Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Александр II.

Сообщений 61 страница 70 из 72

61

Яков Иванович, как человек сугубо военный, совершенно не был готов к законодательной деятельности, связанной с аграрным вопросом. И тем не менее Александр II был точен с выбором сановника на пост председателя Редакционных комиссий. За несколько месяцев напряженной работы Ростовцев сделался специалистом в порученном ему деле, изучив не только историю крестьянского вопроса в России, но и земельные законодательства ведущих европейских государств. Кроме того, Ростовцев, в силу давней «декабристской» истории, о которой говорилось чуть выше, и независимого служебного положения, не принадлежал ни к одной из придворных группировок и не был ставленником ни одного из министерств. Прекрасный организатор, человек основательный, он отличался абсолютной незлобивостью, умением прислушиваться к чужому мнению и уважением к профессиональным знаниям своих подчиненных. [183]

С февраля-марта 1859 года Ростовцев начал подбирать состав Редакционных комиссий, и первым их сотрудником стал Н. А. Милютин, сделавшийся вскоре главным помощником Якова Ивановича. Редакционные комиссии оказались уникальным для России учреждением. Они не только были призваны выработать важнейшие для страны законодательные акты, но и в нарушение всех традиций сделались независимыми от высших государственных органов — Государственного Совета и Главного комитета. Да и состояли они не только из чиновников, но и из экспертов-специалистов, не получивших за свою работу никакого жалованья, а потому полностью независимых. Заботясь об авторитете подчиненного ему учреждения, Ростовцев добился того, чтобы на третий день заседаний комиссий их члены были представлены Александру II.

Император сказал им: «Вы призваны, господа, совершить большой труд. Я буду уметь оценить его. Это дело щекотливое, я знаю. Мой выбор пал на вас; обо всех вас я слышал от вашего председателя; он мне всех рекомендовал. Я уверен, что вы любите Россию, как я ее люблю, и надеюсь, что исполните все добросовестно и оправдаете мое к вам доверие... Я надеюсь, что с вами мы проведем это дело к благополучному окончанию». К началу лета 1859 года ценой подлинно героических усилий проекты отмены крепостного права в России были готовы{46}, и летом в Петербург стали съезжаться депутаты от губернских дворянских комитетов. Условия их созыва были тщательно продуманы Министерством внутренних дел, и в столицу вызывались по два депутата от каждого комитета, причем один из них должен был представлять сторонников реформы, другой — ее противников. Шансы сторон, таким образом, уравнивались, что давало верховной власти свободу маневра в работе с депутатами и надежду на благополучное ее завершение{47}.

Но депутатов возмутило не это обстоятельство. Их потрясло то, что ранее им говорили, будто они призваны обсуждать коренные основы реформы, теперь же вдруг заявили, что проект готов и они должны предложить лишь методы его применения в конкретных местностях. Объявление о превращении их из законодателей в «ходячие справочники» произвело на депутатов впечатление разорвавшейся бомбы, ведь они привезли с собой массу предложений от губерний по поводу основополагающих принципов отмены крепостного права. Теперь же ни эти предложения, ни адреса протеста, написанные депутатами уже в Петербурге, в расчет приняты не были. Об отношении к ним императора можно [184] судить по тому, что на полях некоторых из поданных ему проектов он начертал: «Никогда!», «Не должно быть допускаемо!» и т. п. В целом же монарху некогда было читать две тысячи листов, составивших три пухлых тома депутатских предложений. Вся эта история, попахивавшая грубым обманом первого сословия правительством, вызвала сильный ропот в провинции, и губернские дворянские комитеты решили вступиться за своих представителей.

В данном столкновении власти и провинциального дворянства есть некая тонкость, мимо которой пройти просто так было бы непозволительно. Дело в том, что очень велик соблазн усмотреть в заявлениях помещиков первый лепет просыпавшегося общественного мнения, отстаивавшего достаточно демократическое требование — расширить полномочия дворянских органов на местах. Однако для России конца 1850-х — начала 1860-х годов картина привычных представлений оказывается если не полностью перевернутой, то сильно искаженной. Ведь именно Зимний дворец всячески пытался ускорить проведение реформы, дворянское же общественное мнение, не имея возможности сорвать принятие проекта, в массе своей старалось сделать этот проект абсолютно неприемлемым для крестьянства. Кто в данный момент был в России большим демократом, власть или члены губернских комитетов, сказать довольно сложно. Вообще же демократия — вещь относительно простая, беда лишь в том, что люди никак не могут окончательно договориться, что именно она из себя представляет{48}. Как бы то ни было, правительство запретило обсуждать крестьянский вопрос на заседаниях дворянских собраний в уездах и губерниях. Те же, в свою очередь, резонно ответили, что это запрещение является незаконным, так как противоречит дарованному Екатериной II праву дворян обсуждать любые вопросы о пользах и нуждах своего сословия (запомним эту ссылку на указы Екатерины Великой).

Некоторые провинциальные собрания составили адреса, указывающие на необходимость одновременно с отменой крепостного права преобразовать на новых началах и различные отрасли государственного управления (вот когда первое сословие России доросло до понимания планов, вынашивавшихся в свое время Александром I). Надо сказать, что некие подобные преобразования намечались и самим правительством, но предводителям дворянства, допустившим подачу наиболее «дерзких» адресов, были объявлены выговоры, а в Твери разыгралась целая история, в результате которой А. М. Унковский и А. И. Европеус были высланы [185] в Вятку и Пермь{49}. В это время Александр II резко противостоял попыткам общества вторгнуться в дела, являвшиеся прерогативой монарха. И дело здесь совсем не в амбициях государя, во всяком случае не только в них. В разговоре с предводителем звенигородского дворянства Голохвастовым император сказал: «Теперь вы, конечно, уверены, что я из мелкого тщеславия не хочу поступиться своими правами! Я даю тебе слово, что сейчас, на этом столе, я готов подписать какую угодно конституцию, если бы я был убежден, что это полезно для России. Но я знаю, что сделай я это сегодня, и завтра Россия распадается на куски. А ведь этого и вы не хотите».

Основное разногласие между властью и обществом в 1859 году, связанное с готовящейся отменой крепостного права, лучше других выразил Я. И. Ростовцев. «Главное противоречие, — писал он в очередной записке императору, — состоит в том, что у комиссий и у некоторых депутатов различные точки исхода: у комиссий — государственная необходимость и государственное право; у них — право гражданское и интересы частные, они правы со своей стороны, мы со своей. Смотря с точки зрения гражданского права, вся начатая реформа, от начала до конца, несправедлива, ибо она есть нарушение права частной собственности, но как необходимость государственная, реформа эта законна, священна и необходима». С правительственной позицией все более или менее понятно, а что предлагали его оппоненты? Как конкретно помещики выразили свою «правоту»?

Адреса, написанные дворянскими депутатами в Петербурге, можно условно разбить на три группы. Первые констатировали, что освобождение крестьян означает полное разорение душевладельцев и не может не сказаться на крепости устоев государства. Авторы другой группы адресов изъявили согласие даровать крестьянам свободу, но одновременно предлагали создать хозяйственно-распорядительное управление, общее для всех сословий и основанное на выборных началах для того, чтобы без потрясений основ миновать переходный период. Третьи — требовали созвать уполномоченных от дворян, которые под руководством императора и создадут новый проект реформы.

Наряду с паническими, а порой и чисто шкурными воплями были в этих адресах здравые, можно сказать, даже пророческие идеи. Некоторые депутаты увидели в проекте Редакционных комиссий открытое стремление власти отстранить дворянство от всякого влияния на крестьянство. Предчувствуя резкое усиление бюрократического аппарата в результате [186] проведения реформы по правительственному образцу, депутаты предупреждали императора, что преобразования в деревне должны сопровождаться обязательными изменениями политической структуры России. Контроль общества за деятельностью чиновников — дело действительно необходимое, но было ли российское общество готово действовать в общенациональных интересах? С другой стороны, отмена только частновладельческого крепостничества и сохранение полной зависимости всех сословий от трона создавали опасный перекос в отношениях общества и государства.

Адреса вызвали сильное раздражение Александра II. Он называл их «ни с чем не сообразными и дерзкими до крайности». «Если эти господа, — заявил монарх, — думают своими попытками меня испугать, то они ошибаются, я слишком убежден в правоте возбужденного нами святого дела, чтобы кто-либо мог меня остановить в довершении оного. Но главный вопрос состоит в том, как его довершить». Видимо, вопрос состоял в том, «довершать» ли дело силами бюрократии или постепенно подключать к нему общество. Власти по-прежнему склонялись к первому варианту. «Не подлежит сомнению, — писал в 1859 году Ланской, — что некоторые действительно желают воспользоваться настоящим случаем, чтоб понемногу ввести представительное начало в решение дел государственных... Понятно, что руководители этого движения стараются прикрыть его разными законными причинами... Чтобы... оградить общественное спокойствие, необходимо устранить враждебные происки, не допуская разыгрываться партиям и смыкаться в политическую оппозицию».

Одними адресами противники реформы не ограничились, в ход пошли и прямые доносы, обвинявшие Ланского, Н. Милютина, великого князя Константина Николаевича в провоцировании распада страны и разжигании гражданской розни. Александр II наветам не поверил и испещрил эти доносы резкими замечаниями типа: «хорош софизм», «непомерная наглость», «вздор», «надобно начать с того, чтобы самого его обуздать». Однако он взял на заметку имена деятелей, вызвавших наибольшее недовольство поместного дворянства. Первым в ряду этих «крамольных» прогрессистов стоял Н. А. Милютин.

Николай Алексеевич Милютин и в личном, и в профессиональном отношениях был одновременно членом высшей бюрократии и представителем передовой интеллигенции, причем оказывался совершенно органичным и в той, и в другой ипостаси. Он обладал огромными знаниями, редкой [187] трудоспособностью, не был новичком в бюрократических играх (в 1840-х годах, являясь чиновником Министерства внутренних дел, разрабатывал смелый для тех лет проект реорганизации органов городского самоуправления). Помимо этого Милютин отличался ораторским талантом, был хорошим организатором, человеком неуступчивым и настойчивым в достижении поставленных целей. Цели же эти являлись достаточно высокими, хотя и не бесспорными. В основе позиции Николая Алексеевича лежало убеждение, что в данный исторический момент только правительство может убедительно сыграть роль двигателя реформ. Он и служил-то так истово потому, что правительственная программа оказалась близка его собственным взглядам.

Милютин не доверял общественно-политическим устремлениям дворянства, не признавая за ним никаких особых прав на исполнение партии первой скрипки в жизни страны. Он предпочитал руководствоваться в своей деятельности подлинно общественными интересами и нуждами, а не сословными амбициями. Надо отдавать себе отчет в том, что он выступал не против самодеятельности общества, а против непомерных притязаний дворянства на роль лидера общества. Милютин боролся против подобных притязаний, поскольку считал, что в основе преобразований должны лежать чисто социальные проблемы, а политические изменения являются только следствием уравнивания сословий в глазах закона. Излюбленный девиз Николая Алексеевича: «ни деспотизма, ни конституции» — оказался достаточно шаткой платформой для серьезной практической деятельности. Милютин и сам это прекрасно понимал. Уже после своей отставки он горько шутил: «Еще хорошо, что удалили меня с почетом и выпроводили за границу; все-таки прогресс; при Анне Иоанновне вырезали бы мне язык и сослали в Сибирь».

Язык, надо думать, действительно вырезали бы, да и было за что. Обращаясь к депутатам губернских комитетов, Милютин говаривал: «Вас, дворян, нельзя расшевелить мелочами. Вы почешетесь, перевернетесь, да и опять заснете. Вас надобно так кольнуть, чтобы вы подпрыгнули вверх». И надо отдать ему должное — «подкалывал» он дворян постоянно. Работать с ним было вообще далеко не просто. Весь — огонь, страсть, Милютин любил до крика схлестнуться с оппонентом и дожимать его, пока тот не признает своего поражения. Правда, это касалось только работы или узкого круга друзей; в обществе же Николай Алексеевич старался никогда не проронить лишнего слова, так как прекрасно понимал, что за ним следят десятки недружелюбных глаз. Для [188] многих его блестящие способности действительно были поводом для расстройства; бескорыстие, независимость, ум — вот что приводило врагов в бешенство, вот почему они его сравнивали с Робеспьером и считали достойным эшафота.

Милютина в самом деле частенько называли либералом, демократом, «красным», нимало не заботясь о том, что, давая ему такую характеристику, ругатели тем самым намекали на либерализм и «розоватость» самого императора, приблизившего Милютина к своей особе. В 1858 году противники Николая Алексеевича попытались окончательно дискредитировать его, убеждая Александра II в ненадежности ненавистного им чиновника. В качестве подтверждения своих слов они ссылались на то, что Городовое положение 1848 года, разработанное Николаем Алексеевичем, приводит к неповиновению населения. Ответ императора прозвучал весьма обидно для его верного помощника: «Милютин давно имеет репутацию "красного" и вредного человека, за ним нужно понаблюдать». Узнав об этом, Милютин был уязвлен до глубины души и заявил Ланскому, что он вынужден просить об отставке.

Министр немедленно отправился к государю и уверил того, что ручается за Милютина, как за самого себя. В защиту талантливого чиновника выступили великая княгиня Елена Павловна и великий князь Константин Николаевич. Через три месяца после этих событий вышел в отставку товарищ (заместитель) министра внутренних дел А. И. Левшин, освободилась весьма важная вакансия в иерархии российской бюрократии. Против возможного назначения на этот пост Милютина единой когортой выступили П. Н. Игнатьев, М. Н. Муравьев, В. А. Долгоруков, К. В. Чевкин, В. П. Бутков — цвет высшего чиновничества того времени. Однако Ростовцев и Ланской убедили Александра II назначить на данный пост именно Милютина, сделав его хотя бы временным товарищем министра. «Временно-постоянным», как шутили современники, он и прослужил вплоть до отмены крепостного права и своей отставки.

Тем временем в деле подготовки крестьянской реформы появились новые сложности, возникшие в связи с крайне печальным обстоятельством. В феврале 1860 года после тяжелой болезни скончался Я. И. Ростовцев. За несколько недель до смерти он изо всех сил торопился завершить окончательный проект освобождения крестьян, получивший название «завещания Ростовцева». Перед самой кончиной Яков Иванович обратился к ежедневно навещавшему его императору с последним кратким напутствием: «Государь, не [189] бойтесь!» Александр II тяжело переживал потерю доверенного сотрудника, но одновременно, видимо, испытывал и некоторое облегчение. Дело не в бесчувственности или лицемерии монарха, а в политическом расчете, от которого тот не мог отрешиться ни на минуту. Наступало время серьезных компромиссов, а имя Ростовцева стало для поместного дворянства и части столичной бюрократии слишком одиозным. Теперь, после его смерти, председателем Редакционных комиссий можно было назначить деятеля совершенно иного толка, который был бы способен успокоить встревоженных «правых». Такой человек нашелся без особого труда, им стал бывший министр юстиции Николая I В. Н. Панин.

Это назначение вызвало в российском обществе бурное негодование одних и восторженное ликование других. «Как! — восклицал в «Колоколе» А. И. Герцен. — Панин, Виктор Панин, длинный сумасшедший! который формализмом убил остаток юридической жизни в России... Ха-ха-ха! Это мистификация!» Нет, мистификацией здесь и не пахло. Не только Герцен, вынужденно находившийся в английском далеке, но и вся прогрессивно мыслившая Россия недоумевала и скорбела. Н. А. Милютин, узнав о сенсационном назначении, хотел вновь подать в отставку, и только настойчивые убеждения великой княгини Елены Павловны заставили его отказаться от этого намерения. Сама Елена Павловна рискнула высказать императору недоумение по поводу назначения Панина на столь неподходящий для него пост, но не добилась от монарха внятного ответа. Ее фрейлина, баронесса Сталь, почему-то особенно неотразимая для стареющих сановников, решила сыграть роль современной Юдифи и, пообещав Олоферну-Панину свою благосклонность, заставить его отказаться от поста председателя Редакционных комиссий. Однако даже ей, несмотря на все усилия, не удалось уязвить бронированную душу бывшего министра юстиции.

В чем же, однако, секрет этого странного назначения, да и был ли здесь какой-либо секрет? Заметим, кстати, что самого Александра II вся эта суета вокруг Панина, может быть, и забавляла, но нисколько не смущала. Император настолько твердо решил довести крестьянское дело до конца, что оценка общественным мнением действий монарха его совершенно не интересовала. «Что обо мне говорят, — заявлял государь, — я на это не обращаю внимания. Нельзя быть любимому всеми». Главное же, при выборе Панина он трезво взвесил все «за» и «против». Если бы вместо Ростовцева был назначен, предположим, Милютин или еще кто-то из [190] реформаторов, то это вызвало бы такую бурю и такие интриги, что борьба с ними могла заставить отложить на время само дело реформ. Если бы освободившаяся должность досталась, скажем, М. Н. Муравьеву, тот бы притворился послушным исполнителем воли императора, но обманул бы его доверие, подыгрывая крепостникам.

Наконец, Александр II твердо знал, что Панин никогда не был идейным борцом. Он являлся служакой до мозга костей, для которого на первом месте всегда стоял приказ «сверху». Собственно, это подтвердил и сам граф в беседе с великим князем Константином Николаевичем, заявив: «Каковы бы ни были мои личные убеждения, я считаю своим долгом верноподданного прежде всего подчинить их взгляду императора... Если я какими-либо путями, прямо или косвенно, удостоверюсь, что государь смотрит на дело иначе чем я, — то я долгом почту тотчас отступить от своих убеждений и действовать совершенно наперекор им даже с большею энергиею, чем если бы я руководствовался собственными убеждениями...» Необыкновенно удобное качество как для его носителя, так и для монарха, имеющего подобных министров.

Сказанное, безусловно, объясняет практическую сторону назначения Панина, но психологически его появление на посту председателя Редакционных комиссий на многих подействовало угнетающе. В России от верховной власти всегда ждут смелых, неожиданных решений, а когда они, наконец, принимаются, власть тут же начинают подозревать в том, что это сделано для отвода глаз, в собственных интересах и т. п. В отношениях с «верхами» для россиян всегда характерно ожидание чуда, с одной стороны, и недоверие — с другой (что в общем-то неудивительно). Назначение же Панина действительно выглядело странно, тем более что впоследствии Милютин не раз ловил за руку нового председателя Редакционных комиссий, который не брезговал произвольными изменениями протоколов заседаний комиссий в угоду собственным воззрениям{50}. Дворянские же депутаты, вдохновленные назначением Панина, с новыми силами обрушились на главные пункты проекта, говорившие о наделении крестьян землей и об организации крестьянского самоуправления. Тогда, наверное, и была разорвана последняя нить, которая могла связать воедино самодержца и общественное мнение.

Странны и наивны сетования тогдашних и более поздних либералов на слепоту Александра II, не разглядевшего в адресах и записках депутатов рационального зерна и не защитившего их от произвола бюрократии. Во-первых, даже сейчас [191] трудно отличить либеральную «конструктивность» от правительственной. Во-вторых, император, вынужденный начать реформу в союзе с частью бюрократии, сразу столкнулся с противодействием подавляющего большинства столичного и провинциального дворянства. Чиновников Александр Николаевич не без оснований надеялся заставить подчиняться своей воле, ведь в его руках находились все рычаги воздействия на бюрократию. Дворянство же, даже просвещенный его авангард, с точки зрения монарха, было не только неуправляемым, но просто не понимало своих выгод. Таким образом, трения между верховной властью и поместным дворянством вполне объяснимы и закономерны, но они сулили стране много тяжелых испытаний. В конце концов депутатов губернских комитетов удалось заставить одобрить проект Редакционных комиссий, но борьба за отмену крепостного права на этом отнюдь не закончилась.

С осени 1860 года подготовка реформы вступила в решающую стадию. В октябре Редакционные комиссии прекратили свою работу, и проект ушел на утверждение в Главный комитет, председателем которого, как мы уже знаем, являлся великий князь Константин Николаевич. Ситуация в Комитете сложилась непростая: из десяти его членов лишь четыре человека поддерживали Положения, разработанные Редакционными комиссиями; трое требовали существенных доработок; а еще трое не были согласны с ними вовсе. В данном случае свое веское слово должен был сказать и действительно сказал император, который потребовал, чтобы последним сроком рассмотрения проекта освобождения крестьян в Комитете стало 15 февраля 1861 года. На этой дате он настаивал, с одной стороны, потому, что Положения должны были быть опубликованы к началу полевых работ в деревне, а с другой — Александр II хотел, по старой русской традиции, эффектно отметить пятую годовщину своего вступления на престол (19 февраля 1861 года). Говоря о необходимости закончить работу Комитета в срок, император был краток, заявив: «Этого я желаю, требую, повелеваю!»

После таких слов сопротивляться принятию проекта стало невозможно, и он, пройдя раньше срока Главный комитет, поступил в Государственный Совет. В первый же день работы Совета перед его членами с большой речью выступил Александр II. Он сказал: «Я требую от Государственного Совета, чтобы оно (крестьянское дело. — Л. Л.) было им кончено в первой половине февраля... Повторяю, и это моя непременная воля, чтобы дело это теперь же было кончено...» [192]

Далее император упомянул об усилиях своих предшественников на троне — Александра I и Николая I — решить аграрную проблему и подробно осветил ход подготовки крестьянской реформы. Закончил же он речь следующими словами: «Взгляды на представленную работу могут быть различны. Потому все различные мнения я выслушаю охотно; но я вправе требовать от вас одного, чтобы вы, отложив все различные интересы, действовали как государственные сановники, облеченные моим доверием. Вот уже четыре года оно длится и возбуждает опасения и ожидания как в помещиках, так и в крестьянах. Всякое дальнейшее промедление может быть пагубно для государства».

Голосовали проект в Совете по параграфам и подавляющего преимущества не имели ни противники, ни сторонники реформы. Однако решающее значение в данном случае имели не позиции «фракций», а голос императора. Да, крепостникам удалось значительно «откорректировать» проект в своих интересах: 20% надельного земельного фонда, предназначавшегося крестьянам, осталось во владении помещиков, увеличены повинности крестьян в пользу прежних хозяев, выросла стоимость выкупа земли. Но главное являлось неизменным — крепостному праву в России приходил конец. 19 февраля 1861 года Александр II начертал на первой странице принятого закона: «Быть посему», а председатель Государственного Совета граф Д. Н. Блудов заверил своей подписью подлинность высочайшей резолюции.

Оставалось последнее — составление Манифеста, объявлявшего стране о долгожданном событии. Написать его поручили активному деятелю Редакционных комиссий Ю. Ф. Самарину, но у известного славянофила-либерала документ получился слишком сухим и малопонятным. Тогда обратились к митрополиту Филарету, но тот, будучи принципиальным противником реформы, отказался от почетного поручения. Только нажим со стороны императора и настойчивые просьбы духовника митрополита заставили последнего взяться за перо. Манифест все равно получился неудачным, чувствовалось, что автор писал его через силу, впадая в ложный пафос и неискренность. Но это уже казалось мелочью. Все активные участники подготовки крестьянской реформы получили специально изготовленные медали с профилем императора на одной стороне и надписью: «Благодарю» — на другой. 4 марта из Петербурга с почтовым поездом на Москву отправились генералы свиты и флигель-адъютанты, командированные в губернии для наблюдения за ходом крестьянской реформы. Всего отправлено было сорок [193] наблюдателей. Каждого из них государственный секретарь В. П. Бутков снабдил портфелем с особым ключом. В портфелях находились Положения, которые должны были быть сданы губернаторам, как руководство к действию.

Между тем в столице принимались экстренные и странные на первый взгляд меры. Войска, в том числе и артиллерийские части, приводились в состояние полной боевой готовности. Говорили, будто отец и сын Адлерберги ночевали в Зимнем дворце и имели под рукой запряженные экипажи на случай внезапного бегства царской семьи от угрозы то ли крестьянского бунта, то ли выступления недовольных дворян. Вообще-то меры, принятые правительством, вполне объяснимы. Все дело в традиционности ожидаемых последствий крупных аграрных перемен в России. Как бы ни были подобные перемены настоятельно необходимы, как бы тщательно их ни готовили, какой бы аппарат ни подключали к их проведению, все равно никто и никогда не мог точно предсказать, чем они закончатся. К счастью, в 1861 году ничего страшного так и не произошло.

Многие и многие наблюдатели в один голос свидетельствовали, что день 5 марта 1861 года (дата объявления свободы крепостных) прошел буднично и до обидного тихо. Причинами этой незаметности и обыденности великого события критики реформы называли книжный язык Манифеста, беспрецедентные полицейские меры, принятые в стране, недоверие народа к любому документу, исходившему от правительства, трудные для понимания крестьян условия их освобождения. Все это так, всенародных торжеств 5 марта действительно не наблюдалось, однако не было и полного равнодушия. Да его и не могло быть при снятии варварского клейма с 23 миллионов человек.

Утром этого дня Александр II возле манежа лично прочитал Манифест собравшейся здесь толпе. Народ слушал, но безмолвствовал, то ли по укоренившейся в России привычке — почтительно, то есть без бурного реагирования, выслушивать монарха, то ли подействовал странный запрет полиции проявлять в этот день какие-либо сильные чувства. Зато, как вспоминает П. А. Кропоткин, на разводе офицеры окружили государя и восторженно кричали «ура!». К середине дня начал осознавать происходившее и простой городской люд. Г. А. Щербачев вспоминал: «Было два часа, на Царицыном лугу было народное гуляние... Издали послышались крики «ура». Государь ехал с развода... Наконец, когда государь подъезжал к плацу, толпа заколыхалась, шапки полетели вверх, раздалось такое "ура", от которого, казалось, земля затряслась. [194] Никакое перо не в состоянии описать тот восторг, с которым освобожденный народ встретил своего царя-освободителя».

Позже на одном из спектаклей оркестр по требованию публики трижды играл «Боже, царя храни», причем только на третий раз музыка гимна пробилась сквозь громогласное пение зала. На следующий день фабричные Петербурга послали депутацию к генерал-губернатору столицы с просьбой разрешить им подать государю соответствующий адрес и хлеб-соль. Хозяин города встретил представителей народа очень грубо и отказал в их просьбе. Тогда фабричные пригрозили ему, что обратятся к министру двора, и губернатору пришлось пойти на попятную. 12 марта двадцать тысяч фабричных рабочих пришли на Дворцовую площадь, чтобы выразить императору искреннюю благодарность.

Да и в провинции, при развозе Манифеста по губерниям, народ оказывал всяческое содействие по скорейшей доставке документа на места. Крестьяне сами вызывались помогать курьерам и перевозили их от одного селения к другому с необыкновенной скоростью. В Кинешме был случай, когда крестьяне выпрягли уставших лошадей у курьера и везли его на себе несколько верст. Слушая Манифест, народ благоговейно крестился, клал земные поклоны, ставил свечи к образам и служил молебны за Александра II, «не довольствуясь одними общими молебствиями, отправляемыми повсеместно».

Было, конечно, и другое. Как же в России без бестолковщины? По стране рассредоточились 80 полков, в задачу которых входило внушение крестьянам смирения и уважения к действиям властей. Но серьезные беспорядки возникли только в Спасском уезде Казанской и Чембарском Пензенской губерний. Здесь пришлось прибегать к вводу в села воинских частей, пускать в ход оружие для разгона многотысячных толп, пытавшихся оспорить подлинность Манифеста 19 февраля 1861 года или дать ему свое толкование. В результате этих событий десятки крестьян были убиты и ранены{51}. Император, искренне огорченный трагическими инцидентами, все же отметил, что военные действовали единственно возможным образом. Трагическое, как известно, в жизни очень часто ходит бок о бок с комическим, так было и в этот раз. Скажем, из-за нелепого распоряжения полиции о запрещении населению 5 марта бурно выражать чувства одного петербургского дворника выпороли за то, что бедолага после объявления воли троекратно крикнул «ура!». И правильно, не велено, не ликуй.

Короче говоря, власти ждали проявления массового недовольства, а к празднованию великого события подготовиться [195] забыли. Александр Николаевич признался близким, что считает 5 марта 1861 года лучшим днем своей жизни, и он был совершенно прав. Однако этот воистину знаменательный день так и не стал государственным праздником ни до революционных событий 1917 года, ни тем более после них. Мы предпочитаем отмечать другие «красные» даты, полагая, видимо, что освобождение 23 миллионов соотечественников от рабства — событие для нас совершенно ординарное. Для властей и общества день достаточно невнятной солидарности трудящихся или создание Красной (почему дата создания только Красной?) армии и в наши дни куда важнее даты отмены крепостного права. Но это так, к слову, праздники, конечно, можно назначать и отменять, но если они не стали «своими» для большинства населения, то подобные внедрения и отмены — занятия абсолютно бесполезные. Кстати, за границей день 5 марта 1861 года практически сразу был оценен по достоинству. Например, в одной из статей в «Кельнской газете» от 13 марта того же года говорилось: «Редко, или лучше сказать, никогда еще смертному не доводилось совершать дело столь важное и благородное, как то, которое совершил благодушный император Александр II. Одним росчерком пера он возвратил 23 миллионам людей их права...»

Что же принесла России крестьянская реформа и каковы были ее ближайшие последствия? Итак, крепостные были освобождены и получили пахотную землю для ведения собственного хозяйства. Мужиков прежде всего интересовали размер надела и условия пользования им. Их ждало сильное разочарование, надел они получили совсем не такой, какой ожидался, к тому же за него надо было платить разорительный выкуп, да и зависимость крестьян от помещика исчезала далеко не сразу. Поэтому крестьянское «ожидание» осталось, изменилась лишь его суть. Деревня теперь ждала, что через два года (срок, отведенный правительством для заключения сделок между помещиками и крестьянами) выйдет «полная», настоящая воля с бесплатным дарованием земли трудящимся на ней. Те же, кто сейчас подпишет уставные грамоты (соглашения) с прежним хозяином, этой земли не получат. Поведение крестьян трудно назвать бунтом, это было скорее подобие забастовки, проводимой из боязни нарушить «истинную царскую волю», которая должна быть вот-вот явлена.

Таким образом, в 1861 году в России произошло столкновение двух пониманий собственности: одного, основанного на римском праве, то есть том убеждении, что частная собственность есть основа прочного государственного устройства, [196] и крестьянского понимания собственности на землю. По мнению селян, с полным основанием владеть можно было только имуществом, а земля, как воздух или вода, принадлежит Богу или царю, остальные же люди ее у них арендуют. Поэтому по справедливости первенство среди таких временных хозяев должно принадлежать тем, кто обрабатывает землю, трудится на ней. Здесь, наверное, самое время остановиться на том, что недовольные реформой упрекали ее за недостаточную радикальность, хотя для своего времени она оказалась весьма решительной. Упреки же критиков основываются на утверждении, что реформа не соответствовала чаяниям народа. Но она и не могла им соответствовать, ведь крестьяне стремились к утопии, к построению общества без начальства на всех уровнях, к догосударственному устройству, но с царем во главе общества, которое делит между своими членами помещичьи земли, инвентарь, хлеб и т. п. Разве на таком основании можно было построить что-то реальное? Другое дело, что условия реформы требовали исправлений, подсказанных ходом их конкретного применения (что в общем-то и было заложено в проект его авторами, но потом благополучно забыто властью).

Александр II вернулся к таким исправлениям, но сделал это только в начале 1881 года. Выслушав предложение министра финансов об обязательном переводе на выкуп временнообязанных крестьян (к тому времени выкупило наделы лишь 16% бывших крепостных, остальные продолжали надеяться на милость царя), он сказал: «В прежние времена я всегда был против обязательного выкупа. Мне хотелось дать время помещикам устроиться с крестьянами домашним образом, отнюдь не допуская над ними насилия. Но я никак не ожидал, чтобы в двадцать лет это не могло окончиться, а потому полагаю ныне, что оно должно быть завершено...» Но завершать это дело пришлось не ему, а его преемнику, когда выкуп наделов уже мало что определял в жизни деревни, страдавшей от хронического малоземелья.

А что же помещики? Как на их судьбе сказалась отмена крепостного права? Реформа 1861 года с экономической точки зрения во многом являлась спекуляцией землей, проводившейся в интересах помещиков и государства. В черноземных губерниях был назначен выкуп в 342 миллиона рублей золотом, хотя реальная стоимость земли здесь составляла 284 миллиона рублей. Освобожденные 23 миллиона крепостных крестьян получили 33,7 миллиона десятин пахотной земли, помещикам же оставались 71,5 миллиона десятин. Среди душевладельцев нашлось немало «пошехонцев», [197] у которых 1861 год вызвал вопль: «Ах, господи! Да что же это такое? Какие мы теперь господа? То получали все, получали, а то вдруг и ничего. Да какая же это воля? Нельзя уж и распорядиться своими рабами...»{52} Участь таких (и не только таких) хозяев была достаточно безрадостной. Новые времена, в полном смысле этого слова денежные, новые условия хозяйствования, вишневые сады под топор... Обезземеливание и разорение дворянства в пореформенную эпоху приняли достаточно широкие размеры. Те же, кто сумел здраво распорядиться выкупными деньгами, вынуждены были резко перестраивать свои хозяйства, жить в ином окружении и отчасти в другой стране.

Больше всего на первый взгляд от крестьянской реформы выиграло государство. Оно получило долги от имений, заложенных и перезаложенных помещиками в казенных учреждениях (во время проведения выкупной операции долги автоматически вычитались из положенных дворянам сумм). Многие годы власти собирали проценты с крестьян в счет их долга по выкупной операции. Ведь помещики получали всю положенную сумму сразу, а поскольку крестьянство таких денег не могло выплатить единовременно, оно брало их в долг у государства. Казна получила к тому же долгожданную возможность эксплуатировать деревню напрямую, без посредника (помещика). Не будем забывать и о том, что основное значение отмены крепостного права заключалось не только в тех экономических последствиях, которые она имела для крестьянства, дворянства, предпринимателей России, хотя эти последствия были весьма весомы.

Еще внушительнее было значение того коренного изменения в правовом и психологическом состоянии населения, что произошло после падения крепостного права. Совсем не либеральная «Северная пчела» писала в новогоднем номере за 1861 год: «В самых глухих городах, где до сих пор все насущные интересы состояли в картах, водке, взятках и сплетнях, являются публичные библиотеки, журналы и газеты, везде проснулась и воспрянула умственная жизнь». Иными словами, отменив крепостное право, Россия не только повысила свой политический и нравственный престиж в мире, но и приобрела новые проблемы. Да и для мира она оставалась в чем-то привычным «козлом отпущения». Европейский либерализм в любой момент был готов осудить российское правительство за внутреннюю или внешнюю политику, возмутиться российскими порядками, в которых мало что понимал кроме того, что они не такие, как «у людей». В подобных условиях отмена крепостного права явилась сильным [198] козырем в руках российских властей, но игра была далеко не кончена.

Между тем оказалось, что и для государства крестьянская реформа стала не только благом, она и ему добавила трудностей. Прежде всего реформа далеко не одинаково сказалась на хозяйстве различных губерний и краев империи. В нечерноземном центре, к примеру, обязанность крестьян нести какое-то время барщину и платить выкуп за землю не компенсировала помещикам потерю доходов от сторонних заработков и промыслов бывших крепостных. Реформа подрывала два столпа самодержавной монархии: жесткую иерархию сословий и материальное благополучие дворянства, как опоры трона. После 1861 года права помещика частично перешли к соответствующим общегосударственным органам, но главным образом — к «миру», общине. Между крестьянами и властью исчезло амортизирующее сословие помещиков, то есть отношения между властью и народом перешли в новую фазу, и правила игры в ней были недостаточно известны как «верхам», так и «низам».

И все-таки, говоря о трудностях и недостатках крестьянской реформы, не следует забывать, что именно она была решительным, если не решающим шагом на пути построения в России гражданского общества. Именно она сняла со значительной части населения страны отвратительную кличку «рабы». Именно она помогла избежать в XIX веке ужасов гражданской войны и анархии бунта. Иными словами, Александру II в 1861 году удалось действовать успешнее А. Линкольна, чуть позже отменившего рабство в США, но не сумевшего предотвратить войны Севера и Юга. А чего не удалось избежать российскому самодержцу в ходе проведения реформы? Первый такой момент связан с величиной выкупа пахотной земли. Ведь после 1861 года уровень эксплуатации деревни значительно увеличился. Между тем в Европе во время проведения подобных мероприятий цена земли всегда была ниже рыночной, государство понимало, что возьмет свое с окрепшего крестьянства позже, через налоги. Если бы Россия пошла по этому пути, рентабельное крестьянское хозяйство и развивающееся крестьянское предпринимательство сделали бы ее поистине процветающей державой.

Второй момент касается крестьянской общины. Ее сохранение имело под собой объективное основание — крестьянство привыкло к коллективному хозяйствованию, и сам «мир» мог в переходный период достаточно эффективно выполнять функции защитника своих членов. Однако жесткость [199] закрепления общинных порядков вряд ли можно оправдать какой бы то ни было необходимостью. Можно и нужно было дать возможность некоторой части «крепких» хозяев выхода из общины. В таком случае Россия получила бы к началу XX века около 10% фермерских хозяйств, что способствовало бы и успешной модернизации сельского хозяйства, и более обоснованному проведению реформ Витте — Столыпина.

Третьим моментом, как уже упоминалось, было крестьянское малоземелье. По реформе селяне получили не по 8 — 9, как планировалось Ростовцевым и Милютиным, а по 4 — 5 десятин земли. Быстрый рост населения деревни после реформы вел к дроблению хозяйств и обнищанию крестьянской массы. Впрочем, даже если бы помещичьи и государственные земли были поделены между селянами европейской части России, это дало бы столь малую прибавку к их владениям, что никак не решило бы проблему малоземелья{53}. Выход из данного тупика состоял либо в массовом переселении крестьянства, либо в повышении эффективности сельского хозяйства страны. И то и другое требовало огромных капиталовложений и вряд ли было возможно в 1870 — 1880-х годах. Сохранение же помещичьего землевладения имело не столько экономический, сколько психологический эффект, вызывая ненависть крестьянства и желание расправиться со своим старым врагом.

Что же касается новой общественно-политической ситуации, складывавшейся в стране в результате упразднения крепостного права, то император, к несчастью, не смог оценить ее в полной мере. Все последующие преобразования, кроме, пожалуй, военной реформы, он рассматривал исключительно как естественное продолжение изменений, происшедших в деревне, а потому не ждал от них никакого подвоха. Не прошло и двух месяцев со дня отмены крепостного права, как в отставку были отправлены Ланской и Милютин. Либерально настроенного министра народного просвещения Е. П. Ковалевского сменил адмирал Е. В. Путятин, никакого отношения к делу просвещения не имевший. Монарх был, конечно, сентиментален и очень привязан ко многим своим сотрудникам, но он не мог себе позволить выражать чувство удовлетворения ими публично. Прощаясь с министрами и их заместителями, Александр II был внешне спокоен, не желая показаться обескураженным или расстроенным. Кстати, мало кто обратил внимание на то, что уже при Николае I проходит время «визирей». Действительно, трудно себе представить рядом с независимым Николаем Павловичем Потемкина [200] или Аракчеева, Не было подобных «визирей» и у его сына. Но дело сейчас не только и даже совсем не в этом.

В 1861 году впервые проявилась характерная черта александровского царствования: разработку планов преобразований, начальную борьбу за них всегда вели одни люди (реформаторы), а проведение в жизнь реформ поручалось другим (в лучшем случае нерассуждающим исполнителям). Преобразования вызывали яростное сопротивление реакционеров и осуждение консерваторов, и Александру II, занявшему позицию надсословного и надпартийного третейского судьи, приходилось отправлять в отставку тех людей, с которыми он вместе разрабатывал планы реформ. Делалось это ради того, чтобы в иных случаях сохранить, в других — установить абсолютное равновесие политических сил в стране, а также — «фракций» в бюрократических сферах. С точки зрения монарха, это являлось одной из самых главных задач в период проведения реформ.

Александр II надеялся, что, удержав в руках рычаги управления, он не только спасет преобразования, но и сохранит мир и спокойствие в стране. Подобная цель теоретически стоит любых жертв. Вернее так: теоретически может быть и стоит, но в реальной жизни наш герой не учитывал того, что люди, проводящие реформы, имеют большее влияние на их судьбы, чем те, кто эти реформы разрабатывает. Попадая в чужие или равнодушные руки, суть преобразований страдала и выхолащивалась, а сами преобразования начинали раздражать общество невнятицей, половинчатостью. Не учитывал Александр II и того обстоятельства, что его политическая позиция становилась и уникальной, и опасной. Пытаясь в одиночку играть роль политического центра, он был вынужден постоянно расставаться с реформаторами: оставаясь же царем, он все больше опирался на консервативную бюрократию, которая не могла предложить никаких мер по обновлению страны, отстаивая лишь сохранение старого порядка. Император же не поднимался, а как бы зависал над схваткой, над политическими баталиями. Вопрос заключался в том, может ли такая позиция правителя считаться достаточно прочной и конструктивной.

Новым помощникам, явившимся на смену прежним, монарх не то что не доверял, скорее он не очень верил в них как в государственных мужей. Прежних же деятелей он из тактических соображений возвращать не собирался (вернее, они имели шанс вернуться в какой-то чрезвычайной ситуации). Они и Александр Николаевич существовали как бы в разных политических плоскостях: либеральная бюрократия видела в [201] реформах инструмент для построения новой России; для него же реформы являлись лишь сильнодействующим лекарством, приняв которое, старый организм России должен был обрести стабильность. Монарх опасался интриг, протестов, разрушения того политического центра, который начал формировать вокруг себя, точнее из себя самого. Общество, как уже говорилось, он не считал надежным единомышленником, не видя от союза с ним никакой реальной пользы, не ожидая от него никакой действенной помощи. Император, бюрократия, общество, дворянство, народ — от противостояния или взаимодействия этих сил зависела дальнейшая судьба России{54}.

Разговор о реформах 1860 — 1870-х годов невольно приводит нас к проблеме: Россия и Запад, впрочем, к этой проблеме нас приводит любой разговор о переломных моментах в истории нашей страны. И каждый раз традиционным стержнем такого разговора является вопрос: что представляет из себя Россия, каковы ее недостатки и преимущества по сравнению с Западом? Попытка разобраться в этой основополагающей проблеме заведет нас слишком далеко, а потому поговорим лучше о том, что не вызывает особых споров — о возможностях России догнать Европу в экономическом отношении и одновременно превратиться в подлинно правовое государство. Иными словами, о том, могла ли империя Александра II в ускоренном темпе повторить путь, пройденный Европой, или каким-то иным образом выйти на новый уровень развития? Теоретически на этот вопрос можно ответить утвердительно, на практике же подобная перспектива выглядела крайне неоднозначно.

Первая причина наших сомнений заключается в своенравном характере российского самодержавия, которое в отличие от европейских монархий не было ограничено никакой другой силой (Церковью, аристократией, буржуазией) и жило в соответствии с законами, устанавливаемыми им самим. Во-вторых, крепостничество, абсолютно непохожее на западное феодальное право, подчиняло все слои населения трону, а отнюдь не ограничивалось прикреплением крестьян к личности помещика. В-третьих, отношение россиян к праву трактовалось не как общегосударственное, а как исключительно сословное. В силу указанных причин путь России и в XIX веке оказался достаточно своеобразным, а проблема совпадения династических и государственных [202] интересов — достаточно острой. Между правомерным и правовым государством разница была и оставалась весьма значительной: в первом случае власть сама устанавливает правила существования страны, во втором — это делают выборные и периодически сменяемые представители населения.

После крестьянской реформы, невзирая на собственные симпатии и антипатии, Зимний дворец и правительство оставались заинтересованными в проведении еще целого ряда необходимых реформ. Дело в том, что без некоторых из них они технически не могли бы управлять страной, другие же были необходимы для поддержания нормальной экономической и культурной жизни империи. Наконец, перед политическими и финансовыми кругами Западной Европы российские «верхи» должны были демонстрировать верность заявленному ими принципу: «Ни слабости, ни реакции». Беда заключалась лишь в том, что в ходе этих реформ постепенно исчезало и без того не слишком широкое общественное основание преобразований, существовавшее в 1856 — 1861 годах (радостное воодушевление общества, губернские комитеты, слаженная работа единомышленников в Редакционных комиссиях и т. п.). Впрочем, это легко понимается задним числом, а в 1860-х годах реформы двигались и ничто, казалось, не предвещало сверхъестественных трудностей и далеко не триумфального финала.

Начнем с российской юстиции. Именно с нее, поскольку важнейшая сфера государственной жизни оказалась наиболее запущенной, а кроме того, план судебной реформы стал одним из первых осуществлявшихся проектов после реформы крестьянской. Российская Фемида времен Николая I отличалась многими странностями, которые трудно списать лишь на непредсказуемость женской натуры беспристрастной, по мнению древних греков, богини правосудия. В суде, к примеру, существовали такие непонятные юридические нормы, как доказательства полные и неполные (интересно, что доказывали последние?), дававшие неограниченный простор для буйной фантазии чиновников.

Кроме того, большая или меньшая достоверность свидетельских показаний зависела, и достаточно сильно, от того, кто их давал — дворянин или простолюдин, мужчина или женщина. Суд имел странное право обойтись без окончательного решения вопроса о виновности или невиновности обвиняемого, то есть допускалось подчас трагическое «оставление обвиняемого в подозрении» на неопределенный срок. Так, известный драматург А. В. Сухово-Кобылий более шести лет оставался в подозрении по поводу убийства [203] французской модистки Л. Симон-Деманш, и понадобился специальный указ Александра II, чтобы дело в отношении него было прекращено. Зато требования к единообразию документов, выходивших из-под пера судейских или полицейских писарей, устанавливались жесточайшие. Полиция, например, была обязана четко классифицировать задержанных ею пьяных по специально разработанной для этого случая шкале: бесчувственный, растерзанный и дикий, буйно-пьяный, просто пьяный, веселый, почти трезвый и, наконец, жаждущий опохмелиться. Можно подумать, что от этого кардинальным образом менялась участь задержанного.

Перед юристами — авторами судебной реформы — стояла непростая задача, зато они и оказались в привилегированном положении по сравнению с разработчиками других реформ, поскольку получили высочайшее разрешение на полную свободу действий и возможность любого эксперимента{55}. Среди «отцов» судебной реформы следует особо выделить С. И. Зарудного, Д. А. Ровинского, К. П. Победоносцева, П. В. Донского, Н. А. Буцовского. Благодарить же за полученную привилегию они должны были не только Александра II, но и нового министра юстиции Д. Н. Замятина.

Он был назначен на министерский пост в 1862 году и, как многие реформаторы александровского царствования, появился как бы вдруг, ниоткуда. Вообще-то Дмитрий Николаевич был достаточно хорошо знаком узкому кругу юристов. Он служил во II отделении Собственной Его Императорского Величества канцелярии, затем был обер-прокурором гражданского департамента Сената, но никогда не отличался ни реформаторскими помыслами, ни оригинальными идеями. Единственное, чем он запомнился на этих постах современникам, так это борьбой со взяточничеством и прочими злоупотреблениями, которые разъедали российские казенные учреждения.

Судьба Замятнина служит прекрасной иллюстрацией того, как николаевский режим не умел и не желал использовать потенциал крепких профессионалов, а также того, что борьба с живой мыслью, попытки задушить ее всегда, в конце концов, терпят поражение. Дмитрий Николаевич будто ждал высочайшего разрешения (а может, и действительно ожидал такового), чтобы обрушиться на старый суд и юриспруденцию в целом. Он, как и ранее, не мог похвастаться аналитическими способностями, глубокими научными познаниями, но, единожды поверив составителям новых судебных уставов, до конца остался их верным защитником. Дмитрий Николаевич трудился, не обращая внимания на [204] шероховатости первых лет введения нового суда, нападки на него и слева, и справа, прямую клевету на деятелей реформы и на себя лично.

Он без всякого намека на ложное самолюбие признавался сотрудникам, что ему не до конца все ясно в новых судебных уставах, просил у них совета и помощи, внимательно выслушивал их мнение по тому или иному вопросу. Замятнин умел не только не выпячивать свое министерское «я», но даже прятать его, оставаясь среди юристов первым по должности в кругу равных по знаниям и умению организовать дело. Зато кадры для новых судов Дмитрий Николаевич подбирал сам, прекрасно понимая, что теперь появилась крайняя нужна не просто в чиновниках, но и деятелях, знающих, смелых, инициативных, обладающих даром слова, тактом и многими другими редкими для обычных российских бюрократов качествами. Замятнинский первый призыв в новые судебные органы, по общему признанию, оказался лучшим в дореволюционной России.

Вот как он наставлял юристов при открытии реформированного суда в Москве: «Завязывая свои глаза пред всякими посторонними и внешними влияниями, вы тем самым полнее раскрываете внутренние очи совести и тем беспристрастнее будете взвешивать правоту или неправоту подлежащих вашему обсуждению требований и деяний». Лишь в течение трех лет после введения в стране новых уставов Дмитрий Николаевич оставался министром юстиции, но этого оказалось достаточно, чтобы в России окончательно прошла пора, говоря словами писателя и рассказчика И. Ф. Горбунова, «розгословия, брадоиздратия, власоисхищения и прочего». Сложная борьба, интриги вокруг судебных уставов и учреждений заставили Замятнина весной 1867 года выйти в отставку. Зимнему дворцу понадобились более сговорчивые и менее самостоятельные министры.

Что касается самой реформы, то закон о новом судоустройстве и судопроизводстве в России был утвержден в конце 1864 года. Судебная система страны в обновленном виде оказалась представленной судами двух уровней: мировыми и окружными. Мировые суды избирались населением и рассматривали мелкие уголовные и гражданские дела, разгребая так называемую судебную мелочовку. Назначаемые правительством окружные суды вели лишь действительно сложные и важные уголовные процессы, частенько вызывавшие общественный ажиотаж. За Сенатом же закрепилось значение высшей кассационной инстанции. Сюда обращались с просьбами о пересмотре дел, решенных в окружных судах. Изменилась [205] система предварительного следствия, которое до ре-формы вела полиция. Теперь предварительное расследование было возложено на специальных судебных исполнителей.

Наиболее решительные шаги в направлении демократизации судебной системы были сделаны при определении принципов деятельности судов. Суд впервые в русской истории стал бессословным, единым для дворян, горожан и крестьян. Он становился гласным, доступным для публики, а кроме того, состязательным. В зале суда теперь присутствовал не только прокурор, но и адвокат, защищавший обвиняемого. Причем умные и удачливые адвокаты зачастую становились кумирами общества, сравнимыми разве что с популярными журналистами, писателями или актерами. Важными принципами судебной реформы стали независимость и несменяемость судей. Они получали высокое жалованье (больше платили судьям только в Англии). Материальная независимость дополнялась административной: лишить судью занимаемой должности мог лишь суд за совершенные злоупотребления или иные преступления.

Наконец, в России возникает суд присяжных заседателей, избираемых по жребию из жителей данной местности. Институт присяжных заседателей заслуживает того, чтобы о нем поговорить подробнее, не только потому, что он сыграл достаточно важную роль в дореволюционной России, но и потому, что вопрос о нем актуален для нашей страны и в XXI столетии. Суд присяжных был и остается наиболее приемлемым видом судопроизводства для тех стран, где власти стремятся не столько приблизить процесс к абстрактным высотам юридической науки, сколько заботятся в первую очередь о доверии граждан к суду. Присяжные заседатели, что очень важно, точно отражают уровень правосознания населения, а значит, с точки зрения подавляющего большинства граждан, судят «правильно». К тому же они не являются судейскими чиновниками, то есть не вызывают у населения устойчивой антипатии. Название «суд улицы» (как пренебрежительно отзывались о суде присяжных его противники в XIX веке) — это, если вдуматься, лучшая похвала ему. Уровень правосознания граждан не привносится разом, извне, не повышается от обязательного чтения сугубо научных книг, а вырабатывается постепенно, в том числе, и в первую очередь, путем активного участия населения в судебных процессах.

Становление новой системы российской юстиции вскоре было омрачено тем, что император, действуя по уже знакомой нам схеме, заменил Д. Н. Замятнина на посту министра [206] юстиции К. И. фон дер Паленом. Карл Иванович абсолютно ничего не понимал в юриспруденции, так как до своего назначения министром исполнял обязанности псковского губернатора, а еще раньше был директором департамента полиции (что наложило на него неизгладимый отпечаток). То ли от неизбывного прибалтийского патриотизма, то ли по простоте душевной, Пален любил к месту и не к месту повторять: «У нас, в остзейском крае, совсем не так». Неосведомленность его в юридических вопросах оказалась настолько пугающей, что исполняющим обязанности министра юстиции на некоторое время назначили князя С. Н. Урусова, пока будущий глава ведомства пытался войти в курс дела. Однако это не помешало Палену активно вмешиваться в деятельность своего министерства и проводить ревизию судебных уставов, которые он по должности обязан был охранять от посягательств на них с любой стороны. Политическое равновесие по-прежнему оставалось главной целью Зимнего дворца и по-прежнему требовало жертв.

Одновременно с судебной реформой шла активная работа по созданию земского и городского самоуправления{56}. Во главе разработчиков этих реформ оказался хорошо нам знакомый Н. А. Милютин, под руководством которого и был составлен первый проект, вводивший в стране земские учреждения. Земская реформа, гораздо менее удачная, чем судебная, поначалу считалась в обществе гораздо более значимой, а может быть, и судьбоносной. Правда, у власть предержащих было на этот счет особое мнение. Александр II видел в земстве лишь необходимую компенсацию дворянству за потерю власти над крепостными крестьянами. Поделившись с первым сословием частью власти на местах, император надеялся подсластить ему горькую пилюлю, которую представляла собой отмена крепостного права. Бюрократия в массе своей считала данную реформу ни к чему не обязывающим реверансом в адрес помещиков и была по-своему права. Консервативное дворянство надеялось, что новые органы самоуправления дадут ему возможность сбросить опеку чиновничества над провинцией и стать хозяином в губерниях. Наконец, либералы в правительстве и на периферии мечтали о том, что земства сделаются органами национального примирения и началом строительства государства снизу вверх.

Однако для этого их должны были провозгласить всесословными, наделить достаточно широкими полномочиями, дать возможность формировать свой бюджет и сделать их относительно независимыми от государственных органов. В таком случае дворяне, купцы, крестьяне, интеллигенция, [207] мещане, работая в земствах бок о бок, имели бы шанс научиться разговаривать и понимать друг друга, что могло бы умерить межсословную рознь, разъедавшую Россию в течение долгого времени. Более того, земства могли стать фундаментом для постепенного выстраивания государственных органов не с верху вниз, что было традиционно для России, а снизу вверх, что сделало бы здание державы более естественным и прочным.

62

Что же произошло в действительности? После объявления о начале проведения крестьянской реформы министром внутренних дел был назначен П. А. Валуев — деятель весьма честолюбивый, обладавший противоречивыми взглядами. Первым толчком к началу удачной карьеры Петра Александровича стало определение его на службу во II отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Он оказался удачлив и в службе, и в личной жизни, женившись на дочери П. А. Вяземского, успешно продвигавшегося по бюрократической лестнице в царствование Николая I. Да и работа под началом столь блестящего чиновника, как М. М. Сперанский, не могла пройти бесследно.

В 1855 году Валуев, будучи курляндским гражданским губернатором, пишет и распространяет записку под названием «Дума русского во второй половине 1855 года». В этом резко критическом сочинении говорилось, в частности, следующее: «Взгляните на годовые отчеты: везде сделано все возможное, везде приобретены успехи, везде водворяется... должный порядок. Взгляните на дело... и редко где окажется прочная плодотворная почва. Сверху — блеск, внизу — гниль...» Смелая и умная записка открыла Валуеву двери салонов великой княгини Елены Павловны и великого князя Константина Николаевича, но, как показали дальнейшие события, Петр Александрович, разделяя некоторые их взгляды, все же не сделался верным соратником и единомышленником высокопоставленных реформаторов.

С 1859 года он управляет двумя из четырех департаментов Министерства государственных имуществ, то есть становится правой рукой министра М. Н. Муравьева. Тот поручает Валуеву написать проект крестьянской реформы, по которому освобождение селян было бы растянуто на долгие десятилетия. Однако Петр Александрович, по его собственному выражению, «ставит паруса по ветру», стараясь не слишком расходиться с позицией, занятой императором, и это ему удается. Сделавшись министром внутренних дел, он попытался решить сложную задачу — сохранить традиционный абсолютизм и одновременно провести либерализацию [208] верховного управления. Сам Валуев был сторонником постепенного освобождения из-под властной опеки любых созревших для самостоятельной жизни общественных элементов. Так, в ходе реализации крестьянской реформы, по его мнению, рядом с дворянином-помещиком должен был постепенно встать зажиточный крестьянин-собственник.

Сложность, двойственность позиции Валуева проистекала не только от неоформленности его взглядов, но и от неоднозначного характера самих александровских реформ. Ведь их цель вполне может быть понята и как веха на пути гражданского раскрепощения общества, и как отчаянный способ сохранения российской монархии в ее неизменном виде. Суть многократно пережитой Петром Александровичем драмы заключалась в выполнении дел, заведомо им не вполне или даже вовсе неодобряемых. Часто это была обычная для чиновничьего мира драма самоуничижения личности, «закабаленной служить», реже — драма осознанного примирения с реальностью, которую ни правителям нашим, ни нам переделать не дано.

В чисто политическом смысле позиция Валуева являлась попыткой создать новый, более устойчивый и многочисленный центр с ориентацией на правые силы. Однако, во-первых, фигура министра оказалась недостаточно весомой для общества, во-вторых, взгляды и симпатии влекли его исключительно к консерваторам. В результате вместо стабилизации положения в стране политика Валуева еще больше раскачала государственный корабль. В самом деле, как можно было понять и логично расценить увольнение им лучших российских губернаторов: Арцимовича, Грота, Муравьева, урезание прав земств, борьбу с новыми судебными уставами и одновременное предложение превратить Государственный Совет в австрийский рейхсрат (парламент), для чего предполагалось созвать собрание представителей от всех сословий или, например, протест Валуева против исключительно репрессивных мер, применяемых полицией против оппозиционных элементов общества?

Сам же закон о местном самоуправлении, принятый в 1864 году, четко определил структуру земских учреждений и их компетенцию. Земства вводились в уездах и губерниях, и каждое из них имело распорядительные (земские собрания) и исполнительные (земские управы) органы. Уездные собрания избирались по куриям (разрядам) землевладельцами, сельскими обществами, городскими избирателями. Губернские собрания избирались на съездах уездных земств из числа гласных (выбранных населением уездов депутатов). Земства [209] должны были заниматься местными путями сообщения, учреждениями народного образования, больницами, тюрьмами, снабжением населения продовольствием, учреждениями общественного призрения (сиротские дома, дома престарелых, инвалидов и пр.). Перечень задач вроде был впечатляющий, но деятельность земств могла быть гораздо более эффективной. Однако они (земства) были введены лишь в 34 из 59 российских губерний и 16 областей, но главное заключалось в том, что средства, переданные земствам, не превышали 40 — 50 тысяч рублей в год, а содержание земских учреждений обходилось в 80 — 100 тысяч рублей.

Функционирование земских учреждений допускалось / только на уездном и губернском уровнях. В ходе реформы не было создано ни высшего — Всероссийского земства, ни низших — волостных. Все это позволило шутникам называть земства «зданием без фундамента и крыши». По словам известного консервативного журналиста М. Н. Каткова, в России получилось самоуправление, напоминавшее гримасу человека, который хочет чихнуть, но не может этого сделать. Кроме того, Валуев поправками к закону о выборах в земства добился преобладания в них дворянства. Всесословность органов самоуправления, провозглашенная Милютиным, на деле обернулась новыми дворянскими привилегиями, и ни о каком сословном примирении посредством земств теперь не могло быть и речи.

Несколько нарушая хронологию событий, но сохраняя внутреннюю логику разговора, отметим, что 16 июня 1870 года в стране была проведена реформа городского самоуправления. Подготовка к ней началась в 1862 году с Высочайшего повеления «приступить к улучшению общественного управления во всех городах империи» и учреждения в 509 городах особых комиссий из депутатов всех сословий, владевших недвижимой собственностью. По разработанному ими закону 1870 года распорядительными органами в городах стали городские думы, а исполнительными — избранные думами городские управы. Думы избирались раз в четыре года и численность их гласных колебалась от 30 до 72 человек (в столичных думах гласных было значительно больше: в Петербурге — 250, в Москве — 180). Управа включала в себя 2 — 3 человека, действовавших под руководством городского головы.

К выборам в думы допускались лица, достигшие 25 лет, из числа платящих городские налоги и подати. Лично голосовать могли только мужчины, за женщин, имевших право голоса, голосовали их отцы, мужья, братья и т. п. Лишенными избирательных прав оказались наемные рабочие, а также [210] интеллигенция, не владевшая недвижимой собственностью. Подобные правила привели к тому, что в 46 крупнейших городах империи избиратели составляли 5,6% от общего числа жителей. Полномочия же городского управления в целом были теми же, что и у земских учреждений.

Таким образом, важнейшие реформы — крестьянская, земская и судебная — вместо того, чтобы сблизить позиции общества и правительства, еще больше разъединили их. Не изменили этой тенденции и преобразования в области просвещения и цензуры, хотя ими занимался весьма достойный и незаурядный человек. Судьба министра народного просвещения Александра Васильевича Головкина была предопределена его встречей с великим князем Константином Николаевичем, чьим секретарем он вначале и стал. Человек высоко образованный, знавший в совершенстве английский, французский, немецкий и итальянский языки, Головнин являлся посредником между великим князем и ведущими реформаторами александровского царствования. Заняв в 1862 году пост министра народного просвещения, он сумел поставить свое традиционно периферийное ведомство в один ряд с ведущими министерствами империи. Необходимо отметить, что работали в его подчинении отнюдь не талантливейшие педагоги страны, а в основном заслуженные в прошлом командиры воинских частей и подразделений, для которых служба на ниве просвещения являлась своеобразной синекурой. И все же министерство Головнина успело сделать очень многое. Сельские училища, учительские семинарии (педагогические училища), Комитет грамотности, Педагогическое общество, новые уставы гимназий и университетов — таковы любимые детища Александра Васильевича. А как ему доставалось от противников! Сколько нападок пришлось вынести этому непреклонному человеку! Ведь в педагогике, как и в истории, у нас всегда разбирались все, и примерно с тем же успехом. «Человек самого тонкого ума, горячий патриот», — писал о Головнине известный историк М. И. Семевский, и эта оценка не выглядит преувеличенной или несправедливой.

Реформа средней школы стала результатом компромисса между сторонниками классического и приверженцами реального образования. В ней использованы заключения и предложения 110 педагогических учреждений и 255 частных лиц. Новый устав школы, написанный под руководством Головнина, провозглашал принцип равенства детей всех сословий без различия вероисповедания. Согласно этому документу в России создавались семиклассные гимназии двоякого [211] типа — классические и реальные, а также прогимназии с четырехгодичным сроком обучения. В классических гимназиях в основу было положено преподавание гуманитарных дисциплин и древних ( «классических») языков — греческого и латыни. В реальных повышенное внимание уделялось занятиям математикой и естествознанием.

Принцип равенства детей в деле образования не был выдержан в полной мере. Достаточно высокая плата за обучение в гимназиях делала их практически недоступными для выходцев из крестьянства и городских низов. Кроме того, право поступать в университеты без экзаменов получали только выпускники классических гимназий, из реальных же — прямая дорога вела в другие высшие учебные заведения. Память, ощущения детства и юности часто вмешиваются в наши взрослые дела и играют в них достаточно важную роль. Проводя реформу системы образования, Александр Николаевич не мог не вспомнить годы собственного обучения, уроки столь любимого им Жуковского.

Во всяком случае он был согласен со своим учителем в том, что образование есть благо, что именно гуманитарные науки делают человека гражданином. Огражденный благодаря стараниям отца от трудных наполненных многочасовой «долбежкой» занятий латынью и греческим, император счел эти учебные предметы необходимыми для истинно образованного человека. Да и убеждение, что образование, которое в принципе должно быть доступно каждому, далеко не всех делает счастливыми и равными, — тоже оттуда, из юности. Интересно, что в документах, посвященных реформе высшего образования, влияние личного опыта императора почти совсем не заметно — ему ведь не довелось сидеть на студенческой скамье.

Новый университетский устав был утвержден 18 июня 1862 года{57}. Он восстанавливал автономию университетов, отмененную Николаем 1 под впечатлением революционных событий в Европе в 1848 году. Ни войска, ни полиция не могли теперь вступить на территорию университета без разрешения его ректора. Делами университетов руководили ученые советы, состоявшие из преподавателей и сотрудников учебного заведения. Они избирали ректоров, утверждали учебные планы, замещали вакансии на кафедрах. А. В. Головнин хотел пойти еще дальше и разрешить студентам создавать свои объединения (корпорации), но это предложение не было поддержано монархом, который опасался, что студенческие корпорации превратятся в центры политической оппозиции. Головнин оказался причастным и [212] к реформе цензурной, так как до середины 1860-х годов цензура находилась в ведении его министерства.

В 1865 году Александр II утвердил разработанные Министерством просвещения и Министерством внутренних дел «Временные правила о цензуре». И хотя они распространялись на печатную продукцию только Петербурга и Москвы, это был явный шаг вперед. Согласно «Временным правилам» отменялась предварительная (то есть на стадии сдачи рукописи в издательство) цензура крупных по объему произведений. Правительственные и научные издания цензурному контролю вообще не подлежали. Министр внутренних дел под крупный залог мог освободить от предварительной цензуры и центральные периодические издания. Отвечали же авторы и издатели за напечатанные ими произведения в строго судебном порядке. Эта реформа в целом оказалась самой робкой из всех преобразований 1860 — 1870-х годов. Александр II по-прежнему не доверял пишущей братии, точнее, продолжал опасаться общества, мнение которого выражали журналисты и писатели.

Усиливающееся расхождение власти и общества не могла приостановить и военная реформа, касавшаяся всех и каждого в империи. А ведь она явилась не просто очередным перетряхиванием одной из сфер государственной жизни. Военная реформа в России всегда была событием знаковым, поскольку армия и флот — это любимые детища государства и гордость нации. Одновременно — это и их любимые игрушки, символизирующие мощь и величие страны. Обязательный ежедневный (зимой в манеже) развод гвардейских полков, лагерные сборы в Красном Селе, постоянные объезды монархом войск, расположенных в разных концах империи, учения и маневры, торжественные парады, напоминающие балетное действо... Понятно, что к реформированию армии власть относилась ревниво и бережно, а потому преобразования в ней растянулись на восемнадцать лет. Не будем забывать и о том, что армия и флот — механизмы сложные, многопрофильные, да и преобразовывать в них потребовалось очень многое.

Перемены начались в 1856 году с того, что срок солдатской службы был сокращен до 15 лет, а численный состав вооруженных сил уменьшился на 500 тысяч человек. Полный ход преобразования набрали с ноября 1861 года, когда военным министром стал брат Николая Милютина Дмитрий Алексеевич. В 1836 году он окончил Военную академию и поступил на службу в Гвардейский генеральный штаб. Позже недоброжелатели называли его «кабинетным стратегом», [213] но это вопиюще несправедливая оценка. Перу Милютина действительно принадлежат интересные историко-аналитические работы: «Описание экспедиции 1839 года в Северный Дагестан», «Итальянский поход Суворова», «История войны 1799 года между Россией и Францией при Павле I», но написаны они отнюдь не кабинетным ученым. В конце 1838 года Дмитрий Алексеевич по собственной просьбе был впервые откомандирован на Кавказ, а почти двадцать лет спустя в 1856 — 1857 годах там же участвовал в разработке операции по пленению Шамиля, успешное проведение которой предопределило исход военных действий на Кавказе.

По своим политическим взглядам Милютин был либералом-западником, что не удивительно, поскольку с 1840-х годов он приятельствовал с Т. Н. Грановским, В. И. Боткиным, К. Д. Кавелиным, Б. Н. Чичериным и другими видными деятелями западничества. Он являлся страстным противником крепостничества, всегда готовым к открытой борьбе с этим злом. Уже в 1840-х годах он с помощью своего могущественного дяди, министра государственных имуществ П. Д. Киселева, перевел принадлежащих ему крепостных в разряд государственных крестьян. «Я перестал быть помещиком-душевладельцем, — радовался Дмитрий Алексеевич, — и совесть моя успокоилась».

В доме Милютина царила необычайная простота, приводящая в изумление тех, кто помнил роскошные апартаменты николаевского военного министра А. И. Чернышева. Когда Милютину был дарован графский титул, знакомые пытались поздравить его с этим торжественным событием. «Как вам не стыдно! — возмущался Дмитрий Алексеевич. — Пускай другие поздравляют, а вы... знаете меня столько лет и считаете нужным поздравлять...» Он был человеком хладнокровным, равнодушным к чинам, несколько замкнутым. Работоспособностью же обладал феноменальной, милютинской. Однажды на Кавказе Милютину поручили найти решение некой серьезной задачи, и он целый месяц просидел над ней, не выходя из дому буквально ни на шаг. Без занятий Дмитрий Алексеевич не мог оставаться ни одной минуты. Когда он сделался военным министром, подчиненные шутили, что, оставаясь без дела, Милютин усердно запечатывал конверты со служебной корреспонденцией, наклеивал на них марки или набрасывал такие резолюции на входящие бумаги, что канцеляристам после этого оставалось только переписывать сделанное министром.

Проведение военной реформы потребовало от него нечеловеческого напряжения сил. Часто повторялась та ситуация, [214] которую Милютин однажды описал в своем дневнике. «Как-то, — вспоминал он, — удалось заручиться обещанием государя подписать указ на другой день. Я уже праздновал победу и почти всю ночь посвятил подготовительной работе... Но!.. Вечером и ранним утром ополчились... на меня такие силы, что монарх, когда я к нему явился с готовым Высочайшим повелением, встретил меня словами: "Как хочешь, а наш проект не прошел. Прости, пока я ничего сделать не могу"{58}. Морской министр Н. К. Краббе рассказывал, как проходило обсуждение введения всеобщей воинской повинности в Государственном Совете. «Сегодня Дмитрий Алексеевич был неузнаваем. Он не ожидал нападения, а сам бросался на противника, да так, что вчуже было жутко... Зубами в глотку и через хребет. Совсем лев. Наши старички разъехались перепуганные». Милютин в те годы не единожды оказывался на грани отставки, но каждый раз императору удавалось сохранить его на министерском посту{59}. Так продолжалось до весны 1881 года...

Свою деятельность Милютин начал с уменьшения централизации управления армией и предоставления большей самостоятельности военному руководству на местах (к 1871 году Россия была разделена на 14 военных округов, командующие которых наделялись весьма ощутимой властью). Была запрещена отдача людей в солдаты за совершенные ими преступления, отменены телесные наказания для рядового состава, введено обязательное обучение солдат грамоте и счету, проведено перевооружение армии нарезным оружием, заряжающимся с казенной части, улучшены офицерские кадры. Венцом же военной реформы стало введение с 1 января 1874 года устава о всеобщей воинской повинности. Этот устав, резко сокращавший срок действительной военной службы и вводивший понятие «запаса», позволил заметно сократить расходы на армию в мирное время и развертывать значительные силы в преддверии войны.

Как и крестьянская реформа, военная встретила ожесточенное сопротивление ретроградов, обвинявших Милютина в попытках уравнять дворян с чернью, исчезновении боевого духа армии, забвении традиций русского оружия и т. п. Однако военный министр, опираясь на неизменную поддержку императора, довел дело до конца. Очень точно определил его усилия замечательный русский юрист А. Ф. Кони. «Милютин, — писал он, — обратил дело защиты родины из суровой тяготы для многих в высокий долг для всех и из одиночного несчастья в общую повинность». После гибели Александра II военный министр, как и другие реформаторы, [215] оказался ненужным новому правителю. Он доживал свой век в Крыму, в Симеизе, охотно принимал гостей и умер глубоким стариком в 1912 году.

Последней проблемой, о которой стоит поговорить прежде, чем рассматривать «здание реформ» в целом и рассуждать об особенностях этого здания, является вопрос о проектах конституционного устройства России. Поднятый в начале XIX века Александром I, он буквально витал в воздухе в 1860 — 1870-х годах, постоянно натыкаясь на нежелание, боязнь Александра II делиться властью с обществом. А откуда у него, скажите на милость, могло возникнуть такое желание или вообще твердая и взвешенная линия поведения по данному поводу? К. Д. Кавелин, имея в виду российскую интеллигенцию, говорил об «отсутствии между поколениями умственной и нравственной преемственности». А была ли такая преемственность у российских монархов XVIII — XIX веков? Не будем забывать, что в эти столетия не всегда соблюдалась даже физическая преемственность власти, то есть переход престола к безусловно законному наследнику. А что уж говорить о сути правления!

Петр I подвергает ломке традиционный государственный аппарат, Церковь, социальные отношения, элементы культуры. Преемники Петра, будучи не в силах охватить его политическое наследие целиком, пытаются, как умеют, приспособить отдельные части этого наследия к будничной российской жизни. Екатерина II, стремясь не только укрепить трон, но и не отстать от века, прививает дворянству интерес к идеям Просвещения, подвигая первое сословие к занятиям философией и политическими науками, пробуждая у него чувства гражданственности и собственного достоинства, чем заметно меняет привычный образ дворянства. Павел I старается разрушить все, созданное матерью-императрицей. Александр I отказывается от отцовских методов управления страной, задумывая коренное ее реформирование. Николай I, считая проекты брата гибельной утопией, доводит до абсурда попытки проконтролировать все стороны жизни общества с помощью бюрократии. Наконец, Александр II, пусть и под давлением обстоятельств, вынужден отказаться от милой его сердцу отцовской системы руководства нацией и пуститься в самостоятельное плавание. Стоит ли тут говорить о серьезной преемственности власти, о продолжении выработанной веками линии во внутренней и внешней политике?

К тому же вопрос о конституционной монархии в России в XIX веке — это вопрос не только об уступках со стороны трона, но и о самостоятельности, зрелости, «политичности» [216] дворянского общества. Именно дворянского общества, как наиболее свободного, грамотного, состоятельного и организованного. А это общество, коли называть вещи своими именами, давно продало право реально участвовать в политической жизни государства если не за чечевичную похлебку, то за нечто немногим более ценное. На протяжении всего XVIII века первое сословие активно боролось лишь за свое освобождение от обязательной государственной службы и за сохранение монополии на владение крепостными крестьянами. Жалованная грамота дворянству 1785 года удовлетворила его желания, но после ее появления выяснилось некое парадоксальное обстоятельство. Оказалось, что призывы к более энергичной службе монарху, звучавшие с трона, означали усиление зависимости самодержца от дворянства, освобождение же первого сословия от обязательной службы вело к автоматическому отстранению его от участия в политических делах и усилению единоличной власти императора. А теперь подумаем, мог ли Александр II отважиться на то, чтобы вместе с крепостным правом отнять у этого сословия еще и право не служить, дарованное Екатериной II, причем дарованное по настоянию самого дворянства?

Может быть, именно поэтому проекты, хотя бы отчасти напоминавшие конституционные, воспринимались им с обидой, недоверием, страхом (во всяком случае, император всегда мог сделать вид, что им движут именно эти мотивы). Что же касается страха, то боялся он отнюдь не за себя. В 1862 году П. А. Валуев записал свою беседу с Александром II: «Государь долго говорил о современном положении дел и о моих предложениях насчет преобразования Государственного Совета. Он повторил однажды уже сказанное, что противится установлению конституции не потому, что дорожит властью, но потому, что убежден, что это принесло бы несчастье России и привело бы к ее распаду». Этот разговор не помешал Валуеву через год подать монарху записку с предложением созвать съезд государственных гласных (депутатов) и наделить его законосовещательными правами. В 1866 году великий князь Константин Николаевич посоветовал брату учредить совещательное собрание из 46 лиц: 35 представителей губернских земств и 11 — от крупных городов. Оба проекта остались, и мы можем догадаться почему, без высочайшего ответа.

Потребовались тяжелые испытания реформами, война правительства с революционным народничеством не на жизнь, а на смерть, чтобы «верхи» начали осознавать необходимость политических изменений в стране. Еще в 1865 году [217] Валуев записал в своем дневнике: «Что и кто теперь Россия? Все сословия разъединены. Внутри них разлад и колебания. Все законы в переделке. Все основы в движении... Один государь теперь представляет и знаменует собой цельность и единство империи. Он один может укрепить пошатнувшееся, остановить колеблющееся, сплотить раздвоившееся...» Как вам кажется, чего в этих словах больше: политического расчета или веры в чудо, которое должно было быть явлено императором, в чудо, которому не оказалось места в реальной жизни? Гораздо более трезво оценивал ситуацию в 1879 году Д. А. Милютин: «Действительно нельзя не признать, что все государственное устройство требует коренной реформы снизу доверху... К крайнему прискорбию, такая колоссальная работа не по плечам теперешним нашим государственным деятелям, которые не в состоянии подняться выше точки зрения полицмейстера или даже квартального».

Ну а Александр II, он-то мог подняться выше точки зрения полицейских чинов? В 1880 году германский император, преисполненный, видимо, родственных чувств, обратился к своему племяннику в России с тем, чтобы предостеречь его от введения в стране представительного правления. Александр Николаевич ответил, что «не только не имеет намерения дать России конституцию, но и впредь, пока жив, не сделает этой ошибки». Вскоре самодержцу вновь пришлось произвести переоценку ценностей. В том же 1880 году провозглашенный диктатором России, а затем назначенный министром внутренних дел генерал М. Т. Лорис-Меликов представил императору проект конституции собственного сочинения.

Граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов являлся в петербургском «свете» и в рядах столичной бюрократии фигурой совершенно случайной. Он сам рассказывал друзьям, что его отец был человеком полудиким, едва умевшим подписать по-армянски свою фамилию. В 11 лет Михаила отвезли в Петербург, в «большую конюшню», как ласково называли юнкерское кавалерийское училище его воспитанники. По окончании училища Лорис-Меликов вернулся на Кавказ и стал адъютантом графа М. С. Воронцова, наместника в этом регионе и командующего Кавказским корпусом. Михаил Тариелович приобрел всероссийскую известность во время Русско-турецкой войны 1877 — 1878 годов, когда возглавляемые им войска держали фронт против турок на Кавказе и взяли ряд стратегически важных крепостей.

Вскоре после окончания войны его бросили на борьбу с эпидемией чумы, вспыхнувшей под Царицыном. Он не только успешно справился с эпидемией, но и вернул в казну часть [218] суммы, отпущенной на борьбу с болезнью, что в столичном «свете» сочли оригинальничанием и желанием обратить на себя внимание властей. После этого с генералом начинают происходить волшебные приключения в духе арабских сказок тысячи и одной ночи. Абсолютно неожиданно для всех Лорис-Меликов был назначен диктатором Харьковской губернии, самодержавным повелителем 12 миллионов человек. У него и здесь дела пошли лучше, чем у его коллег — генерал-губернаторов других регионов. Он не высылал «подозрительных» вагонами, как Э. И. Тотлебен в Одессе, и не надеялся лишь на увеличение количества полицейских чинов и их агентов, как И. В. Гурко в Петербурге. Михаил Тариелович постарался привлечь на свою сторону харьковское общество, чтобы выбить почву из-под ног революционеров, лишить их моральной и материальной поддержки публики. И он добился своего, в горячем 1879 году в харьковском крае не было произведено ни одного покушения против представителей местных властей.

После успехов в Харькове Лорис-Меликов был вызван в Петербург. Дело в том, что, когда здесь зашла речь о необходимости назначения всероссийского диктатора для борьбы с террористами, Д. А. Милютин предложил кандидатуру везучего генерала. Ее поддержали наследник престола великий князь Александр Александрович и его дядя, великий князь Константин Николаевич. По словам самого Лорис-Меликова: «Ни один временщик - ни Меншиков, ни Бирон, ни Аракчеев - никогда не имели такой всеобъемлющей власти». Общество по-разному восприняло возвышение генерала: кому-то он казался «спасителем отечества», «диктатором сердца», кому-то - «ближним боярином Мишелем I», а то и «лисьим хвостом и волчьей пастью». Оценки хлесткие и запоминающиеся, но на самом деле все оказалось гораздо проще.

Лорис-Меликов был человеком терпимым, убежденным сторонником постепенного, но неуклонного прогресса (в чем он сходился с императором Александром II), обладал здравым смыслом и большим житейским опытом. Однако он плохо знал ситуацию в коренных губерниях России и особенности их социально-экономической структуры. О народе, то есть крестьянстве, он судил по солдатам, кавказским горцам и художественной литературе (особенно уважал произведения Л. Н. Толстого). Кроме того, граф не имел широкой поддержки в «верхах», а значит, слабо представлял себе расстановку сил в Зимнем дворце и вокруг него. Это не помешало ему в феврале 1881 года заявить: «Если моя власть продолжится, то не пройдет и трех месяцев, как в России заговорят [219] о конституции». И слово свое он сдержал, о конституции действительно заговорили.

Замысел генерала состоял в создании временных подготовительных комиссий (подобных Редакционным комиссиям конца 1850-х годов). Помимо чиновников, в них должны были войти представители земств крупнейших губерний России. Задачу комиссий составляли выработка новых законов, корректировка крестьянской и земской реформ, решение некоторых финансовых вопросов. Подготовленные проекты предлагалось внести в Общую комиссию, также состоявшую из представителей чиновничества и земств. Одобренные ею проекты поступали на утверждение Государственного Совета и императора.

Проект Лорис-Меликова трудно назвать конституционным документом в полном смысле этого слова. Он мог стать конституцией, а мог не привести ни к чему новому — все зависело от того, как сложатся обстоятельства российской политической жизни. Сложно сказать, что повлияло на решение Александра II, но он в конце концов одобрил проект графа. Может быть, император увидел в нем последнее доступное ему средство борьбы с разрушительным терроризмом, а может быть, посчитал его ни к чему не обязывающей уступкой обществу. Известие об одобрении монархом проекта Лорис-Меликова должно было появиться в газетах 1 — 2 марта, но не судьба... А все же, что действительно заставило императора пойти на столь серьезный шаг? Ощущение того, что власть висит на волоске, страх за судьбу новой семьи, равнодушие к государственным делам? Последнее ни в коем случае нельзя сбрасывать со счетов.

Медики давно и упорно говорят о некой генетической усталости, подстерегавшей последних самодержцев из рода Романовых, которая настигала их где-то после сорока прожитых монархами лет. Не являлось это обстоятельство секретом и для ближайшего окружения Александра II. В 1869 году великая княгиня Елена Павловна говорила Валуеву: «Это свойство семьи. В известном возрасте наступает усталость и пропадают желания. Так было с императором Александром I, с императором Николаем... Надо им помогать. Надо их поддерживать, ободрять, не давать видеть все в мрачном свете, искать и найти струну, которая могла бы дать им наслаждение».

Не споря с родственниками монарха и не являясь специалистом-медиком, не могу, тем не менее, не задаться вопросом: что способствовало развитию этого генетического недуга? Называют огромные физические и психологические нагрузки, [220] связанные с управлением страной, стрессы из-за тяжелого груза ответственности. Все это верно, но разве подобных факторов не существовало в предыдущем столетии? Почему же усталость начала наваливаться на Романовых именно в XIX веке? Не потому ли, что оказался тяжел не груз власти сам по себе, а разочарование от растущего бессилия власти, от невозможности сделать то, что хотелось бы совершить? Александр I уходит от государственных забот, когда выясняется, что ему не суждено ни отменить крепостное право, ни дать стране конституцию. Николай I начинает сетовать на упадок сил, когда взлелеянная им система управления вдруг перестает казаться универсальной и всеобъемлющей. Александр II устает, когда оказывается, что его реформы, которыми он надеялся осчастливить страну, не устраивают большую часть ее населения.

Разочарование нашего героя, судя по всему, было особенно сильным. Князь В. П. Мещерский вспоминал: «Десять лет прошло с начала его царствования... Сколько людей наговорили ему в эти десять лет худого о худом, и как мало, напротив, люди говорили ему хорошего о хорошем... Печать на одну четверть говорила о благодарности и на три четверти говорила во имя отрицания, обличения и осуждения... Каждый день подавались государю в разных видах все людские злые отзывы и злые сплетни... А первые дни своего царствования государь только и жил для мечтания и желания добра... Но нет... что бы ни делал государь, все дела встречала критика одних и нетерпеливые требования другого от других... трудно было при этих условиях, окружавших царя, не разочароваться».

Трудно было в этих условиях не только не разочароваться, но и не махнуть на все рукой, не захандрить. А русская хандра... Да, она является ближайшей родственницей английского сплина, но, несмотря на родственные отношения, между ними существует качественная разница. Сплин — скука, заставляющая терять вкус к наслаждениям, это, по словам Н. М. Карамзина, «несчастье от счастья». Он, пусть и с трудом, поддается лечению: перемена рода занятий, путешествие, коллекционирование, чудачества и т. п. Хандра абсолютно неизлечима, что ни предпринимай. Мыслящий россиянин, заболевший ею (а это обязательно должен быть человек мыслящий и тонко чувствующий), оказывался носителем некой судьбы, находился в постоянном поиске смысла и цели своей жизни.

Все они: Онегины, печорины и иже с ними — пытались «мысль разрешить», то есть определить причины болезни, [221] преодолеть ее. И все они приходили к убеждению, что «ничего нельзя и не нужно делать», они становились принципиальными «недеятелями», на них появлялось некое моральное пятно. Не примешивалась ли к ощущениям нашего героя эта русская хандра, которая для него была не просто русской, но еще и царской? Император постоянно ищет не столько смысл своей жизни (он-то ему ясен с детских лет), сколько смысл своего царствования, что удваивает нравственные мучения его как человека частного и как человека власти. Он не только культурно одинок в стране, не готовой к восприятию его культуры, но и одинок потому, что вынужден метаться между различными ориентирами, не имея возможности утвердиться в одном из них. Он «недеятель», который вынужден постоянно действовать, даже если не видит в своих усилиях особого смысла. Физическое и духовное одиночество русского монарха делало его фигурой более трагической, чем «лишние люди» из известных литературных произведений. Действительно, какие оценки своих деяний он мог услышать от окружающих?

Преобразования 1860 — 1870-х годов приветствовались действительно далеко не всеми представителями даже монархического лагеря. К. Н. Леонтьев, например, считал, что именно размывание четких сословных границ между «верхами» и «низами», начавшееся в середине XIX века, приведет к крушению самодержавия. Л. А. Тихомиров вообще утверждал, что только после 1861 года Россия превращается в настоящее полицейское бюрократическое государство, подобное европейским монархиям XVIII столетия. Само понятие «полицейское государство» не имело в те годы столь уничижительного смысла, который оно приобрело в XX веке и расшифровывалось как «правильное», современное государство. Однако неужели это было все, чего достиг наш герой? Неужели все действительно было так плохо, и реформы Александра II не принесли стране большой пользы? Или, наоборот, они дали России мощный толчок, позволивший ей вернуться в семью великих держав? И вообще, существует ли однозначный ответ на поставленные в 1870-х годах перед нашим отечеством вопросы?

Никто, пожалуй, не спорит с тем, что в 1870-х годах страна становится иной. Тип и темп российской жизни определились на несколько десятилетий вперед именно реформами Александра П. Это, конечно, в три-четыре раза меньший срок, нежели действия преобразований Петра Великого, [222] но ведь и ход исторического развития России заметно ускорился, да и события 1917 года не стояли на пути реформ первого российского императора. Особенно заметны, естественно, экономические успехи государства в 1860 — 1880-х годах. В 1858 году дефицит бюджета России составлял 14 миллионов рублей. Однако после учреждения в 1860 году Государственного банка и благодаря умелой политике министра финансов М. X. Рейтерна с 1866 года доходы бюджета начинают превышать его расходы, ас 1871 года понятие дефицита становится для него неактуальным. Вывоз основной экспортной культуры — хлеба — из России вырос с 1856 по 1876 год в три с лишним раза. Страну покрыла сеть железных дорог; акции российских железнодорожных компаний успешно размещались в Англии, Франции и Германии. На мировом уровне проходили всероссийские промышленные выставки в Петербурге и в Москве.

Можно, наверное, согласиться с А. В. Никитенко{60}, который в свое время писал: «Вот формула того, как могли бы удовлетвориться все рассудительные люди нашего времени: со стороны правительства — поддержание всех реформ нынешнего царствования, со стороны общества — деятельность в пределах этих реформ». Но то ли рассудительных людей в России всегда было маловато, то ли рассуждали они не о том, но... Ради соблюдения истины и объективности отметим, что, говоря о реформаторских возможностях самодержавия, приходится согласиться с тем, что преобразования Александра II — это тот условный круг, выйти за который данная власть была неспособна. Даже утвержденные ею реформы в ходе их практического претворения в жизнь оказывались не совсем по мерке и самодержавию и привыкшему к опеке «сверху» обществу. За границей же александровских реформ начиналась область прерогатив монарха, вторгаться в нее трон не позволял никому.

Александр II заметно изменил свои пристрастия юношеских лет, отказался от многих привычек и заветов отца, но от принципов самодержавия отрешиться не мог, хотя... Если вспомнить о конституционном проекте Лорис-Меликова, можно, наверное, говорить о попытке вырваться и из этого, политического, круга одиночества... Но нет, слишком неравными были силы, слишком сильно сопротивление и справа, и слева (о чем еще мы поговорим подробнее), слишком отличалась ситуация, в которой оказался наш герой, и от той, в которой находился его отец, и от той, в которой окажется его сын. Если позволить себе такой довольно неуклюжий [223] образ, то Александр II порою представляется не вершиной общественно-политической пирамиды, а центром ее устойчивости. Подобная позиция тяжела, она привычна для атлантов, но не для монархов.

Хотя порой и в самом деле казалось, что еще чуть-чуть — и у здания реформ появится достойное завершение в виде преобразованного политического строя. Не судьба... Третий круг одиночества сжимал вокруг императора свое кольцо, ведя его к предсказанной французской гадалкой и уготованной Историей гибели.

63

Часть IV.

Одиночество третье. Апогей

Нет дела, коего устройства было бы труднее, ведение опаснее, а успех сомнительнее, нежели замена старых порядков новыми.
Н. Макиавелли

Ощущение времени
(первая половина 1870-х годов)

Объяснения происхождения и смысла главок под названием «Ощущение времени» приведены ранее, а потому мы имеем право и возможность перейти непосредственно к делу. Очередная из подобных главок посвящена началу и середине 1870-х годов, то есть тому времени, когда прошло примерно пятнадцать — двадцать лет правления Александра II, когда его реформы еще не стали достоянием истории, но общество уже смогло сделать какие-то предварительные выводы и дать первые оценки происходившему в стране. Если ограничиться самым общим и мало заинтересованным взглядом на указанные годы, то настроение современников событий можно выразить тремя словами: разочарование и недовольство. Однако эти слова вряд ли будут выражать действительное ощущение времени, скорее, они говорят об ощущениях значительной части отечественных и зарубежных исследователей данного периода.

Можно согласиться с тем, что российское общество 1870-х годов было и разочаровано, и недовольно, но если иметь в виду более подробную картину (а затем ограничиваться эскизами и набросками?), то она выглядела значительно сложнее. Прежде всего потому, что не стало объекта всеобщего отрицания — николаевской системы, покоящейся на крепостничестве, — который поневоле сплачивал людей самых разных политических взглядов. Теперь им ничего не мешало [225] разойтись по своим идеологическим «квартирам», поскольку на первый план вышли вопросы: о хозяйственном (и не только!) будущем крестьянства и дворянства, о будущем суда и земств, о развитии системы образования, о цензуре и т. п., — на которые у каждого общественно-политического направления был свой ответ.

Впрочем, когда речь заходила о вопросах более общих — о нынешней и будущей политической форме правления в России или путях социально-экономического прогресса страны, то разноголосица, разнобой мнений становился еще более впечатляющим. Все чувствовали, что наступили новые времена, но это не столько радовало, сколько заботило людей. Ведь новшества сами по себе подразумевают лишь наступление перемен, а для граждан более важна направленность перемен, их ближайшие последствия, те блага или невзгоды, которые они несут.

Были, правда, люди, и люди весьма авторитетные, которые вообще отрицали наступление каких бы то ни было перемен в 1870-х годах. В одной из своих статей Л. Н. Толстой утверждал, что ничего не произошло, россияне по-прежнему остались рабами. Причинами этого рабства великий писатель считал действовавшие в стране законы, а в конечном итоге — государство, являвшееся создателем законов и проводившее их в жизнь. Нравственно-религиозный анархизм Толстого не нашел сколько-нибудь массовой поддержки, оставшись идеологической диковинкой, однако нетерпеливость, а то и нетерпимость, замешенная на максимализме требований, были свойственны не только литераторам.

На одном из политических банкетов, которыми поневоле была столь богата жизнь либерального лагеря России (а где они еще могли пообщаться и обсудить свои проблемы?), прозвучал тост за «новый порядок». Автор тоста провозгласил буквально следующее: «Я желаю, чтобы новорожденный... пошел с первого же дня; чтобы все чувствовали, что у него сразу прорезались все зубы; чтобы никакая административная няня не налагала на него пеленок и свивальников...» Вот так, все и сразу! Между тем революционно-демократическая печать корила либералов за умеренность и печалилась, что они «ушли в мелочи». Сама она, конечно, мелочами не занималась, постоянно напоминая читателям о тяжелом положении крестьянства, разрушении сельской общины, и нападала на существующий строй, который, по мнению радикальных журналистов, порождал исключительно «бессовестную силу и бесчестную слабость», «общественную приниженность», рабство привычки, лицемерие и подлый [226] страх. Народническая пресса с удовлетворением отмечала, что: «Слухи о бунтах против помещиков по случаю подложных известий о царских указах (революционерами подделывались указы от имени Александра II о необходимости передела пахотной земли. — Л. Л.) упорно держатся».

Со всем этим трудно спорить: и положение в деревне было действительно тяжелым, и слухам о новых царских указах крестьяне охотно верили, и рабских привычек вперемежку с подлым страхом хватало. Но не одно это, а то и совсем не это составляло суть выбранного нами для более подробного рассмотрения исторического момента. Если говорить о различии оценок, данных началу и середине 1870-х годов, хочется обратиться к одному любопытному документу, сохранившемуся в архиве известного общественного деятеля В. А. Гольцева.

Он представляет собой список вопросов, живо интересовавших многих думающих людей в описываемый нами период:

— Что трудней — «сломать себя или же высказаться откровенно»?

— Нужно ли, чтобы «адепт идеи» непременно голодал и страдал?

— Не потому ли передовые идеи «так медленно проникают в жизнь», что их сторонники «слишком часто одеваются в сердитые красные мантии»?

— Кто выше: «скромный Милютин, эмансипатор и тайный советник» или «популярный каторжник Чернышевский»?

Иными словами, для значительной части общества вопрос состоял не в том: реформа или революция, крестьянин или помещик, монархия или республика, — а в том, как сделать Россию страной, твердо идущей по пути прогресса, используя те обстоятельства, которые реально сложились, и тот «материал», который был под рукой. А ведь «материал» действительно был очень разный. «Общество наше, — писал П. А. Гейден, — к такой форме представительства (парламентской. — Л. Л.) не подготовлено и будет его бояться не без основания... парламентаризм хорош при сильном авторитарном правительстве, которое бы руководило парламентом. А для всеобщей подачи голосов разве годен наш крестьянин, не отличающий земскую управу от полицейского правления? Я себе представляю исторический ход событий в постепенном расширении местного самоуправления». Позже он же бросил следующую фразу: «Самодержавие есть путь к революции. Для сохранения династии и монархии необходимо его ограничить». [227]

Ограничить самодержавие, которое только что провело реформы, изменившие и продолжавшие изменять облик России? Да. Именно его и именно потому, что оно провело необходимые стране реформы. Благодарность в политике — чувство редкое, во всяком случае оно никоим образом не подразумевает сохранения старых форм, сделавших когда-то доброе дело, но начавших мешать настоящему. Замечательный мыслитель, историк, юрист К. Д. Кавелин писал в те годы своему близкому знакомому, военному министру Д. А. Милютину: «Русское общество сверху донизу перерождается, приучается самостоятельно мыслить и ни на кого, кроме себя, не рассчитывать». Знакомое соображение, не правда ли? Ключевое слово здесь, на мой взгляд, «самостоятельно». Именно она, самостоятельность, являлась главным завоеванием перестройки 1860-х годов. Именно под ее влиянием подспудно менялась жизнь империи.

На смену проклинаемым, и изустно, и письменно, судебным чиновникам шло свободное сословие присяжных поверенных, Россия стала управляться, пусть и не на высшем уровне и не в самых важных делах, не только тайными советниками, но и гласными уездных и губернских земств и городских дум. По счастливому выражению кого-то из историков: «Из аморфной общественности выкристаллизовывается неподатливая гражданственность». Неподатливая для старого, отживающего, но очень податливая, то есть легко отзывавшаяся, для всего нового, прогрессивного, молодого. И так ли уж важно для подобной кристаллизации, если она началась, сохранение той или иной формы правления?

Уже упоминавшийся нами К. Д. Кавелин с середины 1870-х годов постулировал незыблемость власти монарха. Но эта незыблемость в его глазах была достаточно относительной, поскольку мыслитель все внимание сосредоточивал не на отстаивании прав династии, а на обеспечении личных прав граждан и на судьбах земских и судебных учреждений. «Вашему поколению, — писал он своему племяннику Д. А. Корсакову, — надо их (суды и земства. — Л. Л.) взрастить и выходить, как нашему поколению выпало на долю сломить и похоронить крепостное право». Для Кавелина земские и судебные учреждения являлись первой, необходимой и удобной своей доступностью для широких слоев общества школой парламентаризма, школой правильной, цивилизованной политической жизни, которой так не хватало России.

А ведь возникли еще и учреждения, помогавшие людям получить и «выучить» новые социальные роли. Становясь присяжными заседателями, поверенными или земскими [228] гласными, граждане империи превращались из опекаемых учеников в начинающих учителей, получали новые знания о своей стране и не только о ней, овладевали трудной наукой жить по современным законам человеческого общежития. И кто скажет, что появление этих новых социальных ролей было менее важным процессом, чем раскрестьянивание или раздворянивание деревни, рождение «Тит Титычей», пролетаризация и тому подобное? Менее заметным, кричащим — да, но не менее значимым.

Так было ли основным ощущением России середины 1870-х годов разочарование и недовольство? Позволим себе прибегнуть к следующему примеру. У всех перед глазами набивший оскомину образ юноши-акселерата, физически вполне взрослого, но не успевшего нарастить моральных мышц, выработать чувства ответственности за свои поступки, понять значимость общечеловеческих ценностей. Такой взрослый ребенок вызывает жалость, зачастую злость и негодование, но разве он виноват в том, что он такой? Главное же, что возможен обратный пример: физически вполне обычный молодой человек обладает гипертрофированным чувством справедливости, совестливости, желания помочь всем и каждому, всему миру.

Как он будет вести себя? Думается, пока есть надежда на справедливый, «по совести», исход дела, он постарается это дело поддержать. Российское общество XIX века похоже именно на такого молодого человека: его духовный рост происходил со столь неимоверной скоростью, что потери на этом мелькающем перед глазами пути были так же неизбежны, как и приобретения. И все-таки мы вновь вернулись к надежде. Но в отличие от середины 1850-х годов надежде не на то, что будет не так, как было, а на то, что уже меняющаяся страна не остановится на полпути, продолжит свое движение к установлению гражданского общества, эффективной экономике, смягчению социальной напряженности.

Ничто не ново... но так хочется, чтобы, наконец, получилось!

Дипломатия и пушки

Уже довольно долго говоря о перипетиях личной жизни Александра II, о трудностях внутренней политики, мы чуть не упустили из вида еще одну сферу его занятий — политику внешнюю. Теперь самое время наверстывать упущенное... Внешнеполитический курс правительства — это фактор постоянный, [229] действовавший и до, и во время, и после реформ. Очень часто внешняя политика рассматривается как некоторое не первостепенное дополнение к политике внутренней. На самом деле именно она дает возможность более точно оценить уровень правителя, увидеть его в общении не только с подданными, но и с главами независимых государств, выяснить его способность к принятию неординарных и ответственных решений.

К тому же перипетии внутренней жизни державы не позволяли императору ни на минуту забыть о не менее запутанных проблемах политики внешней. Да и как он мог это сделать, если расширение территории империи, скромно именовавшееся российскими дипломатами «округлением границ», являлось одной из важнейших задач самодержцев XVIII — XIX столетий? Для нашего же героя, помимо всего прочего, необходимость восстановления былого международного величия России, как «первой скрипки в европейском оркестре», оказалась не последним из значительнейших деяний его царствования.

Верным соратником Александра II на этом поприще стал князь Александр Михайлович Горчаков, занимавший пост министра иностранных дел с 1856 по 1882 год. Упомянув о нем, необходимо сказать об одном важном обстоятельстве, касающемся всех министров александровского (и не только александровского) царствования. Дело в том, что каждый из них являлся неким alter ego, а точнее, некой эманацией императора, то есть производной от высшего, первоединого. В самодержавном государстве что-то иное, полностью самостоятельное, на министерском посту, вряд ли возможно. Вот почему, ведя разговор о том или ином высшем чиновнике Российской империи, мы все равно не расстаемся с нашим героем, поскольку он не только назначал их на определенные посты, но и был связан с ними очень сложными, почти генетическими нитями. И эта политико-управленческая «пряжа» отнимала у императора много внутренних сил и энергии. Вот почему нападки общественного мнения на министров, вообще оценка обществом их деятельности воспринималась монархом как дело, касающееся его самого.

Могут ехидно заметить: ну вы и польстили Александру II, посчитав его эманациями Д. Толстого, Шувалова или какого-нибудь Потапова. Но, во-первых, мы и не брали на себя обязательств льстить нашему герою, а потому что было, то было... Во-вторых, человек многогранен и многопланов, а для самодержавного монарха это особенно характерно; порождать только прогрессивные или только реакционные [230] штаммы он не в состоянии. В-третьих, времена и обстоятельства, как уже не раз говорилось, заставляют правителей маневрировать, то есть находить место и для Милютиных, и для Шуваловых. И наконец, императорские эманации рождаются и процветают, бледнеют и растворяются в пространстве, но некоторые из них, особо им ценимые, остаются с монархом на протяжении длительного времени.

Именно по ним мы можем судить о характере царствования того или иного самодержца, о его симпатиях и антипатиях, о том, чего он в идеале желал бы для страны. Если подходить к царствованию Александра II с этих позиций, то придется признать, что министрами-долгожителями в 1860 — начале 1880-х годов являлись Д. Милютин и А. Горчаков. Вот с последним-то нам и предстоит познакомиться поближе.

Горчаков — заметное лицо в списке воспитанников знаменитого первого, «пушкинского» выпуска Царскосельского лицея. Уже в стенах прославленного учебного заведения князь прекрасно освоил французский, английский, немецкий и итальянский языки, а после окончания лицея был определен в Министерство иностранных дел, о котором мечтал с «младых ногтей». В 1817 году девятнадцатилетний Горчаков начал свою дипломатическую карьеру при статс-секретаре министерства И. А. Каподистрии, будущем первом президенте Греческой республики. Александр Михайлович оказался талантливым учеником опытного дипломата и в 1822 году был назначен на пост первого секретаря посольства в Лондоне.

Его карьере заметно помешали события декабря 1825 года. Сам Горчаков никогда не состоял ни в каких тайных обществах, так как не верил в возможность достижения благой цели с помощью заговора и переворота, но его приятельские отношения со многими декабристами заставили правительство настороженно отнестись к молодому дипломату. С этого момента III отделение заклеймило будущего канцлера следующей характеристикой: «Не без способностей, но не любит Россию (так и тянет добавить: «слепо» или «по-жандармски». — Л. Л.)». К 1825 году Каподистрия уже отбыл в Грецию, а внешней политикой страны безраздельно распоряжался граф К. В. Нессельроде, с которыми у Горчакова не сложились и не могли сложиться нормальные служебные отношения. Нессельроде являлся, как уже говорилось, поклонником Меттерниха и с трудом переносил тех дипломатов, которые пытались отстаивать интересы собственно России, не оглядываясь на венский кабинет. Конечно же, Александр Михайлович вскоре был вынужден распрощаться с [231] Лондоном и оказался в Риме, что расценивалось если не как опала, то как явное понижение.

Из итальянского небытия Горчаков всплыл только в 1833 году, когда получил пост советника посольства в Вене. Находясь на этой ответственной должности, он сообщал, а зачастую и делал вовсе не то, чего от него ждал официальный Петербург. Надо сказать, что новоявленный советник отнюдь не разделял преклонения своего министра перед мудростью Меттерниха, а значит, не верил в безошибочность и искренность заявлений австрийского правительства{61}. В результате в 1838 году Горчаков был отозван со своего поста и долгое время обретался «за штатом», то есть формально находился в числе сотрудников Министерства иностранных дел, но не получал от него никаких реальных заданий. Поскольку создавшееся положение никак не устраивало энергичного и талантливого дипломата, он подал прошение об отставке. Этим шагом он надеялся лишь напомнить начальству о своем существовании, но последнее с неприличной поспешностью согласилось удовлетворить его просьбу. Только через три года родственники его жены, княжны Урусовой, выхлопотали Александру Михайловичу пост чрезвычайного советника в Вюртемберге. Ему грозило погружение в новое, на этот раз германское небытие, но неожиданно для всех он оказался в эпицентре грозных европейских событий.

Революции 1848 — 1849 годов, охватившие германские княжества и Австро-Венгрию, не только обогатили Горчакова впечатлениями, но и сделали его заметной фигурой российской дипломатии. Да и задача, поставленная перед ним Петербургом, была не из легких — всеми силами и средствами препятствовать образованию единого германского государства. Появление сильного соседа на северо-западных рубежах империи совершенно не входило в расчеты Зимнего дворца, и Горчаков приложил все силы для решения этой серьезной задачи. После выхода Европы из революционного кризиса Александр Михайлович вновь назначается советником в Вену. Дело шло к Крымской войне, и, начиная с 1854 года, он постоянно информирует Петербург о враждебной позиции австрийского правительства, о том, что оно не потерпит попыток России укрепить свое влияние на Балканском полуострове и захватить средиземноморские проливы. Но император Николай I не услышал, вернее, не захотел услышать предупреждений Горчакова, который был к тому же не в фаворе ни у Нессельроде, ни у III отделения. А вот наследник престола, похоже, присматривался к строптивому [232] советнику, которого в первую очередь заботили интересы России.

Впрочем, делал это не он один, общество также присматривалось к Александру Михайловичу. Человек насмешливый и весьма критически настроенный по отношению к официальному Петербургу, князь П. В. Долгорукий очень высоко отзывался о Горчакове: «Отменно вежливый и любезный со всеми без различия, он никогда не льстил временщикам; всегда, и в вёдро, и в бурю, держал себя самым приличным образом, совершенно как европейский вельможа, и вообще снабжен был от природы... хребтом весьма не гибким, вещь... редкая в Петербурге». После воцарения Александра II Горчаков сосредоточил все силы на борьбе с Парижским трактатом. Парижский мирный договор стал унизительным событием в истории России, он ущемлял ее национальное достоинство и интересы, был опасен с военно-стратегической точки зрения. Южные рубежи страны, после запрещения держать военный флот и строить военно-морские базы на Черном море, оказались беззащитными перед возможным вторжением извне{62}. То же самое касалось и Аландских островов на Балтике, что давало здесь преимущество Англии и Швеции. Однако самым неприятным для России последствием войны 1853 — 1856 годов стало складывание «крымской системы» — союза Англии, Франции, Османской империи и Швеции, направленного против, по их выражению, «российской экспансии». Такое развитие событий отчетливо подчеркнуло международную изоляцию России и являлось угрожающим с чисто военной точки зрения.

Внешняя политика — это прежде всего поиск взаимовыгодных союзов с другими государствами, и здесь важно не ошибиться в выборе партнера или партнеров. Новый министр иностранных дел России начинал свою деятельность в очень трудных условиях. Он, правда, пользовался всемерной поддержкой монарха, и по словам последнего, циркуляры Горчакова, производившие столь сильное впечатление в Европе, всегда выражали личный взгляд его, Александра II, на отношения России к иностранным государствам. В общем, князь имел право сказать как-то Бисмарку: «В России есть только два человека, которые знают политику (естественно, внешнюю. — Л. Л.) русского кабинета; император, который ее делает, и я, который ее подготавливает и исполняет». Но выполнить главную задачу — прорвать кольцо враждебного окружения вокруг империи — оказалось далеко не простым делом. Оно потребовало не только высокого профессионализма от Горчакова, но и смелости, умения выбрать [233] удобный момент, подготовки нужного России мнения европейских дворов от самодержца.

Особо надо сказать о дипломатических нотах, подготавливавшихся новым министром. Это были не только ясные и четкие служебные документы, но и заметные публицистические произведения, вызывавшие живой интерес читающей европейской публики. Уже в первом циркуляре российским представителям за рубежом от 16 апреля 1856 года Александр Михайлович писал: «Россия не сердится, а сосредотачивается... Государь ставит на первое место пользы подвластных ему народов, но охрана их интересов не может служить оправданием для нарушения прав других народов». Так министр попытался избавить Россию от клейма «жандарма Европы». Стратегическим партнером империи Горчаков в те годы считал Францию, хотя Александр II и старые дипломаты николаевской школы склонялись в пользу Германии. Объясняя свой выбор, министр говорил, что союз с Францией предпочтительнее, во-первых, потому, что Париж беспокоит резкое усиление Пруссии и он готов заплатить определенную цену за то, чтобы угроза с этой стороны была снята; во-вторых, потому, что Франция искала союзников в борьбе с Австрией за итальянские земли (они были для Франции тем же, чем Балканы для России); в-третьих, она не могла не превратиться в потенциального конкурента Англии в европейских (и не только европейских делах), наконец, потому, что во внешней политике необходимо руководствоваться не династическими интересами и симпатиями, а реальной пользой нации и государства. Подтверждая последнее, Горчаков с гордостью писал: «Я первый в своих депешах стал употреблять выражение "Государь и Россия", на что пенсионер Нессельроде отреагировал незамедлительно: «Мы знаем только одного царя... нам нет дела до России».

Точка зрения Горчакова в вопросе выбора союзника победила, правда, лишь на некоторое время (в чем он нисколько не был виноват). Несмотря на протесты и ропот справа, Александр II не побоялся пойти на сближение с «двором революционного происхождения» и совершенно обаял нового французского посла в России графа Морни. В сентябре 1857 года в Штутгарте состоялась встреча Александра II и Наполеона III. На ней, как и на ряде последующих совещаний представителей России и Франции, удалось договориться о согласованных выступлениях в случае франко-прусской войны и принять ряд важных решений в отношении Османской империи. В результате двустороннего давления на Порту Молдавия и Валахия получили статус автономии, что [234] позволило заложить фундамент для последующего образования независимой Румынии. Правда, главный для себя вопрос — отмену статей Парижского договора — России решить не удалось. Впрочем, Горчаков не терял оптимизма. «Мы добьемся этого, — писал он монарху, — ибо всегда к этому стремимся. Надеюсь еще при жизни это увидеть»{63}. Сразу скажем, что чутье и опыт не обманули дипломата.

К началу 1860-х годов стало ясно, что Франция не то чтобы ненадежна, но слишком нерешительна в качестве союзника и партнера России. Это сделалось абсолютно ясным во время польского восстания 1863 года. Очередная попытка поляков освободиться от владычества Петербурга охватила летом 1863 года практически всю Польшу, а также Литву вместе с западными районами Белоруссии и Украины. В эти месяцы Наполеон III внезапно предложил утопический план создания независимого польского государства. Александр II, который и ранее весьма болезненно реагировал на попытки Запада решить «польскую проблему» (чего только стоит его знаменитая фраза: «Со мной осмелились заговорить о Польше!»), решил начать переориентацию своей внешней политики. Теперь с ним был согласен и Горчаков, констатировавший: «Содействие, которое оказывает нам тюильрийский кабинет (Тюильри — одна из резиденций французских императоров. — Л. Л.), было, сказать по правде, неискренним и весьма ограниченным».

Между тем польское восстание вызвало самый настоящий дипломатический поход на Россию, грозивший новой войной Европы против нашей страны. Опасность была столь велика, что Александр II взял за правило на всякий случай креститься, подписывая депеши к французскому и английскому дворам. Однако все обошлось. Победа Пруссии над Австрией в 1866 году и создание Северо-Германского союза заставили Петербург признать: «... серьезное и тесное согласие с Пруссией есть наилучшая комбинация, если не единственная». Пожинать плоды такого «согласия» пришлось в 1870 году, когда Франция, явно переоценив свои силы, решила наказать опасного восточного соседа. Уже 1 сентября того же года Наполеон III вместе с армией сдался в плен под Седаном прусским войскам, а вскоре пал и Париж. В Петербурге внимательно следили за развитием событий, и когда один из основных гарантов «крымской системы» был повержен, Россия поняла, что наступил момент для отмены ненавистных статей Парижского договора. Несмотря на возражения ряда министров, опасавшихся резкой реакции западных держав, Горчаков, по согласованию с императором, [235] 19 октября 1870 года направил российским послам циркуляр, в котором говорилось, что Петербург не считает себя более связанным обязательствами, ограничивающими права страны на Черном море. Этот циркуляр вызвал большой шум в европейских столицах, но, как и предсказывал российский канцлер, дело ограничилось «войной на бумаге».

После публикации этого циркуляра на имя Александра II начали поступать приветственные телеграммы и адреса со всех концов России. Особенно широкую поддержку решение правительства вызвало среди населения Новороссии и Бессарабии, которые более других испытывали опасения в связи с незащищенностью южных границ империи. И официальная, и либеральная печать превозносила Горчакова, приписывая именно ему (почему только ему?) важную победу российской дипломатии. Общее настроение, царившее в обществе, лучше других выразил Ф. И. Тютчев, обратившийся к канцлеру с прочувствованными строками:

Да. Вы свое сдержали слово:
Не сдвинув пушки, ни рубля,
В свои права вступает снова
Родная русская земля.

И нам завещанное море
Опять свободною волной,
О кратком позабыв позоре,
Лобзает берег свой родной.

Вообще-то волна как лобзала прежний берег, так и продолжала его лобзать, и за прошедшие со дня подписания Парижского мирного договора четырнадцать лет иностранные эскадры российских вод не бороздили. Однако отмена этого договора действительно позволила империи возродить свой престиж великой державы и показала тщетность попыток изолировать ее на международной арене. Кроме того, у России вновь появилась возможность проводить активную политику на Ближнем Востоке и на Балканах.

Стараясь сохранить в Европе выгодное ему теперь статус-кво, Петербург внимательно следил за дальнейшим усилением Пруссии и особенно за развитием прусско-австрийских отношений. Известие о поездке австрийского императора Франца Иосифа в Берлин в 1872 году заставило Александра II принять участие во встрече австрийского монарха с кайзером Вильгельмом. Отметим сразу, что, начиная с 1856 года, наш герой восемь раз выезжал за границу для ведения серьезнейших переговоров с императорами Франции, Австро-Венгрии [236] и Пруссии, так что говорить, будто он полностью передоверил внешнеполитические дела Горчакову, вряд ли приходится. Прощупав на встрече в Берлине позиции друг друга, главы государств в 1873 году подписали конвенцию, говорившую о том, что в случае угрозы европейскому миру они обязуются выработать общий образ действий и вообще станут отныне «держаться сообща». Так родился пакт, получивший название «Союз трех императоров». Несмотря на пышную вывеску, союз не был прочным изначально, поскольку каждый из его участников продолжал преследовать собственные внешнеполитические цели, а они у каждого из них были слишком разные. Какой уж тут «европейский мир» или соблюдение интересов союзников!

Недолговечность, надуманность этого альянса подчеркнул новый кризис во франко-прусских отношениях в 1874 году. В ходе него Бисмарк попытался заручиться согласием России на окончательный разгром Франции. В благодарность за это прусский канцлер предложил Александру II свое содействие в решении восточного (турецкого) вопроса. Однако российский император заявил, что если Германия вздумает выступить против Франции, она сделает это «на свой страх и риск». Бисмарк намек понял и вынужден был пойти на попятный, уведомив Петербург, что во всем виноваты немецкие генералы, бредящие битвами и «ничего не смыслящие в политике», а он был обязан лишь озвучить их желание и довести его до сведения союзника. На том и порешили.

Мирное решение франко-германского конфликта отнюдь не укрепило «Союза трех императоров». Последовавший вскоре восточный кризис наглядно подчеркнул данное обстоятельство. Однако прежде России пришлось заняться решением вопроса, который до сих пор не являлся центральным в ее внешнеполитической доктрине. Речь идет о ее отношениях с государствами Средней Азии. Они попали в круг ближайших российских интересов в середине XIX века, когда эти, по выражению Горчакова, «полудикие и бродячие» народы начали беспокоить Петербург постоянными набегами на русские территории и обложением данью подвластных России народов (киргизов). Кроме того, Зимний дворец беспокоило военное и политическое проникновение в регион Англии, которая после англо-афганской войны 1838 — 1842 годов вплотную приблизилась к среднеазиатским землям. К этому времени обычное противостояние России и Великобритании превратилось в решительную неприязнь друг к другу, и, кажется, личные отношения Александра Николаевича [237] и Виктории сыграли здесь не последнюю роль. Во всяком случае от их былого романа юности теперь не осталось и следа.

Неспокойно было и в Лондоне, и в Петербурге. На Даунинг-стрит считали, что если русские дойдут до Мерва, то у них в руках будет ключ от Индии, на Дворцовой же площади заговорили о том, что «война с Англией за Азию неизбежна». Однако начавшиеся в 1853 году бои в Крыму заставили на время забыть о Ташкенте, Хиве и Бухаре. Пытаясь позже обеспечить мирное проникновение в среднеазиатские дела, русское правительство организовало три миссии в Хиву и Кашгар. Они позволили, с одной стороны, лучше узнать внутреннее состояние государств Средней Азии, а с другой — воочию убедиться во все возрастающем влиянии здесь Англии.

Новый всплеск общественного внимания к этому региону пришелся на 1860-е годы. Политическое противостояние Англии и России, интересы отечественных предпринимателей, защита своих рубежей заставили правительство Александра II перейти к более решительным действиям на юго-востоке страны. Разраставшиеся или продолжавшие «округлять свои границы» Британская и Российская империи, в конце концов, должны были соприкоснуться и решить вопрос о границах между теми землями, на которые распространялось их влияние.

Летом 1864 года, в результате боев с Кокандом, удалось соединить Оренбургскую и Западносибирскую линии (линия — ряд укреплений, составлявших условную границу государства), и перед Петербургом во весь рост встал вопрос об установлении внятных отношений с государствами Средней Азии. Горчаков вместе с военным министром Д. Милютиным представили Александру Николаевичу примерную программу по среднеазиатской проблеме. В ней, в частности, говорилось: «Нам необходимо установить на вновь приобретенных пространствах прочную, неподвижную границу и придать оной значение настоящего государственного рубежа». Министры предлагали не вмешиваться во внутренние дела ханств, оказывая на них только «нравственное влияние». Трудно сказать, как местные ханы и беки отреагировали бы на исключительно нравственное влияние России, но в ход медленно развивающихся событий вмешался непредсказуемый генерал М. Г. Черняев.

Воспользовавшись тем, что в Ташкенте началось очередное восстание горожан против местного властителя, он в апреле 1865 года без всякого приказа из Петербурга двинулся к [238] городу. Несмотря на численное превосходство противника (15 тысяч кокандцев против 2 тысяч русских), город был взят. Черняева газеты назвали «ташкентским львом», но недоумение официального Петербурга от этого не уменьшилось. Выражая общее настроение в «верхах», министр внутренних дел Валуев писал: «Ташкент взят Черняевым. Никто не знает почему и для чего». В течение года после взятия города на разных уровнях обсуждался вопрос о его статусе. Поначалу, опасаясь бурной реакции Англии и соседних среднеазиатских государств, Ташкент сделали вольным городом, но Гамбурга из него почему-то не получилось. В 1866 году его все-таки присоединили к империи, и Зимний дворец вздохнул свободнее, забыв о Черняеве, который оставался в Средней Азии вовсе не для того, чтобы почивать на лаврах.

Осенью 1865 года он самовольно снарядил некое посольство в Бухару, где оно благополучно и было арестовано, что задало неожиданной работы Министерству иностранных дел. Это обстоятельство вкупе с хаосом, царившим в финансовой и административной сферах управления Туркестанской областью, заставило Петербург отозвать ретивого генерала из Средней Азии. Однако его преемники на посту военного генерал-губернатора Туркестана продолжили наступательную политику Черняева. В мае 1866 года русскими войсками был взят Ходжент, в мае 1868-го — Хива и лишь в январе 1884-го — Мерв. То есть завоевание Средней Азии растянулось на 20 лет, но постепенное включение ее в состав Российской империи во многом изменило судьбу местного населения. До 1880 года государственные затраты России на управление и обустройство присоединенных территорий почти в три раза превышали сумму поступлений оттуда в бюджет — регион пришлось подтягивать на совершенно иной цивилизационный уровень. Как отмечают историки, в России, в отличие, скажем, от Англии, не флаг шел за купцом, а купец — за флагом. Но так или иначе, продвижение империи на юг стало реальностью.

Завоевание Средней Азии привело к прекращению там междоусобных войн, ликвидации рабства и работорговли, победе веротерпимости. С 1880-х годов здесь начинается строительство железных дорог, стали возникать новые и расширяться старые города. Средняя Азия, как чуть раньше и Кавказ, втягивалась в сферу влияния мировой экономической системы, прежняя замкнутость общества разрушалась, оно выходило на новый виток развития.

Средняя Азия оказалась не единственным регионом, где напрямую столкнулись интересы России и Англии. Не [239] меньшей напряженностью отличалось их противостояние в Северной Америке. С 1850-х годов она начала рассматриваться официальной Россией как необходимый противовес торговому и морскому владычеству Англии во всем мире, как слабое звено в цепи подвластных Лондону территорий. В связи с этим в 1854 году впервые встал вопрос о продаже США российских владений в Америке. Однако в 1861 году там разразилась война между Севером и Югом, которая отсрочила решение вопроса о судьбе Русской Америки. Интересно, что психологически и, так сказать, социально самодержавие должно было бы поддерживать конфедератов (южан), но государственные интересы России, да и насущные задачи ее внутренней политики (отмена крепостного права) заставили Зимний дворец возложить свои надежды на северян, ратующих за отмену рабства в Америке.

Правда, первое время империя сохраняла лишь доброжелательный нейтралитет по отношению к правительству А. Линкольна. «Раскол США, — писал Горчаков, — вызывает у нас глубокое прискорбие. Мы советуем умеренность и примирение, но мы не признаем другого правительства в Соединенных Штатах, кроме вашингтонского». Однако южные плантаторы оказались решительнее российских помещиков, а может быть, правительство Линкольна в чем-то уступало «команде» Александра II, но война в США набирала силу. Россия постепенно переходит от нейтралитета к поддержке северян, те, в свою очередь, оказывают ей моральную помощь в польском вопросе. После окончания Гражданской войны в Америке проблема русских земель на этом континенте сделалась неотложной. Их продажа правительству Линкольна по-прежнему диктовалась как политическими, так и экономическими соображениями. Если говорить об экономике, то обследование дел в Российско-американской компании показало полную несостоятельность неповоротливого торгового монстра. Соглашаясь в принципе с оценками ревизоров, следует все же отметить, что при умелом ведении дел колонии, без сомнения, могли бы давать значительную прибыль, и правительство Александра II об этом, думается, подозревало. Вопреки устоявшемуся мнению, будто бы Петербург понятия не имел о богатствах Аляски, он на самом деле был информирован о наличии там залежей золота. Но тут в игру вступала политика.

Золотые прииски Аляски и Калифорнии не замедляли, а ускоряли принятие решения о продаже Русской Америки. Зимний дворец понимал, по образному выражению одного из российских историков, что «вслед за армией вооруженных [240] лопатами золотоискателей могла прийти армия вооруженных ружьями солдат». Вступать же в вооруженный конфликт с США, рассматриваемыми Россией в качестве союзника в борьбе против Англии, ей было совсем не с руки. К тому же на Дальнем Востоке империя не имела ни достаточных вооруженных сил, ни достаточно прочного, обустроенного тыла. Так и видишь Александра II, который во время совещаний по проблеме Аляски беспомощно разводит руками и спокойно, но убежденно произносит сакраментальное: «Не удержим...»

18 марта 1867 года в Вашингтоне был подписан договор, по которому Россия продавала принадлежавшие ей в Северной Америке земли за достаточно символическую сумму в 7,2 миллиона долларов (И миллионов рублей), а Штаты получали Аляску со всеми укреплениями, выстроенными здесь русскими. Последним предоставлялся выбор: в трехлетний срок вернуться в Россию или остаться, получив гражданство США. Реакция общественного мнения империи на продажу Аляски была достаточно вялой. Общество в те годы оказалось более занятым внутренними проблемами и европейскими событиями.

Последним крупным внешнеполитическим испытанием для Александра II и России его времени стал восточный кризис 1870-х годов, имевший важные последствия для всей Европы. Он разразился в трудное для империи время (правда, сложно припомнить годы, когда бы война не захватывала нашу страну врасплох и вообще когда бы война приходилась ко времени). Буржуазные реформы, потребовавшие огромных финансовых вливаний, только начинали разворачиваться в полную мощь. Экономические трудности 1870-х годов были усилены неурожаем 1874 года, да и активизация деятельности революционных народников в очередной раз подчеркнула растущее непонимание между обществом и властью. В этой ситуации национально-освободительное движение, вспыхнувшее в Боснии и Герцеговине летом 1875 года, стало для российских властей неприятным сюрпризом. С одной стороны, они не могли оставаться в стороне от конфликта Стамбула и подвластных ему православных балканских народов. С другой — должны были всячески избегать конфронтации с ведущими европейскими державами, преследовавшими свои цели на юге континента.

Обеспокоенный обострением событий в Османской империи Александр II обратился к Германии и Австро-Венгрии с предложением содействовать сохранению Порты, но потребовать от нее более точного соблюдения прав христианских [241] народов, входивших в ее состав. Совместную ноту, содержавшую пять требований к Турции, выработать удалось, однако беда заключалась в том, что Стамбул, обещая на словах все что угодно, на деле и не думал выполнять своих обещаний, или, как пессимистично выразился Бисмарк: «Стоят ли обещанные Турцией реформы той бумаги, на которой они пишутся?» Да и повстанцы были явно недовольны умеренностью требований к Стамбулу, которые выставили члены Союза трех императоров. Однако споры вокруг этой ноты так и не успели разгореться, развитие событий на Балканах сделало ее неактуальной.

В апреле 1876 года вспыхнуло восстание в Болгарии. Оно было быстро и жестоко подавлено властями, в результате чего в стране погибло более 30 тысяч человек и сожжено около двухсот населенных пунктов. Европейские правительства, включая российское, хранили хладнокровное молчание по поводу болгарских событий. Зато европейская общественность развернула мощное движение в поддержку болгар. Славянские комитеты, существовавшие в России с конца 1850-х годов, начали сбор пожертвований для балканских христиан (всего в помощь славянским народам оказалось собрано 4 миллиона рублей) и приложили руку к восстановлению разгромленного турками Болгарского революционного комитета. Известный нам генерал Черняев, как обычно неожиданно для Петербурга, оказался в Сербии, где возглавил местные вооруженные силы, боровшиеся против турок. Под давлением общественного мнения и не имея возможности сдержать поток русских добровольцев на Балканы, Александр II объявил о разрешении офицерам своей армии уходить в отставку и ехать в Сербию. Вскоре туда отправилось 4 тысячи русских волонтеров; только в ополчении, которым командовал Черняев, насчитывалось 640 русских офицеров и 1800 солдат.

Российское правительство все отчетливее понимало, что войны с Турцией избежать не удастся. В этих условиях важно было обезопасить себя от возникновения антирусского блока в Европе, а такая угроза представлялась вполне реальной, поскольку Англия и Австро-Венгрия внимательно следили за маневрами России, не желая ее усиления на Балканах. По инициативе Александра II Горчаков начал консультации с ведущими державами континента о ликвидации сербо-турецкого конфликта. Между тем сербы терпели одно поражение за другим от лучше вооруженной и организованной турецкой армии. Ситуацию не смогли изменить ни обычно удачливый генерал Черняев, ни добровольцы, прибывшие [242] сюда из России и других стран Европы. От полного разгрома сербов спас только ультиматум, предъявленный Петербургом Порте 18 октября 1876 года.

К ужесточению конфликта с Турцией Зимний дворец подталкивали не только соображения международного престижа, но и ситуация внутри страны. В августе 1876 года III отделение докладывало императору, что среди учащейся молодежи усиливается мнение, будто «правительство, не приняв деятельного участия в устройстве судьбы славян, тем самым облегчит дело революции, могущей впредь опираться не только на социальные идеи, но и на идею общеславянского освобождения путем славянской революции». Сторонники войны к этому времени появились и в правительстве, и в самой царской семье; все понимали, что дальнейшее промедление уронит престиж России в мире и еще больше усилит раскол между властью и обществом. Действительно, на что-то определенное надо было решаться. Как писал П. А. Вяземский: «Турки не виноваты, что Бог создал их магометанами, а от них требуют христианских добродетелей. Это нелепо. Высылайте их из Европы, если можете, или окрестите их, если сумеете... Когда Наполеон III поднял итальянский вопрос, он вместе с ним поднял и двухсоттысячную армию и в три недели разгромил Австрию. А мы дразним и раздражаем, и совершенно бессовестно, Турцию...»

В сентябре 1876 года Александр II объявил о мобилизации армии, к началу военных действий российские вооруженные силы насчитывали 460 тысяч регулярных войск и 546 тысяч — в запасных частях. В то же время Горчакову удалось добиться от Австро-Венгрии обещания соблюдать нейтралитет в случае войны России с Турцией и препятствовать вступлению в этот конфликт других держав. В награду Вена выторговала у Петербурга право выбора времени и способа занятия своими войсками Боснии и Герцеговины. Российский МИД приложил немало усилий, чтобы убедить Англию в том, что Петербург не вынашивает планов захвата средиземноморских проливов или Балкан. Лондон не слишком поверил этим заверениям и на протяжении всей войны стоял за спиной Порты, помогая ей и оружием, и дипломатическими демаршами. Наконец, 4 апреля 1877 года была заключена русско-румынская конвенция, которая обеспечивала свободный проход русских войск через румынскую территорию. Дипломатическая подготовка войны на этом завершилась, пришло время штыков и пушек.

Выражая мнение противников войны, министр финансов М. X. Рейтерн предпринял последний шаг, составив записку, [243] в которой умолял императора не начинать военных действий. Министр писал о том, что реформы, проводимые в России, еще далеки от завершения и требуют значительных капиталовложений. В таких условиях финансовая система страны может не выдержать новых нагрузок, что приведет к катастрофе. Александр Николаевич прекрасно сознавал справедливость опасений Рейтерна и его единомышленников, но раздраженно заметил министру, что ни он, ни наследник не допустят нового унижения России. В начале 1877 года речь действительно шла о чести империи, ее месте и весе в мире.

12 апреля 1877 года Александр II, прибыв к войскам, издал в Кишиневе Манифест о начале войны с Турцией. Это вызвало волну энтузиазма в обществе — только на санитарные нужды армии население России пожертвовало 14 миллионов рублей. Все внутренние проблемы были решительно отодвинуты на второй план, власть и общество силой обстоятельств стали союзниками на время русско-турецкого конфликта. Все пять сыновей императора побывали на этой войне, а старшие (Александр, Владимир, Алексей) активно участвовали в сражениях и месяцами находились на передовой. Сам Александр Николаевич был с армией до падения Плевны, он хотел стать свидетелем подвигов своих войск, разделить с ними тяготы боевых действий и условий военного времени. Главнокомандующим войсками был назначен брат царя, великий князь Николай Николаевич, сам же монарх возглавлял совещания только в критические моменты войны.

Европейская печать яростно напала на Россию, обвиняя ее в желании захватить Балканы и обосноваться на них. Англия даже грозила ввести флот в проливы, чтобы держать в напряжении Крым и юг Новороссии. Несмотря на эти угрозы, 12 апреля 1877 года русская армия вступила в пределы Румынии, после чего последняя объявила себя независимым королевством и разорвала дипломатические отношения с Турцией. 15 июля русские войска форсировали Дунай, вступили на территорию Болгарии и заняли Систов и Тырново. По плану, составленному Генеральным штабом, предполагалось в течение четырех-пяти недель дойти до турецкой столицы и добиться от Стамбула подписания мирного договора, подготовленного в Петербурге.

Одновременно с Балканским был открыт и Кавказский театр военных действий, который должен был связать турецкие силы в Малой Азии, но главная роль отводилась все же Дунайской армии, включавшей в себя и болгарское ополчение, [244] насчитывавшее 7,5 тысяч человек. Прием, оказанный болгарским населением воинам-освободителям, превзошел все ожидания. Как свидетельствовал, например, полковник Савич: «Масса жителей болгар, греков и других национальностей встретила нас за городом с букетами и венками... Офицеры и солдаты не только были обвешены цветами, но в знак признательности болгары дарили платки носовые, вышитые золотом, выносили лучшие свои вина, раздавали булки целыми сотнями и не знали, чем еще выразить свою благодарность и любовь».

Русские войска не могли двигаться на Стамбул, имея на флангах сильные турецкие группировки. Поэтому, отправив отряд И. В. Гурко на Шипкинский перевал, соединяющий Северную и Южную Болгарию, главные силы армии начали действовать против Осман-паши, сосредоточившего в крепости Плевна 16 тысяч человек (позже турецкий гарнизон увеличился еще более). Взять Плевну с ходу не удалось, война затягивалась, да и на Кавказском фронте дела поначалу не заладились. Во второй половине июля 1877 года попытка взять Плевну силами относительно небольшого отряда потерпела неудачу. Потеряв в бою одного генерала, семьдесят четыре офицера и две тысячи двести семьдесят одного рядового, русские отступили. Второй штурм крепости принес еще большие потери, но результат его был столь же плачевен.

После этого Александр II запаниковал, спрашивая окружающих: «Что же это, второй Севастополь?» Императора можно понять. Его царствование началось с позорного поражения русской армии в Крымской войне, и до Русско-турецкой войны 1877 — 1878 годов Александр Николаевич серьезных битв не выигрывал (вряд ли таковыми можно считать покорение горцев Кавказа, длившееся несколько десятилетий, или завоевание рабовладельческих государств Средней Азии). У него не было навыка военных побед, у него не было духа победителя, а вот опыт побежденного он имел и ни в коем случае не хотел его обогащать.

Самое страшное для русской армии началось после «третьей Плевны», когда штурм, приуроченный к дню ангела императора, закончился чуть ли не катастрофой (было убито около тринадцати тысяч человек, среди них два генерала). Причем во время этого штурма был момент, когда генералу М. Д. Скобелеву удалось прорвать оборону противника и выйти на окраину Плевны. Однако, не получив подкрепления и отбив четыре контратаки турок, отряду пришлось отойти на прежние позиции. Великий князь Николай Николаевич, доказавший свою полную несостоятельность в качестве [245] главнокомандующего, предложил отступить к Дунаю, чтобы собраться с силами. Против этого предложения резко выступил военный министр Д. А. Милютин, и дело дошло до того, что великий князь предложил министру возглавить армию. Кто знает, чем бы кончилась эта безобразная сцена, если бы император остался в Петербурге и не последовал за армией.

В те дни единственным «светлым пятном» на Балканском театре военных действий стала героическая оборона русской армией и болгарскими ополченцами Шипкинского перевала. «Шипкинское сидение» голодных и не по-зимнему одетых солдат вошло в историю как образец воинского долга и мужества, ведь потери среди защитников Шипки составили около половины их численного состава. Результатом действий отряда Гурко и вовремя подоспевшего ему на помощь Радецкого стало то, что подкрепление плевненскому гарнизону так и не смогло пробиться в Северную Болгарию. 18 ноября 1877 года, исчерпав все ресурсы обороны, Осман-паша и 43 398 турецких солдат и офицеров сдались в плен.

Александр II назвал главным героем плевненской эпопеи Д. Милютина, который не только всегда был уверен в победе, но и указал ее пути, вызвав под Плевну генерала Тотлебена, организовавшего ее правильную осаду. В честь плененного Осман-паши был дан торжественный завтрак, на котором император возвратил турецкому военачальнику его саблю и пообещал, что, находясь в России, тот «не будет иметь причин к какому-либо недовольству». Поступок монарха напоминает поведение Петра I после Полтавской битвы, но вряд ли Александр Николаевич вспомнил о предке, просто он привык воздавать должное мужеству врага.

Чем же еще занимался монарх во время осады Плевны? Главной его заботой были раненые солдаты и офицеры, которых он не только ежедневно навещал в госпиталях, но и подбирал в свою коляску прямо на поле сражения. Князь В. И. Черкасский, наблюдавший это своими глазами, писал: «Видя его в лазаретных палатках, похудевшего, грустного, истомленного... приходит на ум сближение его здесь роли с ролью Людовика Святого в крестовых походах...» Во время кампании Александр Николаевич переболел приступом астмы, катаром верхних дыхательных путей, лихорадкой и чем-то вроде дизентерии, но больше всего его донимали тревога за исход войны и истощающее духовно и физически нервное напряжение.

Тяготы, выпавшие на его долю, не прошли бесследно. По свидетельству одного из очевидцев: «Когда царь уезжал на [246] войну — это был высокий и красивый воин, державшийся очень прямо, несколько склонный к полноте. Когда он возвратился, его с трудом можно было узнать. Щеки его отвисли, глаза потускнели, фигура согнулась, все тело исхудало так, что казалось, это была кожа да кости. Несколько месяцев было достаточно, чтобы он превратился в старика». Схожее впечатление сложилось и у фрейлины императрицы А. А. Толстой. «Я знаю, — писала она, — многие бранили его за присутствие в армии, но они не учитывали того, какую радость приносил он, посещая госпитали или, как это бывало неоднократно, подбирая в свою коляску раненых солдат после боя... Мы были поражены его изменившимся внешним обликом, когда он вернулся в Россию. Поразительная худоба свидетельствовала о перенесенных испытаниях. У него так исхудали руки, что кольца сваливались с пальцев... Доктор Боткин говорил мне, что... вся свита Государя беспрестанно жаловалась, ворчала и только помышляла, как вырваться из этой каторги (доктор, кстати, называл императорскую свиту «разлагающимися человеческими остатками». — Л. Л.). Он один был ясен и терпелив, несмотря на тяжесть положения».

Изменения в облике императора являлись следствием, видимо, не только физических лишений и опасностей, которым не раз подвергалась ставка главнокомандующего под Плевной. Александр Николаевич еще до начала войны находился во власти странного предчувствия. Ему казалось, что если начнется вооруженный конфликт с Турцией, то он скоропостижно скончается, подобно своему отцу. Эта мучительная мысль преследовала его настолько упорно, что перед отъездом в армию в апреле 1877 года Александр II вызвал к себе в Ливадию наследника престола великого князя Александра Александровича и наставлял его, как действовать в случае внезапной кончины монарха. Жить под грузом постоянных мыслей о смерти очень тяжело, но на этот раз все обошлось одними предчувствиями.

Сан-Стефанский мирный договор между Россией и Османской империей, подписанный 19 февраля (в день освобождения крестьян в 1861 году) 1878 года, значительно изменил карту Балкан. Благодаря победе России Румыния, Сербия и Черногория получили независимость, а Болгария превратилась в вассальное княжество, связанное с Турцией лишь уплатой ей ежегодной дани. Предполагалось, что в течение двух лет в Болгарии останутся русские войска, которые должны были обеспечить соблюдение условий договора. России возвращалась Южная Бессарабия, потерянная ею в [247] 1856 году, а на Кавказе она приобретала Каре, Ардаган, Батум и Баязет. Договор разделял европейские и азиатские владения Османской империи, что заметно ослабляло ее экономический и политический потенциал. 230 тысяч болгар подписали благодарственный адрес, направленный Александру II, а день 19 февраля (3 марта) до сих пор отмечается в Болгарии как национальный праздник. Однако, как оказалось, дипломатические бои вокруг Балканского полуострова на этом не закончились.

Основные положения Сан-Стефанского мирного договора вызвали резкий протест со стороны ведущих европейских держав. Их не устраивало усиление позиций России на Балканах и на Кавказе, «оккупация», по их выражению, Болгарии русскими войсками, значительное ослабление Османской империи, которую они рассматривали как противовес «русской экспансии» в Европе. Особые усилия для пересмотра договора проявили Англия и Австро-Венгрия, угрожавшие созданием новой антироссийской военной коалиции. В Петербурге осознавали близость и опасность новой войны. Д. А. Милютин записал в те годы в дневнике: «Англия лезет в драку и, несмотря на нашу уступчивость, придумывает все новые предлоги для разрыва». Вести войну против коалиции европейских государств Россия в тот момент не могла в силу многих причин (к примеру, рубль в 1878 году стал стоить 40 копеек), а ее попытки решить дело дипломатическим путем к успеху не привели. В итоге ей пришлось согласиться на пересмотр Сан-Стефанского договора на международном конгрессе, который и открылся в Берлине 1 июня 1878 года.

Здесь российским дипломатам, прибывшим на конгресс под руководством Горчакова, пришлось столкнуться с сильными противниками, тем более что Петербург явно не угадал с составом делегации. 80-летний Горчаков был к тому времени уже серьезно болен, Убри всегда считался лишь исполнительным чиновником, а Шувалов имел слабое представление о Балканах, да еще и недолюбливал руководителя делегации. Горчаков был настолько немощен, что в день открытия конгресса его внесли в зал на кресле, а в дальнейшем здоровье не всегда позволяло Александру Михайловичу присутствовать на ежедневных заседаниях. Правда, это не помешало ему сделать достаточно важный вывод после первых встреч с Бисмарком и министром иностранных дел Австро-Венгрии Андраши. «Общее впечатление, — писал он Александру II, — вынесенное мною от конгресса, то, что дальнейший расчет на Союз трех императоров есть иллюзия». [248] На полях послания канцлера самодержец сделал пометку: «Это также и мое мнение».

Как это ни обидно, большое влияние на исход Берлинского конгресса оказал роковой промах именно руководителя российской делегации. Престарелый канцлер по ошибке показал премьер-министру Англии Б. Дизраэли секретную карту, разработанную в МИДе, на которой были обозначены максимально возможные территориальные уступки России в пользу Турции. Понятно, что после этого англичане, да и другие участники конгресса, ни на что меньшее уже не хотели соглашаться. В результате территория Болгарии была разделена на Северную и Южную, и независимым от Турции стал только Север. Австро-Венгрия получила право оккупировать Боснию и Герцеговину, а в Закавказье, полностью завоеванном Россией, за ней остались только Каре, Ардаган и Батум. С тяжелым сердцем Горчаков написал императору, что Берлинский конгресс: «... есть самая черная страница в моей биографии». Александр II, желая утешить и поддержать старого канцлера, начертал на полях: «И в моей тоже». Он тем самым как бы разделял вину с главным дипломатом страны, но руководство МИДа с 1879 года понемногу переходило в руки Гирса, нового ставленника императора.

В России решения Берлинского конгресса вызвали бурю негодования. Известный славянофил И. С. Аксаков в речи на заседании Московского славянского комитета сказал, что новый договор есть позорный акт, направленный против России и всех славян. За эту критику деятельности властей Аксаков был на несколько месяцев выслан из Москвы, но в своем мнении оказался далеко не одинок. Консервативный журналист М. Н. Катков также горячо протестовал против раздела Болгарии и, по сути, призывал к войне с Англией. Он, в силу своей близости к наследнику престола, из Москвы выслан не был, но его выступление являлось свидетельством того, что и при дворе были недовольные берлинскими договоренностями. Революционные народники, как и обещали, использовали промахи правительства в пропагандистских целях, называя Берлинский трактат еще одним свидетельством неспособности нынешней власти решать не только внутренние, но и внешнеполитические проблемы и призывая к ее свержению.

Хочется надеяться, что непредубежденный читатель понимает, что в сложившихся в конце 1870-х годов условиях решения Берлинского конгресса были единственно возможным компромиссом между ведущими державами континента. [249] Они могли быть лучшими или худшими для России и балканских народов, но их принятие оказалось неизбежным, в ином случае Европу ждала большая война. Теперь нам совершенно ясно, что эти условия не отвращали войну, а закладывали мину замедленного действия, которая взорвалась в августе 1914 года. Читатель понимает и то, что победы русского оружия в 1877 — 1878 годах дали возможность балканским народам обрести собственную государственность, спасли их от национального и религиозного геноцида. Не стоит забывать и о том, что за освобождение Болгарии Россия заплатила жизнями 21 981 убитых и здоровьем 38 431 раненых солдат и офицеров. Хотелось бы, однако, отметить еще одно обстоятельство, которое обычно ускользает от внимания широкой публики.

Каждый раз при крупных внешнеполитических успехах России ее сначала благодарили и превозносили, а затем начинали считать наследницей того тирана, которого она сокрушила. Так было и со Швецией в начале XVIII века, и с Османской империей в конце XVIII — начале XIX веков, и с Наполеоном Бонапартом в 1812 — 1816 годах. Иными словами, Российская империя периодически становилась объектом ненависти и для тех сил, которые стремились к революционным переменам в Европе, и для тех государственных деятелей, которые пытались подобных перемен не допустить. Оставим в стороне вопрос о том, имела ли Европа достаточные основания для подобных опасений в отношении Петербурга, но неужели справедливо везде находить одного и того же виноватого? Вряд ли нам или кому-либо другому удастся нащупать в действиях России продуманную и тщательно проводимую в жизнь экспансионистскую тенденцию, а рассмотрение каждого отдельного эпизода ее внешней политики на протяжении двух с лишним веков увело бы нас слишком далеко от интересующей темы.

Гораздо важнее то, что речь шла не только о территориальных или конфессиональных спорах. В данном случае вставал вопрос об упадке жизненной силы Запада и уникальной русской жизнеспособности. Причем эту проблему поставила отнюдь не Россия в своем стремлении доказать превосходство над соседями, а европейские мыслители и государственные деятели, пытавшиеся то ли подчеркнуть непреложный, с их точки зрения, факт, то ли указать на грозящую миру беду с Востока. По мнению Запада, эта проблема имеет не только исторический подтекст, но является актуальной и в наши дни. Теория — вещь необычайно интересная, но для нас с вами более важна историческая практика. [250]

Не будем переоценивать свои силы — нам все равно не удастся решить вопрос: действительно ли умирает Запад и почему россияне так жизнестойки? А потому вернемся к той проверке жизнестойкости России, которую ей предстояло пройти в последние годы царствования нашего героя.

64


Общество, общество...

Прежде чем перейти к разговору о непосредственном противостоянии Зимнего дворца и революционеров, попытаемся подвести некоторые общие итоги преобразований 1860-х годов. Тем более что именно этим занялись и современники событий в начале следующего десятилетия, в 1870-х годах. Видимо, тогда для них пришла пора оглянуться на недавнее прошлое и попытаться прогнозировать ближайшее будущее. Не будем уподобляться Ф. И. Тютчеву, который отношение к крестьянской реформе Александра II оценил следующим образом: «Царя должно коробить от похвал. Вероятно, в таких случаях Государь испытывает то же самое, что каждый из нас, когда по ошибке вместо двугривенного дает нищему червонец: нищий рассыпается в благодарностях... отнять у него червонец совестно, а вместе с тем ужасно обидно за свой промах». Оставим на совести поэта злую и совершенно незаслуженную нашим героем издевку, тем более что большинство современников Федора Ивановича были с ним не согласны.

В 1872 году в Петербурге появилась книга «Десять лет реформ. 1861 и в 1871». Ее автор, А. А. Головачев, сумел передать те чувства, которые испытывала значительная часть русского образованного общества (а дальше нам придется иметь дело именно с ним) в начале 1870-х годов. Главным, на наш взгляд, являлось то, что после крестьянской каждая новая реформа интересовала и занимала людей меньше предыдущей. Другими словами, общественную активность, поддержку правительственных мероприятий или их неприятие обществом в 1860 — 1870-х годах не стоит даже сравнивать. «Прежде, — пишет Головачев, — мы замечали всеобщий интерес к вопросам общественной жизни... Серьезные статьи в печати вызывали... суждения в обществе. Правда, суждения эти шли часто и вкривь и вкось, но по крайней мере видно было, что люди старались объяснить себе то, чего не понимали, видно было, что они думали и что думы эти их интересовали. Но вот проходит десять лет, и все изменилось. Людей, которыми руководил бы не личный интерес, а общественная польза, как-то не видать... и даже литература никого не интересует».

В чем же причина столь тревожного для страны и правительства положения? По мнению большинства заинтересованных лиц, главное состояло в попытке «верхов» соединить несоединимое, что, в свою очередь, подрывало авторитет законов. Собственно, иначе не могло быть, поскольку рядом с новыми учреждениями оставались старые, лучшие люди тратили энергию и силы на борьбу с ними и, не выдержав, уходили. Дело попало в руки посредственностей, а это создавало впечатление несостоятельности реформ, предпринятых правительством.

Подобные выводы лежали на поверхности, но в книге Головачева называются причины и более глубокие. Прежде всего — стратегическая: постепенные реформы не являются синонимами частных улучшений скомпрометировавшей себя системы. Необходимо изменить основу, а затем приводить частное в соответствие с общим. Проще говоря, отмену крепостного права «верхи» сочли политической, а не социальной проблемой. Позже правительство решило, что это вопрос если и сословный, то касается только помещиков и крестьян, но не носит общегосударственного характера. Отсюда пошли первые затруднения и противоречия.

Далее Головачев делает еще одно интересное наблюдение. По его мнению, разговоры о том, что в России господствовала система то ли жесткой централизации, то ли самоуправления областей, совершенно беспочвенны, поскольку на самом деле не было ни того, ни другого. Вернее, на бумаге царила, конечно, всеобъемлющая централизация, но в реальной жизни повсюду процветало чиновничье самоуправство. Система административной централизации начала усиливаться в стране только с 1860-х годов, и ждать от нее лишь положительных результатов не приходилось.

Почему так? Да потому, что на взгляд людей, живших в начале 1870-х годов, реформы напоминали детей совершенно разных матерей. Казалось, они провозглашали важнейшие принципы: свободу труда, ограничение сословных привилегий, местное самоуправление, свободу слова — но в каждой из них изначально были заложены противоречия, мешавшие осуществлению этих принципов. Действительно, освобождение от крепостной зависимости, земельные наделы, гражданские права крестьянство выкупало своими силами (это же сословная, а не государственная, как мы помним, проблема!). Земства не могли быть органами истинного самоуправления, так как они не представляли всех слоев [252] населения, жестко была ограничена их компетенция, да и средств им отпускалось явно недостаточно. Но даже в таких условиях правительство, видимо, опасалось деятельности земств, стараясь контролировать каждый их шаг. В итоге в каждой губернии существовало одиннадцать независимых друг от друга губернских учреждений: губернское правление, два губернских присутствия и так далее, вплоть до управления жандармского штаб-офицера.

Меньше всего было разговоров о недостатках судебной реформы (это на 1871 год, все еще впереди!), но и в ней современники видели те подводные камни, о которые она могла разбиться. Из всего сказанного Головачев делает следующий вывод: в России уничтожена только видимая часть крепостничества, страна в лучшем случае находится лишь в середине пути, и коренные преобразования ждут ее впереди (кто бы с этим спорил!). Поддерживался ли вывод Головачева различными общественными лагерями империи, были ли они во всем согласны с автором «Десяти лет реформ»?

Один из самых ярких западников Б. Н. Чичерин примерно в то же время рисовал следующую перспективу для мыслящего общества: «Самодержавное правительство производило одну либеральную реформу за другой. Судебные уставы, земские учреждения, городское положение могли удовлетворить русское общество. Истинно либеральным людям оставалось только поддерживать правительство всеми силами в его благих начинаниях. Можно было не соглашаться с теми или иными частностями, желать того или иного улучшения, но добиться этого было гораздо легче, оказывая поддержку правительству... нежели становясь к нему в оппозицию».

Вообще выводы и оценки либералов того периода оказывались во многом умны и точны, но оставались лишь благими пожеланиями. Ну что, к примеру, можно возразить против следующих слов К. С. Аксакова: «Лучшее средство уничтожить всякую вредность слова — есть полная свобода слова... Все злое исчерпывается одним словом: рабство. Надо, наконец, понять, что рабство и бунт неразлучны, это два вида одного и того же. Надо понять, что спасение от бунта — свобода!»?

Или чем плохи разъяснения Ю. Ф. Самарина: «Первое и самое существенное условие всякой практической деятельности заключается в умении держаться твердо своих убеждений, как бы радикальны они ни были, и в то же время понимать, что осуществление их возможно только путем целого ряда сделок с существующим порядком вещей... отвращение [253] к так называемым полумерам, сделкам и т. п. есть не что иное, как инстинктивное отвращение к тяжелому процессу вырабатывания положительных результатов». Очень жаль, что за этими умными словами не стояло в то время никакой реальной политической силы. Да и откуда ей было взяться?

«Наше так называемое общество, — писал К. Аксаков, — не есть еще сила и принадлежит скорее к стороне правительственной. Большинство нашего общества очутилось за штатом, сбилось со старой позиции и еще не нашло себе никакой новой и твердой, да, вероятно, так и не найдет». Эта ситуация тревожила и раздражала лидеров «прогрессистов», заставляла их, как и консерваторов, искать «внутреннего врага», сомневаться в компетентности людей, проводящих реформы в жизнь, то есть портила и без того натянутые отношения между властью и обществом. Уже знакомый нам Ю. Самарин писал по данному поводу Н. Милютину: «На вершине законодательный зуд, в связи с невероятным и беспримерным отсутствием дарований; со стороны общества — дряблость, хроническая лень, отсутствие всякой инициативы, с желанием... безнаказанно дразнить власть... Власть отступает, делает уступку за уступкой, без всякой пользы для общества, которое дразнит ее из удовольствия дразнить».

Странное это было время, создававшее неповторимо причудливые картины и ситуации. Проще всего, наверное, было бы считать, что разные лагеря действовали по принципу средневековых рыцарей: «Paiens out tor et chretiens out drait» ( «Язычники не правы, а христиане правы»), но не было этого! И власть, и либералы будто соревновались, уступая друг другу то одно, то другое. Правда, если либералы уступали власти принципиальные вещи, не думая о выгоде, то власть старалась и довести до конца реформы, и расшаркаться перед поместным дворянством, которое из высших соображений было обижено актом 19 февраля 1861 года.

Поэтому о капитуляции Зимнего дворца перед ретроградами можно вообще не говорить, поскольку это упрощает вопрос, но не дает объективной картины. Калейдоскоп министров, уход тех, кто начинал реформы и бился за них, — все это не прозвучало сигналом к общему отступлению. Реакция в полном смысле этого слова начинается тогда, когда полностью отрицается реформаторство, когда власть полностью переходит к удушению прогрессивной мысли и действия. В 1870-х годах и реакция, и реформаторство шли параллельно, и кто из них победит — было далеко не ясно. Сам Александр II расценивал события конца 1860-х — начала [254] 1870-х годов как перегруппировку сил перед новыми трудными буднями. Он действительно надеялся, что удаление реформаторов послужит примирению сословий, изгладит то раздражающее впечатление, которое произвело на дворянство недоверчиво-пренебрежительное отношение к нему прежней администрации. Надежды императора остались несбывшимися и потому, что дело было отнюдь не в реформаторах наверху, и потому, что общество устало ожидать благодеяний от власти.

Общественная жизнь 1870-х годов свелась не столько к обсуждению или продолжению преобразований, сколько к схватке правительства с революционерами. В 1877 году наш старый знакомый П. А. Валуев докладывал императору: «Особого внимания заслуживает наружное безучастие почти всей более или менее образованной части общества населения в нынешней борьбе правительственной власти с небольшим по численности числом злоумышленников, стремящихся к ниспровержению коренных условий государственного, гражданского и общественного порядка». Почему же такое стало возможным, что произошло между властью и обществом в 1860-х годах, что из себя, наконец, представляло само российское общество?

Обратите внимание на то, что когда речь шла о реформах александровского царствования, мы затронули множество сюжетов. Не говорилось лишь об одном — об участии общества в проводимых преобразованиях. Александру II, так успешно начавшему царствовать, не хватило политической гибкости, чутья или понимания того, что Россия вообще и ее общество в частности меняются на глазах. Да, прогрессивное дворянство и интеллигенция из-за своей малочисленности не казались властям серьезными союзниками, но чем дальше, тем больше они становились мощной идеологической силой. А потому стоит внимательнее присмотреться к этой непростой силе.

Понятие «общество» остается в исторической науке одним из наиболее неопределенных и весьма туманных. Можно сказать, что оно включает в себя образованную часть населения страны, но это не так, поскольку далеко не все грамотные люди принимали участие в политической жизни России. Можно было бы ограничить это понятие кругом общественно-политических лагерей (консервативного, либерального и революционного), но, во-первых, границы этих лагерей оказались чрезмерно размытыми, а во-вторых, в таком случае из понятия «общество» выпадают те представители бюрократии и офицерства, которые, безусловно, активно [255] занимались политикой, но не принадлежали ни к одному из указанных лагерей.

К сожалению, нам мало поможет и обращение к словарям и энциклопедиям, где обществом в широком смысле называется совокупность исторически сложившихся форм совместной деятельности людей, а в узком смысле — исторически конкретный тип социальной системы, определенная форма социальных отношений. Между тем правительства Николая I и Александра II имели дело совсем не с исторически сложившимися формами или типами, а с некой частью населения страны, которая как раз или горячо отстаивала, или столь же горячо отрицала эти самые формы и типы. Так можно ли вести серьезный разговор о том, что имеет название, но остается далеко не ясным по сути? А что прикажете делать, если в истории некоторые понятия недостаточно определены, а другие имеют дюжину различных определений, что, естественно, не делает их более ясными?

Давайте условимся, что под термином «общество» в политическом, а не социологическом смысле этого слова мы будем иметь в виду ту часть населения страны, которая желала и имела возможность участвовать в политической жизни державы или, по крайней мере, регулярно высказывала свое мнение о деятельности правительства, «верхов» вообще, а также о важнейших событиях в России и мире. Данное определение дает возможность понять, о чем идет речь, а это в данный момент для нас самое главное.

Российское общество, конечно же, не было однородным ни с социальной, ни с политической точек зрения. Его дворянская часть начала складываться в конце XVIII столетия, а завершился этот процесс в царствование Александра I. Начиная с середины 1850-х годов общество становится дворянско-разночинным, а затем и разночинно-дворянским, причем разночинцы оказали огромное влияние на его характер, идеи и ценности. Разночинец являлся выходцем из обедневшего дворянства, мелкого чиновничества, разорившегося купечества или обнищавшего духовенства. Иными словами, разночинец — это «осадок» общественных структур, межклассовое объединение. С одной стороны, такое положение ущемляло его социальное достоинство, заставляло чувствовать себя кем-то вроде изгоя, с другой — позволяло считать и говорить, будто оно (разночинство) является представителем всех слоев населения, выполняет роль парламентера, посланного обществом для переговоров к «власть предержащим». [256]

Вряд ли можно говорить о том, что процесс становления российского общества завершился в 1870-х или 1880-х годах. Подобное утверждение выглядит невероятным не только в силу социальной или политической многоликости общества, но и потому, что общественное строительство может получить некое завершение только в условиях правильной политической жизни, чего в России XIX века не было и в помине. Безусловно прав оказался Ф. М. Достоевский, с тревогой писавший: «Нет оснований нашему обществу, не выжито правил, потому что и жизни не было. Колоссальное потрясение — и все прерывается, падает, отрицается, как бы и не существовало». Можно попробовать усомниться, так ли уж все «падало и отрицалось»? Ведь имелся опыт европейской жизни, который начиная с XVIII века жадно впитывался российскими образованными слоями, а это, безусловно, подразумевало некую преемственность и стабильность.

Чтобы разобраться в данной ситуации, нам придется обратиться к воззрениям интеллигенции, которая являлась наиболее чувствительным к теоретическим поискам слоем населения и одновременно авангардом общественного движения. Весьма показательно, что само слово «интеллигенция» было придумано в России 1860-х годов и впервые появилось в статьях плодовитого и модного тогда писателя П. Д. Боборыкина (честно говоря, термин «интеллигент» в 1840-х годах появлялся в работах В. Г. Белинского и А. И. Герцена, но без объяснения того, что именно они понимали под этим термином).

Конечно, и на Западе существовали люди, занимавшиеся познавательной деятельностью, связанные с творческими поисками, но там они назывались «интеллектуалами», «специалистами», «людьми свободных профессий». Однако дело даже не в словах. Разница между теми и другими заключалась в том, что в российской трактовке интеллигенции обязательно присутствовало не только социальное, но и общечеловеческое содержание. Интеллигенция XIX века — это объединение наиболее мыслящих, совестливых и честных людей, обязательно в той или иной мере оппозиционных существующему режиму. Интеллигенция была и остается таковой, несмотря на все ее ошибки и заблуждения.

В обществе, где дворянская элита постепенно теряла позиции, а буржуазия долгое время не могла оформиться политически, именно интеллигенция взяла на себя заботу не только о выработке проекта национального развития, но и стала главным инициатором его реализации. Интеллигенция в роли реализатора планов социально-экономического и политического [257] развития страны — это всегда очень опасно. Ведь интеллектуальной прослойке нечего было терять, она никогда не являлась «материально ответственным лицом», а потому не привыкла обращать внимания на реальность, выполнимость, затребованность государством и обществом своих планов. И эта ее особенность с наибольшей силой проявилась опять-таки в царствование Александра II.

Именно в 1860 — 1870-х годах в России происходит перелом (еще один!) в отношениях власти и общества. Парадоксально, что он приходится на период либерализации жизни страны, то есть случился именно тогда, когда в империи стали возникать кардинальные изменения. Впрочем, может быть, в этом и состоит одна из закономерностей либерализации политических режимов? Как бы то ни было, именно в эти годы «романтиков», боровшихся за перемены в первой половине столетия, сменяют суровые «реалисты», требующие слома всего и вся. К сожалению, поворот к реализму в России означал не признание обществом объективной действительности со всеми ее приятными и неприятными сторонами, а то, что этой действительности была объявлена непримиримая война. В то время, когда Европа начинала смотреть на капитализм трезвыми глазами, думая о его совершенствовании, Россия огульно отрицала за ним какие бы то ни было достоинства. Попытки объяснить указанный перелом только сословными (мол, обеспеченное дворянство сменили малоимущие разночинцы) или психологическими (просвещенный, уравновешенный слой вытеснен малокультурным, непредсказуемым, озлобленным) причинами представляются не совсем убедительными.

Дело не только, а может быть, и не столько в этом, дело вообще не в характере и особенностях русского общества. В отличие от Западной Европы, сумевшей включить в правильную политическую жизнь всю оппозицию, вплоть до социалистов, в России общественные конфликты становились острее от десятилетия к десятилетию. В этом уж точно повинен не только характер интеллигенции, но и то, что самодержавные правительства предоставляли обществу решение лишь некоторых совсем не политических задач, отказывая оппозиции в праве на легальное существование. В таких условиях практически каждая «неполитическая» и нейтральная организация или кружок (Шахматный клуб, воскресные школы, Литературный фонд) превращались в очаги сопротивления абсолютизму.

На подавление властями общественной инициативы, во многом, кстати, вызванной к жизни деятельностью самих [258] властей в конце 1850-х — начале 1860-х годов, общество ответило готовностью к бунту. В этом смысле оно, как и народ в целом, всегда было равно русскому правительству. Вольность, то есть произвол, своеволие, противопоставлены и у тех, и у других понятию «свободы». Ведь свобода — явление историческое, обусловленное и ограниченное свободой других людей, ее можно приобрести или потерять. Воля же отношения к истории почти не имеет, это нечто генетическое, впитанное с молоком матери, у нее есть только один источник и только одно ограничение — «мне так хочется».

Оставим на время ошибки и недочеты правительства и вернемся к особенностям российской интеллигенции, того слоя подданных императора, который в 1860-х годах насчитывал около 20 тысяч человек, а к концу столетия — более 200 тысяч (но и тогда это составляло всего 0,2% от 125-миллионного населения империи). Однако именно это меньшинство во многом определило характер политической жизни России во второй половине XIX века. Не будем забывать, что социальная ущербность интеллигенции дополнялась ущербностью культурной, ведь в России интеллигент жил как бы в двух культурных слоях — национальном и мировом (европейском), — что приносило ему дополнительные трудности, заставляло мучительно искать свое место в реальной жизни. А если не получалось (не получалось же достаточно часто), то подменять реальную жизнь мечтой.

Ценности, знания, идеи, почерпнутые интеллигенцией в Европе, постоянно приходили в вопиющее противоречие с отечественной действительностью, а потому усваивались образованными слоями поверхностно, оставляя чувство неудовлетворенности и обиды на власть предержащих. Последние, по мнению либералов и радикалов, не позволяли «прогрессу» закрепиться и победить в России. Именно поэтому заимствованные идеи и ценности получали у общества сугубо утилитарное применение или, как писал Н. А. Бердяев: «... интересы распределения и уравнения всегда превалировали над интересами производства и творчества». Это касалось не только экономических, политических и социальных идей.

Даже от философских истин интеллигенция требовала, чтобы они превратились в оружие общественного переворота, народного благополучия, людского счастья. В 1870 — 1880-х годах позитивизм, материализм странным образом сделались для нее средством утверждения царства социальной справедливости. Отыскивая Правду-истину, российские образованные классы не собирались останавливаться на [259] этом. Им мало было найти истину; правда, & их точки зрения, должна была обязательно оказаться Правдой-справедливостью. Иначе в ней не было никакого проку для страны, народа, общества, прогресса. Возведя народ в ранг божества, общество забывало (вернее, не задумывалось), что зло русской жизни: деспотизм и рабство — не могут быть побеждены известными крайними учениями, несущими лишь иной деспотизм и иное рабство.

Честно говоря, обществу было достаточно трудно задуматься об этом, поскольку в своем истовом народолюбии, стремлении выровнять положение различных социальных групп оно совершенно не обращало внимания на свободу личности и воспитание правосознания населения. Даже российские либералы в 1860-х годах отказывались от требования введения в стране конституции ради создания утопического государства Правды-справедливости. А ведь свобода и неприкосновенность личности существуют только в конституционном государстве. Что касается народников-радикалов, то те, устами Н. К. Михайловского, открыто заявляли: «... свобода есть великая и соблазнительная вещь, но мы не хотим свободы, если она, как было в Европе, только увеличит наш вековой долг народу». Иными словами, от свободы отказывались ради немедленного перехода к социалистическому строю, который должен был разом решить все проблемы.

Все это напоминает максимализм подростков, отказывающихся от чего-то нужного и в целом им симпатичного на том основании, что их требования ко взрослым выполнены не полностью, что им не разрешили делать всего, чего им хотелось. В одном ряду с такой задержавшейся детскостью стоит и упование интеллигенции на то, что Россия — молодая страна, что она только выходит на арену политической жизни, что ее отставание от Западной Европы есть преимущество, позволяющее избежать ошибок и провалов «старых» народов. На самом деле юниорские взгляды, царившие в обществе, говорят не о преимуществе молодости, а о неумении дорожить и распоряжаться чужим и собственным (национальным) наследством. Попытки любой ценой избежать капитализма, буржуазных социально-политических порядков приводили к появлению крайне утопических проектов.

Утопии — это то ли мечты, замешанные на реальности, то ли реальность, настоянная на мечтах, но в любом случае они являются делом далеко не безобидным, а зачастую и весьма опасным. Ведь утопист желает лично привести общество к идеальному, гармоническому равновесию. Уникальность [260] подобной задачи заставляет его дорожить малейшей деталью своего плана, ограждать его от любой критики. Отсюда стремление утописта к регламентации всего и вся, нетерпимость к инакомыслию, ведь только он знает, как доставить человечество к «светлым вершинам». Это делает подобные планы весьма сомнительными с точки зрения гуманизма, вечных человеческих ценностей, хотя и очень привлекательными по своей простоте, открывающимся перспективам, скорости их достижения. Утопист, безусловно, отвергает социальную несправедливость, приветствует политическое равенство и обеспечение равных возможностей для овладения людьми всеми богатствами мировой культуры. Однако все это предназначается им для «дальних» поколений, для тех, что придут на смену сегодняшним строителям нового общества. Сами же эти строители, то есть «ближние», остаются лишь материалом, подлежащим обработке и переделке.

Утопичность планов была свойственна не только революционерам, но и либералам, которые обычно упрекали своих соседей слева по оппозиции правительству в торопливости, невнимании к жизненным реалиям и тому подобному. Скажем, славянофильские проекты создания идиллической патриархальной монархии были ненамного реальнее народнического братства крестьянских общин и рабочих артелей. Однако революционный лагерь отличался от либерального крайней радикальностью предлагаемых им методов действия. Может быть, это происходило от презрения интеллигенции к будничной, «мещанской» стороне жизни; от недостатка культуры у молодежи (а революционное движение — движение по преимуществу молодое); отсутствия привычки к упорному, дисциплинированному труду; от отвращения к бездуховности, к господству исключительно материальных запросов и ценностей...

Иными словами, в характере и поведении интеллигенции оказывалось перемешанным и хорошее, и плохое; и высокое, и низменное. Не будем видеть все в черном цвете. Ведь особенности характера российской интеллигенции проистекали от жажды целостности мировоззрения, в котором теория оказывалась бы тесно связанной с жизнью. Требования общества, в том числе и лозунги революционеров, во многом были справедливы. Кто же будет протестовать против демократизации тоталитарной политической системы, перераспределения земли в пользу крестьян, улучшения систем образования и здравоохранения? Проблема заключалась не в этих требованиях, а в тех методах, которые предлагались [261] общественными деятелями для проведения в жизнь в целом весьма симпатичных требований. Кроме того, важно было и то, насколько подобные предложения поддерживают и разделяют широкие слои населения.

Невнимание общественных деятелей к этим проблемам приводило к тому, что их планы неизменно повисали в воздухе, они даже начинали осознавать себя в вечных противопоставлениях с другими социально-политическими группами: власть - интеллигенция, буржуазия - интеллигенция, народ - интеллигенция. Нерешенность (а может быть, и принципиальная неразрешимость) этих противопоставлений стала причиной многих бед России в XIX — начале XX века. Анализируя ситуацию, сложившуюся к 1910-м годам, Н. А. Бердяев печально констатировал: «... интеллигенция наша дорожила свободой и исповедовала философию, в которой нет места для свободы; дорожила личностью и исповедовала философию, в которой нет места для личности; дорожила смыслом прогресса и исповедовала философию, в которой нет места для прогресса; дорожила соборностью человечества и исповедовала философию, в которой нет места для соборности человечества...» Может быть, в этой тираде и есть доля преувеличения, но преувеличение касается не сути проблемы, а того, что в ситуации, сложившейся подобным образом, виновата не одна интеллигенция. Но разве от этого становится легче?..

Предваряя возвращение к основной теме нашей беседы, отметим, что император, отдавший предпочтение «надежной», «управляемой» бюрократии, попал в нехитрую, но опасную ловушку. Бюрократизация управления — естественный процесс в истории всех цивилизованных государств. Но в условиях России современникам казалось, что с 1840-х годов в стране начал действовать некий «вечный двигатель» бюрократии, сутью которого было не решение дел, а непрерывное движение вверх и вниз входящих и исходящих бумаг. В свое время искусствоведы-исследователи ввели в научный оборот понятие «экстаз бессмыслия», раскрывающий состояние человека, которому удалось посредством долгого созерцания иконы связаться с высшей духовной реальностью, неким космическим разумом. Подобный «экстаз бессмыслия» был, видимо, основным состоянием и российской бюрократии, достигавшимся ею посредством собственного бумаготворчества и полной безотчетности своих действий. Царствование Александра II привнесло в эту ситуацию некоторые новые краски. Как гениально подметил А. В. Сухово-Кобылин: «Рак чиновничества, разъявший в [262] одну сплошную рану тело России, едет на ней верхом и высоко держит знамя Прогресса». Именно так общество воспринимало попытки верховной власти провести преобразования, опираясь лишь на бюрократический аппарат.

Да, конечно, причинами такой ситуации стали и нехватка квалифицированных кадров, и недостаточное жалованье чиновников, порождавшее бездушие и взяточничество, но бедой оказалось также и отсутствие коллегиальности в деятельности бюрократии. Ведь в России не было даже настоящего Кабинета министров и должности премьер-министра. Русские министры и их товарищи (заместители) не имели понятия о собственном статусе или, как ехидно заметил один из них: «У нас есть ведомства, но нет правительства». Подобное положение дел приводило к опасным последствиям. «Уже теперь, — писал П. А. Валуев в начале 1860-х годов, — в обиходе административных дел государь самодержавен только по имени... есть вспышки, проблески самовластия, но... при усложнившемся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного влияния государя».

Иными словами, отворачиваясь от авангарда общества, Александр II не просто становился главой неповоротливого и не всегда профессионального бюрократического аппарата. Он и в отношениях с ним не был ни всесильным, ни «своим», поскольку в отличие от министров, столоначальников, тружеников канцелярий должен был заботиться не только о процветании чиновничества, но и о крепости династии, интересах нации и государства. Для общества же, отлученного им от реальной государственной деятельности и подогретого доморощенными и заимствованными идеями, решающим становился критерий нравственности правительства, желание, чтобы оно действовало пусть и не всегда профессионально, но «честно». Требование высокой нравственности «верхов» — это вообще отличительная черта российского восприятия власти, а может быть, проявление того, что свой протест верноподданный мог выразить только оценкой честности или нечестности чиновничества. При этом забывалось, что высоконравственное правительство является наихудшим. Циничная власть терпимее, а потому гуманнее. Моралисты, добравшиеся до кормила власти, несут неисчислимые притеснения. Впрочем, в России, кажется, не было и не могло быть ни законченных циников, ни абсолютных моралистов. [263]

Охота на «красного зверя»

В 1860 — 1870-х годах распорядок дня императора оставался неизменным. Он вставал в 8 часов утра, одевался и совершал пешую прогулку вокруг Зимнего дворца. Вернувшись, пил кофе с неизменно состоявшим при нем доктором Енохиным или императрицей. Затем шел в кабинет и работал с бумагами, скопившимися на царском бюро. Ворох бумаг образовывался ежедневно, потому что при высочайшей степени централизации управления до императора доходили все, в том числе и самые пустяковые, вопросы. В 11 часов с докладами являлись министры: военный — каждый день, великий князь Константин Николаевич — по мере надобности, степень которой устанавливал он сам, министр иностранных дел — два раза в неделю, председатель Государственного Совета — один раз в неделю, прочие министры для приезда с докладом должны были испрашивать специальное позволение императора.

По четвергам Александр Николаевич в 13.00 ехал в Совет министров, а в другие дни недели — на развод гвардейских частей. После этого делал визиты членам своей фамилии, прогуливался в экипаже или пешком. Затем возвращался в Зимний дворец, к бумагам. С 16.30 до 19.00 следовали обед и отдых. После чего — чай в кругу семьи. В 20.00 императрица с детьми уходила в свои покои, а ее супруг вновь занимался бумагами. В 21.00 его ждала игра в карты или поездка в театр. В 23.00 императрица отправлялась в спальню, а государь до часа ночи опять работал с бумагами. Днем или ближе к ночи он постоянно выкраивал час-другой, чтобы побыть и со второй своей семьей, хотя сделать это было довольно трудно. Установленный распорядок иногда разнообразился охотами, зваными вечерами или балами. И так день за днем, год за годом, в течение двадцати пяти лет...

Изменения в размеренной жизни императора, конечно, случались, и чем дальше, тем чаще. Связаны они были главным образом с деятельностью революционного лагеря — самой нетерпеливой, активной и склонной к утопиям части российского общества. Не вдаваясь слишком глубоко в историю вопроса, отметим лишь, что усиление революционного движения в России второй половины XIX века произошло совсем не случайно, как не случайно и то, что на первые роли в этом движении постепенно вышли разночинцы.

Самодержавие в России — это не только царь и правительство, это прежде всего самодержавная идея, вне которой общество себя до середины интересующего нас столетия не [264] мыслило. До 1850-х годов верховная власть представляла собой единственную в России организованную политическую силу, способную достаточно реально оценивать и по мере возможностей регулировать ситуацию. В правление Александра II и в этом отношении происходит перелом, на сей раз в общественном сознании: общество начинает пытаться доказать, что политических сил в стране стало на одну больше.

Что касается разночинцев, о которых в нашей беседе уже не раз упоминалось, то само это понятие появилось в начале, а уточнено было в конце XVIII века. Оно включило в себя отставных солдат и матросов, их жен, детей, а также мелких придворных служащих с женами и отпрысками. В первые десятилетия XIX века состав разночинцев расширился за счет детей священников, лиц мещанского происхождения и детей разорившихся купцов. Разночинцы считались привилегированным сословием, поскольку не платили подушную подать. Однако им было запрещено владеть крепостными и землями, заниматься торговлей, предпринимательством и ремеслом. Все это, естественно, создало благоприятные условия для насильственного формирования разночинной интеллигенции. Отсюда же проистекала и мало-имущность разночинцев, как служивших, так и занимавшихся свободными профессиями, ведь они могли рассчитывать только на жалованье, которое в среднем было явно недостаточно для нормальной жизни. Заработки большинства разночинцев колебались от 3 до 14 рублей в месяц, а прожиточный минимум в Петербурге и Москве в 1850 — 1860-х годах составлял 10 рублей в месяц. Понятно, что горячо любить правительство этому слою населения особенно было не за что. Понятно и то, почему разночинцы, в конце концов, превратились в главных оппонентов существующего строя.

Чтобы нас не обвинили в излишнем социологизме, скажем, что дело, конечно, не только в жалованье. С середины 1850-х годов социальное понятие «разночинец» переросло в общественное, стало политическим фактором российской жизни. К этому времени разночинство существенно пополнило свои ряды. «Разночинец, — писал журналист С. Елпатьевский, — это дворянин, ушедший от своего дворянства; поповский сын, не пожелавший надеть стихаря и рясы; купец, бросивший свой прилавок; «мужик», ушедший от сохи; генеральский сын, чиновничий сын». Причем подобный дворянин отрицал сословные привилегии принципиально, семинарист был самым решительным противником Церкви, мещанин и купец — врагами мещанства и буржуазии, а чиновничий и генеральский сыновья всеми фибрами души ненавидели [265] бюрократию и милитаризм. До поры, вернее, до лета 1862 года, Александр II довольно спокойно относился к деятелям революционного лагеря. Да и сам этот лагерь рассматривался современниками как левое крыло единого либерального движения. В связи с этим нам настоятельно необходимо поговорить о том, чем жили, во что верили, что исповедовали российские либералы конца 1850-х — первой половины 1860-х годов. Надо сказать, что в это время либеральный лагерь попал в достаточно парадоксальную ситуацию, и парадокс заключался в том, что деятели указанного лагеря остались практически без программы. Действительно, отмена крепостного права, судебная, земская, военная реформы, преобразования в области просвещения и цензуры являлись важнейшими требованиями оппозиции, но проводило-то их правительство. Причем либеральные деятели, за редким исключением, не допускались, как мы уже говорили, даже до обсуждения планов этих преобразований. Более того, передовая часть дворянства в начале 1860-х годов вынуждена была отказаться и от требования введения в стране представительного правления, конституции. «Мы готовы столпиться, — говорилось в одной из статей К. Д. Кавелина и Б. Н. Чичерина, — около всякого сколько-нибудь либерального правительства и поддержать его, ибо твердо убеждены, что только через правительство у нас должно действовать и достигнуть каких-нибудь результатов».

Самоотверженная готовность «столпиться» вокруг трона вызывала, а часто и до сих пор вызывает насмешки, на самом деле она выражала политически мужественное решение российских либералов наступить на горло собственной песне, ради, как они считали, прогресса страны. Дело заключалось в том, что любой российский парламент в 1860-х годах мог быть только дворянским, что, несомненно, привело бы к взрыву недовольства остальных слоев населения. «Народной конституции, — писал один из вождей славянофильства Ю. Ф. Самарин, — у нас пока еще быть не может, а конституция не народная, то есть господство меньшинства, действующего без доверенности со стороны большинства, есть ложь и обман». Кто же знал тогда, что героическое по сути и логичное на первый взгляд решение обернется отказом от борьбы за свободу личности и окажется отступлением от своих же принципов, предательством их?

Высказав и написав немало справедливых, отчасти даже пророческих слов, либералы тем не менее не сыграли главной роли ни в реформах, ни вообще в политической жизни [266] страны в 1860 — 1880-х годах. Их трагедия заключалась в том, что они не имели достаточной широкой поддержки среди населения страны, да и не могли ее иметь, поскольку россияне в указанный период совершенно не были готовы к восприятию либеральных идей. Получилось так, что справа умеренных политиков поджимало правительство, проводившее в жизнь реформы и лишавшее их инициативы, слева теснили революционеры, требовавшие гораздо более радикальных изменений, чем те, на которые могла пойти власть. Либеральные же ценности, как это ни печально, оставались чужеземной диковиной, ценностями для узкого круга общественных деятелей.

Впрочем, и революционный лагерь неверно было бы представлять себе чем-то могучим и единым, хотя бы потому, что на протяжении 1860-х годов в нем существовало по крайней мере три достаточно разнившихся между собой течения. Первое из них, представленное А. И. Герценом, Н. П. Огаревым и их немногочисленными единомышленниками, считало, что реформа, освобождавшая деревню от гнета помещика и чиновника, не менее эффективна, чем революция, а потому предпочтительнее последней. Они надеялись, что свободная община, просвещенная революционерами по поводу преимуществ социалистического образа жизни, станет ячейкой, фундаментом нового строя в России. Поскольку общинное устройство традиционно для 90% населения страны, то поворот к социализму произойдет сам собой, постепенно, мирным путем. Революция же, подталкивающая темное, неразвитое крестьянство к немедленному действию, может вызвать разгул стихии, чреватой непредсказуемыми результатами и необратимыми цивилизационными потерями.

Второе течение, к которому относились радикалы, признававшие своим вождем Н. Г. Чернышевского, а знаменем — журнал «Современник», отдавало предпочтение решительным методам действия. Однако Чернышевский и его ближайшее окружение отчетливо понимали, что революции не совершаются по заказу, что они требуют экономических и политических предпосылок, которые в России пока еще не созрели. Главной задачей революционеров, с их точки зрения, являлась упорная подготовительная работа: создание всероссийской социалистической организации, заключение союза со всеми оппозиционными силами в стране, пропаганда своих идей в городе и деревне. Подобная работа могла растянуться на достаточно длительное время, но без нее все мечты о радикальных переменах оставались лишь мечтами. [267]

Наконец, третье направление, еще не выработавшее своего лидера, представляли молодые экстремисты, которые и слышать не хотели о постепенных реформах или длительной подготовке к революционному выступлению. Они считали, что честь и достоинство революционеров требуют организации немедленного бунта, что только в периоды революций происходит воспитание новых борцов за правое дело, формирование истинно радикальной партии. Иными словами, если народ не готов к восстанию, то тем хуже для народа. Какое из этих течений будет определять характер действий революционного лагеря, зависело не только от лидеров различных групп и группировок, но и от политики правительства в отношении радикалов.

В начале 1860-х годов социалисты еще не взяли верх над либералами в общем оппозиционном движении, однако явно начинали у них выигрывать в силу более активных действий и привлекательной необычности своих программ. В этот период в России вообще наступает странная эпоха, свободомыслящая по форме и деспотическая по духу. Тех, кто считал, что все идет как надо и не к чему торопить события, называли консерваторами, а то и ретроградами, с ними разрывали отношения «порядочные» или «прогрессивные» люди. Самих этих «порядочных» людей их политические оппоненты называли «красными», Робеспьерами, безумцами. Деспотизм общества, как оказывается, отличается от деспотизма правительства только тем, что первый из них разнообразнее и непримиримее. К сожалению, именно этот радикальный деспотизм начинал играть определяющую роль во взаимоотношениях общественно-политических лагерей страны.

Г. С. Померанц, философ и культуролог, прозорливо отметил: «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело». Сакрализация той или иной идеологии, столь характерная для России, начиналась не в годы правления Александра II, но именно в это время она проявилась с особой силой, разводя людей по разные стороны баррикад. А из-за баррикад плохо слышны аргументы сторон, да и выходят на них не за тем, чтобы вести дискуссии. Думается, что если мы хотим понять истоки «бесовщины», так блестяще изученной и показанной Ф. М. Достоевским, то должны начинать с первых появлений «пены на губах» народолюбцев.

В общем-то совершенно прав был Валуев, когда писал: «Людям надо дать в руки дело, тогда они закроют рты». Это был прозаический парафраз стихотворной рекомендации А. К. Толстого по борьбе с нигилистами: [268]

Такое средство, лада,
Мне кажется, я знаю:
Чтоб русская держава
Спаслась от их затеи,
Повесить Станислава
Всем вожакам на шеи!

Однако именно дела для этих людей, горячо жаждущих его, у правительства не нашлось, что и толкнуло наиболее активную часть общественных деятелей в оппозицию. Повторим еще раз, что наивно считать революционеров политической аномалией, они выражали лишь крайнее общественное недовольство положением дел, и их энергия обрушилась на Александра II отнюдь не случайно. Так уж издавна повелось, что исторический спрос общества был совсем не с Павла I или Николая I, они ведь и не обещали России никаких преобразований, а с Александра I или Александра II, которые искренне хотели ускорить прогресс страны, но не сумели претворить своего желания в жизнь или претворили его не до установленного оппозицией предела. Если же доверие общества к монарху пропадало, то у радикалов оказывались развязанными руки для отчаянной борьбы с ним. Впрочем, у императора всегда оставался в запасе традиционный способ общения с «прогрессистами» — закручивание гаек, несколько отпущенных во время «оттепели».

Где же искать исходный момент непримиримого противостояния Зимнего дворца с революционерами? Может быть, таким началом стала «студенческая история» 1861 года? В мае, после недавно объявленного освобождения крестьян, новый министр народного просвещения адмирал Е. В. Путятин (ранее предлагавший вообще закрыть университеты, как рассадники вольномыслия, за что его, видимо, и сделали министром просвещения) ввел правила, уничтожавшие льготы для бедных студентов. Он обязал их платить по 50 рублей в год за обучение (что для многих молодых людей являлось совершенно нереальным). Кроме того, он ввел матрикулы — документы, куда заносились результаты наблюдения за студентами специальных инспекторов. В ответ на полицейско-запретительные действия министра студенты Петербургского университета отправились колонной через весь город к попечителю своего учебного заведения Г. И. Филипсону. Переговоры с ним ни к чему не привели, но среди манифестантов полиция произвела аресты.

Желание силой подавить студенческое недовольство положило начало сходкам, а затем спровоцировало попытку молодежи захватить здание университета. Волнения перекинулись [269] и в Москву, где также было арестовано около 200 студентов. Александр II в эти дни отдыхал в Ливадии, там он и получил паническую телеграмму Путятина. Император подал министру просвещения совет-распоряжение: поступить со студентами по-отечески, чем окончательно озадачил бравого адмирала. В конце концов, этот государственный деятель решил, что император рекомендовал ему пороть студентов (других методов отеческого воздействия министр народного просвещения, видимо, не знал), и великому князю Константину Николаевичу стоило немалого труда отговорить Путятина от позорной, подстрекавшей студентов к бунту затеи...

А может быть, исходной точкой столкновения императора с революционерами стали отношения монарха с прессой? Ведь, по мнению нашего героя, самый лучший из журналистов не заслуживал никакого доверия властных органов. Еще в 1860 году монарх учредил Негласный комитет для «влияния на периодическую печать». Весьма показателен его состав: товарищ министра народного просвещения, начальник штаба корпуса жандармов, министр двора и цензор, профессор А. В. Никитенко. Указания, данные императором Комитету, большой определенностью не отличались. «Есть устремления, — писал Александр II, — которые не согласны с видами правительства. Надо их останавливать. Но я не хочу никаких стеснительных мер. Я очень желал бы, чтобы важные вопросы рассматривались и обсуждались научным образом... Но легкие статьи должны быть умеренны...» Расплывчатость наставлений государя открывала перед Комитетом широкое поле деятельности, чем он и не замедлил воспользоваться...

Впрочем, поначалу все казалось не таким уж и страшным. В конце 1850-х годов в Тамбове был арестован Н. Мордвинов, написавший и распространивший отнюдь не самую резкую политическую записку под названием «Восточный вопрос с русской точки зрения». Криминал, по мнению местных властей, заключался в том, что Мордвинов утверждал, будто для России сейчас внутренние проблемы важнее любых внешнеполитических (что вообще-то лежало на поверхности). Александр II, ознакомившись с запиской, заметил: «Дельно, но желчно» — и велел освободить Мордвинова, передав ему, что император желает жить с ним в мире. «Колокол» Герцена — издание заграничное и в России запрещенное — читали и в Зимнем дворце, и в Редакционных комиссиях ( «Колокол» в эти годы вообще легко проникал на территорию империи, недаром его тираж достиг 3000 экземпляров). Александр II даже говорил, что он предпочитает [270] Герцена другим критикам своей политики, «поскольку те лишь бранятся, а Герцен, хоть и бранится, но иногда предлагает что-то дельное»{64}.

Н. А. Серно-Соловьевич (в будущем один из ближайших соратников Чернышевского) в 1856 году сумел лично передать Александру II записку об освобождении крестьян. К немалому удивлению начальства, Серно-Соловьевич, служивший в канцелярии Государственного Совета, получил признательность государя, выраженную в следующих словах: «Призвать его и поблагодарить от моего имени. Пусть не оставляет службы и, надеюсь, докажет свое усердие и преданность. В этом молодом поколении много хорошего и истинно благородного. Россия должна от него много ожидать». Император вообще умел отдавать должное своим оппонентам из радикального лагеря, видя в них порой нечто рыцарское.

Пройдет совсем немного времени, и Серно-Соловьевич не оправдает надежд государя, с головой уйдя в революционную деятельность. Однако во время ареста у него найдут составленный им проект «Уложения императора Александра II», иначе говоря, проект конституции Российской империи. В нем говорилось, что вся власть в стране «принадлежит государю императору, особа которого считается священной и неприкосновенной». Народное же собрание под его руководством принимает новые законы, рассматривает государственный бюджет, устанавливает налоги, ведает вопросами внешней политики и т. п. Странная для революционера и социалиста конституция, не правда ли? Еще более серьезное заявление было сделано радикалами в конце 1862 года. Замечательно трезвый политик Н. Г. Чернышевский написал пять писем Александру II. Цензура запретила их напечатание, и они увидели свет за границей только в 1874 году, когда совершенно потеряли свою актуальность и превратились в очередной памятник политической мысли. Чернышевский же считал их последней и отчаянной попыткой объясниться со здравомыслящими членами правительства и обитателями Зимнего дворца. Правда, будучи реалистом, он дал своему произведению грустное или, вернее, пророческое название — «Письма без адреса».

На первый взгляд Чернышевский пытался примирить в них правительство и поместное дворянство. Он писал, что многие ошиблись, считая дворянство слишком приверженным к своим привилегиям, а потому не способным к деятельности на пользу отечеству. Власть сама взяла на себя заботу о дворянстве и постаралась сделать все возможное, чтобы, [271] освобождая крестьянство, не обидеть привилегированное сословие. Как только в недрах общества, поднялась либеральная волна, власть совершила ошибку, считая, что дворянство «пришло в движение» в силу сословных побуждений. Но дело обстояло гораздо сложнее: «В мыслях о реформе общего законодательства, об основаниях новой администрации и суда на новых началах, о свободе слова — дворянство только является представителем всех сословий».

Не поняв этого, правительство загнало в заколдованный круг и власти, и все общественное движение страны, обвиняя в трудностях кого угодно, только не себя. «Таким образом, — писал Чернышевский, — вы сваливаете вину своим неудачам на нас, некоторые из нас винят в своих неудачах вас. Как хорошо бы оно было, если б эти некоторые из нас, или вы, были бы правы в таком объяснении своих неуспехов!.. Но грустно то, что никакие наши действия против вас или ваши против нас не могут привести ни к чему полезному... Народ не думает, чтобы из чьих-нибудь забот об нем выходило что-нибудь действительно полезное для него». Но и это еще не все. По словам Чернышевского, народные массы вскоре захотят сами взяться за «ведение своих дел». Что же, вроде бы такая перспектива должна радовать главу российских революционеров. Какое там! «Мы думаем, что народ невежественен, исполнен грубых предрассудков и слепой ненависти ко всем, отказавшимся от его диких привычек... Потому мы также против ожидаемой попытки народа сложить с себя всякую опеку и самому приняться за устройство своих дел... и мы готовы для отвращения ужасающей нас развязки забыть все — и нашу любовь к свободе, и нашу любовь к народу».

Так неожиданно (а может быть, следует сказать: закономерно) революционеры, вернее, политически трезвая их часть, сближаются с правительством в желании сделать для народа благо, оставляя сам народ в стороне от преобразований. Мало что изменило в сложившейся ситуации и образовавшееся в конце 1861 года тайное общество «Земля и воля». О его задачах будущий экстремист, а пока еще сторонник Чернышевского, Н. И. Утин писал: «Оно будет пропагандировать идею земского собрания... соединяя в единое целое приверженцев этой идеи, оно, наконец, предъявит свои стремления правительству, и последнее, видя в них глас русского общества, вынуждено будет созвать земское собрание, тогда организация прекратит свое существование, так как цель ее не будет достигнута». Надежда на разум правительства, вера в благотворность давления на него общественного [272] мнения — и ни слова о революции, социализме, общинном устройстве будущей России. Возможно, все это подразумевалось левыми деятелями, они не отказывались ни от общинного социализма, ни от революции. Просто не время было об этом говорить, а значит, и речь нужно было вести о другом. Согласитесь, что позиция, занятая радикалами начала 1860-х годов, видится, во всяком случае нам, вполне умеренной.

Вообще-то интересно отметить, что либералы и думающие радикалы чаще всего начинают не как борцы с существующим режимом, а как борцы сами с собой. Поэтому особенно страшно, когда режим поддерживает в людях то, с чем нормальный человек считает нужным бороться: умственную лень, безответственность, рабство, желание замкнуться в своем хозяйственном мирке и т. п. Как бы то ни было, голоса цивилизованных радикалов не были услышаны властями, их мнения не были учтены, и скоро происходит опасный перелом в отношениях правительства с социалистами.

65

Жаркой весной 1862 года в разных губерниях империи вспыхнули обширные пожары. В Петербурге, к примеру, сгорели три улицы на Большой Охте, населенные мастеровыми, Каретная часть, Лиговка, Солдатская слобода, Щукин и Апраксин дворы, насчитывающие две тысячи лавок, часть здания Министерства внутренних дел. Огонь угрожал также Пажескому корпусу, Публичной библиотеке, Гостиному Двору. Александр II лично руководил тушением пожаров в столице, командуя воинскими частями, всегда приходившими петербуржцам на помощь во время стихийных бедствий, и с огнем в конце концов удалось справиться. Но пожары, к несчастью, совпали по времени с появлением прокламации «Молодая Россия», написанной П. Г. Заичневским и П. Э. Аргиропуло. Прокламация была наивной и невнятной, но исполненной страшными угрозами (таковы отличительные черты всех экстремистских документов). Она делила страну на две партии: императорскую и народную — и обещала скорую революцию, сопровождающуюся реками крови и горами трупов. Ходили упорные слухи, что III отделение знало, кто является авторами злосчастной прокламации, но открывать их имена намеренно не стало, поскольку молодые энтузиасты-одиночки никому не были интересны. «Молодая Россия» оказалась представленной жандармами как документ, исходящий от опасной социалистической организации. В результате деятельность правоохранительных органов выглядела, как спасение отечества от угрозы социалистического террора и возможного переворота. [273]

В ходе арестов, проведенных в разных губерниях, к сентябрю 1862 года более ста литераторов, ученых, студентов, офицеров оказались в тюрьмах, под домашним арестом, в ссылке или разыскивались властями. Были закрыты воскресные школы, приостановлено издание журналов «Современник» и «Русское слово». Самое же главное для нашего разговора заключалось в том, что после ареста Чернышевского, Серно-Соловъевича, Михайлова, Шелгунова и других революционный лагерь оказался без трезвого и дальновидного руководства. Роль первой скрипки в нем начали играть молодые экстремисты, не пошедшие дальше азов, изложенных в революционных брошюрах, и эпигонства. Победив, как ему казалось, внутреннего врага, Зимний дворец взял передышку.

За волнениями весны — лета 1862 года почти незамеченным прошло празднование тысячелетия России, основные торжества по поводу которого состоялись в Великом Новгороде. 7 сентября 1862 года император с семьей и свитой прибыл в древний город на двух пароходах. Императорская чета спустилась по сходням и направилась по живому коридору к экипажам. Новгородское дворянство стояло поодаль и, как писал журналист местной газеты: «...взглядами и некоторой экстравагантностью костюмов выражало неодобрение крестьянской реформе». Но затем и оно поддалось общему настроению и разразилось приветственными криками. 8 сентября Александр II принял депутацию новгородцев, затем отстоял обедню в Софийском соборе и возглавил крестный ход к памятнику 1000-летия России, созданному по проекту скульптора М. О. Микешина{65}. Под звон колоколов и грохот артиллерийского салюта император открыл памятник. Затем он присутствовал на параде войск и торжественном обеде в дворянском собрании. Завершило торжества посещение монархом Рюрикова городища, расположенного в том месте, где Волхов вытекает из Ильменя. После чего Новгород, на два дня ставший столицей империи, распрощался с монархом.

Ничто вроде бы не предвещало бурь и потрясений. Но в самом начале 1863 года неожиданно для всех разразилось польское восстание. Поскольку отношения России и Польши на протяжении всего XIX века оставались весьма напряженными{66}, есть смысл несколько углубиться в историю вопроса о причинах восстания 1863 года. В 1856 году Александр II даровал амнистию полякам, замешанным в политических преступлениях против империи; тем из них, кто эмигрировал, он разрешил вернуться на родину, предоставив им [274] все гражданские права. За четыре последующих года в Польшу вернулось около девяти тысяч ссыльных и эмигрантов, не пылавших любовью к России. В Польше было ликвидировано военно-полицейское управление, введенное Николаем I, начали издаваться произведения А. Мицкевича и других ранее запрещенных авторов.

Однако это не успокоило поляков, часть которых мечтала о возрождении конституции, дарованной Александром I, а часть вообще требовала полной независимости и восстановления Польши в границах 1772 года. С 1861 года в Варшаве и других городах края стали появляться прокламации «возмутительного» содержания, а позже и проводиться политические демонстрации. В феврале 1861 года одна из таких демонстраций была расстреляна русскими войсками, в результате чего погибло пять человек и оказалось ранеными около двадцати.

Для успокоения умов Александр II издал рескрипт о готовящихся реформах в Польше. Однако волнения лишь усилились, и властям пришлось вводить в стране военное положение. 20 июня 1862 года новый наместник императора в Польше, великий князь Константин Николаевич прибыл в Варшаву, но уже на следующий день на него было совершено покушение — при выходе из театра великий князь был легко ранен в плечо выстрелом террориста. Последней каплей, окончательно испортившей отношения власти и польского общества, стало объявление в октябре 1862 года о проведении в начале следующего года рекрутского набора по именным спискам. Согласно им, в армию должна была попасть молодежь, активно участвовавшая в революционных выступлениях. Вместо набора в армию в начале 1863 года молодые люди скрылись в лесах, образовав первые отряды мятежников, вооруженные косами, саблями и охотничьими ружьями.

Общепольский же мятеж вспыхнул одновременно во всех концах края в ночь на 11 января 1863 года, когда 6 тысяч повстанцев, заранее разбитые на 33 отряда, начали борьбу за возвращение Польше независимости. Пик этой борьбы пришелся на весну — лето того же года, но добиться своих целей восставшим не удалось. Русские войска, размещенные в Польше, насчитывали до 90 тысяч человек и были лучше вооружены и организованы, чем повстанцы (в 1864 году регулярных войск здесь стало уже почти 150 тысяч при 146 орудиях). Кроме того, руководители восстания делали основную ставку на помощь европейских держав, которые ограничились робкими дипломатическими протестами и разнузданной [275] антирусской пропагандой в печати, что могло принести полякам лишь моральное удовлетворение.

Шляхетство, стоявшее во главе восстания, не пожелало удовлетворить требования крестьян о земле и свободе, объявив, по сути, крестовый поход за возвращение литовских, белорусских и украинских земель, некогда принадлежавших Польше. Петербург же действовал не только военными мерами, но и издал закон о раздаче земель тех шляхтичей, которые поддержали восстание, крестьянам, оставшимся в стороне от него. Впрочем, восстание игнорировали не только крестьяне. Как с грустью писал один из революционеров: «В момент, когда восстание разразилось... большинство людей здравомыслящих, то есть почти вся образованная и имеющая положение и имущество часть общества, избегали причастности к восстанию».

В результате к маю 1864 года мятеж в Польше был подавлен. Повстанцы потеряли на полях сражений около 20 тысяч человек, добровольно сдались в плен еще 15 тысяч. Было казнено, сослано на каторгу и поселение, отдано под надзор полиции около 22 тысяч человек, а 7 тысяч поляков эмигрировали в страны Западной Европы и США. В Польше были ликвидированы остатки автономии, и само название Царство Польское оказалось замененным термином Привислинский край.

В ходе восстания наместник императора в Польше бежал, а вместо него туда был направлен М. Н. Муравьев. На протяжении почти пятидесяти лет Михаил Николаевич Муравьев служил трем самодержцам, но в ходе этих царствований его карьера складывалась по-разному. Один из пяти братьев Муравьевых, он был активным членом первых декабристских организаций. Не согласившись с усилением в них революционных настроений, Муравьев вышел из рядов дворянских заговорщиков в самом начале 1821 года. После 14 декабря 1825 года он все же оказался под арестом, но вскоре был освобожден, причем Николай 1 лично напутствовал его на дальнейшее служение престолу. 1830 — 1840-е годы проходят для Михаила Николаевича довольно бесцветно — он занимал ряд губернаторских должностей — пока, наконец, не сделался министром государственных имуществ.

После воцарения Александра II, являясь членом Секретного (позже Главного) комитета, Муравьев всячески противился отмене крепостного права. В результате в начале 1860-х годов министр попал в немилость к императору, и чиновный Петербург предвкушал его отставку со дня на день. О неминуемом падении Муравьева никто особо не [276] жалел, он не был ни умелым организатором, ни генератором идей, ни просто приятным человеком. Михаил Николаевич являлся разрушителем, и ломать он умел превосходно. По уму и образованию он слыл человеком незаурядным, а благодаря медвежьему здоровью мог работать по 14 часов в сутки. Однако вся его энергия постоянно оказывалась направленной куда-то не туда, в основном на уничтожение того, что делалось другими. В конце 1850-х годов министр государственных имуществ умудрился обрезать земельные участки государственных крестьян, а заодно и увеличить их платежи — и все это в то время, когда Зимний дворец обсуждал возможности улучшения положения крестьян.

Кроме того, Муравьев отличался редким недоверием к людям, а потому старался все сделать сам, правда, при этом его подчиненные обязаны были неизменно изображать кипучую деятельность. Настоящих профессионалов он не ценил, и, когда Михаилу Николаевичу докладывали, что для исполнения какого-либо поручения нет достойного исполнителя, он обычно бурчал: «Было бы болото, а кулик найдется», — искренне веря в то, что любое дело по плечу самому обычному человеку, если у него есть желание заняться этим делом. От недовольства императора, а значит, и отставки, его спасло польское восстание 1863 года. Отправленный на усмирение мятежного края, Муравьев развернулся во всю ширь своей натуры, а его цинично-крылатая фраза: «Я не из тех Муравьевых, которых вешают, я из тех, которые вешают» — оправдалась в полной мере. Даже светские дамы, не питавшие к восставшим полякам никакой симпатии, вынуждены были ходатайствовать за них перед Александром II. Михаил Николаевич отправлял шляхту и горожан в ссылку целыми селениями (пока в Петербурге спохватились, в Сибири оказалось 5 тысяч человек, вывезенных из Польши). Жилища же высланных сжигались со всем имуществом, видимо, в назидание потомству.

Легенда о Муравьеве, как дальновидном государственном деятеле, несгибаемом борце за «русское дело» в Западном крае, рождалась в более поздние времена, когда в Прибалтике и Польше прочно осело русское чиновничество. Именно ему понадобился миф о победителе поляков огнем и мечом, это как бы освящало собственные бесплодные усилия по русификации края. Мечты о «сильной руке» вообще являются обязательным атрибутом российской политической мысли, может быть, потому, что в спокойном состоянии наша страна находилась считанные десятилетия. На переломах [277] же и в перестройках людям всегда хочется видеть впереди себя настоящего, решительного и могучего вождя. В конце концов Александр II решил отозвать Михаила Николаевича в Петербург. Тот, ни о чем не подозревая, ехал в столицу с целым ворохом проектов и предложений по устройству Польши. Получилось же, что ехал он за отставкой. Впрочем, как оказалось, недолгой, и помогли графу продолжить его карьеру опять-таки революционеры.

4 апреля 1866 года произошло первое покушение на жизнь императора Александра II. Когда монарх в четвертом часу дня после гулянья в сопровождении племянника, герцога Николая Лейхтенбергского, и племянницы, принцессы Баденской, садился в коляску у набережной, какой-то молодой человек выстрелил в него из револьвера. Пуля пролетела мимо, а император подошел к стрелявшему, уже схваченному полицией, чтобы поинтересоваться мотивами совершенного преступления{67}. Стрелявший, Дмитрий Каракозов, дворянин Саратовской губернии, исключенный за участие в студенческих беспорядках из Казанского, а затем и Московского университетов, заявил Александру II, что он стрелял в него в ответ на обман правительством крестьян и общества реформой 1861 года. Потрясение, пережитое монархом, объясняется не только самим фактом покушения, но и словами террориста. Ведь Александр Николаевич считал, и совершенно обоснованно, что отмена крепостного права стала главным делом его жизни, обеспечивающим ему благодарную память потомков.

Оказалось же, что нашлись люди, которые считают его реформу бессовестным обманом. Ничем, кроме этого потрясения, не объяснишь то, что спустя десять дней после покушения император поддержал странную инициативу Святейшего синода о совершении ежегодного крестного хода 4 апреля в честь чудесного избавления монарха. Митрополит Московский Филарет искренне недоумевал по поводу этого решения: «Надобно ли каждый год торжественно напоминать, что возможно восстание против царя?» Действительно, надобно ли? Очень тревожные и в чем-то пророческие вопросы задавал в связи с покушением Каракозова профессор Никитенко. «Чем больше я вдумываюсь в это происшествие, — писал он, — тем мрачнее оно становится в моих глазах. Не есть ли оно роковое начало тех смятений, какие должна вытерпеть Россия, пока она не упрочит и не определит своего нравственного и политического существования? Но неужели ей необходимо пройти этот путь? Неужели необходимо, чтобы двигатели ее будущности возникли из гнездилища [278] всякого рода безобразных умствований, утопий, из воспаленных незрелых голов?»

Наиболее трезвые деятели революционного лагеря осудили покушение Каракозова. «Выстрел 4 апреля, — отмечал Герцен, — был нам не по душе. Мы ждали от него бедствий, нас возмущала ответственность, которую на себя брал какой-то фанатик... Только у диких и дряхлых народов история пробивается убийствами». Герцен оказался совершенно прав. Реакционеры с лихвой использовали выгодную для них ситуацию. Следственная комиссия под руководством незаменимого в таких случаях М. Н. Муравьева выясняла не столько причины и технологию покушения Каракозова, сколько степень благонадежности студентов и преподавателей всех российских университетов, обвиняла в мягкотелости цензуру, давала оценку журналам, то есть занималась делом, совершенно ей неположенным. Однако, несмотря на все ухищрения, граф не смог обнаружить ничего, кроме скромного студенческого кружка, большинство членов которого не подозревало о готовившемся выстреле в императора{68}. Однако, пользуясь покушением Каракозова, реакционерам удалось отправить в отставку Замятнина, Валуева, Головкина, на смену которым пришли В. К. Плеве, П. А. Шувалов, Д. А. Толстой.

«Надменный тип», «глава всероссийской шпионницы», «нахальный временщик», «господин с бесцеремонным обращением», «Петр IV» — всеми этими характеристиками современники наградили одного и того же человека — Петра Андреевича Шувалова, ставшего после выстрела Каракозова начальником III отделения и шефом жандармов. Руководствуясь безграничным честолюбием и чиновничьим расчетом, Шувалов старался держать Александра II в постоянном нервном напряжении, донося ему о росте оппозиционных настроений в обществе и предлагая проекты разгрома этой оппозиции, то есть выступая в роли спасителя царя и отечества. Чем дальше, тем спасителей отечества в России становилось все больше, но чаще всего они оказывались не действительными героями и патриотами, а эрзац-спасителями. Власть Петра Андреевича над монархом в этот период была столь велика, что реакционеры искренне верили, что шефу жандармов удастся повернуть время вспять и заставить императора вспомнить о «благоденствии» николаевского царствования. В. А. Долгоруков приводит весьма любопытный разговор двух чиновников: «Надобно теперь государя вывести с ошибочного пути, по которому он шел столько лет; что за реформы, что за глупая гласность, к чему эти [279] сделки?.. Ведь прежде жили без них». — «Вы правы, но зато Шувалов примется за дело; он поворотит государя на хороший путь; теперь уже не будут жужжать в уши реформами». — «Ну а как государь будет упираться?» — «Не бойтесь, Шувалов сумеет его держать в руках: по струнке пойдет голубчик». Самое интересное в этом диалоге — ощущение чиновниками единства своего сословия, провозглашение его мощной силой, уверенность в том, что кто-то из числа высшей бюрократии может заставить императора «пойти по струнке». И подобные ожидания не были вовсе лишены оснований.

Все назначения, сделанные в период правления Шувалова, производились по принципу личной преданности ему или родственных отношений с ним. Своего отца он намечал сделать министром двора, двоюродного брата — министром финансов. При нем всплыл из чиновничьего небытия ставший министром внутренних дел А. Е. Тимашев, чья глупость, по словам сенатора А. А. Половцева, «ежедневно принимала поразительные размеры»; утвердился Д. А. Толстой — проклятие российской школы и Церкви, поднялись и другие подобные им деятели. Человек светский, образованный, Петр Андреевич прекрасно понимал, что из себя представляют жандармы, и в разговорах со знакомыми фамильярно аттестовал подчиненных: «Мои скоты». В то же время он старался облагородить свое ведомство и расширить сферу его деятельности. Так, при шефе жандармов появилась должность юрисконсульта, о которой говорили, что наконец-то учредили пост протоиерея при доме терпимости. Сочетание и впрямь получилось пикантное.

Шувалов проник и в Министерство внутренних дел, помогая тамошним чиновникам организовывать «пересыльную часть» (как вы понимаете, имелось в виду отнюдь не почтовое ведомство). Петр Андреевич заявил, что поскольку ему, как начальнику тайной полиции, точно известны «свойства и направление каждого лица» (вот когда начались наши игры во всезнайство тайных органов!), то ему следует предоставить право увольнять по своему усмотрению чиновников всех ведомств. Дело до этого не дошло, но само заявление графа симптоматично. В конце концов главный жандарм, как и можно было ожидать, зарвался, забыв, что живет-то он все-таки в самодержавной стране. Как уже говорилось, его тяжба с Е. М. Долгорукой стала причиной отъезда Шувалова послом в Англию. В качестве резюме можно привести слова Половцева: «Такие люди, как Пален, Тимашев, Толстой... опошлили и сделали ненавистным то, что величалось [280] консерватизмом». Все перечисленные сенатором деятели были ставленниками Шувалова.

Дело даже не в том, что Ростовцев, братья Милютины, Головнин были лучшими министрами, чем Шувалов или Толстой. И те, и другие были искренними и убежденными монархистами. Но первые считали, что монархия, как саморазвивающаяся система, еще не исчерпала себя, а значит, способна к серьезным и необходимым переменам. Именно она, по их мнению, могла помочь измениться России постепенно, без революционных потрясений. Вторые также считали, что монархия является живым организмом, но вкладывали в это совершенно иной смысл. Всякие разговоры об изменении традиционного образа правления они расценивали как слабость монархии и монарха, отступление от самодержавия, освященного многовековой традицией и религиозными догматами. Трансформация и неизменность — борьба двух этих начал определила политическую жизнь российских «верхов», оказала значительное влияние и на жизнь страны вообще.

В мае 1867 года Александр II прибыл в Париж, где остановился в тех же покоях, которые в 1814 — 1815 годах занимал победитель Наполеона Александр I. Когда император возвращался с очередного смотра войск на Лоншанском поле, по коляске, в которой ехал Александр Николаевич, два его старших сына и Наполеон III, был произведен выстрел из пистолета. Покушавшимся на жизнь российского монарха оказался поляк Березовский, который пытался таким образом отомстить Александру II за жестокое подавление восстания в Польше в 1863 году. Пуля прошла мимо монарха, ранив лошадь офицера эскорта. Второе покушение за два года заставляло задуматься о дальнейшей судьбе династии, об изменении отношений между властью и обществом.

Наступало время размышлений, уточнения позиции Зимнего дворца по поводу проведенных реформ. Вскоре после покушения Березовского провозглашается тезис о том, что переходное время, связанное с преобразованиями, заканчивается и пришла пора устроения всех и вся в новых условиях. Однако призыв к успокоению и обустройству жизни мало помог в выяснении взаимоотношений между общественными силами страны. Они-то как раз и расходились в вопросе о своем месте в «новых условиях» и своей роли в новой России. Прежде всего это касалось революционного народнического лагеря. В нем продолжало набирать силу крайне радикальное направление, ярчайшим представителем которого стал в конце 1860-х годов С. Г. Нечаев. Деятельность [281] его кружка, который сам Нечаев, очевидно для солидности, предпочитал называть обществом «Народная расправа», — прекрасный пример того, куда может завести аморальность, возведенная в принцип политического действия. Помимо подлогов, шантажа единомышленников и колеблющихся, беспринципности, фиктивных браков с целью завладения приданым «жены», убийства — трудно назвать еще какие-либо деяния этой якобы социалистической организации. Правда, нечаевцы привнесли в революционное движение нечто действительно новое — строгое и безоговорочное следование всех членов группы приказам руководства, стоявшего над обществом, подчинение меньшинства решениям большинства и закрепленный в уставе нравственный кодекс революционера. Последний предполагал беззаветную преданность делу социализма, отказ от семейных и дружеских уз, забвение принципов, гуманизма, милосердия и т. п.

В замечательном романе Ф. М. Достоевского «Бесы», толчком к написанию которого послужил судебный процесс над нечаевцами, речь идет не столько о членах этого кружка, сколько вообще о праве человека распоряжаться судьбами других людей, о нравственном пределе человеческого самомнения, за которым деятель, всерьез посчитавший себя устроителем людского счастья, превращается в беса, нелюдя. Бесовщина Нечаева окончательно испортила отношения между властью и революционерами, показав, что пути к компромиссу между ними делаются все более и более невозможными. Нечаевщина оказала большое влияние и на развитие народнического движения 1870-х годов.

Правда, в начале этого десятилетия революционерам пришлось начинать с того, чем закончили их учителя и вожди в 1860-х годах. 1871 — 1872 годы — это время организации кружков самообразования среди студенческой и учащейся молодежи, время пропаганды ею социалистических идей в университетах, гимназиях и на фабриках. 1874 — 1875 годы — период «хождения в народ», то есть попытка перенести центр тяжести революционной работы в деревню, попытка, закончившаяся самым крупным политическим процессом в России, процессом «193-х». 1876 год — начало нового этапа в революционном народническом движении, выразившемся в создании организации профессиональных революционеров (вторая «Земля и воля»). 1879 год — раскол «Земли и воли» на две новые организации — «Черный передел» и «Народную волю», усиление террора социалистов, закончившегося трагической гибелью Александра II. Набросав беглую [282] схему основных событий в революционном лагере, поговорим немного о ее сути.

В наши дни много и горячо говорят об опасности и бессмысленности народнического террора. При этом крайне редко вспоминают о том, что в первые годы нового десятилетия о терроре в революционной среде не было и речи. Более того, кружки 1871 — 1872 годов возникли в противовес нечаевщине как защитная реакция на аморальность в общественной борьбе, реакция на презрение к человеческой личности, на призывы к бесцельной гражданской розни, столь характерные для Нечаева. В связи с этим П. А. Кропоткин вспоминал, как в 1871 году откуда-то из южных губерний страны в Петербург приехал некий молодой человек с твердым намерением убить Александра II и тем самым подтолкнуть колесо российской истории. Столичные народники, к которым террорист обратился за помощью, долго убеждали его отказаться от безумного замысла, а затем заявили, что помешают ему всеми возможными способами, вплоть до заявления на него в полицию. Под таким прессом террорист вынужден был отказаться от своего намерения повлиять на ход истории страны. «Зная, как слабо охранялся в ту пору Зимний дворец, — заключает Кропоткин, — я могу убедительно сказать, что народники спасли жизнь Александра II».

В те же годы в «верхах» созрела, казалось бы, здравая идея — развернуть правительственную контрпропаганду в народе с помощью соответствующих книг и организации монархических кружков. Но подобные мероприятия показались властям чересчур сложными и трудоемкими. Привычнее и эффективнее им представлялось действовать традиционными методами — репрессиями и ограничениями свободы слова. Появляются дикие предложения типа «высылки разом из столицы всех подозрительных людей». Кстати, немыслимыми они казались только на первый взгляд. Когда в 1880 году Лорис-Меликов стал диктатором, ему представили список на 250 высылаемых из Петербурга из 3000, предназначавшихся к высылке. Он попросил чиновника написать против каждой фамилии в списке причины предполагавшейся высылки, и тот, не задумываясь, вывел: «опасный человек», «вообще высылаемый», «в особое одолжение губернатору» и т. п. Примерно в те же годы нижегородский губернатор отдал распоряжение, согласно которому все женщины, носившие круглые шляпы, синие очки и башлыки и коротко стригшие волосы, признавались нигилистками. Полиция была обязана отправлять их в участки, где у этих жертв моды отбиралась подписка с обещанием не иметь [283] впредь столь крамольного вида. Что общего было у подобных мер с подлинной борьбой против революционеров, сказать очень трудно.

Подлинным переломом в отношениях власти и общества стало «хождение в народ» в 1874 — 1875 годах. Романтическое, а отчасти и религиозное, вызванное преклонением революционной молодежи перед крестьянством (его чистым, «социалистическим» образом жизни), это движение не могло нанести никакого реального вреда существующему строю. Да и сами крестьяне встретили переодетую «под мужика» молодежь настороженно и недоверчиво{69}. Однако полиция поспешила представить «хождение в народ» серьезным подрывом государственных устоев. Появилось даже предложение сосредотачивать высылаемых пропагандистов в тех местностях, где от них будет меньше вреда (пользуясь привычными нам терминами, предлагалось создать систему спецпоселений). В тридцати семи губерниях России было арестовано свыше полутора тысяч социалистов-народников, а следствие по их делу растянулось на три года. Все это время многие арестованные содержались в одиночных камерах, и в результате 43 человека умерли в тюрьме, 12 совершили самоубийства, 3 покушались на него, 38 сошли с ума. Не прибавил лавров российской Фемиде и политический процесс над 193 обвиняемыми в противоправительственной пропаганде, начатый в октябре 1877 года. Несмотря на все ухищрения прокуратуры и специально подобранных властями судей, 90 подсудимых после трех-четырехлетнего одиночного заключения были оправданы за неимением против них достаточных улик, да и против многих других подсудимых обвинения не выдерживали серьезной критики. Начиная с этого момента, симпатии общества бесповоротно склонились на сторону невинно пострадавших социалистов. На Руси издавна любили и продолжают любить убогих — обиженных властью, тем более обиженных безвинно.

Не прошли эти события бесследно и для революционного лагеря. Через несколько лет, вспоминая о пути, пройденном в 1870-х годах народничеством, Н. Ф. Анненков писал: «В большом процессе (процесс "193-х". — Л. Л.) наивные идеалисты и мечтатели ругались, потрясали решетками, наводили ужас на судей. Это было в семьдесят восьмом году. А через два-три года, перед теми же сенаторами, безупречно одетые в черные пары и в крахмальных воротничках Александр Квятковский, потом Желябов делали в корректнейшей форме показания: "Я имел честь объяснить суду, что бомба, назначенная для покушения на императора, была приготовлена так-то и состояла из следующих частей..."» Действительно, общественное противостояние в 1878 году открывается уже не агитацией и пропагандой, а выстрелом В. И. Засулич в петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова.

Последний, посетив дом предварительного заключения, приказал высечь содержавшегося там А. С. Боголюбова за то, что арестованный (но не осужденный, то есть полноправный гражданин империи) при встрече с градоначальником не снял перед ним шапку. Этак можно было начать порку и не в доме предварительного заключения, а прямо на Невском проспекте, наказывая всех гуляющих или спешащих по делу петербуржцев, не заметивших важной персоны сановника. Стрелявшая в сановника Засулич была схвачена у него в кабинете и после недолгого следствия отдана под суд. Но ее дело, как бесспорно выигрышное для властей, решили передать в ведение суда присяжных, видимо, террористку хотели осудить руками общества, а не Особого присутствия сената или других чрезвычайных органов. Совершенно неожиданно для «верхов» присяжные оправдали подсудимую, и она была освобождена из-под стражи прямо в зале суда, как и диктовал закон. Проведенное по горячим следам совещание не дало никаких результатов, кроме отвергнутого большинством предложения о введении в столице военного положения.

А революционное движение продолжало набирать силу, становясь все более организованным и беспощадным{70}. В период с марта 1878-го по апрель 1879 года последовали: убийства шефа одесских жандармов, агента сыскной полиции, покушение на жизнь киевского прокурора, убийства в центре Петербурга шефа российских жандармов, харьковского генерал-губернатора, удачливого полицейского провокатора. В марте 1879 года в Петербург из Поволжья приехал А. К. Соловьев с твердым намерением произвести покушение на жизнь императора. На этот раз останавливать террориста было некому, настроение в революционном лагере за время, прошедшее с 1871 года, изменилось кардинальным образом. 22 марта Соловьев выпустил в Александра II четыре или пять пуль из револьвера, но пробил в нескольких местах только его шинель. Императора спасла и неопытность покушавшегося, который отнюдь не был профессиональным снайпером, и то, что сам монарх после первого выстрела, не растерявшись, побежал от Соловьева зигзагами, затрудняя тому прицеливание. Сразу после выстрелов 22 марта Россия была поделена на шесть генерал-губернаторств, и каждый из [285] шести новых «самодержцев» получил диктаторские полномочия на вверенной ему территории (включая и право издания новых законов). Однако и эта мера — хотя губернаторы выслали 575 и казнили 16 человек — не спасла положения.

Летом 1879 года в рядах «Земли и воли» произошел раскол. За три дня до съезда, намеченного на 18 июня в Воронеже, в Липецке собрались 11 «политиков-террористов». Среди них были почти все будущие члены Исполнительного комитета «Народной воли»: А. Михайлов, А. Желябов, А. Квятковский, Н. Морозов, М. Фроленко... Здесь, в Липецке, было выработано единое и единственное требование, с которым «политики» вышли на съезд в Воронеже. Они настаивали на внесении в землевольческую программу пункта о временной необходимости политической борьбы, включая террор, для достижения в России демократических прав и свобод. Здесь же, в Липецке, был вынесен обвинительный приговор императору Александру II. Монарху ставились в вину: обман народа и общества мизерными реформами, нищета народа, разгром в 1863 году Польши, подавление всякого признака свободы, виселицы в Киеве, Одессе, Петербурге для террористов, зверское обращение с политическими заключенными в местах лишения свободы.

Прямое столкновение «политиков» и «пропагандистов-деревенщиков» на съезде в Воронеже привело к глубокому расколу в рядах «Земли и воли». Чуть позже организация вообще распалась на два новых народнических общества: «Черный передел» (работа в деревне) и «Народная воля» (политическая деятельность, в том числе и террор). Порывая с анархией, народничество вынуждено скатывалось к террору. А «Народная воля» взяла на себя роль ударной силы в борьбе с существующим режимом. Именно она произвела очередное покушение на императора поздней осенью 1879 года. Эта попытка цареубийства благодаря непредвиденным обстоятельствам оказалась трехсерийной.

В октябре месяце на 14-й версте, близ Одессы, появился новый железнодорожный сторож с супругой. Обычный сторож, крестьянского вида, не старый, но и не юноша. Вместе с тем он не был обычным железнодорожным рабочим, поскольку явился к начальнику дистанции с запиской от барона Унгерн-Штерберга, влиятельного лица на Юго-Западной железной дороге и к тому же зятя генерал-губернатора Одессы Тотлебена. По слухам, новый сторож служил раньше в дворниках у одной знатной дамы, которая, узнав, что его жена страдает туберкулезом, попросила барона дать ее слуге работу на свежем воздухе. Барон черкнул записку, и [286] все устроилось... к вящему удовольствию Исполнительного комитета «Народной воли». Как впоследствии установила полиция, сторожем на железной дороге оказался член ИК Михаил Фроленко, а его «женой» — Татьяна Лебедева. Интересно, что «знатной дамой», побывавшей у Унгерн-Штерберга, была известная революционерка Вера Фигнер. Операция протекала успешно, но императорский поезд проследовал не через Одессу, а через Александровск.

Здесь его ожидала другая группа народовольцев во главе с Андреем Желябовым. В начале ноября 1879 года в городскую управу Александровска обратился приезжий купец Черемисов с просьбой отвести ему землю для строительства кожевенного завода. Правда, участок земли он выбрал не совсем подходящий — у самого полотна железной дороги. Черемисов устраивался основательно: привез жену, купил коляску, вызвал землемера, обсуждал с жившими у него мастеровыми планы строительства завода. Дел у Черемисова-Желябова действительно было много: предстояло просверлить железнодорожную насыпь, заложить мину, протянуть провода от насыпи к дороге. «Купец» находился в постоянном нервном напряжении, его «жена» (Анна Якимова) слышала, как он во сне кричал: «Прячь провода, прячь!» 18 ноября долгожданный царский поезд вынырнул из-за поворота, и кто-то из «мастеровых» воскликнул: «Жарь!» Желябов соединил провода электрической батареи и... ничего. Не сработала электрическая цепь взрывателя, то ли отсыревшая, то ли обрубленная Иваном Окладским, осужденным уже при советской власти за предательство народовольцев...

Теперь вся надежда была на группу Софьи Перовской, которая поджидала поезд под Москвой. Перовская и Гартман обосновались в старообрядческом Замоскворечье, вблизи Рогожско-Симоновой заставы, ныне Заставы Ильича. Семь километров от Москвы, тут уж железнодорожным сторожем не устроишься и под насыпь мину не подложишь. Оставалось одно — подкоп. Это была каторжная работа, да нет, хуже каторжной. Узкий лаз (галерея) с постоянно потрескивавшими самодельными креплениями. Работавший, лежа отковыривал комья земли и ссыпал их на лист железа или фанеры, который его товарищи веревкой вытаскивали наружу, в погреб дома. Ночью вытащенную землю разбрасывали ровным слоем по огороду.

Александр Михайлов вспоминал: «Положение работающего там походило на заживо зарытого, употребляющего последние усилия для борьбы со смертью». Двигаться можно было только на животе, работали от полутора до трех часов [287] каждый; за день вырывали от двух до трех аршин (140 — 210 сантиметров). Во время дождя (а шел ноябрь) из галереи вычерпывали до 300 — 400 ведер воды. Кое-кто из работавших в лазе, боясь обвала и мучительной смерти, брал с собой яд, чтобы в случае чего покончить с жизнью разом. Несмотря ни на что, подкоп был готов в срок, но тут в дело вмешался случай. На одной из станций царский поезд обогнал на полчаса поезд со свитой, эти полчаса и спасли Александра II. Народовольцы ошибочно пропустили его, взорвав мину под четвертым вагоном второго состава. Однако в этом вагоне находились лишь фрукты и другая провизия, предназначенная для царского стола. Граф Адлерберг, ехавший с Александром II в одном вагоне, прибыл из Москвы к месту покушения и ужаснулся — от двух вагонов поезда свиты остался, по его словам, «мармелад какой-то».

Выступая после этого страшного события в Кремлевском дворце перед представителями различных сословий, Александр Николаевич сказал: «Я надеюсь на ваше содействие, чтобы остановить заблуждающуюся молодежь на том пагубном пути, на который люди неблагонамеренные стараются ее завлечь...» Судя по всему, «заблуждалась» к тому времени в России не только молодежь. Во всяком случае, когда по подписке бьш объявлен сбор на строительство часовни в память о чудесном спасении государя, то за год удалось собрать столь мизерную сумму, что о ней просто неудобно говорить. Александр II, похоже, окончательно оказался один на один с революционерами, превратившимися к тому времени в убежденных, то есть идейных террористов.

66

Часть V.

Одиночество третье. Финал

Мысль не дело, а дело будет не по нашим мыслям, а по уставу судьбы.
Н. М. Карамзин

Взрыв в Зимнем дворце

Начало 1880 года выдалось спокойным, если не сказать вялым. В Зимнем дворце под председательством как самого императора, так и великого князя Константина Николаевича заседали высшие сановники, пытавшиеся выработать действенные меры по борьбе с революционной угрозой. Исчерпывающий итог этих заседаний подвел сам Александр II, записавший в дневнике: «Совещались с Костей и другими, решили ничего не делать». Что ж, по-своему это было кардинальное решение, хотя и вряд., ли действенное. Общая сонливость охватила и Государственный Совет, который всегда чутко прислушивался к настроению Зимнего дворца. 28 марта 1880 года, скажем, члены Совета, прозаседав минут сорок, решили, что на следующий день заседаний не будет «по неимению дел».

Великий князь Константин Николаевич и Валуев еще в январе того же года пытались поднять вопрос о призвании представителей общества для участия в общегосударственных делах, что, по их мнению, привело бы к обузданию крамолы. Однако против них выступили все члены очередного совещания во главе с наследником престола великим князем Александром Александровичем. Последний, в свою очередь, предложил усилить репрессии, для чего создать Верховную следственную комиссию по образцу таких же комиссий 1862 и 1866 годов, [289] но император не поддержал и этого предложения, оставаясь верным своей тактике балансирования между либерализмом и ретроградством.

Обстановка была взорвана, причем в прямом смысле этого слова все теми же народовольцами. В феврале 1880 года в Зимнем дворце внезапно прогремел взрыв. Он был подготовлен С. Н. Халтуриным, который для того, чтобы совершить покушение на монарха, устроился во дворец на должность столяра-краснодеревщика. Работая там, Халтурин один-единственный раз близко видел Александра II, когда вешал картину в кабинете императора. Среди его инструментов был тяжелый молоток с острым концом. Ольга Любатович — народоволка, хорошо знавшая Халтурина, позже рассказывала с его слов: «Кто подумал бы, что тот же человек, встретив однажды один на один Александра II в его кабинете... не решился» убить его сзади просто бывшим в руках молотком?.. Да, глубока и полна противоречий человеческая душа». Далее Любатович продолжает: «Считая Александра II величайшим преступником против народа, Халтурин невольно чувствовал обаяние его доброго, обходительного обращения с рабочими». Как писал в историческом романе «Истоки» М. А. Алданов: «Но взрыв был одно, а это (убийство молотком. — Л. Л.) было совершенно другое».

Халтурин небольшими партиями носил взрывчатку, изготовлявшуюся в домашних условиях его единомышленниками, в свою комнату отдыха, а затем, накопив достаточный запас, взорвал ее в обеденный час. В этот момент император должен был находиться в столовой, расположенной как раз над комнатой отдыха рабочих. Александра Николаевича спасло то, что поезд ожидавшегося им гостя, принца Александра Гессенского, задержался на тридцать минут и соответственно на полчаса сдвинулся весь распорядок дня монарха. Взрыв застал его и принца на пороге комнаты охраны, расположенной непосредственно перед столовой.

Александр Гессенский так вспоминал о тех страшных мгновениях: «Пол поднялся, словно под влиянием землетрясения, газ в галерее погас, наступила совершенная темнота, а в воздухе распространился невыносимый запах пороха или динамита. В обеденном зале — прямо на накрытый стол — рухнула люстра». Итоги покушения оказались трагическими: десять убитых и около восьмидесяти раненых, в основном солдат лейб-гвардии Финляндского полка и лакеев{71}. Гибель ни в чем не повинных людей заставила революционеров в дальнейшем отказаться от взрывов полотна железных дорог и зданий, подобные акции могли разрушить тот романтический [290] ореол, который был создан вокруг террористов обществом, прежде всего молодежной его частью.

В наши дни взрыв, происшедший тогда в Зимнем дворце, не вызывает особого удивления. Дело не в толстокожести людей XX века, а в том, что, знакомясь, как охранялась резиденция монарха в 1870-х — начале 1880-х годов, удивляешься лишь тому, что покушение на императора прямо в его дворце не произошло гораздо раньше. Пропускной системы в Зимнем практически не существовало; часовые надеялись на свою зрительную память гораздо больше, чем на пропуска. Прислуга, пользуясь знакомством с солдатами, частенько приводила с собой в царскую резиденцию родных и знакомых, нередко устраивая на кухне свои семейные праздники, благо и продукты и вина были под рукой. Воровство среди лакеев и рабочих достигло таких масштабов, что Халтурин, отправляясь на встречи с единомышленниками, вынужден был каждый раз прихватывать из дворца предметы сервизов или еще какие-нибудь мелочи, чтобы не вызывать у окружающих подозрения странным бессребреничеством.

По следам взрыва в Зимнем дворце состоялось очередное совещание в «верхах». Министр двора А. В. Адлерберг, чувствуя свою вину, потребовал, чтобы арестованным по политическим делам не дозволяли отныне отмалчиваться на допросах. Император хмуро поинтересовался: «Каким же образом, разве что пыткой?» — и махнул на советников рукой. Вновь воспрянули духом противники преобразований, надеясь, что взрыв в Зимнем дворце окончательно похоронит пугавшие их разговоры о даровании стране конституции. Однако предугадать реакцию Александра II на случившееся, как мы видели, снова не удалось.

Оставим на некоторое время хронологию событий и поговорим о том, что напрашивается само собой, когда читаешь материалы о борьбе Зимнего дворца с деятелями «Народной воли». Куда, собственно, в это время смотрели и чем занимались прославленное III отделение и многочисленная полиция Российской империи? Почему они допустили целую серию покушений на жизнь императора и, в конце концов, его гибель от рук революционеров? Объяснения этому могут быть, естественно, разные, вплоть до самых фантастических (типа того, что правоохранительные органы проводили тщательно продуманную ими политическую комбинацию, используя для этого борьбу террористов; или предположение о том, что «верхи» старались таким образом избежать династического кризиса, связанного с появлением у Александра Николаевича новой семьи). Объясняя исторические [291] события с точки зрения случайных совпадений и фантастических предположений, нетрудно договориться, скажем, и до того, что библиотеку Ивана Грозного украли татары, мстя царю за взятие им Казани иу^страхани. Однако, если говорить серьезно, то дело, думается, в том, что правоохранительные органы России впервые в своей практике столкнулись не со студенческими кружками, дружескими «средами» или «пятницами» интеллигенции (эти-то собрания они научились громить легко), а с профессиональными революционерами, подготовленными к деятельности в подполье самими обстоятельствами. Причем этот новый для полиции противник имел, во-первых, за плечами десятилетний опыт революционной работы, а во-вторых, оказался просто талантливее своих оппонентов из официальных учреждений.

Чтобы убедиться в последнем, достаточно вспомнить отзывы героя обороны Севастополя и осады Плевны генерала Э. И. Тотлебена об А. И. Желябове и Н. И. Кибальчиче: «Что бы там ни было, что бы они ни совершили (и это о цареубийстве! — Л. Л.), но таких людей нельзя вешать. А Кибальчича я бы засадил крепко-накрепко до конца его дней, но при этом предоставил бы ему полную возможность работать над его техническими изобретениями». Генерал, безусловно, знал, о чем говорил, ведь метательные снаряды, которыми был убит Александр II, не имели аналогов ни в одной армии мира. Если бы Тотлебен мог предугадать, что в тюремной камере Кибальчич работал над проектом реактивного снаряда, который мог стать прообразом знаменитых «катюш», то, наверное, отстаивал бы свое мнение еще более энергично. Проект же Кибальчича был на долгие годы положен членами Особого присутствия «под сукно», но ведь это нисколько не умаляет таланта изобретателя. Именно в силу профессионализма и таланта радикалов усиление правительственных репрессий достаточно долго не давало желаемых результатов. Потребовалось время, чтобы полиция смогла выдвинуть фигуры, равные по профессиональной подготовке лидерам «Народной воли», а те сумели выработать действенные методы борьбы с терроризмом. Но император к этому времени был уже мертв.

Не будем забывать, естественно, и о позиции общества, которое, не поддерживая народовольческого террора, в принципе ничего не сделало для его прекращения на деле. Оно, видимо, считало, что в данной ситуации чем хуже дела у правительства, тем лучше для страны. Крайнее выражение подобной позиции звучит как отчаянный афоризм: пусть [292] хуже, но иначе! — и было весьма в ходу позже, во время событий 1917 года. Надо признать, что и в начале 1880-х годов общество имело некоторые основания для таких настроений. «Никогда еще, — писал в 1880 году Д. Милютин, — не было представлено столько безграничного произвола администрации и полиции. Но одними этими полицейскими мерами, террором и насилием едва ли можно прекратить революционную подпольную работу... Трудно искоренить зло, когда ни в одном слое общества правительство не находит ни сочувствия к себе, ни искренней поддержки...»

В подтверждение этому выводу очень хочется привести разговор Ф. М. Достоевского с известным издателем А. С. Сувориным, зафиксированный в дневнике последнего. «Представьте себе... — горячился Федор Михайлович, — что мы с вами стоим у окон магазина Дациаро и смотрим картины. Около нас стоит человек, который притворяется, что смотрит... Вдруг поспешно подходит к нему другой человек и говорит: "Сейчас Зимний дворец будет взорван. Я завел машину". Мы это слышим... Пошли бы мы в Зимний дворец предупредить о взрыве, или обратились ли к полиции, городовому, чтоб он арестовал этих людей? Вы пошли бы?» «Нет, не пошел бы...» «И я не пошел бы. Почему? Ведь это ужас. Это преступление... Просто боязнь прослыть доносчиком... Разве это нормально, оттого все и происходит, и никто не знает, как ему поступить не только в самых трудных обстоятельствах, но и самых простых».

Разговор действительно получился не простой и над ним стоит задуматься. Несмотря на фрагментарность российского общества, то есть на значительную его материальную дифференцированность, низкий уровень сплоченности и организованности, различие политических установок, оно имело, видимо, не только некоторые общие черты, но и общий антибуржуазный менталитет. Отсюда происходила и антибуржуазность российского либерального и революционного движения. Приходится согласиться с историком Ю. Б. Соловьевым в том, что «в большом и малом тон в России задавала антибуржуазность», которая парадоксальным образом уживалась с желанием иметь буржуазные порядки, свободы и материальное изобилие. Предположение о наличии у интеллигенции общего менталитета находит подтверждение в том, что большая часть образованного общества придерживалась единой народнической мировоззренческой ориентации, хотя в подавляющем большинстве она не принадлежала ни к одной народнической организации. [293]

Так что дело вовсе не только в боязни прослыть доносчиком. Просто император, символизирующий, кроме всего прочего, путь к европейскому прогрессу, остался один на один с революционерами, несмотря на многочисленный аппарат правоохранительных органов и армию остального чиновничьего люда. Он, конечно, пытался противостоять угрозе в меру своих сил. Взрыв в Зимнем дворце привел к появлению 12 февраля 1880 года Верховной распорядительной комиссии по охранению государственного порядка и общественного спокойствия. Как уже говорилось, по предложению Д. А. Милютина председателем новой комиссии император назначил М. Т. Лорис-Меликова, получившего право «принимать вообще меры, которые он признает необходимыми... как в Санкт-Петербурге, так и в других местностях империи»...

Вот в такой напряженной и непраздничной обстановке была отмечена двадцать пятая годовщина вступления на престол Александра Николаевича. Накануне 19 февраля 1880 года поднялась паника в Государственном банке — кому-то почудились глухие подземные удары, и банковские служащие решили, что это революционеры с помощью подкопа пытаются добраться до закромов главного казначейства страны. Саперы выкопали вокруг банка несколько траншей, но ничего подозрительного не обнаружили. То же самое случилось на Морской и Фурштадтской улицах, которые, по слухам, также были заминированы террористами. Настроение в «верхах» в те дни прекрасно выразил великий князь Константин Николаевич, записавший в дневнике: «Мы переживаем время террора, подобное французскому, с той лишь разницей, что парижане в революции видели своих врагов в глаза, а мы их не только не видим, но даже не имеем ни малейшего представления об их численности».

Тем не менее праздничный день 19 февраля прошел торжественно и спокойно. Вообще-то праздников при дворе было хотя и не такое великое множество, как в XVIII веке, но более чем достаточно. Дни рождения, тезоименитства императорской четы и их детей, день свадьбы Александра II и Марии Александровны, полковые праздники императорской гвардии, кавалерские праздники орденов Андрея Первозванного, Александра Невского, Святого Георгия. Разумеется, отмечались и праздники Православной церкви: Рождество, Пасха, Богоявление, Водосвятие, Святая Троица, Пятидесятница и другие.

Со времен Петра I сложились вполне устойчивые ритуалы официальных торжеств. Все начиналось с литургии, по [294] большей части в придворной церкви, затем раздавался праздничный перезвон колоколов городских церквей, перекрываемый артиллерийским салютом. После литургии императорская чета принимала парад, в котором участвовали как гвардейские, так и некоторые армейские полки, квартировавшие в столице или ее окрестностях. Затем следовал торжественный обед, а за ним бал. Горожан же вечером ждал фейерверк, которой, как и ранее, был настоящим искусством, а может быть, и наукой, поскольку требовал от исполнителей немалых навыков в химии, геометрии и других отраслях знаний.

Однако вторая половина XIX века упрощала и эти сложные церемонии. В 10.00 Александр II со всем семейством вышел на балкон Зимнего дворца, обращенный к Адмиралтейству. На площади под балконом были выстроены музыканты всех частей петербургского гарнизона, которые исполнили несколько торжественных мелодий, слившихся с громом артиллерийского салюта. В 11.00 государя поздравила его свита (около 500 человек. При Александре I в свите состояло всего 176 придворных), заполнившая приемную и бильярдную комнаты Зимнего дворца. Затем в Белом зале пришел черед представителей офицерского корпуса всех армейских и гвардейских полков, шефом которых являлся император. В 11.30 Александра Николаевича приветствовал Государственный Совет в полном составе, а через час начались обед и молебен для членов царской фамилии. Вечером горожан ждали праздничный фейерверк и иллюминация, которые стали своеобразным связующим звеном между празднествами прошлого и нынешнего века.

Вскоре после торжеств начала свою работу Верховная распорядительная комиссия. Лорис-Меликов ознаменовал вступление в должность диктатора ликвидацией III отделения, с передачей его функций Министерству внутренних дел, и увольнением с поста министра народного просвещения Д. А. Толстого. Поскольку Толстой наряду с А. А. Аракчеевым остался в народной памяти одной из самых мрачных фигур XIX века, его личность заслуживает того, чтобы о ней поговорить подробнее. Граф Дмитрий Андреевич начинал свою карьеру в канцелярии Морского ведомства и считался ярым приверженцем великого князя Константина Николаевича. Не раз упоминавшийся в нашем разговоре Б. Н. Чичерин, хорошо знавший графа, дал ему следующую характеристику: «Человек не глупый, с твердым характером, но... лишенный всех нравственных убеждений, лживый, алчный, мстительный, коварный, готовый на все для достижения [295] личных целей...» Либеральные настроения Толстого, если они у него и были, моментально испарились, когда освобождение крестьян стало реальностью. Граф в штыки воспринял проект отмены крепостного права,, подготовленный Редакционными комиссиями.

Будучи убежденным крепостником и ревностно заботясь о приумножении собственных доходов, Дмитрий Андреевич правил в своих имениях, как восточный владыка: подбирал женихов для девушек и вдов, предпочитал не отдавать крепостных под суд, наказывая их за провинности розгами по своему усмотрению, ссужал крестьянам зерно под ростовщические проценты, установил жесточайшую систему штрафов для нарушителей дисциплины, собственноручно подбирал арендаторов кабаков, расположенных в его селах, и т. п. Во время проведения крестьянской реформы граф умудрился обобрать принадлежавших ему крепостных на 441,5 десятин земли, да еще и не стеснялся хвастаться подобным «подвигом». Все это не помешало ему в 1865 году стать главой Святейшего синода, причем главой весьма странным, оставившим глубокий и печальный след в истории русской Церкви.

Начнем с того, что граф не выносил священнослужителей, а к монахам испытывал прямо-таки брезгливое отвращение. Когда замечательный писатель Н. С. Лесков напечатал свои чудесные «Мелочи архиерейской жизни», обер-прокурор Синода выразил ему неудовольствие по поводу «чересчур хорошего мнения о церковных иерархах». Согласитесь, для главы Православной церкви неудовольствие более чем странное. Религия, видимо, вообще мало интересовала Толстого, иначе он вряд ли на съезде духовенства в Феодосии назвал известные слова Христа: «Нет пророка в своем отечестве» — французской пословицей, чем привел слушателей в состояние шока. После этого свидетельство петербургского митрополита Исидора о том, что «Толстой ни разу не был в Исаакиевском соборе, не заглядывал в Синодальную канцелярию, где только висел его мундир на вешалке», не кажется таким уж вопиющим преувеличением.

В 1866 году Дмитрий Андреевич сделался министром народного просвещения и именно на этой должности снискал себе всеобщую нелюбовь. Надо сказать, что уже его внешность не располагала к нему людей. «Это была, — пишет один из современников, — низенькая фигура на коротеньких и тоненьких ножках, с большой головой, мало выразительной физиономией и неприятным голосом». Кроме того, чем дальше, тем больше граф превращался в мизантропа, [296] человеконенавистника. Его бессменный секретарь Романченко говорил, что «... для графа только и существует одно удовольствие — никого не видеть». Странное удовольствие, особенно для министра, который по должности является человеком сугубо общественным. Не удивительно, что по Петербургу вскоре поползли слухи, вряд ли достоверные, но весьма симптоматичные, о том, что Толстой иногда впадает в психическое расстройство, воображает себя лошадью и убегает на конюшню, где пытается есть сено. Нелюбовь современников усугубляло и то обстоятельство, что граф открыто угодничал перед сильными мира сего. Он единственный из сановников целовал руку Александру II и, в то время как петербургский бомонд сторонился Е. М. Долгорукой, постоянно приглашал ее на свои балы, почтительно встречал у входа и торжественно вводил в зал.

Самым же большим прегрешением Толстого перед российским обществом стало ужесточение им классического образования в средней школе и урезание прав выпускников реальных училищ. Образование, получаемое в толстовских гимназиям, вряд ли можно назвать классическим в полном смысле этого слова. Скорее, речь шла о попытке отвлечь молодежь от насущных проблем современной жизни перегруженностью школьного плана (особенно это касалось изучения древних языков и заучивания отрывков из произведений авторов классической древности). Сверхтяжелые переходные экзамены, которые получили справедливое название «избиение младенцев», ежегодно выбрасывали на улицу тысячи учащихся. По стране прокатилась волна детских самоубийств, и Министерство просвещения вынуждено было издать специальный циркуляр, в котором призывало родителей подальше прятать от гимназистов огнестрельное оружие. У выпускников же реальных училищ был свой счет к министру, так как по его милости они вообще лишились права поступать в университеты и могли получить только техническое или естественно-техническое образование в институтах.

Говоря о российской школе, Толстой особенно любил ссылаться на опыт Пруссии. Что ж, нам будет небезынтересно сравнить, как выглядела российская система просвещения в сопоставлении с западноевропейской. Итак, в Пруссии в университетах обучалось 8000 студентов, а в 407 гимназиях и других средних учебных заведениях — 100 тысяч учащихся. По отношению к количеству населения в России в таком случае должно было быть: в университетах 28 тысяч студентов (реально менее 7 тысяч) и в 1420 гимназиях и училищах — 350 тысяч учащихся (на деле в 150 средних учебных [297] заведениях обучалось 40 тысяч школьников). Комментарии к этим цифрам, как говорится, излишни.

Лорис-Меликов в 1880 году имел все основания сказать в адрес Дмитрия Андреевича: «Если случайно занесенный к нам нигилизм (далеко не случайно, но выданном случае это не важно. — Л. Л.) принял столь омерзительные формы, то в заслуге этой пальма первенства бесспорно принадлежит графу Толстому. Жестокими, надменными и крайне неумелыми мерами он сумел вооружить против себя и учащих, и учащихся, и саму семью». К сожалению, виной этому был не только министр народного просвещения. Его проект ужесточения классического образования, отвергнутый большинством членов Государственного Совета в 1871 году, поддержал не кто иной, как Александр II, не видевший ничего страшного в тщательном изучении греческого языка и латыни. Это, правда, не помешало одной из газет после снятия Толстого объявить именно императора «трижды освободителем: крестьян от крепостного права, болгар от турок и...» — вместо многоточия читай: «школы от Толстого». Ну, да ладно, разве от газет того времени можно ждать объективности?

Впрочем, граф был не единственной и даже не главной заботой Верховной распорядительной комиссии. По приказу Лорис-Меликова по губерниям разъехались сенатские чиновники с четким предписанием: выяснить степень успеха пропагандистов-народников в деревне, установить причины упадка крестьянских хозяйств и недовольства сельского населения. По мнению диктатора, ситуация в стране осложнилась из-за того, что произошла остановка реформ, вернее, отказ от исправления их слабых сторон, которые стали ясны во время проведения преобразований. В результате молодежь, не заставшая худших времен и не видевшая дореформенных безобразий, обрушила свое недовольство на реформаторов, тем более что социалистические идеи не встретили убедительной критики со стороны правительственных органов.

Чисто полицейские мероприятия вызывали лишь озлобление общества (в 1880 году под надзором полиции состояло 31 152 человека, что не могло не раздражать как поднадзорных, так и сочувствующих им). В России, с любовью ее чиновничества к мелочной регламентации всего и вся, существовала целая система надзоров: просто надзор, временный, постоянный, гласный, негласный, бдительный, особо бдительный, строжайший — и каждый интеллигент-оппозиционер прекрасно разбирался в этой системе. Мы говорили об официальных данных о поднадзорных; по данным неофициальным [298] их число достигало 400 тысяч человек. А ведь полицейские расправы и игрища активно поддерживались еще и цензурой! Современники свидетельствовали, что стихи в цензуре «резали», скажем, оттого, что бдительные цензоры были уверены: под словом «заря» обязательно скрывается революция, а «гады, бегущие от света» (вообще-то странное для стихов выражение) — непременно намек на власти, а то и на особ августейшей фамилии. Отчаявшимся в борьбе с цензурой русским литераторам приходилось довольствоваться афоризмами типа: «От красноречия до косноязычия — один шаг, через цензуру».

Своих надлитературных коллег по мере сил поддерживали и почтовые цензоры. Однажды соглядатаи, сидевшие в так называемых «черных кабинетах» и вскрывавшие частную корреспонденцию (название кабинетов — точнее некуда!), едва не сорвали шахматный матч Москва — Петербург, шедший по переписке. Полицейские чиновники начали задерживать непонятные, с их точки зрения, открытки, адресованные известному шахматисту М. И. Чигорину его противником. Интересно, что они себе вообразили, изучив записанные ходы?

Лорис-Меликов попытался лишить революционеров даже пассивной поддержки общества. В самом начале своего правления он встретился с издателями влиятельных газет и журналов и призвал их поддержать правительство, возвращающееся на путь реформ. Разговаривал он также с представителями петербургского самоуправления, пообещав им добиваться расширения компетенции земств. Казалось, вернулась пора «оттепели» начала 1860-х годов: проекты, записки хлынули в столицу со всех сторон, заметно оживился либеральный лагерь, вполне удовлетворенный щедрыми посулами диктатора. Однако беспощадный правительственный террор не прекращался и при Лорис-Меликове, он просто приобрел более цивилизованные формы. Всего за 1879 — 1882 годы в Российской империи было казнено 30 революционеров, за что в среде радикалов Александр II получил уничижительное прозвище Царь-Вешатель.

Император же был доволен деятельностью диктатора. 30 августа 1880 года Лорис-Меликов получил высшую награду империи — орден Андрея Первозванного, а также был назначен министром внутренних дел. Слишком долгое существование диктатуры в России было противно взглядам императора. Упраздняя Верховную распорядительную комиссию, Александр II писал Михаилу Тариеловичу: «Прискорбные события последних лет, выразившиеся целым рядом [299] злодейских покушений, вынудили меня учредить... верховную распорядительную комиссию и облечь Вас чрезвычайными полномочиями для борьбы с преступною пропагандою... Последствия вполне оправдали мои ожидания. Настойчиво и разумно следуя в течение шести месяцев указанным мною путем к умиротворению и спокойствию общества... Вы достигли таких успешных результатов, что оказалось возможным если не вовсе отменить, то значительно смягчить действие принятых временно чрезвычайных мер, и ныне Россия может спокойно вступить на путь мирного развития». К сожалению, император выдавал желаемое за действительное. В конце января 1881 года бывший диктатор представил государю доклад, в котором предлагал план преобразования высших органов государственной власти. Здесь же с гордостью отмечалось, что с февраля 1880 года по январь 1881 года в России не произошло ни одного террористического акта. Граф, как и монарх, оказался чересчур большим оптимистом, а меры, предложенные им, будучи неплохими по сути, явно запоздали по времени их осуществления.

Борьба Зимнего дворца и революционных народников подходила к концу, и ее печальный финал был неотвратим, несмотря на то что консерваторы попытались принять собственные меры против террористов. В начале 1881 года тринадцать деятелей, имена которых остались для современников и историков неизвестными, объединились в Тайную Антисоциалистическую Лигу (Т.А.С.Л.). «Наш девиз, — писал один из этих деятелей, — "Бог и Царь", наш герб — звезда с семью лучами и крестом в центре. Ныне нас... насчитывается около двухсот агентов, и число их непрерывно растет во всех уголках России». Что касается числа агентов Т.А.С.Л., двести — это явное преувеличение, хотя мы знаем, что лиге покровительствовала сама княгиня Юрьевская, пытавшаяся любой ценой спасти своего венценосного супруга. Вообще же легионерам-любителям оказалось не под силу играть на чужом поле (конспирация, террор) с настоящими профессионалами. Видимо, поэтому никакой реальной помощи от Лиги император так и не дождался.

Между тем вокруг монарха не только сжималось кольцо "охотников", но и сгущались полумистические тучи примет и предзнаменований. Недели за две до своей гибели Александр Николаевич стал каждое утро находить на подоконнике [300] спальни убитых и растерзанных голубей. Выяснилось, что огромная хищная птица поселилась на крыше Зимнего дворца, но все попытки ее поймать оказались тщетными. Наконец, поставили капкан. Совладать с ним в полете птица все же не сумела и рухнула на Дворцовую площадь. Хищником оказался коршун таких исполинских размеров, что чучело его было помещено в Кунсткамеру. Позже об эпопее с хищником вспомнят, как о мрачном и последнем предзнаменовании александровского царствования, но все это будет позже...

Однажды гадалка предсказала Александру II, что у него будет трудная жизнь, полная смертельных опасностей. В общем-то не надо быть провидцем, чтобы напророчить самодержцу трудности и опасности на его жизненном пути. Однако дама, гадавшая Александру Николаевичу, поведала ему, что он умрет от седьмого покушения, произведенного на его жизнь. Если у вас есть желание, посчитайте, сколько покушений пережил император, включая бомбу Рысакова, и окажется, что гадалка не ошиблась. Она, правда, не смогла (или не захотела) поведать ему о тех покушениях, которые готовились, но по тем или иным причинам не состоялись. А ведь было и такое...

Александра Михайлова давно привлекал Каменный мост, перекинутый через Екатерининский канал. Императорский экипаж, следуя с Царскосельского вокзала в Зимний дворец, никак не мог миновать этот мост. Когда Михайлов поделился своими наблюдениями с товарищами, возникла идея минировать этот мост и взорвать его под царским экипажем. Осуществление этого плана поручили, конечно, Желябову.

Опыт подпольной работы научил народовольцев прежде всего основательности. На разведку по поводу минирования моста выехала целая экспедиция: на руле лодки — Макар Тетерка, на веслах — Желябов. Кроме них, Баранников, Пресняков, Грачевский. Осмотрели мощные опоры, промерили дно под мостом. Выяснилось, что динамит необходимо заложить в опоры моста, что можно сделать только под водой. Взрывать же удобнее всего с мостков, на которых прачки полоскали белье. Кибальчич подсчитал, что для успешного покушения нужно семь пудов взрывчатки. Он же придумал и оболочку для нее — четыре гуттаперчевые подушки. Их спустили с лодки к опорам моста, провода подвели под мостки прачек. Однако позже от взрыва опор моста решили отказаться, поскольку стопроцентной уверенности в удаче покушения не было, да и лишние жертвы были народовольцам ни к чему. Впрочем, это не означало, что от взрывов в людных местах радикалы отказались раз и навсегда. [301]

Малая Садовая улица, дом графа Менгдена, в котором сдается внаем полуподвал. 7 января 1881 года в, нем открывает сырную лавку «крестьянская семья Кобозевых» — члены ИК «Народной воли» Анна Якимова и Юрий Богданович. Снова подкоп, узкая галерея-полумогила, страх перед возможным обвалом, угроза неожиданного посещения квартиры полицией. Последнее реальнее всего. Не та полиция стала в Петербурге, да и дворники не те. Сделались они пугливее, настороженнее, опытнее. Вот и к Кобозевым дворник в конце февраля привел ревизию: участкового пристава и известного техника генерал-майора Мравинского — эксперта полиции.

Запах сыров, скопившийся в полуподвале, так шибал в нос, что генерал не чаял, как поскорее выбраться на свежий воздух. Видимо, поэтому он поинтересовался лишь обшивкой стен, постучал в нескольких местах каблуком в половицы да спросил о происхождении сырого пятна в кладовой. «Сметану пролили, ваше благородие», — отвечал Богданович. А здесь же стояли сырные бочки, наполненные землей из подкопа, куча земли лежала на полу у стены, прикрытая рогожами и драными половиками. Генералу вникать в эти «мелочи» было недосуг. Впрочем, подкоп террористам так и не понадобился.

1 марта 1881 года Александр Николаевич рассказал жене, как намерен провести текущий день: через полчаса он отправлялся в Михайловский манеж на развод караулов, оттуда собирался к кузине, великой княгине Екатерине Михайловне, жившей поблизости от манежа. Без четверти три монарх обещал вернуться домой и повести супругу на прогулку в Летний сад.

Император выехал из Зимнего дворца в три четверти первого в карете, сопровождаемой шестью терскими казаками. Седьмой сидел на козлах, слева от кучера. Трое полицейских, во главе с полицмейстером А. И. Дворжицким, следовали за каретой в санях. По окончании развода караулов государь вместе с великим князем Михаилом Николаевичем отправился к кузине, а в два часа десять минут вышел от нее и сел в карету, сказав кучеру: «Той же дорогой домой». Проехав Инженерную улицу и повернув на Екатерининский канал, он поздоровался с караулом от 8-го флотского экипажа, возвращавшимся с развода. По набережной кучер пустил лошадей рысью, но не успел проехать и ста метров, как раздался оглушительный взрыв, повредивший карету императора. Не будем пытаться беллетризировать дальнейшие события и передадим слово полицмейстеру Дворжицкому как главному свидетелю происшедшего.

«Проехав после взрыва еще несколько метров, — писал [302] тот, — экипаж его величества остановился; я тотчас подбежал к карете государя, помог ему выйти и доложил, что преступник задержан. Государь был совершенно спокоен. На вопрос мой... о состоянии его здоровья, он ответил: "Слава Богу, я не ранен". Видя, что карета государя повреждена, я решил предложить его величеству поехать в моих санях во дворец. На это предложение государь сказал: "Хорошо, только покажите преступника". Кучер Фрол тоже просил государя сесть в карету и поехать дальше, но его величество, не сказав ничего на просьбу кучера, вернулся и направился... по тротуару, влево от него казак Мочаев (Мачнев), бывший на козлах его величества, за Мочаевым — 4 спешившихся казака с лошадьми. Пройдя несколько шагов, государь поскользнулся, но я успел его поддержать.

Царь подошел к Рысакову. Узнав, что преступник мещанин, его величество, не сказав ни слова, повернулся и медленно направился в сторону Театрального моста. В это время его величество был окружен с одной стороны взводом 8-го флотского экипажа, а с другой конвойными казаками. Тут я вторично позволил себе обратиться к государю с просьбой сесть в сани и уехать, но он остановился, несколько задержался, а затем ответил: "Хорошо, только покажите мне прежде место взрыва". Исполняя волю государя, я повернулся наискось к месту взрыва, но не успел сделать и трех шагов, как был оглушен новым взрывом, ранен и свален на землю.

Вдруг среди дыма и снежного тумана я услыхал слабый голос его величества: "Помоги!" Предполагая, что государь только тяжело ранен, я приподнял его с земли и тут с ужасом увидел, что ноги его величества раздроблены и кровь из них сильно струилась...» Скажем прямо, охрана императора осуществлялась из рук вон плохо, и это не было секретом для высших чинов тогдашней полиции. Один из них говорил, что генерал-губернатор Петербурга обязан был всегда лично сопровождать императора и не позволять ему покидать карету в столь критической ситуации. Однако со времен А. Е. Зурова (конец 1870-х годов) сочли, что гвардейскому офицеру неприлично ездить за государем, и эту задачу возложили на полицмейстера. Дворжицкий же, по мнению того же источника, «...на главную свою обязанность смотрел как на дело, которое само собой сделается» — он больше красовался перед прохожими, чем думал о безопасности государя.

Александр II, как и его убийца Игнатий Гриневицкий, умерли одновременно, один в Зимнем дворце, другой в тюремном госпитале{72}. Александр Николаевич свято исполнил один из заветов своего отца: «Глава монархического [303] государства, — говорил ему Николай I, — теряет и позорит себя, уступив на шаг восстанию. Его обязанность поддерживать силою права свои и предшественников. Его долг пасть, если суждено, но... на ступенях трона...» В 15 часов 35 минут 1 марта 1881 года с флагштока Зимнего дворца пополз вниз черно-желтый императорский штандарт. А у гроба деда стоял 12-летний великий князь Николай Александрович, которому предстояло стать последним императором России и встретить не менее мученическую смерть...

И все смешалось в государстве Российском. По данным газеты «Новое время», только на Выборгской стороне Петербурга было арестовано около 200 ни в чем не повинных граждан. В провинции толпы простолюдинов избивали помещиков и интеллигентов, приговаривая: «А, вы рады, что царя убили, вы подкупили убить его за то, что он освободил нас». Около важнейших зданий Петербурга предлагалось проложить противоминные разряжающие кабели, вокруг резиденции нового императора устанавливались рогатки и постоянно дежурили патрули. Паника в «верхах» действительно достигла своего апогея. С этой точки зрения характерны инструкции, данные Александру III его давним наставником К. П. Победоносцевым: «Когда собираетесь ко сну, извольте запирать за собою двери, — не только в спальне, но и во всех следующих комнатах, вплоть до выходной. Доверенный человек должен внимательно следить за замками и наблюдать, чтоб внутренние задвижки у створчатых дверей были задвинуты».

Настал черед и фантастических описаний деятельности коварных и хитроумных, как Улисс, революционеров. Говорили о загадочных отравленных пилюлях, якобы присланных императору из-за границы; о трех молодых людях, заказавших у портного кафтаны придворных певчих и намеревавшихся, видимо, проникнуть в Зимний дворец не для того, чтобы спеть фрейлинам серенаду; о миллионных суммах денег, будто бы найденных у Желябова при аресте. Впрочем, некоторые планы народовольцев обгоняли самую буйную фантазию обывателей.

С двадцатых чисел марта ИК разрабатывал операцию по освобождению арестованных и осужденных «по делу 1 марта» товарищей. Их предполагалось отбить по пути к месту казни силами 200 — 300 рабочих, разделенных на три группы. Рабочих должны были поддержать все петербургские и кронштадтские офицеры, входящие в военную организацию «Народной воли». Группы нападавших планировалось разместить на трех улицах, выходивших на Литейный проспект. [304]

Когда кортеж с цареубийцами проходил бы среднюю группу, все три — по сигналу — должны были броситься вперед, увлекая за собой толпу. Боковым группам шумом следовало отвлечь на себя внимание части войск с тем, чтобы офицеры, идущие в средней группе, могли добраться до осужденных и скрыться с ними в толпе.

Неизвестно, было ли в распоряжении народовольцев требуемое количество рабочих, но что касается офицеров, то они согласились участвовать в нападении на кортеж с осужденными. Исполнительный комитет в последний момент отказался от своего плана, поскольку пятеро осужденных были окружены невиданным конвоем (всего в оцеплении места казни было задействовано от 10 до 12 тысяч солдат). 3 апреля А. Желябов, С. Перовская, Н. Кибальчич, А. Михайлов и Н. Рысаков были повешены на Семеновском плацу. Это была последняя публичная казнь в России.

Вообще же с самого начала царствования нового императора его отношения с «Народной волей» и другими народническими кружками приняли характер непримиримых военных действий, причем победа в них все явственнее склонялась на сторону правительства. Да, террористам удалось заставить монарха переехать из Зимнего дворца в Гатчину, но вряд ли это можно считать значительным успехом революционеров. Причиной смены резиденции императором стал не столько страх (личную храбрость Александр III проявлял не только прежде, во время Русско-турецкой войны 1877 — 1878 годов, но проявит ее и позже, скажем, во время крушения царского поезда в Борках), сколько желание уберечь страну от потрясений, которые были бы неизбежны в случае второго удачного покушения на главу государства.

Да и обдумывал Александр Александрович в Гатчине совсем не проекты конституционной реформы, как требовали продолжавшие угрожать ему народовольцы, а предложения по полному искоренению крамолы и установлению в империи спокойствия и порядка. Жандармский подполковник Г. П. Судейкин рекомендовал бороться с революционерами их же оружием, ответить на создание антиправительственного подполья учреждением подполья, действующего под контролем полиции (позже сходную тактику использует знаменитый С. В. Зубатов). Проект подполковника был Высочайше одобрен, и вскоре уже сами оставшиеся на свободе народовольцы не могли с уверенностью сказать, какой из кружков образован ими, а какой контролируется Судейкиным.

К весне 1882 года с революционным народничеством было покончено: все члены «великого ИК» или были арестованы, [305] или вынуждены были эмигрировать. Это не означало, что жизни императора не угрожали покушения революционеров, зараза политического террора глубоко проникла в радикальное движение и с годами вновь дала уродливые всходы. Однако покушения на какое-то время потеряли организованно-партийный характер, став, как в 1860-х годах, делом индивидуальным, то есть достаточно случайным. На ближайшие двадцать лет опасность убийства монарха резко уменьшилась, позже она вообще сошла на нет, поскольку боевые группы социалистов-революционеров сосредоточили огонь против видных министров Николая П.

Вернемся, однако, в 1881 год. Сразу после убийства Александра Николаевича Лорис-Меликов обратился к новому монарху с вопросом: должен ли он, согласно инструкции, полученной накануне от покойного императора, велеть публиковать Манифест о созыве комиссий и выборных? Без малейших колебаний Александр III ответил: «Я всегда буду уважать волю отца. Велите печатать завтра же». Однако глубокой ночью с 1 на 2 марта Лорис-Меликов получил распоряжение приостановить печатание Манифеста. Начиналось новое царствование, всходила звезда императора, который исповедовал совершенно иные, нежели Александр II, методы решения насущных задач, стоящих перед Россией.

Кто же виноват в трагедии, случившейся на Екатерининской набережной? Кто виноват в неудачах, постигших Александра II во второй половине его царствования? Кто виноват? — без этого вопроса вряд ли может обойтись любая работа, посвященная истории России. Можно сформулировать проблему мягче: почему такое стало возможно? Суть от этого не изменится. Вряд ли мои собеседники будут удовлетворены, если инициатор разговора отделается простой констатацией того факта, что во всем виновато одиночество Александра Николаевича. Можно, конечно, попытаться обвинить в происшедшем какой-нибудь общественный лагерь. Но над такими попытками издевался еще Г. Гейне, когда писал:

Это все революции плод, Это ее доктрина. Всему виною Жан Жак Руссо, Вольтер и гильотина...

Что ж, постараемся дать более вразумительное, хотя и не окончательное резюме. Начнем с того, что уникальность поста монарха приводила к борьбе революционеров не с реакционерами и не с консерваторами, а именно с императором [306] как символом старой ненавидимой «прогрессистами» России. Возможности для компромисса в этой борьбе встречались очень редко, в частности, мирное решение вопросов, теоретически возможное в начале 1860-х годов, осталось далеко позади{73}. Теперь стороны абсолютно не понимали друг друга, да и не могли понять, поскольку тщательно скрывали от противника истинные цели своих действий.

Зимний дворец искренне считал, что он облагодетельствовал крестьянство, позаботился о введении в стране современной системы судопроизводства, укрепил военную мощь государства, поднял на новую ступень развития его просвещение и культуру, не забыв и об интересах первого сословия. Однако «верхи» старательно скрывали, что считают реформаторскую деятельность в основном завершенной. Реформа высших органов власти, изменение образа правления ими не планировались и могли произойти только случайно, под давлением чрезвычайных обстоятельств. Революционеры же вроде бы исходили из того, что царизм обманул крестьянство, разорил его и не уравнял на деле в правах с другими сословиями; с их точки зрения, он отделался от общества жалкими подачками, сохранив свою власть в неприкосновенности.

Эти обвинения лежали на поверхности, служили, так сказать, лозунговым обеспечением действий революционных организаций. Главное же заключалось в том, что идеал равенства и справедливости виделся народникам в свободном общинном устройстве будущей России, вне рамок общины этого идеала не существовало. Император же своими реформами, быть может, невольно, дал сигнал к более быстрому развитию капитализма, который разрушал прежде всего именно крестьянскую общину. Поэтому в столкновении революционеров и власти речь шла не просто об обмане народа и общества, а о лишении их светлого будущего — какие уж тут компромиссы!?

Что же касается террористического метода борьбы, выбранного народниками, то и здесь все обстоит не так просто. Сразу отбросим разговоры об особой кровожадности или иных патологиях, якобы свойственных российским революционерам{74}. Иначе нам придется обращаться не к историкам, а к психиатрам. Кстати, а вам не кажется, что покушения на жизнь венценосцев начали отнюдь не радикалы? Оправдывая отстранение от престола Ивана Антоновича, Петра III, Павла I, их преемники создавали опасный для династии прецедент. Ведь незаконные убийства монархов в данных случаях трактовались как «правильные», логичные и [307] потому вроде бы законные. Вряд ли после этого можно было всерьез рассчитывать на то, что общество постоянно будет придерживаться принципа, провозглашенного древними римлянами: «Что позволено Юпитеру, то не позволено быку». Но дело не только в этом. Интересно было бы знать, почему индивидуальные покушения, совершавшиеся по конкретным поводам (Каракозов — обман крестьян реформой 1861 года; Березовский — разгром польского восстания 1863 года; Соловьев — расправа правительства с мирными пропагандистами), стали для народников конца 1870-х годов делом принципа, методом переустройства страны?

Не потому ли, что император и члены его правительства в свое время не захотели прислушаться к справедливым даже не требованиям, а предложениям общества (в том числе и революционной его части)? Ведь тот же народнический террор в 1870-х годах прошел ряд стадий и на некоторых из них его можно было легко и безболезненно остановить. Трепов пострадал потому, что нарушил законы Российской империи; высшие полицейские чины — оттого, что в тюрьмах и ссылках не соблюдались правила содержания арестованных и осужденных; агенты полиции и предатели были убиты, так как «Земля и воля» и «Народная воля», будучи организациями подпольными, оказались вынужденными защищаться от провала, грозившего их членам многолетним заключением в местах весьма отдаленных. Могло ли правительство на этих этапах способствовать прекращению революционного террора? Конечно, могло, но не захотело, не осмелилось, не поверило в романтический идеализм оппонентов. Когда же террор стал для народников методом переустройства общества, никакие договоренности между ними и властью были уже невозможны{75}.

Причины «охоты на царя» или, как говорили, «на красного зверя», устроенной «Народной волей», заключались не только в том, что император был уникальной фигурой, символом чего-то... Стоп! Давайте спросим себя: символом чего являлся Александр II в конце 1870-х годов? Помимо всего прочего он ведь был еще и символом неразвитости российской политической жизни, ее недостаточной цивилизованности. Для любой страны, переживающей период коренных реформ и бурных перемен во всех сферах жизни, самым важным в общественной области становится политический центр, а самой разумной линией поведения — политика центризма. Это происходит вовсе не потому, что эта политика является совершенной и отвечающей интересам всех слоев общества. Дело в том, что без создания оберегаемого [308] всеми общественными лагерями центра очень быстро происходит непродуктивное в своей основе столкновение крайне правых и крайне левых сил. Самое же безысходное при таком развитии событий заключается в том, что даже окончательная на первый взгляд победа тех или других не приводит к установлению спокойствия в стране. Рано или поздно за «сокрушительной» победой следует не менее сокрушительное поражение, приносящее стране новый политический кризис.

67

С другой стороны, истинный центризм не может быть метаниями из стороны в сторону в попытках соединить несоединимое. Он представляет собой поиск у правых и левых приемлемых конструктивных решений, способных привести общество к намеченной им цели и одновременно примирить в конкретной работе противоборствующие стороны. Политический центр становится щитом против экстремизма, неуемных социальных фантазий, которые не поддерживаются и не могут поддерживаться здравомыслящими силами. И он же защищает страну от мечтаний ретроградов повернуть историю вспять или замедлить ее ход. В политических битвах, кипевших в империи, Александр II попытался занять исключительное, уникальное положение — он хотел один олицетворять тот центр общественной жизни, который призван амортизировать действия крайне правых и крайне левых сил.

В результате он подвергся жестким и, как оказалось, смертельно опасным нападкам и с той, и с другой стороны. Политическая позиция в отличие от сакрального поста монарха отнюдь не является священной, и Александр Николаевич, попытавшись сделаться, помимо самодержца, еще и одним из политических деятелей России, стал на самом деле мишенью для своих противников. Сначала мишенью в переносном смысле этого слова, а затем... И вновь вернемся к личной жизни нашего героя. Его упорное стремление подчеркнуть права своего человеческого «я», желание, чтобы в нем видели не только самодержца, но и личность, принесли свои плоды. Для широких слоев общества он действительно стал ближе, понятнее и, я бы сказал, доступнее во всех смыслах этого слова. Время, конечно, берет свое. Для многих декабристов, скажем, поднять руку на монарха означало замахнуться на что-то святое, во всяком случае, освященное многовековой традицией. Для народников таких проблем уже не существовало, все-таки прошло полвека и каких полвека!.. Однако не покидает ощущение, что дело не только в прошедших годах, но и в [309] постоянном желании нашего героя отстраниться от того, что отделяло его от простого личного счастья, отличало от обычных подданных...

Александр Николаевич, безусловно, не был доктринером; за годы своего царствования ему пришлось от многого отказаться, пересмотреть устоявшиеся взгляды и позиции. В конце жизни император, похоже, убедился в том, что человек, какого бы уровня и масштаба ни была его личность или пост, им занимаемый, не может в одиночку являться политическим центром общественных сил. К этому выводу его подталкивала даже такая, в общем-то внешняя вещь, как постепенное измельчание собственного окружения. Княгиню Юрьевскую трудно сравнить с великой княгиней Еленой Павловной; Шувалова, Толстого, Плеве — с воодушевленной и профессионально подготовленной когортой деятелей конца 1850-х — начала 1860-х годов.

Император менялся. Казалось, еще совсем немного, и будет найдено средство установления если не союза, то нормальных цивилизованных отношений власти и общества. Не судьба... Одиночество, окружившее Александра Николаевича тремя почти непроницаемыми кольцами, может быть, и не одно виновато в трагической гибели монарха, но уж уникальной-то судьбу этого человека сделало именно оно. Представьте, что должен был пережить монарх, чтобы, вспомнив об одном из приближенных, спросить: «Я, кажется, не сделал ему ничего хорошего, за что же он против меня?». Боль, выстраданная ирония, звучащие в этих словах, позволяют предположить, что дело не в данном конкретном лице, а в России, ее образованном обществе, так несправедливо оценившем сделанное Александром II.

Царь-Освободитель. Царь-Вешатель. Несчастный царь...

В отличие от других разделов нашей беседы, носящих название «Ощущение времени», в этом, последнем, мы, во-первых, воздержимся от комментариев, а во-вторых, предоставим слово газетам и журналам, вышедшим весной 1881 года. Повод, чтобы поговорить об ощущении времени россиянами именно в эти месяцы, настолько грустен и ответственен, что не хочется растекаться по древу ни мыслью, ни «мысью». Кажется более правильным и человечным просто пережить вместе с Россией случившееся 1 марта... [310]

«Голос» 2 марта 1881 года: «Россия в трауре! Не стало великого царя-освободителя. Адские силы совершили свое темное злодейское дело. В настоящую минуту, под тяжестью страшного ощущения, русскому человеку трудно справиться с наплывом овладевающих им чувств. Царь-освободитель будет жить вечно в сердцах освобожденного им от цепей рабства русского народа. Имя его вознесется высоко, облечется в неувядаемую славу на скрижалях истории. Через тяжелое, страшное событие вступает наследник на престол. Народ, им возлюбленный, окружит его своею любовью, и в единении царя с народом Россия совершит со славой предстоящий ей исторический путь. С надеждой и упованием встречает Россия нового государя. Он будет верным памяти своего родителя, да продлит и довершит он благие начинания: да царствует в России закон и да развиваются те начала правильного, разумного гражданского быта, первый камень которого заложен императором Александром II».

«Голос» 3 марта 1881 года: «Когда император Александр II вступил на престол, предстоявшая ему задача была ясна. Необходимость освобождения крестьян, предоставление всему русскому народу гражданского равноправия, снятие оков, в которых задыхалась личность, назрела уже во время предшествующей Крымской войны; война прибавила только доказательство, что и самый правительственный режим предшествующего царствования не мог устоять. Александр II совершил свою задачу, увековечив себе в истории и благодарной памяти русского народа имя царя-освободителя. Последующие реформы царствования по обстоятельствам, о которых теперь не время говорить, не получили ни того дальнейшего движения, ни того значения в реальной жизни народа, которое предназначал им покойный император. Реформы, имевшие главной целью своей подъем общественного самосознания и призыв к деятельности общественных сил, оказались при своем исполнении далеко не достигающими предназначенной им цели, так как для действительно полезного применения этих начал требовалось взаимодействие правительственных и общественных сил, чего в действительности, к сожалению, долгое время не оказывалось... Правительство призывало общество к деятельности, но органов, через которые общество могло бы помогать правительству, в распоряжении общества не оказалось». [311]

«Молва» 2 марта 1881 года: «Погиб порфироносный страдалец. Государь России, стяжавший себе при жизни народное наименование «царя-освободителя», погиб насильственной смертью. Погиб после неисчислимых нравственных страданий, после горького сознания, что его чистейшие намерения... были часто искажены и обращены в тяжкое бремя для того самого народа, для которого они должны были служить источником счастья и благоденствия...»

«Молва» 3 марта: «Преобразования, благополучно начавшиеся, сейчас же возбудили против себя ожесточенную злобу всех затронутых ими интересов. Каждый, считавший себя обиженным или обделенным, печаловался на верховную власть. Государя уверяли, что реформы идут будто бы слишком быстро, что к реформам следует ставить точки. Начались замедления, остановки, а разгоряченное воображение пылких мечтателей, возбужденное веяниями свободы, тем с большим увлечением поскакало вперед, не справляясь с действительностью. Государь сделался виноватым и в том, что реформы идут слишком быстро, и в том, что они двигаются слишком медленно. Одна сторона тормозила, шипела, клеветала, возбуждала недоверие и подозрительность; другая... тем более рвалась вперед и, удерживаемая насилием, переходила к заговорам и, наконец, бросилась в покушения против верховной власти... Логические последствия этого неизбежного раздора всею тяжестью упали на судьбу государя».

«Молва» 4 марта: «Верховная власть должна стоять выше какой бы то ни было борьбы политических партий. Обаяние и значимость верховной власти не может быть поставлено в зависимость от исхода подобной борьбы... Общество само должно разбираться в сумбуре среди него возникающих и развивающихся политических мнений и увлечений. Верховная власть должна стоять выше всех этих мнений и увлечений, она не может быть ни соучастником какой бы то ни было из политических партий, ни тем более ответчиком за которую-либо из них. Носитель верховной власти не может быть мишенью для политических фанатиков... Иначе порядок государственный никогда не получит твердого основания. Надо твердо увериться в непреложности этого вывода: надо проникнуться сознанием необходимости привести его к осуществлению... и тогда рассеется туман, нас теперь окружающий, водворится во всех нас спокойствие и исчезнут навсегда наши страхи и опасения за неприкосновенность главы государства». [312]

«Страна» 3 марта: «Какое преступное нетерпение дерзало винить лично монарха, сделавшего столь много, за то, что он не сделал еще больше? Кто мог знать, почему монарх-преобразователь остановил дело русского возрождения на таком-то временном пределе; кто мог знать, был ли он нравственно волен идти далее, не связывал ли его безусловно какой-нибудь данный им обет? Периоды задержек, временных приостановок в развитии, неосуществление надежд бывали в разных странах. Русский народ, с образованным русским обществом во главе, переносил недоделанность наших реформ, неудовлетворение некоторых, совершенно законных, нравственных нужд. Перед личностью царя-освободителя двадцати миллионов преклонялись в России и те двести тысяч людей, которые уже прозрели необходимость, даже неотложность дальнейшего освобождения. И вот несколько человек, которые не хотели признать этого... не остановясь перед самым возмутительным средством, умертвили государя. Но их дело не избегнет самого беспощадного приговора, как в родной стране, так и во всем образованном мире... Чрезвычайные обстоятельства побуждают дать совет, свободный от чувства негодования и мести... Нет иного выхода, как уменьшить ответственность главы государства, а тем самым и опасность, лично ему угрожающую. Пусть впредь исполнители, которые зовутся исполнителями только на словах, сами несут ответственность на себе. Надо устроить в правильном общественно-государственном порядке громоотвод для личности главы государства. Надо, чтобы основные черты внутренних политических мер внушались представителями русской земли, а потому и лежали на их ответственности. А личность русского царя пусть служит впредь только светлым, всем сочувственным символом нашего национального единства, могущества и дальнейшего преуспеяния России».

«Русские ведомости» 2 марта: «Адский умысел совершил свое адское дело. Глава государства пал жертвой злодейской руки. Впечатление так громогласно, так потрясающе, что под его ударом мысль с трудом овладевает собой... Удар упал на Россию, начавшую после долгих лет томления освежаться надеждой на возможность радующего просвета. Злой рок, повергший в скорбь наше отечество, застелет ли туманом готовившийся просветлеть горизонт?.. Злая язва, заразившая наш государственный организм, требует всех сил народных для ее врачевания, и эти силы придут и поборют зло, лишь бы их не чуждались. Доверия, побольше доверия к этому лучшему из советчиков».

«Земство» 4 марта: «Страшная, потрясающая весть разнеслась по русской земле, распространяя ужас, разливая глубокую, беспредельную скорбь во всех концах России. Император Александр II погиб от руки убийцы! Великие преобразования, ознаменовавшие царствование Александра II, займут одно из самых почетных мест в русской истории. Ужасное злодеяние совершено в то самое время, когда наше отечество, после мрачной эпохи смуты, приостановившей было правильное течение государственной жизни, вновь вступило на предуказанный ему государем путь мирного развития, когда новые преобразования готовы были упрочить народное благосостояние и благополучно явить новое доказательство заботливости царя о благе всего народа».

«Порядок» 2 марта: «В такой день, какой пришлось пережить сегодня, каждому из нас нужно много самообладания, чтобы подавить в себе самые естественные чувства, просящиеся наружу, и произнести, в минуту всеобщей тяжелой тревоги, успокоительное разумное слово. Трудно теперь же измерить и взвесить все значение этого глубоко горестного, ужасного события для тех, на долю которых выпало быть его современниками. Знаем только одно, что дело истории — связывать настоящее с прошедшим; для современников необходимо искать в настоящем опоры для будущего. Это будущее не наше личное будущее, а будущее многомиллионного народа; его вековыми трудами создано государство... Новый вождь земли русской найдет... много непочатых сил, которые тесно окружат его с любовью к нему и преданностью к общей всем нам родине всякий раз, когда верховная власть мужественно и не колеблясь поведет свой народ по пути правды, мира и свободы. Воля Всевышнего свершилась. Теперь остается только смириться перед несокрушимою волей провидения и, не вступая с ней в тщетную борьбу, посвятить все заботы тому, чтобы положить прочное основание для будущего».

«Порядок» 3 марта: «В минуты исторической важности необходима полная и бестрепетная искренность. Дай Бог, чтобы вблизи престола были теперь люди, которые сказали бы: — Государь! Вы начинаете свое царствование в трудную минуту, когда тяжесть вашего венца усугубляется скорбью растерзанного сыновьего сердца. Но идите смело по ступеням трона на ваше великое положение и станьте на страже [314] порядка и законной свободы. За вами доверие многомиллионного народа, в ваших руках его любовь, с помощью которой можно все сделать. Будьте другом и сберегателем начал, вложенных в реформы вашего родителя. Пусть как дым разлетятся сомнения в том, что этим началам не суждено развиваться и дальше и шире. Суровые меры стеснения доказали свою непригодность и односторонность... Вы в расцвете сил, — перед вами давно уже раскрыта книга государственного управления, — раскройте же душу народа вашего и дайте выйти на свет желаниям, давно живущим в ней. Они все имеют целью успокоение и развитие России».

«Русская мысль» 2 марта: «... совесть наша... громко вопиет, что между нею и проклятым, невозможным для нее делом — бездна непроходимая. Чиста совесть русского народа, светла, как солнце, и пламенная любовь его к почившему и горяча молитва за него к Богу. Нет, нет, русский народ не может принять на свою голову этого позора; он всецело падает только на отверженцев русской земли, слепых и бессмысленных орудий замысла врагов наших за пределами русского государства, куда ведут и все нити неестественного для русских дела».

«Гласность» 15 марта: «С последней горстью земли, брошенной на могилу покойного государя, закончились его мирское величие и власть, которой русский народ обязан за те начатки свободы и правды, семена коих насаждены в нашем отечестве его властною рукой. В сознании народа ясно, что покойный государь принял мученический венец ни за что другое, как за свой народ, за несомненную любовь к нему. Молчаливо, с глубокой и смутной думой проявляет народная масса свои чувства, вызванные внезапной смертью искренне любимого государя, убитого одичалыми безумцами. Кто не отделяет себя от народа, тот считает безумством насиловать народную волю и его сознание, кто хочет стоять в передовых рядах этого народа, тот должен разделить глубокую и истинную народную печаль».

«Русь» 4 марта: «Царь убит. Русский царь у себя в России, в своей столице, зверски, варварски, на глазах у всех — русскою же рукою... Небывалое, неслыханное творится на святой Руси! Кто те, что смеют пятнать грехом наше историческое [315] бытие, класть позор и срам на наши головы? Посягательство на царя — это посягательство на самый народ, это насилие над народной волею и свободою... Никакие правосудные казни не смогли до сих пор его истребить и никакими внешними силами не извести этого семени зла. Неужели, однако, это новое страшное поругание над русской совестью пройдет и на сей раз бесследно, и не воспрянет русская совесть, и не стряхнет с себя греха, лени, праздного коснения и недомыслия?»

Журнал «Дело», № 3 за 1881 год: «Шестидесятые годы явились моментом необыкновенного подъема нашего духа, необыкновенного напряжения наших умственных сил и небывалого еще развития критической мысли, во главе которого встало само правительство, для которого совершенно было ясно, что для борьбы России за свое международное государственное существование ей необходимо открыть новые возможности для развития внутренних сил. Во время шестидесятых годов, когда возвышенные идеи носились у нас в воздухе, всякий стремился думать в направлении общего блага, блага народа, и только в этом возвышенном направлении мысли... всякий видел свое достоинство и признак умственной силы. Тогда все думали или старались думать в этом направлении. Другого, более напряженного состояния критической мысли в истории России никогда не бывало. Умственная революция, которую мы пережили в шестидесятых годах, была не меньше умственной революции, которую пережила Франция с половины XVIII века».

«Новое время» 4 марта: «Во всех фанатиках, во всех этих поклонниках крови и ужасов есть что-то родственное, однородное, какими бы названиями и партиями они себя ни величали — террористами, анархистами и прочими. Родственное именно в средствах для достижения самой широкой революции. Да, не конституции, хотя и эту идею они выставляют, как бандиты знамя мира. Самой широкой революции, резни, бешенства убийц, торжества крови, передела всего существующего порядка — вот любимая цель. Перед нами не просто фанатическая идея, ищущая выхода, но какой-то особый, страшный вид маньячества, и притом заразительного».

«Московские ведомости» 4 марта: «Не будем самообольщаться, не будем сваливать всю вину на ничтожную кучку ошалелых мальчишек. Мы сами еще более виноваты. Мы [316] вскормили эту среду, среди нас они выросли, мы ее поддержали нашей дешевой насмешкой, легкомысленным, детским отношением ко всем основам общественной жизни... Мы оставили наших детей на произвол всяких веяний, и нашим молчанием давали этим вздорным веяниям укореняться... Могли ли мы в таком положении сохранить свой законный авторитет? Естественно, нет. Мы выпустили его из рук, и он перешел к болтунам, фразерам, якобы несущим нам последнее слово науки и прогресса, и чем менее смысла и нравственного достоинства имело это слово, тем казалось оно истиннее, патентованнее. Гоняясь за разными видами либерализма, не понимая сущности свободы, мы попали в самый худший вид рабства — духовное рабство со всеми его последствиями. Оно развило в нас присущие ему пороки: трусость, лицемерие, угодливость, бесхарактерность... Мы потеряли естественность и самостоятельность, мы перестали быть самими собой... Дошло до того, что люди стыдятся лучших своих чувств и, если эти чувства проскальзывают в них по неизбежной потребности натуры, торопятся как можно скорей задушить это отсталое, несвоевременное проявление».

«Санкт-Петербургские ведомости» 10 марта: «В минуту цареубийства сказалось все бессилие охранителей и нравственное бессилие общества, из которого выходят цареубийцы. Бессилие — произведение не одного дня. Это продукт постепенного умаления и исчезновения государственных идей в общественном сознании, во внутренней нашей жизни. Ее заменила идея наживы и меркантилизма. Одушевленная сверху донизу одной наживой, наша администрация прикрывала свою бессодержательность или официозным либерализмом... или репрессивными мерами... Именно нажива определяла чиновничий либерализм, который здравый ум называл просто ничегонеделанием... Если такая администрация являлась преступной относительно государства, то вдвое преступнее она становилась относительно русского общества... Под камертоном тунеядной администрации могло образоваться только общество повального тунеядства. И в самом деле: по мере того, как наши общественные слои приближались к административным центрам, они становились все более и более тунеядными так, что, наконец, в центре обиталища русского царя тунеядство общества достигло состояния принципиальности!.. Таким образом тунеядная среда наживы, разврата и мещанского цинизма давали те ручьи своих отпрысков, которые, [317] сливаясь в реки, образовали моря нигилистов, самоубийц, из которых враги России выуживают цареубийц... Что же это свидетельствует? А то, что не практическая жизнь, не превратности зрелой, сознательной жизни размножили это охлаждение к жизни, которое берет бритву и режет себе горло; не сознательный, разумный протест, приобретенный опытом жизни, творит у нас политического преступника, а домашняя, семейная среда и школа тунеядного общества».

Из газетной хроники: «Надо было видеть улицы Петербурга в ночь с 1 на 2 марта, чтобы судить о силе всеобщего оцепенения жителей столицы. Самые многолюдные улицы, на которых никогда не прекращается движение, были совершенно пусты» ( «Петербургская газета», 7 марта).

«Все время в Аничковом дворце стоит караул л. гв. Павловского полка. Мы слышали, что тотчас после катастрофы 1 марта командир Павловского полка Шмидт, взяв из казарм роту в полном составе, бегом явился в Аничков дворец, чтобы охранять государя наследника и его семейство; сам генерал не оставлял дворца в течение двух суток» ( «Сын отечества», 11 марта).

«Газеты сообщают, будто бы в клинику профессора душевных болезней Мержеевского за последние три дня поступило около десяти человек больных, внезапно помешавшихся, видя все, что в настоящее время в Петербурге натворилось» ( «Порядок», 8 марта).

«Все фабрики и заводы, находящиеся на Выборгской стороне, за Московской и Нарвской заставами, приостановили 6 марта на два дня работы свои, дабы дать возможность рабочим присутствовать в церквях при совершающихся ежедневно панихидах по почившему государю» ( «Петербургская газета», 7 марта).

«... все питейные дома и портерные вечером 1 марта были закрыты и нельзя не признать эту меру вполне разумной, так как легко могли произойти буйства. Нам сообщают, что на Дворцовой площади в 3.30 часа дня, 1 марта толпа бросилась на двоих человек с криком: «держи, бей». Затем раздались раздирающие вопли истязуемых. Кто они были и остались ли живы, не удалось узнать» ( «Порядок», 4 марта).

«Юнкер конвоя Койтов после катастрофы находился на площади Зимнего дворца, где около трех часов ему удалось спасти от ярости толпы три личности, вызвавшие подозрение ее своими замечаниями. Откуда-то нашлась уже веревка, на которой хотели повесить на фонаре этих субъектов, [318] но их успели вовремя загнать во двор Главного штаба, и они поплатились только боками» ( «Порядок», 6 марта).

«К появившимся сообщениям о народной расправе мы можем добавить еще следующие два. Один из университетских студентов был 2 марта у Зимнего дворца; почему-то на него народ обратил внимание и хотел бить. Тогда молодой человек сказал, что он не студент. — Перекрестись! — Студент перекрестился, и его оставили в покое. Другой случай был на Невском проспекте, на углу Троицкого переулка. Один из типографских работников ударил несколько раз слушательницу женских курсов, которая вышла из квартиры. Она вскочила на первого попавшегося извозчика и приехала на курсы, где сейчас же упала без чувств... Многие из студентов приняли все меры, чтобы не вовлекать народ в ошибку. Одни оставляли дома пледы и форменные фуражки, другие снимали очки, заботились о внешности; студенты постригали волосы, женщины закутывали голову в платки; рассказывают, что многие продавали пледы по самой дешевой цене» ( «Петербургская газета», 15 марта).

Отклики на 1 марта 1881 года в революционной заграничной печати: «Набат» П. Н. Ткачева, № 1, 20 июня 1881 г.: «Казнь официального представителя правительствующей, то есть грабительствующей шайки народных эксплуататоров и палачей повергла "злодеев" в неописуемый страх и трепет. Боязнь за свою жизнь и предчувствие близкого, беспощадного народного суда окончательно свели их с ума и заставили их, очертя голову... броситься в засасывающий омут такого дикого варварства, такого самодурного произвола, такого идиотического террора, которые даже в незлобливых сердцах самых верноподданнейших их "верноподданных" невольно вызывают чувство ужаса и омерзения...

Таковы в общих чертах главнейшие и наиболее бросающиеся в глаза благие (т. е. благие, конечно, лишь для друзей, а не для врагов народа) результаты события 1 марта. Не ясно ли, что они не только вполне оправдали, но даже превзошли самые оптимистические надежды и самые смелые ожидания наиболее убежденных революционеров.

Казнью палача революционный терроризм в самое короткое время сделал то, чего при других способах и приемах революционной борьбы мы не могли бы добиться в течение десятков, сотен лет. Дезорганизовав, дискредитировав в глазах всех честных людей правительственную власть, он привел к брожению, он революционизировал общество снизу и доверху...» [319]

«Le Revoke» П. А. Кропоткина, № 2, 18 марта 1881 г.: «Какое же значение будет иметь событие 1 марта? Конечно, нечего надеяться, что Александр III изменит политику своего отца. Всем известен властный и ограниченный характер нового царя, и, кроме того, мы знаем, что всякий самодержавен всегда стоит и будет стоять на страже интересов правящих классов, в данном случае русского дворянства... Значение события 1 марта важно не с этой точки зрения. Событие на Екатерининском канале имеет для нас большое значение прежде всего потому, что это событие нанесло смертельный удар самодержавию. Престиж "помазанника божия" померк перед простой жестянкой с нитроглицерином.

Теперь цари будут знать, что нельзя безнаказанно угнетать народ, нельзя безнаказанно попирать народные права. С другой стороны, сами угнетаемые научатся теперь защищаться... Как бы то ни было, первый удар, и удар сокрушительный, нанесен русскому самодержавию. Разрушение царизма началось, и никто не сможет сказать, когда и где это разрушение остановится...

Событие 1 марта — это огромный шаг к грядущей революции в России, и те, кто подготовил и совершил это дело, запечатлевшие своей кровью этот подвиг, — не напрасно принесли себя в жертву».

Отклики зарубежной печати и общественности на события 1 марта 1881 года: «Times», 14 марта 1881 г.: «Народ работает при неблагоприятных условиях поздно вступившего на путь цивилизации... Низшие классы едва ли ушли дальше в развитии, чем английские крестьяне времен Алой и Белой Розы... И рядом с этим тысячелетним раем самозванных реформаторов повседневные столкновения с продажностью и тиранией чиновников, с полицейским шпионством, тайными арестами и произвольными наказаниями, со страданиями невинных и безнаказанностью невиновных. Из всех предрассудков, вынесенных из детства, сохранился лишь один, что царь не только номинальный, но и действенный глава правительства и что удар, нанесенный ему, может исправить что-то в том зле, которое правительство причиняет народу... Властелин 80 миллионов людей, с миллионом солдат, убит в своей столице, в день воскресного отдыха и вопреки беспримерным предосторожностям... Чего теперь можно ждать от перемены на троне? Александр II после тринадцати месяцев спокойствия мог бы сделать либеральные уступки; но может ли Александр III ответить ими на убийство отца?..» [320]

«Revue bleue», № 35, 14 марта 11881 г.: «Петербургская драма потрясла весь мир. Зловещие глупцы, которые хотят скрепить своею подписью это "мане, факел, фарес", написанные нигилистами кровью, такие же сумасшедшие, как и те, которые думают извлечь из этого убийства императора аргумент в пользу монархии.

Перед этой катастрофой надо остановиться, как перед взрывом вулкана: феномен ужасный, зависящий от свойства почвы, из которой он произрастает. Нельзя из него делать ни угрозы, ни урока, ни примера ни для кого...

Здесь Русью пахнет — вот и все. Но если и есть еще возможности цареубийства в Европе, если даже республики могут иметь своих свирепых сумасшедших, как это показало убийство президента Линкольна, то это покушение предшествовавшими обстоятельствами еще более, чем своей жестокостью, остается фактом исключительным, устрашающим для России, но только для России».

В одном Париже в годовщину Коммуны было устроено 28 революционных банкетов. На многих Рысаков был провозглашен почетным председателем. Почти на всех банкетах прославлялись русские социалисты, и их пример признан достойным подражания.

4 (16) марта в Париже были расклеены прокламации с поздравлениями русских социалистов и восхвалением их мужества и энергии. Полиция срывала эти прокламации.

В Чикаго собрался двухтысячный митинг, приветствовавший цареубийство. В Нью-Йорке и других городах происходили подобные же митинги.

В Лондоне журнал «Свобода» 7 (19) марта вышел с широкой красной полосой и крайне революционной статьей по поводу петербургской катастрофы. Редактор Мост арестован за эту статью.

Из вопроса м-ра Биллингэма в заседании палаты общин 31 марта 1881 года видно, что в Лондоне по приглашению социалистического и демократического клуба на Розовой улице состоялся митинг в Графтонгалле в память революции 1848 года и Парижской коммуны 1871 года и для прославления казни русского императора.

В Вене, в одном из предместий, происходил нигилистический банкет, устроенный по случаю петербургской катастрофы. Произносились тосты за «удачное петербургское дело». Полиция, как и подобает, явилась слишком поздно. [321]

68

Что есть величие?
(несколько слов для завершения разговора)
Только в России на грани 1855 года, и только переходя эту грань, мы в нашей России, а не в России наших предков.
Б. Э. Нольде

На протяжении всего нашего, хочется верить, не слишком утомившего вас разговора мы старались доказать именно то, о чем барон и историк Б. Нольде сказал как о чем-то само собой разумеющемся в нескольких строчках. Он мог себе такое позволить, поскольку писал не об Александре II, а о славянофилах, и поворотность, этапность царствования нашего героя ощущал через судьбы своих персонажей. Нам же пришлось доказывать выдвинутый им тезис, беседуя обо всех сторонах жизни Александра Николаевича, обсуждая все этапы жизни монарха. И теперь, когда сказано главное, когда совершенно ясно, на что хватило наших скромных сил и на что их не достало, остается подвести итоги и тепло попрощаться друг с другом.

Кстати, почему автор так упорно и порою нудно настаивал на том, что написанная им книга ближе всего именно к разговорному жанру? Видимо, потому, что все эти попытки проникнуть в механизмы прошедшей эпохи и описать их есть дело сугубо и исключительно субъективное. Еще более субъективными являются его старания проникнуть в психологию героя книги — реально существовавшего человека. Да, конечно, любое произведение исторического жанра нельзя считать отстраненно-объективным. Однако академические монографии, опираясь на признанные учеными факты [322] и разработанные методики исследований, стремятся дать общую картину происшедшего, и им это более или менее удается сделать. Исторические романы заведомо не претендуют на абсолютную точность изложения, сосредоточиваясь, по сути, на столкновении характеров героев вокруг проблем вневременных, общечеловеческих.

Историко-биографические произведения — дело иное. С одной стороны, их объекты, безусловно, существовали, а потому, если объекты интересны и значимы, существует их устоявшийся в людской памяти образ, своего рода стереотип, обросший сотнями, если не тысячами вариаций, пусть и менее устоявшихся, но дорогих для тех, кто их выстраивал. С другой — герои таких книг не могут быть безоглядно выдуманы, как герои романов и повестей, ведь существуют непреложные факты их биографии, хронология событий, за границы которых ход запрещен. И это ограничение иной раз интереснее, чем самые буйные фантазии.

Может быть, поэтому историко-биографические книги являются одним из лучших поводов для неспешного, заинтересованного и приятного разговора под уютным абажуром в гостиной или в привычной тесноте кухни, где до всего необходимого можно достать рукой, не поднимаясь со стула. Каждый из нас при желании без особых затруднений ощущает себя героем литературного произведения, кинодейства или театрального спектакля. С историко-биографическим жанром такое происходит гораздо реже. Здесь мы можем только спорить, проводить параллели между эпохами, сходиться или не сходиться в нюансах мотивов поведения главного героя и его окружения, спорить о возможных вариантах их судеб и о Судьбе вообще. Здесь автор менее всего является диктатором, он лишь задает начало и тон разговора, а потом участвует в нем наравне с читателями-собеседниками...

Государей и правителей в России, как известно, не выбирали, они даровались ей, можно сказать, случайно, а можно сказать, от Бога, это уж как кому нравится. При всех недостатках монархического способа правления, в нем имелось большое достоинство: российские цари и императоры, при значительном перепаде их личных качеств, исходили из главного принципа монархии — богоданности получаемой ими власти над страной и народом. Поэтому и не было среди них, как правило, временщиков, пренебрегающих трудными государственными обязанностями. Конечно, само отношение их к безграничной власти не оставалось неизменным, особенно в последние века существования монархии. «Радостная власть», власть ради власти в XVIII веке уступает [323] дорогу власти ради долга в веке девятнадцатом. Бурление на троне и вокруг него в XVIII столетии заменялось исполнением монархом своих обязанностей через «не могу», потому что «так должно». Красной нитью проходит через дневники, письма, воспоминания Александра I, Николая I, Александра II, Александра III, Николая II идея ответственности монарха перед земными подданными и небесным Владыкой. Долг государя стал чуть ли не единственным двигателем жизни российских «верхов».

Кто в таком случае имел и имеет право судить царей? Умный наблюдатель и острый публицист Жозеф де Местр еще в первой половине XIX века называл Время «первым министром Бога по делам монархов». Со дня гибели Александра II прошел достаточно долгий срок, и оценки его личности должны были бы уже устояться и как-то унифицироваться, но этого не произошло. Не произошло совсем не из-за недостатка усердия историков, публицистов, общественных деятелей и в то же время далеко не случайно. По словам одного из современных философов: «Мощь человека измеряется широтой спектра оценок - от злобных пасквилей до признания в любви. Чем меньше можно сказать, тем мельче человек». Если это утверждение верно, то Александр II, в чем мы, вообще-то, и не сомневались, - личность явно незаурядная.

С конца XVIII века проблема отмены крепостного права (и тесно связанная с ней проблема наделения сословий гражданскими правами) стала одной из главных в политике российских монархов, можно сказать, что она сделалась для них почти родовой проблемой. Уничтожение крепостничества оказалось необыкновенно сложным и длительным процессом, потребовавшим сверхусилий от ряда самодержцев, пока Александру И не удалось завершить задуманное его предшественниками. Мало кто из них мог себе представить, что кардинальная проблема жизни страны окажется подобна многоступенчатой ракете, когда решение первой задачи дает старт задаче не менее, если не более, значимой.

Не представлял себе этого и главный герой нашего разговора. Основной мотив поведения власти в его царствование — это рывок в неведомое. Мы очень часто смешиваем две вещи: теоретическую предпочтительность и реальную жизненность программ, проектов, конкретных преобразований. В большинстве случаев карнавальный искус предпочтительности загораживает от нас будничную простоту жизненности, а то и вовсе побеждает ее. Российское общественное движение, начавшее играть столь заметную роль в жизни [324] страны именно в 1850 — 1860-х годах, не избежало этой ошибки. В отличие от власти (не столько мудрой, сколько осторожной) оно предлагало порой пути не в неведомое, а в незнаемое. Можно сказать, что история России в XIX веке — это поиск и борьба путей в неведомое (пока еще именно Россией) и в незнаемое (мировым сообществом вообще).

Трудно однозначно утверждать, что Александр II, подобно Петру Великому, уверенно возглавил движение за решительные реформы. Он, скорее, оказался внутри этого движения и формировался вместе с ним. Наш главный герой жил в переломную эпоху и не просто жил, а во многом творил ее, поскольку, будучи монархом, нес на себе весь груз наследия великого и не очень великого прошлого и ростки неясного будущего. Именно поэтому Александр II — это почти всегда нерешительность. Проще всего считать ее источниками слабость характера, невыработанность позиций царя, отсутствие у него продуманной тактики. С подобными утверждениями трудно спорить, но нельзя не вспомнить и о другом. Дело было еще и в сложности выбора, поскольку монарх всегда помнил, что он выбирает путь не только для себя, как каждый из нас, его строгих и не очень строгих судей, но и для страны, общества, народа. Странное сближение, но рискну упомянуть о нем. Декабристы до восстания 14 декабря 1825 года горячо и бесстрашно рассуждали о путях кардинального преобразования страны, о том, чем им грозит революционное выступление в случае неудачи; до определенного момента все это касалось только их лично. И они же с величайшим сомнением выходили на Сенатскую площадь, поскольку теперь начинала сказываться огромная ответственность их за свои действия, которые могли изменить судьбу страны, общества, народа. Имеет ли вообще человек право, если он не считает себя богоизбранным, один делать выбор за других людей, за государство в целом? А если он считает себя богоизбранным, то всегда ли у него хватит душевных сил, чтобы без колебаний сделать такой выбор?

Сложность положения Александра II усугублялась и его личными качествами и пристрастиями. Он был, с одной стороны, типичным, а с другой — несколько необычным Романовым. Лучше всех об этом в начале XX века сказал замечательный историк В. О. Ключевский: «Он отличался от своих ближайших предшественников отсутствием наклонности играть в царя. Александр II по возможности оставался самим собой и в повседневном и в выходном обращении. Он не хотел казаться лучше, чем был, и часто был лучше, чем казался... Когда завязывалось сложное и трудное дело, дававшее [325] досуг для размышлений, Александром овладевало тягучее раздумье, пробуждалось мнительное воображение, рисовавшее возможные отдельные опасности... Но в минуты беспомощности Александра II выручал тот же недостаток характера, который так вредил всему ходу его преобразовательной деятельности: эта его опасливая мнительность... Мнительность становилась источником решимости».

Среди современников, а следом за ними и в исторической литературе, за нашим героем утвердилась парадоксальная оценка: Александра Николаевича называли великим императором, который не принадлежит к числу великих. Видимо, ее авторы имели в виду то, что реформы его царствования были далеко не безгрешны и до сих пор подвергаются критике. Как справедливо заметил один далеко не глупый человек: «Слава может способствовать успеху, может не способствовать, но успех всегда вредит славе, он превращает ее в лучшем случае в известность». Споры об успехе или неуспехе преобразований Александра II будут вестись вечно, но слава проведения этих преобразований безоговорочно принадлежит нашему герою. Вообще же, если пользоваться словами крупного французского историка Ф. Блюша: «Величие царствования того или иного монарха нельзя определять исходя из личного к нему отношения того или иного человека». К тому же давать оценку деяниям или характеру монарха гораздо труднее, чем действиям обычного человека — мешает многоликость правителя. Александру II на протяжении своей жизни пришлось играть много социальных ролей, важнейшими из которых были роли монарха, семьянина, политического деятеля. К сожалению, и в главных, и в большинстве второстепенных ролей самодержец оказался пугающе беззащитен как пред бомбами террористов, так и перед наветами «доброжелателей». А ведь находились люди, обвинявшие его не только в незавершенности «здания реформ» или неустроенности пореформенного дворянства и крестьянства, но и в грядущем распаде государства Российского.

Подобные критики представляются ослепленными сиюминутными, а иногда и чисто внешними моментами, а потому их оценки оказываются эффектными, но достаточно поверхностными. Они не учитывали и не учитывают сложности задач, стоявших перед Россией и Александром II, масштабности того, что им сделано, пусть это сделанное и далеко от идеала. Но в реальной политике об идеальных решениях говорить вообще вряд ли приходится. Проблемы же, распутываемые страной, оказались действительно сверхсложными. По свидетельству Б. Н. Чичерина, император [326] должен был: «... обновить до самых оснований вверенное его управлению огромное государство, упразднить веками сложившийся порядок, утвержденный на рабстве, и заменить его гражданственностью и свободою, учредить суд в стране, которая от века не знала, что такое правосудие, переустроить всю администрацию, водворить свободу печати...» И Александр Николаевич сделал все это в меру своих сил и способностей. Сетовать же на то, что ему недостаточно было отпущено этих самых сил и способностей, значит вновь и вновь мечтать о чуде, предаваться сладким грезам на тему того, что было бы, если бы на престоле в эти годы находился не Александр II, а Петр Великий или еще кто-нибудь из правителей, признанных великими.

Что же касается распада Российского государства, то, понимая и разделяя искреннюю боль по поводу трагедии страны в начале XX века, давайте согласимся с тем, что причины этой трагедии совершенно естественны и достаточно понятны. Неумолимая логика и опыт истории беспрестанно напоминают нам о том, что вечных империй не бывает. Они или плавно, без катаклизмов меняют свой облик, или рушатся, вызывая непредсказуемые последствия для национальной и мировой истории. В связи с этим возникает законный вопрос: кто же был более прав — Александр II, пытавшийся совершить медленный поворот России к новой для нее судьбе, или его преемники, упорно державшиеся традиционной социальной и политической ориентации? Ответ на данный вопрос у каждого, естественно, свой, но обвинять Александра II в российских бедах начала XX века, по крайней мере, несерьезно.

Интересно, что на протяжении всей беседы мы говорили о нечеловеческом одиночестве нашего героя, но очень редко могли сослаться на свидетельства тому самого монарха. Почему так произошло? Почему Александр I откровенно писал и говорил близким людям о тяготах проблем, легших на его плечи, о том, что эти проблемы «некем взять» (то есть жаловался на отсутствие помощников, отсутствие понимания и участия), а Александр II был лишен даже такого утешения? Мы, живущие в достаточно рассудочном и циничном веке, считаем, что во второй половине девятнадцатого столетия люди стали осторожнее, скупее в выражении своих чувств, что в этом они сделались похожими на нас. Может быть, и так. А может быть, дело опять-таки в том одиночестве, которое, как коконом, окружило Царя-Освободителя? Одиночество, которое часто становится наградой для обычных граждан, редко имеющих возможность вкусить его прелестей, [327] и которое является суровым наказанием для правителей, не знающих, куда от него спрятаться. Не с кем поговорить, некому написать...

Конечно, всякий человек экзистенциально одинок, то есть он одинок перед Богом (если следовать Кьёркегору) или перед ничто (если вам больше по душе Сартр). Отсюда у него возникает постоянное ощущение неуверенности или страха, с которым надо или смириться, или попытаться его преодолеть. Именно этот выбор, а также то, что существование — это «всегда моё», приводит к тому, что экзистенциальное одиночество не уравнивает людей, не делает их кровными братьями по одиночеству. Составляющие последнего остаются у каждого человека слишком «свои», слишком разные, и, в каком-то смысле, индивидуальность судьбы — это и есть непохожесть твоего одиночества на одиночество других. С этой точки зрения, судьба нашего героя была индивидуальна и удивительна.

Если вновь коснуться личности императора, его поведения, то следует признать, что Александр Николаевич решительно выламывался из привычных рамок, диктовавшихся его монаршим постом, да и его временем. Будучи освободителем крестьян, он попытался стать и освободителем самого себя, пожелав сбросить не обязанности верховного правителя, а заскорузлую, мертвящую необходимость быть в частной жизни кем-то большим, чем Александр Николаевич Романов. Он старался разрушить — осознанно или нет, другой вопрос — стереотип «монаршего» поведения на бытовом уровне, не слишком понимая, чем это грозит стране и ему лично. Когда мы говорили о нем, как о «мещанине во монаршестве», мы не имели в виду ничего унижающего или возвышающего Александра II. Это определение лишь подчеркивает, что он попытался совместить трудно совместимое: остаться самодержцем, но вести существование зажиточного обывателя, то есть превратить пост монарха в некую чиновничью должность, отправляемую человеком ежедневно, скажем, с 9.00 до 18.00 с перерывом на обед. Оставшееся время суток император, по мнению Александра Николаевича, имел право проводить так, как ему хотелось.

Кстати, если бы Мольеру пришло в голову написать пьесу не о том, как напыщенный торговец рвется в бароны или турецкие паши, а о том, как его насильно пытаются сделать дворянином, то было бы это комедией или нет? Не пришлось бы тогда прославленному французу звать на помощь великого англичанина Шекспира?.. Во всяком случае, нашему герою не было суждено добиться желаемого. Хотя сама его попытка [328] говорит о многом, в частности, о желании присоединиться к таким правителям, как Петр I и Екатерина II, которые умели и на престоле оставаться самими собой, людьми, личностями, а не только символами власти. Может быть, он в чем-то пошел даже дальше своих великих предшественников.

Боюсь, собеседника не покидает малоприятное ощущение, будто мы на протяжении всего разговора только и делаем, что защищаем своего героя от кого-то или чего-то. Он (герой) настолько нам дорог, что мы пытаемся подсадить императора не на ту ступеньку исторической славы или, скажем скромнее, исторической памяти, которая отведена Александру Николаевичу в большинстве научных трудов. Можно было бы утешить себя, гордо заявив, что подобное ощущение неверно в корне, что монарх, подобный Александру II, не нуждается в защите, но почему-то не хочется этого делать. Иногда действительно начинает казаться, что мы, если не все время, то значительную его часть, занимаемся, пусть и невольно, именно этим.

Как же быть? А почему бы не напомнить себе о том различии, которое существует между защитой и пониманием? Ведь если в защите царя-Освободителя действительно есть что-то унизительное, вернее, унижающее не столько его, сколько нас, потомков, то попытка понять человека ушедшей эпохи заслуживает всяческого уважения. Постойте. Понять человека? Но здесь-то и начинаются главные трудности.

Когда речь заходит о крупном (пусть только по рангу, по должности) государственном деятеле, становится неимоверно тяжело отделить его личность от того образа или, как сейчас говорят, имиджа, который складывался по поводу данной должности у общества на протяжении длительного времени (и уже поэтому обрел устойчивые непререкаемые черты). Такой деятель обречен на постоянное сравнение с идеальным императором, министром, директором, военачальником, причем идеалы монархов или полководцев в чем-то для разных слоев общества одинаковы, а в чем-то существенно разнятся. Что в подобном положении делать человеку, волей судьбы или сограждан занявшему высокий государственный пост? Судя по всему, перед ним открываются два пути.

Первый — раствориться в должности, всеми силами пытаться соответствовать общественному идеалу. Именно так жил отец нашего героя, император Николай I. Весьма показательно, что он даже в мелочах копировал Петра Великого, который был и остается для россиян идеальным правителем. Второй вариант поведения государственного человека состоит [329] в том, чтобы, не обращая внимания на сложившийся у общества образ, делать свое дело, привнося в привычные, традиционные представления новые краски, черточки своего времени и своей неповторимой личности. Примеры такого поведения дали некоторые министры Александра II (братья Милютины, Головнин, Лорис-Меликов).

Наш герой выбрал свою линию поведения. Трудно сказать, насколько эта линия проводилась им осознанно, но чем дальше, тем жестче он отделял свою должность от личности, выполнение им государственных обязанностей от своей частной жизни. Желание вполне естественное и понятное, но насколько оно законно? Иными словами, каким перед нами предстает император Александр II, человек Александр Николаевич Романов и что подобное раздвоение дало той стране, которой он был призван управлять?

В обеих своих ипостасях наш герой был обречен на борьбу с устоявшимися веками понятиями о том, каким должен быть государь в бытовом и парадно-общественном отношениях. Выполняя монаршьи представительские функции, он или оказывался недостаточно внушительным, царственным, монументальным, или, безуспешно пытаясь копировать отца, разочаровывал окружающих неестественностью своего поведения и облика. Не будем вновь возвращаться к перипетиям личной жизни императора, которые в глазах современников выглядели не столько ниспровержением старого, отжившего, сколько непозволительным скандалом в царской семье, снижали образ императора до личности простого смертного. В результате наш герой, казавшийся между Николаем I и Александром III некой «беззаконной кометой», не смог утвердить в обществе ни нового образа монарха, ни избавить себя от одиночества, в своем триединстве неотступно сопутствовавшего царскому положению.

Что касается России, то борьба Александра II за право на личную жизнь, на простое человеческое счастье и особую политическую позицию вызывала недоумение и раздражение как в «верхах», так и в широких слоях общества. Что же здесь удивительного? Ведь такое поведение вполне пристало какому-нибудь европейскому конституционному монарху, но не вождю нации, не наместнику Бога на земле, каким россияне привыкли видеть своего владыку. Александр Николаевич, стремясь к личному освобождению от пут и вериг прошлого, порывал не с пустыми условностями, а разрушал, как оказалось, нечто несравненно более важное. Абсолютно не желая этого, он покушался на ореол царской власти, на ту мистическую связь между царем и народом, которой во [330] многом удерживалась Российская империя. Разрушив ее старые физические скрепы (крепостное право), он почти одновременно начал подкоп под ее прежние духовно-идеологические основы...

Порицать его за это или хвалить — да разве в этом дело?! История жестока, но объективна и справедлива, она давно воздала должное нашему герою, как, собственно, и исследователи, внимательно прислушивавшиеся и прислушивающиеся к ней. «Во всей нашей истории, — писал В. О. Ключевский, — нет другого события, равного по значению освобождению крестьян... Пройдут века, и все же нам трудно будет узреть другое общественное событие, которое отразилось бы на столь многочисленных областях нашей жизни». Вроде бы все ясно, но тут, как залп из орудий главного калибра, оглушает мнение Л. Н. Толстого. «Освободил крестьян, — пишет великий писатель, — не Александр II, а Радищев, Новиков, декабристы. Декабристы принесли себя в жертву». Несмотря на все уважение к классику и почтение к декабристам, хочется заметить, что попытки найти какую-то единственную причину важнейшего, переломного события в истории страны чаще всего оказываются неудачными. В данном случае сразу возникает вопрос ко Льву Николаевичу: почему мы должны ограничиться декабристами? А как же петрашевцы (тоже пожертвовавшие собой), Белинский, Герцен?.. Видимо, все же крестьян освободили сами крестьяне, отчетливо и напряженно ожидавшие «воли»; общественный авангард, который не давал правительству забыть об этом ожидании; и, наконец, Зимний дворец, убедившийся к середине XIX века в недостаточной состоятельности крепостного права. Оформил же это освобождение человек по имени Александр Николаевич Романов, император Александр II.

Очевидцы преобразований 1860 — 1870-х годов по-своему, часто стихийно, поддержали оценку, данную нами государственной деятельности императора. Мало найдется в мировой истории правителей, которым благодарные современники поставили бы по собственной инициативе больше десятка памятников, в том числе огромный, излишне помпезный в Московском Кремле{76}. После событий 1917 года сохранилось лишь два памятника Александру II и оба не в России (потому, видимо, и сохранились): в Хельсинки и в Софии. После освобождения Советской армией Болгарии от фашистского ига в 1944 году с софийского монумента исчезли выбитые на нем слова: «Императору Александру Второму. Волей и любовью Его освобождена Болгария». Жаль, ныне эти слова были бы далеко не лишним воспоминанием о [331] братских связях и сложных исторических судьбах славянских народов. Перечислим в последний раз те основные проблемы, которые стояли перед императором и обществом в 1850 — 1860-х годах. Отмена крепостного права и попытка решения аграрного вопроса, введение новой системы всесословного самоуправления, устройство цивилизованного судопроизводства (ключевыми вопросами которого стали независимость судей от администрации и утверждение суда присяжных как показателя уровня юридической грамотности населения), новые принципы устройства армии (ставшие, по сути, началом демократизации армейских порядков), реформа системы народного образования и цензуры (то есть установление нормальных отношений между властью и учебными заведениями, а также средствами массовой информации). Оценивая происшедшее и происходящее в нашей стране, нужно признать, что, несмотря на минувшие десятилетия и труды многочисленных правителей и общества, далеко не все из поставленного в повестку дня во второй половине XIX века выполнено и в наше время... А значит, нам еще рано навсегда расставаться с тем, что так живо волновало людей в 1860 — 1880-х годах.

Но это «рано» относится, скорее, к практической политике, а наш разговор все же подошел к концу. До свидания, дорогой собеседник! До свидания и Вы, Александр Николаевич, и ты, Россия, та, что еще «наших предков», и та, что уже «почти наша»! Одним — вечная память, другим — всего наилучшего!

69


Основные даты жизни Александра II

1818, 17 апреля — в Московском Кремле родился старший сын императора Николая I Александр.

1825, 12 декабря - великий князь Александр Николаевич объявлен наследником престола.

1826 — наставником наследника назначен В. А. Жуковский, разработавший в том же году 10-летний план воспитания Александра Николаевича.

1834, 17 апреля - наследник в день своего совершеннолетия принес присягу на верность императору.

1837, 2 мая — 10 декабря — Александр Николаевич совершает путешествие по России, во время которого посещает 29 губерний империи.

1838 — 1839, 2 мая — 23 июня — наследник совершает путешествие за границу, подводящее итог его обучению.

1841, 16 апреля — свадьба Александра Николаевича и принцессы Гессен-Дармштадтской Марии Александровны.

1839 — 1842 — наследник стал членом Государственного Совета и Комитета министров.

1852 — назначен главнокомандующим Гвардейским и Гренадерским корпусами.

1855, 18 февраля — смерть Николая I.

1855. 19 февраля - вступление на российский престол императора Александра II.

1856. 19 марта — заключение Парижского мирного договора.

1856. 26августа — коронация Александра II в Москве.

1857. январь — открыт Секретный комитет для обсуждения мер по устройству быта помещичьих крестьян.

1857, 20 ноября — публикация рескрипта Назимову.

1859, 19 февраля — создание Редакционных комиссий.

1859 — 1860, август — февраль — заседание в Петербурге депутатов губернских дворянских собраний.

1861, 19 февраля — Александр II подписал Манифест и Положения об освобождении крестьян от крепостной зависимости.

1861, 5 марта — обнародование документов об отмене крепостного права.

1863. 18 июня — принятие нового университетского устава.

1864. 1 января — Александр II подписал указ о введении в действие «Положения о губернских и уездных земских учреждениях».

1864, 19 ноября — утверждение монархом нового устава гимназий.

1864, 20 ноября - император санкционировал введение новых судебных уставов.

1856 — 1874 — проведение военной реформы в России и введение всеобщей воинской повинности.

1863 — 1864 — война горцев Кавказа за свою независимость.

1865. 12 апреля — смерть наследника престола великого князя Николая Александровича и провозглашение наследником великого князя Александра Александровича.

1866. 4 апреля — покушение Д. Каракозова на жизнь Александра II.

1867. 25 мая — покушение А. Березовского на жизнь Александра II. 1870, 1 июня — император утвердил новое Городовое Положение.

1871, 13 марта — отмена статей Парижского мирного договора.

1874 — 1875 — «хождение в народ» членов революционных народнических кружков.

1877 — 1878, октябрь — январь — судебный «процесс 193-х».

1877 — 1878, 12 апреля — 19 февраля — Русски-турецкая война, освобождение балканских народов от турецкого ига.

1878, 1 июля — подписание Берлинского трактата, зафиксировавшего новое положение на юге Европы.

1876 — 1879 — деятельность организации «Земля и воля».

1879, 2 апреля — покушение А. Соловьева на жизнь Александра II.

1879, 15 августа — образование организации «Народная воля».

1879. 19 ноября — взрыв царского поезда под Москвой.

1880. 12 февраля — взрыв царской столовой в Зимнем дворце.

1880, 12 февраля — учреждение «Верховной распорядительной комиссии».

1880, 19 февраля — празднование 25-летия вступления на престол Александра II.

1880, 22 мая — смерть императрицы Марии Александровны.

1880. 6 июля — женитьба Александра II на Е. М. Долгорукой-Юрьевской.

1881. 17 февраля — одобрение императором конституционного проекта М. Т. Лорис-Меликова.

1881, 1 марта — смерть Александра II от рук террористов из организации «Народная воля».

70

Краткая библиография

Александр II. Воспоминания. Дневники. — СПб., 1995.

Балязин В. Н. Самодержцы. Любовные истории царского дома. Т. 1-2. - М., 1999.

Богданович А. В. Три последних самодержца.- М., 1990.

Боханов А. Н. Император Александр III. — М., 1998.

Великая реформа. Русское общество и крестьянский вопрос в прошлом и настоящем. T.V. — М., 1912.

Великие реформы в России. 1856 — 1874. — М., 1997.

Венчание с Россией. Переписка великого князя Александра Николаевича с императором Николаем I. 1837. — М., 1999.

Глинский Б. Б. Царские дети и их наставники. — СПб., 1912.

Головачев А. А. Десять лет реформ. 1861 — 1871. — СПб., 1872.

Джаншиев Г. А. Эпоха великих реформ. — М., 1898.

Дневник Д. А. Милютина. Т. 1 — 4. — М., 1947 — 1950.

Дневник П. А. Валуева, министра внутренних дел. Т. 1 — 2. — М., 1961.

Долгоруков П. В. Петербургские очерки. Памфлеты эмигранта. 1860-1867.-М., 1934.

Зайончковский П. А. Отмена крепостного права в России. — М., 1954.

Захарова Л. Г. Самодержавие и отмена крепостного права в России. 1856-1861.-М., 1984.

Захарова Л. Г. Александр II // Российские самодержцы. 1801 — 1917.-М., 1993.

Ключевский В. О. Курс истории России. T.V. — М., 1989.

Кони А. Ф. Отцы и дети судебной реформы. 1864 — 1914. — М., 1914.

Корнилов А. А. История России в XIX веке. Ч. I — III. — М., 1918.

Корнилов А. А. Общественное движение при Александре II. Исторические очерки. — М., 1909.

Кропоткин П. А. Записки революционера. — М., 1988.

Кюстин А. Николаевская Россия. — М., 1990.

Литва к Б. Г. Переворот 1861 года в России: почему не реализовалась реформаторская альтернатива. — М., 1991.

Мещерский В. П. Мои воспоминания. Ч. I — III. — СПб., 1897.

Мироненко С. В. Страницы тайной истории самодержавия. Политическая история России первой половины XIX столетия. — М., 1990.

Николаев Вс. Александр Второй — человек на престоле. — Мюнхен, 1986.

Николай I. Муж. Отец. Император. — М., 2000.

Палеолог М. Александр II и Екатерина Юрьевская // Царская Россия накануне революции. — М., 1991.

Переписка императора Александра II с великим князем Константином Николаевичем. Дневник великого князя Константина Николаевича. 1857-1861.-М., 1994.

1 марта 1881 года. — М., 1933.

Перетц Е. А. Дневник. — М., 1927.

Российская дипломатия в портретах. — М., 1992.

Семенов Н. П. Освобождение крестьян в царствование императора Александра II. Т. I — II. — СПб., 1890.

Тайны царского двора (из записок фрейлин). — М., 1997.

Татищев С. С. Император Александр II. Его жизнь и царствование. Т. 1-2.-М., 1996.

Толмачев Е. П. Александр II и его время. Кн. 1 — 2. — М., 1998.

Толстая А. А. Записки фрейлины. Печальный эпизод из моей жизни при дворе. — М., 1996.

Феоктистов Е. М. За кулисами политики и литературы. 1848 — 1896.-Л., 1929.

Фирсов Н. Н. Воспоминания о цесаревиче Николае Александровиче и императоре Александре II в юности // Исторический Вестник. 1909. Т. 115. № 1.

Чернуха В. Г. Внутренняя политика царизма с середины 50-х до начала 80-х годов XIX века. — Л., 1978.

Чичерин Б. Н. Московский университет. — М., 1929.

Чичерин Б. Н. Москва сороковых годов. — М., 1929.

Чулков Г. И. Императоры. Психологические портреты. — М., 1991.

Шильдер Н. К. Император Николай Первый. Его жизнь и царствование. Т. 1 — 2. — М., 1903.

Эйдельман Н. Я. «Революция сверху» в России. — М., 1989.

Эпоха освобождения крестьян в России (1857 — 1861) в воспоминаниях П. П. Семенова-Тян-Шанского. Т. I — II. — СПб., 1913.