руце провидения: мы же должны исполнить свой долг — не более»[214].

«Я был на маневрах гвардии; полки, которые подверглись таким изменениям, не подают таких больших надежд. Даже солдаты не так недовольны, как мы думали. История нашего полка (лейб-гвардии Семеновского. — Н. Р.) совершенно забыта»[215].

По этим фразам можно заключить только, что Муравьев-Апостол спорит против несвоевременности выступления, а не принципиально против восстания как такового. Он пытается отрезвить горячие головы юных заговорщиков и напомнить, что ежели уж выступление свершится, то не надо ждать за ним светлых заманчивых перспектив, а следует считать его исполнением необходимого долга — и только.

Думается, что этим положениям письма нельзя отказать ни в убедительности, ни в разумности, и в них можно увидеть все тот же характерный для декабристов мотив жертвенности. Из документа также следует, что в ноябре 1824 года отнести Муравьева-Апостола к левым по общественно-экономическим воззрениям отнюдь нельзя. Аграрная программа Пестеля вызывает у него скептическую тираду, возможно, при существовавшей расстановке сил не лишенную практических оснований.

«Раздел земель, даже как гипотеза, встречает сильную оппозицию. И я спрашиваю Вас, дорогой друг, скажите по совести: возможно ли привести в движение такими машинами столь великую инертную массу? Наш образ действий, по моему мнению, порожден полным ослеплением. Не забывайте, что образ действий правительства отличается гораздо большей положительностью»[216].

Он боится размаха революции, народного движения: «Допустим даже, что Вам легко пустить будет в дело секиру революции; но поручитесь ли Вы о том, что сумеете ее остановить? Армия первая изменит нашему делу…»[217]

Наконец, он не желает отрешиться и от узкого национализма: «Признаюсь, я еще более недоволен вашими переговорами с поляками… Я первый буду противиться тому, чтобы Польша разыграла в кости судьбу моей Родины»[218].

Если говорить о взаимовлияниях, то Матвей Иванович стремится безуспешно, но оттого не менее настойчиво, логично и убедительно повлиять на брата, а не наоборот. Однако из того же письма ясно, что подобный букет взглядов — нечто новое для его автора и, видимо, вызван одиноким сосредоточенным раздумьем и личными неприятностями: «Не удивляйтесь перемене, происшедшей во мне, вспомните, что время — великий учитель… не выводите из всего этого заключения, дорогой друг, что я возненавидел людей и добродетель»[219].

Письмо сослужило Муравьеву-Апостолу двойную службу: попав в руки следствия, оно уберегло его от казни, а оказавшись в руках потомков, помогло возвести на него исследовательскую хулу.

Но под знаком лишь этого письма, как уже следует и из него самого, неправильно было бы оценивать всю политическую деятельность Муравьева-Апостола в период до и во время восстания.

В день восстания Черниговского полка Матвей Иванович подле товарищей и горячо любимого брата и вместе с раненным в голову Сергеем захвачен на поле боя с оружием в руках. Так на деле был решен вопрос долга и чести, вопрос гражданского достоинства.

На глазах Матвея и Сергея во время окружения царскими войсками революционных солдат застрелился младший родной брат Апостолов — девятнадцатилетний Ипполит.

17 января 1826 года арестованных южан заключили в Алексеевский равелин Петропавловки. Началось следствие.

* * *


Вы здесь » Декабристы » Литературные произведения. » Н.А. Рабкина. "Отчизны внемлем призыванье..."