Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Н.А. Тучкова-Огарёва. Воспоминания.


Н.А. Тучкова-Огарёва. Воспоминания.

Сообщений 1 страница 10 из 80

1

Н.А. ТУЧКОВА-ОГАРЁВА

ВОСПОМИНАНИЯ

Подготовка текста, вступительная статья и примечания В. А. П У Т И Н Ц Е В А     

   
       
       
СОДЕРЖАНИЕ
       
Вл. Путинцев. Н. А. Тучкова-Огарёва и её записки
       
ВОСПОМИНАНИЯ
       
Глава I. Мой дед Алексей Алексеевич Тучков.-- Бабушка Каролина Ивановская.-- Братья деда.-- Затеи деда.-- Гостеприимство.-- Генерал Торкель.-- Столкновение с генералом Нейдгардтом,-- Заботы дедушки о воспитании детей.-- Мой дед по матери А. С. Жемчужников.-- Разорение деда.-- Арест.-- Переезд семьи в село Яхонтово
       
Глава II. Друзья отца.-- Г. А. Римский-Корсаков.-- Моn Repos генерала К. К Торкеля.-- День ангела бабушки.-- Соседи.-- Преосвященный Амвросий в селе Яхонтове.-- Смерть бабушки и сестры.-- Николай Платонович Огарев.-- Наша первая гувернантка.-- Разлад в семье Огаревых
       
Глава. III. Отец мой как предводитель дворянства.--Деревенская школа.-- Воспоминания отца о декабристах.-- Норов.-- Свидание с М. М. Нарышкиным.-- Отношения отца к крестьянам.-- Выборы бургомистра.-- Рекрутские наборы.-- Штраф, наложенный на отца.-- Новый священник нашего села.-- Столкновение отца с губернатором.--Следствие у соседней помещицы.-- Шишков.-- Встреча г-жи Перваго с Герценом в Вятке.-- Нравы того времени.-- Желтухины.-- Спектакль.
       
Глава IV. Николай Платонович Огарев.--Сборы к отъезду.-- Остановка в Москве и Петербурге,-- Первые заграничные впечатления.-- Италия.-- Свидание с И. П. Галаховым в Ницце,-- Рим.--А. И. Герцен и его семья.-- Неаполь,-- Пропажа портфеля.-- Известие о революции во Франции.-- Отголоски революции в Италии
       
Глава V. В Париже.-- Соотечественники.-- Немецкий революционер Гервег.-- Июньские дни 1848 г.-- Обыск у Герцена и у моего отца А. А. Тучкова.-- П. В. Анненков и И. С. Тургенев.-- Последняя ночь в Париже.-- Встреча с М. А. Бакуниным в Берлине.-- Возвращение в Россию.-- Граф П. Д. Киселев.-- К. Д. Кавелин.-- Московский кружок Герцена и Огарева,--Астраков.
       
Глава VI. Наше сближение с Николаем Платоновичем Ога-ревым.-- Хлопоты его о разводе с Мариею Львовною Огаревою.-- Поездка в С.-Петербург.-- Приятели "и друзья Огарева.-- Ив. Павл. Арапетов.--К. Д. Кавелин.--И. С. Тургенев.--Мих. Александр. Языков.-- Собрания у М. В. Буташевича-Петрашевского.-- Вечер у Н. П. Огарева.-- Спешнев.-- Аресты в Петербурге.-- Отъезд в Москву.-- Розыски священника для обвенчания.-- Мой отказ венчаться с Огаревым без его развода.-- Поездка в Одессу.-- Намерение уехать за границу.-- Пребывание в Крыму.-- Возвращение в деревню.-- Запрещение Огареву носить бороду.-- Обыск в деревне.-- Арест и увоз отца.-- Весть к Огареву.-- Тяжелые встречи в Москве и черные дни в Петербурге.-- Освобождение отца, Огарева и Сатина.-- Веселые проводы.-- Ссылка отца в Москву.-- Наш отъезд в деревню.-- Сожжение книг и бумаг.-- Поджог крестьянами писчебумажной фабрики.-- Смерть Н. А. Герцен.-- Приглашение за границу.-- Смерть М. Л. Огаревой и Т. Н. Грановского.-- Новое царствование.-- Заграничный паспорт.
       
Глава VII. Приезд в Лондон.--Александр Иванович Герцен и его семейство.-- Наем квартиры.-- Ив. Ив. Савич.-- Помощники Герцена: Тхоржевский и Чернецкий.--Типография.--Эмигранты.--Луи Блан.--Маццини.--Готфрид Кинкель и его жена.-- Орсини.-- Энгельсон и его жена.-- Водворение у А. И. Герцена.--Столкновение с Орсини.--Саффи.-- Казнь Орсини в Париже -- Воскресные собрания у Герцена.-- Перемена квартиры.-- Обычный день.-- Герцен и его сожители.-- Начало издания "Колокола".-- Н П. Огарев.-- И. С. Тургенев.-- В. П. Боткин-- Доктор Девиль.
       
Глава VIII. "Колокол".-- Приезжие в Лондон русские: барон Андрей Ив. Дельвиг, князь Владимир Александрович Черкасский.-- "Рыцари промышленности".-- Купцы. -- И. С. Аксаков. -- Русский крестьянин. -- Профессора: Каченовский и П. В. Павлов.-- Ив. Ив Савич, его поездка из Лондона в С.-Петербург и вывезенные оттуда впечатления.--Свербеев. Декабрист князь Сергей Григорьевич Волконский.-- Случай с Мих. Сем. Щепкиным.-- Художник Иванов.-- Бахметев на пути к Маркизским островам и его приношение.
       
Глава IX. Жизнь в Лондоне.-- Ворцель.-- Саффи и его бракосочетание. -- Юноша А. А. Герцен. -- Дворовые князя Ю. Н. Голицына в Лондоне.-- "Записки императрицы Екатерины II".--Домашний обиход.--Прислуга.--Б. Н. Чичерин.--Переезд в Park-house, за Путнейский мост.-- Дома в Лондоне и их внутреннее устройство.-- Домашние приключения.-- Князь Юрий Николаевич Голицын и его концерты.-- И. С. Тургенев и его "Фауст".-- Прием посетителей.-- Доктор Девиль.-- Фурьеристы.-- Европеус с женой.-- Г. Е. Благосветлов.-- "Записки княгини Екатерины Романовны Дашковой" в русском переводе.-- Сергей Петрович Боткин.-- Александр Серно-Соловьевич.
       
Глава X. Николай Серно-Соловьевич. -- Железнодорожники.-- В. И. Кельсиев.--Марко-Вовчок.-- Случай у Трюбнера.-- А. А. Краевский.-- Н. Г. Чернышевский.-- Князь П. В. Долгоруков.--М. Л. Михайлов.--Русские дамы.--Дрезден.--Сатины.-- Т. П. Пассек.-- Марко-Вовчок.-- Грековы.-- В Швейцарии.-- Профессор Фогт и его семья.
       
Глава XI. Переезд в Лондон.-- Новое помещение.-- Несостоявшаяся свадьба А. А. Герцена.-- Русский шпион.--Доктор Девиль.-- И. С. Тургенев и Л. Н. Толстой.-- Известие в Лондоне об освобождении крестьян в России.--Похороны "Колокола".
       
Глава XII. Приезд Бакунина в Лондон.-- Посланные жонда.-- Нефтали.-- Неожиданная встреча.-- Потебня.
       
Глава XIII. "Великоросс".--Михайлов.--"Земля и Воля".-- Экспедиция Бакунина в Швецию.-- Приезд Бакуниной в Лондон.-- Неизвестный шпион.-- Guenot de Mussy.-- Отъезд Кельсиева в Тульчу-- Вопрос трех русских-- Гончар,-- Отъезд Кельсиевой в Тульчу.-- Гарибальди в Лондоне.-- Наш праздник.
       
Глава XIV. Приезд Гарибальди в Лондон.-- Праздник в Теддингтоне.-- Печальные последствия.-- Весть о кончине моего дяди, Павла Алексеевича Тучкова.-- Тяжелое раздумье.-- Борнмаус.-- Возвращение в Лондон.
       
Глава XV. Жизнь в Монпелье.-- Переезд из Ниццы в Женеву.-- Русское подворье.-- Князь Долгоруков.-- Серно-Соловьевич младший. -- Переезды. -- Ницца. -- Оболенские.-- Эльзас.-- Кольмар.-- Пансион для девиц.-- В Бебленгейме .
       
Глава XVI. Jean Mace.--Опять в Ницце.-- Поездка в Голландию и Бельгию.-- Виктор Гюго.-- Театр.-- Приглашение.-- Возвращение в Женеву.-- Нечаев.-- В Париже.-- Последнее свидание с С. П. Боткиным. -- Поспешный отъезд во Флоренцию -- Возвращение в Париж.
       
Глава XVII
Болезнь и кончина А. И. Герцена
       
1871 год
       
Возвращение
       
ПРИЛОЖЕНИЯ
Иван Сергеевич Тургенев. 1848--1870
Отрывки из воспоминаний Н.А.Тучкочой-Огаревой, написанных для III тома "Из дальних лет" Т. П Пассек
Письмо Н. А. Тучковой-Огаревой к Т. П. Пассек
В Италии
<Эпизод из нашей жизни в Париже>
К запискам Т П. Пассек "Из дальних лет"
Примечания
Указатель имен
Из дальних лет

2

  Н. А. ТУЧКОВА-ОГАРЕВА И ЕЕ ЗАПИСКИ
       
Имя Наталии Алексеевны Тучковой (1829--1913) вошло в сознание русского читателя в связи с биографией Огарева и Герцена. Она прожила большую, трудную, полную значительных событий жизнь. Среди ее друзей и знакомых были десятки поистине замечательных людей, начиная с декабристов и Тургенева и кончая Гарибальди и Гюго, но именно годы близости Тучковой к Огареву и его великому другу до сих пор придают ее облику тот живой интерес, который всегда вызывала она у современников. И книга, которую оставила Тучкова о своей жизни, по-прежнему сохраняет свое выдающееся значение прежде всего как рассказ о славной деятельности Герцена и Огарева, как мемуарный памятник, посвященный важным страницам в истории нашего народа.
С ранних лет условиями своей жизни и воспитания Тучкова была тесно связана с передовыми кругами русского дворянства. Это была та среда, которая дала России декабристов и которая долгое время после поражения восстания, в трудных условиях политической реакции, продолжала питать революционную мысль в стране. Отец Тучковой, А. А. Тучков, в молодости был причастен к движению декабристов, входил в Союз благоденствия и привлекался к следствию по делу о 14 декабря, но от суда и наказания был освобожден. Переехав затем в свое родовое имение Яхонтово, Пензенской губернии, он на протяжении ряда лет продолжал поддерживать дружеские отношения с декабристами и близкими к ним лицами, находился с некоторыми из них в переписке, с другими встречался, как с декабристом Нарышкиным (при его проезде из сибирской ссылки на Кавказ); Нарышкин "очень обрадовался всем нам,-- рассказывает Тучкова,-- особенно отцу". В другом месте, не вошедшем в окончательный текст записок, вспоминая о своих позднейших встречах с возвратившимися из ссылки декабристами, Тучкова пишет, что они "добродушно, радостно" жали ей с сестрой руки и "говорили с светлой улыбкой: это дети Алексея Алексеевича" [001].

По словам Тучковой, отец любил в семейном кругу рассказывать о декабристах, "об их мечтах"; "он вздыхал, вспоминая о них и думая, сколько пользы могли бы принести России эти образованные и высоконравственные люди..." Не удивительно, что в семье Тучковых установился подлинный культ декабристов: "...мы относились, конечно, с детства к ним восторженно",-- признается Наталья Алексеевна в своих записках.
Разумеется, о каком-либо идейном воздействии революционных традиций декабристов на юную, почти девочку, Тучкову говорить не приходится; тем не менее это благоговейное отношение к героям 14 декабря, привитое Тучковым дочери, несомненно сказалось на дальнейшей ее судьбе, в частности на ее сближении с Огаревым.
Огарев был соседом Тучковых по имению. В апреле 1835 года, после ареста и восьмимесячного заключения "по делу о лицах, певших в Москве пасквильные стихи", он прибыл в Пензу в ссылку. Шестилетней девочкой Тучкова видела его в первый раз и даже "играла с ним в шахматы", как вспоминает она в одном из писем 80-х годов [002]. В своих записках Тучкова рассказывает, как Огарев приезжал к ним с своей молодой женой Марией Львовной, племянницей пензенского губернатора. "Он любил рассуждать с моим отцом, слушать его рассказы о 14-м декабря, о друзьях декабристах". Тучков быстро сблизился с молодым поэтом, Огарев ввел его в круг своих московских друзей. В 40-х годах своим "хорошим знакомым" называл Тучкова Белинский [003]; Герцен, всегда исключительно дружески относившийся к Тучкову, оставил в дневнике запись о нем, как о "чрезвычайно интересном человеке, с необыкновенно развитым практическим умом". "Еще более интересный потому, что очевидец и долею актер в трагедии следствия по 14 декабря,-- актер, как подсудимый, разумеется". И далее, имея в виду свои беседы с Тучковым о декабристах, Герцен писал: "Характеристические подробности! Рассказы об этом времени -- наша genesis [004], эпопея. Когда-нибудь надобно записать подробности" [005].

Для Герцена и Огарева, восторженных поклонников декабристов, рано осознавших себя преемниками их великого дела, Тучков был живым воплощением этого героического поколения. Глубокое чувство уважения вызывала к себе также его самоотверженная борьба с пензенскими крепостническими кругами. Он был уездным предводителем дворянства и настойчиво, в условиях постоянных столкновений с местной администрацией, выступал против злоупотреблений помещичьей властью. "Скромная с виду деятельность его,-- писала Тучкова,-- была полна преданности России и народу"[006].

Огарев особенно оценил эту благородную деятельность Тучкова, когда осенью 1846 года, после четырех с лишним лет почти непрерывного пребывания за границей, вновь поселился в своем имении Старое Акшено.
Это было трудное для Огарева время. Незадолго до отъезда из Москвы, на даче Герцена в Соколове, произошел знаменитый разрыв друзей с Грановским и либерально настроенной частью их кружка. Герцен собирался надолго за границу, Огарев оставался совсем один. К тому же, после мучительных раздумий и колебаний, он навсегда расстался со своей женой, оказавшейся глубоко чуждым ему человеком, неразрывно связанным с ненавистным для него миром светской суеты, ложного блеска, пустоты и мелкого успеха...

В семье Тучковых Огарев находил ту атмосферу дружеского участия и взаимного понимания, потребность которой он тогда особенно остро ощущал. Именно в эти приезды Огарева в Яхонтово наметилось сближение поэта с младшей дочерью Тучкова, семнадцатилетней Наташей. "Я полюбил ее страстно, но никогда не говорил ей об этом,-- писал впоследствии Огарев.-- Она меня тоже любила, я едва смел замечать это. Поездка их за границу не рассеяла нашей взаимной, но скрытой любви" [007].

Тучковы выехали из России в конце лета 1847 года. Страницы воспоминаний Тучковой, посвященные первым впечатлениям от Западной Европы, охваченной предчувствием революционной грозы 1848 года, выразительно рисуют образ юной подруги Огарева. С романтической восторженностью смотрит она на открывающиеся перед ней страны и города, на толпы оживленного, возбужденного народа, заполнявшего незнакомые ей площади и улицы. Особенно сильное впечатление оставила яркая, бурная жизнь Рима, картины всеобщего народного подъема в эти дни "пробуждения Италии", поднявшейся в едином порыве на защиту своей независимости и свободы. Необычайно волнует ее, почти постоянно проживавшую до этого в русском провинциальном захолустье, "дикарку", как она называла себя, зрелище народных демонстраций. И молодая Тучкова находит свое место впереди длинной колонны, с тяжелым знаменем в руках; "мне было очень грустно с ним расставаться,-- вспоминает она,-- я несла итальянское знамя с такою гордостью, с таким восторгом". На всю жизнь запечатлелась в ее памяти встреча народа Рима в Колизее с своим любимым трибуном Чичероваккио. "В эти дни всеобщего возбуждения мы не знали никакого отдыха и были по целым дням на ногах..." Живая, впечатлительная натура девушки, тот молодой пафос, с которым она наблюдала, как на ее глазах создавалась всемирная история", привлекали к себе общее внимание и симпатию.

В Италии Тучковы встретились с семейством Герцена. С автором "Кто виноват?" Тучкова была знакома еще с начала 40-х годов, когда в Москве он посещал ее отца и читал ему отрывки из своего романа. "Помню, как мы в полукоротких платьях, в черном фартучке, -- писала Тучкова Герцену в середине 60-х годов,--заслыша стук твоих дрожек, говорили: "Ах, это Герцен -- верно, читать папа". И быстро бежали мы наверх, хотя знали, что уйдем, как ты взойдешь, но так что-то влекло встретиться глазами, сконфузиться и убежать" [008]. Прошло всего несколько лет, но в Риме Герцен нашел уже не девочку, а наблюдательного и интересного спутника в общих поездках по городу и по стране. "С того дня, как мы встретились с Герценами,--пишет Тучкова,-- мы стали неразлучны, осматривали вместе все примечательное в Риме... и каждый вечер проводили у них..." Особенно полюбила Тучкову жена Герцена, Наталья Александровна. "На меня бесконечно хорошее влияние имела встреча с молодыми Тучковыми и близость с ними, особенно с Натали,-- писала она в Россию из Рима в марте 1848 года,-- богатая натура, и что за развитие!" [009] Ей, своей "Консуэле", Наталья Александровна завещала в случае своей смерти воспитание детей.

Редкую для молодой девушки отвагу, независимые черты характера проявила Тучкова в дни пребывания в Париже--городе, в котором она стала свидетелем острых классовых битв. Достаточно вспомнить описание того, как она одна пыталась дойти до баррикад в предместье св. Антония ("Эпизод из нашей жизни в Париже"), или ее впечатления от Марсельезы во время многотысячной демонстрации рабочего Парижа:
"Я никогда не слыхала ничего подобного; всякий, кто слышал Марсельезу, может себе представить, как она должна была глубоко потрясти присутствовавших, исполненная семнадцатью тысячами голосов и при такой обстановке: рабочие шли голодные, унылые, мрачные..." Тучкова не в силах разобраться в противоречиях политической борьбы во Франции, в истоках поражения революционного восстания народа, но все ее симпатии на той стороне баррикад, где люди труда выступали против голода, нищеты и бесправия. Как заметил еще цензор при публикации записок Тучковой (1890), она "относится с величайшей симпатией к этому революционному движению и с негодованием клеймит людей порядка в Западной Европе".

За это ликование при виде революционного народа, за эту горечь от неудач борьбы Огарев спустя несколько месяцев напишет Тучковой взволнованные строки: "Я еще в жизни никогда не чувствовал, что есть женщина, которая с наслаждением умрет со мной на баррикаде! Как это хорошо!" [010]
     

Вскоре после возвращения в Россию Тучкова стала женой Огарева. Это был смелый при сложившихся условиях поступок, потребовавший от нее немало нравственной силы и стойкости. Дело в том, что первая жена Огарева, проживавшая тогда в Париже, решительно отказала ему в официальном разводе; напрасным было и посредничество Герцена и участие общих друзей, для встречи с которыми Огарев даже выезжал в Петербург. Больше того, Мария Львовна начала судебное преследование Огарева по крупному денежному иску-векселю, ранее выданному ей мужем. Для поэта и Тучковой создалось крайне тяжелое положение. В обстановке, когда каждый день приносил усиление реакции, когда в России начиналась глухая пора "мрачного семилетия" гражданский брак такой личности, как Огарев, становился политически опасным шагом.

Союз поэта с Тучковой вызвал осуждение со стороны его недавних друзей. Когда жалобы московских доктринеров на Огарева дошли до Герцена, он гневно назвал их "старчеством" и "резонерством"; "...вы заживо соборуетесь маслом и делаетесь нетерпимыми, не хуже наших врагов,-- возмущенно писал Герцен.-- ...Отбросьте эту дрянь, отбросьте вашу безутешную мораль, которая вам не к лицу, это -- начало консерватизма..." [011] Твердая поддержка Герцена и его жены на протяжении всего этого тревожного времени была особенно дорога для Огарева и Наталии Алексеевны, ведь даже Тучков, при всем своем свободомыслии, не мог примириться с "невозможностью легального брака" дочери. "Он много пошел назад с тех пор, как воротился из чужих краев",-- писала Тучкова весной 1849 года семейству Герцена [012].

Положение особенно обострилось после того, как в апреле 1849 года был разгромлен кружок Петрашевского, с некоторыми участниками которого Огарев был лично знаком. Поэт находился тогда с Тучковой как раз в Петербурге, и над ним нависла реальная угроза ареста.

3

У Огарева созревает план тайного бегства из России. В начале лета 1849 года он и Тучкова приехали в Одессу -- с тем чтобы договориться с капитаном какого-нибудь иностранного корабля и уехать за границу. Но эта попытка закончилась неудачно. "В Константинополь я сбирался съездить, да обстоятельства заставили раздумать",-- осторожно сообщает он Герцену [013].

Однако возвращаться домой было опасно; волна арестов продолжала катиться по стране. Огарев и Тучкова проводят лето в Крыму, в глухом местечке, недалеко от Ялты, и уезжают оттуда только в сентябре. По приезде в имение за поэтом был установлен секретный полицейский надзор. В Третье отделение поступили доносы на Огарева, Тучкова и мужа его старшей дочери Сатина, близкого друга Огарева еще со студенческой поры; их обвиняли в создании "коммунистической секты", "вольнодумии", "безнравственности". В феврале 1850 года, "во исполнение высочайшего повеления", было предписано произвести у них обыски и доставить всех троих в Петербург.

Тучкова во всех событиях этих трудных дней вновь показала себя способной на мужественные и решительные действия. Она оказалась достойной подругой Огарева. Именно ей он был обязан тем, что, находясь тогда в Симбирске, за несколько часов до приезда жандармов узнал о предстоящем аресте и, видимо, успел подготовиться к обыску,-- во всяком случае, ничего предосудительного в его бумагах обнаружено не было. Тучкова последовала за арестованными в Петербург и деятельно хлопотала об их освобождении. Мысль о ее "ложном положении" в глазах общества не останавливала двадцатилетнюю женщину, не раз слыхавшую от отца рассказы о подвиге декабристок. Несколько позднее, в посвященном Тучковой стихотворении, Огарев обратил к ней замечательные строки;
       
На наш союз, святой и вольный,
Я знаю -- с злобою тупой
Взирает свет самодовольный,
Бродя обычной колеёй.
       
Грозой нам веет с небосклона!
Уже не раз терпела ты
И кару дряхлого закона
И кару пошлой клеветы.
       
С улыбкой грустного презренья
Мы вступим в долгую борьбу,
И твердо вытерпим гоненья,
И отстоим свою судьбу...
       
Следствие, которое вела особая комиссия во главе с Дубельтом, не подтвердило обвинения в "коммунизме". В середине марта арестованные были освобождены с оставлением под строгим надзором полиции. Огарев и Тучкова переехали в Симбирскую губернию на Тальскую писчебумажную фабрику, купленную поэтом еще в 1848 году.

Об этом периоде их жизни сохранились крайне скудные сведения, но несомненно, что именно тогда в сознании и характере Тучковой произошел глубокий перелом. Жизнь с Огаревым не принесла ей полного удовлетворения: "...мои мечты не сбылись, я не нашла того счастья, которого жаждала моя душа",-- вспоминала Тучкова [014]. Позднее она упрекала в этом Огарева -- за равнодушие к ее одиночеству,-- но, быть может, в начинавшейся тогда трагедии всей жизни Тучковой больше всех была повинна она сама. В тяжелых условиях общественной и личной жизни, которые сложились для нее в эти годы вынужденного затворничества с Огаревым на фабрике, Тучкова не смогла понять и разделить ни революционных исканий поэта, ни его хозяйственных начинаний, полных утопических надежд на преобразование всего строя жизни крепостной деревни. Она замкнулась в узком кругу семейных интересов, мелких вопросов личной жизни и больше не нашла в себе силы выйти из него -- ни тогда, на Тальской фабрике, ни позднее, когда в Лондоне связала свою судьбу с Герценом. Жизнь сломила ее, когда восторженные увлечения молодости сменились тягостными буднями, воспринимавшимися ею как полуссылка. Драмой жизни Тучковой стало отсутствие подлинно живого интереса к общественному делу, составлявшему смысл существования и деятельности как для Огарева, так и для Герцена; с этих пор легла на нее, по словам самой Тучковой, та "печать проклятия", которая внесла столько горечи в позднейшую жизнь лондонских изгнанников.

4

Огарев тем временем всеми силами стремился вырваться из России -- "туда -- к свободным берегам". "Только одна мысль: к вам! -- жива, как и прежде, уцелела от общего разгрома!" -- писал он Герцену в конце 1850 года. Особенно сильно это стремление присоединиться за границей к Герцену стало после получения тяжелого известия о смерти Н. А. Герцен. В неопубликованном письме к Сатину от 14 января 1853 года Огарев писал: "Имел я голос издалека, голос измученный, кричащий от боли и призывающий. Думать нечего, мешкать нечего. Сожгу мосты за собою, а там что бы ни случилось,-- я на все готов и не пожалею ни сил, ни жизни" (Отдел рукописей Гос. библиотеки СССР им. В. И. Ленина).
Немногие письма Огарева, сохранившиеся от начала 50-х годов, полны тоски и глухого отчаяния от бессилия перед жизнью. Но он не уходил от борьбы в личную жизнь, а, напротив, всегда хотел опереться в своей борьбе на любовь и дружбу близких ему людей . Тучкова этого не могла и не хотела понять.
Смерть М. Л. Огаревой в 1853 году позволила Огареву и Тучковой оформить брак. В начале 1856 года, в условиях общественного оживления, вызванного смертью Николая I, им удалось получить заграничный паспорт--"для излечения болезни" Огарева. Но вместо Гастейнских минеральных вод в северной Италии они проследовали к Герцену, в Лондон...
Тучкова стала свидетельницей замечательной деятельности Герцена и Огарева -- создателей вольной русской печати за границей. Их дом в Лондоне, начиная со второй половины 50-х годов, был одним из центров русского освободительного движения; невидимыми нитями издатели "Колокола" были связаны с самыми разнообразными кругами передового русского общества. Ни преследования царских властей, ни клеветнические измышления реакционной печати, ни цензурные кордоны не могли остановить живого общения Герцена и Огарева с передовой литературой и журналистикой, русской революционной молодежью, пестрой массой читателей.
Паломничество к Герцену в период расцвета "Колокола" и других изданий Вольной русской типографии охватило весьма широкие слои в России. В воспоминаниях Тучковой эта сторона жизни Герцена запечатлена особенно полно. Галерея выдающихся людей своего времени, прославленных писателей, художников, общественных и революционных деятелей проходит перед читателем. Здесь и Лев Толстой, и Тургенев, и Чернышевский, и Александр Иванов, и Марко-Вовчок, и братья Серно-Соловьевичи, и Сергей Боткин, здесь и крупнейшие представители западноевропейской эмиграции. "Иногда приезжали русские студенты, ехавшие учиться в Германию. Не зная ни слова по-английски, они ехали в Лондон дня на два нарочно, чтобы пожать руки издателям "Колокола"... Тут были и люди, сочувствовавшие убеждениям двух друзей хоть отчасти... но были и такие, которые приезжали только из подражания другим".
На правах хозяйки Тучкова близко стояла ко всей жизни дома Герцена -- Огарева. В первые годы после приезда в Лондон она интересовалась и вольными изданиями друзей; известно, например, что именно Тучкова готовила переиздание листов "Колокола" за 1857-- 1858 годы. Но общественный смысл деятельности Герцена и Огарева, их революционная программа ею никогда не были поняты. Политические взгляды Тучковой не выходили за пределы умеренно-либеральных воззрений. Чего стоит, например, ее наивное утверждение в записках, что "в начале царствования Александра II не было никаких преследований за политический образ мыслей"! В самом "Колоколе" она могла прочесть о многих гонениях, которым подвергалась в России революционная мысль при новом самодержце. Но Тучкова с каждым годом становилась все дальше и дальше от той борьбы, которую вели за освобождение родного народа Герцен и Огарев.
Развязка в ее личных отношениях с Огаревым последовала неожиданно быстро -- в Лондоне она стала женою Герцена. Позднее Тучкова признавалась, что сильное чувство к Герцену возникло у нее еще в дни первого пребывания за границей. Но союз их не дал радости ни Герцену, ни самой Тучковой. Следует заметить, что воспоминания Тучковой, написанные для печати и опубликованные в русских журналах еще в 80--90-х годах, лишь в небольшой степени могли касаться вопросов ее личной жизни, тех сложных внутренних отношений, которые внесла Тучкова в семью Герцена. Отдельные намеки, разбросанные на страницах последних глав записок, далеко не раскрывали тяжелой, тревожной обстановки в семейной жизни Герцена 60-х годов, так ярко отразившейся в его переписке тех лет с Тучковой, Огаревым, старшими детьми.
Герцен скоро понял свою ошибку. Тучкова восстановила против себя его детей, и они отнеслись к ней недружелюбно, иногда и просто враждебно. Положение усложнял невыдержанный, эгоистический и резкий характер Натальи Алексеевны. Приходилось создавать семью заново, и на этом пути Герцена ждали мучительные испытания. Особенно тяжело было ему видеть, как страдал Огарев. Правда, связывающие их дружеские чувства ничем нельзя было омрачить. "Что любовь моя к тебе так же действительна теперь, как на Воробьевых горах, в этом я не сомневаюсь..." -- писал Огарев своему другу в 1861 году [015]. Но Герцен с тревогой наблюдал, каких больших усилий стоило Огареву оправиться от перенесенных им волнений. Пугала Герцена и близость друга с простой английской девушкой Мери Сетерленд, в 1859 году случайно встреченной Огаревым на лондонском "дне"; неоднократно он пишет об этом Тучковой. В действительности же искренняя и нежная привязанность к своей новой подруге была окрашена у Огарева глубоким, светлым и благодарным чувством. Мери Сетерленд стала верной, доброй и заботливой спутницей поэта на протяжении почти двадцати лет -- до последних дней его жизни...
Тучкова вновь, как десятилетие назад, оказалась в сложном, болезненно раздражавшем ее положении. Сложившиеся в семье отношения приходилось держать в тайне от всех,-- дети Тучковой и Герцена -- дочь Лиза, близнецы Елена и Алексей -- считались детьми Огарева. Мучительная напряженность в личной жизни, неудовлетворенность семейным бытом, который никак не походил на счастье у домашнего очага, давно рисовавшееся ей в мечтах, повседневные укоры самой себе за Огарева, сложные взаимоотношения с детьми Герцена и окружающими -- создавали невыносимо тягостную обстановку для молодой женщины,--ведь Тучковой в 1859 году исполнилось всего тридцать лет. И хотя эту тягостную обстановку она сама постоянно усложняла всем своим поведением, невольно кажется, что Тучкова была скорее жертвой своей неудачно сложившейся жизни. Недаром старшая дочь Герцена, Наталья Александровна, много лет спустя, когда Тучковой уже не было в живых, писала, что о ее роли в жизни Герцена "нужно писать с осторожностью": "Нужно помнить, что она очень страдала и что все-таки ей были присущи и хорошие стороны" [016].
Тяжелым ударом для нее явилась смерть в 1864 году обоих близнецов. Потеряв душевное равновесие, она с маленькой Лизой мечется по городам Западной Европы, терзая Герцена постоянной угрозой увезти дочь в Россию. "Я люблю Лизиного отца,-- писала Тучкова сестре на родину в декабре 1865 года,-- но многое, тяжелое лежит между нами, мы не можем вместе жить. На его месте я бы отпустила нас к вам, но он думает иначе" [017].

Дальнейшая судьба Тучковой сложилась поистине трагично. В 1870 году не стало Герцена, через несколько лет неожиданно кончает с собой семнадцатилетняя Лиза; в далеком Гринвиче, на руках ненавистной для Тучковой женщины, умирал Огарев... Она решает возвратиться на родину, к отцу, в Яхонтово, и летом 1876 года, после двадцати лет жизни за рубежом, вновь переезжает русскую границу. Тучковой всего сорок семь лет, но казалось, жизнь закончена,-- так много мучительно тяжелого было пережито ею; она чувствует себя, как при наступлении глубокой старости. Все в прошлом, и в то же время впереди еще более тридцати семи холодных, одиноких, старческих лет.
Все эти годы Тучкова жила воспоминаниями, "жила с мертвыми", как выразилась она однажды [018]. Порой, по старой привычке, отрывочно и без всякой цели, она записывала, что сохранила память о далеком прошлом, но записывала для одной себя и больше всего -- о самых страшных, самых тяжелых пережитых мгновениях. В этих записях было больше болезненного самобичевания, чем рассказа о своей жизни. Написать свои мемуары для широкого круга читателей Тучкову убедила старый друг и дальняя родственница Герцена Т. П. Пассек, та самая "корчевская кузина", о которой когда-то было рассказано им на страницах "Былого и дум".
Пассек в середине 80-х годов работала над новым, третьим томом известных воспоминаний "Из дальних лет". С исключительной настойчивостью она толкала Тучкову на описание отдельных эпизодов для будущей книги, связанных с Герценом и Огаревым, присылала для нее настоящие программы глав и разделов записок. Вспоминая об этом, Тучкова писала в некрологе Т. П. Пассек: "Мало-помалу Татьяна Петровна заставила меня набросать для нее отрывки из моих воспоминаний... "Попробуй писать,-- писала мне Татьяна Петровна,-- тебе легче будет, это своего рода жизнь, все воскресает, порой катится слеза, порой светится улыбка. Не дивись, что в семьдесят пять лет работаю,-- в работе жизнь, а без дела пропадешь,-- так и стала писать". И она была права: как будто переживая прошлое, я стала спокойнее, терпеливее жить в ожидании конца..." [019]
Несколько отрывков из воспоминаний Тучковой были напечатаны в составе записок Пассек. Но Тучкова продолжала работать над мемуарами дальше; вместо отдельных, случайных эпизодов она решила в связном повествовании рассказать о своей жизни до последнего возвращения в Россию. В 1890 году ее записки в этом полном виде начали печататься в "Русской старине".
Первые же главы мемуаров, посвященные жизни различных кругов русского дворянства, начиная с конца XVIII века, привлекли внимание читателей своими красочными характеристиками помещичьего быта, яркими образами как передовых дворян, вроде Г. А. Римского-Корсакова и галереи Тучковых, так и усадебных самодуров и крепостников. Еще большее значение имели страницы воспоминаний, на которых Тучкова обращалась к рассказу об Огареве и Герцене. Записки часто впервые знакомили читателя 80--90-х годов с неизвестными ему сторонами их жизни и деятельности. Во многих случаях они до настоящего времени остаются единственным источником наших сведений о семейном быте Герцена и Огарева, о тех или иных их встречах и знакомствах, преимущественно в период лондонской жизни. Записки рассказывали о постоянной и живой связи создателей вольной русской прессы с передовыми общественными кругами на родине и в странах Западной Европы. Правда, мемуары были серьезно ограничены в этом отношении цензурными требованиями, необходимостью умалчивать о важных сторонах политической деятельности Герцена и Огарева; известно, что многие страницы записок были в печати подвергнуты цензурным искажениям. Изъятие наиболее резких, по мнению С.-Петербургского цензурного комитета, мест производилось в "Русской старине" даже после того, как очередной выпуск журнала был отпечатан; так, десятая книга журнала за 1890 год была задержана по специальному докладу цензора, который в первых же главах записок Тучковой усмотрел "злостную клевету на Россию и правительственную власть 40-х и 50-х годов ради тенденциозного желания выставить в наиболее благоприятном свете Герцена и Огарева и весь их кружок..." Некоторые места текста, избежавшие цензурной расправы при журнальных публикациях записок. были опущены в отдельном издании 1903 года. При этом Московский цензурный комитет настаивал на мерах, которые ограничивали бы дальнейшее распространение книги,-- на ее изъятии из обращения в публичных библиотеках и общественных читальнях, из продажи на улицах и площадях и т. п. Цензурные власти с тревогой почувствовали ту силу общественного интереса, которую вызвал к себе рассказ Тучковой, казалось, о далеком историческом прошлом.
Тучкова, конечно, не обладала пониманием исторического содержания наблюдаемых ею явлений жизни, событий, лиц; в ее записках исторически важное и существенное часто оттесняется незначительными, случайными эпизодами, даже нарушающими последовательность рассказа. При подготовке отдельного издания мемуаров некоторые из этих эпизодов были опущены, однако само освещение важнейших исторических событий осталось без каких-либо изменений и дополнений. Немало в ее оценках поверхностных суждений и просто предвзятости, как, например, в описании так называемой "молодой эмиграции" 60-х годов; совершенно превратное толкование, прямо противоположное действительному развитию событий, получила роль Н. А. Герцен в отношениях с Нечаевым и его окружением (глава "1871 год"). Другие ошибки вызваны явными промахами памяти -- спустя несколько десятилетий после описываемого времени мемуаристка легко могла забыть продолжительность своего пребывания в Крыму в 1849 году (глава VI) или включить в беседу со Львом Толстым в доме Герцена... отсутствовавшего тогда в Лондоне Тургенева (глава XI).
Однако при всех своих пробелах, известной узости и односторонности в освещении событий, фактических неточностях и ошибках воспоминания Н. А. Тучковой-Огаревой позволяют современному читателю глубже понять условия, в которых проходила жизнь и революционная борьба двух крупнейших деятелей русского освободительного движения. Ее записки давно получили заслуженную популярность среди произведений русской мемуарной литературы XIX века.

Вл. Путинцев

5

ВОСПОМИНАНИЯ

ГЛАВА I

Мой дед Алексей Алексеевич Тучков -- Бабушка К.аролина Ивановская -- Братья деда -- Затеи деда.-- Гостеприимство.-- Генерал Торкель -- Столкновение с генералом Нейдгардтом -- Заботы дедушки о воспитании детей -- Мой дед по матери А. С. Жемчужников -- Разорение деда -- Арест -- Переезд семьи в село Яхонтово.

Решившись писать свои записки, я начну с того, что слышала от своего деда, генерал-майора Алексея Алексеевича Тучкова; но прежде скажу два слова о его наружности. Мой дед не был красив собою: среднего роста, широкоплечий, с крупными чертами лица и довольно длинным носом; но его голубые глаза выражали такую приветливость и доброту, что нельзя было не полюбить его, и действительно, он был бесконечно любим всеми знавшими его.

Он воспитывался сначала у какого-то немецкого пастора, которому дворяне отдавали своих детей для обучения немецкому языку, бывшему в моде после Петра Великого; по-французски дед говорил очень плохо; позже его поместили в Пажеский корпус.
Пажи представлялись императрице; на одном из придворных балов дед мой, еще юношею, удостоился чести танцевать с Екатериною II. Он никогда не забывал этого события, любил вспоминать о необыкновенной красоте Екатерины, об ее милостивых словах, обращенных к нему; всю жизнь оставался ее пламенным поклонником, изумлялся ее гению, ее знанию людей и снисходительности к ним и отсутствию в ней злопамятности. Хотя и встречаются, быть может, ошибки в ее царствовании, но дед положительно отрицал их; любовь к императрице и к отечеству слилась в его душе в одно прочное и глубокое чувство, которое осталось непоколебимым всю жизнь и с которым он скончался.

В 1792 или 1793 году, находясь с полком в Вильно, дед мой прельстился необыкновенною красотою и умом Каролины Ивановны Ивановской и женился на ней; в 1794 году родилась у них старшая дочь, Мария Алексеевна Тучкова. Появление ее было встречено с необыкновенною радостью; в то время семейство деда жило роскошно: новорожденную купали в серебряной ванне. Карамзин приветствовал ее рождение следующими стихами:

В сей день тебя любовь на свет произвела,
Красою света быть, владеть людей сердцами,
Осыпала тебя приятностей цветами,
Сказала: "Будь мила!.."
"Будь счастлива!" -- сказать богиня не могла!

Н. Карамзин.

4 декабря 1794 г. Москва [020].

Когда не стало Екатерины, все изменилось; дворянство трепетало перед императором Павлом; хотя государю случалось миловать за дурные поступки, но бывало и наоборот, и потому нельзя было рассчитать или предугадать последствия каждого ничтожного слова, которое могло не понравиться императору. В те времена служба для дворян была почти обязательна. Тучковых было пять братьев, и все они служили в военной службе. Старший Николай, любимец матери, смертельно раненный под Бородином, скончался через шесть недель после этого сражения [021], вторым был мой дед; третий, Сергей, служил в 1812 году у адмирала Чичагова. После бегства адмирала, который боялся потерпеть от жестокой клеветы, Сергей Алексеевич был судим в продолжение 12 лет восемью комиссиями, из коих ни одна не признала его виновным; наконец император Николай Павлович, вступивший уже на престол, повелел закрыть последнюю комиссию и признал Сергея Тучкова не виновным. Последний из братьев был, мне кажется, замечательнее остальных; он занимался, в ту младенческую эпоху нашей литературы, переводами классических трагиков: Корнеля, Расина; переводил также и Вольтера [022], занимался химиею и оставил записки, которые были помещены М. П. Тучковым в журнале "Век"; но издание этого журнала было приостановлено, и поэтому о дальнейшей судьбе этих записок мне ничего не известно [023].

Известный магнат и богач, Зорич, так полюбил Сергея Алексеевича Тучкова, что хотел выдать за него свою единственную дочь и давал ей приданое двенадцать тысяч душ, с условием, чтобы Сергей Алексеевич жил всегда при нем; но тот на это не согласился. "Моя свобода не имеет цены",-- говорил он. Впоследствии дочь Зорича, о которой идет речь, была выдана без такого богатого приданого, кажется, за офицера Григория Баранова; у нее родилась дочь Варвара, которая получила от матери большое имение и осталась при отце; мать же ее, Наталия Ивановна Баранова, была увезена Сергеем Алексеевичем Тучковым, который женился на ней при жизни Баранова. Я слышала это от моего отца и сама знавала уже немолодую Варвару Григорьевну Баранову, по мужу Г... Она вышла впоследствии за Александра Григорьевича Г., была уже вдовою в то время, как я ее знала, и бывала у нас, не считая нашу семью постороннею.

Четвертого Тучкова звали Павлом Алексеевичем; после 1812 года он находился некоторое время в плену во Франции, а по возвращении в отечество перешел в гражданскую службу и был членом Государственного совета и председателем комиссии прошений.

Наконец пятый Тучков, Александр Алексеевич, пал в Бородинском сражении; молодая его вдова Маргарита Михайловна, урожденная Нарышкина, впоследствии основала Спасо-Бородинский монастырь, где и была настоятельницей до своей смерти.

Вспоминая о всех братьях моего деда, я отдалилась от своего рассказа, к которому теперь возвращаюсь [024].
В 1797 году моя прабабушка жила в Москве, с больным мужем и двумя незамужними дочерьми; желая находиться при матери, в то время уже престарелой, дед мой решился проситься в отставку. Излагая причины, побудившие его к этой просьбе, дед повергал на милостивое благоусмотрение императора Павла Петровича -- которому из братьев дать отставку; но, как известно, и таковую просьбу было не совсем безопасно подавать императору Павлу I, и за нее можно было подвергнуться ссылке в отдаленную губернию и на неопределенный срок.

Наконец дед был успокоен получением отставки, за которую он благодарил государя и просил дозволения представиться лично в Гатчину для принесения благодарности. На эту просьбу последовала официальная бумага следующего содержания, которая хранится у нас:

Гатчино, сентября 23 дня 1797 г.
Государь император соизволил указать объявить вашему превосходительству, что он, принимая благодарность вашу, избавляет вас от труда приезжать в Гатчино. Генерал-адъютант Ростопчин".

При этом находится на имя деда подорожная, которая обратила мое внимание только потому, что она подписана наследником престола Александром, а внизу подписал "генерал-майор, государственной военной коллегии член, с.-петербургский комендант и кавалер, князь Долгорукой, 10 февраля 1798 г.", т. е. четыре месяца после получения дедом отставки.
По преданию нашей семьи, император Павел, рассердясь на моего деда за его просьбу об отставке, выслал его из Петербурга... [025]

В царствование императора Александра I дворянство дышало свободнее, но вскоре явился Аракчеев, гонитель многих честных личностей и между прочим Тучковых. По его проискам их постоянно обходили производством и наградами, несмотря на то, что в 1812 году двое из братьев деда обагрили своею кровью Бородинское поле, защищая отечество. Упомянув о 1812 годе, скажу кстати, что отец передавал мне не раз, как он с младшим братом играл ружьями, брошенными солдатами французами в поле, близ сада. Они жили в деревне, недалеко от смоленской дороги; когда проводили пленных, которые кричали: "Du pain, du pain" ["Хлеба, хлеба".]
-- тогда бабушка выходила им навстречу с детьми и оделяла их хлебом, даже белым, нарочно испеченным для подаяния пленным.
Дед был чисто русская, широкая натура; он был богат не столько по наследству, сколько по счастливой игре в карты, к которым питал большую страсть,-- это был единственный его недостаток. Он был страстный поклонник и знаток живописи и архитектуры; к последней имел даже истинное призвание; в своих деревнях и в подмосковном имении он строил дома, оранжереи, разбивал великолепные сады, на которые приезжали любоваться знакомые; но когда все было доведено до возможного совершенства, он скучал и начинал мечтать о новой артистической работе, и нередко продавал устроенное имение в убыток; покупал новое и с жаром принимался за его устройство. Садовник деда, немец Андрей Иванович Гох, очень жалел великолепные сады и, покачивая головою, принимался разбивать новые; он всею душою был предан деду.
В Москве дед Алексей Алексеевич также перестраивал свои дома до основания, оставляя одни капитальные стены. В доме, купленном у кн. Потемкина, он устроил для картинной галереи, которую имел уже несколько лет, освещение сверху, которым все знакомые восхищались; его картинная галерея, замечательная для того времени, заключала несколько ценных оригиналов итальянской и фламандской школы и много хороших копий с картин этих двух школ.
В доме деда жили постоянно разные посторонние лица: друзья, товарищи его по военной службе, даже просто знакомые, находившиеся в стесненных обстоятельствах; преследуемый властями, полковник Татаринов прожил у деда десятки лет; о нем сохранилась у нас официальная бумага, свидетельствующая об участии к нему деда.

"Февраля 4-го дня 1803 года.
Милостивый государь мой, Алексей Алексеевич!--говорится в этой бумаге,-- по письму вашего превосходительства, об отставном полковнике Татаринове, я имел счастие докладывать государю императору. Его величество высочайше повелеть соизволил: Татаринову назначить место для житья в котором-нибудь из уездных городов Московской губернии.
Сообщив о сей монаршей воле, для исполнения, г. московскому военному губернатору, честь имею вас, милостивый государь мой, об оной уведомить. Пребываю с истинным почтением, м. г. мой, вашего превосходительства покорнейший слуга князь Лопухин".

Генерал-майор Торкель прожил у деда 30 лет и после разорения Тучковых переехал с ними в Яхонтово, где я помню его с детства и где он скончался в 1839 году.
Детей своих дед воспитывал по тому времени замечательно: сначала у них были всевозможные учителя, потом сыновья его учились в школе колонновожатых старика Муравьева, которого молодежь чрезвычайно любила и уважала. Это было замечательное и лучшее в то время учебное заведение, в котором отец мой не только усвоил знание высшей математики, но и развил преподавательский талант, который впоследствии был ему очень полезен для нас и для его школы крестьянских детей. Окончив курс в школе, отец Мой вступил в Московский университет, а впоследствии поступил на службу в генеральный штаб, не раз был посылаем на съемки и проч., был произведен в поручики и в этом чине остался до конца жизни. Пылкий и самостоятельный характер отца был непригоден для военной службы; не раз у него случались неприятности с начальством, обращавшимся с подчиненными подчас довольно грубо. Так, например, однажды, посланный куда-то по казенной надобности, отец мой, тоже Алексей Алексеевич Тучков, стоял на крыльце станционного дома, когда подъехала кибитка, в которой сидел генерал (впоследствии узнали, что это был генерал Нейдгардт).
Он стал звать пальцем отца моего.
-- Эй, ты, поди сюда! -- кричал генерал.
-- Сам подойди, коли тебе надо,-- отвечал отец, не двигаясь с места.
-- Однако кто ты? -- спрашивает сердито генерал.
-- Офицер, посланный по казенной надобности,--отвечал ему отец.
-- А ты не видишь, кто я? -- вскричал генерал.
-- Вижу,-- отвечал отец,-- человек дурного воспитания.
-- Как вы смеете так дерзко говорить? Ваше имя? -- кипятился Нейдгардт.
-- Генерального штаба поручик Тучков, чтобы ты не думал, что я скрываю,-- отвечал отец.
Эта неприятная история могла бы кончиться очень нехорошо, но, к счастью, Нейдгардт был хорошо знаком со стариками Тучковыми, потому и промолчал,-- едва ли потому, что сам был виноват.
Младший сын деда, Павел Алексеевич, не был в университете; он предпочел военную службу и четырнадцати лет был произведен в офицеры.
Что особенно замечательно для того времени, дед также ничего не жалел для образования своих дочерей; профессор И. И. Давыдов, между прочими учителями, преподавал тете Марии Алексеевне историю и словесность, знаменитый живописец Куртель давал ей уроки рисования и живописи; она стала хорошею портретисткою, превосходно копировала картины и своими копиями много утешала деда после его разорения и продажи его картинной галереи. Я особенно помню две великолепные копии: четыре евангелиста и картина со многими фигурами и с слепым Товием [026]. Эти копии и теперь существуют у моего троюродного брата, члена совета Мин. вн. дел, А. И. Деспот-Зеновича.
Вторая дочь деда, Анна Алексеевна, была замечательная пианистка; ученица знаменитого Фильда, она в совершенстве усвоила его мягкую, плавную и выразительную игру. Третья дочь его Елизавета Алексеевна, очень умная и замечательно красивая, вышла замуж шестнадцати лет, в тот самый год (1823 г.), когда отец мой женился в Оренбурге на дочери генерал-лейтенанта Аполлона Степановича Жемчужникова, Наталии Аполлоновне.
Аполлон Степанович Жемчужников был очень добрый и в высшей степени честный человек; он был женат на Анне Ивановне Типольд, имел многочисленную семью, состоявшую из девяти человек детей; кроме того, у него жили мать и тетка его жены; средства его были ограниченные,-- он жил одним жалованьем.
Когда он был назначен начальником дивизии в Оренбург, у въезда в город он был встречен командиром полка, стоявшего тогда в Оренбурге. Полковник подал ему рапорт о состоянии полка, а в рапорт было вложено десять тысяч. Аполлон Степанович развернул бумагу, гневно раскидал деньги и сказал полковнику:
-- На первый раз я вас прощаю, но если это повторится, без пощады отдам вас под военный суд.
Полковник, в большом удивлении, пробормотал испуганно извинение, говоря:
-- Так всегда встречали нового начальника. Мой отец учился у Муравьева со старшими братьями моей матери и был очень дружен с ними; навестив их однажды в Оренбурге, он увидел мою мать и просил ее руки. Бабушка, Каролина Ивановна, нашла, что отец слишком молод, чтобы жениться; его послали на год за границу, но по возвращении отец не изменил своего намерения и женился на Наталье Аполлоновне Жемчужниковой.
В это время дела деда расстроились: фортуна, как говорили тогда, так долго улыбавшаяся ему, вдруг изменила,-- он стал проигрывать, проигрывать постоянно, и для уплаты карточных долгов был вынужден продавать за бесценок богато устроенные имения и московские дома. Один из его домов был продан Головкину, а впоследствии перепродан им великому князю Михаилу Павловичу; когда нам показывали этот великолепный дом, он носил название "Михайловского дворца", на дворе его стояла будка и ходил взад и вперед часовой, что нас, жительниц деревни, очень поразило. В настоящее время в этом доме помещается лицей Каткова.
У деда осталось только четыре имения: Сукманово -- в Тульской губ., Фурово -- во Владимирской, Ведянцы -- в Симбирской, подаренные Екатериною II моему прадеду Алексею Васильевичу Тучкову, и отдаленное Яхонтово в Пензенской губернии; но до отъезда семьи в добровольную ссылку, во время междуцарствия и воцарения Николая Павловича, наступило 14 декабря. Отец мой и женатый продолжал жить в доме отца своего, в Москве, где и был арестован и увезен в Петербург [027].
По привозе в столицу он был доставлен прямо в Зимний дворец; его допрашивали в зале, около кабинета императора. Отец мой принадлежал к Союзу благоденствия, был дружен со многими из членов Северного общества и с некоторыми из Южного; особенно дружен он был с Иваном Пущиным, с А. Бестужевым, Евгением Оболенским, с братьями Муравьевыми-Апостолами и др. Михаил Михайлович Нарышкин был его друг и вместе с тем брат его тетки, Маргариты Михайловны Тучковой, впоследствии бородинской игуменьи. После допроса отец сказал громко:
-- Если вы хотите отвести меня в крепость, то вам придется тащить меня силою, так как добровольно я ни за что не пойду (франц.).
Государь спросил, что это за шум; узнав в чем дело, он приказал содержать отца в генеральном штабе, где он просидел три или четыре месяца [028]. Так как его не было в Петербурге во время вооруженного возмущения, то против него не нашлось никаких важных улик. Я спрашивала отца, почему он так восставал против заключения в крепости.
-- Я боялся за твою мать,-- отвечал он,-- боялся, что эта весть дойдет до моей семьи... тогда ожидали рождения твоей старшей сестры.
Действительно, во время заключения отца родилась, в 1826 году, старшая сестра моя, Анна Алексеевна, в Москве, в доме, нанятом дедом для всей семьи,-- своих домов у него тогда уже не было.
После возвращения из Петербурга отец вышел в отставку, и вскоре вся семья наша перебралась на жительство в село Яхонтово, Пензенской губ., в маленький домик, крытый соломою, в котором живали прежде приказчики; из Москвы перевезли немного мебели, некоторые сокровища, остатки прежнего величия, множество книг с литографиями картин разных галерей, с изображением разных пород птиц и пр.; все эти дорогие издания хранились в шкафах, на которых были расставлены бюсты разных греческих богов и богинь; впоследствии старшая сестра рисовала с них карандашом и тушью. У каждого из членов семьи было по комнате, и то небольшой, за исключением тети Марьи Алексеевны, у которой была маленькая спальня и большая комната, называемая классною, в которой висели ее работы масляными красками, где она занималась живописью и учила мою сестру. В гостиной стоял рояль тети Анны Алексеевны; она играла, как я уже говорила, очень хорошо, но, к сожалению, только по вечерам. Бывало, няня, Фекла Егоровна, торопит нас идти спать, а нам не хочется: мы видим, как зажигают на рояле восковые свечи, значит тетя будет играть,-- и начинается у нас долгий торг с Феклою Егоровною, кончавшийся обыкновенно тем, что няня согласится оставить дверь в нашу комнату приотворенною, чтобы мы могли слушать музыку в постели; мы бежим спать счастливые, но, утомленные беготнёю, разумеется, тотчас засыпаем...
Осенью дед наш с тетею Анною Алексеевною возвращались в Москву; оба они не могли привыкнуть к деревенской жизни; особенно невозможным им казалось проводить в деревне зиму.

6

ГЛАВА II

Друзья отца.--Г. А. Римский-Корсаков.--Моя Repos генерала К К Торкеля.-- День ангела бабушки.-- Соседи.-- Преосвященный Амвросий в селе Яхонтове.-- Смерть бабушки и сестры.-- Николай Платонович Огарев.-- Наша первая гувернантка.-- Разлад в семье Огаревых.

       
Кажется, мне было немногим более года, когда однажды зимою вся семья наша сидела в гостиной; кроме своих, тут был лучший друг моего отца, Григорий Александрович Римский-Корсаков [029]. Нянюшка подносила меня прощаться к каждому из присутствовавших, а я по-архиерейски подносила руку к их губам; также подала я руку и Григорию Александровичу. Он покачал головою и сказал:
-- Это что? Я не хочу.
Я прижалась к няне и горько заплакала; она поспешила удалиться со мною, но Григорий Александрович догнал нас и сказал:
-- Ну, дай ручку, я поцелую, не плачь.
Но теперь уже я качала головой и показывала, что не хочу. Это мое первое воспоминание. Григорий Александрович всегда говорил: "Я люблю, когда дети плачут, потому что их тогда уносят" (франц.). -- но для меня он делал исключение; между нами с самого раннего моего детства была какая-то симпатия; я его любила почти столько же, как и отца.

Мне труднее говорить о Григорье Александровиче, нежели о всех выдающихся личностях, с которыми судьба сталкивала меня на жизненном пути, потому что он прошел незаметно, хотя по оригинальному складу ума, познаниям, необыкновенной энергии и редкой независимости характера он был одним из самых выдающихся людей. Современники удивлялись ему. Если бы он родился на западе, то ему выпала бы на долю одна из самых выдающихся ролей в общественной жизни, а у нас в то время не было места таким личностям.

Григорий Александрович был старше моего отца; в 1816 году он был уже офицером л.-гв. Семеновского полка, в 1820 году произведен в полковники [030]; мать выхлопотала ему отпуск, и он отправился в 1823 году путешествовать в чужие края и возвратился только в 1826 году; благодаря этой случайности его не было в России во время возмущения 14 декабря 1825 года; имев друзей между декабристами, он мог подвергнуться тяжкой участи, в особенности по причине его неукротимого нрава.

Странно было явление такого независимого человека именно в России в ту эпоху. Он был большой оригинал и оригинально вышел в отставку по возвращении из чужих краев.
Корсаков был однажды приглашен, вместе с прочими гвардейскими офицерами, в Зимний дворец на обед, данный государем Николаем Павловичем гвардейским офицерам. В то время военные ужасно затягивались; после обеда Корсаков имел привычку расстегивать одну пуговицу у мундира. Кн. Волконский, бывший тогда министром двора, заметив это, подошел к Корсакову и очень вежливо сказал ему по-французски:
-- Полковник, застегнитесь, пожалуйста (франц.) -- и прошел далее, но Григорий Александрович оставил это замечание без всякого внимания. Обходя еще раз сидевших за столом офицеров, кн. Волконский вторично напомнил Корсакову, что нельзя расстегиваться во дворце. Он говорил по-французски, и Григорий Александрович отвечал ему с раздражением на том же языке:
-- Верно, вы хотите, князь, чтобы я задохнулся? (франц.)
С этими словами он встал из-за стола и удалился тотчас из дворца. На другой день он подал в отставку и оставил службу навсегда. Он услышал вскоре, что мой отец, тоже будучи в отставке, живет в своем пензенском имении и занимается сельским хозяйством, имея свеклосахарный завод.

В пятнадцати верстах от Яхонтова находилось имение Корсаковых -- Голицыне; оно досталось Григорию и Сергею Александровичам Римским-Корсаковым по наследству. Григорий Александрович поселился в нем в начале 1830-х годов, завел также свеклосахарный завод и управлял своим имением до конца жизни.
Григорий Александрович, как все образованное меньшинство общества того времени, был поклонником Вольтера и энциклопедистов, читал все, что было замечательного на французском языке, и сам имел богатую библиотеку французских книг. Не любя никому давать своих книг, он делал для нас исключение; когда мы подросли, он прислал m-lle Michel каталог своей библиотеки, в котором она отметила все, что было нужно для нашего образования, и он прислал нам целый ящик с книгами; через год мы возвратили их очень аккуратно; я помню, сколько мне наделало хлопот маленькое чернильное пятно, сделанное мною на обертке одного из томов "Memoires d'Adrian!"; наконец мне удалось найти подобный экземпляр в Москве, и я подменила его, а возвратить Григорию Александровичу книгу с чернильным пятном не имела духа.

Из русских писателей едва ли Корсаков читал что-нибудь, кроме Пушкина и Гоголя; однако в бумагах моего отца мне попалась коротенькая критика на "Свои люди -- сочтемся", писанная рукою Григория Александровича (1850 г.) [031]. Ум его был меткий, оригинальный, последовательный и вместе с тем блестящий; он был остроумен и находчив. Наружность его была очень красивая и внушающая; в аристократических салонах Москвы его так же боялись, как и в наших степных гостиных; станционные смотрители, ямщики, чиновники, даже губернатор -- все знали его, и все его боялись.

Корсаков казался холоден ко всем, даже и к моему отцу, хотя чрезвычайно любил его; по-русски они были на "ты", а по-французски говорили друг другу "вы", что я заметила вообще в людях того времени. Привязанность Григория Александровича к моему отцу обнаруживалась только тогда, когда отец серьезно занемогал; тогда Корсаков делался его сиделкою, ходил и говорил тихо, с озабоченным видом, просиживал ночи у его постели; но как только ему становилось лучше, Корсаков принимал опять холодный вид и тотчас уезжал домой.

Отец рассказывал, что необузданный характер его друга много раз ставил последнего на край погибели. Еще в бытность в военной службе Корсаков зашел как-то раз слишком далеко в шутке с приятелем, тоже военным; тот обиделся, и дело дошло почти до дуэли, но мой отец был настолько счастлив, что сумел уговорить обиженного и помирить их. Отец не раз являлся, таким образом, его ангелом-хранителем, выручая его из беды. В Голицыне случилось однажды весьма неприятное происшествие, которое могло бы весьма дурно кончиться для Григория Александровича. Рассердясь, не помню за что, на какого-то татарина, он его так избил, что тот чуть было не умер. Придя в себя, Корсаков понял всю безумную дикость своего поступка. Он послал за моим отцом и писал ему так по-французски:
-- Приезжай немедленно, я погиб (франц.)
Мой отец поспешил к нему, стал сам ухаживать за татарином и успел поправить его, хотя не очень скоро. Вышедши к татарам, которые собрались около дома и требовали от Григория Александровича выдачи больного или убитого татарина, отец успокоил их, сказав, что он сам ходит за ним. Хотя татары эти были другого уезда, но они знали Тучкова, и спокойно оставили своего больного на попечении "Лексей Лексеевича", как они называли моего отца, и удалились из Голицына. Так это дело и уладилось.

Иногда на Григория Александровича находила потребность учинить какую-нибудь чисто школьническую шалость. Однажды в Москве в английском клубе, за обедом, он сказал сидевшему вправо от него приятелю:
-- Бьюсь об заклад, что у моего соседа слева фальшивые икры [032]; он такой сухой,-- не может быть, чтобы у него были круглые икры; погодите, я уверюсь в этом.
С этими словами он нагнулся, как будто что-то поднимая, и воткнул вилку в икру соседа. После обеда тот встал и, ничего не подозревая, преспокойно прохаживался с вилкою в ноге. Корсаков указал на это своему приятелю, и оба они много смеялись. Эта шутка могла бы также подать повод к большой неприятности, но, к счастию, один из служителей клуба ловко выдернул вилку из ноги господина, не успевшего заметить эту проказу.

7

У моего отца был еще один приятель, память о котором сохранилась до сих пор в нашем губернском городе; это был Иван Николаевич Горскин; мой отец и Корсаков были знакомы с ним почти с детства и потому поддерживали с ним короткие отношения, хотя между ними было мало общего.
Иван Николаевич был умен, но ум его был какой-то особенный, легкий, саркастический. Он умел пересмеять каждого, заметить смешные стороны, и метко задевал всех. Он был арестован в Москве после 14 декабря (1825 г.), но его освободили через несколько месяцев; заточение это придало ему незаслуженный вес. В крепости он написал стихи, начало которых я помню до сих пор:
       
Ах, ах, ах, какая тоска,
Как постель моя жестка.
Все по клеткам ходят
И осматривают нас,
Будто птичек, все нас кормят.
Вот житье, ну, черт ли в нем!
Не осталось либерала
До последнего жида[033] ,
Но нам кажется все мало --
Так пожалуйте сюда.
       
Бывало, когда он приедет в Яхонтово, все его упрашивают спеть эти стихи; он сядет за рояль, поет и аккомпанирует себе сам, а мы слушаем его с восторгом, видя в нем также декабриста. Но, в сущности, Иван Николаевич не разделял возвышенных взглядов о нравственности и свободе этих несчастных и даровитых людей; он был человек совершенно иных воззрений и был способен на совершенно иные поступки.

Расскажу один случай, характеризующий его. Когда он жил еще с родителями, ему казалось, что они тратят слишком много на гувернанток для его сестер; его молодой, но изобретательный ум придумал оригинальное средство избавления от этой ненужной, по его мнению, траты. Как наймут гувернантку для его сестер, он начнет ей строить куры, как тогда говорили; прикидывается влюбленным, рассеянным, не отходит от гувернантки по целым дням; наконец, его поведение бросается в глаза, и родители начинают замечать его.

-- Что это Иван прохода не дает гувернантке,-- говорят они,-- все вертится около нее; как бы он не женился на мамзели, или обесчестит наш дом, пожалуй; это нельзя так оставить, надо гувернантке отказать.

И гувернантка, ни в чем неповинная, получала отказ;
Иван Николаевич показывал вид полнейшего отчаяния, а сам торжествовал; сестры его оставались месяцы без наставницы, пока родители отыскивали такую, которая подходила бы ко всем требованиям. Иван Николаевич весело потирал руки, думая про себя: "Нанимайте, нанимайте, а мы и за новою будем ухаживать, нам это нипочем".

Подобные порывы рано проглядывали в его корыстолюбивой натуре. Так прошла вся его жизнь; он сознавал, что общество не может относиться к нему с уважением, и потому постоянно бравировал и задевал каждого беспощадно своим злым языком.

Вспоминаю один анекдот, характеризующий Ивана Николаевича. Дед мой говорил всегда, что разделит имение при жизни, чтобы быть покойным, что между его детьми не будет неприятностей: незамужние дочери получили Сукманово и Фурово, сыновья -- Яхонтово и Ведянцы. Когда раздел был совершен, дядя мой продал вскоре свою часть Ивану Николаевичу; последний заезжал часто к нам из своего нового имения и постоянно хвалился, что крестьяне любят его необыкновенно.
-- Они меня обожают,-- рассказывал он однажды Корсакову и моему отцу,-- любят меня гораздо более прежних владельцев. Когда я осматривал лес, мне пришлось раза два завтракать под толстым дубом, широко раскинувшим свои ветви. Вообразите, друзья, они назвали это дерево -- Иванов дуб! Это изумительно!
Моему отцу было неприятно слушать его разглагольствования, тем более так как он знал, что все это неправда,-- но он молчал; Корсаков же потерял терпение, ударил кулаком по столу и вскричал:
-- Оставьте меня в покое с вашими глупостями! (франц.) He верю я всему этому; ты набавил оброк, ты сажаешь не платящих в рабочий дом; при Тучковых этого никогда не было,-- и ты рассказываешь нам, что они тебя обожают? Да, верю, они назовут это дерево Иванов дуб, но знаешь ли когда?-- когда они тебя на нем повесят!
Всем стало неловко; Иван Николаевич принужденно засмеялся, а Корсаков спокойно вышел из комнаты, насвистывая какую-то французскую песню.

8

Живо помню также нашего доброго генерал-майора Карла Карловича Торкеля [034]; мы, дети, были очень привязаны к нему, любили его открытое, доброе лицо, его голубые, вечно улыбающиеся глаза; у него была большая рана на ноге, так что он всегда ходил с костылем; он любил, чтобы я его водила, и говорил, что мы идем, как Эдип с Антигонною [035]; не знаю, почему я краснела и не любила, когда он говорил это при больших.
Карл Карлович жил во флигеле, построенном по его собственному плану, очень близко от нашего дома; над входною дверью была крупная надпись: "Mon Repos"; флигель этот состоял из четырех крошечных комнат, но как ни мал был его домик, Карл Карлович чувствовал себя в нем полным хозяином, и это радовало и тешило его, как ребенка. В маленьком палисаднике возле дома он пил в летнее время кофе поутру и чай после обеда, но обедать ходил всегда в большой дом, как он его называл. Обыкновенно он усаживался на стуле в зале; я проворно подвигала другой стул для его больной ноги, которую он не мог держать на весу. Карл Карлович имел особенность ужасно громко чихать; мои тетушки рассказывали, что им бывало очень неловко, когда еще в Москве Торкель сопровождал их в театр, потому что его чиханье обращало не раз особое внимание публики на их ложу, и однажды ему даже аплодировали. Дома, когда он собирался чихать, он посылал предупредить мою мать и бабушку, которую он очень любил и называл своею "государынею".
Тетя Марья Алексеевна была необыкновенно привязана к своей матери; в ее именины или рождение она делала ей какой-нибудь сюрприз, вечером иллюминацию; шифр именинницы на масляной бумаге изготовлял наш друг Торкель; мы заучивали какие-нибудь стихи по-русски или по-французски, сцены из трагедий Расина; когда я была еще слишком мала, чтобы запомнить что-нибудь, мне все-таки делали какой-нибудь костюм, чтобы мне не было обидно. В дни приготовлений обедали в официантской, а залу запирали; в ней настилали пол для маленьких актеров, устраивали занавес, убирали всю залу гирляндами из цветов; иногда, забывшись, бабушка отворяла дверь в залу и поспешно запирала ее, говоря: "Я ничего не видала".
К торжественному дню съезжались соседи; дальние жили подолгу у нас; а как хорош был Карл Карлович в эти дни! Белые воротнички его белой как снег рубашки туго накрахмалены, на нем синий фрак с бронзовыми пуговицами, его белые волосы, с серебристым отливом, тщательно приглажены, голубые глаза торжественно улыбаются, в руках у него букет или какой-нибудь подарок своей работы -- недаром он немец. Забывая свою застенчивость, я подаю ему руку и не без гордости веду его к имениннице; там, сказав свое приветствие и вручив подарок, он садится и отдыхает, прежде чем отправиться на свое обычное место в залу...

9

В нашем соседстве жила Александра Петровна Струйская; моя бабушка очень любила ее за ум и любезность; имение ее, Рузаевка, находилось, всего в 15 верстах от Яхонтова. Рассказывали, что весь околоток трепетал перед ее мужем. Николаем Петровичем Струйским [036]; он был человек очень сердитый и вспыльчивый, держал верховых, которые день и ночь разъезжали и доносили ему все, что делалось, кто проезжал через Рузаевку и куда. Тогда он приказывал привести проезжающего, иногда милостиво отпускал его, а иногда, случалось, заставлял беседовать с собой, и лишь только что-нибудь ему не понравится, сделает знак людям, проезжего схватят и потащат в тюрьму, где однажды долго высидел какой-то исправник. Он запирал таким образом разных мелких чиновников: заседателей, приказных и т. п., но дворян не трогал. В саду, недалеко от великолепного господского дома, находилось высокое, тоже каменное здание, которое и служило тюрьмою; окна были только вверху и то с крепкою железною решеткою; говорили, что когда этот злодей умер, кажется, это было в 1800 году, то жена его выпустила из тюрем много несчастных,-- говорили, будто человек до трехсот, хотя число это, вероятно, преувеличено.
Николай Петрович Струйский писал стихи, хотя очень плохие, восхваляя в них Екатерину II; дед мой рассказывал. что императрица прислала ему бриллиантовый перстень, с тем чтобы он более стихов не писал. Нас изредка возили в Рузаевку к старушке Александре Петровне Струйской; к ней собирались ее внуки, с которыми мы играли и бегали по саду. Дом, в котором она жила, был очень большой, мрачной наружности; комнаты от высоких и узких окон казались также угрюмы; в двух гостиных мебель была с бронзовою отделкою на ручках и ножках, обитая малиновым штофом и всегда под белыми чехлами; везде висели фамильные портреты; в углублении большой гостиной, над диваном, висел в позолоченной раме портрет самого Николая Петровича, в мундире, парике с пудрою и косою, с дерзким и вызывающим выражением лица, и рядом, тоже в позолоченной раме, портрет Александры Петровны Струйской, тогда еще молодой и красивой, в белом атласном платье, в фижме, с открытой шеей и короткими рукавами. Из гостиной была дверь на балкон; по широким ступеням его мы спускались в большой, тоже очень мрачный сад, разбитый на правильные аллеи; вдали от дома был лабиринт, который нас забавлял и пугал отчасти, потому что не легко было из него выбраться.
Внуки страшного Николая Петровича подводили нас к тюрьмам, которые тогда (в 1836 г.) представляли ряд развалин; в стенах виднелись обрывки железных цепей.
-- Ваш дедушка в цепях держал своих заключенных? -- спрашивали старшие из нас.
-- Конечно, прикованными к стенам, а то бы они ушли,-- весело и с некоторою гордостью отвечали внуки.

У Николая Петровича Струйского было много детей; двое из сыновей его печально кончили свое поприще: один был сослан в Сибирь за убийство дворового человека [037], другой был сам убит крестьянином. Это было в голодный год; крестьянам было очень тяжко, многие питались одною мякиною и дубовою корою. Александр Николаевич Струйский запрещал своим крестьянам ходить по миру, а между тем сам не давал им достаточно хлеба. Однажды он воротил крестьянина Семена, которого встретил с сумою; через день или через два дня Александр Николаевич поехал в поле; ему опять попался навстречу тот же крестьянин с сумою. В самый полдень лошадь его пришла домой без седока. Послали верховых узнать, что случилось, и нашли помещика в поле с отрубленною головою. Некоторое время не знали, кем он убит; наконец догадались, что это сделал, вероятно, тот самый Семен, с которым он встретился два дня тому назад. На эту мысль навело следующее обстоятельство: у крестьян существует обычай надевать чистую рубашку исключительно по субботам, после бани; Семен же сменил рубашку в четверг, в день убийства Александра Николаевича Струйского. Это была единственная, но весьма веская улика против Семена; после сделанного ему допроса он сам во всем сознался.

От семьи Струйских, по боковой линии, произошел известный поэт Александр Полежаев.

В семи верстах от Яхонтова находится большое базарное село Исса, где нам показывали довольно просторную землянку, состоявшую из двух маленьких комнат; в ней скрывался Емельян Пугачев; не знаю, существует ли эта землянка теперь.

Упомяну здесь кстати, что к нам ездило семейство Шуваловых. Имение их находилось за Саранском, и потому они гостили у нас подолгу. Однажды нас возили к ним; там я видела главу семьи -- Николая Ивановича Шувалова, это был совершенно седой, молчаливый старик. Рассказывали, что Пугачев в его присутствии велел повесить его отца и мать; ему было в то время не более семи-восьми лет, но так как он был грамотный, то Пугачев взял его к себе в писцы. Николай Иванович так был поражен ужасным зрелищем, что навсегда остался каким-то испуганным и мрачным.

10

Вспоминая свое детство, я часто переношусь мысленно к тому дню, когда нас посетил в Яхонтове пензенский архиерей Амвросий; почему этот день воскресает в моей памяти особенно ярко и живо, потому ли, что я была поражена пением нежных детских голосов архиерейских певчих, или потому, что этим днем заканчивается то безоблачное время, когда несчастия не касались еще нашей семьи,-- не знаю.

Лето 1838 года было необыкновенно жаркое; в комнатах было нестерпимо душно; к нам съехались соседи со всех концов уезда и встретили архиерея на крыльце; дамы целовали у него руки. У преосвященного Амвросия было умное и немного хитрое лицо; он сам служил обедню; его певчие пели в церкви, которая была переполнена народом. После обедни все возвратились к нам в дом; дамы ужасно суетились, ухаживали за архиереем, одна бабушка держала себя с достоинством, была приветлива и любезна как хозяйка, Все разместились в гостиной, куда и мы с сестрою вышли перед обедом; архиерей разговаривал с моим отцом, который сказал ему, между прочим, почтительно улыбаясь:
-- Вот что плохо, преосвященный, крестьян-то не учат закону божьему; они очень суеверны, а религии вовсе не знают; об евангелии и не слыхивали; ведь мы ваше стадо, вы должны печься о нас грешных.
Амвросий усмехнулся:
-- Ученье Христа! Да что вы, Алексей Алексеевич, разве можно этим шутить! Вы благодарите создателя, что они (крепостные) не знают евангелия; знали бы, так вас бы не слушались; начальство-то лучше нас с вами это понимает. [038]

Во время обеда хор архиерейских певчих пел "Многие лета". Как я помню бабушку в этот день! Образ ее, как живой, носится перед моими глазами. Она была небольшого роста, с довольно большим лбом необычайно красивой формы, с маленькими, как смоль, черными глазами, живыми и в то же время серьезными, и правильными чертами лица; одета была всегда в темное платье, сверху накинута турецкая шаль; в белом чепце, из-под которого виднелась черная шелковая шапочка, тщательно скрывавшая седые волосы. В движениях ее, в словах, во всех приемах проглядывала простота, достоинство и какая-то спокойная грация. Бабушку везде уважали и дорожили ее мнением; когда она говорила, все смолкало.
Бабушка очень любила пение, и в этот день была особенно довольна и весела. Архиерей отправился дальше с певчими и со всею своею свитою; он объезжал всю губернию.

На другой день бабушка не совсем хорошо себя чувствовала и не встала; нас не пустили к ней; нам хотелось играть, как всегда, но мы видели, большие что-то очень серьезны, и старались подладиться под общий тон. Бабушка всегда была слабого здоровья, однако никогда не лежала целый день в постели, это-то и тревожило всех; как обыкновенно в таких случаях, говорили, что она простудилась в церкви; жар подтверждал это предположение; ночью сделался бред, а под утро ее не стало.

Справедливо, что несчастье, раз постучавшись в дверь дотоле спокойного дома, не скоро отойдет от его порога. Едва мы начали свыкаться с нашею утратою и возвратились к своим обычным занятиям, как нас постигло новое, еще более сильное испытание: год спустя скончалась моя старшая сестра Аннинька; ее сразила нервная горячка, и нашу Анниньку отвезли в Саранск и положили рядом с бабушкой в ограде монастыря.

Скоро тетя Мария Алексеевна уехала с дедушкой в Москву: наш дом опустел, сделался мрачен и уныл, отец не мог оставаться в нем долее; каждая вещь, каждая комната напоминала ему потерянную дочь; он решился переехать со всею семьею в новый дом, который еще при жизни бабушки начал строить возле сахарного завода.

Мы были небольшие с сестрою, когда после наших несчастий нами стали усиленно заниматься; смерть сестры, кроме горя, произвела страшный испуг. Нас стали беречь, кутать, maman запиралась и плакала в своей комнате, отец искал облегчения в деятельности. Однако и он не мог долго выдержать в деревне, в этой новой обстановке; мы поехали в Москву, где пробыли с полгода. Приискивая для нас хорошую наставницу-иностранку, нашли m-me Moreau de la Meltiere. Она была уже старушка, хитрая и большая говорунья, но с нами скучала и предпочитала разговаривать со старшими, в особенности с моим отцом, в совершенстве владевшим французским языком. До этого времени мы почти не учились, и вдруг нам пришлось целый день сидеть над книгами, к тому же летом, на душном и пыльном Арбате.

Мы занимали тогда дом, нанятый для Николая Платоновича Огарева с его первою женою Мариею Львовною, рожденною Рославлевою. Это было в 1840 году; они уезжали из Москвы более для того, чтобы незаметно пожить врозь; тогда уже между ними были большие несогласия. Огарев проводил время с друзьями, с Герценом, Кетчером, Евг. Фед. Коршем, Мих. Сем. Щепкиным и другими. Тоже близкая с ними в переписке, живя в Москве, Марья Львовна не ладила с кружком Огарева, ревновала к нему мужа и, желая втянуть его в аристократический круг, задавала балы, на которых Огарев отсутствовал. Он не мешал ей бросать деньги, как она хотела, но отстаивал свою личную свободу и, не разделяя ее вкусов, уезжал к друзьям; но об этом знали только в кружке; от посторонних Огарев тщательно скрывал свой домашний разлад.

Я была лет шести, когда видела Огарева в первый раз; он был тогда совсем молодой человек [039]. Вскоре он приехал к нам с женою [040]. Он любил рассуждать с моим отцом, слушать его рассказы о 14-м декабря, о друзьях декабристах; иногда они играли в шахматы. Марья Львовна всегда спешила уехать, торопила мужа. Она была довольно пикантная брюнетка, бойкая, живая; меня, вероятно, как младшую в семье, ласкала более других [041].

Она была племянницею Александра Алексеевича Панчулидзева, пензенского губернатора, в канцелярии которого числился на службе Огарев во время своей ссылки; в доме губернатора он и познакомился с Мариею Львовною и вскоре женился на ней. В то время отец Огарева, разбитый параличом, жил постоянно в деревне. Быть может, он мечтал об ином браке для единственного сына, который, кажется, по матери [042] находился в родстве с аристократическим домом Гогенлоэ; но отец кончил тем, что уступил желанию сына; вскоре после его женитьбы он умер [043].

Возвращаясь к нашей жизни в Москве, я вспоминаю, как нам было тяжело с m-me Moreau; она не умела нас заинтересовать и только, чтобы занять нас, задавала нам много читать из истории и мифологии и требовала, чтобы мы делали извлечения, за которые мы не знали как и приняться; при отце называла нас "бедные маленькие ангелы" (франц.)., а в его отсутствие вовсе не обращала на нас внимания. Но скоро наступила счастливая для нас развязка: когда мы стали собираться обратно в деревню, она не согласилась ехать с нами и рекомендовала на свое место весьма образованную и начитанную особу -- m-lle Michel, воспитавшую двух дочерей Екатерины Аркадьевны Столыпиной. Эта достойная личность провела у нас восемь лет и была для нас не только наставницею, но и другом и осталась им до конца своей жизни.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Н.А. Тучкова-Огарёва. Воспоминания.