Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРНОЕ, ЕСТЕСТВЕННО-НАУЧНОЕ НАСЛЕДИЕ » А.А. Бестужев. "Мулла-нур".


А.А. Бестужев. "Мулла-нур".

Сообщений 11 страница 17 из 17

11

VIII    Гечме намерд кюрпинсиндан: кой апарсын чай оны!
    Ятма тюлкю далдасында: кой джирсын аслан аны!
    Не ходи через мост лукавца: пусть лучше быстрина унесет;
    Не ложись в тень лисицы:71 пусть лучше лев растерзает!
    Стих-пословица

Что за юность без любви, что за любовь без юности? Ярко светит свеча в чистом воздухе: а какой воздух чище весеннего? И не греть огню без воздуха, не прожить юному сердцу без страсти, где бы то ни было. Правда, высоки стены дворов мусульманских, крепки затворы; но ветер проницает и туда! Глубоко лежат сердца их красавиц, замкнутые за тридесять предрассудков, закованные в тысячу приличий, но любовь, как воздух, находит и к ним дорогу. Кичкене уж любила, не смея самой себе в том признаться. Искендер-бек стал любимою ее мечтой в день, приятнейшим сновидением ночи. Вышивая золотом; сафьянный накременник или подсокольную перчатку для своего незнаемого будущего, она думала: "Что, если б это было для Искендера -- карагюздара (черноглазого)!". Какова ж была ее радость, когда суровый дядя с досадою, но решительно объявил ей, что она невеста Искендер-бека! Вспыхнули ее щеки, затрепеталось ее сердце, словно голубь, пущенный на волю. Итак, сбылись ее тайные желания, ее безымянные надежды облеклись в законное имя! Теперь уж она гордо может принимать цветы и поздравления от своих подружек и, сидя с ними за шитьем приданого, хохотать и толковать о своем будущем муже сколько душе угодно. Теперь уж никто не запретит ей примерять хоть сто раз в день свадебное платье и повторять обычные проделки первого свидания; золотить воображением то, что знакомо ей в быту супружеском, и множить на миллионы наслаждений все, что неизвестно. Ну право, если есть счастливцы на земле, так это женихи и невесты. Что поете вы мне о сладости медового месяца? Медовый месяц, как и все его братцы, родится с рожками и пророчески обмывается в непогоде. Притом, или нынешние пчелы разучились делать мед, или вкус наш испорчен сахаром, только я знаю многих новобрачных, которые уверяют, что медовое варенье, даже розовое, приторно. Иное дело -- пора между помолвкой и свадьбою; это приход голодного в столовую; пышный обед развивается перед ним, уже не вдалеке, а на хват руки. Вкус его изощрен аппетитом, взор и обоняние ласкают и манят плоды, перевитые цветами, блюда, жарко дышащие благоуханным паром. Слух обольщен приветным бряцанием рюмки о рюмку или падением серебряной вилки на фарфор. Каждое мгновение множит его нетерпеливость, зато близит к верному наслаждению. Он грызет пустоту, он глотает воздух, зато чародей воображение обращает ему каждого петуха в золотого фазана, предсказывает шамбертен* под каждою длинною пробкою, уверяет, что он может съесть полмира и запить его пол-океаном. И как милыми, как остроумными кажутся люди женихам перед свадьбою и гастрономам в виду обеда. Не скажу, чтоб они казались также милыми и остроумными людям, но все-таки пресчастливое состояние жениха, и если в обеих наших столицах увидите вы кучу невест и женихов вечного цеха, это явный признак утонченности нравов: они вытягивают в канитель эстетическое наслаждение между помолвкой и размолвкой; они каплей по капле пьют амброзию, которой полный глоток отяготил бы всякий благовоспитанный желудок. Но, перед всеми частными и всесветными женихами, тебе пальма, достославный Л.! Только ты вполне постиг сладость предбрачного состояния, которому посвятил три четверти жизни. Скажи, какая красавица в Петербурге не была твоей невестою? Укажи хоть одну звезду бульвара, которая бы не считала тебя женихом? Мне сказывали за диво, будто и тебя попутал Гименей*. Тебе же хуже, если -- да! Ты сам узнаешь зевоту, которую безданно доселе внушал.
Мусульманину вовсе не следовало бы чересчур радоваться женитьбе, потому что он, по закону, может играть вдруг четыре, не включая в то число утешительной перспективы замещения после развода; потому что он каждый угол своего дома украсить может живою статуйкою, купив ее точно так же, как покупаем мы у носячего алебастровых Диан и Психей. Но Искендер-бек, вероятно, знал, а быть может, предчувствовал, что редкий мусульманин дочитывает и первый том четырехтомного романа брака, и потому спешил насладиться всеми радостями первинки. Он не слышал под собою земли, бегая по лавкам; он измучил свою тетку закупками; и, в награду себе за невозможность пройтись даже близко дома своей невесты, -- этого требовал строгий обычай, -- не переставал о ней думать наедине. "На этом новом коврике будет она сидеть за работою, на балконе у решетчатой двери! В этой узорной чаше станет зерно по зерну выбирать пшено для моего плова! Перед этим зеркалом моя Кичкене в первый раз увидит свое милое личико вместе с лицом мужчины; из этого посеребренного рукомойника освежит свои пылающие щечки; под этим атласным одеялом...". Но, впрочем, для таких мечтаний вовсе не нужно обручального кольца: вы можете, не платя свадебных прогонов, съездить в эту заветную сторону и на собственном воображении, воля ваша, -- я не отдаю в извоз своего. А между тем спальня женатого -- презанимательная вещь, по крайней мере для холостых.
Но на вешнем льду строил Искендер замок своего счастия: в то время, когда он готовился увенчать его золотою маковкою, судьба простирала на разрушенье свою огромную, неотразимую десницу.
В наши закавказские области вероисповедания Али нередко приезжают из Тебриза или Ис-фагани странствующие проповедники, муллы. Толкуют коран, рассказывают легенды про чудеса своих имамов и нередко вздорными россказнями питают вражду к русским нововведениям. Самая обильная пора на этих ораторов, сказочников и плясунов бывает в месяц мухаррем, который в тридцать три года обходит все месяцы нашего солнечного года. В этот месяц, начиная с первого его дня, шииты празднуют, как я где-то описал, поминки по Гусейну*, сыне Алия, который после гибели отца своего восстал на Езида, сына Моаввии, за халифат, но, встреченный в теснине Кербела, на походе из Медины в Куфу, был разбит наголову воеводою Езида, Обейд-Аллахом, и потерял там жизнь в 10 день мухаррема, 61 года гиджры*. Все это происшествие, драматически изложенное, представляют шииты с большим великолепием, а нередко и с чувством, но ночам, при блеске тысячи светильников. Повесть наша началась по окончании этой религиозной трагедии. Гусейн с детьми своими был уже изрублен в куски по всем правилам военного искусства и по всем правам восточной политики. Остальное семейство его бежало, а голова его отправилась как трофей за седлом гонца в Мекку перед светлые очи торжествующего халифа Езида. Но этим еще не кончается спектакль. Через две недели обыкновенно, на которой-нибудь из площадей, представляют в подробности судьбу бегствующих Гусейнидов и приношение головы Гусейна перед трон злобного халифа. Для устройства этого праздника, со всеми затеями, приезжий из Тебриза мулла Садек остался в Дербенте целый месяц, склонясь на неотступную просьбу почетных граждан и того более на невозразимый звон серебра. Мулла Садек был человек лет сорока пяти, но глядел степенно и ходил с расстановкою, будто семидесятилетний старик; его разговор и молчание равно вышиты были именами аллаха и Алия, вели-аллах (святого божия); четки перебирал он даже во сне, и вообще от него сияло святостью и пахло розовым маслом на двадцать шагов в окружности. Впрочем, Садек, разрабатывая ниву небесную, не забывал округлять и свои земные делишки. Дружбу водил он с немногими, а деньги брал он от всех: истинно был добродетельный человек, -- не обидит отказом благосклонного дателя; да, кроме частных подарков, еще согласился (благородная душа!) принять по окончании Хатыля, за весь пот ума и тела, одну сотнягу серебряных рублей, из расходов мечети. Не довольствуясь этим, он хотел прочнее устроить свое житье-бытье каким-нибудь брачным родством; и, поразведав стороной, куда бы выгоднее забросить крючок, наживленный красным словом, решил обратиться к Мир-Гаджи-Фетхали, за племянницей которого, как единственной наследницей, прочуял он изрядное именье.
Вкравшись в доверенность Фетхали похвалами его уму и познаниям, его учености и красноречию, бранью русских за то, что они не умеют отличать такие высокие достоинства, и что, по их милости, потомки истинных имамов стали равны с простолюдинами, и что даже -- я аллах! -- Алием проклятые сунни сидят с ними рядом, а если служат России, стране раздора и неверия, то нередко распоряжаются мирами как обыкновенными людьми.
-- Ай вай! -- восклицал он, -- пришли последние годы. Суд судов зреет над головою! Скоро, скоро встрепенется рыба Хут, на которой стоит свет, и сбросит с себя долой это гнездо змеиное, этот котел греховный! Правоверные гордятся крестами, и темляк для них стал почетнее бороды!.. Не знаю, право, что сталось бы с колесом Дербента,72 если бы ты, Мир-Гаджи-Фетхали, не служил ему осью веры и мудрости. Почтенный ты человек! Святой ты человек, истинный Гусейн! Не садишься в диване с немытыми армянами и с неверующими свиноедами, донгу с еян кафирляр; не хочешь чернить свози души ни чернилами, ни порохом на их службе. Твоя тагия (политика) -- сливки благоразумия! Только одного не мог я уложить в свою голову, одному поверить не хотел, свидетели газрети Алие (святые потомки Алия): глупая чернь, кара халх, толкует, будто ты выдаешь свою племянницу за какого-то безбородого бечонка? "Наузу биллях (убежище мое у бога)! -- сказал я самому себе на ухо, -- этого не может быть; такой благочестивый человек, как Мир-Гаджи-Фетхали, не бросит в лужу перлу пророка, не отдаст простому человеку дочери брата своего, не смешает с грязью крови сеида*. Вель хамду ли'ллях, ве ля иляге илля гуэ! Сбыточное ли дело, чтоб такой кельби Али (такой пес Алия)73 допустил съесть бесхвостому котенку райскую птичку? Ее же аллах ему отдал под призор! Хейр (нет)! Это хош таплых (это шутка); бир фикир-ды (какая-то выдумка); она родилась в пустом арбузе и разнесена вертучим ветром по базару. Даром бросают такую пыль в бороду Фетхали. Не верю я тому, чего быть не может!"
-- А между тем, это правда, -- сказал Фетхали с таким лицом, будто его застали в чужом винограднике.
И он рассказал мулле Садеку, каким образом и почему принужден был дать на этот брак свое согласие. Притом же, замечал он, в Дербенте нет пары его племяннице из числа немногих миров. Все они такое старье или такая голь, что если за иного выдать, так свадьбу придется играть на перекрестке, а новобрачным спать на своих башмаках, прогуливаясь.
Мулла Садек два раза погладил свою бороду, два раза пропустил девяносто девять зерен своих четок между пальцев и сказал:
-- Все исходит от аллаха, все к нему возвратится. Разве нет достойных Гусейна в стране Ирана, в Персии, в благословенном краю наследников Сефи*? Солнце два раза в день восходит и западает в виляете (владении) шегиншаха (государя государей): так оно неужели не светит в глаза ни одному жениху твоей племянницы? Вели пейгамбар, ваазы пейгамбари (о святой пророк, о завет пророческий)! Если ты хочешь женить светлый месяц на звезде утренней, я пришлю сюда моего двоюродного брата по матери, Мир-Фрейзуллаха-Тебризи, -- указательный перст учености, изумруд красоты: борода его считается третьего после шаховой; богат он так, что индеек кормит жемчугом, и со всем тем скромен, как изголовье. Клад, а не человек, валлаги, билляги! Когда он в нашем городе идет по базару, даже те, у которых глаза выколоты, кричат ему: "Гьозим усти",74 а купцы бьют челом кто пряником, кто изюмом, кто горстью табаку; ни один не сунется без пешкеша (подарочка). Если твоя племянница за него выйдет, так ей даже в бане все ханум и бегум (все ханши и бекши) станут давать почетное место, -- а Тебриз не вашему глиняному Дербенту чета!
Это предложение польстило и гордости Фетхали, потому что он знал, каким уважением пользуются в Персии миры, и ненависти его к Искендеру. Однако ж в нем еще были искры совести. Он возразил мулле Садеку препятствиями со стороны матери Кичкени и со стороны строгого коменданта, который, вероятно, не позволит переселения из русской области. Притом, "что скажут" горожане? На диаляр -- важная вещь и на Востоке. Le ce qu'en dira-ton держит в узде парижанина и петербуржца, обитателя Пекина и Шамахи. Это почти совесть людей бессовестных.
-- Что скажут? -- с насмешкою отвечал Садек. -- Скажут, что ты умный человек. Простительно делать ошибки, но исправлять их похвально. И что, в самом деле, за услугу оказал тебе Искендер? Будто бы до него аллах дождя не выдумал? Он тебя поймал в западню: оставь же лучше в западне свой хвост, как лисица, и уйди от него, чем целый век кланяться немилому человеку. Да я научу тебя, как, с помощию пророка, выбраться из обещания, не запятнав своей чести. Откажи Искендеру и расславь по городу, что твоя сестра -- при смерти и дала обещание, если выздоровеет, выдать свою дочь не иначе как за потомка пророка, за имама. Этому в Дербенте не один пример. Сестра твоя не выходит из дому; да и дома почти нема как рыба: так на нее, для пользы внуков Алия, можно все взваливать; а слушать ее бредней -- будет позор на твою голову. Разве не знаешь, как плотно поколотил Эйюб, алейги'с селям, Иов (мир с ним!), свою жену за то, что она советовала ему поклониться шайтану? А разве мать Кичкене -- твоя жена? Разве ты купил ее? Что она тебе? Только сестра; а это четвертью меньше, нежели ничто. Плюнь ты на ее волю!
-- А комендант? -- со вздохом спросил Фетхали.
-- А комендант что за помеха? Разве невесты -- запрещенный товар к вывозу? Да пускай себе и запрещенный: можно надуть коменданта, попросить билет в Персию для свидания с родственниками, да и пошел, покатил себе. Обмануть гяура -- все равно что приложить кусочек к сердцу Али: три греха с души долой. Тебе же более славы, если ты на черте привезешь дар Каабе*, Меккскому храму, за неимением белого верблюда.
Два лукавца ударили по рукам.
Наутро Искендеру отослана была половина кабына, то есть откупа за невесту, обращаемого обыкновенно на приданое. Искендер-бек чуть не оторвал себе ушей, чтобы увериться, не обманывают ли они его! Нет; весть эта была слишком несомнительна. Возвращенный мешок с рублями лежал перед ним неотвергаемым доказательством; тетка его Аджа-Ханум бранилась так искренно, что слов ее нельзя было принять за шутку. Сначала, оглушенный неожиданным отказом, он сидел бледный, безмолвный, с неподвижными очами, как тело, только что охладелое в труп. Но скоро юная кровь зажглась негодованием, и оно вырвалось наружу буйным потоком угроз и проклятий. Быть столь близким к счастию, подносить уже к устам заветную чашу -- и вдруг вместо желанного, драгоценного питья выпить горькую обиду, облиться несмываемым позором! О, это заставило бы вспыхнуть самое ледяное сердце, закипеть самую ползучую кровь! Никогда любовница не кажется нам так прелестною, так любимою, как похищенная изменой или судьбой. Тогда любовь нарастает на весь ужас разлуки, а бешенство за разлуку раскипается всем пламенем страсти. Искендер-бек неистовствовал: разбил вдребезги хрустальный кальян свой, выбросил за окно зеркало, изорвал в клочки свою круглую подушку, вытолкал в шею нукера, который явился было с неуместными услугами. Он упал от изнеможения, но злость не потухла вместе с силами: он грыз подушку и плакал. Наконец рассудок взял верх, но если гнев, если безнадежная любовь покинула голову, они тем не менее терзали его сердце. Два дня и три ночи, обманутый в самых законных своих надеждах, юноша не мог спать, не хотел есть. Но потом азиатская природа передвоила все бурные чувства в тихий, медленный яд желания и мести. Он перебирал и отвергал все средства отмстить вероломному Фетхали, не подвергая себя опасности от русского правительства. О, если б это было при ханах, -- удар ему кинжалом в бок, и все кончено! И Кичкене стала бы его собственностью, после месячного бегства! Теперь иное!.. Теперь надо!.. Искендер углубился в размышление, как это надо? А перед ним давно уже стоял Гаджи-Юсуф. Право, за вычетом хвастовства и трусости, этот Гаджи-Юсуф был предоброе создание. Горесть товарища тронула его: если б умел, он бы заплакал, глядя на безмолвную задумчивость Искендера. Он тихо коснулся плеча хозяина и, хотя разодет был как свежепривозный кашенг, франт из Тебриза, однако сказал свой селям самым степенным голосом.
-- На хабер (что нового)? -- спросил очнувшийся Искендер.
-- Пришло три корабля с хлебом: народ веселится.
-- Если б пришли три корабля с мышьяком на отраву всем дербентцам, я бы радовался один более, чем теперь они все вместе.
-- Помилуй, Искендер, за что такая опала! Не хочешь ли ты подражать Эгри-Абу-Талебу,75 который еще в люльке на кого-то рассердился и до сих пор косится на целый свет? Пришло -- пройдет!
-- Ты слышал, Юсуф? Верно, уж слышал! Ну, рассказывай, что про меня шепчут в Дербенте?
-- Ничего не шепчут, на всех базарах и перекрестках только в бубны бьют, что тебе отказала мать Кичкени.
-- Мать? Мерзавец этот Фетхали!.. Убью его и уйду, скроюсь в горы!
-- А что, разве тебе Кара-даг дядя?76 Видно, ты еще не лакомился просяными чуреками, душечка Искендер. Велика хитрость убить да уйти, и потом по конец жизни облизываться на дым родного города! Анасыны, бабасыны... Гораздо лучше побить порядком этого Фетхали -- и гайда в Баку! Там, если тебя оседлала такая охота жениться, ты можешь на пробу купить себе жену на два, на три месяца. Прекрасное это заведение -- метеги,77 для удобства путешественников, черт меня покарай, прелюбезное! Я сам женился на четыре месяца; да, слава аллаху, бежал до срока от моей красавицы. Рад, что ноги унес! Бывало, сплю и боюсь -- откусит она мне нос из нежности. Так-то, Искендер-бек! Отведай сам, правду ли я говорю, и, воротясь, -- об заклад побьюсь, -- ты за спасибо пешкеш* привезешь Фетхали, что он не отдал тебе племянницы.
Искендер-бек был угрюм и безмолвен.
-- Душечка, цветок ты, Искендер-бек! Ты ничего не слышишь, будто уши по воду послал; а печален так, словно сердце твое забили в фелаку (лещотку) и отдубасили по пятам. Экая невидаль -- невеста! Брось только горсть червонцев на улицу да закричи: "Гель, гель, гель!" -- набежат свахи словно куры. Надоедят тебе жены, вспомни меня, надоедят!
Искендер не внимал ничему.
-- Да и об чем ты так грустишь, Искендер? Что за звезда твоя невеста! Что за красавица такая! Глаза у ней один больше другого, а сама так смугла, что ты разоришься на одни белила; да к тому ж, кажется, немножко кривобока. Видел, брат, я ее не раз!
Искендер-бек схватил Юсуфа за ворот.
-- Ты ее видел? Где ты видел ее? Как ты дерзнул поднять на нее свои пьяные глаза? Говори же, бездельник, когда и как ты ел ее своими глазами?
-- Ради аллаха, пусти Искендер-бек!.. Разве не видишь ты, что я шучу?! Ты знаешь, что я глаза ношу всегда в кармане, а карманы мои все в дырах. Где мне видеть ее! Да и на кой черт стану я заглядывать на эти двуногие жемчужины! Пропадай они, право: я не пахарь таких нив! Я умильнее погляжу на свиной бурдюк с кизлярским чихирем, нежели на женщину. Эй, не женись, душечка Искендер-бек! Беда тебе -- жениться: ты такой ревнивец, что аллах упаси!

12

В соседстве с русскими молодцами тебе придется стоять всю ночь на карауле и целый день, как рахтарщику*, осматривать и щупать, кто входит и что вносят в твой дом. Ну уж что за люди эти русские. Только поставят их постоем -- смотришь-глядишь, они уж приятели с нашими молодушками! Подкатится яблоком, рассыплется бисером, а там... Знаешь ли ты Муллу-Касима, того сухопарого зверка, про которого говорят, что с него снята была кожа для таинственной книги Джефр.78 Ну, мой ага, этот Мулла-Касим, старый ревнивец, купил себе беду под белою чадрою и не спускал с нее глаз. Что ж вышло? Он по три раза в неделю отворял ворота одной подружке хорошенькой женки своей и сидит, бывало, у ворот, чтоб не дать жене на проводах выглянуть па улицу; а эта подружка и был русский офицер в женском платье! Оба приятеля схватились за бока от смеху.
-- Мужчина? Под чадрою? Это прелесть! Это единственно! Спасибо тебе, Юсуф; разутешил ты меня этим рассказом.
И бек Искендер чуть не задушил гостя в объятиях.
-- Ну да прощай, душа моя! Мне теперь хлопот целое стадо. Я сегодня ночью представлять буду фиренг эльчиси (франкского посла) при дворе Езида: так надо заранее умудриться, как мне влезть в узкие шальвары! Пусть выкроит шайтан себе подметки из кожи этих гяуров за адскую выдумку тесных мундиров и панталон: в них так же ловко двигаться, как в железных тисках. Недаром, право, носят они на шее удавки: запалю я гробы их отцов да сам и огонь залью! Не попадайся мне теперь ни один русский петух: разом ощиплю весь хвост на султан для треугольного папаха! Я уж задал жгучей травы79 комендантскому павлину; перестанет он хвастать своим ли веером. Да и русской водке достанется: какой я буду кяфир, если не вытяну стакана четыре? Яхши олсун, Искендер-бек, яхши олсун! Увидишь, я таким выйду на Хатыль полным франком, что солдаты будут говорить мне: "Здравия желаю, ваше благородие!".
-- Советую только переменить тебе имя Юсуфа на Аллах-верды!80
-- И, разумеется! Аллах-верды -- прекрасное слово. "Бог дал" вино, так черт не отымет. Ох, служба, служба! Горька она и в нашем правоверном платье, а в кургузом и того втрое. А еще говорят, будто я мало служу. Неблагодарные!..
Юсуф удалился, разговаривая сам с собою про безумие Искендера:
-- Рехнулся бедняга; без сомнения, рехнулся! То он несносен, как пустая бутылка, то хохочет, будто исфаганского нагильчи (сказочника) слушает, то бранит меня, словно капитан, то обнимает ни за что ни про что. Жаль!
И, молодецки закинув рукава за плечо, он пошел, переваливаясь, по улице и напевая стихи в честь Гусейнова побоища при Кербеле:
       
Неджа кан агламассын даш бугюн!
Кеселибты етмиш-еки баш бугюн!
     
Как сегодня не прослезиться тебе, камень, кровью?
Сегодня отрублено семьдесят две головы!
       
Зато Искендер вовсе не думал об отрубленных головах; ему Юсуф приставил новую своим рассказом. Яркая мысль -- пробраться к своей милой под чадрою -- озарила его сердце. "Я шел законною дорогою, -- говорил он себе, -- и она привела меня к пропасти. Теперь я, во что бы то ни стало, дойду до своего окольными тропинками. Теперь все связи мои разорваны, и не мною. Пусть же узнает Фетхали, что значит разбудить барса и потом дразнить его. Бесславием, похищением -- всем готов теперь я добывать вырванную у меня Кичкене. Да! Я оденусь женщиною, но докажу, что я не мальчик: сегодняшний ночной праздник сблизит меня с бесценною, -- пускай дорога к ней помещена остриями кинжалов! Неслыханную между мусульманами дерзость сделаю я; но разве не такова моя обида, моя любовь?" Так рассуждая, или, верней, безрассудствуя, Искендер обшивал сам свои шальвары кружевным позументом, как носят мусульманки; примерял купленное для будущей невесты покрывало, учился подбирать его по подолу и около рта, ходить смиренно, говорить тоненьким голосом. К сумеркам он мог бы представлять на Хатыле сестру Гусейна, верно, лучше своих собратий. "Сурьма по бровям и темнота ночи скроют остальное", -- думал он; однако боясь болтливости своего нукера в таком деле, где бросал на ставку свою голову, он услал его пасти коней на траву. С трепетом сердца ждал он ночи; но день не хотел умирать, как богатый дядя. Наконец-то, наконец заревой барабан сказал его сердцу отрадную весточку. Пламенники, напитанные нефтью, замелькали по улицам и вот слились в одном месте в багровый дым зарева... Скоро придет время.
Пустяки говорят, будто мы только в первый раз любим крепко и пламенно. Одно верно, что мы только в первый раз любим сладостно; потому что тогда все в любви нам ново, потому что мы верим тогда неизменности любви и взаимному для ней геройству. Проходят лета, и незваный гость опять стучится в сердце: он подает очки свои, которые разлагают все мечты, показывают все цветы, всех бабочек, в настоящем их виде, и говорит: "Это линючая краска, бесполезное насекомое. Черт возьми твой микроскоп, опытность! Я хочу роз, а ты подаешь мне скляночку с духами. Скажи мне, счастливее ли я стал, узнав, из чего составлена слеза и какой нерв движет улыбку? Счастливее ли, умеряя сильные чувства, чтоб не нажить аневризма? Счастливее ли, что, завидя в ком-нибудь, даже в самом себе, вспышку прекрасного чувства, я говорю: "Знаю, чем это кончится!" Холод и пустыня тем ужаснейшие, что опять дают угадчивость уму, а не избавляют от страстей, от чувства".
Искендер плавал в безызвестном для него океане любви, искал Нового Света счастия, который, новому Колумбу, живописался на воображении полным сокровищ и восхитительным новизною. Но если б вы спросили его, какие он имеет к успеху залоги и для чего выбрал эту дорогу, для чего хочет он видеться с Кичкене? Он бы не умел дать отчета и самому себе. Счеты изобретены, конечно, не влюбленными. Все, что он мог бы отвечать вам, состояло в словах: "Я так решил! Я на это решился!" С богом!
Начернив огромную бровь, которая, по последней моде, должна была соединять, как мост, оба уха, и налепив на щеки две золотые звездочки, Искендер заткнул за пояс, стягивающий атласный дун (род бешмета), пистолет, обвил голову маленьким тюрбаном, закутался весь до ног в белую чадру с каймою и робко пошел к нижнему магалу. Спрятавшись подле дома Кичкене в ворота, он выждал, покуда она вышла с двумя подругами, и, не теряя ее из виду, чтоб после не утратить вовсе меж тысячи покрывал, отправился по пятам ее до самого места представления. Площадь, улицы кипели пешими и конными зрителями; кровли домов покрыты были купами и рядами женщин, живописно рисующихся в белых и цветных чадрах. Драма еще не начиналась; на возвышении, приготовленном для Езида, говорил пролог мулла Садек, а два других стояли на ступенях, крытых ковром, махальными чувствительности, и при каждом трогательном описании громко кричали народу: "Что ж вы не плачете? Плачьте!". В ответ на это раздавалось обыкновенно вверху и внизу оглушающее хныканье; потом поток красноречия снова пробивался сквозь жужжанье. Почти в лихорадочном жару взбежал Искендер за Кичкене по крутой лестнице чужого дома, беспрестанно прикасаясь к женщинам, на плоскую кровлю. На ней уже было до сотни мусульманок, сидящих, стоящих, бегающих взад и вперед и более или менее озаренных блеском множества мангалов, поднятых на шесты. Женщины встречались, целовались, болтали без умолку, смеялись без удержу. Все они одеты были в лучшие платья, увешаны золотыми звездами и монистами; и все это не забывали они выказывать при встрече с знакомыми, широко распахивая чадры.
Тот, кто не знает азиаток, не знает и половины азиатца, хотя бы он жил с ним сто десять лет запанибрата. Вместе с туфлями мусульманин надевает непроницаемую личину, и вне гарема не покажет родному брату своему ни дна души, ни дна кошелька; притом же, страсть хвалить нравы и обычаи своего народа, свойственная всем народам младенчествующим, обладает им вполне. Послушать каждого из них, так вы подумаете, что это целое поколение праведников, что у них все мужья и жены ходят между строчек корана и никогда не помыслят вильнуть в сторону. Только в семье смеет мусульманин быть самим собою, потому что жена и дети для него вещи, которым не обязан он ни малейшим отчетом. В отместку ему жена бывает собою всегда, кроме его присутствия. Покорная, предупредительная, почти безответная раба мужу, который для нее свет, публика, власть -- все, она вознаграждает себя за домашнее принуждение на гулянье, в садах, в бане со своими соседками. Вы скажете, что подруги ей домашние, а домашние -- чужие. Они откровенны между собою, ибо между ними нет иной ревности, кроме за наряды. От этого выходит двойственный мир, совсем отличный от европейского, -- мир, более недоступный для мужчин, чем для женщин, потому что муж перед женой разоблачается вполне, она перед ним -- вполовину. Теперь вообразите, что вы каким-нибудь счастливым случаем вкрались в доверенность мусульманки или подслушали ее болтовню с подругою, заглянули в гарем хана vue d'oiseau,81 и вы, конечно, узнаете больше, нежели мусульманин захочет вам сказать, больше, нежели может сказать. Вообразите и то, как загадочно изумлен был ничего не знающий юноша Искендер, брошенный в середину женских нескромностей, в середину женщин, большею частию прехорошеньких, он, который сроду не говорил ни с одной, кроме старух; он, который если и видел их личики, так это в почтительном отдалении, и то на миг. Он пожирал их глазами, напрягал слух и ум, чтобы уловить и понять долетающие до него отрывчатые фразы. Напрасно! Они оставались для него, как останутся, вероятно, для многих моих читателей, загадками.
"Ах, душечка, молодица моя! Эй, джан, джюван! Какая у тебя прелестная баги (головное украшение). А мой скупец был в Зинзилях да в гостинец привез только шелковый треног: правда, затканный золотом, да что мне в этом пользы? Его не наденешь ни в мечеть, ни в баню". -- "Нет, мой муж, хоть и прихотлив, а ничего для меня не жалеет; грех на это жаловаться. Надарил мне кугу вещей за то, что я до жаров не спорю за летний обычай". -- "Слышала ли ты, Фатме-Ханум, что мой старый черт в Баке взял другую жену? Я в слезы; а он мне: "Разве мне там без плову жить!". Муж только до семи гор обязан жене верностью. Шах-Сейн, вай-Сейн! Да разве, когда он переедет за семь, от меня до него будет только шесть? Отплачу я ему за это! Берет другую жену, а сам даже джума-ахшамы (кануна недели) не справляет: такой беззаконник!" -- "Наверное ли?" -- "Как, моя жертвочка, не наверное! В русской земле вышел указ, чтобы все женщины носили туманы по-нашему. Я сама видела, что и здешние начальницы перестали гневить аллаха, надели-таки беленькие шальвары... Да и пора была! Бывало, по горе идут, при ветре..." -- "Чудесный дала ты мне ваджибет, Шекер-Ханум; тысячу раз тебе за него спасибо: тело от него точно персик становится". -- "Не умеет Аспет-Ханум готовить долмы*, вовсе не умеет: хоть бы на свадьбе такой есть, не только на похоронах, так горек покажется". -- "Умерла? Сама виновата! Умела с чужим любовь водить, умей концы хоронить; а то муж только со двора -- она в гости, да еще с фонарем". -- "Так он до смерти ее заколол?" -- "Насквозь, джаным! Тут же и душу Азраилу отдала".-- "Надоели мне мои ребятишки, баджи (сестрица); хоть бы подросли поскорее, а то такие крикуны, что голову разломит!" -- "Ох, сестра, от маленьких детей болит голова, от больших -- сердце! Пристал ко мне мой Мешгеди: купи да купи ему жену, а ведь жена не свистулька... дорог стал этот товар: откуда я возьму денег!" -- "Ай вай, какой стыд! С армянином, с переводчиком! Разве мусульман или русских ей недостало?.. Любой армянин с придачей двух кусков зерр-бафта и четверти греха не стоит!" -- "Прелесть манер, чох испаи тегер, душечка! И прелегенький! Он называет его тегеранским; наподобие буквы джим; да, кажется, такими узорами переберу я всю азбуку. Преученый человек муж мой!" -- "Ох, не поминай, сестрица! Вот точь-в-точь такой затейник был покойный муж мой; бывало, как начнет учить мою малютку, так она шепчет, шепчет... Аллах веку ему не продлил, а то бы читать ее выучил..."
Восклицания: "Башлады, башлады (началось, началось)" прервали все россказни. Все кинулись смотреть на драму. Езид, в красном кафтане, в зеленой чалме, сидел уже на троне; по левую его руку, немного ниже, бог весть по какому преданию, сидел европейский посол, в фантастическом мундире русского покроя, в треугольной шляпе с огромным султаном, при европейской сабле и шпорах. Приближенные Езиду и шейхи арабских племен в белых чалмах обнимали трон полумесяцем. Европейского посланника играл Гаджи-Юсуф, но он, затянутый в непривычном наряде, беспрестанно путаясь в портупее и шпорах, беспрестанно поправляя шляпу, которая прогуливалась по бритой его голове, был так уморителен, что наверное не заманил никого быть европейцем. Огромный нос его и еще того огромнейший султан из петушьих и павлиньих перьев дали повод к жаркому спору между женщинами.
-- Шах-Гусейн! вай Гусейн! Сестрицы, посмотрите-ка, что за зверь сидит по левую руку проклятого Езида? -- закричала одна хатынь, госпожа.
-- Это лев, -- пресериозно отвечала ей соседка. -- При мучителях, османских халифах, всегда дежурил какой-нибудь лютый зверь: чуть не понравится кто-нибудь, сейчас того отдавали на завтрак.
-- Лев-то лев, -- возразила другая, -- только он тот самый, что плакал над гробом Гусейна, а не в службе у Езида; плутяги чауши (десятские) подсмотрели, что он жалеет нашего имама, да и взяли под караул. Слышите ли, Езид говорит ему: "Прийми мою веру"; а он только сморкается: это значит -- не хочет.
-- Какой лев? -- насмешливо произнесла другая. -- Это птица!
-- Как же, птица! -- возразила та. -- Разве у птиц хвост на голове? Это грива; так, грива и есть.
-- Совсем не грива, а хохол попугая: должно быть, этот попугай был у Езида мирзою (секретарем); видишь, как халиф ласкает его, а тот воркует не по-человечески!
-- Племянница ты попугая, душа моя!
-- Львиная ты мордочка, сестра моя!
Спор сделался общим. Одни говорили -- птица, другие утверждали -- зверь. Однако ж сторона, восставшая за попугая, перемогла: женщины всех стран отменно любят попугаев. Надобно сказать, что красный нос Гаджи-Юсуфа всего более способствовал этому мнению; только и в нем возникли расколы. Иные думали, что нос у этой птицы природный, иные спорили, что он накладной. Все это доказывало, что каждая из почтенных мусульманок, там сидевших, могла бы выдержать профессорский экзамен в невежестве истории естественной и сверхъестественной, о которой шло дело; а дело шло своим чередом. Бедный Юсуф, никак не воображая, что подлинность его носа и его человечества подвержена такому сомнению, говорил приветственную речь Езиду. "Государь мой, повелитель Френгистана (таков был смысл ее), заслышав о твоих победах, прислал меня просить о дружбе и союзе с тобою". Езид отвечал, что покуда ему нет досуга управиться со свиноедами, что он дарует им мир и время покаяться, но если они не примут шекксиз китаб (несомненной книги) законом, так он объявит им джигад (войну за веру) и начнет систему обрезания с голов. В это время радостная весть о разбитии воеводой халифа враждебного ему Гусейна приходит вместе с трофеями. Пуки стрел, сабель, кольчуг, мешки с добычею рассыпаны к ногам Езида; подносят на блюде голову Гусейна. "Вот участь всех, кто мне противится! -- гордо говорит посланнику халиф, и сброшенная его ногой голова катится по ступеням. -- А этот человек был родственник Магомета, хотел быть халифом; многие звали его пророком, заступником молитв, имамом; и что теперь он? Прах!" Фиренк-Эльчи осмеливается спросить, неужели у них мода так обходиться с пророками. "Со лжепророками", -- гневно отвечает Езид. "В таком случае легко можно убедиться, ложный был он или настоящий, -- продолжает франк. -- Голова Гусейна! -- примолвил он, обращаясь к голове, уже воткнутой на копье, -- если ты истинно пользовалась откровением бога мусульман и если вера, тобой проповеданная, не обман, скажи мне символ ее, и я, христианин, клянусь обратиться в мусульманство!" И голова отверзает мертвые уста; молитва "ла иляге илль аллаху, эшгеду, энна Мухаммеда ресулю'ллах", как труба, раздается в воздухе. Пораженный, убежденный чудом, европеец падает ниц, восклицая: "Мусульманам, шагиям (я мусульманин, я шиит)!" -- "Ты глупец, -- говорит ему Езид, раздраженный примером дерзости для своих последователей, -- ты стоишь казни. Отрубить ему голову!"
Гаджи-Юсуф, которому так же ловко было сидеть на стуле, как на копье, особенно с грузом винных паров в голове, не дожидаясь удара, покатился на пол. Эта потеря равновесия, приписанная ужасу, произвела необыкновенный эффект. Павшего франка утащили, подменили куклою, и срубленная голова его запела стихи в честь Гусейна.
Под шумок между тем Искендер подсел рядом к Кичкене: дух у него занимался от радости, сердце обливалось невыразимо сладким пламенем. Он был подле нее, касался ее, чувствовал жар ее щек, аромат ее дыхания; и он был мусульманин, и ему только что минуло двадцать лет! Он не мог выдержать искушения, когда Кичкене, привстав, чтобы лучше взглянуть вниз, оперлась рукой на его колено.
-- Кичкене, -- произнес он тихо, -- встань; мне нужно сказать тебе два слова, -- и он крепко сжал ее руку, подымаясь.
Мысли задумчивой Кичкене были полны Искендером: его искала она в потоке лиц, озаренных факелами, его взор надеялась встретить между тысячами взоров. Не Езид привлек ее на представление, не Езид занимал теперь. Уверенность поглядеть хоть еще разик на жениха, которым ее поманили и которого отняли потом без причины, поглотила все ее внимание; каково же было ее изумление, ее страх, когда голос, которого эхо было сердечное воспоминание, прозвучал ей на ухо! Крик замер у нее на устах, она не имела силы, ни жестокости сопротивляться. Искендер-бек увлек ее на самый темный угол кровли; зрительницы так заняты были Езидом и Эльчи, что их внимания нечего было страшиться.
-- Я люблю тебя, Кичкене, -- сказал он испуганной красавице, -- горячо люблю! Ты видишь, на что я решился, для того только, чтобы поглядеть на тебя, сблизиться с тобою; можешь угадать, на что решусь, если ты скажешь: "Искендер-бек, я тебя не люблю"... Да или нет, милая?
Глаза его пылали, жгли; правая рука сжимала пистолет. Бедная девушка трепетала, робко озираясь. Казалось, она бы рада была, если б кто ее выручил; казалось, она прокляла бы того, кто помешал бы ей слушать эти страшные и вместе чарующие слова.
-- Искендер! -- наконец произнесла она, послышав резкий взвод курка, -- я твоя жертва; только не сгуби себя, не обесчести меня... Позволь мне уйти!.. Я бы рада обнять тебя, как пояс сабли... но ты знаешь, какой человек мой дядя!
Звонкий поцелуй раздался, и звук этот тихо сошел на нет, не прерываясь. Краткий миг дан любви на Востоке, но она, как сновидение, умеет умещать в него тысячи оттенков, тысячи происшествий, всю долговременную борьбу европейской страсти.
-- О, не говори мне про утреннюю зарю, азизым! Как можешь ты любить свою завистницу?.. Так ты соглашаешься, не правда ли? Ты соглашаешься, бесценная, кыматсиз! Мы увидимся завтра ночью!
Никто не слыхал, что сказала Кичкене, но на лице Искендера отразилось -- "завтра". Мнимые подруги расстались.
Не знаю, как провела ночь после такой поучительной встречи милая Кичкене; но Искендер-бек заснул сладко и скоро: есть грехи, после которых спится лучше, нежели после доброго дела. Если б вы увидали тогда его прелестное лицо, покоящееся под улыбкою неги, вы бы сказали, что сами видите гирлянду мечтаний, обвивающую беззаботное чело юноши.

13

IX    М. Т.
    Эпиграф из алкорана82

На послезавтра от окончания празднества тризны по Гусейне в крепости Нарын-Кале у комендантского дома был большой съезд беков, по случаю какого-то царского дня. Нукеры и уздени83 в блестящем вооружении водили и держали коней под попонами, расшитыми шелком с бахромою из кистей. Живописные купы табасаранских, каракайтахских и дербентских владельцев разговаривали между собою у фонтана или на площадках лестниц, беспрестанно пересекающихся как на театральной декорации. Вверху обсаженная тополями караульня венчала эту картину своими белыми аркадами и сверкающими иглами штыков.
Зала была полна почетных гостей и граждан. У дверей комендантский переводчик что-то рассказывал с жаром: его слушали и расспрашивали со вниманием. Везде шептались; старики пожимали плечами; видно было, что произошло недавно что-то необыкновенное.
-- Да, -- продолжал дильмачь, -- разбойники разломали потихоньку простенок и влезли в спальню Сулейман-бека; он проснулся тогда только, когда один из них стал снимать оружие над его постелью. Разумеется, он выхватил из-под подушки пистолет и выстрелил наугад, но, видно, дал промаха. В это время двое других, которые успели в соседней комнате связать жену его, и в сенях работника, подоспели на помощь двум возившимся около Сулеймана: темнота мешала видеть друг друга, и потому он успел нанести несколько ран наступавшим, прежде чем был сам ранен. Наконец многие удары по голове кинжалом оглушили его; он упал замертво. Между тем выстрел и крик растревожили соседей, и покуда они зажгли фонари, сбежались и разломали ворота, разбойники разбили сундуки, очистили их и ушли, убежали, так что следу нет.
-- И неужели ни одного не могли поймать или отыскать по приметам? -- спросил кто-то из приезжих.
-- Поймали вблизи одного их товарища: он, видно, поставлен был на карауле. У него около тела обвита была веревка, конечно для того, чтоб спустить молодцов через городскую стену. За поясом нашли заряженный пистолет и кинжал. Ну да кинжал, правда, он имел право всегда носить по званию бека!
-- Бек? Не может быть, чтобы какой-нибудь бек захотел участвовать в разбое! -- вскричали многие.
-- А почему бы и не так, -- возразил мирза, насмешливо посматривая на некоторых. -- Есть беки, которые вздыхают по ханском правлении. Молодежь любит погулять, не то чтобы из добычи, а для удальства.
-- Да-с, пойманный вчера с поличным был бек из лучшей фамилии. Вы удивитесь, когда я скажу, кто он! Он Искендер-бек-кальфаси-оглы! Комендант рассматривает теперь донесение кала-бека и дежурного по караулам, а Искендера вы сейчас увидите: его велено привести с гауптвахты.
Все, кому было это новостью, вскрикнули от удивления и сожаления. Как! Тот юноша, которого поведение признано было в один голос целым городом за примерное, попался участником в уголовном преступлении, в воровстве и ночном разбое?..
Впрочем, нашлись люди добрые, которые говорили, что им это нисколько не удивительно, что Искендер-бек был всегда скрытен, что пороки не ждут возраста, что они всходят несеянные, нелелеяныые. Людей обыкновенных всегда увлекает наружность, особенно в худом, потому что для них лестнее предполагать в каждом, наравне с собою, три четверти худого, чем три четверти хорошего, -- а наружность обвиняла Искендер-бека кругом. Выход коменданта прервал жужжанье суда и осуждения.
Он был из того небольшого числа людей, которые постигают азиатский характер в тонкости. Ласков с разбором, для того чтоб привет его ценился выше подарка: строг без грубости, которая отравляет самую справедливость. Он не подражал тем начальникам, что воображают пленить азиатцев братаньем, пожатием рук, объятиями на оба плеча, доверием в оба уха, и кончают тем, что становятся игрушкою и притчей всех себе подвластных. Не принадлежал он и к разряду тех, что думают вселить к себе почтение острасткою и заменить прозорливость шумом, зато, кроткий и важный в своих сношениях с мусульманами в домашнем быту, он был непреклонен в решениях; но, достойный представитель русского правительства, он приучал любить его за справедливость и уважать за силу. Невообразимо трудно править областью, составленною из многих разнородных стихий, совершенно противоположных сущностью и наружностью нравам и понятиям европейским. То, что у нас считается преступлением, у них нередко похвально; что у нас терпимо, у них рождает кровавую месть; и на равнине -- так, в горах -- совсем иначе. Притом же, по необходимости допущенное тройственное судопроизводство, то есть русское, ханское и третейское, по старинным обычаям, шариат*, затрудняет равно следствие и решение. Тут мало быть законоведом и беспристрастным: тут надо быть сердцеведцем этого народа. Горцы вообще прямодушнее, зато непокорнее; горожане -- плашмя перед властью, зато вы не найдете в свете людей, умеющих лучше ее обежать или провести. Лукавцы и кляузники, они с удивительною сметливостью угадывают и разрабатывают в свою пользу слабости тех, кто ими правит. Не находя в этом коменданте пищи для своих козней, и того менее им пощады, они сначала крепко невзлюбили его, поперечили ему, клеветали на него потихоньку. Тот все шел и, наконец, увлек их прямой дорогой. Он явился в залу в полном мундире.
Положив правую руку на сердце и потом при поклоне сжимая ею свое правое колено, ряды беков и граждан жужжали приветы начальнику, деланья счастия всему дому падишаха. Комендант кланялся всем, говорил немногим о делах: иного журил за невысылку подвод или обвиненных, других благодарил за успешное поручение; подал руку двум или трем владельцам, отличным своею преданностью России; пригласил некоторых к обеду.
-- Благодарю вас, агаляр, -- наконец сказал он собранию, -- что вы навестили меня в праздник, радостный для всех подданных русского императора: сегодня мы празднуем память рождения одного из царских сыновей. У нас -- один бог, один падишах, и мы каждый по-своему помолимся богу, чтобы он сохранил здоровье нашего падишаха для общего нашего счастия. Господа окружные беки! Вы слышали, я думаю, о грабеже, случившемся здесь прошлого ночью. Я имею все доказательства, что он совершен не жителями Дербента, а прихожими горцами. Прошу вас поэтому употребить все средства, открыть и представить ко мне виновных; с моей стороны будут посланы доверенные беки разведать об участниках и укрывателях. Здесь уже делаются обыски и допросы. Ну что, -- сказал он, обращаясь к мирзе, -- увещевал ли мулла Искендера признаться, и что говорит он сам?
Мирза отвечал, что Искендер стоит в своей невинности по грабежу. Что ж касается до прочего, он признает себя неправым, хотя без всяких преступных намерений. Веревку взял он, по его словам, чтобы спуститься с городской стены в поле погулять; ему стало душно внутри города: а кто ж пойдет за город без оружия ночью, когда и днем всякий вооружается?
-- Неуместные прогулки! -- заметил комендант. -- Тут что-то кроется, хотя я никак не могу согласить с этим грабежом всегдашнего доброго поведения Искендер-бека. Введите его сюда.
Искендер-бек, по общему обычаю, вошел в шапке, но без туфлей, почтительно поклонился коменданту, гордо собранию и скромно стал на указанное место.
Комендант вперил проницательные очи в обвиненного; юноша покраснел от мысли, что его подозревают, но взгляд его был ясен и неробок.
-- Никогда не ожидал я, -- произнес, наконец, комендант, -- видеть тебя перед собою, Искендер-бек, как преступника!
-- Не преступление, а судьба привела меня перед суд, -- отвечал тронутый Искендер.
-- Знаешь ли ты важность вины, в которой обвинен ты?
-- Я узнал только здесь, в чем меня обвиняют. Сознаюсь в своей ветрености; чувствую -- все обвиняет меня: но я непричастен к этому делу, видит бог!
-- Люди должны уступать явным доказательствам, и потому, покуда сомнения на тебя не рассеются, ты должен быть арестован. Впрочем, если найдешь из почетных гостей моих законного поручителя, я избавлю тебя от заключения.
Комендант знал, что в беду падают, как в пропасть, вдруг, но в преступление сходят по ступеням, и не хотел ожесточить суровостью неволи, может быть, невинного молодого человека, тем менее, что он имел все средства надзора за его сношениями. Искендер-бек окинул глазами собрание, как бы спрашивая взором: "Кто за меня будет порукой?". Но беда, как зараза, удаляла от него всех. Все потупляли очи, поглаживали бороду и молчали.
-- Что ж, никто? -- сказал комендант.
-- Сизин ахтиарын! -- отвечали все кланяясь, -- ваша воля!
-- Я ручаюсь! -- произнес Гаджи-Юсуф, протолкавшись из-за долгобородых вперед.
Комендант улыбнулся: разумеется, гости чуть-чуть не засмеялись. Он нахмурился: и у всех вытянулись лица до пояса.
-- Для меня странно, господа почетные граждане Дербента, что вы, беспокоя меня просьбами выпускать на поруки ваших отъявленных мошенников и не раз ручаясь за таких людей, которые, презрев порукой, бежали в горы, не хотите успокоить молодого бека, которого неделю назад признали за самого достойного, которого я, по вашим же свидетельствам, представил к награде, в числе пропущенных отличившихся во время осады города Кази-муллою. От суда не скроется его преступление, если он виновен, и оно примет полную меру наказания; но покуда он не судим, но осужден, он ваш товарищ и его примерная прежняя жизнь стоит какого-нибудь внимания. Впрочем, порука -- дело добровольное. Искендер-бек, отправляйся домой: я сам за тебя порукой.
Комендант раскланялся, чтоб ехать на церковный парад.
Слезы, сладкие слезы благодарности брызнули из очей растроганного юноши. Никогда не ожидал он от русского, от начальника, такого великодушия, и тем сильнее оно на него подействовало. Он готов был пасть на колена перед комендантом, поцеловать его руку как у отца, рассказать тайну любви своей, которую из него не исторгла бы пытка, -- тайну, которая и теперь вела его в вечную ссылку, с тяжким именем преступника.
Между тем татарская знать отхлынула из залы коменданта. Самые завзятые честолюбцы, не успев своими частыми поклонами выработать у начальника пары слов, оставались назади и, пережидая друг друга, чтоб выйти последними, готовы были выдержать по нескольку пинков от мирзы, только бы успеть остаться минутку за дверями, -- потом важно надеть у порога туфли и, с значительно гордым видом, расталкивая завистливую толпу, за тайну молвить кое-кому: "Ну, уж замучил меня комендант расспросами да поручениями!". Есть свои, есть и общие коньки у всех народов, а татаро-персияне, как известно, народ конный по превосходству.
Жаркое утро золотило каменный помост большой дербентской мечети, но свежая тень келий с востока, зыбкий шатер огромных чинаров посреди и прохладная галерея, висящая на воздухе у северной стены, давали приют целому народу премиленьких татарчат, распевающих перед муллами свои уроки.84 Подобно жужжанию пчелиного роя, струились в воздухе голоса их и, казалось, перекликались с приветным шумом фонтана, плещущего, сверкающего в глубоком водоеме. Около него резвилось несколько мальчиков и девочек, черпая воду звонкими кувшинами. У открытых дверей мечети сидели старики, грея солнцем и рассказами о бывалом свои холодеющие сердца. Два-три всегдашних или случайных нищих теснились под сводом ворот. В углу, на брошенной бурке, отдыхал какой-то путник: вся жизнь, все случайности мусульманской жизни виделись тут в лицах. Надежды и воспоминания, заботы гражданства и краткий отдых боевого пути сошлись, по обычаю, под мирную сень святыни, простертую равно для богача и бездомного, для довольного и несчастливца.
Невдалеке от путника разостлал свой коврик мулла Садек. Святой муж готовился назавтра выехать из Дербента и потому сводил свои счеты, выкладывал барыши и, мурлыча про себя похвалы собственному уменью обтачивать свои дела, с счастливым лицом макал тонкие лаваши85 в чашку кислого молока с чесноком -- лакомство татар; то макал тростинку в медную чернильницу, заткнутую у него за поясом в виде кинжала, и что-то записывал на листке лощеной бумаги, наперед заботливо отгоняя мух, чтобы они нескромною лишнею точкою не переиначили смысла рукописи.86 Умилительно было глядеть на него, как он жевал с душевным наслаждением свой завтрак и потом еще с большим восторгом считал на ладони карманные деньги. Он так был погружен в созерцание серебряных созвездий, с таким вниманием разбирал стертые подписи на русских четвертаках и персидских двуабазниках, что вы бы могли его почесть придворным астрологом шаха или одним из членов Академии Надписей. Он не слыхал и не видал, что перед ним минут пять стоит и канючит бедный лезгин, у которого давно уже дербентская грязь служила вместо подошв, а дагестанское небо вместо бурки; у которого сквозь лохмотья видно было все тело, а сквозь тело, наверно, можно бы увидать желудок, если б нашелся человек, чтоб его в этом подозревать. Бедняк так жалобно просил милостыни, бир аллах учюн (ради единого для всех бога), так жадно глядел на завтрак муллы Садека, что не грех было побожиться: он не ел ни крошки хлеба с последнего новолуния. Грех было не тронуться его положением, но черствое сердце сребролюбца не размягчит сострадание, и совесть напрасно изломает над ним зубы. Мулла Садек поднял глаза на нищего, надвинул на брови папах и принялся считать эхад, ашурат, мият, альфат (единицы, десятки, сотни, тысячи)...
-- Я три дня не ел, мой ага, мой эфенди, мой пир!87 -- говорил несчастный, протягивая руку.
-- Эхад, ашурат, мият, -- повторял мулла Садек.
-- Один грош спасет меня от голодной смерти хоть на день, а тебе отворит ворота райские навек.
-- Ашурат, мият, альфат, -- твердил Садек.
-- Ты мулла: вспомни, чему учишь всех из куръ-ан-и-алишан (из высокостепенного корана); не первый ли долг мусульманина -- милостыня?
Мулла Садек потерял счет и терпение:
-- Убирайся ты к черту, суннитский недоверок! -- вскричал он с сердцем. -- Разве для таких, как вы, мошенников выдумал аллах милостыню? Для вас есть трава в поле и палки в городе: вот все! Есть сила, так вы разбойничаете; нет силы, выманиваете у правоверных шаги родные денежки да после над ними смеетесь. Нет тебе от меня ни куска чурека, ни гроша; сам я дорожный человек, да и последнее отнял у меня проклятый земляк ваш, Мулла-Нур, когда я ехал сюда: облупил, словно каштан, разбойник.
Путник, безмолвно до сих пор лежавший в углу, приподнялся на руку, разгладил свое угрюмое лицо и учтиво спросил раздраженного рассказом муллу.
-- Неужели Мулла-Нур был так безжалостлив и бессовестен, что пустил такого почтенного, святого человека, как он, нищим? Я слыхал, -- прибавил он, -- будто Мулла-Нур грабит очень учтиво, очень полюбовно и редко берет с головы более двух рублей серебром.
-- Двух рублей? Аллах я аллах! Это такой жид, что не задумается вынуть у вас последние два глаза! Да низвергнет его имам Али в джегеннем и сварит в том золото, которое у меня он отнял! Даже на мой верблюжий плащ позарился, волчья душа!
-- Суннет-герчек (обрезанная правда)! -- сказали человек пять дербентцев. -- Мулла Садек приехал к нам, будто из Ноевого потопа выплыл: мы складывались, чтобы одеть, снарядить, вознаградить его. Да будет проклят этот разбойник Мулла-Нур!
Путник встал на ноги, улыбаясь; слышно было, как брякали его стальные поручи о кольчугу; он достал из кармана червонец и, показывая бедному лезгину, сказал:
-- Прокляни Мулла-Нура, и он твой!
Лезгин быстро протянул было за ним руку, но потом остановился в раздумье.
-- Мулла-Нур помог деньгами в нужде моему брату и многих земляков моих выручал из беды. Я не знаю его в лицо, но по сердцу знаю: возьми назад свое золото; я не продаю проклятий.
Странник с удивлением поглядел на изнемогающего от голода бедняка, с укором -- на богатого муллу. Богач бросил проклятие вместо милостыни в суму нищего. Нищий не хотел проклясть за глаза незнакомого разбойника за спасение жизни! Странник всунул пять червонцев в руку удивленного лезгина, ударил по плечу муллу Садека, сказал обоим:
-- Есть бог правды в небе, есть добрые люди на земле! -- и скрылся.
У ворот мечети был привязан конь его; он сел на коня и тихо стал спускаться по искривленной улице к базару. Миновав шумный базар, он въехал в переулок, на котором стоит дом кала-бека, то есть полицмейстера дербентского. Там, под широким навесом ворот, сидел обыкновенно кала-бек, окруженный просителями и чаушами, творя суд и расправу. Он был уже старик, но славно чернил свою бороду, носил чуху, испещренную бафтами, галуном, и в знак памяти по удалой молодости держал четырех жен да трех наложниц; опорожнял каждый вечер à huis clos, за запертыми дверями, по нескольку бутылок шипучего, и если б не носил огромных зеленых очков на носу, морщин на лбу и дебелого пуза в кушаке, вы бы могли его почесть молодым человеком. В этот день кала-бек был не в духе. Небогатые жители жаловались ему, что, платя наравне с богатыми за орошение полей с мареною, они имеют менее их воды на полосу. Упрямцы эти никак не могли вдолбить себе в голову, что по законам азиатской гидростатики неотменно разливается вдвое больше воды на полоску того, у кого вдвое более земли. Уж он, уставши кричать, сбирался было писать выкладку этой задачи на пятах непонятливых слушателей, когда таинственный путник соскочил перед ним с лошади.
-- Селям алейкюм, Мугаррам-бек*! -- произнес он.
Мугаррам-бек вздрогнул, будто скорпион кольнул его ниже кушака. Восклицание замерло на губах; пальцы и рот разинулись от удивления. Положив руку на пистолет, путник наклонился над ухом кала-бека.
-- Послушай, Мугаррам, не тронь старого знакомца. Я приехал сюда не для своей, а для твоей пользы. Я сослужу тебе славную службу; пойдем только в твои покои. Там я скажу тебе такую тайну, за которую ты мне, а весь Дербент тебе вечное спасибо! Впрочем -- если ты заикнешься или мигнешь своим, чтобы схватить меня, так знай, что в этом пистолете пуля да шесть картечей, и -- сейчас с базара кремень. А когда твой желудок переварит все это, то двенадцать молодцов отомстят за мою гибель. Ты знаешь, что я не люблю хвастать. Пойдем!
И весело, как будто он предложил кала-беку удалую гулянку, пошел незнакомец по лестнице. За ним, кряхтя, можно сказать скрипя, потащился испуганный кала-бек. Что и о чем толковали они битые полчаса, не мог я дознаться даже от болтливого чауша, имевшего похвальную привычку подслушивать у дверей. Знаю только, что незнакомец преспокойно сел на коня, которого с почтением подвели ему. Бросил полтинник нукеру, поддержавшему ему стремя, и, озираясь на все стороны, выехал из городских ворот. Дня через два рассказывали, будто это был знаменитый Мулла-Нур, будто кала-бек послал догонять его дюжину нукеров, но что он показал им только подковы своего скакуна. Кажется, это сказка.
А между тем бедный юноша изнывал в стенах своего дома. Злобный случай привел его вблиз того места, где совершилось злодеяние, и он вместо сладостного поцелуя свидания на уста получил тяжкий удар обвинения в самое сердце; но он лучше хотел отдать поруганию собственную честь, нежели запятнать доброе имя невинной девушки. Разлука томила его, но неизвестность терзала еще более; медленность суда -- ад для всех жителей Азии; они охотнее перенесут неправую казнь, чем справедливую проволочку. И не думайте, что это привычка: нет, это природа Востока. Мгновенное решение паши или джемаата меслаата,88 шериата, каково бы оно ни было, чего бы ни стоило для жителя Востока, всего милее подробного, беспристрастного, милосердного приговора европейского суда. Азиатец живет только в настоящем, потому что сегодня его так прекрасно, а завтра так неверно. Завтра дунет ветер с юга и навеет гнилую горячку, холеру. Завтра он купит себе чуму в тюке хлопчатой бумаги. Завтра он поедет в путь и оборвется с утеса, будет измолот буйною рекою, растерзан тигром, кроющимся в камышах, застрелен из-за куста разбойником или кровоместником. Перемените природу Востока, дайте его жизни европейские условия, перелейте в нашу форму нравы его обществ и тогда требуйте от восточных терпеливости в ожидании неумытного суда, твердости в неволе; но покуда над ним дышит тлетворный, хотя прелестный климат, покуда он окружен опасностями на каждом часу и каждом шагу, он не перестанет быть фаталистом и ценить настоящий миг выше всего в обеих жизнях. "О! -- восклицал нетерпеливый Искендер, -- скорей бы смерть или вечные оковы на снегах Сибири, чем это ядовитое подозрение русских, которые научили себя любить, и насмешки земляков моих, которых ненавижу более, чем прежде. Лучше умереть от сабли, чем умирать от пилы!" И он, запертый замком честного слова, прыгал, как тигр в своей клетке, рвал с досады рукава платья, плакал, как дитя.
В сумерки, в тот час, когда мусульманские улицы пустеют, а дома оживляются голосом и светом, когда отовсюду несется звук чаш и подносов, повсюду разливается благоухание плова, упитанного пряностями, в сумерки, когда семейный мусульманин отдыхает душою, а одинокий горюет вдвое у пустынного своего огонька, -- Искендер-бек послышал, что в его окно что-то прожужжало и упало на пол. То была привязанная к камню записка. "Мулла-Нур -- Искендер-беку привет! Лучше быть невинному в неволе, чем виноватому на свободе: верь этому! Я все знаю и все делаю для выручки тебя из беды; аллах да устроит остальное! Терпи, надейся: оправдание недалеко!"
И в самом дело, на другой день Искендера потребовали к коменданту, но он не успел еще дойти до него, и его уж двадцать голосов поздравили с счастливою развязкою. "Шюкюр аллах! Аллага шюкюр! -- раздавалось навстречу и по следам его. -- Разбойники пойманы. Они собрались к Бах-тиару делить добычу и были захвачены все вдруг: четверо из них лезгины, двое горожан, в том числе сам хозяин. У этого бездельника нашли двойную стену, за которою заложенные воровские вещи несколько раз избегали обысков. Теперь воровское гнездо разорено, и честные люди могут спать спокойно. Допросы оправдали Искендер-бека, так что имя его стало белее и слаще сахару!"
Неблагодарность не была пороком Искендер-бека: он так мало занял у своих земляков! Тронутый, пристыженный великодушием начальника, он открыл глаза на достоинства русских, и убеждения, долго огреваемые, толпой втеснились в его сердце. Великое дело вера! Она воскрешает все воспоминания, убитые равнодушием, и облекает их в юношескую красоту, в силу непобедимую. Веря, мы рассыпаем доблести одного человека на целый народ или, смотря на него сквозь призму любимой нами доблести, видим все его поступки добродетелями. Одна идея тогда закрашивает, поглощает все другие и, сердцем переплавленная в чувство, загорается нередко сокрушительною страстью. Будь это фанатизм, будь это приязнь, будь это любовь -- это всегда будет достойно уважения, потому что оно искренно, потому что исток его чист. Искендер-бек так же пылко привязался к русским, как прежде не любил их от глубины сердца. Он рассказал все коменданту, и похождения своей любви и превращения своей ненависти; он просил одной только возможности доказать службою свою привязанность. Его пожурили за нарушение обычаев; его похвалили за доброе намерение. Комендант заключил словами: "Искендер-бек, ты сам испытал, до чего могла довести тебя непозво-ленная склонность! Ни бог, ни люди не прощают преступления своих заветов: ты обвинен был напрасно в одном деле, но спроси у своей совести -- был ли ты прав в другом? Разве одна лишь кража вещей позорна?.. Смирись же перед судьбой своей и знай, что неправдой не загладить неправды, не купить счастья; знай и то, что добрый человек ничего не делает втайне: ночь и тайна -- одежда разбойников и обманщиков. Будущее счастье твое в твоем сердце, твоем усердии. Русские умеют отличать и награждать достойных".
Искендер-бек избавился от неминучей беды, но избавление есть отрицательное благо; оно радует на миг и притом не приливает капли счастия в кубок жизни. Тяжко было юноше расстаться с мечтой -- сестрой его сердцу, с мыслию обладания, которую он привык звать кровным правом своим. Поцелуй, полуданный-полусорванный с уст Кичкене, как роскошное эхо тысячу раз повторялся в его сердце, пожигал жаждою его уста. Он припоминал все подробности последней счастливой встречи с милою: душа замирала в нем от ее голоса, слышимого эфирным ухом воображения. Он с сладким трепетом смыкал очи от незримых искр, брошенных неотступным видением; простирал руки, чтобы обвить их около стройного стана красавицы, так сладострастно перехваченного извивом парчового архалука. Он кидался как безумный с ковра, желая зубами сорвать золотую пуговку,89 замыкающую от дерзкого взора целый мир очарования, и приходил в ярость, встречая воздух вместо своей невесты. "Нет! -- восклицал он, -- вздор писал ко мне Мулла-Нур; я готов преступлением купить себе Кичкене и уверен, что с ней буду счастлив на голой земле, под кровлей света! Волею или неволею заставлю ее бежать со мною в горы. Окунуть хоть на час свое сердце в блаженство, -- и потом я готов съесть его медленно".
И милая Кичкене грустила в одиночестве: и она узнала счет в часах разлуки, в долгих безрадостных часах. "Роза прижалась к груди моей и пролепетала: "Взгляни на меня: я весна!" Соловей пропел мне свою заветную песню: я назвала его радостью. Искендер-бек взглянул на меня и поцеловал меня: я в нем узнала любовь! Но где же роза, где соловей, где Искендер мой? Куда улетело мое счастье?"

14

X     Биримис екимис олды;
    Екимис биримис олды.
    Шарада в лицах

Буйно клубится Тенга, спертая в узком ущелий, но не тяжкая сила огромных озер пробила насквозь огромный хребет, чтобы излиться ниже; не под бременем веков треснул он; нет, он раскололся до сердца ада в раннюю пору мироздания, когда растопленный гранит кипел еще под самою пятою его и кора земли, остывая, расторгалась легко от взрыва паров. Бури многих столетий не смыли со стен Тенгинского ущелия черного клейма огня. Серные и селитряные полосы и пятна видны повсюду, где текло его бурное дыхание. Целые скалы, брошенные землетрясениями с вершин, нахмуренных над бездною, завалили низ трещины и стали дном быстрого потока. По ним, как по ступеням, катится он, гневный и шумный; злобно грызет волнами ложе свое, как бешеный зверь мечется на стены, хлещет пенною гривою, ревет громом и наконец, разбив грудью свою темницу, весело скачет по Рустамской долине, мелькает между деревьями леса, исчезает в холмах, не пойманный ни в одно колесо мельницы. Угрюмы и дики окрестности тенгинской пасти; ужасен самый зев ее. Правый берег далеко на долину бросает тень своих отвесных утесов; левый, уклоняясь немного в сторону, вгоняет в воду конную тропинку, бегущую сквозь клиновидную рощицу. Далее нет иного пути, кроме ложа водострема; волею и неволею путник должен въезжать навстречу быстрине и, положа свое спасение на крепость ног коня, пробиваться выше и выше. Бока этой пропасти, надвигая свои громады над громадами до самых облаков, грозят раздавить его; рев потока оглушает, клич орлов наводит зловещий страх на сердце, вечный сумрак и холод бросают трепет на тело. Беда неопытному всаднику, если он, без проводника, решится на борьбу с этим текущим адом в час дождевой ростепели или в пору таяния снегов! Беда, если судьба приведет его встретить здесь разбойников; а это место любимо разбойниками, потому что бегство и защита в нем невозможны, потому что крутые повороты и узкость проезда продают в их руки каждого проезжего, поодиночке. Здесь-то Мулла-Нур, с двенадцатью человеками, остановил три полка карабахских и ширванских всадников, возвращавшихся с богатою добычею из похода генерала Панкратьева* восвояси. При самом спуске в реку он предстал им, вооруженный с головы до ног, на лихом бегуне; бросил на землю бурку и сказал: "Приветствую вас, товарищи; да будет высок ваш порог, как высоко вздымалась ваша рука над врагами. Аллах даровал вам победу и добычу: мубарек ольсун (поздравляю с этим)! Сделайте ж и меня участником вашей радости; не требую, не прошу: дайте мне, из чести, от доброты своей, каждый что захочет. Подумайте, братья: вы несете дары своим домашним, вы теперь богаты, -- я беден, и у меня нет крова, и за минутный покой я должен платить золотом. Впрочем, знайте, братья, -- люди у меня отняли все неправдою, но правдивый аллах оставил мне храбрость, щедрый аллах отдал мне в удел пропасти и голые утесы, презренные вами. Я властелин их, и никто без моей воли не перейдет через мои заповедные теснины. Вас много, вы храбры, однако если вздумаете пробиться силою, много потеряете крови, еще больше времени, прежде чем я и удальцы мои ляжем трупом: за меня будет драться каждый камень, каждый орел этого ущелия, я сам, до последнего зерна пороху, до остальной капли крови. Решайтесь: вам много терять, мне нечего. Я называюсь Свет, Нур, но жизнь моя хуже тьмы".
Ропот пробежал по толпе карабахских всадников; многие негодовали: "Мы стопчем Мулла-Нура подковами, -- говорили они, -- посмотрите, сколько нас и сколько их. Вперед, вперед на разбойников!". Но никто не хотел быть первым; отвага уступила место расчету. Согласились не на дань, а на дар. "Мы добровольно уделяем тебе, сколько кому вздумается, -- говорили всадники и, морщась, бросали на бурку Мулла-Нура мелкие монетки. -- Силою ты бы у нас не взял гвоздя из конской подковы!" -- и поодиночке проезжали мимо. Мулла-Нур кланялся, лукаво улыбаясь. "Мудрено ли стричь дагестанских баранов, -- говорил он после, -- когда я снял волну с карабахских волков! И напрасно жалуются на неурожай в этом году: мои камни дают хорошую жатву; надо уметь только взяться за дело, так не только с каждого вьюка -- с каждого дула можно снять по арбузу".
Но в начале того лета, в которое развилась наша повесть, нигде ничего не было слышно про Мулла-Нура: он будто в воду канул. Удалился ли он в Шекинскую область, бежал ли в Персию, убит ли кем в глуши гор, -- не знал, не ведал никто. А между тем керваны тянулись за керванами из Кубы в Шамаху, по самой ближней дороге через Тенгинское ущелие, не встречая обычного взимателя пошлины. Перекат людей и денег совершался свободно; никто не был остановлен Мулла-Нуром. И хотя известная честность и умеренность его никогда не отпугивали от горной дороги через Кунакенты купцов и путников, однако ж все были очень рады кончать путешествие бесплатно и безостановочно.
Выехав из Кубы с рассветом, достопочтенный мулла Садек к полудню достиг уже того места, где река Тенга вырывается на волю из тисков ущелия. Скупой до высшей степени, он никак не решился нанять проводника, чтоб не разрознить своего любезного семейства червонцев и рублевиков, нажитого в Дербенте. Уверенный в Кубе всеми насчет безопасности дорог, он более всего надеялся на два серые предыдущие дня, которые не могли много растопить снегов, и потому русло Тенги полагал проездимым. Но день его выезда из Кубы был ясен и жарок. Июньское солнце пекло нестерпимо, так, что странствующий мулла несколько раз перебрасывал с плеча на плечо разгоревшееся свое ружье: оно жгло его набожную спину. Он рад был, добравшись в тень леска и утесов прибрежных, но очень не рад, увидя вздутую реку. Тенга кипела, бушевала, росла. Как ни велико было его желание поспеть к празднику курбан-байрама (жертвоприношения) в Шамаху, где надеялся получить порядочную плату за свои проповеди, потому что свет новомесячья имеет магическое свойство расплавлять сердца мусульман в щедрость, -- только страх погибели заглушал в мулле Садеке зуд корыстолюбия. Кровь охолодела в нем, когда он взглянул на громады, висящие над его головою, на влагу, ревущую под ногами. "Черт возьми! -- подумал он, -- если б эта река текла жидким серебром по яхонтам, я бы и тогда не решился кинуться в нее без товарища. Ну, не настоящий ли я был осел, что не нанял в Рустах проводников? Пожалел червонца, когда мне каждый час дороже двух!" И он с тоскою обвел взорами окрестность: она была пуста и безмолвна. Одно эхо, осужденное на вечную каторгу пения, вторило грозному шуму мятежных вод. Однако ж, приглядываясь пристальнее, он заметил в лесу пасущуюся лошадь под седлом, которому баранья шкура служила вместо чапрака; и немного далее -- среднего роста, доброго с виду татарина в простой серой чухе без всякого оружия, кроме кинжала. Мука, обелявшая бороду, шапку и платье этого человека, доказывала его ремесло. Мулла Садек ободрился.
-- Эй, приятель! -- закричал он незнакомцу, -- ты, верно, здешний, верно, знаешь все броды этой безумной реки?
-- Здешний, -- отвечал тот, работая над черствым чуреком. -- Как мне не знать всего житья-бытья Тенги, когда она течет сюда сквозь мое решето; и с моего позволения! Эта речка -- моя рабыня: она у меня ходит в колесе выше ущелия; толчет и мелет без отдыха.
-- Кстати же ты мне попался, добрый человек! Да благословит тебя аллах, если ты сослужишь мне службу, проведешь сквозь это ущелие.
-- Погоди до ночи, -- хладнокровно возразил мельник, -- вода стечет, конь мой насытится, я сам отдохну от дальней дороги, и тогда в четверть часа мы проедем до этой живой дороге. Теперь опасно.
-- О, ради самого аллаха, ради святых Алия и Гусейна, ради молитвы моей (я ведь мулла), проведи меня без замедления, теперь же, сейчас, в этот же миг!
-- А, да ты шаги! -- с презрением произнес мельник. -- На кой же черт мне твои молитвы и благословения! Разве для пророка в джаганнем? Для нашего брата сунни призадумался я бы в такое полноводье пускаться в проводники, а для недоверка шаги и в засуху не поеду.
-- Полно, полно упрямиться, душа ты моя, череп ты мой, меным таджисарым! Аллах прольет на тебя щедроты свои за то, что ты сделаешь добро мулле.
-- Будь ты муллой хоть над всеми собаками, моим муллой не будешь! Аллах утопит меня середи реки, если я проведу этот конный грех к людям.
-- Куда брюзгливая у тебя совесть, молодец ты мой! Проведи безопасно: я заплачу тебе. Лицо мельника зашевелилось улыбкой.
-- А что ты мне дашь за мой пот? -- спросил он, почесывая бородку.
-- Если ты умудришься вспотеть по такому холоду, я дам тебе два абаза.
-- Не возьму двух рублей серебром. Баллах, таллах, менее червонца не поеду! Твоими абазами не подкуешь коня, если он сорвет подковы по этому дну. Да, правду сказать, и червонца вместо головы не приставишь: а тут не мудрено сломать ее!
Пошли переторжки. Мулла Садек, которого корысть сделала почти храбрецом, настаивал ехать. Мельник упрямился в цене и поставил-таки на своем. Мулла Садек согласился.
Вручив проводнику повод коня, мулла совершенно предался его воле, его опытности, и недаром. Проводник беспрестанно переезжал от одной стены к другой, избегая глубины или водопадов; то направлялся в самый бой быстрины, то, обогнув камень, возвращался почти на прежний след. Каждый шаг открывал и поглощал новые виды, но мулла Садек был не из тех людей, что находят прелесть в ужасе; он вздрагивал при каждом всплеске, летящем через седло; тень утесов лилась на него холодом страха; страшную песню напевали ему клубящиеся около валы. Когда конь скользил по гладкой, подобно зеркалу, плите и, несмотря на отчаянные усилия, съезжал в глубь кипучую, он проклинал свою дерзость, свое корыстолюбие, он молился громко, желая заглушить молитвою сознание грехов. Впрочем, мятежница совесть слышна бывает людям только в неминучей беде или в тяжкой болезни; а чуть миновало, чуть отдало -- сейчас на замок эту крикунью, долой голову петуху, который нас будит так рано! Щипли его, жарь его, подноси на блюде своему сластолюбию! После воздержания -- двойной аппетит: смотришь, ото всех обещаний и намерений исправления не осталось даже косточек. Мулла Садек, в тисках опасности, почувствовал необыкновенную нежность к святой, безупречной жизни и, надавав Алию девяносто девять заветов не кривить душой для стяжания золота и хорошеньких жен, -- стал прежним скупцом и сластолюбцем, едва ущелие расступилось долиною. Золотой, веселый луч солнца просыпался на него как червонцы, которых ждал он в Шамахе. Зелень манила его, как покрывало красавицы, которую купит он на эти червонцы. Он вздохнул отрадно и оглянулся на пасть теснины, как на страшный, на зловещий, но вздорный сон; он уже гордо закричал проводнику своему: "Пошел скорее, гарам-заде! Тэз гит, тэз!".
Но рано, слишком рано ободрился наш странствующий мулла. Широкая река, поглощаясь вдруг жерлом ущелия, прядая внезапно через зубчатый порог, кипела тут ужаснее чем где-нибудь. Отшибенные волны ниспадали навстречу набегающим вновь и, споря, сливались в шумный водобой. Проводник остановился в самом снопе быстрины, где огромные лучи влаги распрыскивались друг о друга, и оборотил коня своего.
-- Ну, мулла Садек, -- сказал он, протягивая руку, -- берег в десяти шагах, пора к расплате. Ты видишь, что я недаром заслужил червонец!
-- Червонец? Есть ли в тебе душа, приятель? Шутишь ты, что ли? Разве не знаешь, что в червонце три монеты,90 то есть пятнадцать абазов! Этак за каждый шаг по полуабазнику придется! Что я тебе, серебром мост разве мостить стану! Пхе! Велика важность -- проехать сквозь эту лужу: тут курица без башмаков ноги не промочит, а рыба пешком взойдет. Полно брат; с тебя будет и двух абазов: возьми-тка их, да с богом!
-- А уговор? -- сердито сказал мельник.
-- Вынужденный уговор, любезный мой, пустяк; это и в коране сказано. Где мне, горемычному путнику, заплатить тебе такую пропасть денег! Меня уж и то обобрали здесь мошенники до кожи, так, что я, даром мулла, а беднее всякого фагера стал.91 Не хочешь брать? Твоя воля! Вот же тебе мое благословение вместо платы. Что ж ты не едешь?
-- Я не тронусь с места, покуда не сведу с тобой счета, -- грозно возразил проводник, -- а счет мой не за один сегодняшний проезд будет. У тебя нет совести, мулла Садек, но есть память. Ты расславил в Дербенте, для того чтоб выманить у легковерных горожан лишнюю дюжину червонцев, будто Мулла-Нур ограбил тебя, пустил почти нагого: скажи теперь, бесстыдный лжец, где и как это было?
-- Никогда не говорил я этого! Пусть покарает меня аллах, не говорил! Пусть не Азраил, а шайтан примет мою душу; пусть я в этой жизни не найду воды для омовения, ни огня закурить трубку!
-- Набивай грех на грех, венчай обман ложью, топи в проклятиях черную душу свою! Помнишь ли двор мечети, Садек? Помнишь ли, что ты сказал нищему, что рассказывал путнику, лежавшему на бурке? Разве не ты был тогда передо мною, разве не я видел тебя лицом к лицу?
Мулла Садек расширил испуганные очи; страшное сомнение закралось в его сердце. Черты лица мельника, омытые водою, совершенно изменили свое выражение; густая черная бородка, проглянув из-под мучной пыли, орамила смуглое лицо. Из-под сдвинутых бровей засверкали грозные очи. Однако ж, не видя на нем никакого оружия, мулла Садек почувствовал выгоды свои и схватился за винтовку; но прежде чем он успел оборотить ее, дуло пистолета уперлось в его грудь.
-- Шевельни усами, не только пальцем, красноголовая баба, и ты отправишься вниз головою по реке проповедовать рыбам, чтобы они не пили водки! Брось ружье, сними долой саблю! Аллах не для персиян выдумал железо. Твое дело обмеривать народ в лавке, обманывать его на кафедре,92 лгать везде; только не твое дело битва, не твое добро отвага. Не шевелись, говорю я тебе, сын собаки; мне не надо на тебя тратить даже пороху: стоит пустить повод твоего коня -- и ты труп!
Бледный как воск, трепетный как плат на ветре, стоял мулла Садек, схватившись обеими руками за гриву коня, следя обоими глазами малейшее движение пистолета, направленного ему в сердце. Бедою прыскал и шумел под ним прибой; смерть зияла из руки разбойника; он вовсе потерялся между двумя гибелями; он невнятно роптал:
-- Помилуй, я мулла!
Я сам мулла, -- возразил разбойник, -- более чем мулла, хотя не муфти, не муштаид:93 я -- Мулла-Нур!
Со стоном упал Садек на шею лошади, закрыв одной рукою свою шею, -- будто роковой кинжал замахнут уже был над его головою. Долго, злобно смеялся Мулла-Нур испугу Садека, но, наконец, велел ему подняться и сказал:
-- Ты обесчестил меня рассказом своим перед дербентцами, ты уверил всех, что я отнял у тебя последнюю копейку, последнюю рубашку, я, который отдаю нищему кровью купленный кусок хлеба, я, который ни с одного купца не взял более червонца в жизнь мою, и то не для себя -- для товарищей моих; а мои товарищи, если б не висела над ними моя рука, грабили и резали бы встречного и поперечного бессовестно, беспощадно. Мало этого: ты хотел обмануть в условной плате проводника за опасный труд, оттого только, что считал его беззащитным бедняком; готов был пулею заплатить ничтожный долг свой... убить меня!..
-- Сжалься, помилуй! -- вопиял Садек.
-- Пожалел ли ты нищего, умирающего с голода? Пощадил ли бы ты меня, если б я не предупредил твоего выстрела? Бездушный, корыстолюбец, злой грешник!.. Толкователь святыни, ты чеканил деньги из каждой буквы корана, и, проповедник мира, ты для выгод своих смущал семейства, разлучал сердца. Я знал тебя и дал спокойно проехать мимо; ты не знал меня и оклеветал. В первый раз и добровольно ты стал предсказателем своей судьбы, собственным судьею. Да будет! Завтра ты без обмана можешь рассказывать в Шамахе, что я тебя ограбил. Вынимай все деньги, которые выподличал в проезд свой!
Тяжко было расставаться скупцу с родною деньгою, но с жизнию еще страшнее. С жалобным стоном, будто из него щипцами вырывали душу по кусочку, вынимал он из переметных сум серебро и бросал в полу Мулла-Нура, сжимая крепко в руке каждый рубль, будто в надежде, что серебряное масло останется на пальцах.
-- Все, -- наконец произнес он, вздыхая.
-- Ты, я думаю, и в могиле червей обманывать станешь, Садек! Если не хочешь узнать, сколько в моем пистолете картечей, то вернее считай, сколько у тебя в кармане червонцев. Ты отдал мне сто двадцать рублей серебром, но у тебя есть еще золото и мелочь -- и мне известно количество каждого!
Прослезился мой Садек, бросив последнее в кису Мулла-Нура, как плачем мы, бросая горсть земли в могилу родимого брата! А между тем буйная река кипела и ревела кругом; а между тем пистолет разбойника все еще грозил груди ограбленного муллы. Вытащив его на берег, Мулла-Нур сошел с коня и велел ему сделать то же, У бедняги сердце так сжалось, что его можно бы уложить в грецкий орех.
-- Еще дело не кончено, -- произнес Мулла-Нур. -- Ты разбил свадьбу Искендер-бека, ты же должен уладить се по-прежнему. Чернильница у тебя за поясом: пиши к Мар-Гаджи-Фетхали отказ за своего брата. Скажи, что он не хочет, не может жениться на его племяннице, что он уехал в Мекку, заболел со скуки, умер от безделья. Выдумай что хочешь, только бы Искендер-бек непременно стал мужем своей прежней невесты: не то я прежде срока женю тебя на всех гуриях! Пиши, то есть лги: лишняя ложь не разорит тебя!
-- Никогда! -- вскричал отчаянный мулла Садек. -- Этого никогда не будет! Ты отнял у меня все, что имел я; но что могу я иметь, отнимешь вместе с душой.
-- В самом деле? -- произнес Мулла-Нур и ударил в ладоши: двенадцать разбойников, один другого рослее, один другого страшнее, возникли на этот звук будто из земли и обстали муллу Садека, пронзая его свирепыми взглядами.
-- Почтенный мулла хочет писать, -- сказал им Мулла-Нур, -- приготовить все, чего пожелает его присутствие!
Один лезгин почтительно вытащил кинжаловидную чернильницу из-за кушака Садекова; другой подал ему листок бумаги, вылощенный, с золотыми рамками; третий обдул тростинку, очинённую на восточный лад... Между тем Садек шептал:
-- Не хочу, не стану писать! -- но, окинув робким взглядом долины и убедившись, что в таком пустыре напрасно ждать избавителей, со вздохом принялся за дело. Сначала, однако ж, оно шло очень плохо:
Он восемь раз перо в чернильнице купал, И восемь раз в нее, со страху, не попал.94
Потом губка, намоченная чернилами, показалась ему так тверда, что он долго не мог выдавить из нее ни капли; потом мозг его зачерствел хуже самой губки.
-- Пиши хоть своею кровью, думай хоть шапкою! -- вскричал сердито Мулла-Нур, заметив, что Садек возится с пером и трет пальцем лоб свой, -- но пиши скорее, не то я поставлю у тебя над бровями такой дюзир,95 что один разве бес догадается, на какую букву походил нос твой.
Как скоро послание Мир-Гаджи-Фетхали было готово, и печать Абдулу мулла Садек-ибн-Ахмед, то есть раба божьего муллы Садека, сына Ахметова, приложена краскою подобно замочку последней строки, Мулла-Нур высыпал на голову чуть живого проповедника все деньги, прежде у него отнятые.
-- Вот твое золото, Садек: возьми его назад и скажи, кто из нас двух корыстолюбец, кто вор?.. Впрочем, это не дар, а плата: ты должен за нее позолотить мое имя в Шамахе, зачерненное тобою в Дербенте, и сказать в тамошней мечети мне похвальное слово. Ступай, но помни завет мой; и если ни благодарность, ни страх не заставят тебя исполнить его, то знай наперед, что моя пуля найдет тебя и на тайной дороге и на шумном базаре, в объятиях твоей жены в гарем-хане и на крыльце тебризской мечети. Ты испытал, что я все знаю: я докажу тебе, что все могу!
Обрадованный мулла Садек только тогда поверил, что его избавление -- не сон, когда счел до последнего абаза свои милые денежки. Страх, чтобы Мулла-Нур не раздумал, вытеснил удовлетворенное сребролюбие, и он, бросившись на коня, понесся вперед без оглядки.
Через два дня мулла Садек, к немалому удивлению шамахинцев, разлился красною рекою похвал -- умеренности, великодушию и бескорыстию Мулла-Нура, которого назвал он не разбойником, а покровителем дорог, львом с сердцем голубя. Каждый раз, что какой-нибудь из слушателей клал руку на кинжал или под полой коварно шевелилась ручка воображаемого пистолета, он бледнел, он заикался, -- и потом опутывал бесконечною цепью сравнений Мулла-Нура, нанизывая на него звезды и цветы, наряжая его в кожу всех вельмож зверинца. Народ шептал промеж собою, что достопочтенный мулла, наверное, хватил лишнюю полдюжинку пилюль терьяка.
Вероятно, что письмо, доставленное к Мир-Гаджи-Фетхали от приятеля Садека, с приличным увещанием со стороны Мулла-Нура, возымело полное действие. Через неделю после встречи в Тен-гинском ущелий ночная тишина Дербента смущена была скрипом зурн, сопелок, ударами в бубны, кликами и песнями толпы; летучее зарево от множества пламенников, подобно огненному змею, забагровело из тесных улиц: то везли невесту в дом Искендер-бека из дома родительского. Пешие и конные, мужчины и женщины окружали шатер, под которым, как луна в облаке, скрыта была красавица Кичкене. Приветы и восклицания рвали воздух, вслед и с кровель раздавались ружейные выстрелы: и ни одного из них не было вниз;96 казалось, весь Дербент ожил любовью и радостью счастливца Искендера.
А Искендер-бек чах от нетерпения, страстная лихорадка пробегала по нем то ледяною, то пламенною щеткою... Заслышав гром поезда, он двадцать раз подбегал к воротам, не слушая выговоров тетки своей, строгой почитательницы причудливых, важных обрядов свадебной встречи. И вот, едва он выставил в двадцатый раз свою голову в чуть отворенную дверь, какой-то всадник протянул к нему стальной перчаткою одетую руку.
-- Аллах версын тале, Искендер! -- произнес он,-- бог пусть дарует тебе счастье!
И, крепко пожав руку изумленного бека, поворотил коня и как раз носом к носу столкнулся с Гаджи-Юсуфом, который и тут нашел средство втереться в число поезжан и хозяйничал в голове брачных проводов. Гаджи-Юсуф так был поражен этим неожиданным явлением, что бросил поводья и в ужасе вскрикнул:
-- Мулла-Нур! Пощади!
Смутился поезд. Крики: "Мулла-Нур! Здесь Мулла-Нур! Держите, ловите разбойника!" раздались по всем переулкам. Конные родственники и друзья дома невесты кинулись вслед за ним, но он летел как стрела по извилистым, кривым, неровным улицам Дербента, сыпля искры на мостовую. Впрочем, так как ворота городские были давно заперты, уйти ему было невозможно, а скрыться от преследователей некуда; его держали на виду, в него стреляли. Доскакав до моря, замкнутого с обеих сторон стенами, входящими в воду, он остановился. Буйно плескал и крутился перед ним прибой; враги настигали... Но вдруг нагайка его мелькнула сквозь мрак, и он исчез в пенящихся и ревущих валах Каспия.
Долго, пристально смотрели прискакавшие на берег всадники в глубь ночи... Только белелись и сверкали там брызгами буруны, расшибаясь о подводные гряды.
-- Он утонул! Он погиб! -- наконец закричали они в один голос.
Громкий смех и пронзительный свист отвечал им за стеною.
Плотно сомкнуты двери Искендер-бека. Тишина в его спальне. Веселость ищет шуму и толпы, счастие любит уединение и безмолвие: не станем же смущать блаженства новобрачных. Я только, раскланиваясь с читателями, удостоившими милую Кичкене проводить до самого полога, переведу им первую половину татарского эпиграфа моей последней главы: это значит --
Каждый из нас стал двойной...
Остальное потрудитесь отгадать.

15

Заключение   
    Оджах-дан чихар дюшман.97
    Из родного племени возникают враги.
    Пословица

Меркло. Тучи плескались, как волны, по небу -- грозили залить ледяной остров Шах-даг. Только одно его темя блистало еще снегом, пылало огнем солнца, как душа поэта, как жерло вулкана. Другие хребты слева, справа, отовсюду вздымались великанскими головами один над другим, один за другим все выше, и синее, и мрачнее, подобно чудовищным валам, вздутым божиим гневом в страшный день потопа.
Под кипучею пеной облаков, казалось, они идут, идут грозные, крутятся, падают горами, расступаются безднами; прыщут и воют! Ливень бичует, хлещет, гонит их, догоняет нас. Дорога шумит и несется водопадом... проливается небо, земля тонет!.. Это уже не обман зрения!
-- Скорее, скорее, чапархан*, скачем в гору! Еще миг -- и нам не выбиться из этого внезапного озера!
Слава богу, долина за нами! Мы едем уже по суходолу. Кони храпят и дымятся; дайте вздохнуть коням! Люблю встретить бурю лицом к лицу; любуюсь ее гневом, как гневом красавицы, и радостно крещусь, приветствуя первый гром. Привольно, весело мне, свежо на сердце. С наслаждением глотаю капли дождя -- эти ягоды полей воздушных. Полной грудью вдыхаю вихрь... О, в буре есть что-то родственное человеку! Дремлет чайка в затишье, но чуть взыграло море -- она встрепенется, раскинет крылья на высь, с радостным криком взрежет ветер, смело поцелуется с бурунами. Таков и дух мой! С самого младенчества я любил грозы. Гром для меня всегда был милее песни, молния -- краше радуги. Бывало, когда все бежали под кровлю, я под дождем бродил по целым часам, прислушиваясь к говору и реву туч, или стоял, томясь желанием уловить памятью дивный узор, которым перун вышивал черный плащ бури.
Ах, посмотрите сюда, взгляните сюда, ради бога! Небо прорвалось на западе, и разделенные лучи его просыпались, как огненные стрелы из колчана архангелов. А там, а кругом еще клубятся сизые тучи; распадаются, разматываются прядями ливня, и ветер то волнует, то разбрызгивает их своим крылом. Вдруг все затихло, дождь перестал, ветер пал ниц, будто со страха, и недаром... ужасный удар перуна разразился над головою, упав в двадцати шагах впереди. Все кони сели назад, как убитые в лоб! Оглушенный, я схватился рукой за глаза, мне показалось, они сожжены молниею! Открываю их, озираюсь: все целы, только разбитый дуб курится вблизи каким-то серным дымом да земля дрожит еще, гудит еще робким ответом на грозный зов грома.
Львиной страстью любит небо землю нашу: поцелуй его -- всепронзающая молния; его ласки развевают в прах утесы, плавят металлы, как воск. Но разве не такова любовь всего великого, всего сильного на земле? Земная скудель не выдерживает небесного пламени; алмаз тает в лучах солнца. И все равно, вырывается ли она из сердца или приемлется другим сердцем, -- погибнут оба. Молния расторгает и облако, в котором родилось, и скалу, на которую пала. Пепел и развалины след ее.
Но кто, дерзкий, осмелится сказать, что гроза бесполезна, что природа разрушает не для того, чтобы творить? Ответствуй за нее, разлив Нила и пожар Москвы.
Пусть даже на целый век осудит природа какой-нибудь край на пустыню или кого-нибудь на гибель в страшный час своих переворотов... это лишь жертва очистительная, это урок смертным. Не беспокойтесь о погибшем! У нас одна жизнь, у бога две для нас. У нас один свет, у бога вселенная, у бога вечность в запасе. Думаете ль вы, что напрасно для мира, что случайно открыт был из-под лавы столетний труп Геркуланума*, этот город-мумия?
Порочны люди, окруженные всеми угрозами законов и стихий: можно судить, что бы из них было, если б океан не грозил залить их, а землетрясение -- поглотить каждый миг, если б они ходили не под топором и не по могиле. Как ни привычны мы к напоминаниям о смерти голосом природы, но я не верю, чтобы самый закоренелый злодей не вздрогнул, когда труба Страшного суда воет раскаленною лавою иль когда перст необычайной бури пишет молнией по ночи зловещий приговор Вальтазара*.
Если б грозы и не очищали воздуха, не приносили никакой вещественной пользы для земли, то уже одно нравственное впечатление на умы людей ставит их в число величайших явлений природы. Семена божьего страха глубоко западают в сердца, размягченные перуном, и если хоть одно раскаяние зазеленеет на них добрым намерением, заколосится добрым делом -- человечество больше выиграло, чем напоением целой нивы.
Стихает... Изредка светлые капли дождя носятся, перепадают по воздуху, как изорванные знамена после боя веют тучи. Гром, будто рокот бегущих с гор колесниц, гудя, исчезает в отдалении. Ущелье вторит последнему храпению умирающего там ветра. Вот и пелена новорожденного солнца -- радуга; вот и само солнце, дитя бури, -- но где же буря? Не говорил ли я, что все прекрасное гибельно лону, в котором оно зачато! Посмотрите! Этот чинар расколол корнем гору, а она лелеяла его, когда он был ничтожным желудем и нежным стеблем. Рождение Цезаря стало смертным приговором его матери.
Чтобы дать жизнь -- надобно отдать жизнь. Мысль убивает блеском своим, чувство -- жаром, и тем скорее, чем сильнее оба.
Но тот, кто оставил после себя хоть одну светлую, новую мысль, хоть один полезный для человечества подвиг, не умер бездетен. Воспоминание -- тоже потомство.
-- Куда ты ведешь меня? -- закричал я проводнику, заметив, что он своротил вправо.
-- В гору, -- отвечал тот, не вынимая изо рта своей трубки. -- Река теперь от дождей непроездима! Лучше дать агача* два крюку по хребту, чем сидеть у берега и ожидать, покуда стечет вода.
-- Я не буду сидеть и не буду ждать: поезжай на Тенгинское ущелье... Ну!
Татарин поглядел на меня с головы до ног, пожал плечами и, проворчав: "Сенын ахтиарын (твоя воля)", поехал влево.
Скоро сквозь обнаженный еще лес приблизились мы к берегу, издали встреченные шумом спертых каменными воротами вод. Потом влажный холод повеял в лицо с отвесных скал противоположного берега, наконец я въехал в тень самого ущелья.
Гляжу вверх и роняю шапку, прежде чем глаз мой досягает до гребня стен, построенных природою; гляжу под ноги, и сердце замирает, прежде чем ступить в разъяренный поток. Страшно тяготеют надо мной эти громады, мнится, хотят упасть, уже зыблются, уж рушатся!.. Страшно кипит, и плещет, и воет Тенга, огрызаясь волнами на плиты, замедляющие бег ее. Сыро, душно, темно в теснине, она глядит полуразверстою могилою, но есть и у могилы, как у всякой бездны, свое обаяние... что-то невольное манит, тянет туда броситься... я брошусь, туда!..
-- Чапар, ступай впереди, показывай брод! День вечереет, а мне пора!
-- Нет, ага, -- хладнокровно отвечал проводник, -- наш староста при тебе мне наказывал не ездить по реке, я не смею ослушаться. Ты утонешь, тебе ничего, а с меня ведь спросят ответа, зачем я ввел тебя в беду. Да, правду сказать, в такую полноводь я и сам к молодой жене ехать не решился бы.
Я показал ему червонец.
-- Дай хоть пулю, не только монету, и тогда не поеду, Мне своя голова еще не надоела. Посмотри на скалы, черной полосы нигде не видать, значит: вода все идет на прибыль.
-- Послушай, приятель, -- сказал я ему, -- если ты не поедешь впереди, то посмотрел бы я, как ты поедешь за мною.
И с этим словом поскакал я к берегу, но подъехать к нему было гораздо легче, нежели с него съехать. Проклятое четвероногое, на котором сидел я, видно, тоже помнило наказ рустамского98 старосты и никак не хотело купаться в мутных волнах Тенги. Однако ж несколько ударов нагайки придали ему достаточное количество бодрости, чтоб спрыгнуть в воду, но никак не более. Упершись по грудь в воде, оно с стоическим хладнокровием выносило град ударов острыми турецкими стременами в бока да семихвостой персидской плети по крестцу, не включая в то число браней на всех готических и семитических языках. Эта борьба не могла длиться, я принужден был поднять коня на дыбы -- и в этот миг ринуть его вперед силою всех подстреканий; он пошел нехотя, но пошел. За мной с кислыми, длинными лицами готовились съезжать гуськом один за одним двое русских и татарин-проводник, споря, кому последнему.
Не успел я проехать пяти шагов против течения, вдруг какой-то всадник, вооруженный с головы до ног, схватил за уздцы моего коня. До сих пор не могу объяснить себе, откуда он взялся и отчего я так внезапно его увидел? Вывернулся ли он из-за утеса, обогнал ли он меня или встретил? -- ничего не знаю. Знаю только, что когда я поднял на него изумленные взоры, он стоял передо мной смело, на сильном коне. Эриванский папах, закинутый назад, вполне открывал его загорелое, но приятное лицо, опушенное короткою черною бородою. Он был среднего роста, широкоплеч, строен. Из-под чухи с откидными рукавами сверкала кольчуга с бляхами, насеченными золотом. Кроме ружья, за спиной его, на крюке, прицеплен был коротенький мушкатон, какие носят одни турки. В петле пояса, над кинжалом, выглядывал пистолет, два подобных висели в сквозных кобурах седла.
-- Ахалсиз-ми-сен? -- сказал он мне, не отнимая от поводов руки, одетой стальным налокотником и кольчатою поручью. -- Разве ты безумен?
Железное кольцо правой руки моей невольно упало, на курок пистолета99. Я стал на стременах, чтобы измерить дерзкого, гнев у меня отнял слова. Я не скоро нахожусь в нежданных порывах гнева.
Впрочем, этот всадник очень мало заботился о моем пистолете и негодовании. Он преспокойно оборотил моего коня и, можно сказать, вытащил меня на берег. Потом слез с седла, отдал подержать своего жеребца проводнику и, подошедши ко мне, учтиво молвил:
-- Не сердитесь, ага, на мой поступок. Это было не только для пользы -- для спасения вашего100. Река бушует необычайно от снеговых и дождевых потоков, до того, что проезд по ней в этот час просто невозможен. Я жилец этих скал; конь мой знает это ущелье лучше, нежели свою торбу, но я разве от смерти решился бы отважиться на нем проехать по Тенге за хребет. Переждите час, много два, я сам провожу вас, пусть только на пядь стечет вода!
Спутники мои, хваля доброго человека, уже треножили коней. Мне самому, смешно стало сидеть, надувшись, верхом и держаться за курок, когда никто не грозит нападением или обидою. Я спрыгнул на землю, сбросил с плеча бурку и, пригласив знаком руки незнакомца сесть рядом, сказал, складывая под себя ноги:
-- Делать нечего. Волею и неволею остаюсь здесь. Я никак не думал, что Тенга ест гостей своих и что у ней есть приятели, которые встречают этих гостей не очень ласково.
Незнакомец мрачно улыбнулся.
-- Я горец, ага, -- возразил он, -- я всегда считал лучшим вытащить из воды человека хоть за бороду, чем утопить его за ноги. Персияне золотят для жен своих миндаль, зато золотят на них и кинжалы. Горец подает не крашеную,101 но верную руку на приязнь и не кланяется врагу, подбираясь ловчей поразить его в сердце. Впрочем, если я неприветливо помешал вам утонуть, тахсырумдан кеч (извините меня)! Я мало жил с русскими и давно забыл то, что знал!
Горячая мысль промелькнула у меня в голове: эта встреча, эти приемы, эти речи...
-- Твое имя? -- спросил я быстро и неожиданно. Незнакомец в это время высекал огонь на трубку.
-- Мое имя? -- ответил он. -- Я еще не сделал его.102 А я бы хотел, чтобы мое имя могло смущать и страшить целые дружины, как пушка тревоги; чтобы каждый злодей бледнел, слыша его, как внемля шелесту крыл ангела смерти. Не воли, а силы недостало такому желанию, и меня теперь вместо блистательный, щедрый, правдивый победитель Мулла-Нур зовут очень креста -- разбойником Мулла-Нуром!
-- Ты -- Мулла-Нур? -- вскричал я, вскочив с бурки и хватаясь за шашку.
В моей голове закрестили разные мысли... схватить, убить его... он был один, а нас четверо; с другой стороны, думал я, кто дал мне право убить беззащитного, а взять его открытою силою, живьем нечего было и думать. Притом: за что бы я стал преследовать человека, который оказал мне услугу?..
Мулла-Нур хладнокровно, однако ж пристально глядел на меня и, как будто угадав мое колебание, положил трубку на землю и дважды хлопнул в ладоши. Следуя взором за его взорами, я взглянул вверх, -- более десяти ружей из-за камней на утесах, из-за пней деревьев наведены были прямо мне в голову... Спутники мои уже спали, закрывшись бурками... Я вздрогнул.
-- Это, -- сказал он, улыбаясь, -- для того, чтоб доказать тебе, что мне нечего бояться! -- Он хлопнул... стволы исчезли. -- А это, чтоб показать тебе, что при мне ты безопасен. Людская честность не совсем еще для меня изверилась, однако ж я нахожу: кольчуга -- самая прочная рубашка, а пистолет -- самое мягкое изголовье, и всегда держусь правила: верь немногим, а берегись всех! Если я когда-нибудь погибну изменою, то, конечно, не в западне доверчивости. Это не касается до тебя... я не знал тебя в лицо, не помню твоего имени; но я знаю твою душу и помню все, что про тебя мне рассказывали. Вчера я был в Кубе и сведал: ты скоро должен отправиться в Шамаху, стало быть, я ждал тебя. Ты гость мой и дорогой, хотя невольный гость.
Он хлопнул три раза, и через две минуты стал перед нами, сбежав с утеса, молодой татарин, щегольски одетый. Шубка его была подбита хорьковым мехом, чуха обложена широкими галунами, и пряжки на перевязях патронницы и рога, надетых накрест, сверкали золотою насечкою. Мулла-Нур ласково глядел на него, когда он разостлал маленькую скатерть, положил на нее чурек, сыр и несколько яблоков.
-- Буюр, ага,103 -- сказал он мне, предлагая вечерю. -- Не чуждайся ничьего хлеба, это дар аллаха, а не человека, и, переломив его со мной, ты не обяжешься мне приязнию. Этим же самым кинжалом, которым отрежешь ты кусок, можешь пробить мое сердце, когда служба твоя того потребует, и я не обвиню тебя. Аллах, аллах! Люди сосут одну грудь и потом отравляют друг друга, а я стану ждать дружбы от пришлеца за то только, что он вкусил от одного со мной хлеба!
-- Яхши олсун! -- примолвил я, ломая чурек. -- Да будет во благо!
С каждым мгновением любопытство мое узнать этого человека покороче возрастало. Изучить дикий ум, сбросивший с себя все условные путы общества, вглядеться в игру страстей, отданных собственной воле, -- да это находка, которая не всякому дается или по крайней мере не всяким ловится!
-- Знаешь ли, Мулла-Нур, -- сказал я ему, -- что я очень хотел, даже искал тебя увидеть и очень рад, что неожиданный случай свел нас.
-- Только увидеть, только поглядеть на меня, как на ручного тигра, желал ты, наравне со многими своими земляками? Да, вот судьба моя: одни бегут меня из страха, другие следят из любопытства! Никто не придет пожалеть, утешить меня! Впрочем, сожаление и утешение сносны только из уст друга. Не прошу их, не хочу их! Извини меня... в одиночестве бог знает откуда берутся чудные прихоти, странные мысли: они сыплются невольно на голову первого встречного, как осенние листы с дерева. Видно было, что Мулла-Нур тронут; он поник головою, потом весело взглянул и примолвил, желая переменить разговор:
-- Ты глядишь наездником... у тебя, верно, хорошее оружие? -- и в рассеянности протянул он руку к моему пистолету, заткнутому за поясом.
Ружья у обоих нас были уже сняты и дружно висели на одном сучке: этого требовал азиатский этикет. Следственно и очевидно, что, отдавая свой пистолет Мулла-Нуру, я безусловно предавался его власти. Кроме очень двусмысленной славы, ничто не ручалось мне за честь разбойника, а богатая оправа под золотом и чернетью дорогого венецианского ствола еще более умножала искушение. Я очень хорошо знал, что самый бескорыстный азиатец растает при виде отличного оружия, неподкупный прежде ничем... знал, что за оружие на Кавказе нередко льются реки крови, продаются деревни и целые стада; но показать недоверчивость значило бы признаться в робости... Все эти мысли вместились в один миг; я вынул пистолет из чехла и подал Мулла-Нуру.
Я уверен, что он без всякой думы попросил посмотреть мое оружие, но потом взвесил важность своей выходки и уже с намерением длил опыт. Несколько раз взводил и опускал он курок, уставя на меня дуло, а между тем взглядывал на меня исподлобья. Но будь он в десять раз проницательнее, он и тогда бы не увидал на лице моем тени того, что происходило внутри: я спокойно курил трубку. Никто в свете не ценит лучше азиатцев полного доверия и отваги. Я заметил уже, что Мулла-Нур был сам не свой от удовольствия. Когда он отдал мне пистолет, глаза его сверкали.
-- Чудная вещь, -- сказал он, -- железо и оправа стоят друг друга, а в твоей руке стоят, верно, двух!
-- Ты еще не заметил в нем лучшего, -- молвил я, -- это полка с пружиною, новой кубачин-ской выдумки: пожми огниво -- из него отпадет на полку золоченая покрышка, чтобы порох не развеялся и не отсырел, а при выстреле она сама входит в прежнее место. -- Я показал ему секрет этой выдумки, он очень занимался ею, вскрывал, закрывал: азиатец ребенок, когда дадут ему в руки оружие. Он дивился также пистонному ружью моему: выстрел без кремня был для него непонятным чудом. Впрочем, ему гораздо более понравилось мое азиатское с золочеными кольцами ружье.
-- Вот это иное дело, -- говорил он, -- легко, ловко на коне, не то что твое фиренское, с лопатою вместо приклада.
Спустив на ноготь лезвие моего кинжала и щелкнув в него раза два над ухом, с видом знатока, он с нежностию вертел его в руках.
-- Настоящий Базалай* -- отец Базалай, -- сказал он. -- Знаешь ли, какую штуку выкинул он в Дербенте с поддельными под его имя клинками? Раз толкается он на базаре, а носящий кричит: "Кинжалы, базалаевские кинжалы!". Покупщики кинулись к нему на пробой; подходит и сам мастер, а его никто не знал в лицо. Досада взяла его, что всякий кузнец подрывает его славу, он вынул свой кинжал и пересек им более дюжины самозванцев-клинков легче свечек и бросил их пристыженному обманщику в лицо. Конечно, у него был заветный клинок, однако и твой хорош, он мне очень, очень нравится.
Не надобно долго жить с азиатцем, чтобы понять этот намек. Я отстегнул с пояса ножны и, приложив правую руку к сердцу, поднес левою кинжал Мулла-Нуру.
-- Пешкеш сана,-- сказал я. -- Прошу принять. Он рассыпался в благодарениях.
-- Это будет мне всегдашний памятник по тебе; в замену, ты позволишь, ага, предложить тебе мой. Он, правда, не так красив, на нем не написано золотом молитвы, зато никакая молитва не спасет, никакая кольчуга не удержит от его удара!
И Мулла-Нур положил серебряный рубль на пень, взмахнул кинжалом и две половины упали наземь.
Я, конечно, не потерял в промене. Кроме внутреннего достоинства, странность его получения от знаменитого разбойника наверно чего-нибудь да стоит. Я буду хранить его всегда.
-- А вот, -- сказал он с глубоким вздохом, снимая с сучка свою винтовку, -- вот причина всех моих бед, всех грехов моих! Она мне досталась от отца, как семейная святыня, и я сберег ее как святыню!
Он одушевлялся, глядя на свое сокровище, бросая его на приклад, лаская рукой блестящий, сереброструйный ствол. На другой стороне реки, на высоком белом камне, бегала маленькая серенькая птичка: Мулла-Нур приложился по ней, выстрелил, и птичка без головы упала на месте. С самодовольным видом взглянул он на меня; потом, заряжая снова, примолвил медленно:
-- Да, это ружье дороже крови, за него пролитой! Многим оно стоило жизни; мне более чем жизни -- счастья, более нежели счастья -- родины!
Я с участием глядел на Мулла-Нура. Тяжкая тоска отзывалась в последних словах его, тоска, глухо ревущая из сердца, как лев, замкнутый в пещере, обрушенной скалою. Бурные чувства вздымали грудь его, зажигали взор, струились по лицу.
-- Это тайна? -- спросил я Мулла-Нура.
-- Что на свете есть тайного, кроме нашего сердца? Рассветает ночь, крывшая злодейство; дремучий лес находит голос на обвинение; расступается хлябь моря и выдает утопленное хищниками добро. Могилы, самые могилы не скрывают во мраке своем преступлений, и с червями зарождаются в ней мстители. Я видел: русские узнавали по внутренностям жертв прошлое, как идолопоклонники, предки наши, угадывали по ним будущее. А когда можно заставить говорить мертвецов, кто заставит молчать живых?.. Тайное скоро становится явным, и базарная молва нередко трубит о том, что было шепотом сказано между двоими. Нет, моя жизнь не тайна, мои похождения может рассказать тебе последний мальчик в Кубе. Он убил своего дядю и бежал в горы! Вот вся повесть обо мне, и она не ложь, но полна ли она? Но справедливо ли осудит меня по этим словам всякий, кто их услышит? На это могу отвечать только я. Пусть отрубят мне голову: что ж найдет в этой голове судья для объяснения моего преступления? Пусть вырежут сердце: как отгадает в нем врач пружины, которые двинули на убийство?.. А в этом вся важность для меня! Только это зову я на суд совести, все остальное -- дело случая, все остальное пусть как хотят судят в людском диване. Тяжело мне думать об этом! еще тяжелее рассказывать, и между тем оно меня душит... Мучительно вырывать зубчатую стрелу из раны, но и оставлять в ней нестерпимо...
Мулла-Нур опустил голову на грудь и трудно дышал... С безмолвным участием глядел я на него, не желая неуместными вопросами пенить желчи, и без того кипучей.
И вот он будто пробудился из глубокого сна, повел взорами окрест, покачал головою и потом, устремив своя черные, выразительные очи на меня, молвил:
-- Я положу свое сердце на ладонь твою и расскажу тебе все.
И он рассказал главные случаи своей жизни; но только сначала обращался он ко мне; потом, разгораясь на бегу подобно колеснице, рассказ его превратился в какую-то жалобу, в какую-то прерывчатую исповедь, в чудный разговор с самим собою!.. Казалось, он вовсе забыл, что тут есть слушатель. Была ли то необходимость облегчить сердце, сбросив с него накипь страстей; была ли то жажда оправдания: безотчетное, но святое чувство уважения -- дань мнению, равно общее и невинно страждущим и отъявленным злодеям? -- не знаю. Не смею уверять, что я записал рассказ Мулла-Нура вполне, еще менее -- во всей силе... Я многого мог не понять, многое забыть. Притом, как передам я обаяние истины чувств, не выраженных, а вырвавшихся из возмущенной души? Чем заменю ужасно живописную природу, перед лицом которой была встреча эта? Холодным ли чернилам блеснуть горючей слезою? Враны ли буквы, на белом поле безжизненной бумаги, нарисуют в воображении эти громады гор, проливающих на нас влажные гробовые тени свои, и Тенгу, вырывающуюся из удушающих объятий великанов-утесов?
Река стекала, грозно перекликались над головою орлы. Мулла-Нур с жаром рассказывал мне свою повесть, и речь его походила на бушеванье горного потока, на крик пустынного орла при добыче.

16

Примечания автора
       
1. Мулла не только священник, по всякий грамотный, ученый; нередко имя собственное. Нур значит свет и встречается очень часто в сложности мусульманских имен, например Дарья-Нур. Море света -- прозвище лучшего алмаза персидского шаха, Нур-джан -- Свет души, Нур-эд-дин -- Свет веры, Нур-магаль -- Свет области, а не свет гарема, как назвал ошибочно Томас Мур героиню прелестной поэмы своей "Light of the Haram" ["Светоч гарема" (англ.)].
2. Кызыл-гюль -- золотая с камнями бляха, женский убор. Собственно, Кызыл-гюль значит красная роза.
3. Заметьте, что мусульмане-шииты не строят минаретов у мечетей, тогда как у суннитов минарет есть необходимость.
4. Кыр -- нефть, смешанная с песком; им обливают плоские кровли домов, сверх земли.
5. Бомарше в числе других острот, занятых у Монтаня, вложил эту в уста Фигаро.
6. Некоторые наши писатели напрасно думают, будто чюм, чюм-ча значит мех, outre, a не ковш. Слово это сохранилось в адербаеджанском наречии доселе и присвоено деревянному ковшу. Металлический ковш, всегда возимый на седле, называют они джам. Чюм-ча (ча и джа прибавляют татары ко многим словам для образования уменьшительного), очевидно, мать русской "чумички".
7. Замечательно, что шииты не украшают полумесяцем своих мечетей: на них или рука, или звезда, или просто яблоко.
8. В Европе имеют совершенно ложное понятие о неприкосновенности бород у мусульман: воображают, что у них считается смертельным грехом брить бороду, между тем как по крайней мере две трети молодых людей, лет тридцати, не запускают себе бороды, а франты и до сорока лет бреются, особенно в Турции. Вот почему султан не встретил противодействия за бороды при образовании регулярного войска, как это было при Петре Великом на Руси. Правда, когда мусульманин раз запустит бороду, он считает грехом сбрить ее, но он может без нареканий не запускать бороды до старости. Желая остепениться, мусульманин сзывает родных и знакомых на пирушку и объявляет им торжественно, что он отпускает себе бороду. Этот праздник называется у них Сакал-коян зиафети.
9. То есть ага-эмир, господин князь; иногда называют их сеидами. Ага-эмиры пользуются до сих пор большим уважением между мусульманами, и особа их считается неприкосновенною. Не получив власти в удел себе в Персии и полагая унизительным заниматься чем-нибудь поприбыточнее ханжества, они составляют самый бедный и тунеядный класс народа. Гордые и заносчивые, они горько упрекают тех из собратий своих, которые решаются служить русскому правительству. Надобно заметить, что ara-миры секты шии не носят зеленой чалмы, как турецкие эмиры, и ничем не отличаются в одежде. У них редко и гаджи (пилигримы, путешественники в Мекку) обвивают папах белой чалмою, между тем как сунниты почитают это долгом.
10. Азиятцы говорят "пить табак" или "тянуть трубку": тютюн ичмак, люлля чекмак. Тютюн, собственно, значит дым.
11. Водка позволена правоверным только в случае недуга, требующего спиртных лекарств, и то в крайности.
12. Полицеймейстер в мусульманских городах.
13. Оратор, поэт, краснослов.
14. Конфеты из обсахаренных орехов.
15. Красноречивый человек.
16. Кербела -- место могилы Гусейна, в Ираке, близ Багдада. Мусульмане секты шии ежегодно отправляются туда караванами, точно так же, как в Мекку. Для этого делают сбор со всех правоверных на молитву.
17. Очень недавно случилось мне прочесть чудесное толкование на татарское слово киса, кошелек, занятое нами у монгольских татар, а татарами у персиян, а персиянами у аравитян. "Кошельки, -- говорит господин этимолог, -- делались в старину (???) из кошек (не знаю, где видел и начитал он такую редкость), а от ласкательного уменьшительного кисочка произошло киса". Бедная татарская киса никогда не думала попасть в такое четвероногое родство. Я бы спросил однако ж, отчего происходит библейское слово кошница? Неужели хлеб и рыб носили иудеи в кошачьих шкурах? А кошель, кошелек и кошница, без сомнения, росли на одном корне. Все они родились от старинного кош, корзина.
18. Коран запрещает выставлять имена и достоинства на гробовой плите. "Недостойно правоверного это тщеславие, -- говорит Магомет. -- Прохожий в свет эдема, не пиши своего имени на грязных стенах караван-сарая, для потехи любопытным. К чему тебе имя теперь? Тело твое прах, а прах безымянен. Душу кликнет аллах на суд не по званию, а по делам". Какая высокая философия! И точно, вы не встретите мусульманских гробниц с формальным списком. Простые трогательные слова украшают их. "Молитесь за душу раба божия Омара" или "Нур-али"; потом стих из Корана, и более ничего.
19. Первый раз взят был Дербент Зубовым в 1801 году и вскоре оставлен. Второй -- в 1804-м.
20. Дербентцы с ужасом вспоминают это время. Заслышав о таком наборе в наложницы, они платили приданое (вещь неслыханная) за дочерями; отдавали их за нукеров, только бы окрутить в час.
21. Женские шаровары.
22. Бумажная материя, которая добротою понижается от кисеи до парусины.
23. Нарын-Кале, если перевесть слово в слово, значит нежная крепость; но старинное ей имя -- Нарындж-Калеси, крепость померанцев. Есть предание, что в ней росли огромные померанцевые деревья.
24. Необыкновенно жирная рыба, род сельди; ловится только у кизлярских берегов Каспия.
25. Кубичи -- большое селение вольного Кара-Кайтаха, в девяноста верстах от Дербента, славное в горах оружием, осадкою оружий и особенно насечкою по железу. Кубичинцы уверяют, что предки их были франки, -- ничем не подтвержденная басня.
26. Комуз, или кобуз, -- род балалайки с тремя металлическими струнами.
27. Мелкие пожитки.
28. Кичкене значит малютка. Искендер-бек играет здесь словами.
29. Хлебные лепешки, то есть чуреки, пекут на Востоке в открытой наподобие котла, из глины сбитой печи. Ее разжигают хворостом и потом прилепляют тесто к бокам: в минуту хлеб зреет и отпадает сам.
30. Дорая -- крепкая тафта всех цветов. Шамахинское произведение.
31. Азан -- призыв к молитве, слово, присвоенное более к полуденному молению. Вечернее чаще называют намаз.
32. Альма-дольма -- яблоко, начиненное мясным фаршем.
33. Чтобы понять всю едкость этого упрека, надо знать, что старухи мусульманки носят по большей части пестрые покрывала, и полем их сплетней с соседками служат обыкновенно кровли домов. Там, присевши на корточки, злословят они или бранятся между собою.
34. Есаулы -- остатки ханского порядка, гонцы вестовые и охрана коменаданта, народ видный, смелый, смышленый и хорошо вооруженный. Чауш и -- десятские.
35. Заносный издалека водоворотами или землетрясениями; огромный обломок, чуждый составом почве, на которой лежит. Геологический термин.
36. Татары при чиханье здравствуются, точно так же как русские.
37. Пегливанами называют также прыгунов по канату, которые показывают вместе и чудеса силы и ловкости.
38. Лезгины нанимаются всегда копать марену у дербентцев и их обыкновенно называют лопатниками, кюрекли.
39. Пошлина. В мусульманских провинциях не только провоз товаров через каждый город обложен ею, но, по старым правам, многие ханы взимают пошлину за переезд через свои владения. Это чрезвычайно стесняет тамошнюю торговлю.
40. На исподней стороне ножен приделывается обыкновенно место для ножичка, бичах, и шила, биз. Хотя последнее и похоже на однозубую вилку, но как мусульмане едят все руками, то она предназначена для провертывания путлищ.
41. Дали, или дали-баш, собственно значит безумная, удалая голова, храбрец; но у турок дели-баши -- особенный род кавалерии. Они носят высокий черный колпак, с рукавом, с него веющим, и первые кидаются в ряды неприятельские.
42. Закон запрещает мусульманам есть бесчешуйную рыбу, и оттого рыболовство у них почти неизвестно.
43. Через пламя джегеннема (ада) для перехода в рай лежит, как лезвие сабли острый, мост Эль-сырат. -- Алкоран.
44. Зеафуры -- селение по правую сторону Самбура.
45. Почти все черкесские лошади ворочаются на передних ногах, а зад заносят. Это для нас, европейцев, очень неприятно; но туземцы гоняются не за красой, а за пользою.
46. Мусульмане плотно завтракают часов около семи утра, а ужинают при закате солнца, -- в полдень никогда не едят и считают это вредным.
47. Абарат -- необходимая вещь для путешественников по Азии: это предписание начальника округа или хана, чтобы вам давали ночлег, пищу и коней.
48. Самое чистое серебро.
49. Керван-сагиби -- хозяин каравана; ляр -- окончание множественного числа в татарском языке.
50. Род ковров без ворсы.
51. Дербент-наме -- повествование о Дербенте, смесь нелепых басен с историческими истинами: полупоэма, полусказка, очень старинная и весьма уважаемая.
52. Городская стена Дербента. А славная огромностью своею стена, идущая через горы, зовется Даг-бары -- горная стена.
53. Заметьте, он не говорит -- твои жены, но -- твои домашние, эвдакиляр.
54. Род супу с чесноком и с лапшою.
55. В горах часто куют не только ослов, но быков и буйволов.
56. Беш-Бармак -- приморская гора в Кубинской провинции.
57. Гюль-шад -- имя; значит -- роза веселая.
58. Почти все горцы и часть горожан дагестанских держатся секты Омаровой, то есть сунни; дербентцы и бакинцы, напротив, -- секты Алиевой, то есть шии, как здесь говорят -- шаги, и взаимно ненавидят друг друга.
59. Монета в тридцать пар, около тридцати наших копеек, из весьма дурного серебра.
60. Татары говорят вместо "присягаю" -- "пью клятву". Известно, что это выражение относится к старинному, языческому обряду племен Монгольской плоской возвышенности, у которых присягающие выпускали друг у друга несколько капель крови и пили ее; при этом они еще надевали себе на голову, как утверждает один персидский писатель, юбку старой бабы и произносили: "пусть сделаюсь презреннее этой исподницы, ежели не сдержу моего обещания!"
61. Опиум, приготовленный шариками с душистою смолою. Употребление его не обще, но велико между азиатцами.
62. В каждой оде (роте) янычар котел заменял знамя. Ода, потерявшая в бою котел, разбивалась по другим. Обращение котлов вверх дном всегда бывало у них знаком мятежа.
63. Между первым и вторым звуком трубы ангела смерти протечет сорок лет. -- Алкоран.
64. Так зовут горцы славного мятежника дагестанского -- Кази-муллу.
65. В утешение господ, посылаемых в караул без очереди, я честь имею доложить, что в слове караул нет ничего христианского. Оно татарское по родословной книге и записано в статье о выходцах из Орды.
66. Надо сказать, шииты, шаги, имеют кучу вздорных обрядов при молитвах. Здешние сунниты их отвергают. Между прочим, шииты в начале моления вкладывают большие пальцы в уши и дуют на стороны. Руки они кладут на колени; напротив, здешние сунниты складывают их под грудью.
67. Борода Фетх-Али-шаха, недавно умершего, славилась по всей Персии; она доставала у него до пояса.
68. Девяносто девять прозвищ аллаха передал Магомет правоверным, но сотого невозможно узнать человеку в этой жизни: известно только духам-небожителям. Искание этого сотого имени -- философский камень для мусульман.
69. Есть куплет на старинном турецком языке, в котором эта мысль развита с поэтическими подробностями. Азиатцы находят ее злодейски остроумною. Для уразумения этой восточной красоты вот начертание трехбуквенного лица Гюльшады: Ж. Я уверен, что ни один европейский ум не подозревал столько прелестей в лаконическом живете.
70. Чай на турецком языке значит река, и потому смешно писать: река Арпа-Чай, река Гюльгори-Чай. Это такой же плеоназм, как понтонный мост и тому подобное.
71. То есть не ищи покровительства хитреца.
72. Кстати, об имени Дербента. Дербент есть слово персидское, часто встречаемое в географии Востока, и значит застава, крепость, замыкающая ущелие или узкий проход. Оно сложено из двух персидских слов, дер -- дверь, и бенд -- связка, замычка, скоба. Под именем Демир-капы, железных ворот, его никогда закавказцы не знали. Аравитяне называли Кавказский Дербент -- Баб эль-абуаб, ворота из ворот, главные ворота, главная застава.
73. Впрочем, кельби Али, в просторечии Кельбалай, есть мусульманское собственное имя. Один ширванский хан, генерал-майор нашей службы, его носит, и оно вовсе не доказывает, как думают многие, особенной преданности к Алию.
74. В Персии множество нищих с выколотыми глазами, жертв каждой политической смуты. Гьозим усти, собственно, значит на мой глаз, но это междометие должно принимать в смысле: клянусь я своими глазами в твоих повелениях!
75. Эгри -- косой.
76. Кара-даг -- Черногоры.
77. Метеги, мути -- временный брак, позволенный у шиитов, но не везде употребительный. Впрочем, и сунниты Северного Дагестана допускают его из корысти, даже с русскими. Он облечен всею законностью, но только низший класс народа занимается такою торговлею.
78. Написанная иероглифами, будто бы Алием, обо всем, что было и будет до конца света. Поверье шиитов.
79. Истаут, так зовут татары перец.
80. Аллах-верды -- бог дал, обыкновенное восклицание того, кто пьет; кто подносит, говорит: "сизин кейфиниса (на здоровье вам)" или просто: "яхши олсун (да будет благо)". Искендер смеется над пьянством Юсуфа: впрочем, Аллахверды (Богдан) -- обыкновенное собственное имя.
81. Мимолетно (франц.).
82. На некоторых главах Корана вместо обычного заголовка, бисмеле, Магомет ставит какие-нибудь две буквы арабской азбуки. Смысл их, говорил он, известен одному аллаху, со слов которого Джебраил* писал эту книгу.
83. Уздень, üzden, слово татарское, сложенное из двух, Uz и den, сам и от, то есть от себя (зависящий), сам собою (живущий). Оно известно только в Лезгистане и напрасно присвоено русским черкасам. Это род наших инородцев. Они обязаны ханам только службою во время войны да разъездами в гонцы: другой подати не платят. Живут иногда особыми селениями; чаще рассеяны между рабами ханов, кулами, происходят первоначально от воинов, покорителей туземцев; умножены вольноотпущенными. Чем глубже в горы, тем они воинственнее, независимее и многочисленнее.
84. Замечательно, что у татар читать и петь выражается одним и тем же глаголом, охумах.
85. Лаваши -- в лист бумаги сухие блины. Их подают при обедах вместо закуски и салфеток.
86. Известно, что татарское письмо опускает гласные, а точки служат титлами для различения подобных букв, связи и движения речи.
87. Пир -- человек, угодный богу делами или страданиями. У суннитов.
88. Собрание старшин у кавказских народов, совет, суд по корану или по преданию.
89. Восточные женщины-мусульманки вовсе не употребляют поясов: исключения чрезвычайно редки.
90. В наших закавказских областях так зовут рубль серебра.
91. Фаг ер, собственно, значит бедняк, нищий (факир), но нередко присваивают это имя, по обещанию, странствующим в веригах дервишам (род монахов). Фагеры эти -- великие обманщики и тунеядцы. За Кавказом они пришельцы и редкие гости.
92. Муллы не составляют исключительного класса и нередко занимаются торговлею, ходят на бой, водят караваны.
93. Муфти -- духовный глава суннитских мулл, муштаид, правильнее муджтегид, -- то же самое для духовных Алиева исповедания.
94. Стихи Петрова*.
95. Титло в виде двоеточия.
96. Если невеста за ветреность подвергалась нареканию, то насмешники, при проезде мимо ее, стреляют вниз, а не вверх, как обыкновенно. Такие шутки, однако ж, редко проходят даром, и за холостой заряд подобные зоилы рискуют получить в бок заряд с приложением свинцу. Мусульманин будет хладнокровно слушать, если вы браните его мать и деда, гроб отца и его собственную колыбель; но за брань жены он держит ответ не за зубами, а за кушаком.
97. Оджах -- наш очаг, пепелище, камин (âtre); в переносном смысле: семья, род, племя. У нас есть пара к этой татарской пословице: "не вспоя, не вскормя, ворога не сыщешь".
98. Деревня Русты лежит верст на восемнадцать от Кубы, в долине между хребтом и ею. Там я переменил лошадей.
99. По дагестанской привычке, я ношу на большом пальце железное кольцо, для удобнейшего взвода тугих курков азиатского оружия.
100. Хотя местоимение ты не считается у татар неучтивостью, но люди образованные предпочитают в разговорах с равными и высшими местоимение вы, сиз.
101. Прошу вспомнить моих почтенных читателей, что на всем Востоке мода красить концы пальцев хенною, или, как там ее зовут, тагарахною.
102. Надобно пояснить, что имя и слава однозначащи на татарском языке и оба выражаются одним словом ад.
103. Буюр значит прикажите, благоволите, но угодно ли, а иногда так же, как слово бали (так), значит; чего изволите?

17

Примечания
       
Впервые -- в "Библиотеке для чтения", 1836 год, т. XVII, в серии "Кавказские очерки", за подписью: Александр Марлинский. Заключительная часть повести -- в альманахе "Сто русских литераторов", СПб., 1839, с пометой: 9 апреля. Кукинский Кунакент. Ночь.
На основании многочисленных исторических материалов и документов можно считать установленной реальность личности Мулла-Нура. "В то время в тех местах на больших пространствах славился известный разбойник Мулла-Нур; смелость его и неустрашимость были ведомы всякому, и его боялись все". -- "Рассказ лезгинца. Асака о похождениях своих. (Писано со слов рассказчика.)" -- Полное собрание сочинений Вл. Даля (Казака Луганского), т. II, СПб., изд. М.О. Вольфа, 1897, стр. 169. А. Бестужев встречался с Мулла-Нуром на Кавказе (об этой встрече писатель рассказал в заключении повести "Мулла-Нур") и записал его автобиографический рассказ. Автограф этой записи сохранился в "Архиве Бестужевых" в Институте русской литературы Академии наук СССР. "Отец мой, -- рассказывал качаг, -- видите ли, хотел -- пусть я стану муллою, и на этой надежде, как на мягком изголовье, заснул он сном смерти. Русские вошли к нам без боя и без грабежа... Офицеры особенно ласкали меня, и скоро я свыкся с русскими, несмотря на то, что наши старики и взрослые, в своей семье дома или в своем кружку на майдане, бранили их и дичились их явно, улыбались исподтишка. Не за что мне было ненавидеть их за себя, а по чужим речам и подавно". После ограбления родственниками дома, оставшегося после смерти отца, Мулла-Нур уходит в горы.
Стр. 159. Улем (арабск. алим -- ученый) -- представитель высшего сословия мусульманских законоведов и богословов. В их руках находились все религиозные учреждения, судопроизводство и школы.
Степь Мугана -- на юго-востоке Азербайджанской ССР и за ее пределами, в Иране.
Стр. 160. Кази-мулла, или Гази-Мухаммед (1785--1832) -- мусульманский религиозно-политический деятель, первый имам (высшее духовное лицо) Чечни и Дагестана, предшественник Шамиля. Он выступил проповедником мюридизма (истребления всех немусульман) в наиболее воинственной форме газавата -- "священной войны" против "неверных". В 1830 году, после избрания имамом, Кази-мулла повел отряды мюридов (послушников) против русских войск и мусульман, не желающих присоединиться к газавату. В мае 1831 года вместе с Шамилем он организовал поход в шамхальство Тарковское, бывшее в тесном союзе с Россией. Затем овладел Кизляром и осадил Дербент. Весной 1832 года он организовал поход на Чечню, откуда был вытеснен. Осенью 1832 года был убит в бою под Ахалкухумом.
Шах-Гусейна, первого мученика-халифа секты Алиевой. -- Гусейн (правильнее -- Хусейн) -- второй сын халифа Али и Фатимы, дочери Мухаммеда (571--632). Пытался оспаривать у халифа Иезида права на халифат, но потерпел поражение и был убит 10 октября 680 года (10 мухоррема 61 года хиджры) у г. Кербелы (Ирак). Хусейн, как и Али, обоготворяется шиитами. В память его устраиваются траурные представления -- теазие и шествие, которые нередко сопровождаются ритуальными самоистязаниями. Интересное описание праздника в честь Хусейна дано в книге С. Гмелина "Путешествие по России для исследования всех трех царств в природе" (СПб., 1785, ч. III, стр. 464). Этот праздник описан А. Марлинским в очерке "Шах Гусейн". Али -- последователь пророка Мухаммеда. Был четвертым халифом после Абубекра (632--634), Омара (634--644) и Османа (644--656). Убит в городе Куфе в 661 году.
Стр. 161. Монтань -- Монтень, Мишель де (1533 -- 1592), французский философ периода Возрождения, автор "Опытов" (1580).
...мечеть эта, по всей вероятности, была в старину христианскою церковью... -- Это мнение, основанное на местном предании, оспаривается русским ориенталистом И.И. Березиным (1819--1895). "Расположение дербентской мечети, -- пишет он,-- не согласно с строением христианских храмов, а из того, что в числе греческих епархий стояла когда-то дербентская, не следует, что сборная дербентская мечеть переделана из христианского храма. Точно такая же мечеть существует в Мосуле, и точно так же христиане приписывают ее себе" (И. Березин. Путешествие по Дагестану и Закавказью, ч. II, изд. 2, Казань, 1850, стр. 37).
Стр. 162. Шатобриан Франсуа-Рене (1768--1848) -- французский писатель и государственный деятель, представитель реакционного романтизма.
Малътебрюн Конрад (1775--1826) -- французский географ и публицист, родом датчанин.
Мальтус Томас Роберт (1766--1834) -- английский реакционный буржуазный экономист, автор "Опыта о "законе населения" (1798).
Стр. 163. Закум -- растение в Аравии. Отличается ужасным зловонием. По корану, закум -- пища грешников в аду.
Дженнет -- сад утех, одно из десяти названий мусульманского рая.
Джегеннем -- гееннский пламень, одно из шести отделений ада по корану.
...стихотворцев Фарсистана... -- Фарси стан (Фарс) -- провинция в южной Персии с главным городом Шираз, в прошлом -- крупным экономическим и культурным центром Ирана. Здесь жили и творили Саади Ширази и Хафиз.
Стр. 164. Барон Брамбеус -- Сенковский Осип (Юлиан) Иванович (1800 -- 1858), русский ученый-востоковед и писатель. Повести различного характера: бытовые, сатирические и восточные, печатал под псевдонимом "Барон Брамбеус" в журнале "Библиотека для чтения", который он издавал с 1834 года.
Стр. 165. Кала-бек -- городничий.
Стр. 166. Отец его был любимцем изгнанного Фетх-Али хана... -- Здесь у Марлинского неточность. Речь не может идти о кубинском Фетх-Али хане, завоевавшем Дербент в 1760 и умершем в 1789 году. Последним дербентским ханом был его сын Шейх-Али хан, вступивший в управление в 1795 году. Дербент был взят графом Зубовым не в 1801, как указывается в примечании автора, а в 1796 году; вторично, после измены Шейх-Али хана, он был взят русскими войсками в 1806 году.
Стр. 169. Лейла -- имя героини восточной легенды, ставшее символом верной любви. В XII веке на основе этой легенды великий азербайджанский писатель Низами (ок. 1141 -- ок. 1203) создал поэму "Лейли и Меджнун".
Геркулес персидского баснословия, Рустем... -- Рустам -- герой всемирно известной эпопеи "Шахнаме" ("Книга о царях") классика таджикской и персидской литератур Фирдоуси (р. между 934 и 941 -- ум. ок. 1020).
Стр. 175. ...журнальной статейки хоть бы инвалидною прозою! -- Имеются в виду литературные приложения и прибавления (1822--1839) к газете "Русский инвалид" (основана в 1803 г.). В статье "Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года" Марлинский писал: "Инвалид" (изд. г. Воейков, в С.-Петербурге) принадлежит к словесности только своими "прибавлениями", в коих, если он беднее других прозою, то богаче всех хорошими стихами".
"Роберт-Дьявол" -- опера композитора Мейербера (1791--1864). Написана в 1830 году, поставлена в Париже в 1831 году.
"Фра-Дьяволо" (1830) -- комическая опера французского композитора Обера (1782--1871).
Карем Мари-Антуан (1784--1833) -- знаменитый французский повар, служивший у Талейрана, Георга IV, Ротшильда и других.
Стр. 358. Каракалла (186--217) -- прозвище Марка Аврелия Антонина, римского императора (с 211 г.).
Вахтанг VI Законодатель (1675--1737) -- грузинский царь (1705--1724), писатель и историк. С его именем связано составление нового свода законов -- кодекса феодального права Грузии XVIII и первой половины XIX веков. Этот свод был переведен на русский язык и издан сенатом в 1828 году.
Стр. 176. Бальби Адриано (1782--1848) -- итальянский ученый, известный своими трудами по географии и статистике.
Кювье Жорж (1769--1832) -- французский естествоиспытатель, известный своими трудами в области сравнительной анатомии, палеонтологии и систематики животных.
Стр. 177. Тавлинцы -- жители гор. Часто под этим наименованием подразумевают жителей в верхних частях Андийского и Аварского Койсу.
Стр. 183. Гафиз (Хафиз) (1300--1389) -- великий таджико-персидский поэт-лирик. Большую часть поэтического наследия Хафиза составляют газели (около 500).
Стр. 185. Исфендияр -- знаменитый персидский герой, воспетый Фирдоуси в "Шахнаме". Он был убит Рустамом.
Стр. 193. Шамбертен -- сорт виноградного вина (по названию французской деревни в департаменте Кот-д'Ор, славившейся выделкою бургунского вина).
Стр. 194. Гименей -- в греческой мифологии бог брака.
Шииты празднуют, как я где-то писал, поминки по Гусейну. -- Гуссейн (правильнее Хусейн) -- второй сын халифа Али и Фатимы, дочери Мухаммеда (571--632). Хусейн, как и Али, обоготворяется шиитами. В память его устраиваются траурные представления -- теазие и шествие, которые нередко сопровождаются ритуальными самоистязаниями.
...61 года гиджры. -- Гиджра (хиджра) -- переселение Мухаммеда и первых мусульман из Мекки в Медину в 622 году. По повелению халифа Омара год хиджра был принят за начало летосчисления у мусульман; первый день первого месяца мусульманского лунного года -- мухаррема соответствует 16 июля 622 года.
Стр. 195. Сеиды -- потомки пророка Мухаммеда.
...наследников Сефи? -- Сефеиды -- династия шахов, правивших в Персии, Азербайджане, Афганистане и части Армении в 1502--1736 годах. При Сефеидах государственной религией Персии был шиизм.
Кааба -- мечеть в Мекке (Саудовская Аравия). В одном из углов мечети замурован большой черный камень, оправленный в серебро. Этот камень является самым священным из всех предметов поклонения для мусульман-суннитов.
Стр. 196. Пешкеш -- подарок, гостинец.
Стр. 197. Рахтарщик -- сборщик дани, пошлины.
Стр. 199. Долма -- блюдо из фаршированных овощей, распространенное у дагестанских горцев кушанье.
Стр. 201. Шариат -- правовая система ислама.
Стр. 204. Мугаррам-бек, или Мухаррем-бек -- дербентский городничий в 20 --30 годах XIX века. По словам И.Н. Березина, он оставил у жителей города добрую о себе память устройством мельниц-колотушек и проведением воды в окрестные поля. Касаясь эпизода посещения городничего Мулла-Нуром, ученый путешественник пишет: "...автор "Русских повестей и рассказов" нисколько не украсил характера Мулла-Нура, и в Дербенте действительно до сих пор утверждают, что этот храбрец средь бела дня приезжал к бывшему городничему и благодетелю Дербента Мухаррем-беку, взял у него взаймы денег -- и был таков!" (см. И. Березин. Путешествие по Дагестану и Закавказью, ч. II, изд. 2, Казань, 1850, стр. 43 и 126).
Стр. 206. ...из похода генерала Панкратьева... -- Панкратьев Никита Петрович (1788--1836) -- генерал, начальник штаба Кавказского корпуса; 28 апреля 1831 года был назначен командующим войсками в Закавказье и Дагестане, ввиду отъезда Паскевича в Польшу.
Стр. 210. Чапархан -- проводник, всадник разъездной команды.
Геркуланум -- древний город в Италии. Вместе с Помпеей был разрушен и засыпан пеплом при извержении Везувия. Раскопки Геркуланума начались в 1738 году.
...зловещий приговор Валтазара -- Валтасар -- последний халдейский царь, имя которого упоминается в библейском рассказе о падении Вавилона (книга пророка Даниила, гл. V, 1--30). Несмотря на осаду города, предпринятую персидским царем Киром, он беспечно предавался пиршеству, не прекратил его и тогда, когда на стене появились слова, предвещавшие ему гибель.
Стр. 211. Агач -- мера пути в Закавказье; пеший агач -- четыре версты, конный -- семь.
Стр. 213. Базалий -- прославленный оружейный мастер в Дагестане. Особенно ценились изготовленные им кинжальные клинки. Работы его сына, также весьма ценившиеся, уступали отцовским в крепости и чистоте отделки.
Стр. 217. Джебраил -- архангел Гавриил, который будто бы передавал Мухаммеду с седьмого неба в виде откровения божественную книгу -- коран, предвечно написанную на небесной скрижали и вечно сохраняющуюся на небесах ангелами под престолом аллаха.
Стр. 218. Петров Василий Петрович (1736--1799) -- поэт, автор торжественных од, восхвалявших Екатерину II и ее фаворитов.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРНОЕ, ЕСТЕСТВЕННО-НАУЧНОЕ НАСЛЕДИЕ » А.А. Бестужев. "Мулла-нур".