Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » В.П. Колесников. "Записки несчастного..."


В.П. Колесников. "Записки несчастного..."

Сообщений 21 страница 30 из 51

21

Только что они ушли, три наши грузинца явились также обезображенные, как и мы: повеленье инвалидного благородия было над ними в точности исполнено. Тут мы на себе убедились, что всякое подобное оскорбление в несчастии возвышает только дух тех, которых думают поругать и унизить; напротив клеймо бесчестия и всеобщее презрение падает на притеснителей.

Мы снова принялись шутить и смеяться друг над другом, как будто бы оделись в смешная маски для маскарада. Мы даже в смешном виде представляли, как будем копать руду под землею; а разжалованные в солдаты шутили над тем, как станут вытягивать носок. Эти шутки продолжались до того времени, как позвали нас, чтобы примкнуть к пруту. Я взял за руку своего партнера, и только что хотел подойти к пруту, как увидел добрую мою матушку; вид ее был расстроен, но поступь тверда. Она подошла ко мне; и торопливо сказала: «Вася! я буду к тебе на первую станцию». Я едва успел поцеловать ее руку, она уже скрылась между народом; тщетно блуждающий взор мой искал ее. Это внезапное появление нежной матери в такую минуту, и мысль как тягостно должно быть ей видеть меня в этом положении, при вечной разлуке, совершенно меня расстроили. Обратясь в ту сторону, куда она ушла, я закрыл лицо руками и горько зарыдал. Тщетно Дружинин порывал меня идти, укоряя в малодушии; я не мог двинуться с места.

- Ради Бога! дай мне отдохнуть! - сказал я ему.

Он сел на чемодан и посадил меня против себя на другой; я прилег к нему на колена лицом, и, казалось, хотел выплакаться для новой твердости.

Наконец Дружинину удалось уговорить меня; я встал, оправился, и мы подошли к пруту, при котором прочие товарищи стояли окруженные конвоем. Мы только что успели присоединиться к ним, как из дома инвалидного командира показалась немытая, похмельная фигура, в изодранной, запачканной чернилами солдатской шинели, в больших очках, которые держались на засаленной веревочке сзади головы завязанной, и с бумагою в руках - это был писарь его благородья. За ним вскоре вышел и начальник его. Унтер-офицер скомандовал: «К заряду»! Когда заряжание кончилось, писарь поднял обеими руками бумагу и, закинув голову назад, начал громко читать артикулы: как должно во время пути обращаться с арестантами, и между прочить, что, в случае намерена к побегу или бунту, надлежит немедленно стрелять. Это заставило нас расхохотаться.

После такого наставления провожатым, велели нам примеривать наручники, которые надевались на прут. Унтер-офицер, заметя, что мы выбираем которые пошире, сказал нам потихоньку: «Пожалуйста, наденьте поуже - видите, начальник наш смотрит, выйдем за город, ваша будет воля!» Мы его послушались. И в самом деле, как нарочно, подпоручик, стоявшей на крыльце, закричал на него: «Что ты смотришь на этих бунтовщиков? надевай их на прут». Унтер-офицер засуетился и, показывая вид суровости, торопливо начал надевать нам наручники; потом, замкнув на прут, расставил конвой (двух спереди, двух сзади, и по одному с боков), скомандовал: На руку, марш! -и мы двинулись в Сибирь.

22

По выходе со двора, нас окружили конные башкиры, составя другую цепь. Шествие открывал инвалидный офицер Каменев, а сзади замыкал квартальной офицер Максимов. В таком торжественном, виде провели нас чрез весь город. Народ, смотревший на все это с непритворным участием, во все время не отставал и теснился около нас. Башкирцы начали было отгонять, а квартальной ласково упрашивал отойти подалее; но ни просьбы, ни угрозы не могли этих добрых людей оттеснить прочь. Они как бы тайным непреоборимым сочувствием влеклись за нами.

Проходя по одной из главных улиц, я заметил г. Германа. * Он стоял у забора, закутавшись в шинель, и плакал. Увидя, что мы обриты, он всплеснул руками, и сказал довольно громко: «Боже мой, какое варварство!» С этими словом, закутав лицо, поспешно удалился. Указав на него Дружинину, я сказал: «Это доброй знак! когда уже такие люди плачут, то нам смело можно гордиться этим уничижением, и радостно влачить свои оковы. Не одна чернь, всегда, как говорить, недовольная, принимает в нас участье, но люди образованные, мыслящие, достойные всякого уваженья». Это послужило темою как самым утешительным рассуждениям, и мы неприметно дошли до Сакнарских ворот. Вдруг в толпе народной послышался нежный женский голос: «Мой друг! мой брат!»... и, сквозь цепь башкирцев и солдат, бросалась ко мне, с распростертыми объятиями, прелестная девушка. Это была моя Саша - нежный друг мой, с самых нежных юношеских лет. Голос ее глубоко проникнул в мое сердце: я был вне себя и хотел оторваться от варварского железа; но она висела уже у меня на шее. Я обнял ее свободною рукою и остановился. За мною стало все, и с изумлением смотрело на эту сцену. Она взаимно прижала меня к своему трепетно бьющемуся сердцу и плакала горько. «Перестань, мой ангел, - сказал я ей, - слезами не поможешь. Забудь меня. Ты молода, можешь еще найти себе друга, и будешь с ним счастлива. Умей быть твердою в эту роковую минуту. Может быть за гробом увидимся. Прости, мой бесценный ангел»,- мой поцелуй горел на устах ее. Невольно оттолкнула она меня и с нежною укоризною произнесла: «Несчастный, ты ли мне говоришь - забыть тебя? без тебя найти счастье? где я его найду? На земле нет уже для меня счастья. Ты останешься навеки в моем сердце. Когда я всенародно не постыдилась броситься в твои объятья, то забуду ли тебя? Любовь к тебе пойдет во гроб со мною. Прости, мой брат, прости в последний...», - и она бросилась целовать прикованную руку. «Ты мне теперь еще дороже», - промолвила она, целуя самую цепь и обливая ее слезами. Мы снова обнялись - еще раз сердца наши бились одно для другого, - и она, вырвавшись из моих объятий, исчезла - как прелестный ветер в осеннюю ночь - навеки!... Пришед в себя, я заметил, что многие утирали слезы; даже загрубелые чувства стражей наших смягчились: они спокойно дождались конца нашей разлуки, и не один не сказал неласкового слова, не выразил неудовольствия на промедление. Когда мы тронулись с места, я непрестанно озирался назад и, можно сказать, влекся за товарищами, едва переставляя ноги. Мы вышли за город. Шлагбаум за нами опустился!

*  Федор Иванович Герман, сын известного свой ученостью берг-гауптмана Германа, бывшего начальником Екатеринбургских заводов, воспитывался в горном кадетском корпусе и служил сперва при отце; но по смерти отца вышел из горной службы. Когда генерал Эссен назначен был военным губернатором в Оренбург, он взял его в адъютанты. По этому случаю Герман вступил в военную службу и вскоре переведен был в лейб-гвардии гусарский полк. Генерал Эссен поручил ему пограничную в свой канцелярии, и он незамедлил выказать свои отличные способности, так что генерал Эссен по этой части совершенно на него полагался. Но как благородный Герман не терпел взяточников и невежд, каких тогда в Оренбурге было немало, и неосторожно обнаруживал к ним свое презрение, то один из них, оскорбленный им при разводе, не найдя удовлетворения у Эссена, отпросился в Петербург и подал донос князю П.М. Волконскому. Следствием этого был случай почти беспримерный. Генерал Эссен, бывший на этот раз в Петербурге (в 1823 году), получил отношение начальника штаба, чтобы приказал своему адъютанту Герману явиться в главный штаб его императорского величества. Герман оставался в Оренбурге. Эссен велел ему приехать, и когда тот приехал, послал к кн. Волконскому, не зная сам зачем. Когда тот явился, к. Волконский сказал ему, что до сведения государя дошло, какое вредное влияние имеет он на начальника своего, и потому государь повелеть соизволил перевести его в армию тем же чином и дать ему заметить, чтобы он старался службою загладить свой проступок. Эссену просто прислали приказ об этом переводе! ( Прим. В.И. Штейнгеля)

23

Добрые жители все еще следовали за нами. Когда мы отошли более полуверсты, унтер-офицер велел остановиться и, обратясь к народу, начал уговаривать, чтобы возвратились домой. Мы оглянулись назад, и какое восхитительное зрелище представилось глазам нашим! Весь крепостной вал усыпан был пестреющимся народом. Из ворот выезжало множество экипажей, которые потоком тихо тянулись по обеим сторонам аллеи. Теснимая ими толпа, как будто волна мятущегося потока, клубилась в воротах и разливалась по полю. С крепостных стен дамы махали платками, мужчины - шляпами. Мы также, сняв шапки, начали махать и кричать: «Прощайте, добрые граждане, прощайте!» - и тысяча голосов отозвались: «Прощайте!» Звуки взаимного сочувствия слились в воздухе и связали этот узел, который не расторгаем ни расстоянием, ни временем. Минута незабвенная в моей жизни! Наш унтер-офицер не знал, что делать. Он как угорелый подошел к нам и просил нас идти. Мы тронулись, и последнее «Прости! »- из уст народа постепенно замирало в далях! Каждый шаг удалял нас от родных, от друзей, от милых сердцу, от родины. Наконец мы увидели себя одних посреди открытой степи. Едва позади мелькали еще позлащенные кресты церквей; впереди виднелись одни горы. День был довольно жаркий, повсюду царствовала глубокая тишина, изредка нарушаемая заунывным пением подорожника; оно одно сливалось со звуком цепей наших! Мы шли медленно, задумчиво, молча. Дикость степи навела дикую тоску на сердце. Я начал чувствовать ужасную пустоту в груди моей; казалось, все душевный силы истощились; в телесных - была одна усталость, изнеможение. Неописанно ужасное состоянье!

Здесь кстати посвятить еще несколько, признательностью внушаемых, слов своим почтенным согражданам. В течении целых полутора суток, когда нас ковали, брили, одевали в армяки, водили взад и вперед по городу (то в тюрьму, то в кузницу, то в полицию), расковывали и опять заковывали, нам было явно, что местное правительство думало, в оправдание своего суда, выставить нас как злодеев и гнусных преступников на всеобщее поругание и презрение, но оно ошиблось. Не только простые граждане, но и чиновники, купцы, даже солдаты, под страхом военной дисциплины находящиеся, одним словом, все жители принимали в нас живейшее участье и явно показывали, что не одобряют жестокого с нами поступка. Один только, и только один инвалидной подпоручик - уволю себя от повторения его имени - делает исключение (но заслуживает ли этот человек какое либо внимание). Смело могу сказать, что сожаление, нам показанное, невероятно! Поставят ли часового к тюрьме - у него слезы на глазах; взглянем ли на кого-нибудь из солдат своих или простолюдинов - утирают слезы; даже высшие чиновники сколько ни старались приноравливаться к видам правительства  не могли скрыть своего невольного участия. Знакомые и незнакомые все провожали нас. По всей справедливости, самый выход наш из Оренбурга вовсе не походил на извержение преступных граждан, но на печальные проводы милых детей, обреченных на жертву. Добрые, почтенные, незабвенные сограждане! ваше участье поселило в сердцах наших вечную благодарность. Как я, так и все мои товарищи до конца дней своих должны воспоминать о вас с глубоким чувством привязанности и уваженья. Бог свидетель, как больно мне, что у нас нельзя передать благородной поступок ваш во известие всему нашему отечеству!

Не прерывая молчанья, мы продолжали тащиться нога за ногу, погруженные каждый в свою думу. Такое углубленье в самого себя сделалось потребностью каждого. Один бесчувственный предатель наш насвистывал арии, довольно несносно для слуха, и этим медленно тиранил нас.

24

На десятой версте от города, около озера, унтер-офицер заметил нашу усталость, остановил конвой, отстегнул нас от прута, как со своры, и мы бросились к воде: кто стал умываться, кто - утолять жажду. Едва после того успели мы прилечь на пригорок, как унтер-офицер закричал: «Вставайте! надевайтесь на прут. Пойдем потихоньку, кто-то идет. Я боюсь, чтобы не выслали за нами присмотреть, как мы идем».- «Боже! как это несносно!» - вскрикнули мы, встали, надели наручники, и поплелись далее. Но какое же было наше удивленье, когда в подъезжающем соглядатае узнали жену Таптикова! Мы остановились, сбросили наручники и побежали к ней. Таптиков, рванувшись, так дернул скованного с ним Завалишина, что тот закричал: «Ай, больно, дай вытащить руку!» - «Да, злодей! тебе не больно тащить нас в Сибирь!» - отрывисто сказал ему Таптиков. Но эта апострофа явно проскочила мимо ушей того, и не сделала никакого впечатленья.

Добрая г-жа Таптикова привезла нам обед; мы вынули его из повозки, посадили ее, сами сели вокруг, и начали пир. Мы смеялись и шутили, как бы дома, не заботясь вовсе где мы, и что мы. Такова юность! Когда кончили вашу трапезу, четверо из нас сели на повозку; а я, Дружинин и Шестаков пошли за нею пешком, и так чередовались до самого ночлега. Вскоре догнала нас телега с нашими вещами. Когда мы пришли к р. Сакмаре — увидели, что на той стороне дожидаются уже нас крестьяне из села Каргалы. Подали паром, мы поместились и поплыли. По желанью Дружинина и Старкова, я взял гитару, заиграл: «Вниз по матушке по Волге»; они подтянули. Г-жа Таптикова, глядя на нас, прослезилась, и потом начала укорять меня в неуместной веселости.

- Не все же плакать, - сказал я ей,- ведь мы мужчины!

- Да, примолвила она, видела я твою твердость, как ты прощался с Сашей. - Я усмехнулся на это, но что произошло в сердце моем от этого напоминания! Раскаялся я, что дал к нему повод. Рад был, что пристали к берегу, и что можно было сокрыть свое душевное волненье. Вместе с крестьянами мы вошли в их селенье. Хотя по маршруту оставалось еще идти 12 верст, но унтер-офицер принужден был, по совершенному истощению сил, остаться здесь ночевать.

25

Это татарское селенье имеет еще другое наименованье: Сеитовская слобода, которое происходить от первого поселившегося в ней казанского купца, по имени, Сеита. Прежде это селение было и многолюдно, и богато. В нем находилось много каменных домов и мечетей; теперь (т. е. в 1827 году) не более десяти тех и других, включая и гостиной двор. Видны еще многие развалины больших каменных зданий. Жители почти все татары. Они приобретали свое богатство грабежом м разбоем, в даже недавно еще (до 1827 г.) разбивали почты. Этим навлекли судебное преследованье. Несколько семейств сослано в Сибирь, некоторые вконец разорены; опустело множество домов, жители вообще впали в бедность.

Нам отвели квартиру в каком-то подземельи старого, развалившегося дома. По ступенькам узкого коридора мы спустились в сырую, довольно темную комнату. Спросили свечу, велели разложить огонь в чувале (род камина), и г-жа Таптикова принялась готовит нам ужин. Между тем мы занимались рассматриванием нашего подземелья. Оно было не более 3 сажень в длину и полторы в ширину. Стены от сырости и древности покрылись мохом; на сводах висела паутина. В двух узких окнах были толстые кольцеобразные железные заржавелые решетки; направо большая железная дверь, с такими же тяжелыми задвижками, запертая внутренним замком. Мы любопытствовали узнать, что хранилось за этою дверью. Татарин, приставленный к нам для услуги, не мог нам этого сказать, потому что недавно в этом доме. Знал только, что прежде тут жил богатый купец, которого сослали в Сибирь со всей семейством. По его словам, этого купца почитали колдуном, и как он сам запер эту дверь, то никто не осмеливается отворить ее. «Правда, примолвил он,- были смельчаки, которые пытались ее отломать, да вишь, никакой лом не берет!» и много еще насказал подобных чудес. Посмеявшись над суеверным татарином, мы сели ужинать, а утолив голод, расположились тотчас спать попарно, как были скованы, кто где мог сыскать себе место. Мы не спали всю прошлую ночь, потом перенесли столько душевных потрясений, и наконец утомились дорогою; мудрено ли после этого, что крепкий сон немедленно овладел нами.

26


Глава II. Последнее прощание.

Приди мое рожденье!
Да будет над тобой мое благословенье!
Озеров.

Азанчи уже прокричали на минаретах свои хвалебные песни, призывая правоверных мусульман в мечети, чтобы утреннею молитвою испросить у Аллаха благословенье на наступающей день. Мы встали довольно с покойным духом. Между тем как унтер-офицер хлопотал о подводах, а добрая г-жа Таптикова готовилась поить нас чаем, мы вышли из нашего душного погреба - подышать чистым воздухом и полюбоваться утренним солнышком. Поглядели в ту сторону, куда влекло нас столько сладостных воспоминаний, взглянули на небо, вверили себя Провиденью, и возвратились к ожидающему нас чаю. Солнце уже было высоко, когда нам привели подводу в одну лошадь. Мы склали на нее все наши вещи и отправились в путь, уже без прута, и это первое облегченье было для нас крайне ощутительно. Когда проходили по селенью, любопытные мусульмане теснились около нас; некоторые напутствовала нас добрым словом. Отойдя с версту от селения, мы поднялись на гору, и вдруг Оренбурге с окрестностями своими представился нашему взору. Сквозь редевший воздух виднелся город, а за ним расстилалась необозримая Киргаз-Кайсацкая степь. С неописанным чувством взглянули мы в последний раз на это вместилище всего, что нас привязывало еще к жизни. Несколько минуть мы стояли неподвижно и не могли оторвать своих взоров, отуманенных слезами. Внезапно пламенный энтузиазм любви к родине овладел нами, мы все вдруг схватили по горсти земли и клялись хранить ее при себе до конца нашей жизни, вместе с благодарным воспоминанием о добрых наших согражданах. Взглянули еще раз, перекрестились, поклонилась, и, сказав «Прости!» - пошли далее. Здесь представлялась картина другого рода. Направо к северу черной полосой тянулся хребет Уральских гор. На ближайшей к нам, с угрюмою гордостью возвышалась вековые огромные сосны. Влево белелась меловая гора, а вдали местами мелькал едва желтеющий кустарник. Все это озарялось ярко горящим утренним солнцем, и сливалось в ту неподражаемую гармонию, с какою живописует одна природа. Душа наша расцвела и мы пропели гимн, некогда в патриотических мечтах сочиненный незабвенным Кудряшовым, который в это время, может быть, с горнего жилища своего приветил нам духом своим, и продолжал одушевлять нас. Такие люди никогда совсем не умирают.

Около полудня мы дошли до пригорода Сакмарска, где по маршруту назначен был первый ночлег.

Сакмарск - небольшое селение с маленькою церковью, прекрасной архитектуры, недавно выстроенною из белого камня. Жители все почти - уральские казаки, переселенные сюда вследствие бунта, бывшего в Уральске, при управлении Оренбургским краем князя Волконского, или, лучше сказать, известного злоупотреблении Ермолаева. Мы пообедали, отдохнули, и только что вышли на крыльцо, как несколько троек примчались к нашим воротам. Мы терялись еще в догадках, как вдруг человек пятнадцать солдат нашего полка вбежало на двор. В числе их заметил я унтер-офицера и ефрейтора моего капральства. Они все бросились обнимать нас.

- Какими судьбами, ребята, с чьего позволения приехали вы сюда? - спросили мы торопливо.

-Что тут спрашивать, Василий Павлович! - отвечал унтер-офицер Федоров, - видите, от всего полка приехали в последний раз взглянуть на вас и пожелать вам благополучной дороги.

- И! Федоров, не стыдно-ли? у тебя слезы на глаза!- сказал я. Видишь, мы не плачем. Раскаиваться нам не в чем: бесчестного ничего не сделали; тебе все известно.

- Знаем, и тем-то более жаль. Поздно спохватились. Да вы все сами виноваты. Отговорили. Помните, приходил к вам! Ведь умирать же когда-нибудь.

-Да мы кусаем теперь локти, - промолвил молодцеватый семеновский солдат Мурзин, - напрасно вас послушались; вы бы даром не пропали.

- Смотрите, ребята, как бы не подслушал вас Завалишин, - сказал им Дружинин вполголоса.

- Этого мерзавца мы по клочкам разорвем, вскричало несколько голосов, он и нас хотели припутать, за то и мы его не пожалели, все высказали, - промолвили семеновские солдаты.

Мы стали представлять им, что с них могут строго взыскать, если узнают об их настоящем поступке, который, впрочем, с нашей стороны, мы во всю жизнь не забудем.

- Что вы говорите, - отвечали они, - Нам теперь дана такая льгота, что мы кроме караула никуда не ходим, и этим вам благодарны.

Однако ж мы настояли, чтобы они поспешили воротиться. Расставаясь с нами, они еще более доказали, как искренно и бескорыстно любили нас. Они все плакали, и уверяли, что вечно не забудут. Мы с трудом могли принудить их взять от нас 25 рублей, чтобы в полку выпить за наше здоровье. Этот случай доставил нам первое утешенье, по удалении от Оренбурга, и потому и не в состоянья умолчать о нем.

27

После их отъезда вскоре приехало к нам из города несколько знакомых, с братом Ветошникова. Обнимания, восклицанья, слезы и смех - несколько минут превратили в одно сладостное мгновение. *   Г-жа Таптикова тотчас распорядилась с самоваром, и мы только что принялись за чашки, как вбежал солдат, крича: «Ваша матушка приехала!» Чашка чуть не выпала из рук моих; опустив ее на стол, я бросился со всех ног, забыв, что скован с другим. Дружинин что-то кричал, останавливал, я ничего не слыхал. Выскочив на крыльцо, я искал ее взором. «Где она? где она? отведите меня к ней, ради Бога», -говорил я солдатам. Они указали на квартиру, и мы с добрым моим Дружининым бегом побежали туда. Желез для нас не существовало; насилу конвойной успевал за нами. Несколько шагов - и я у сердца матери!

Неоцененная матушка! Она была так спокойна! Я бросился лобызать ее руки, и слезы заструились по щекам ее. С нею была сестра моя - шестилетний ребенок. Этот ангел невинности испугалась адских цепей и безобразного моего вида. Она спряталась за свою маменьку. Но чувство природы преодолело: она начала выглядывать, вглядываться в меня, и наконец, слыша призыв мой, бросилась ко мне в объятья.

«Братец, братец! что у тебя на ногах? Зачем ты повязал головку (я был повязан платком)? болит? не привязать-ли уксусу? Дай я подую, пройдет». Будучи не в состоянии держаться от слез, я расцеловал ее и старался уверить, что нас связали с Дружининым цепью за то, что мы худо учились. Она бросилась к матери, и начала со слезами просить: «Маменька! маменька! поедем домой, я у папеньки выпрошу, чтобы он простил братца, а то ему больно».

Мать могла отвечать одними слезами и поцелуями. Мало помалу мы успокоились от сильных внутренних движенья, и разговор наш склонился на предстоящая нам трудности. Матушка об одном просила, об одном молила, к одному клонились все ее наставления: быть осторожным. Мы много плакали. Одна сестра милым лепетанием своим развлекала нас и заставляла иногда улыбаться. Я не мог освоиться с мыслью, что в последний раз их вижу. Мы отужинали вместе. Я пожелал ей спокойной ночи, она благословила меня, и мы расстались до утра, с сокрушенным сердцем.

По возвращении к товарищам, мы нашли их с гостями в довольно веселом расположении духа. Но я не мог уже принять участия в этом весельи.

Когда все утихло, не раздеваясь, я лег спать на прилавке. Несмотря на душевное и телесное изнеможение, я долго не мог заснуть. Свинцовая грусть давила грудь мою. Все светлые мечты, все радостные надежды, все, что прежде наполняло душу восторгом - все это изменилось теперь в какое-то непонятное мрачное предчувствие. Одна безотрадная мысль сменяла другую. Наконец природа взяла верх, связь идей стала разрываться, в глазах начали появляться легкие, неясные призраки, и я заснул. Но и во сне не было спокойствия, душа моя беспрестанно возмущалась различными сновидениями. Я то плакал, то стонал, то смеялся, то вскакивал с криком. Так прошла ночь.

Только что начало светать, я встал и отворил окно, чтобы освежиться воздухом. Небо было чисто, звезды искрились еще; но поражаемые дневным светом, одна по одной вскоре потухли, только аврора долее других красовалась своею прелестью; но и та, наконец, скрылась при появленьи величественного Феба. Любуясь этою великолепною картиною природы, я возносился мыслями к непостижимому Творцу, и пламенная молитва излилась к Нему из души моей. Она мена успокоила совершенно. Я почувствовал в себе новые силы - и в эту минуты матушка прислала за иною. Я разбудил своего Дружинина. Приходим, и кофе уже на столе. В последний раз я мог забыться и подумать, что я еще принадлежу к семейству! Два часа с матушкою протекли как две минуты. Унтер-офицер пришел сказать: «Время!»

*   В числе приезжих был один казачий офицер, который от имени оренбургских граждан спрашивал нас: получили ли мы 5000 рублей, будто бы собранных для нас купечеством и чиновниками. Мы отвечали, что и не слыхали об этом. (Прим. В.И.  Штейнгеля)

28

На мой ответ: «Сейчас придем», - он мне сказал: «Пожалуйста поскорее. Мне сказывали, сейчас приедет офицер свидетельствовать - как мы идем». «Сейчас, сейчас!» повторил я с горестью. И вот настала роковая для меня минута. Хладной трепет пробежал по моим жилам, кровь стынула, сердце едва билось, слезы уже не текли, но как бы леденели на ресницах, и я, как громом оглушенный, невольно сел на лавку, ничего не чувствовал, устремил только мутный, неподвижный взор свой на матушку и на сестрицу. Она не плакала, не стонала; но на лице ее видна была смертная бледность. Она взяла свечи в затеплила их перед образами. «Ну, Хрисанф Михайлович! - сказала она Дружинину, едва внятным голосом, - Теперь посидим немного, уже мало остается времени». Потом села у стола, и опершись обоими локтями, печально склонила голову на руки, прикрыла лицо свое ладонями, и шепотом воссылала моленье ко Всевышнему. Милая сестра смотрела на нее внимательно; две крупные слезы блистали в ее глазах. Мы с Дружининым были погружены в глубокое молчание и также молились. В это время - как мне после рассказали - приходил унтер-офицер сказать, что офицер точно едет, но он из уваженья, не смел отворить рта, перекрестился и вышел в сени. Наконец матушка, опираясь рукою о стол, поднялась в обратилась к образам. Я бросился к ее ногам, и она, простря руки к небу, трепещущим голосом произнесла: «Милосердый Боже! Тебе вручаю его!» Возложа потом обе руки на мою голову, сказала: «Будь над тобою мое благословенье!» - и, подняв меня, заключила в свои материнские нежные объятья. Слезы и рыданья наши соединились. Малютка сестра, также в слезах, прижавшись к матери, неотступно спрашивала: «Маменька! маменька! да скажите, куда это братец едет?»

Слыша это, я вырвался из объятий матушки, подхватил на руки этого милого ребенка, расцеловав, передал матушке. «Любите ее, маменька! - сказал я, - умоляю вас, дайте ей пристойное воспитание. Напитайте ее вашими наставленьями, это нужнее всякого приданого». Она, вместо меня, будет утешением вашей старости, я в этом уверен».

«Да! она мне одна теперь осталась, - сказала матушка удушающимся голосом, прижав ее к груди своей, и потом, опустя ее, опять обняла меня, сказав, - Прости, мой сын!» Сердце мое замерло. Я не слыхал, что Дружинин с унтер-офицером звали меня. Они наконец силою оторвали меня от матери, а под руки вытащил на крыльцо, и здесь еще мне слышались ее вздоха и стоны, которые поныне отзываются в душе моей. Они повели меня под руки и старались разговаривать. Я почти ничего не понимал. Когда пришли на квартиру, наши товарищи были уже готовы к отправлению. Нам надобно было расстаться с теми, которые отправлялись в Грузию. Я почти не видал и не слыхал, как расставался с своею женою Таптиков. Мое прощание с этою доброю женщиною и с товарищами, которых так любил, едва было для меня ощутительно - едва ли я примечал, что со мною делалось: сердце мое истощилось совершенно. Помню только, что они, обнимая меня, клялись не забыть до гроба. Они поехали, и мы тронулись с места. Поддерживаемый Дружининым, не помню, как я плелся. Когда мы отошли с полверсты, вдруг нас остановили. Как будто испуганный, я пробудился от тяжкого забвенья. Дико озираясь, я старался припомнить, что со мною случилось, и потом, опять забывшись, со слезами спрашивал: «Где мы? зачем мы здесь? - где она? где она?» Дружинин и Таптиков, поддерживая меня, старались развлечь меня. «Стыдись! -сказал Таптиков, - Приди в себя. Вон офицер приехал нас осматривать. Неужели хочешь показать ему свое слабодушие?»

Это замечание потрясло меня, я ободрился и тут же заметил, что я опять в наручниках и пристегнут к пруту. Офицер, в самом деле, подошел к нам, обошел кругом, посмотрел, сел на повозку и уехал.

29

Только что мы двинулись с места, я почувствовал чрезвычайную слабость и не мог идти. Унтер-офицер, сняв нас с прута, меня и Дружинина посадил на повозку. Я прилег к нему на колена. Голова моя горела, я был в состоянии, похожем на белую горячку. Поминутно спрашивал.: «Где матушка? где сестра? зачем у меня отняли их? куда нас тащат»? и т. п. Добрый Таптиков, не отходя от повозки, помог наконец Дружинину успокоить меня и уложить спать. За пять верст до ночлега, как они после рассказывали, я действительно заснул. На станции меня разбудили, ввели в пустую башкирскую избу (башкирцы с весны до глубокой осени кочуют в кибитках), положили на солому, и я проспал до утра. На другой день я не чувствовал ни жара, ни головной боли, но все тело было в изможденном и расслабленном состоянья.

Всякий, кто будет читать когда-нибудь эти записки, я уверен, простит мне излишнюю, может быть, точность в описании разлуки с матерью. Если он еще не расставался с своею нежною родительницею, пусть представит близкую вечную разлуку с нею и спросит свое сердце, каково ему при одном воображении! Если же он лишился ее или удален от нее навсегда, пусть вспомнит, что чувствовал в роковую минуту; он согласится, что нежному сыну позволительно быть многоречивым говоря о незабвенной матери. Впрочем, мне для себя хотелось изобразить с полною истиною тогдашнее состояние души моей: я пишу не для тиснения Описав последнюю вечную разлуку со всеми близкими сердцу, я должен здесь отдать справедливость моим товарищам. Они сносили свое положение безропотно и с душевным спокойствием. Таптиков, как ни грустил о жене своей, легко однако ж развлекался природной веселостью и беззаботливостью характера; притом ему много помогали большая опытность и многолетнее знакомство с несчастием и трудностями похода. Дружинин, в первом еще цвете юности, легко увлекался мечтами, и питал полную доверенность к будущности: ему все еще в жизни улыбалось, в самых железах он видел поэзию. Те товарищи, которые отправились в Грузию хотя с горестью расстались с нами, но были бодры духом и полны надежд.

30

Глава III.

Переход до Уфы.—Встречи.

«Везде есть добрые люди!»
(Народная поговорка).

В этот день (14 сентября) мы проехали и прошли две станции, и остановилась на почтовом дворе. Селение было в стороне от большой дороги, верстах в четырех. Хозяин напоил нас хорошим кумысом; после чего мы выкупалась в реке, и наше здоровье стало поправляться. Здесь Дружинин и Таптиков предложили мне быть у них артельщиком. Они отдали мне все деньги, которых было у первого 175 р., у второго 115, да у меня 105 p. Завалишин также предложил мне свои деньги; я, однако же, не взял, но, по настоятельной просьбе моих товарищей, должен был уступить, и взял от него 25 р., т. е. все, что он имел; итак, весь наш капитал, с которым мы должны были пройти 5,000 верст, состоял из 420 р. Отселе я уже не буду упоминать всех станций и ночлегов, но единственно - те, в которых встретилось что-либо примечательное или памятное.

Таким образом, без дальних приключений дошли мы до последнего ночлега к городу Стерлитамаку, до деревни Алла-Чуватовой. Здесь по расспросам мы узнали, что из этого города отправляют арестантов точно так же, как придут из Оренбурга, т. е. если приведены без прута, то они отправятся в одних ножных кандалах. Поэтому, хотя унтер-офицер и не надевал уже нас на прут - с тех пор, как снял с него по случаю моего изнеможения, но чтобы обеспечить себя и на будущее время, мы упросили его оставить этот прут в какой либо деревне и не говорить в городе, что мы были отправлены на нем. Он уступил нашей просьбе. За это схождение и вообще за доброе обращение с нами, как его, так и рядовых, мы дали им 20 р., с придачею казенных армяков, и они остались предовольны. Унтер-офицеру приказано было, сдав нас в Стерлитамаке, возвратиться в Оренбург. Пользуясь этим случаем, мы дали ему письма. Я и Тапников просили доставить лично моей матушке и его жене, а Дружинин и Завалишин желали, чтобы он переслал к их матерям по адресу в места их жительства, если найдет возможным. После мы узнали, что все эти письма доставлены были в исправности.

Сентября 25, в 2 часа пополудни, мы пришли в Стерлитамак, отстоящий от Оренбурга на 231 версту — и прямо в острог, где встретил нас дежурный офицер во всей форме. Здесь ждали прибытия военного губернатора. Нимало не медля, повели нас в кузницу для снятия желез, которые надобно было сдать приведшему нас унтер-офицеру. По возвращении в острог, отобрали все наши вещи, и не иначе дозволили вынимать что-нибудь из чемоданов, как при караульном унтер-офицере. Мы не без удовольствия подумали, что по крайней мере на время пребывания в этом городе избавились беспокойных ножных гирлянд - но ничуть не бывало: вместо желез набили нам на ноги тяжелые деревянные колодки, которые в десять раз несноснее первых. С этим новым украшением отвели нас в особый нумер.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » В.П. Колесников. "Записки несчастного..."