Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ДЕКАБРИСТЫ. » Орлов Михаил Фёдорович


Орлов Михаил Фёдорович

Сообщений 41 страница 50 из 58

41

https://img-fotki.yandex.ru/get/31382/199368979.11/0_1ad372_71397cd1_XXXL.jpg

Показания М.Ф. Орлова от 4 января 1826 г. ГА РФ. Ф. 48. Оп. 1. Д. 83. Л. 19 об.

42

https://img-fotki.yandex.ru/get/47741/199368979.11/0_1ad371_c7585fe7_XXXL.jpg

Показания М.Ф. Орлова от 4 января 1826 г. ГА РФ. Ф. 48. Оп. 1. Д. 83. Л. 20.

Показания М.Ф. Орлова от 4 января 1826 г.
Государственный архив Российской Федерации
Ф. 48. Оп. 1. Д. 83. Л. 19 об.–20.

В январе 1821 г. на съезде членов Союза Благоденствия в Москве было принято решение о его роспуске. Некоторое время спустя несогласные с этим решением декабристы образовали Северное и Южное тайные общества.

Участвовавший в московском съезде активный деятель Союза Благоденствия, боевой офицер, генерал и командир дивизии Михаил Федорович Орлов на одном из заседаний потребовал, чтобы общество немедленно приступило к подготовке вооруженного восстания. Когда другие участники совещания его не поддержали, он заявил, что тогда покидает тайное общество. Позднее в разговорах между собой, в показаниях на следствии и в мемуарах декабристы по-разному расценивали поступок М.Ф. Орлова. Некоторые считали, что он действительно был готов начать восстание, но большинство полагало, что Орлов специально придумал такой демарш, чтобы уйти из тайного общества.

Показание написано рукой М.Ф. Орлова и хранится в его следственном деле.

«9. В 1820 году назначен я был начальником 16-й пехотной дивизии. Проезжая через Тульчин, Фон Визен, Пестель и Юшневский, которого я тут в первый раз увидел, настоятельно просил меня, чтоб я взошел в общество, и, наконец, видя мое упорство, сказали, что зная все их тайны и имена многих, невеликодушно мне не разделять их опасности. Я поддался на сию причину и подписал обязательство. Так я взошел в сей Союз благоденствия в июле или августе месяце 1820 года. Тут я прочитал также и устав, который обещан был мне в копии, но никогда не прислан. Я особого поручения, ни занятия никакого не получил.

10. Приехавши в Кишинев, я нашел там Охотникова, и вскоре потом явился ко мне майор Раевский (тогда еще капитан), который дал мне знать, что он также член общества. Сии два офицера были мне очень полезны, чтоб открывать злоупотребления по дивизии, а особливо во всем то, что касается до благосостояния солдат. Я нашел еще полковника Непенина, также члена общества, посвященного Пестелем, и который тому ни душой, ни телом не виноват. Других членов общества в дивизии не было ни одного, кроме сих рех, и во все время моего командования не прибавилось.

11. В конце 1820 года я поехал в отпуск сперва в Киев, а потом в Москву. Там я нашел собрание некоторых членов, а именно: Фон Визенов, обоих: Михаила и Ивана, Охотникова, Граббе, Бурцова и Тургенева. В Москву я прибыл в начале 1821 года. Кажется мне, что проездом через местечко Каменку, я познакомил Охотникова с Васильем Давыдовым, который тогда же и был принят в общество. Это один член, коего я уговорил и к принятию коего способствовал. Из сего видно, что отъезжая из Кишинева, я еще не имел твердого намерения оставить общество. Оно родилось во мне после и было непоколебимо.

12. Собранные в Москве члены должны были заняться преобразованием общества, ибо все чувствовали, что в нем нет никакой связи. Они пригласили и меня быть их сотрудником. Мы имели только два заседания. В первом ничего определительного не положили, а во втором я совершенно от всего отказался и объявил, что более членом быть не хочу. На другой день они съехались ко мне меня уговаривать, но все было тщетно, и мы расстались очень сухо. С тех пор я не видел многих из них и с ними нигде не встречался, а именно: Тургенева, Ивана Фон Визена и Граббе.

13. Вскоре потом я отправился в Киев, куда приехал и Бурцов. Он мне объявил, что общество разрушилось после моего отъезда и поставило последним своим действием уничтожить все акты и бумаги, кои, впрочем, ни в чем другом не состояли, как в копиях устава и в расписках, данных членами при их принятии. Была также какая-то скудная касса, не знаю, в чьем ведении и что из нее сделалось. После Бурцова приехал и Охотников, который то же самое мне подтвердил. Охотников был со мной совершенно откровенен, и словам его я мог верить.»

43

Михаил Гершензон
Молодая Россия (Отрывок)

М. Ф. Орлов

I

Когда в 1816 году М. Ф. Орлов окончательно вернулся в Россию, ему было всего 28 лет, но он успел уже сделать блестящую карьеру. Сын младшего брата екатерининских Орловых{2}, он воспитывался в аристократическом пансионе аббата Николя, юношей вступил в Кавалергардский полк, быстро выдвинулся в Отечественной войне и уже в 1812 году был назначен флигель-адъютантом к государю. Александр полюбил его; ему поручил он в 1814 году заключить капитуляцию Парижа, его же послал затем в Данию для заключения договора о присоединении Норвегии к Швеции, назначил его генерал-майором своей свиты и держал в большой близости к себе[1]. Дорога Орлова вела, казалось, круто вверх. У него было в избытке все, что нужно для успехов в свете: молодость, знатность, богатство, расположение царя, открытый и смелый характер, прекрасная, представительная наружность. Между тем все эти дары фортуны не пошли ему впрок и его дальнейшая жизнь сложилась, в смысле карьеры, вполне неудачно. По приезде в Петербург его звезда очень скоро идет на уклон, – и, надо заметить, это вовсе не было делом случайности, а произошло в силу естественной логики вещей.
Дело в том, что Орлов, подобно большинству будущих декабристов, вернулся из французского похода обуянный самым пламенным патриотизмом и жаждой деятельности на пользу родины. Он принадлежал, по– видимому, к числу самых нетерпеливых. Н. И. Тургенев, сблизившийся с ним за границей, характеризует его так: "Подобно всем людям с живой и пылкой душою, но без устойчивых идей, основанных на прочных знаниях, он увлекался всем, что поражало его воображение". Как раз сближение с Тургеневым в 1815 году в Нанси дало сильный толчок его либеральным стремлениям. У нас есть только очень смутные сведения об адресе к царю, который составил Орлов по своем возвращении в Россию[2]. Это была петиция об уничтожении крепостного права; кроме самого Орлова, ее подписали многие высшие сановники, в том числе Васильчиков, Воронцов и Блудов. Дальнейшая судьба этого адреса неизвестна, но для Орлова он, по-видимому, не имел никаких неприятных последствий: отношение к нему царя осталось дружественным по-прежнему. Более точные данные имеются о другой либеральной попытке Орлова, относящейся к 1817 году. Весною этого года, то есть через несколько месяцев по возвращении в Петербург[3], он был выбран в члены беспечного и веселого литературного общества "Арзамас". По заведенному обычаю всякий новоизбранный должен был произнести надгробное слово одному из членов, конечно, живому. Вместо этого Орлов выступил с серьезной речью{3}, в которой указывал, что недостойно мыслящих людей заниматься пустяками и литературными препирательствами, когда кругом так много нужного дела, и умолял своих сочленов дать деятельности общества иное, более патриотическое направление. Он предлагал с этой целью две меры: во-первых, завести журнал, "коего статьи новостью и смелостью идей пробудили бы внимание читающей России", во-вторых, предоставить каждому из живущих не в столице членов учредить в месте его пребывания филиальное общество под руководством главного, и таким образом покрыть всю Россию сетью отделений[4]. Этот широкий план не встретил достаточного сочувствия среди членов и остался втуне, но мысль о журнале получила ход и не была осуществлена только потому, что правительство отказало в разрешении. До нас дошла программа этого предполагаемого журнала. Первое место в нем должен был занимать политический отдел, который брали на себя Орлов, Н. Тургенев и Д. Северин; целью его ставилось "распространение идей свободы, приличных России в ее теперешнем положении, согласных со степенью ее образования, не разрушающих настоящего, но могущих приготовить лучшее будущее"[5]. Как известно, все первые попытки совместной деятельности у будущих декабристов носили именно такой – просветительно-реформаторский, а не революционный характер.
Потерпев неудачу в "Арзамасе", Орлов решил действовать самостоятельно. Способ действия напрашивался сам собою, в соответствии с духом времени и примером Западной Европы. Позднее, на допросе 1826 года, Орлов показывал, что образцом ему служил Тугендбунд{4}: по примеру последнего он задумал образовать тайное общество, "составленное из самых честных людей, для сопротивления лихоимству и другим беспорядкам, кои слишком часто обличаются во внутреннем управлении России"[6]. Следуя увлечению, овладевшему тогда передовым слоем русского общества, он хотел придать предполагаемому кружку полумасонский характер и с этой целью привлек к своему замыслу графа Дмитриева-Мамонова, сильно интересовавшегося русским масонством. К ним примкнуло еще несколько лиц, в том числе Н. И. Тургенев; союз должен был называться Обществом Русских рыцарей, и Орлов собирался представить его устав на утверждение царя. Известно, что завязавшиеся было переговоры между Орловым и Александром Муравьевым о слиянии этого общества с возникшим незадолго Союзом Спасения не привели ни к чему, да самое Общество Русских рыцарей в конце концов не состоялось[7]{5}.

Все эти патриотические затеи Орлова, следовавшие одна за другой на кратком пространстве меньше чем в год (с конца 1816 по конец 1817 г.), свидетельствовали о таком кипучем усердии к общему благу, которое, при личной близости Орлова к императору, недолго могло оставаться безнаказанным. И действительно, скоро Орлов нарвался на крупную неприятность.

Подобно большинству позднейших декабристов, он соединял с просвещенным либерализмом горячее чувство национального достоинства, доходившее подчас до того, что Н. И. Тургенев, европеец до мозга костей, метко назвал патриотизмом рабов. Это чувство, заставлявшее Орлова сердиться на Карамзина{6} за то, что он в начале своей "Истории" не поместил какой– нибудь гипотезы о происхождении славян, "лестной родословному чванству народа русского"[8], было в 1817 году тяжело оскорблено дарованием конституции Польше и слухами о намерении Александра отделить от России Литву. Этот самый слух едва не довел Якушкина до цареубийства, а Орлов составил записку к государю, направленную против эмансипации Польши, и начал собирать подписи в кругу генералов и сановников. Император, узнав заблаговременно об этом предприятии, призвал Орлова и потребовал составленную им записку; Орлов, конечно, не желая выдавать тех, кто подписался под нею, отказался представить ее, заявив, по-видимому, что она у него пропала[9]. Это было последнее свидание царя с его бывшим любимцем. Вскоре затем Орлов был удален в Киев на должность начальника штаба при 4-м корпусе{7}, которым командовал тогда Н. Н. Раевский. В Киеве он прожил с лишним два года, и следующий его служебный этап – назначение в Кишинев начальником дивизии в 1820 году – был новой почетной ссылкой, наполовину, впрочем, добровольной.

44

II

Его письма за киевский период представляют драгоценный материал для характеристики настроения и образа мыслей его сверстников об эту пору. Что представлял собою будущий декабрист около 1819 года, то есть в разгар деятельности Союза Благоденствия, об этом приходится судить вообще только по показаниям декабристов на следствии 1826 г., да по их воспоминаниям, записанным еще десятки лет позднее. И тот, и другой род свидетельств, конечно, не дают верной картины; в них надо учитывать забывчивость, сознательный и иногда тенденциозный подбор черт, наконец, неверное освещение в зависимости от иной, новой точки зрения на вещи. Здесь же пред нами современные и заведомо-непосредственные показания, субъективность которых только повышает их цену. "Живу спокойно, – пишет Орлов из Киева сестре (по мужу Безобразовой)[10], – а чтобы быть счастливым, ты знаешь, мне уже давно не нужно ничего другого, как не быть несчастным. Эта философия отнюдь не должна удивлять тебя во мне. Я вижу славу вдали, и, может быть, когда-нибудь я добуду немного ее. Жить с пользою для своего отечества и умереть оплакиваемый друзьями – вот что достойно истинного гражданина, и если мне суждена такая доля, я горячо благодарю за нее Провидение". – Тут все типично: и этот стоицизм при едва сдерживаемом избытке сил, и готовность принести себя в жертву общему благу, и мечты о славе, явно навеянные республиканскими героями Плутарха, и, может быть, более всего – потребность излияния всех этих чувств в человеке, уже давно вышедшем из юности (Орлову было в это время лет 30), в генерал-майоре и начальнике штаба. Еще характернее следующее его письмо к самому Безобразову, мужу сестры, от 26 марта 1819 г. Речь идет о борьбе, которую приходится вести Безобразову на его служебном посту в Тамбове. "Верю, – пишет ему Орлов по-русски, – верю, сколь трудно тебе бороться с устроенным неустройством нашего внутреннего правления, и что система злодеев, соединенных тесно для избежания несчастья, сильнее, нежели порывы одного от всех оставленного гражданина… рано или поздно честность, ум и добродетель должны взять верх, и сие время, может быть, не так отдаленно, может быть, на закате наших дней увидим мы, любезный друг, сие дивное преобразование отечества нашего и ступим в гроб утешенной ногой (sic). Я о сем только и думаю и посреди разлития всех пороков вижу с упованием добродетельную молодежь, возрастающую с новыми правилами и без старых предрассудков".

"Я ленив немножко писать, – продолжает он, – да и к тому же редко пишу и по осторожности. Чем более близки ко мне и к сердцу моему те, с коими беседую, тем более льются мои мысли, и тем откровеннее я пишу. Сие стремление откровенности пред нынешним осторожным веком не есть добродетель. Она часто губит, да и сам я уже несколько раз страдал от себя. Мне друзья говорят: "Неужели ничто тебя не исправит?" Я им отвечаю: "Да где ж порок? докажите, что дурно, – я исправлюсь". Я думаю, что я прав. Может быть, я останусь долго, может быть, и всегда в моем ничтожестве, но, по крайней мере, ежели какой-нибудь благоприятный ветер поведет меня выше, то принесу в дар отечеству беспорочную жизнь и характер, чуждый всем подлостям нынешнего века". В конце письма он обращается к сестре. "Благодарю тебя, любезная сестра, за присланную попону. Я ею покрою любимого коня, а ежели бы открылось какое-нибудь средство стать грудью за Россию, то в минуты отдохновения под чистым сводом небес сам лягу на нее и буду вспоминать о любезной сестре. Пиши ко мне и поцелуй всех детей. Дай Бог вам счастья и покоя, а мне жизни бурливой за родную страну".

Воинственные нотки, звучащие в этих письмах, вовсе не были простой данью романтизму. Мы увидим сейчас, что все эти приготовления "стать грудью за Россию", это ожидание "благоприятного ветра" имели для самого Орлова совершенно реальный смысл: он вполне сознательно ставил свое будущее в зависимость от неминуемого и близкого общего переворота. За два года он успел далеко передвинуться влево; теперь его занимал уже не вопрос об искоренении, с одобрения верховной власти, лихоимства и прочих зол, а вопрос о коренном зле русской жизни – о бесконтрольности и произволе этой самой власти, и по свойственной ему пылкости он считал эту задачу разрешимой сейчас же, без всякой подготовки. В том же 1819 году Денис Давыдов, тогда начальник штаба по соседству, в Кременчуге, писал другому приятелю Орлова, знаменитому впоследствии П. Д. Киселеву: "Мне жалок Орлов с его заблуждением, вредным ему и бесполезным обществу; я ему говорил и говорю, что он болтовнею своею воздвигает только преграды в службе своей, которою он мог бы быть истинно полезным отечеству. Как он ни дюж, а ни ему, ни бешеному Мамонову не стряхнуть абсолютизма в России". Еще рельефнее письмо Киселева к самому Орлову того же времени: "Все твои суждения, в теории прекраснейшие, на практике неисполнимы. Многие говорили и говорят в твоем смысле; но какая произошла от того кому польза? Во Франции распри заключились тиранством Наполеона… Везде идеологи – вводители нового в цели своей не успели, а лишь дали предлог к большему и новому самовластию правительств… Ты знаешь и уверен сколько много я тебя уважаю; но мысли твои неправильны и, конечно, с сердцем твоим не сходны. Неудовольствия, грусть, сношения с красноречивыми бунтовщиками и, сознаюсь, несправедливое бездействие, в котором ты оставлен, – вот тому причины. Скинь с себя тебе неприличное. Не словами, но делом будь полезен; оставь шайку крикунов и устреми отличные качества свои на пользу настоящую. Преобразователем всего не каждому быть можно; но я повторяю: каждому определено, каждому предназначено увеличивать блаженство общества, а ты, Орлов, от доброго отшельцем быть не должен. В суждениях моих могу ошибаться, но цель моя благонамеренная, и потому одинакая с твоею. Разница в том, что ты даешь волю воображению твоему, а я ускромняю свое; ты ищешь средств к улучшению участи всех – и не успеешь, я же – нескольких только, – и успеть могу. Ты полагаешь, что исторгнуть должно корень зла, а я – хоть срезать дурные ветви. Ты определяешь себя к великому, а я – к положительному"[11].

Тут было, конечно, очень много честолюбия, понятного при таком избытке сил; но оно безусловно подчинялось идее, то есть направлялось исключительно на цели общего блага, с презрением отвергая обычную мишуру чинов и почестей. Когда весною 1819 г. открылась вакансия начальника штаба гвардии, и друзья Орлова в Петербурге захотели выставить его кандидатуру на эту видную должность, он решительно отверг их предложение. "Что мне делать в Петербурге? – писал он по этому поводу А. Раевскому. – Как я возьму на себя должность, которую оставить можно только вследствие опалы, занимать – только по милости? Вы меня знаете: похож ли я на царедворца и достаточно ли гибка моя спина для раболепных поклонов? Едва я займу это место, у меня будет столько же врагов, сколько начальников. Нет, милый друг, я охотно уступаю моим соискателям все почести, спасая свою честь. Да и то сказать: есть ли тут повышение? Ведь и место начальника штаба я взял не так, как делаются столяром или каретником. Это не ремесло, и мне вовсе не хочется на всю жизнь замкнуться в узкий круг забот об изготовлении планов, задуманных другими или мною для других, смотря по характеру моих начальников. Конечно, лучше быть начальником главного штаба, чем начальником бригады, но еще лучше командовать дивизией. Поэтому я оставлю свое нынешнее место разве только для того, чтобы принять командование, а не для того, чтобы повиноваться другому, потому что из всех известных мне начальником я предпочитаю того, кому сейчас подчинен. Но оставим этот разговор о предмете, который меня вовсе не занимает. Желаю всякого благополучия старому и новому начальникам штаба гвардии, но предпочитаю мое ничтожество их величию…

"Я дал несколько лицам то же поручение, что вам, именно – узнать, начинают ли забывать меня. Вы один меня поняли и отвечали мне в смысле моего вопроса. Что вы пишете о моем положении при дворе, это я знал заранее и нисколько этому не удивляюсь. У меня хватает самолюбия верить, что я останусь ненужным до тех пор, пока направление внутренней политики не заставит призвать к делам людей благомыслящих и умеющих видеть дальше своего носа. Верьте мне: все, кто сейчас действуют, истощаются в бесплодных усилиях. Еще не настало время, когда старания будут вознаграждаться обильными последствиями. Пусть иные возвышаются путем интриг: в конце концов они падут при всеобщем крушении, и потому они уже не поднимутся, потому что тогда будут нужны чистые люди. Я понимаю, что мои слова несколько загадочны, но их смысл мне вполне ясен, и, может быть, когда-нибудь и вы признаете правильной мою точку зрения и всю мою систему. Может быть также, я не увижу даже зари того прекрасного дня, о котором мечтаю, но от того моя система не станет менее верной для тех, кто переживет меня.

"Так думают только немногие – и в этом-то наше несчастье. Найдись у нас десять человек истинно благомыслящих и вместе даровитых, все приняло бы другой вид. Что до меня, то я чувствую довольно силы в самом себе, чтобы служить не для карьеры, а из гражданского долга. Ведь чего я в сущности хочу? несколько более широкой сферы деятельности, потому что я чувствую в себе больше способностей, чем могу применить в моей обстановке. Что ж! я буду ждать, буду ждать, если нужно, и десять лет. Это будет мне только впрок, так как энтузиазма, основанного на любви к принципам, я не утрачу, и приобрету рассудительность, являющуюся всегда плодом опыта. Итак, больше не говорите со мною тем языком, каким написано ваше последнее письмо. Улыбка фортуны не значит для меня ничего, событие – все". В заключение – у него просьба к Раевскому: "Вы так хорошо выведали, что я значу при дворе; теперь узнайте, как относится ко мне общественное мнение. Льщу себя мыслью, что на этот раз ваши сведения окажутся более утешительными. Или, может быть, я ошибаюсь?".

45

III

Однако в ожидании "события" не приходилось сидеть сложа руки, и Орлов с первых же дней своего пребывания в Киеве деятельно принимается за общественную работу. Будучи по роду своей должности отрезан от непосредственного общения с солдатами, он не мог применять свои гуманные убеждения в пределах самой службы, как позднее в Кишиневе, и его усилия естественно направились, главным образом, на дело просвещения.

Уже в марте 1818 года он обращается к комитету "Общества начального образования в Париже" (Société d'instruction élémentaire) с любопытным письмом, текст которого дошел до нас[12]; оказывается, что 22 февраля 1816 г. он был выбран членом этого общества, цель которого заключалась в устройстве школ по способу взаимного обучения. Он пишет, что будучи назначен начальником штаба в Киеве, он застал здесь ланкастерскую школу на 40 кантонистов, учрежденную ген. Раевским. Теперь, приняв это дело в свои руки, он довел контингент учащихся до 600 человек. Обращаясь к комитету французского общества, он просит считать его и впредь членом последнего и не отказать ему в поддержке; он хотел бы завязать правильные сношения с комитетом, и на первый раз просит выслать ему все отчеты общества и лучшие сочинения о методе Ланкастера.

Орлов оказался пионером этого дела в России. Ланкастерская метода только тогда начинала прививаться у нас, – самое "общество учреждения училищ по способу взаимного обучения" было основано только в 1819 г., и киевская школа, созданная усилиями и личными затратами Орлова, послужила образцом для всех военно-сиротских училищ. В 1819 г. число учеников дошло в ней до 800 чел., и учебная программа, в отличие от других аналогичных школ, не ограничивалась уже чтением, письмом и счетом, а обнимала и грамматику, катехизис и священную историю. На посещавших ее школа производила самое выгодное впечатление. Анонимный корреспондент "Русского Инвалида" писал в № 85 за 1819 г., что стараниями генералов Раевского и Орлова это заведение приведено в такую степень совершенства, "что видеть его и не восхищаться оным были бы две совершенно несовместные идеи". Еще восторженнее отзывается о школе Орлова известный И.Р Мартос, посетивший ее в 1820 г. Он нашел в ней уже 1800 учащихся, распределенных на 8 классов; по его свидетельству, сюда присылались для обучения кантонисты из многих других мест, и обученными здесь учителями уже были открыты такие же школы в Москве, Могилеве и Херсоне, так что эта школа, говорит Мартос, является, так сказать, "маткою взаимного обучения в России"[13].

Сохранился "рапорт" Орлова Закревскому от 10 октября 1817 года, не оставляющий ничего желать в смысле картинности изображения киевской школы. Привожу его целиком.

"Честь имею донести вашему превосходительству о опыте, сделанном для образования воспитанников по ланкастеровой методе.

Взято было сорок воспитанников, не умевших ни читать, ни писать. Они разделены были на пять отделений, каждое из 8-ми человек, и размещены за пятью столами под надзором одного старшего, более знающего ученика, имеющего по сему случаю звание смотрителя.

Сии столики сделаны были в виде не весьма покатистых пульпетов с возвышенными краями. Во внутренности насыпан песок, по которому ученики пишут пальцем литеры до тех пор, пока совершенно выучатся. У правого бока каждого столика поставлена линейка с гвоздем наверху. Впереди в малом расстоянии от первого стола поставлена черная доска с гвоздем наверху.

Смотритель классов имеет при себе литеры в большом виде, написанные просто на бумаге. Помощники его, стоящие каждый у линейки, числом пять, имеют каждый такие же литеры.

Глубочайшая тишина наблюдаема в классе. Смотритель по известному знаку вывешивает литеру. Помощники повторяют и также вывешивают каждый ту же букву у своей линейки, все воспитанники пишут оную на песке, после чего каждый помощник идет перед своим столом и поправляет написанную литеру. Тут делается по знаку помощника на каждом столе перемещение с места на место, то есть те, которые лучше писали, берут и высшее место.

Чтение букв таким же образом преподается, равномерно учение двойным и тройным складам. Сей класс называется первым или низшим классом.

Успех совершенно оправдал принятые труды для сего опыта. По прошествии четырех недель из числа 40 воспитанников 24 выучили весьма твердо читать всю азбуку не только тогда, когда покажут им какую-нибудь литеру, но знают ее на память и могут довольно хорошо написать пальцем и палочкою на песке всякую литеру без вывески оной. Они также научились складывать и выговаривать почти все односложные склады. Остальные 16 человек переходя с одного нумера на другой, остались на двух последних столах. Половина их знает довольно твердо азбуку читать и читать по вывешенным литерам, а другая еще знает слабо.

Второй класс или высший учрежден из 16 воспитанников, умевших уже разбирать слова, но не знавших еще писать. К ним определено два частных и один главный смотритель из воспитанников же.

В сем классе на место пульпетов восьмерных, как в первом, следует построить для каждого ученика особенный пульпет со скамейкой. Расстоянием между каждым пульпетом определяется место, достаточное, дабы воспитанник, который за пульпетом сидит, мог бы по знаку идти вперед к черной доске, где вывешена пропись.

Смотритель класса дает сигнал и называет нумер отделения. Помощник его по означенному отделению повторяет сигнал, все ученики того отделения встают с места, имея на шее повешенные аспидные дощечки, и идут в ногу до доски, становятся в полукружие и читают повешенную пропись, таким образом, что учитель называет только нумера учеников того отделения, а сии подхватывают сказанное их товарищем слово или склад, дабы повсечасно примечательность учеников была бы напряжена на предлагаемый им предмет к чтению. Окончив таким образом чтение, отделение в таком же порядке возвращается на свои места и ученики севши приготовляются списывать на аспидных досках ту же самую пропись, которая повешена была на доске и которую помощник смотрителя вывешивает на линейке во вверенном ему отделении. Другие отделения класса таким же образом подходят к доске и возвращаются на свои места.

Опыт доказал, что оные 16 учеников, еще не умевших совсем писать и едва ли могущих разбирать склады, в течение четырех недель выучились хорошо и правильно складывать, читать и писать задаваемые прописи и даже изрядно читают книги гражданской печати, чему они вовсе не обучались.
Столь сильно влияние порядка и примечательности над умом молодых детей, еще не испорченных нескладным и вздорным учением".

В связи с ланкастерской методой стоит и деятельность Орлова в киевском отделении Библейского общества. В августе 1819 года, будучи выбран вице-президентом отделения, он произнес в торжественном собрании общества обширную, тщательно составленную речь{8}, которая по содержанию сделала бы честь и любому общественному деятелю нашего времени. Поблагодарив за избрание и с горячим сочувствием очертив просветительные заслуги Библейского общества, он выступил с предложением, которое открывало обществу совершенно новое поле деятельности: он предлагал устроить в Киеве бесплатную приходскую школу всеобщего обучения для сирот и детей бедных родителей, числом до 300 человек и содействовать возникновению таких же школ в других городах. Вся речь дышала искренним энтузиазмом к делу просвещения масс и смелым либерализмом. Говоря о противниках, которых, вероятно, встретит его предложение, Орлов мастерски изобразил нравственный облик обскуранта. Эти люди, говорил он, везде и всегда одинаковы. Любители не добродетелей, а только обычаев отцов наших, хулители всего нового, враги света и стражи тьмы, они – настоящие исчадия средневекового варварства. Во Франции они гонят свободомыслие и противятся введению представительного строя; в Германии они защищают остатки феодальных прав; в Испании они раздувают костры инквизиции; в Италии восстают против распространения св. писания; наконец, наша история полна их усилий против возрождения России. Они были личными врагами нашего великого преобразователя и бунтовали против него московских стрельцов; при Елизавете они порицали уничтожение смертной казни, при Екатерине хулили ее Наказ, и еще теперь, когда лучи просвещения начинают озарять наше отечество, они употребляют все старания, чтобы вернуть его к прежнему невежеству и оградить от вторжения наук и искусств. Эти политические староверы убеждены, что они – избранники, которым все остальные люди обречены в рабство самим Промыслом, и в этой уверенности они присваивают себе все дары небесные и земные, всякое превосходство, а народу предоставляют одни труды и терпение; отсюда родились все тиранические системы правления, начало которых следует искать не столько в честолюбии самих властелинов, сколько в изобретательности льстящих им и друзей невежества[14].

Для того времени речь Орлова была незаурядным явлением, и она имела большой успех. Якушкин и И. И. Дмитриев рассказывают, что она распространилась во множестве списков. Вяземский был в восторге: "Ну, батюшка, оратор! – писал он А. И. Тургеневу. – Он и тебя за пояс заткнул: не прогневайся! Вот и пусти козла в огород! Да здравствует Арзамас! Я в восхищении от этой речи… Орлов недюжинного покроя. Наше правительство не выбирать, а удалять умеет с мастерскою прозорливостью". Тургеневу речь показалась уж слишком смелой; отдавая должное пылкому патриотизму Орлова, он решительно осуждал его легкомысленный радикализм. "Лучшее в М. Орлове есть страсть его к благу отечества. Она сберегает в нем душу его, благородную и возвышенную. Но недостаток в учебном образовании везде заметен: вот школа аббата Николя! Ум и сердце в нем свои, а ученье, то есть недостатки в оном, принадлежат образу воспитания… Я отдаю справедливость его чувству, которое изливается из прекрасной души. Везде ищет он пользы отечества, везде мечтает о возможном благе его. Я бы держал его близ государя, но держал бы на привязи, ибо в нем нет ничего обдуманного, а опыт доказал уже нам, какой успех от несозрелых планов, от желания обратить в действо все, что сверкнет в голове, не озаренной светильником государственных познаний и наблюдений… Нет, пусть служит Орлов некоторое время внутри России, пусть узнает ее лучше нас – и тогда, если сохранит жар к добру, пусть придет сюда согревать оледенелые члены членов Государственного Совета et comp.". Однако Вяземский упорно продолжал защищать речь Орлова, – и даже в литературном отношении, заявляя, что от пера, очиненного шпагою, большего требовать нельзя[15].

Если уже и до того Орлов представлял собою очень заметную величину в кругу либерально-настроенной молодежи, то эта речь, ходившая по рукам и в Москве, и в Петербурге, должна была еще увеличить его популярность. Около этого же времени немало толков вызвали два его письма к Д. Бутурлину{9} по поводу выхода в свет книги последнего о русских военных походах в XVIII столетии. Эти письма замечательны горячим протестом против крепостного права[16]. Так, осуждая общий дух славословия, проникающий все "Вступление" Бутурлина, он говорит: "Друг мой! Нет никого на свете, кто бы более меня привязан был чувством к славе Отечества! Но не время теперь самим себя превозносить. Ты видишь все с высокой точки умозрения – с поля сражения. Войди в хижину бедного Россиянина, истощенного от рабства и несчастия, и извлеки оттуда, если можешь, предвозвещение будущего нашего величия!" Та же мысль повторяется и во втором письме: "Россия подобна исполину ужасной силы и величины, изнемогающему от тяжелой внутренней болезни". Любопытны следующие строки, характеризующие политические взгляды Орлова: "Все твое рассуждение (о датчанах) основано на ложном правиле. Датчане, вручив самовластие одному человеку, не исполнили сего, чтобы спасти независимость их от внешних врагов; но единственно, чтобы избавиться от самовластия многих. Они вольным переходом передались из рук нескольких олигархов в руки одного деспота. Я тут ничего великого не вижу, кроме великого непонятия о достоинстве народа вообще и о достоинстве человека в частном отношении. Хотя, говоря о сем предмете, ты старался зацепить все нежнейшие струны моего сердца, но правила моей жизни, которые заключаются в истинной и непреклонной ненависти к тиранству, не позволили мне вдаться в расставленные тобою сети. Я остался непоколебимым в своем мнении, и если б был датчанином, то проклинал бы то мгновение, в которое предки мои подвергли меня игу деспотизма, так точно, как Россиянин должен проклинать этот несчастный закон, который осудил на рабство большую часть наших сограждан".

Все эти речи и письма, и самая деятельность Орлова в Киеве доставили ему почетную известность. Мы увидим дальше, какое видное место он сразу занял в Союзе Благоденствия. Но уже в начале 1819 г., когда в "Вестнике Европы" появилась без подписи первая статья Каченовского, направленная против "Истории" Карамзина ("Письма от Киевского жителя к другу"), ее не задумались в Москве приписать Орлову[17]. Якушкин, познакомившийся с ним только в 1820 г., уже раньше много слышал о нем от своих друзей, как о человеке "высшего разряда", а Волконский называет его "светилом среди молодежи". В самом Киеве он быстро сосредоточил вокруг себя все, что было наиболее образованного и передового как в русском, так и в польском местном обществе. В его доме стал собираться замечательный кружок людей, которых объединяли увлечение европейской образованностью и свободными формами политического быта и страстные мечты об обновлении России. В эту атмосферу весною 1819 г. попал Волконский, приехавший на контракты в Киев и остановившийся по старой приязни у Орлова. Несколько недель, проведенных им здесь, по его словам, определили его дальнейшую участь: ежедневные общения с Орловым и его кружком, говорит он, "оказали сильное влияние на меня, развили во мне чувства гражданина, и я вступил в новую колею убеждений и действий. С этого времени началась для меня новая жизнь". Действуя в Киеве, Орлов вместе с тем, конечно не порывал связей и со столичными друзьями, вел переписку с Вяземским, Раевским, обоими Тургеневыми и др., и Н. И. Тургенев в середине 1819 года посылал ему на просмотр проспект задуманного им политического журнала[18].

И все-таки он чувствовал себя неудовлетворенным, томился и рвался вон из этой обстановки; душа жаждала подвигов, – не этой медленной работы на общее благо, а именно "бурной жизни за родную страну". Надуманный стоицизм тут мало помогал. "Золотые дни моей молодости уходят, – пишет он А. Раевскому в том же 1819 году, – и я с сожалением вижу, как пыл моей души часто истощается в напрасных усилиях. Однако не заключайте отсюда, что мужество покидает меня. Одно событие – и все изменится вокруг меня. Дунет ветер, и ладья вновь поплывет. Кому из нас ведомо, что может случиться? на все готовый, я понесу в уединение или на арену деятельности чистый характер, – преимущество, которым немногие могут гордиться в нынешний век".

46

IV

Командиром 4-го корпуса, то есть ближайшим начальником Орлова в Киеве, был, как уже сказано, старик Раевский. Орлов был свой человек в его семье, и эта близость привела скоро к женитьбе молодого генерала на старшей дочери Раевского, Екатерине Николаевне. Со старшим сыном Раевского, Александром, служившим эти годы в Петербурге, Орлов был дружен еще по боевому товариществу и совместной жизни во Франции: мы видели выше, что между ними шла переписка уже в 1819 году. С другой стороны, Пушкина Орлов знал еще по Петербургу, а с младшим из Раевских, Николаем, Пушкин был уже до своей ссылки на юг в самых дружеских отношениях. – Так завязался узел, в котором жизнь Пушкина на некоторое время сплелась с жизнью Раевских и Орлова.

Когда будет написана биография Пушкина, Раевским и Орлову будет отведено в ней видное место. В течение четырех лет (1821-24) влияние разных членов этой семьи было доминирующим в его жизни. Сначала четырехмесячное путешествие со всеми Раевскими на Кавказ и в Крым, затем двухлетняя близость с Орловым в Кишиневе, наконец, тесная дружба с Александром Раевским в Одессе, и на придачу долгая влюбленность в одну из барышень Раевских{10}, должны были ярко отразиться на развитии Пушкина, – и это как раз в те годы, когда окончательно складывались его характер и мировоззрение. Наибольшую важность представляет здесь, конечно, ряд личных влияний, а это были, каждая в своем роде, все богатые и самобытные индивидуальности; но важны и те общие идейные течения, с которыми он столкнулся в этом кругу. Только пять лет назад кончилась Отечественная война, где старик Раевский был одним из главных деятелей, где Орлов связал свое имя с капитуляцией Парижа, где и Александр Раевский получил свое боевое крещение; в них наверное еще не совсем остыло патриотическое и военное одушевление тех дней, и их рассказы были для Пушкина живою летописью той эпохи. Вместе с тем чрез них же в Кишиневе и Каменке он соприкоснулся непосредственно с тем общественным движением, которое привело затем к 14 декабря. Таким образом чрез эту семью шли оба главных влияния, которые определили политическую мысль Пушкина: монархический патриотизм 12-го года и революционная идеология декабристов. Если прибавить к этому, что и с Байроном Пушкин познакомился благодаря Раевским, то их важная роль в истории его жизни и творчества будет очевидна.{11}

Центральной фигурой этого пушкинского кружка был, конечно, сам Раевский, человек выдающийся не только по военному таланту, но и по высоким душевным качествам, прекрасный цельностью и прямотой натуры и полным отсутствием аффектации, очаровавший двух наших поэтов – Батюшкова в 1814 г. и Пушкина в 1820{12}. Последний с восторгом отзывался о его ясном уме, свободном от предрассудков, сильном характере, простой и прекрасной душе, готовой на участие и дружбу. Мы увидим дальше, как много нежности таил в себе под суровой оболочкой этот знаменитый русский генерал, так похожий на античного полководца[19].

В середине мая 1820 г. Раевский с младшим сыном Николаем и двумя дочерьми-подростками, в том числе Марией, будущей декабристкой Волконской, пустился в путь из Киева на Кавказские воды, куда уже до них прибыл, чтобы лечить старую рану в ноге, его старший сын Александр. Как известно, этой скромной лечебной поездке суждено было стать исторической: в Екатеринославе, по пути из Киева на Кавказ, Николай Раевский младший (то есть сын) разыскал своего петербургского приятеля Пушкина, только что приехавшего в ссылку и лежавшего здесь в жестокой лихорадке, и с согласия Инзова Раевские увезли с собою молодого поэта на Кавказ и потом в Крым. Эта встреча в Екатеринославе едва ли была случайной. Раевские, без сомнения, знали, что в Екатеринославе найдут Пушкина: 7 мая одна из дочерей, Екатерина Николаевна, посылая из Петербурга письмо брату Александру в Киев, объясняет в P.S., почему оно идет почтою: "мама забыла послать его с Пушкиным", а из письма старика видно, что в Екатеринослав они приехали в 10 ч. веч. и уехали из него на другой день после завтрака; между тем молодой Раевский еще в тот же вечер успел разыскать Пушкина и к полудню уладил его поездку.

Четыре месяца, проведенные Пушкиным на Кавказе и в Крыму среди Раевских, принадлежат к счастливейшим дням его жизни. В сентябре, рассказывая в письме к брату об этой поездке он писал: "Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, – жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался; счастливое полуденное небо; прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение, горы, сады, море: друг мой, любимая моя надежда увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского".

В эти месяцы, когда Пушкин (как он вспоминал уже много позднее) подолгу сиживал на берегах Подкумка с Александром Раевским, – у последнего шла деятельная переписка с Орловым, оставшимся в Киеве.

30 мая 1820 г. Орлов пишет[20]: "Я обещал писать и посылать газеты. И то, и другое исполняю, в надежде, что твои обещания также исполнятся, любезный Александр Николаевич. Ожидать буду твоего ответа с нетерпением, помня, что он мне даст подробное понятие о положении того края, в котором ты основал свою жизнь на некоторое время". "Новостей политических мало, – пишет он далее. – Говорят, что в Риме открыт заговор и что по сему случаю 35 тыс. австрийцев выступили к сему городу… Везде огонь живет под пеплом, и я очень думаю, что XIX век не пробежит до четверти без развития каких-нибудь странных происшествий". На днях приятельские рассказы пояснили ему многое, но эти известия он не может доверить бумаге. "Когда увидишь Алексея Петровича (Ермолова) бей ему от меня челом. Поклон и простого римского гражданина не должен быть отвергнут римским проконсулом, какова бы ни была его слава". В конце письма характерная просьба – отвечать по-русски. О том же просит потом однажды Пушкин из Кишинева брата.

19 июня Орлов пишет: "Посылаю тебе несколько газет, в которых найдешь все то же, что и прежде, то есть бесконечные споры между гасителями, коих не должно пускать тушить, и светилами, коим не должно позволять жечь.

"Я, наконец, назначен дивизионным командиром. Прощаюсь с мирным Киевом, с сим городом, который я почитал сперва за политическую ссылку и с коим не без труда расстаюсь. Милости твоего батюшки всегда мне будут предстоять, и я едва умею выразить, сколь мне прискорбно переходить под другое начальство. Но должно было решиться. Иду на новое поприще, где сам буду настоящим начальником".

Последнее сохранившееся письмо, от 13 октября, любопытно, как свидетельство полной зрелости мысли в области конкретных политических вопросов.

"Любезный друг, благодарю за твое занимательное письмо из Крыма, которым я тем более был доволен, что оно писано по-русски и довольно чистым русским языком. Известия о Грузии и о подвигах или намерениях Ермолова весьма важны, но мне кажется, что со всем его умом он довершить общего успокоения той страны не в состоянии. Так же трудно поработить чеченцев и другие народы того края, как сгладить Кавказ. Это дело исполняется не штыками, но временем и просвещением, которого и у нас не избыточно. При падении листов сделают еще экспедицию, повалят несколько народа, разобьют толпу неустроенных врагов, заложат какую-нибудь крепостцу и возвратятся восвояси, чтобы опять ожидать осени. Этот ход дела может принести Ермолову большие личные выгоды, а России никаких. Впрочем, я не его виню. Обстоятельства и прежние меры начальников и предместников его сделали из Грузии в отношении нашего отечества, так сказать, политическую фистулу. Через оную Россия потеряла много крови и соков. Но со всем тем в этой непрерывной войне есть что-то величественное, и храм Януса для России, как для древнего Рима, не затворяется. Кто, кроме нас может похвастаться, что видел вечную войну?"

47

V

Когда Пушкин в сентябре, расставшись с семьей Раевских, приехал в Кишинев, куда его начальник Инзов тем временем перевел свою канцелярию из Екатеринослава, он уже застал здесь Орлова, который, наконец, после пятикратного отказа, получил дивизию, именно 16-ю пехотную дивизию второй армии, стоявшую в Кишиневе. Этим назначением он был обязан ходатайству главнокомандующего 2-ой армии, гр. Витгенштейна, и давней дружбе с Киселевым, который в то время состоял начальником штаба при Витгенштейне. Очевидно, ему с большой неохотой вручали активное командование, да и то лишь возможно дальше от центра, в далекой и некультурной окраине.

Как свидетельствуют письма, Орлов выехал из Киева в Кишинев 10 июля 1820 г. В Тульчине, по пути из Киева на место новой службы, он стал членом тайного общества{13}. Его приняли Фон-Визин, Пестель и Юшневский. Позднее, на следствии по делу 14 декабря, он заявлял, что к вступлению в Союз Благоденствия его побудили их упреки, "что, зная все их тайны и имена многих, не великодушно мне не разделять их опасности"[21]. Это звучит правдоподобно, – и во всяком случае несомненно, что он вступил в тайное общество без мысли об активной революционной деятельности. В одном из летних писем к А. Раевскому на Кавказ, сообщая о своей встрече с С. И. Тургеневым, он с большим сочувствием отзывался о перемене, происшедшей в Тургеневе: "Правила оставил те же, но скромность в выражениях, постепенность в желаниях, принятие плана жизни и службы доказывают, что наступило время зрелости и что рассудок взял перевес над пылкостью страстей". Эти слова характеризуют настроение самого Орлова. Конечно, и он остался тот же и все так же верил в неизбежность "события", но все ясней становилось ему, что надо запастись терпением, что для "события" нужно особенное стечение обстоятельств, которого, может быть, придется еще долго ждать; а пока нельзя же было жить все на бивуаках, надо было подумать о том, чтобы "принять план жизни и службы". Сюда присоединялось еще и личное соображение: он уже давно любил Екатерину Николаевну Раевскую и как раз теперь готовился просить ее руки. Итак, он ехал в Кишинев с мыслью о более прочном устройстве, и мы видели, как доволен он был своим новым назначением, которое открывало ему сравнительно широкий простор для мирной культурной деятельности. В том самом письме, которым он извещал А. Раевского о своем переводе в Кишинев, он писал: "Политика запружена и Бог знает, когда потечет. Я также строю умственную насыпь, чтобы запрудить мысли мои. Пускай покоятся до времени".

Им пришлось покоиться недолго. Осенью этого же года, когда решен был вопрос о созыве на январь в Москву виднейших членов Союза Благоденствия, – в числе предполагаемых участников съезда был намечен и Орлов, и хотя он вступил в тайное общество всего несколько месяцев назад, его участие признали настолько важным, что Якушкин, ехавший по этому делу в Тульчин, должен был нарочито, с письмом от Фон-Визина, заехать в Кишинев, чтобы пригласить на съезд Орлова.

В своих записках Якушкин подробно описал и это первое свое знакомство с Орловым, и роль последнего на московском съезде. Его правдивость стоит вне сомнений, но и здесь, как во всяких мемуарах, надо строго различать три вещи: 1) объективные факты, 2) отношение к ним автора в момент самого действия, и 3) его отношение к ним в момент писания. Записки свои Якушкин писал много лет спустя; его рассказ проникнут явным недружелюбием к Орлову, и это его отношение часто резко противоречит не только самим фактам, которые он передает, но и его собственному тогдашнему отношению к этим фактам, поскольку оно явствует из его же рассказа.

Так, его рассказ с совершенной очевидностью свидетельствует о том, что Орлов произвел на него как нельзя более выгодное впечатление, и не только как симпатичный человек, располагавший к себе добротою и ласковостью обхождения, но и как убежденный и крайне ценный член тайного общества. Он рассказывает, что на его увещания приехать в Москву. Орлов отвечал, что пока наверное обещать не может, и с своей стороны звал его к Давыдовым в Каменку, куда сам ехал с Охотниковым. Якушкину очень не хотелось, да и незачем было, ехать в Каменку, но когда Охотников шепнул ему, что, едучи с ними, он легче уговорит Орлова, – Якушкин решил ехать к Давыдовым и, приехавши, прожил у них все время, что и Орлов, – целую неделю; при прощании Орлов действительно дал ему слово приехать на съезд в Москву. Надо знать непоколебимую убежденность Якушкина и его твердый характер, чтобы понять смысл этого эпизода. Очевидно, узнав Орлова лично, он счел его присутствие на съезде делом исключительной важности.

О поведении Орлова на этом съезде существует два диаметрально противоположных показания. Одно принадлежит Якушкину, в другом совпадают три других участника съезда – Волконский, Граббе и Н. Тургенев. Якушкин рассказывает, что Орлов привез писанный проект условий, на которых он соглашался быть членом общества; именно, он предлагал перейти к крайним революционным действиям и прежде всего завести тайную типографию и фабрику фальшивых ассигнаций. Разумеется, его план вызвал только общее изумление; "но ему, – говорит Якушкин, того– то и нужно было. Помолвленный на Раевской, в угодность ее родным он решился прекратить все сношения с членами тайного общества; на возражения наши он сказал, что если мы не принимаем его предложений, то он никак не может принадлежать к нашему тайному обществу. После чего он уехал и ни с кем из нас более не видался".

О таком предложении Орлова ни одним словом не упоминают трое других участников съезда.

Волконский, – как мы видели, старый друг Орлова, – съехался с ним (и Охотниковым) в Тульчине, чтобы вместе ехать на съезд в Москву. Проездом чрез Киев, рассказывает он, Орлов решился сделать давно задуманный шаг – просить руки Екатерины Николаевны Раевской. Переговоры шли через А. Н. Раевского, и последний поставил ему коренным условием выход из тайного общества, так что, выезжая из Киева, Орлов был в нерешительности, что ему делать. Обстоятельства указали ему выход. На съезде с самого начала получено было извещение от петербургской думы, что правительство следит за действиями тайного общества и что поэтому благоразумнее будет формально закрыть общество и действовать каждому в одиночку. Так и было решено, и к этому решению примкнул Орлов. То же самое рассказывают о съезде и роли Орлова Тургенев и Граббе, при чем первый сообщает, что Орлов с самого начала заявил о своем намерении выйти из общества, а второй добавляет, что предложений, приписываемых Якушкиным Орлову, последний не делал, иначе их слышали бы все – "тем более, что его слова непременно принимались с напряженным вниманием"[22].

Показание Якушкина настолько противоречит духовному облику Орлова и всем фактам его дальнейшей жизни (между прочим, и позднейшим отношением к нему таких непреклонных революционеров, как Охотников или В. Ф. Раевский), что его приходится совершенно отвергнуть[23]. На такое низкое лицемерие Орлов был неспособен, да ему и не простили бы его. Ошибка объясняется просто: Якушкин, очевидно, запамятовав, следовал в этом месте своих воспоминаний записке тайного агента Грибовского, составленной, конечно, на основании доносов и сплетен[24]. Дело было, без сомнения, так, как изобразил его Волконский{14}. Перед нами письмо Орлова к сестре от 12 февраля (1821 г.) из Киева; извещая сестру о своей помолвке с Раевской, он извиняется, что из Москвы не заехал к ней в Ярославль: "нетерпение узнать исход моего предложения заставило меня спешить обратно". Очевидно, по пути в Москву он сделал предложение чрез А. Раевского, который обещал приготовить ему ответ к обратному проезду; значит, дело было за согласием Екатерины Николаевны и ее родителей.

48

VI

Свадьба состоялась 15 мая 1821 года. В Кишиневе молодые зажили на широкую ногу, заняв два смежных дома и держа свой стол открытым для всей военной молодежи. Орлов был не только самое важное после наместника лицо в городе и не только большой барин и аристократ, но и человек высоко стоявший над толпою по образованности, характеру и убеждениям. Вигель в нескольких злобных строках очень живо изображает кишиневскую обстановку Орлова: "Прискорбно казалось не быть принятым в его доме, а чтобы являться в нем, надобно было более или менее разделять мнения хозяина… Два демагога, два изувера, адъютант Охотников и майор Раевский, с жаром витийствовали. Тут был и Липранди… На беду попался тут и Пушкин, которого сама судьба всегда совала в среду недовольных. Семь или восемь молодых офицеров генерального штаба известных фамилий… с чадолюбием были восприняты. К их пылкому патриотизму, как полынь к розе, стал прививаться тут западный либерализм. Перед своим великим и неудачным предприятием нередко посещал сей дом с другими соумышленниками князь Александр Ипсиланти… Все это говорилось, все это делалось при свете солнечном, в виду целой Бессарабии". Вигель не преувеличивает: все, что мы знаем о Кишиневской жизни Орлова, показывает, что он действительно был здесь центром политического вольнодумства, а его дом – как бы либеральным клубом. О степени этого вольнодумства можно судить по тому, что всех ближе к Орлову были в Кишиневе два крайних радикала – его адъютант Охотников и известный В. Ф. Раевский[25].

В этом доме Пушкин был едва ли не ежедневным гостем[26].

"У нас, – пишет Екатерина Николаевна брату Александру (конец 1821 г.), беспрестанно идут шумные споры – философские, политические, литературные и др.; мне слышно их из дальней комнаты. Они заняли бы тебя, потому что у нас немало оригиналов". "Пушкин, – пишет она в другой раз (12 ноября 1821 г.), – больше не корчит из себя жестокого, он очень часто приходит к нам курить свою трубку и рассуждает или болтает очень приятно. Он только что кончил оду на Наполеона, которая, по моему скромному мнению, хороша, сколько я могу судить, слышав ее частью один раз". "Мы очень часто видим Пушкина, который приходит спорить с мужем о всевозможных предметах. Его теперешний конек – вечный мир аббата Сен-Пьера{15}. Он убежден, что правительства, совершенствуясь, постепенно водворят вечный и всеобщий мир, и что тогда не будет проливаться иной крови, как только кровь людей с сильными характерами и страстями, с предприимчивым духом, которых мы теперь называем великими людьми, а тогда будут считать лишь нарушителями общественного спокойствия. Я хотела бы видеть, как бы ты сцепился с этими спорщиками (23 ноября 1821 г.). Во время одной отлучки жены из Кишинева Михаил Федорович, рассказывая ей в письме, как проходит его день, писал: "К обеду собираются мои приятели. После обеда иногда езжу верхом. Третьего дня поехал со мною Пушкин и грохнулся оземь. Он умеет ездить только на Пегасе, да на донской кляче". 8-го декабря 1822 г. Екатерина Николаевна пишет брату: "Посылаю тебе письмо кажется от Пушкина; его принесла г-жа Тихонова… Пушкин послал Николаю отрывок поэмы, которую не думает ни печатать, ни кончать. Это странный замысел, отзывающийся, как мне кажется, чтением Байрона. – Его дали Муравьевым, которые привезут его тебе". Это были, конечно, "Братья-разбойники". В Кишинев приезжали к Орловым родные – Раевские, Давыдовы, все люди уже близкие Пушкину, и сам он ездил с Орловыми в Киев и Каменку к их родным; словом, он стал как бы приемным членом семейства[27].

49

VII

Однако вернемся к Орлову. Мы видели, с какими мыслями он ехал в Кишинев: новая должность открывала ему больший простор для гуманитарной деятельности и, главное, ставила его в непосредственное общение с "народом" в лице серой солдатской массы. На эту массу и направилось теперь все его внимание. Его первой заботой по принятии начальства над 16-й дивизией было категорически запретить употребление на ученьях палок, шомполов и тесаков, его вторым делом – призвать В. Ф. Раевского к управлению уже раньше учрежденной при дивизии ланкастерской школой. И затем в продолжение всего двухлетнего времени своего командования дивизией он широко и энергично действовал в этих двух направлениях. Он не только совершенно искоренил жестокость в обращении с солдатами, но и всеми мерами старался пробуждать в них чувство человеческого достоинства, – например, принимал жалобы относительно наказаний, которым они подвергались со стороны их ближайшего начальства, и наряжал следствия по таким делам. Дивизионная ланкастерская школа под руководством В. Ф. Раевского развилась блестяще, и то, что делалось в ней и что вскоре погубило Раевского, делалось, конечно, с ведома и одобрения Орлова. Не ограничиваясь Кишиневым, Орлов основал ряд таких же училищ в тех городах и местечках дикой тогда Бессарабии, где были расположены отдельные части его дивизии, и тратил на них немало собственных денег.

Военные нравы в тогдашней России были жестоки. В той же Бессарабии, кроме 16-й, Орловской, дивизии, стояла другая – 17-я, которою командовал Желтухин. Чтобы получить наглядное представление о положении русского солдата в то время, достаточно прочитать небольшую "записку" о происшествии, случившемся в этой дивизии в 1822 году, хранящуюся в военно-ученом архиве. В мае этого года корпусный командир Сабанеев, обратив внимание на участившиеся побеги из 17-й дивизии, где из одного только Екатеринбургского полка за шесть недель бежало 28 человек, поручил майору Липранди и аудитору Маркову произвести следствие. Допросив пять человек дезертиров, Липранди так излагал их показания:

1– е. Жители продовольствовали их так дурно, что солдаты терпели даже голод.

1– е. Ученье слишком изнурительное производится два раза в день, во время коего всегда по несколько человек падают во фронт от сильной затяжки на груди ранцевых ремней, и за малейшую ошибку, начиная от дивизионного командира до последнего унтер-офицера, бьют. Один из них показал, что, когда зашли по отделениям направо, унтер-офицер заметил его в ошибке и бил до тех пор по шее и лицу, пока упал без чувств; вообще, унтер-офицеры дают по несколько сот палок. Сверх всего этого, по вечерам учат их пунктикам из рекрутской школы.

2– е. Содержание амуниции в требуемой чистоте, разоряя их, затрудняет до невероятности. Ранцы во всей дивизии выворочены и лакируются сапожною ваксою за собственный счет солдат; перевязи и портупеи натирают белым воском после мелу. В случае же невыполнения по неимению денег и иных средств таковых требований, наказывают жестоко, как например, 2-й гренадерской роты капитан за невычищение воском перевязи наказал одного из них 300 ударов палок.

3– е. Сии самые причины вынудили их бежать; к чему 1-й гренадерской роты рядовой, служащий 12 лет, бывший уже в двух войнах и имеющий три раны, прибавил, что он хотел застрелиться, но как христианин предпочел умереть от руки басурманов и потому бежал, зная, что они режут головы; но, имея несчастье быть пойманным, просит, чтобы его расстреляли.

4– е. Бежавших 17-й дивизии за границей в Молдавии очень много, так что почти в каждом селении встречаешь русского – многие из них турками взяты и будут доставлены.

5– е. Второй батальон Екатеринбургского полка содержит караул в Липканах и Хотине, что, отстоявши сутки в карауле в Липканах, идут в Хотин, и, придя после полуночи, начинают чистить амуницию и утром вступают снова в караул. В этот же день делают и ученье, для того, что генерал Желтухин, несмотря ни на какие обстоятельства, требует, чтобы резервные батальоны равнялись в учении действующим.
На этом черном фоне деятельность Орлова выделяется ярким пятном. Читатель не посетует на нас, если мы приведем здесь два образчика Орловских приказов по дивизии{16}; с той поры прошло 80 лет, но и теперь военные нравы еще далеко не достигли того уровня человечности, какой ставил себе целью Орлов. Вот один из его первых приказов, изданный 3-го августа 1820 года, то есть через неделю или две по его прибытии в Кишинев:

"Вступив в командование 1-ю пехотною дивизиею, я обратил первое мое внимание на пограничное расположение оной и на состояние нижних чинов. Рассматривая прежний ход дел, я удивился великому числу беглых и дезертиров. Устрашился, увидев, что начальство для прекращения побегов принуждено было приступить к введению смертной казни в сей дивизии, тогда как оная казнь в мирное время целой России неизвестна. Сие должно доказать каждому и всем, сколь велико то зло, для искоренения которого принята правительством столь строгая мера, противная столь общему обычаю Отечества нашего.

Побеги в войсках могут случиться от многих разных причин, из коих главнейшие суть:

1) Недостаток в пище и пропитании. Я не думаю, чтоб нашелся хотя один чиновник в дивизии, который осмелился не допустить солдату следуемую ему пищу, положенную правительством, но ежели сверх чаяния моего таковые злоупотребления существуют где-либо в полках вверенной мне дивизии, то виновные недолго от меня скроются, и я обязуюсь перед всеми честным моим словом, что предам их военному суду, какого бы звания и чина они ни были, все прежние их заслуги падут пред сею непростительною виною, ибо нет заслуг, которые могли бы в таком случае отвратить от преступного начальника тяжкого наказания.

2) Послабление военной дисциплины. Сим разумею я некоторый дух беспечности и нерадения, в частных начальниках тем более предосудительный, что пример их действует быстро на самих солдат, порождает в сих последних леность и от лености все пороки. Я прошу г.г. офицеров заняться крепко своим делом, быть часто с солдатами, говорить с ними, внушать им все солдатские добродетели, пещись о всех их нуждах, давать им пример деятельности и возбуждать любовь к Отечеству, поручившему им свое хранение и свою безопасность.

Когда солдат будет чувствовать все достоинство своего звания, тогда одним разом прекратятся многие злоупотребления, а от сего первого шага будет зависеть все устройство дивизии. Большая часть солдат легко поймут таковые наставления, они увидят попечение начальства и сами почувствуют свои обязанности. Я сам почитаю себе честного солдата и другом и братом.

Слишком строгое обращение с солдатами и дисциплина, основанная на побоях. Я почитаю великим злодеем того офицера, который, следуя внушению слепой ярости, без осмотрительности, без предварительного обличения, часто без нужды и даже без причины употребляет вверенную ему власть на истязание солдат. Я прошу г.г. офицеров подумать о следующем: от жестокости и несправедливости в наказаниях может родиться отчаяние, от отчаяния произойти побег, а побег за границу наказывается смертью; следовательно, начальник, который жестокостью или несправедливостью побудит солдата к побегу, делается настоящим его убийцею; строгость и жестокость суть две вещи разные, одна прилична тем людям, кои сотворены для начальства, другая свойственна тем только, коим никакого начальства поручать не должно. Сим правилом я буду руководствоваться, и г.г. офицеры могут быть уверены, что тот из них, который обличится в жестокости, лишится в то же время навсегда команды своей.

Из сего приказа моего легко можно усмотреть, в каком духе я буду командовать дивизиею. В следующих приказах я дам на сей предмет положительные правила, но я желаю, чтобы прежде всего г.г. начальники вникнули в мое намерение и, убедившись в необходимости такового с солдатами обращения, сделались бы мне сподвижниками в учреждении строгой, но справедливой дисциплины.

Предписываю в заключение прочитать приказ сей войскам в каждой роте самому ротному командиру, для чего, буде рота рассеяна по разным квартирам, то сделать общий объезд оным. Ежели при объезде полков солдаты по спросе моем скажут, что им сей приказ не извещен, то я за сие строго взыщу с ротных командиров. Подлинный подписал генерал-майор Орлов 1-й."

Другой приказ Орлова относится к январю 1822 г., то есть к последним дням его командования 16-й дивизией.

"Думал я до сих пор, что ежели нужно нижним чинам делать строгие приказы, то достаточно для офицеров просто объяснить их обязанности, и что они почтут за счастье исполнять все желания и мысли своих начальников; но, к удивлению моему, вышло совсем противное. Солдаты внемлют одному слову начальника; сказал: побеги вас бесчестят, и побеги прекратились. Офицеров, напротив того, просил неотступно укротить их обращение с солдатами, заниматься своим делом, прекратить самоправные наказания, считать себя отцами своих подчиненных; но и по сих пор многие из них, несмотря на увещания мои, ни на угрозы, ни на самые строгие примеры, продолжают самоправное управление вверенными им частями, бьют солдат, а не наказывают, и не только пренебрегают исполнением моих приказов, но не уважают даже и голоса самого главнокомандующего.

В Охотском пехотном полку гг. майор Вержейский, капитан Гимбут и прапорщик Понаревский жестокостями своими вывели из терпения солдат. Общая жалоба нижних чинов побудила меня сделать подробное исследование, по которому открылись такие неистовства, что всех сих трех офицеров принужден представить я к военному суду. Да испытывают они в солдатских крестах, какова солдатская должность. Для них и им подобных не будет во мне ни помилования, ни сострадания.

И что ж? Лучше ли был батальон от их жестокости? Ни частной выправки, ни точности в маневрах, ни даже опрятности в одеянии – я ничего не нашел; дисциплина упала, а нет солдата в батальоне, который бы не почувствовал своими плечами, что есть у него начальник.

После сего примера, кто меня уверит, что есть польза в жестокости и что русский солдат, сей достойный сын отечества, который в целой Европе почитаем, не может быть доведен без побоев до исправности? Мне стыдно распространяться более о сем предмете, но пора быть уверенным всем г.г. офицерам, кои держатся правилам и примерам Вержейского и ему подобных, что я им не товарищ и они заблаговременно могут оставить сию дивизию, где найдут во мне строгого мстителя за их беззаконные поступки.

Обратимся к нашей военной истории: Суворов, Румянцев, Потемкин, все люди, приобретшие себе и отечеству славу, были друзьями солдат и пеклись об их благосостоянии. Все же изверги, кои одними побоями доводили их полки до наружной исправности, все погибли или погибнут; вот примеры, которые ясно говорят всем и каждому, что жестокое обращение к нижним чинам противно не только всем правилам, но и всем опытам. В заключение сего объявляю по дивизии: 1-е, г. майору Вержейскому отказать от батальона, а на место него назначаю 32-го егерского полка майора Юмина, 2-е, г. капитану Гимбуту отказать от роты; 3-е, прапорщику Понаревскому отказать от всякого рода команды:; 4-е, всех сих офицеров представляю к военному суду и предписываю содержать на гауптвахте под арестом впредь до разрешения начальства.

Кроме сего, по делу оказались менее виноватыми следующие офицеры, как-то: поручику Васильеву в уважение того, что он молодых лет и бил тесаками нижних чинов прежде приказов г. главнокомандующего, г. корпусного командира и моего, майорам Карчевскому и Данилевичу, капитану Парчевскому, штабс-капитанам Станкевичу и Гнилосирову, поручикам Калковскому и Тимченке и подпоручику Китицыну за самоправные наказания, за битье из собственных своих рук, делаю строгий выговор. Объявляю им две вещи: первую, что так как многие из них не спрошены комиссиею, то могут они, если чувствуют себя невинными, рапортами прямо на мое имя требовать суда, но тогда подвергнутся всем последствиям оного, и 2-е, что ежели за ними откроются таковые поступки, то подвергнутся участи Вержейского, Гимбута и Понаревского.

Предписываю приказ сей прочесть по ротам и объявить совершенную мою благодарность низшим чинам за прекращение побегов в течение моего командования."

Когда позднее над Орловым было наряжено следствие, ему, между прочим, был поставлен в вину случай с рядовым Суярченкой, и вот как сам Орлов излагал это дело в своем ответном донесении. Во время смотра 31-го егерского полка при опросе 9-й роты рядовой Алексей Суярченко заявил ему, что ротный командир, поручик Турчанинов, ударил его эфесом в бок так сильно, что он долго не мог дышать. Орлов вызвал Турчанинова в круг роты и пригрозил, что отнимет у него команду; Турчанинов извинился, прося приписать свой поступок минутной вспыльчивости, а не обычаю обращаться жестоко с нижними чинами. Чтобы удостовериться в этом, Орлов, отослав поручика, опросил роту, и когда все солдаты единогласно подтвердили ему, что не имеют никакой другой жалобы на своего ротного командира, он снова призвал Турчанинова в круг роты и сказал ему:

– Вы счастливы, что командуете честными солдатами, которые не хотели воспользоваться гневом моим против вас. Ваша участь зависела от них. Ежели б один рядовой еще пожаловался на вас, то после примера вашей вспыльчивости, в коем вы сами предо мною сознались, я был бы принужден отдать вас под следствие и отнять роту. Помните мое снисхождение и старайтесь на будущее время не употреблять законопротивных наказаний.

50

VIII

Не прошло и года, как имя командира 16-й пехотной дивизии сделалось как бы нарицательным. Разумеется, о нем пошла двойная слава. Как смотрели на него подчиненные и солдаты, об этом, можно сказать, художественно свидетельствует донесение тайного агента из Кишинева, 1821 года. В ланкастерской школе, сообщает он, учат "кроме грамоты" "и толкуют о каком-то просвещении". "Нижние чины говорят: дивизионный командир (то есть Орлов) наш отец, он нас просвещает. 16-ю дивизию называют орловщиной… Липранди (подполковник, член тайного общества) говорит часовым, у него стоящим: "не утаивайте от меня, кто вас обидел, я тотчас доведу до дивизионного командира. Я ваш защитник. Молите Бога за него и за меня. Мы вас в обиду не дадим, и как часовые, так и вестовые, наставление сие передайте один другому"[28]. Здесь характерно и отношение к Орлову Липранди. Еще более, интимнее был ему предан Охотников, а В. Ф. Раевский в марте 1822 года из Петропавловской крепости писал кишиневским друзьям:

    Скажите от меня Орлову,
    Что я судьбу мою сурову
    С терпеньем мраморным сносил,
    Нигде себе не изменил.

Очевидно, ему еще и тут было нужно и дорого одобрение Орлова.

А начальство Орлова, ближнее и дальнее, смотрело на него косо и позаботилось учредить за его дивизией секретный надзор. Прежде всего, его дивизия сильно отставала от фронтовой части, потому что без смертного боя нельзя было вдолбить знаменитые три учебных шага; а затем, в штабе 2-й армии, к которой принадлежала дивизия Орлова, уже знали о неблагонадежности В. Ф. Раевского. Начальником этого штаба был Киселев, искренно любивший и уважавший Орлова, но державшийся правила, что в "службе нет дружбы".

Надо думать, что Сабанеев, корпусный командир, то есть ближайший начальник Орлова, ждал только первого случая, чтобы освободиться от него. Таким случаем и явился небольшой бунт в Камчатском полку{17}, входившем в состав Орловской дивизии. Узнав об этом происшествии от самих ослушников, Орлов приказал бригадному командиру Пущину произвести следствие, а сам в тот же день, как и предполагал заранее, выехал к больной жене в Киев. Тайно извещенный Сабанеев нагрянул из Тирасполя на следующий день, когда Пущин еще и не начинал следствия, и, не застав Орлова, поднял шум[29]. Это было в декабре 1821 года, всего через полгода после женитьбы Орлова. В высших военных сферах началось против него дело, еще более осложнившееся после того, как в феврале следующего года Киселев решился наконец, арестовать В. Ф. Раевского по обвинению в преступной пропаганде среди солдат.

Орлова обвиняли в том, что распустил дисциплину в своей дивизии, потакает солдатам, ведет панибратство с подчиненными, вверил учебные заведения первому вольнодумцу в армии. Ему ставились в вину, между прочим, и приведенные выше два его приказа, а также чтение их перед ротами. Разобрать дело было поручено Киселеву. Он не приписывал Орлову преступных замыслов, – он только обвинял его в слабости и чрезмерной доброте, которою-де пользовались люди, как Раевский, для достижения своих целей; и еще более он осуждал "фальшивую филантропию" Орлова, утверждающего, "что нравственные способы приличнее и полезнее тех, которые невеждами употребляются". Все хорошо в меру, говорил Киселев: не надо калечить людей, но и палки у унтер-офицеров незачем отнимать, да и вообще "мечтания Орлова хороши в теории, но на практике никуда не годятся". Сабанеев и слышать не хотел об оставлении Орлова дивизионным командиром, и сам Киселев соглашался, что Орлову 16-й дивизией более командовать нельзя[30].

Киселев предлагал Орлову почетный выход – проситься в отпуск, "на воды", а там ему дадут другую дивизию; но Орлов заупрямился и требовал формального суда. Дело тянулось почти полтора года и получило большую огласку, по-видимому даже за пределами России. "Сабанеев думал, что одним ударом меня сшибет, – писал Орлов А. Раевскому. – Ударил и подул в пальцы: сам себя ушиб. Он надеялся, что при первом случае я отклонюсь от командования дивизии и испугаюсь, но я сам требовал исследования, и тогда он взялся за клевету". Орлов жил в это время то в Кишиневе, то в Киеве, то в своей калужской деревне. Он чувствовал себя совершенно правым. Вскоре после происшествия в Камчатском полку и тотчас после ареста Раевского, он писал жене из Тульчина, куда поехал для разговора о своем деле с главнокомандующим 2-й армии гр. Витгенштейном: "Мой план защиты совсем готов у меня в голове, и если только разум способен одерживать верх над слепым, неразумным и своекорыстным усердием, – я думаю, что настоящий случай докажет мою правоту с полной ясностью и что Сабанеев своей опрометчивостью лишил себя всякого права на расположение наших общих начальников" (16 февр. 1822 г.). А в ноябре он писал кн. Вяземскому: "Дело мое идет и продолжается. Чужие края и отечество наполнились странными слухами и посреди общего вранья трудно постичь настоящий ход дела. Об оном я распространяться не буду, но вообрази себе собрание глупой черни, смотрящей на воздушный шар. Одни говорят – это черт летит, другие – это явление в небе, третьи – чудеса, и пр. и пр. Спускается балон, и что ж? Холстина, надутая газом. Вот все мое дело. Когда шар спустится, вы сами удивитесь, что так много обо мне говорили. Впрочем, все сие дело меня крепко ожесточило и тронуло до крайности. Ежели я достиг равнодушия, то через сильную борьбу"[31].

Он не сдавался на увещания Киселева, настаивал на суде, требовал вопросных пунктов, а тем временем Киселеву пришлось по семейным делам внезапно уехать за границу, где он пробыл до начала 1823 года, – и дело Орлова было решено уже, по-видимому, без его участия: приказом от 18-го апреля Орлов был лишен дивизии и назначен состоять по армии – "то есть по фабрике и заниматься своими делами. Это самое, – писал он жене, – они могли бы сделать уже год назад". Фактически он командовал дивизией только полтора года. Его военная карьера, так блестяще начавшаяся, была кончена. Нового назначения ему не дали, и ближайшие три года, до ареста в конце 25-го года, он занимался приведением в порядок своего имения и стеклянно-фарфорового завода в Масальском уезде, жил то в деревне, то в Москве, ездил в Крым и т. д.[32] Он был, по-видимому, на самом дурном счету в смысле политической благонадежности, и его не спускали с глаз. В собственноручной записке Александра I, найденной после его смерти в его кабинете, среди шести видных генералов, наиболее зараженных пагубным духом вольномыслия и являющихся как бы главными очагами заразы в армии назван и Орлов[33], а позднее, в конце 1825 г., Дибич доносил, что Орлов, содействуя распространению тайного общества в армии, старался, но тщетно, заодно с сыновьями генерала Раевского, заразить черноморский флот[34]. Этот глупый донос основывался, без сомнения, на том, что летом 1825 г. Орлов ездил в Крым с целью купить участок земли на Южном берегу. Там, между прочим, он в Симферополе свиделся с давним приятелем – Грибоедовым.


Вы здесь » Декабристы » ДЕКАБРИСТЫ. » Орлов Михаил Фёдорович