Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » РОДСТВЕННОЕ ОКРУЖЕНИЕ ДЕКАБРИСТОВ » Давыдов Денис Васильевич.


Давыдов Денис Васильевич.

Сообщений 31 страница 40 из 54

31

Занятие Дрездена 1813 года 10 марта

По окончании Отечественной войны и при вступлении армии нашей в неприятельские пределы некоторые войска получили новые размещения и назначения. Партизанский отряд мой занял передовое место в общей массе и чрез то превратился в один из авангардов передового корпуса главной армии.

Казалось, что положение это мало в чем уступало первому, заключая в себе достаточно еще средств к удовлетворению беспокойного моего честолюбия; — вышло иначе. Крутой оборот от независимых, вдохновенных и напропалую перелетов моих к размеренным переходам по маршрутам, доставляемым мне из корпусного дежурства; запрет в покушении на неприятеля без особого на это разрешения, и кипучая молодость; и какая-то безотчетная отвага, удалая и своевольная, и соблазнительная смежность с неприятелем — произвели тот последний наезд мой, от коего пострадала вся моя заграничная служба, от коего рушилась вся та будущность, которой (не для чего уже теперь жеманиться) я имел все право не бояться.

Передовой корпус, в состав которого поступил партизанский отряд мой, состоял из 8460 человек пехоты, 3109 человек регулярной конницы, 3535 казаков и 69 орудий батарейных, легких и конных, — всего, считая с артиллеристами, до шестнадцати тысяч человек. Корпусом этим командовал генерал-лейтенант, генерал-адъютант барон Винценгероде{151}. Частные начальники оного [261] были: генерал-адъютант князь Трубецкой, генерал-майоры — Никитин, Бахметев, граф Витт, Талызин, Кнорринг и столь же красивый наружностию, сколь блистательный мужеством, Ланской{152}.

Всем известно, в каком положении бежали восвояси остатки гигантского ополчения, нахлынувшего на Россию, и потому легко вообразить ничтожность сопротивления, противопоставляемого неприятелем главным силам нашим во время шествия их от Немана до Эльбы; отпоры встречаемы были одними передовыми войсками.

Главные силы эти разделены были на два потока: первый, управляемый графом Витгенштейном, шел чрез Северную Пруссию к Берлину. Ему предшествовали три легкие отряда генерал-майоров Чернышева, Бенкендорфа и полковника Теттенборна, с полной волей действовать по обстоятельствам. Другой, или главная армия, при коей находилась императорская квартира, шел чрез Варшавское герцогство и Силезию к Дрездену. Ему предшествовал корпус Винценгерода, а Винценгероду — два легкие отряда: подполковника Пренделя и мой. Оба эти отряда находились в полной зависимости от Винценгерода, запретившего им, — по крайней мере мне, — и сшибки с неприятелем и переходы с одного места на другое без ведома его или того генерала, коему я буду отдан им под команду.

Около половины февраля заключен был союз России с Пруссиею, и прусские войска двинулись на соединение с нами.

Армия графа Витгенштейна усилилась корпусами Норка и Бюлова; корпус Блюхера выступил из Бреславля и составил авангард главной армии. Корпус Винценгерода поступил к нему в команду, с сохранением передового своего места.

Двадцатого февраля Чернышев овладел Берлином. Неприятель, оставя город, потянулся двумя колоннами к Эльбе: одною на Магдебург, другою на Виттенберг. За первою пошли Чернышев и Теттенборн, за второю — Бенкендорф. [265] В конце февраля Теттенборн отряжен был к Гамбургу; Бенкендорф и Чернышев остались пока на Эльбе для наблюдения, первый — Виттенберга, последний — Магдебурга.

Особый и независимый отряд флигель-адъютанта, гвардии ротмистра Орлова шел из Гоэрсверда к Гроссенгейму.

Главная квартира графа Витгенштейна занимала Берлин; императорская и главная квартира князя Кутузова-Смоленского, главнокомандующего всеми союзными войсками, — Калиш.

С своей стороны вице-король Евгений, предводительствовавший шестидесятитысячною французскою армиею, составленною из остатков главной армии, из некоторых войск, остававшихся в крепостях, и из резервов, прибывших из-за Рейна, разместил ее следующим образом:

Маршал Даву с семнадцатью тысячами защищал Эльбу, от Дрездена до Торгау. В команде его состояли: 7-й корпус Ренье, 31-я дивизия Жерара, баварский корпус Рехберга, и саксонские войска Лекока и Либенау.

Виттенберг, Магдебург и все расстояние между ними защищали Гренье и Лористон. Войска, ими командуемые, состояли из тридцати четырех тысяч и находились под личным начальством самого вице-короля.

Маршал Виктор командовал на нижней Эльбе. Корпус его заключал в себе не более шести тысяч человек.

Остальные войска находились в Лейпциге, при главной квартире вице-короля и корпусной — маршала Даву.

Тут нужно представить два обстоятельства, имевшие непосредственное влияние на описываемое мною приключение.

Эта эпоха, — я говорю о времени шествия нашего от Вислы к Эльбе, — была краткою эпохою какого-то мишурного блеска оружия, впрочем необходимого для увлечения к общему усилию еще колебавшихся умов в Германии. Французы продолжали бегство; мнение о их непобедимости постепенно исчезало; некоторые союзники их соединились с победителями; но другие, ошеломленные неожиданностию события и еще подвластные влиянию гения, столь плодовитого средствами, непостижимыми для самого высокого разума, — ожидали. Надлежало нам пользоваться успехами нашими и до прибытия новых сил из Франции затопить силами нашими сколь можно более пространства, никем, или почти уже никем, не защищенного. Предприятие это заключало в себе две выгоды: умножение простора для военных действий в случае обратного появления Наполеона из-за Рейна, и действие на воображение нерешительных пышными и частыми обнародованиями о занятии новых областей, новых столиц, новых городов, более других знаменитых.

Какая богатая жатва для охотников до известности, легко добываемой! Зато как они и воспрянули! Все в союзных армиях начало мечтать о столицах, торжественных въездах в столицы, повержении ключей столиц к стопам императора. Начиная с [265] Блюхера, тогда еще без ореолов Кацбахского, Бриеннского и Ватерло, тогда еще алкавшего славы без разбора, как бы она ни досталась, всякий начальник отдельного, многочисленного корпуса требовал столиц на пропитание честолюбию своему, потому что для огромных сил столицы доступны были не менее городков, предоставленных на поживу честолюбиям нашей братьи — голодной сволочи дробных героев. К несчастию моему, подручных столиц на это время было только две, из коих одну захватил уже Чернышев; другая — Дрезден — оставалась на удалого, и Блюхер, и Винценгероде пошли к этому доброму Дрездену, не постигнув в ярости своей, что слава подвига ценится большим или меньшим количеством средств, употребленных на предприятие, и что взятие Берлина всею армиею или сильным корпусом войск нимало не обратило бы на них ничьего внимания, тогда как взятие того же Берлина легким отрядом Чернышева справедливо его прославило.

К этому надо прибавить, что после разгрома несметных Наполеоновых полчищ в России никто уже не ожидал войны, по крайней мере такой, какою она вновь явилась. Я скажу более: общее предугадание клонилось к миру, принимая в уважение, с одной стороны, начатый уже прилив нескольких сотен тысяч войск к Рейну; с другой — только что приступ к сбору, можно сказать, к возрождению сил, в одних мыслях определенных на отпор такому грозному приливу. В этом предположении мира каждый начальник многочисленной части войск бросался стремглав к сочетанию памяти о себе с последним выстрелом такой необычайной войны, к начертанию имени своего на последней странице такой грандиозной эпопеи, — стремление благородное и в котором начальники мои никому не уступали. Вот почему Блюхер, обладаемый желанием захватить Дрезден лично, отстранял Винценгерода к Гоэрсверду; Винценгероде, с теми же мыслями, отстранял Ланского и меня (находившегося тогда под командою Ланского) к Мейссену. Но Впнценгероде под разными предлогами медлил в исполнении ему предписанного и, так сказать, украдкой подползал к привлекавшему предмету. Я тогда не понимал этого особого рода квинтича, еще менее предвидеть мог, чтобы все взаимные тонкости начальников моих остались втуне и что я определен судьбою, поддев их обоих, сломить себе голову

Другое обстоятельство.

Многие и доныне уверяют меня в существовании приказа по армии, обнародованного еще в пределах России, насчет запрещения всякого рода сношений с неприятелем, еще более — заключения с ним каких бы то ни было договоров и условий. Верю, но никакие приказы, никакие распоряжения по армии, никакие даже известия о производствах, словом, ничего того, что обнародуется обыкновенно по армиям, не посылалось в партии наши в течение всей Отечественной войны. Доказательством этому служит [267] неведение мое, продолжавшееся два месяца сряду, о производстве меня в полковники, и занятие мною Гродны вследствие переговоров моих и некоторого рода перемирия, заключенного мною с австрийским генералом Фрейлихом, за что я награжден был самым лестным отзывом фельдмаршала князя Кутузова и удостоен ордена св. Владимира 3-й степени от императора Александра, прибывшего тогда в Вильну.

Итак, домогательство в личном овладении Дрезденом моих начальников и приказ, отданный по армии, чтобы никто не смел приступать к переговорам, а еще менее к заключению перемирий с неприятелем, — приказ мне неизвестный и, невзирая на то, послуживший к обвинению меня, — вот два подводные камня, на которые наскочило корсарское мое судно в полете на всех парусах отваги и беззаботности.

Между тем войска наши подвигались. Партия моя, состоявшая, как я сказал, в зависимости от Ланского, командовавшего авангардом Винценгерода, шла вправо от него на Мускау, Шпремберг, Гоэрсверде и вступила 7-го числа в деревню Бернсдорф, где застала партию флигель-адъютанта Орлова, готовую уже к выступлению в Гроссенгейм. Орлов объявил мне о намерении своем перейти немедленно Эльбу для угрожения Дрездену со стороны левого берега.

Надо заметить, что в этот самый день (7-го марта) корпус Блюхера находился еще в Силезин, в трех переходах не доходя Бунцлау; корпус Винценгерода на пути к Герлицу, а Ланской вступил в Бауцен.

По прибытии в Бернсдорф я, вследствие данного мне повеления Ланским, отрядил ротмистра Чеченского с командуемым им 1-м Бугским казачьим полком как для обозрения путей и окрестностей Дрездена, так и для сведения о самом городе.

Теперь обратимся к Дрездену и взглянем, что там происходило до прибытия моего в Бернсдорф и примкнутия к Чеченскому. Я для сего прибегну к сочинению саксонского генерала Оделебена, очевидца-повествователя{153}.

Двенадцатого февраля король выехал из столицы в Плауэн, что в Войетланде, передав управление королевством комитету государственных чиновников, именованному Непосредственною комиссией). Половина гвардейского полка следовала за королем; другая половина перешла в Кёнигштейн, куда предварительно перевезены были государственная казна и картины знаменитой Дрезденской галлереи. Гусары, часть гвардии кирасирского полка и полка Застрова, находившиеся под командою генерала Либенау, размещены были по кантонир-квартирам в окрестностях Старого Города и в Новом Городе. [268]

Двадцать третьего февраля генерал Ренье, приостановившийся на время в Бауцене, вступил в Дрезден с 7-м корпусом и разместил его частию по селениям, лежащим на левом берегу Эльбы, частию в Новом Городе вместо авангарда. Корпус этот простирался не далее пяти тысяч человек, принимая в счет и тысячу четыреста баварцев команды генерала Рехберга, отправленных в Мойссен немедленно по вступлении этих войск в Дрезден. Саксонская кавалерийская дивизия Либенау примкнула к Ренье, коему предписано было защищать переправу Эльбы под Дрезденом и Мейссеном. Вследствие сего он перевез на левый берег все суда, которые могли служить для переправы войск наших, приступил к начинке порохом двух сводов великолепного моста, соединяющего обе половины Дрездена, к перемещению гошпиталей и военных запасов в Старый Город из Нового и к сооружению вокруг последнего нескольких бастионов с куртинами, обнесенных палисадом.

В городе произошло смятение; народ долго не допускал войско к минированию моста; но Ренье восторжествовал, и два свода оного готовы уже были ко взрыву.

Между тем, 28-го февраля маршал Даву вступил в Мейссен с двенадцатитысячным корпусом, предал огню красивый деревянный мост, принадлежащий городу, и 1-го марта прибыл в Дрезден. С прибытием его закипела деятельность к защите переправы; но строгость и притеснение всем сословиям дошли до невероятия. Ренье сдал команду 7-м корпусом генералу Дюрюту и выехал из города.

Седьмого и ночь на 8-е марта употреблены были на вывоз орудий с нововоздвигнутого укрепления, парка, фургонов и всякого рода тяжестей ил Нового в Старый Дрезден.

Восьмого, в девятом часу утра, не принимая в уважение письменных просьб короля и презирая моления обывателей, Даву приказал зажечь мину, устроенную в мосте, — и два свода оного с треском и громом взлетели на воздух. Даву только этого и дожидался. Почти в одно время со взрывом он выступил в Мейссен, оставив в городе Дюрюта с 7-м корпусом, простиравшимся до трех тысяч французов, усиленных несколькими баталионами и эскадронами саксонцев под начальством генерала Лекока.

Дюрют приступил к исполнению своих обязанностей. Он поставил одну батарею на мосту, у самого провала, причиненного взрывом, для обстреливания всего протяжения моста и главной улицы Нового Города; другую — у Брюлева замка на Валлергартене, и третью — у Фридрихштадта, где более чем где-нибудь опасался он покушения на левый берег по причине изгиба реки, способствующего переправе.

Укрепление Нового Города занял он двумя ротами пехоты, впереди коих, за палисадами, поместил саксонских стрелков и назначил майора саксонских войск Ешки комендантом этой половины [269] города. В таком положении находился Дрезден при подскоке к нему Чеченского с 1-м Бугским полком, заключавшим в себе не более ста пятидесяти казаков.

Восьмого поутру, на походе из Бернсдорфа к Кёнигсбрюку, я услышал сильный гул в направлении к Дрездену и узнал от обывателей селений, на пути моем лежащих, что гул этот произойти должен от взрыва дрезденского моста, в котором, говорили они, давно уже роются французские пионеры, и что для приведения в исполнение оного ожидали только прибытия Даву.

Этот проклятый гул был виновником всех неприятностей, претерпенных мною впоследствии. Он оживил честолюбие мое, заморенное стеснительною аккуратностью Винценгерода.

Я смекнул, что половина города, находившаяся на правом берегу Эльбы, или вовсе оставлена уже неприятелем, или заключает в себе гарнизон под силу моей партии, и что, следственно, можно с надеждою на успех постучаться в ворота. Если, — думал я, — удастся мне вступить хоть в один Новый Город, то уже все сделано: кусок будет почат, и слава овладения всею столицею будет принадлежать мне, а не другому; этот другой был в мыслях моих или Орлов, или Прендель, или какой-либо отрядный начальник прусского корпуса, но ни сам Блюхер, ни Винценгероде, по отдалению их от Дрездена не входившие мне в голову. Закипела кровь молодецкая, но вместе с тем чинопослушание ухватило меня за ворот. Будучи под командою Ланского, с которым я сверх того был и приятелем, я и страшился и совестился отважиться на это предприятие совершенно уже без его ведома. Курьер поскакал к нему в Бауцен с запискою; я писал к нему слово в слово:
«Я не так далеко от Дрездена. Позвольте попытаться. Может быть, успех увенчает попытку. Я у вас под командой: моя слава — ваша слава».

По случаю тихой езды саксонских почтальонов я не прежде как по прошествии семи часов получил ответ от Ланского.

Он писал мне: «Я давно уже просил позволения послать вас попартизанить, но отказ был ответом на мою просьбу, полагая, что вы нужны будете здесь в 24 часа, а я, полагая эти меры слишком робкими, разрешаю вам попытку на Дрезден. Ступайте с богом. Ланской».

Получа разрешение, я в тот же миг послал приглашение к Орлову на пир, мною затеваемый, а в случае невозможности, просил у него подкрепления, держась французской пословицы: «Dieu est pour les gros bataillons» (Бог — на стороне больших батальонов. — Ред.). Вместе с посылкой к Орлову, то есть в четыре часа пополудни, я выступил из Кёнигсбрюка. Едва начала партия моя вытягиваться на дорогу, как является ко мне казак с рапортом от Чеченского. [270]
Рапорт

До самых стен города я ничего не мог узнать от жителей, кроме того, что нет никого в городе, почему я поскакал с пятьюдесятью казаками ближе; но только что подъехал к воротам, как был встречен сильным перекрестным огнем из-за палисадов. Слава богу, кроме трех лошадей, урону нет, и все благополучно. Я перед городом, расставя пикеты, ожидаю вашего приказания. Ротмистр Чеченский. 8-го марта.

Ответ мой Чеченскому:
Держись, я спешу к тебе со всею партиею. Денис Давыдов. 8-го марта в пятом часу пополудни.

На половине пути моего новый посланный с новым рапортом является ко мне от Чеченского. Он писал:
Рапорт:

Целый день неприятель сбивал занятые мною пикеты около города. Я, исполняя вашего высокоблагородия приказания, ни шагу не отступил, хотя ясно видел, что в упрямстве моем прока не будет. Вдруг выезжает бургомистр с просьбою о пощаде города. Я не показал никакого наружного удивления, но в уме моем не мог разгадать, что это значит. Однако я объявил ему, что если эту же ночь обыватели выгонят на ту сторону реки французов, занимающих Новый Город, то город не пострадает; в противном же случае не будет никому и ничему пощады. Бургомистр выпросил сроку два часа и возвратился в город. Я с полком остаюсь до возвращения его на дневных местах и по получении отзыва немедленно об оном донесу вам. Сего числа во время перестрелки хорунжий Ромоданов смертельно ранен; рядовых казаков ранено четыре; лошадей убито девять. Ротмистр Чеченский. 8-го марта.

В ответ на этот рапорт я прибавил шагу.

Уже партия моя была в трех или четырех верстах от Чеченского, то есть на высотах, покрытых сосновым лесом, с которых дорога спускается к Дрездену, — как новый посланный от него является ко мне с запиской:
«Батюшка Денис Васильевич! Из города явился бургомистр, который сказал мне, что комендант города желает говорить с офицером нашим; почему Левенштерн{154} ездил в город, но комендант сказал ему, что ежели бы у нас была хоть самая безделица [271] пехоты, то в ту же минуту он оставил бы город; но что одним казакам он сдать города не может. Александр Чеченский».

Что было делать? Обстоятельства представлялись не в том уже виде, как прежде. Надо было прибегнуть к хитрости, хотя искони употребляемой, но всегда удающейся: я оставил сотню казаков на месте получения мною записки Чеченского с приказанием ничем другим не заниматься, как раскладкою бивачных огней по горе в четырех местах, и чтобы в каждом месте было костров до двадцати, а чем более, тем лучше. Чтобы всю ночь они не потухали, а, напротив, чтобы горели как можно ярче и виднее для города. Начальником команды этой я назначил из расторопнейших казачьих офицеров, оставя на его ответственности исполнение моего приказания и позволяя ему в подмогу себе набрать несколько поселян из ближних селений; сам поспешил с остальными четырьмя сотнями и с пятьюдесятью моими Ахтырскими гусарами к Чеченскому, с коим немедленно соединился.

Первым попечением моим было воспользоваться местностью и расположить войска мои так. чтобы показать неприятелю большее число, чем их было действительно. Я занял биваками все те улицы форштадта, коих отверстия обращены к городу, выставит на них головы колонн и скрыл хвосты оных за строениями. В таком положении я ожидал полного рассвета, любуясь между тем бивачными огнями, разложенными казаками моими на высотах и горевшими как будто огни трехтысячного отряда.

В эту минуту убийственное письмо от Ланского пало на меня, как бомба! Он писал:
«Любезный мой полковник!

Невзирая на позволение, мною вам данное, я принужденным нахожусь изменить ваше направление вследствие повеления, сейчас полученного мною от корпусного командира. Итак, любезный друг, вместо Дрездена прошу вас обратиться уже из Кёнигсбрюка в Радебург; но пошлите разъезды по всем путям, ведущим к Дрездену, и откройте все его окрестности. Расположите войска ваши вправо от Радебурга к Мейссену, которого окрестности также откройте как можно тщательнее. Прикажите забрать все суда, находящиеся на этом береге Эльбы, и пошлите разъезды по направлению к Торгау для сего же предмета. Поставьте пост в Пильзнице, который оставьте там до прибытия туда Мадатова. Мадатов поместится между вамп и почтовым трактом, идущим из Бишофсверды к Дрездену, дабы закрыть движение нашего корпуса, который решительно сходит с Калишского пути и которого корпусная квартира переносится в Гоэрсверде для очистки места пруссакам. В Торгау находятся казаки Бенкендорфа; прикажите разъездам вашим до них доходить. Независимо от всего этого прикажите местным начальствам [272] заготовлять как можно более провианта и фуража для корпуса, который, без сомнения, простоит некоторое время на этой стороне Эльбы по случаю затруднения в переправе.

Ланской Я иду на Каменц».

Признаюсь, чтение этих строк жестоко поразило меня; но скоро я очнулся и решился продолжать раз уже затеянное предприятие, опираясь на следующее рассуждение.

Чего хочет Ланской, — думал я, — посылая меня в Радебург и к Мейссену? Первое: сбора судов и сбора продовольствия для корпуса; второе: заслонения моею партиею и отрядом Мадатова перемещения корпуса нашего с Калишской дороги к Гоэрсверде. Но заготовление продовольствия гораздо удобнее сделать посредством городских властей, имевших непосредственное влияние на земскую полицию, и потому я вернее выполню предписание Ланского по взятии города, чем в Радебурге и Мейссене. Сбор судов? Но их нет, я это знаю, — но их и не может быть, в этом и рассудок мой и опытность моя мне порукою гораздо прежде еще, чем я узнал, что нет ни одной лодки к услуге нашей: ибо какой начальник войска, уходившего за обширную реку с намерением заградиться ею от нападения победителя, оставит суда на берегу, ему принадлежащем? Следственно, нечего мне и хлопотать о приобретении предметов, для нас не существующих и находящихся в руках неприятеля. Наконец заслонение перемещения корпуса Винценгерода? Но не удобнее ли я выполню виды Ланского и Винценгерода, поместя партию мою на точке соединения радиусов, но которым ходят неприятельские разъезды для разведывания о движениях войск наших, чем раздробя партию мою по радиусам, между коими всегда найдутся тропинки если не для разъездов, то для лазутчиков. Сверх всего этого не видно ли по самому смыслу повеления Ланского, что оно писано им в продолжение пребывания моего в Кёнигсбрюке, а не под Дрезденом? Что ж касается собственно до меня, то мой жребий брошен: я стою у палисадов Дрездена. Не было удачи первой попытки, потому что переговоры происходили с Чеченским, командующим только ста пятьюдесятью казаками, но теперь я туг с пятисотенною партиею, о чем, вероятно, неприятель уже знает или скоро узнает; к тому же вот огни, которые и меня обманули бы, если б я не знал, кем они разложены и поддерживаемы; в течение дня подойдет, может быть, Орлов или, по крайней мере, пришлет подмогу; Прендель тоже недалеко; все это украсит декорацию и, бог даст, все пойдет на лад; к тому же какой самый исполнительный фельдфебель решится в положении моем на буквальное исполнение предписания Ланского и на посрамительное для чести своей отступление в глазах и из-под выстрелов неприятеля! Приди это повеление прежде начатия переговоров, — дело другое. Наскок [273] Чеченского мог бы почестъся обыкновенным казачьим обозрением, и все тут. Но уже требование покорения города сделано; угрозы, в случае медленности сдачи его, объявлены; умножение войска моего у ворот города уже ясно видимо неприятелем; и бивачные огни, горевшие на высотах, доказывают ему, что он дело уже имеет не со ста пятьюдесятью казаками. Так я рассуждал сам с собою. Рассуждение неоспоримое, но — увы! — близорукое, без проницательности. Как мне было не понять, что дело шло не о сборе судов, не о запасах пропитания войскам, не о заслонении корпуса при перемещении его к Гоэрсверде, а об отстранении меня и Ланского от пути и пространства, по коим Винценгероде намерился притти к Дрездену? Вот чего от меня последний требовал рикошетом чрез Ланского, который, подобно мне, не понял смысла этого требования и, добродушно передав оное моему добродушию, перешел из Бауцена в Каменц, тогда как я, убежденный в пользе довершения начатого, остался на месте, нимало не предвидя от того опасных для себя последствий.

Едва ободняло, я послал снова Левенштерна парламентером с требованием сдачи города, с известием о прибытии моем с конницею и пехотою, которой огни видны на ближних горах, и о незамедлительном начатии приступа в случае отказа. Ответом мне было желание генерала Дюрюта говорить с уполномоченным мною штаб-офицером. Я послал к нему Волынского уланского полка подполковника Храповицкого и, чтобы придать ему более важности, сочетал множество орденов, им носимых с некоторыми моими орденами. Дюрют квартировал в Старом Городе. При переправе на лодке через Эльбу Храповицкому, как водится, завязали глаза платком (печатное изображение этого путешествия Храповицкого продавалось в Дрездене каким-то дрезденским спекулятором), повели его под руки на квартиру французского генерала, и переговоры начались. К ним допущены были саксонский генерал Лекок и члены Непосредственной комиссии. Уполномоченный со стороны Дюрюта был первый адъютант его, капитан Франк.

Между тем то, чего я ожидал, случилось. Орлов, занятый приготовлениями переправы через Эльбу, не мог прийти ко мне со всем своим отрядом, но прислал сотню донского казачьего полка Мелентьева, и отряд Пренделя показался на Бауценской дороге.

Однако, невзирая на прибывшие войска, переговоры, неразлучные с прениями, иногда довольно воинственными и жестокими с обеих сторон, продолжались целый день, и только в девять часов вечера уполномоченные подписали, Дюрют и я — ратификовали условия.

Одно из затруднений возникло от намерения моего вымарать некоторые статьи, считаемые мною вовсе ненужными, как например: 1) ту, которая касалась до продовольствия и размещения [274] по квартирам войска моего, к чему, по условию, я обязывался допустить гражданских чиновников, избранных от города, вместе с чиновником, на этот предмет от меня назначенным, 2) ту, которая требовала безобидного обхождения с жителями, и 3) упоминающую о покровительстве и сбережении имуществ королевских и частных и о занятии охранными караулами кадетского корпуса, королевской библиотеки и Японского дворца — все пошлые обязанности, исполняемые, без условий и самим собою, всяким начальником, занимающим всякий город мало-мальски значащий!

С своей стороны Дюрют, соглашаясь на сдачу Нового Города, не соглашался на требование мое, чтобы прежде выхода из него в Старый Город тех войск, которые защищали укрепление, они отдали бы честь русским, стоя, во всем параде, во фронте и сделав на караул при, барабанном бое. Затруднения эти не без борьбы и только что к вечеру исчезли. Я оставил в капитуляции статьи, считаемые мною излишними, подписав только под ними: «articles inutiles» (статьи ненужные), а Дюрют согласился на повеление войскам своим отдать честь моим войскам с тем только, чтобы этой статьи не было помещено в капитуляции. Я был доволен, ибо желал этого не для газет, а для жителей Дрездена; мне хотелось, чтобы они были очевидцами унижения французов перед русскими.

Но была статья, которая подняла на меня всю пернатую и плотоядную тварь, кроющуюся, подобно гиенам, на кладбищах происшествий. Меня упрекали в согласии на статью, требующую прекращения военных действий в самом Новом Городе и на расстоянии одной мили выше и низке оного.

Поистине это согласие с моей стороны было бы предосудительно и даже непростительно, если бы тут же не было сказано: каждый из договаривающихся обязуется объявить противнику своему о начатии военных действий на сем пространстве за сорок восемь часов прежде их начатия, и потому вот какой был расчет мой относительно самого себя при одобрении означенной статьи. Без перевозных судов, находившихся на противном берегу в руках неприятеля, а также и по слабости и по составу моей партии я сам собою ничего не мог предпринять против Дюрюта, занимавшего пехотою и артиллериею Старый Дрезден. Тогда как он, напротив, командуя этой пехотой и артиллериею и обладая сверх того всеми судами, принадлежащими городу и окрестностям, мог всегда напасть на меня в Новом Городе и заставить меня раскаяться за дерзость мою торчать у него под глазами с одной казачьей командою. Следственно, что касается лично до меня и до моей партии, — эта статья, охраняя нас от нападения Дюрюта, была нам не только полезна, но спасительна, и я по сие время не могу понять безумия Дюрюта, видевшего, напротив, в статье этой эгиду от переправы войск наших за Эльбу. Как будто непременно нужно переправляться [275] в самом Дрездене и не можно того же сделать в восьми, пятнадцати, двадцати и далее верстах выше или ниже этого города.

Хорошо, — но имел ли я право заключить конвенцию эту потому только, что она полезна для моей партии? Один ли я вел помну с Наполеоном? Я был гомеопатическая частица в общей громаде сил; как смел я обязать всю эту громаду в соблюдении договора, для меня одного полезного, но вредного, может быть, предначертаниям высшего начальства и общим выгодам?

Вот расчет мои относительно и высшего начальства и общих выгод. Корпуса Блюхера и Винценгерода были ближайшими из всей этой громады сил к Дрездену; но я официально и твердо знал, что в эго время первый находился в Бунцлау, на границе Силезин и Саксонии, вне боевых происшествий, а последний — в Гёрлице. Будь Винценгероде в близком расстоянии от меня, я не должен был бы, я не смел одобрить, я не одобрил бы никак этой статьи, или бы вместо сорокавосьмичасного срока я назначил срок, сообразный с тем временем, которое необходимо было ему для перехода от места, им занимаемого, до Дрездена. Но, с одной стороны, я видел Винценгероде в Гёрлице в девяноста верстах, то есть в трех переходах, или, что одно и то же, в семидесяти двух часах расстояния от Дрездена. С другой — мне в глаза бросилось господствовать означенной статьи над всеми статьями, единственно для скрытия ее важности помещенными в условии. Я видел, что с отвержением ее я лишу себя довершения начатого, и что Дюрют не сдаст мне города. Что же было делать? Надлежало принять статью эту, но надлежало вместе с сим освободить Винценгерода от уз, мною принятых. Мало: эту свободу в действии Винценгерода надо было уладить так, чтобы срок прибытия его к Дрездену соглашался час в нас со сроком окончания перемирия, ибо малейшее опоздание его в соединении со мной могло подвергнуть меня неминуемому поражению. Итак, соображаясь с трехсуточным переходом Винценгерода от Гёрлица до Дрездена, я считал, что при выступлении его даже 11-го поутру из Гёрлица он непременно прибудет к Дрездену 13-го к вечеру. В этом предположении я, немедленно по занятии мною Нового Города, рапортовал генералу Ланскому о прекращении перемирия 13-го вечером, прося его известить о том генерала Винценгерода. 11-го же вечером я послал письменное объявление Дюрюту о начатии мною военных действий в городе и в окрестностях города чрез сорок восемь часов, как о том условлено было в капитуляции. Таким образом, я совершенно развязал руки генералу Винценгероду, где и как ему заблагорассудится, и вместе с сим оградил себя от нападения Дюрюта до прибытия Винценгерода. К удивлению, самая передовая пехота последнего подошла к Дрездену не прежде 14-го вечером, что поставило партию мою на целые сутки у края бездны; хитрость понятная, но расчет [276] неверный! Уже 14-го числа меня не было в Новом Городе, и срам изгнания из него партии моей не ко мне бы уже отнесся. Где же с моей стороны опрометчивость и неосмотрительность при согласии на осуждаемую статью? Чем оковала она действия Винценгерода в городе и в окрестностях города и, следственно, на чем основывается упрек, мне делаемый в принятии статьи, до главных операций армии не касавшейся, для начальника моего безвредной и, по даровании мне Дрездена, охранившей партию мою от гибели?

По ратификации условий, я немедленно послал копию с оных при рапорте моем генералу Ланскому:
Рапорт:

«Вчерашнего числа я предпринял усиленное обозрение Дрездена. Ротмистр Чеченский, командующий 1-м Бугским казачьим полком, отличился; это его привычка. Убито: обер-офицеров один, ранено казаков четыре; убито и ранено лошадей девять. Испуганный неприятель вступил в переговоры, вследствие коих я занимаю завтрашнего числа половину города Дрездена, и копию с условий, мною ратификованных, имею честь представить ватному превосходительству. Полковник Давыдов. 1813 года марта 9-го дня, у палисад Дрездена».

Однако, когда переезды из города в город, прения, требования и отказы, и согласие, и прибавление и убавление статей прекратились ратификациею условий, когда вокруг меня все улеглось и затихло, — тогда пришло время и раздумью.

Черные мысли заклубились в голове моей, и самый подвиг мои представился мне не с одной, а уже с двух точек зрения. С лучшей — я видел честь русского оружия во вторжении слабой партии казаков в столицу, защищенную вдесятеро ее сильнейшим числом пехоты и артиллерии, и имя мое — в описании военных действии, столь жадно тогда читаемых во всей Европе; с худшей — Винценгерода, стремящегося к занятию столицы Саксонии лично и своею особой, а но посредством отряда своего корпуса; Винценгерода, заранее уже сочиняющего пышную реляцию о поражении им неприятеля, о торжественном вступлении своем в город, упоенного надеждами на великие и богатые монаршие милости, — и вдруг обманутого в своих упованиях, ошеломленного внезапною моей удачей! Если, — думал я, — если точно Винценгероде метит сам на Дрезден, то какова должна быть злоба его на меня и какого рода должно быть посредничество такого посредника между мной, пылинкою, и государем! Впрочем, «что будет, то будет; а то будет, что бог даст», — говаривал гетман Хмельницкий, — сказал я сам себе вполголоса, и с сими словами, повалясь на солому, разложенную перед костром моим, уснул сном невинности. [277]

До рассвета я велел партии готовиться к парадному вступлению в город, то есть чиститься и холиться; надо было блеснуть, чем бог послал. Сами мы нарядились в самые новые одежды. Я тогда носил курчавую, черную, как крыло ворона, и окладистую бороду; одежда моя состояла в черном чекмене, красных шароварах и в красной шапке с черным околышем; я имел на бедре черкесскую шашку и ордена на шее: Владимира, Анну, алмазами украшенную, и прусский «За достоинство», в петлице — Георгия. Храповицкий и Чеченский были в подобной же одежде; но Левенштерн в пехотном мундире, так же, как и Бекетов с Макаровым в ментиках их полка и Алябьев в мундире казачьего графа Мамонова полка.

Порядок вступления войск в город я назначил следующий: Я — впереди, окруженный Храповнцким, Левенштерном, Бекетовым, Макаровым и Алябьевым. Ахтырские гусары позади нас, вроде моего конвоя. За нами 1-й Бугский казачий полк, предшествуемый песенниками. Потом донской Попова 13-го полк, а за ним сотня донского Мелентьева полка.

В десять часов утра явились ко мне гражданские чиновники — депутаты города.

Они ехали к казачьему начальнику, грубому, необразованному, и выпучили глаза, услыша меня, бородача, отвечавшего на приветствия их благодарностию, облеченною во французские фразы, впрочем, довольно пошлые.

После этого я долго говорил им о высокой судьбе, ожидающей Германию, если она не изменит призыву чести и достоинству своего имени; о благодарности, коей она обязана императору Александру; о средствах, кои у ней под рукою для изъявления этой благодарности; что я, казак, наездник, солдат, не понимаю ничего в политике, но думаю, но уверен, что, если саксонцы покажут пример восстания за дело столь справедливое, столь священное, они тем много угодят великодушному монарху российскому, вступившему в Германию для Германии, а не для себя, ибо его дело уже сделано. Словом, бог знает, что я тут нагородил без малейшего затруднения. Все сказанное мною невольно черпалось из прокламаций, осыпавших тогда Германию. Ежедневное чтение их снабжало готовыми фразами людей бестолковейших. С моей стороны, я им много был обязан. Целые груды их лежали в памяти моей, как запас сосисок для угощения немцев. Я ими пользовался, но зато так в них сам въелся, что едва не заговорил с казаками и даже с денщиком моим отрывками из прокламаций.

Этого числа с самого утра Дюрют позволил переезд жителям из Старого в Новый Город и пребывание в нем до полудни, то есть до выступления гарнизона{155}, что произвело в этой половине Дрездена чрезвычайное стечение народа. Многие даже, предвидя [278] незамедлительное освобождение Старого Города от французов, не возвратились, а остались в Новом до ухода Дюрюта к Лейпцигу.

В полдень вся моя партия села на коней и по предписанному мною порядку вступила в ворота укрепления. Тут стоял гарнизон. Он отдал честь, сделав на караул при барабанном бое. У караула стоял тот самый капитан Франк, первый адъютант Дюрюта, который был уполномочен им при договоре. Я благодарил гарнизон легким приподнятием шапки, подозвал к себе капитана Франка и пригласил его на завтрак. Тогда мы двинулись вперед, и песенники, ехавшие впереди Бугского полка, залились:

Растоскуйся, моя сударушка!

Погода была прелестная. Число любопытных невероятно. На всей большой улице не оставалось пустого места. Во всех окошках двух — и трехэтажных домов торчали головы; крыши усеяны были народом. Иные махали платками, другие бросали шляпы на воздух, и все кричало, все ревело, все вопило: «Ура, Александр! Ура, Россия!» И в этом многогласном хоре, прославлявшем два столь огромные имени, недостойное имя мое извивалось, как извивается голос флейточки между громовыми звуками труб и литавр.

Мне отвели квартиру у банкира Прейлинга, на большой улице. Там дожидались меня все почетные чиновники города; но я проехал мимо, прямо к берегу — для размещения пикетов вдоль Эльбы. Партия моя, между тем, располагалась биваками по большой улице, дабы быть всегда под рукою.

Оконча обязанности службы, я слез с коня и вошел на квартиру, где принял городских чиновников. Между ними я помню директора кадетского корпуса, толстоватого, рыжего генерала в красном военном мундире с желтыми отворотами, и начальника Японского дворца, кажется г-на Липиуса, старичка пудреного; прочих я забыл наружность, а имена и подавно. Я употребил в разговоре с ними тот же чужой ум, как и с депутатами, с некоторыми однако ж изменениями. Все они остались довольны, и я не менее их, когда, взаимно раскланявшись, мы расстались.

Немедленно поскакал от меня курьер к Ланскому с рапортом моим.
Рапорт:

«В полдень я вступил с войсками в Новый Дрезден. Завтра, 11-го марта, вечером, я уничтожаю перемирие, заключенное мною с Дюрютом; следственно, 13-го вечером можно будет свободно действовать как внутри города, так и в окрестностях оного. Покорнейше прошу вашего превосходительства довести до сведения корпусного командира обстоятельство это. Замедление в прибытии пехоты и артиллерии в Новый Город легко может лишить [279] нас приобретенного. Полковник Давыдов. 1813 года 10 га марта, Н[овый] Г[ород] Дрезден».

В этот самый день саксонский генерал Лекок с саксонскою пехотою, а Либенау с саксонскою кавалерией) выступили из Старого Дрездена, — первый в Торгау, а последний к королю в Плауен, что в Войетланде. Их заменили баварцы Рехберга, пришедшие из Мейссена{156}.

На другой день, осмотри пикеты, я с конвоем Ахтырских гусар ездил в кадетский корпус и в Японский дворец. Я помню, что, осматривая чертежи кадетов, я, в качестве казака, немало удивил памятью моею директора корпуса, показав ему на плане плауенской долины и ее окрестностей все подробности позиции Дауна во время Семилетней войны в 1758 году; напомнил ему, что австрийская конница расположена была на равнине между Дрезденом и Плауеном; что сам Даун с пехотою занимал высоты от Плауена до Виндберга, Сенсер стоял на высотах Геншена для защиты тыла армии и посеидорфской дефилеи, а Брентано — прежде в Стрелене, а потом в Никерне, и, наконец, смерив циркулем ширину долины между Плауеном и Подчапелем, просил позволения у генерала заметить ему, что на плане она шире, чем в натуре, ибо известно, что в этом месте ширина ее не простирается далее четырехсот шагов. Рыжий мой генерал выпучил глаза не хуже депутатов, коим я накануне заговорил на французском языке, и вместо рассуждения со мною о позиции Дауна и о Семилетней войне поднял руки кверху и с громогласным восклицанием спросил меня, неужели я казацкой нации? Я весьма серьезно уверил его в этом, и мы расстались.

Не то было в Японском дворце. Увы! — в этой сокровищнице искусств и художеств я сам наскочил на плауенскую, неприступную для меня позицию! Тут не было воспоминаний ни о Семилетней войне, ни о сражениях, ни о наездах: тут были статуи, треножники и прочие древности, вовсе чуждые невежественной моей современности. Я ходил по залам, дивился всему и не судил и не рядил, как в кадетском корпусе; туг я был истинным башкирцем.

В этот день приезжали ко мне, не более как на один час времени, князь Мадатов и Орлов. Оба они, как приятели, поздравляли меня с удачею моею, не предвидя того, что немало удивило меня в письме Ланского, полученном мною немедленно после их отъезда. Ланской писал:
«Очень поздравляю вас, любезный полковник, с занятием Нового Города Дрездена. Я отослал к генералу Винценгероде рапорт ваш, ко мне вместе с копиею капитуляции, заключенной вами с французским генералом Дюрютом, присланный. Вы напрасно однако же заключили перемирие без позволения ваших начальников, тем более, что ни я, ни даже генерал Винценгероде [280] не имели на это права. Я верю, что занятие Дрездена причинит большое удовольствие высшим властям и что в пылу радости они забудут о статье, касающейся до перемирия; но что вы забыли, не менее важно: это — лодки, плоты и паромы, о сборе коих я просил вас. Они не собраны, а если собраны, то я о том не знаю. Не лишнее однако ж было бы захватить те суда, на коих неприятель переправлялся, ибо из того все выгоды перемирия на его стороне, а не на нашей. Ланской.

Сейчас получил рапорт ваш о вступлении вашем в город, и этот рапорт посылаю также к корпусному командиру».

Я отвечал ему:
«Милостивый государь, Сергей Николаевич!

Позвольте вас спросить: где и кем было запрещено заключение условий и перемирий с неприятелем, когда они, идучи вне сферы общих предначертаний и потому не причиняя им ни малейшего вреда, не только полезны, но необходимы и спасительны для того, который их заключает? Впрочем, если такого рода запрещение точно существует, то я о том неизвестен по случаю отстранения всех нас, партизанов, во все время Отечественной войны, от всякого рода приказов, постановлений и прочих распоряжений начальства по армии. Что же собственно до меня касается, то на сей случай дошла до меня одна только бумага: благоволение светлейшего князя Кутузова-Смоленского, заключавшее в себе извещение о высочайшем пожаловании меня кавалером ордена св. Владимира 3-й степени за взятие мною Гродны по условию и с перемирием.

Условия, заключенные мною с Дюрютом, полезны тем, что посредством их я овладел Дрезденом; перемирие мне спасительно было и продолжает быть спасительным, потому что по милости оного я безопасно стою с одними казаками пред пехотою и артиллерию Дюрюта, который без этого перемирия, бог знает для чего им заключенного, мог бы меня прогнать по шее из Нового Города, когда бы ему захотелось. Не скажут ли, что этим перемирием связал я руки корпусному командиру нашему? Но где его превосходительство? В трех переходах отсюда. Следственно, полагая выступление его сегодня утром из Горлица, он прежде послезавтрашнего числа быть сюда не может. К этому времени и перемирие кончается, ибо я имел уже честь донести вам, что, в силу заключенного мною условия, я посылаю сегодня вечером письменное объяснение Дюрюту об открытии с моей стороны военных действий чрез сорок восемь часов, то есть час в час с ожидаемым мною прибытием корпуса нашего. Так, в одно время, не стесняя действия генерала Винценгерода, я спасаю до прибытия его партию мою от неотразимой опасности. Что же касается до конницы, то она не принесет здесь никакой пользы. Придите вы сюда со всем вашим отрядом, приди сюда вся конница нашего корпуса, — мы без пехоты и артиллерии, действуя из Нового Города на Старый, ничего не сделаем. [281]

Теперь слово насчет повеления вашего относительно собрания судов для переправы. Неприятель переправился чрез Эльбу не посредством судов; он перешел чрез нее по существовавшим тогда мостам дрезденскому и мейссенскому, из коих первый взорван им на воздух, а последний — сожжен; но с переходом на левый берег реки он на левый же берег перевез и до последней лодки, плававшей между богемскою границею и Торгау. Этого должно было ожидать. Какой безумец, оградясь рекой от неприятельского покушения и истребя мосты, на ней существовавшие, не довершит принятых им оборонительных мер перевозом на свою сторону судов, могущих служить для переправы противнику? Орлов также не нашел их на Эльбе; он воспользовался находившимися на Эльстервердовском канале, который от меня бог знает где и о коем мне ничего не было предписано.

Вашего превосходительства покорнейший слуга Денис Давыдов.

1813 года марта 11-го дня. Н[овый] Г[ород] Дрезден».

Уже с утра этого дня я предписал городскому правлению о принятии мер к заготовлению в городе и в окрестностях оного провианта и фуража на сорокатысячную армию, по крайней мере на месяц времени, и вместе с тем о свозе к берегу Эльбы материалов для постройки плотов и паромов, более, в мыслях моих, для пугания Дюрюта переправой, чем для переправы. Я полагал эту хитрость не лишнею в случае перехода Эльбы Орловым, который обещал мне с первого шага обратиться в тыл Старому Дрездену.

Двенадцатого большая часть тяжестей и довольное число французских войск потянулись из города к Лейпцигу, и баварские войска Рехберга выступили в Мейссен{157}. В течение этого дня партия подполковника Пренделя вступила в Новый Город. Вечером пикетные мои дали мне знать о стуке пушечных колес и о шуме проходящих войск за рекою. Полагая, что это происходит от решительного выхода неприятеля из Старого Города, я бросился к мосту и, чтобы самому в этом увериться, пробрался тихонько к обвалу взорванных сводов, к самой неприятельской батарее, стоявшей но ту сторону обвала. Долго я прислушивался; но, кроме разговора французских канониров, на батарее находившихся, ничего не мог услышать. Я узнал после, что шум этот точно происходил от начатого уже отступления некоторой части войск Дюрюта, испугавшегося перехода на левый берег передовых войск Орлова и опасавшегося единовременного нападения на него с моей стороны. Он принял начатое мною приготовление к постройке паромов и плотов за истинное намерение мое переправляться в Старый Дрезден при первом известии о переправе Орлова, старания и хлопоты коего насчет переправы ему уже были известны. [282]

Казалось, что судьба, улыбаясь, призывала меня к овладению последнею половиною столицы Саксонии... как вдруг, 13-го, на рассвете, нагрянул на меня Винценгероде. Он не ходил в Гоэрсверде, а прискакал на почтовых в Дрезден из Бауцена. Я избавляю читателя от подробностей свидания нашего, тем более, что оно состояло в одном монологе, как бывает и как должно быть между начальником и подчиненным{158}. Осуждение заключалось в трех пунктах:

1. Как я осмелился без позволения подойти к Дрездену, невзирая на получение уже мною иного направления и назначения?

2. Как я осмелился входить в переговоры с неприятелем, так строго запрещенные еще в пределах России?

3. Как я осмелился заключать перемирие с неприятелем, на что, — говорил он, — ни он, ни сам Блюхер права не имеют?

Последний поступок называл он государственным преступлением, достойным примерного наказания.

На первый вопрос я объявил ему, что я подошел к Дрездену не своевольно, а вследствие повеления генерала Ланского; по, опасаясь, чтобы осудитель мой не потребовал от меня бумаги Ланского, в которой вместе с позволением итти на Дрезден находилось изречение, насчет его довольно обидное, я поспешил прибавить: «Генерал Ланской сейчас приехал; я его видел. Ваше превосходительство может удостовериться в том у него изустно». Насчет запрета переговоров с неприятелем, а еще более перемирия с ним, я представил ему возражение, находящееся в письме моем к Ланскому.

Но все это ни к чему не послужило. «Как бы то ни было, — сказал он, — а ваша вина в том, что вы действовали наперекор запрещению вступать в переговоры и заключать перемирия с неприятелем. Нет отговорок в незнании приказов, издаваемых по армии, и потому я не могу избавить вас от военного суда. Сдайте вашу команду подполковнику Пренделю и извольте отправиться в императорскую и главную квартиры. Может быть, там будут с вами снисходительнее; я не люблю, я никогда не употребляю снисходительности в военном деле. Прощайте». Тем увенчан был подвиг, смело скажу, не без отваги предпринятый, не без ловкости исполненный. Я сдал партию свою господину Пренделю.

Кто когда-нибудь отрываем был от подчиненных своих, с которыми так долго разделял он и голод, и холод, и радость, и горе, и труды, и опасности, — тот поймет волнения души моей при передаче моей партии во власть другого. От Бородинского сражения до вступления в Дрезден я сочетал свою судьбу с ее судьбою, мою жизнь с ее жизнию. Я расставался уже не с подчиненными: я оставлял сына в каждом гусаре, в каждом казаке, [283] друга — в каждом чиновнике. Между последними были люди — Храповицкий и Бекетов, с коими я заключил союз, можно сказать, кровного братства, родившегося от непрерывного товарищества, сочувствия и сообязательств взаимных пожертвований жизни, и поныне сохраняемого воспоминаниями... воспоминаниями святых и чудесных событий, с коими слилось наше братское чувство. О, как черствый сухарь на биваке, запах жженого пороха и купель кровавая роднят людей между собою! Пятьсот человек рыдало, провожая меня. Алябьев поехал со мною; он не имел команды и потому был свободен; но служба при партии представляла ему случай к отличию и к награждениям, езда со мною — одну душевную благодарность мою; он избрал последнее. Я еще не вышел из квартиры моей, как явились ко мне депутаты сословия Мейссенского округа с депутатами градской думы. Узнав о неприятности, меня постигшей, они поспешили ко мне с изустным изъявлением своей благодарности за содержание в порядке команды моей, отчего, по словам их, город наслаждался спокойствием и безопасностию, как в мирное время. При сем они поднесли мне лист, который и поныне хранится у меня: «Когда 20-го числа сего месяца российско-императорские войска приблизились к городу Дрездену тс, нижепоименованные депутаты сословия Мейссенского округа с депутатами градской думы отправились в находящуюся пред Новым Городом Дрезденом главную квартиру начальника российско-императорского войска, господина полковника Давыдова, дабы поручить его превосходительству город, жителей, королевскую собственность и в особенности содержимые на счет общества магазины, и просить, чтобы, в силу заключенной конвенции, следствия войны были от них отвращены.

После сего желаемая конвенция была утверждена: королевские здания и магазины заняты были охранительными караулами; вступившие в город войска размещены надлежащим порядком по квартирам и обеспечены фуражом, потребным для многочисленной кавалерии. Везде была соблюдена совершенная дисциплина, и повсюду господствовали спокойствие и безопасность. Нижеименовавшиеся не могли упустить сего случая, чтобы не засвидетельствовать подлинности сего дела и не присовокупить к тому уверения в искренней своей благодарности.

Следуют подписи.

Новый Город Дрезден, 24-го марта 1813 года.

Я уже садился в почтовую коляску, как получил известие о переправе Орлова. Еще несколько часов и Старый Дрезден был бы в руках моих; судьба предоставила добычу мою другому. Я выехал к ответу в те самые ворота Нового Города, в которые за два дня прежде я вошел впереди партии моей, радостный и весь поэзия! [284]

В Калите я явился прямо к начальнику главного штаба обеих союзных армий, князю Петру Михайловичу Волконскому. Князь немедленно пошел с бумагами, мною привезенными от Вннценгерода, к светлейшему князю Кутузову. Кутузов, не отлагая ни минуты, предстал с ними пред покойного императора, напомнил ему о моей службе во времена тяжкие, напомнил о Гродне... Государь сказал: «Как бы то ни было, — победителей не судят». Вот слова его.

Вннценгероде справедливо предсказал мне о снисходительности, сердца, в коих звенит струна русская, струна отечественная, — те сердца мне не опасны.

Спустя несколько дней гремели благодарственные молебствия с пушечными выстрелами за взятие Дрездена. Я слушал их, скитаясь по улицам Калиша. Однако на другой день светлейший прислал за мною, излился предо мною в извинениях, осыпал меня ласками и отправил обратно к Винценгероду с предписанием ему возвратить мне ту самую партию, которая была у меня в команде. Я ему был благодарен. Он не мог сделать более; власть его уже была ограничена.

Я нашел корпус наш в Лейпциге. Партия не была возвращена мне Винценгеродом под предлогом рассеяния оной по обширному пространству; по обещания его на составление мне другой команды не прекращались до испрошения мною позвотения у него возвратиться в Ахтырский гусарский полк, коему я принадлежал. Наполеон подвигался; союзные армии шли к нему навстречу; надлежало ожидать сильного сшиба. Я хотел в нем участвовать с саблею в руке, а не в свите кого бы то ни было.

О взятии мною Дрездена обнародовано было так: «Генерал Винценгероде доносит из Бауцена, что Нейштадт, или часть Дрездена по правую сторону Эльбы, занят его войсками».

Ничего более.

Впоследствии я служил то в линейных войсках, то командовал отрядами, по временно, но без целей собственных, а по направлению других. Самая огромная команда (два полка донских казаков) препоручена мне была осенью, после перемирия, но и тут не отдельно, а под начальством австрийской службы полковника графа Менсдорфа, с коим я приобрел многое: уважение его ко мне и неограниченную преданность к нему восторженного моего сердца благородным обхождением, его образованностию, геройским духом, военными дарованиями и высокою нравственностию. Он теперь, как я слышу, генерал-фельдмаршалом-лейтенантом и военным генерал-губернатором Богемии.

32

О России в военном отношении

Всякий из нас неоднократно заметил явную и общую ненависть чужеземных писателей к России. Везде, где только касается речь до сего государства, до его монархов, до его вождей, до его войск, до событий военных и политических, — везде оказывается их особое к нему неблагорасположение. Кто не укажет на причину сего враждебного чувства? Причина сия та же в описаниях деяний России настоящего времени — при господствовании ее в политических сношениях или на полях брани, при расширении границ ее, распространении просвещения, трудолюбия, искусств, открытий, — как и в описаниях давно прошедших происшествий, когда она, по невежеству, нравам и обычаям своим, более принадлежала к азиатским, нежели к европейским державам, когда, слабая, терзаемая внешними врагами, она раздираема была сверх того и собственными несогласиями.

Кажется, что в последнем случае можно было бы писателям сим уволить себя от столь запоздалого союза с татарами и поляками, но — жалкие защитники монополии просвещения и владычества! Не имея уже средств закрыть глаза на гигантскими стопами подвигавшуюся Россию и к сему просвещению, и к сему владычеству, они довольствуются хотя описаниями злополучии, невежества, неудач и проступков, некогда омрачавших юношеский ее возраст. Для оскорбляемого самолюбия и то находка! Но умалили ли славу Юлия Кесаря неловкие разглашатели о распутстве праздной юности его, когда, — новый феникс из горнила побед — чистый и непорочный, — он явился векам примером героизма и великодушия?

Не мое намерение опровергать лживые сказания, поверхностные суждения и нелепые умствования насчет политического и [286] гражданского бытия нашего, щедро рассыпанные по иностранным сочинениям, известным свету. Я коснусь до России только в военном отношении и намекну о некоторых, с намерением искаженных чужеземцами военных происшествиях, славных для отечества нашего, и о некоторых неудачах наших, с тайною радостию или с подозрительным соболезнованием ими описанных.

Почти пред глазами современников совершилось неимоверное чудо: Россия, свободная ига чужеземного, сброся кору невежества и внутренних беспокойств, поднялась и достигла в единое столетие до европейских держав, господствующих в течение нескольких столетий.

Этой быстрой и почти сверхъестественной возмужалости мы, без сомнения, обязаны Петру и Екатерине Великим. Но надо было быть и почве русской, надо было быть и растению, чтобы развить и рост, и силу свою свыше, может быть, чаяния самих возрастителей. Феномен невероятный, случившийся, как я сказал, пред глазами нашими! Ибо я, имея только сорок семь лет от роду, я еще говорил с современниками Петра Великого{159}, — следственно, с живыми остатками варварских веков России, и между тем я же видел собственными глазами и Екатерину Великую, и Румянцева, и Потемкина, и Безбородку, имел счастие говорить с Суворовым и служил под начальством Кутузова. При жизни моей совершилось образование Тавриды и перенос границы нашей от Буга до Днестра, а потом — до Дуная, устроилась Кавказская линия и завоевана Польша, Я уже был в России, смежной с северным мысом, видел Арарат, ей принадлежащий, и по избавлении Европы от владычества Наполеонова (избавлении, коему неоспоримо первой и главной виновницею была Россия), торжествовал вместе с нашими войсками в столице побежденного завоевателя, на краю Западной Европы.

Неужели чрез усыпление, беспечность и недостаток в силах душевных и умственных русские цари и русский народ достигли до сего могущества в столь короткое время? Неужели в течение сей эпохи не совершилось ни одного обширного предначертания, ни одного отважного предприятия, не укоренилось ни одного спасительного, благотворного постановления, не гремела ни одна великая [287] победа на суше и на море, не заключился ни один выгодный мир для России? Всего было довольно, но как о всем этом представлено иностранными писателями? Какой геройский подвиг видим мы в истинной красе своей в их описаниях? Какое славное событие не покрылось в оных хотя прозрачною завесою? Что пни похвалили? Чему они удивились? При всем том, повторяю еще, феномен сей совершился пред нашими глазами.

Зато с какою алчностию бросаются они на все воспоминания о неудачах наших! С какою тайною радостию говорят они о разбитии нашей неопытной армии под Нарвою, забывая в упоении своей ненавистью даже и то, что сии школьники-воины предводительствуемы были тогда не русскими, а сокровными им полководцами: дюком де Круа и Аллартом, перебежавшим к неприятелю при самом начале сражения. С каким торжеством входят они в описание бедствий при Пруте, некоторых частных неудач при предприятии на Крымский полуостров и Молдавию, бунта стрельцов, измены Мазепы, суда над царевичем Алексеем. Нет исторического, нет дамского альманаха, нет детской истории, где не представлены были бы сии происшествия на чужеземный лад, то есть совершенно в превратном виде и еще с примесью к ним клеветы на нравственность Петра нашего, коему была ли свободная минута на единственное упражнение тунеядства и прелюбодеяний оленьего зверинца?

Я помню, сколько в детстве моем испортил мне крови Левек, этот пудреный француз века Людовика XV, осмелившийся упрекать в разных, по мыслям его, предосудимых привычках и поступках сего морального кариатида земного шара. Г-и Левек, как говорят простолюдины, мерил простые обычаи сего неимоверного гения на аршин обычаев и нравов развалившихся и уже гнилью пахнувших французов своего времени. Но что говорить о Левоке! Сам Вольтер, долго увлекаемый ласками и всей заманчивостью ума и любезности русской монархини, восхваля побежденного Карла XII, не имел духу предпринять сам собою историю победителя и, конечно, не предпринял бы оную, если б великая Екатерина драгоценною собольего шубою, сопровожденной некоторою суммою червонцев, не победила в фернейском философе врожденное в каждом вообще чужеземце чувство отвержения от всего русского — чувством приверженности к собственной пользе. При всем том и тут иноземность взяла свое, ибо в красноречивом описании превосходных качеств Петра Вольтер не мог умолчать о каких-то пороках и пятнах его жизни и характера. Не состояли ли они, по мнению Вольтера, в ужасной, но неизбежной казни восставших на Петра русских янычар — стрельцов; в пожертвовании чувствами отца для блага отечества, то есть в подвиге, хотя бы оный и был таковым, как описывают его чужеземцы, превозносимым целым миром, всеми веками и самим Вольтером в первом Бруте; или, что весьма быть может (и чего от французов века правителя и Людовика XV не станется!), в [288] употреблении грубой, того времени, русской пищи вместо роскошью утонченных яств, и после неимоверных и царских, и рабских трудов целого дня — в привычке вместо виноградного вши выпивать полную чару анисовки{160}, что было следствием и воспитания ого, и обычаев русского народа, ему современного?

И когда Левек и Вольтер писали о Петре Великом? Почти в одно время с нашим Голиковым, который, невзирая на тяжелый слог свой, невольно приковывает внимание читателя к тучным десяти томам, наполненным большою частию только официальными документами путешествий, битв, уложений, заведений и трудов при создании флота, образования войск и мануфактур и водворения в Россию наук, художеств и торговли великого нашего преобразователя, — деяниями, изумляющими, повергающими ниц пред сим необычайным явлением природы всякого того, который имеет разум, сердце и отголосок в душе всему чрезвычайному, возвышенному и полезному для отечества... для государства, хотя бы чуждого!

Сама Екатерина — бессмертная Екатерина — была и есть предметом пасквильщиков приватной со жизни и царствования ее, блистательнейшего, торжественнейшего и, без сомнения, не менее полезного царствования Петрова для России. Если исключим графа Сегюра и принца де Линь, очевидных свидетелей ее подвигов и более других изучивших ее душевные качества — изворотливость и утонченность ее соображения, — сии другие (не именую их от омерзения) только что порочили и клеветали сию чрезвычайную жену, неоспоримо и без всякого сравнения превышающую большую часть монархов, коих потомство удостоило наименованием великими.

Нравственные качества или недостатки первенствующих лиц государства суть вернейшие мерила степеней достоинства или несовершенства царствующих и царствований; это аксиомя веков{161}. Кто же были сподвижники Петра? Шереметевы, Меншиковы, Головины, Долгоруковы, Голицыны, Ромодановские. Екатерина создала Румянцевых, Потемкиных, Репниных, Суворовых, Безбородков, Паниных. «Размера исполинского, героического, — как говорит один из наших известных писателей, — они рисуются пред глазами нашими озаренные лучами какой-то чудесности, [289] баснословности, напоминающие вам действующие лица гомерические...» Но сии неколебимые опоры превосходной завоевательницы и гражданской образовательницы нашего отечества как представляются чужеземцами? Который из подвигов не усечен и даже не искажен в их описаниях? Левек предоставляет всю честь Чесменского боя не Орлову, не Спиридову и не Ильину, а Эльфингстону и какому-то Догделю, действовавшим наравне, быть может, с храбрыми нашими моряками, но по всем сведениям нигде и ни в чем их не превзошедшим, тогда как об Орлове, главнокомандующем всем флотом в Средиземном море, тогда как о Спиридове, командовавшем авангардом флота и одном из главнейших виновников победы, тогда как об Ильине, начальствовавшем брандерами, и единственном истребителе турецкого флота, загнанного вследствие победы в Чесменский залив, ничего не сказано. Почему? Потому что Орлов, Спиридов и Ильин были русские, а Эльфингстон и Догдель — иностранцы{162}.

Кагульская победа Румянцева внушила, к удивлению, даже и не острое словцо великому Фридерику, хотя он владел двойным острием языка и шпаги превосходнее всех своих современников. К тому же слово сие отзывалось чувством, совершенно неприличным тому, которому в отношении ко всякому роду славы, а особенно военной, некому было завидовать. Известясь о сей победе, в коей семнадцать тысяч русских разбили наголову сто пятьдесят тысяч турков{163}, он сказал, что кривые побили слепых, забыв, как кажется, о том, что не более двенадцати лет пред тем названные им кривые доказали под Кунерсдорфом, что они умели бить не одних слепых, но и тех, кои, по русской поговорке, глядели в оба — голубые, большие и полные гения. Чтобы сильнее почувствовать неприличность сей шутки, надобно прибавить и то, что тот же самый Румянцев, который разбил турков под Кагулом и коего Фридерик назвал кривым, был виновником и Кунерсдорфской победы, в коей король лишился двадцати тысяч из сорока тысяч человек, составлявших его армию, и ста семидесяти двух орудий, то есть почти всей своей артиллерии. В описании сего сражения чужеземцы говорят, что Лаудон ударом австрийской кавалерии исторг лавр победы, клонившийся уже на сторону Фридерика, и умалчивают о Румянцеве, — но известно, что Лаудон с австрийскою, а Румянцев с российскою конницами, ударив в одно мгновение и плечо-о-плечо на пруссаков, смяли их и решительно обратили успех на сторону союзников. Вот как было, а не так, как пишут завистники российского оружия. [290]

Что касается до Потемкина, то нет оскорбительных эпитетов, нет клевет, от коих пощадили бы чужеземные писатели сего превосходного государственного человека! Нелепостям, вымышленным насчет его, нет числа! Между прочими недавно случилось мне заметить в одном известном и весьма уваженном сочинении, а именно в «Истории возрождения Греции» г. Пуквиля, что Потемкин велел основать вдруг двести сорок городов в Азовской губернии. Двести сорок городов основать вдруг! Как назвать сей порыв поэтико-арифметический? Ипербола преклоняет колена пред сей Гюлливеровой выходкой! Этот же самый Пуквиль в том же сочинении описывает обыкновенную одежду Потемкина следующим образом: «В шелковом кафтане серого цвета, в светло-зеленом (vert de pomme) нижнем платье, в сапогах желтых сафьяновых; волосы, небрежно повязанные бантом и покрытые соломенною шляпою, обвязанною в тулье широкою лентою нежно-голубого цвета, которой концы падали на плеча его, что давало ему вид селадона...»

Этот селадон был почти трехаршинного росту, косой на один глаз, хотя черт красивых, но соответствующих его исполинскому росту, и коего поступь и осанка были истинно гомерические! Желаю знать, кто из тех, кои видали Потемкина, узнает его в маскарадном платье покроя и шитья г. Пуквиля?.. И вот как иностранцы пишут о русских!

Но что все сии выдумки в сравнении с клеветами, дерзкими суждениями и даже ругательствами насчет Суворова, насчет сего представителя всей военной славы нашего отечества, сего единственного состязателя военной славы Фридерика и Наполеона?

К сожалению, мы слушаем все это с равнодушием. На пасквили чужеземцев у нас нет опровержений, — я не говорю уже о скудости нашей насчет описания жизни людей, коим Россия столь много обязана, коими столь гордится...

33

О партизанской войне

Односторонний взгляд на предмет или суждение о нем с мнимою предусмотрительностью есть причина того понятия о партизанской войне, которое по престает еще господствовать. Схватить языка, предать пламени несколько неприятельских хранилищ, недалеко отстоящих от армии, сорвать внезапно передовую стражу или в умножении партий видеть пагубную систему раздробительного действия армии — суть обыкновенные сей войны определения. И то и другое ложно! Партизанская война состоит ни в весьма дробных, ни в первостепенных предприятиях, ибо занимается не сожжением одного или двух амбаров, не сорванном пикетов и не нанесением прямых ударов главным силам неприятеля. Она объемлет и пересекает все протяжение путей, от тыла противной армии до того пространства земли, которое определено на снабжение се войсками, пропитанием и зарядами, чрез что заграждая течение источника ее сил и существования, она подвергает ее ударам своей армии обессиленною, голодною, обезоруженного и лишенною спасительных уз подчиненности. Вот партизанская война в полном смысле слова!

Без сомнения, такого рода война была бы менее полезна, если б воевали одними малосильными армиями, не требующими большого количества съестных потребностей и действующими одним холодным оружием. Но с тех пор как изобретены порох и огнестрельное оружие, с тех пор как умножили огромность военных сил, и, наконец, с тех пор как склонились более к системе сосредоточения, чем раздробления войск при размещении и направлении их в походах и в действии, — с тех пор и пропитание их, извлекаемое из того пространства земли, которое они собою покрывают, должно было встретить невозможности, а производство зарядов в лабораториях, обучите рекрут и образование резервов — необоримые [292] затруднения среди тревог, битв и военных случайностей.

При таковых обстоятельствах надлежало искать средства к снабжению войск всеми для войны необходимыми потребностями не чрез извлечения их из пространства земли, войсками покрываемого, что от несоразмерности потребителей с произведениями было бы невозможно, а из пределов, находящихся вне боевых происшествий. От сего произошло разделение театра войны на два поля: на боевое поле и на поле запасов, и снабжение первого произведениями второго, по не вдруг и не великими громадами, а по мере израсходования съестных и боевых предметов, возимых при армии, дабы по обременять ее излишними тяжестями и чрез то не оковывать ее движений. Но само собою разумеется, что изобретение это долженствовало произвести и со стороны противника изобретение к преграждению снабжения неприятельской армии предметами столь для нее необходимыми. Для достижения этой цели два способа представились при первом взгляде: или действие отрядами на боевое поле непосредственно в тыл фронта армии, где производится раздача привозимых зарядов и провианта и размещение прибывших войск из резервов, или действие оными же отрядами на самое поле запасов.

Но тут же удостоверились, что первое с трудом прикосновенно от смежности самой неприятельской армии с местом, назначенным для нападения, а последнее обыкновенно ограждаемо укреплениям, в средине коих заключаются склады продовольствия, приготовляются заряды и производится образование резервов. Осталось то пространство, по которому все сии три предмета доставляются в армию: вот поле партизанского действия. Оно не представляет тех препятствий, которыми, изобилует и боевое поле и поле запасов, ибо как главные силы армии, так и укрепления, находясь на оконечностях оного, не в состоянии, защищать его — первые от стремления всех усилий на борьбу с противоположной им главной армией, последние — по причине естественной неподвижности своей.

Из сего следует, что партизанская война существовать не может, когда неприятельская армия расположена на самом поле запасов; но чем более увеличивается пространство, отделяющее боевое поле от поля запасов, тем партизанская война полезнее и решительнее. Правда, что осторожные полководцы не минуют определять по всему протяжению главного пути, рассекающему означенное пространство, и укрепленные этапы, пли приюты, для защиты подвозов во время их привалов и ночлегов, и отряды войск для прикрытия сих подвозов во время переходов их от этапа до этапа; меры благоразумные, но далеко уступающие и долженствующие уступить нападению многочисленных и деятельных партии, как всякое оборонительное действие уступает наступательному. К тому же надо прибавить и то, что эти укрепленные [293] этапы, сколько ни были бы обширны, никак не в состоянии вмещать в себе то количество подвод, которое соединяет и самый слабый подвоз армий нашего времени; прикрытие, сколько ни было бы многолюдно, никогда совокупно идти не может по той причине, что, охраняя все протяжение подвоза, оно принуждено растягиваться по мере протяжения оного во время переходов, и потому всегда быть слабее на точке натиска партии, совокупно действующей. Независимо от этих неудобств, сколько надо боевой силы для снабжения ею сих укрепленных этап, более и более умножающих по мере движения вперед, по мере успехов, увлекающих наступающую армию далее и далее от поля запасов!

Теперь, чтобы окончательно выразить всю важность партизанской войны при огромных ополчениях и системе сосредоточения в действиях нашего времени, сделаем несколько вопросов и ответов. Во-первых, кем производится война? — Людьми, соединенными в армии.

Во-вторых, но люди, так сказать, с пустыми руками могут ли сражаться? — Нет. Война — не кулачный бой. Этим людям нужно оружие; но со времени изобретения пороха и оружие само собою недостаточно: этому оружию нужны и патроны и заряды для произведения действия, от него требуемого; а так как патроны и заряды более или менее выстреливаются в каждой битве и делание их затруднительно при движениях и действии войск, то необходимо нужно снабжать оружие новыми зарядами и патронами с того места, где они приготовляются. Это ясно доказывает, что армия, и с оружием в руках, но без патронов и зарядов, не что иное, как устроенная толпа людей с рогатинами, толпа, которая от первого неприятельского выстрела должна рассеяться или, приняв битву, погибнуть. Словом, нет силы в армии, или, можно сказать, что со времени изобретения пороха — нет армии без зарядов и патронов.

В-третьих, требует ли армия подкрепления в течение войны? — Требует, по мере потери людей и лошадей в сражениях, в стычках и перестрелках, также и от ран, получаемых ими в битвах, также и от болезней, умножающихся от усиленных переходов, ненастья, трудов и недостатков всякого рода. Без укомплектования себя армии должны мало-помалу уменьшаться и потом исчезнуть совершенно.

Наконец, в-четвертых, нечего спрашивать, нужна ли пища солдату, ибо человек без пищи не только сражаться, но и жить не может; а так как доказано, что по многолюдству своему армии нашего времени не в состоянии довольствоваться произведениями того пространства земли, которое они собою покрывают, то им необходимы подвозы с пищею, без которых они должны или умереть с голоду, или, рассеясь для отыскивания пропитания за круг боевых происшествий, превратиться в развратную толпу бродяг и грабителей и погибнуть по частям, без защиты и славы. [294]

Итак, чтобы лишить неприятеля сих трех, можно сказать, коренных стихий жизненной и боевой силы всякой армии, какое для сего избрать средство? Нет другого, как истребление их во время их перемещения с поля запасов на боевое поле, следственно, средством партизанской войны. Что предпримет неприятель без нищи, без зарядов и без укомплектования себя войсками? Он принужден будет или прекратить действие миром, или пленом, или рассеянием без надежды на соединение — три последствия весьма неутешительные и совершенно противоположные тем, которые стяжает всякая армия при открытии военных действий. Независимо от гибели, которою угрожает партизанская война сим трем коренным стихиям силы и существования всякой армии, есть второстепенные необходимости, тесно связанные с благосостоянием ее, и не менее подвозов с пищею и с зарядами, не менее доставления к ней резервов подвергающиеся опасности: подвозы с одеждою, с обувью и с оружием на смену испорченному от чрезмерного употребления или потерянному в сумятицах сражений; хирургические и госпитальные вещи; курьеры и адъютанты, возящие иногда весьма важные повеления из неприятельской главной квартиры к оставшимся позади областям, резервам, заведениям, отдельным корпусам и отрядам, так, как и донесения последних в главную квартиру, чрез что разрушается содействие всех частей между собою. Транспорты раненых и больных, перевозимых из армии в больницы, или команды выздоровевших, возвращающиеся из больницы в армию; чиновники высшего звания, переезжающие с одного места на другое для осмотра отдельных частей или для принятия отдельного начальства, и прочее.

Но это недостаточно. Партизанская война имеет влияние и на главные операции неприятельской армии. Перемещение ее в течение кампании по стратегическим видам долженствует встретить необоримые затруднения, когда первый и каждый шаг ее может немедленно быть известен противному полководцу посредством партий, когда сими же партиями, на первом и на каждом шагу, она может быть задержана засеками, истребленными переправами и атакована всеми противными силами в то время, как, оставя один стратегический пункт, она не успела еще достичь до другого, что приводит нам на память Сеславина и Малоярославец. Таковыми преградами угрожает неприятель и во время отступления своего. Преграды эти, воздвигнутые и защищаемые партиями, способствуют преследующей армии теснить отступающую и пользоваться местными выгодами для окончательного ее разрушения: зрелище, коему мы были свидетелями в 1812 году, при отступлении Наполеоновых полчищ от Москвы до Немана.

Но и этого мало. Нравственная часть едва ли уступает вещественной части этого рода действия. Поднятие упадшего духа в жителях тех областей, которые находятся в тылу неприятельской [295] армии; отвлечение от содействия ей людей беспокойных, корыстолюбивых посредством всякого рода добычи, отбиваемой у нее и разделяемой с жителями в замену приманок, расточаемых им вождями противных войск в одних только прокламациях; одобрение собственной армии частым доставлением к ней и под глаза ее пленных солдат и чиновников, обозов и подвозов с провиантом, парков и даже орудий, и сверх того потрясение и подавление духа в противодействующих войсках — таковы плоды партизанской войны, искусно управляемой. Каких последствий не будем мы свидетелями, когда успехи партий обратят на их сторону все народонаселение областей, находящихся в тылу неприятельской армии и ужас, посеянный на ее путях сообщения, разгласится в рядах ее? Когда мысль, что нет ни прохода, ни проезда от партий, похищая у каждого воина надежду при немочи на безопасное убежище в больницах, устроенных на поле запасов, а в рядах достаточное пропитание, с того же поля привозимое, в первом случае произведет в нем робкую предусмотрительность, в последнем — увлечет его на неизбежное грабительство, одну из главных причин падения дисциплины, а с дисциплиною — совершенного разрушения армии.

Иностранные писатели излагают законы военного искусства не для нас, русских, а для государств, коим принадлежали они, следственно, по масштабу и по свойству военной силы, им известной, а не по масштабу государства, коего военная сила, средства и местность, и поныне находясь за пределами понятий и расчетов их, столь резко разнствуют с другими государствами. Например, правила, чтобы не употреблять легкого войска на долгое время и на дальнее расстояние от главной армии, дабы чрез то не лишить ее тон числительной силы, которая в генеральных сражениях так необходима, и что партизанская война безопасна только в собственном и в союзном государстве, но гибельна и невозможна в пределах неприятеля — суть правила справедливые и неоспоримые относительно всех европейских государств, но ошибочные относительно России. Легкая европейская конница составлена из людей одинакового свойства с людьми, составляющими все другие части линейного войска.

Она различествует от них одною одеждою и названием, но ничем другим: ни особою способностью к наездам и поискам, ни особою отважностью, сноровкой и подвижностью; следственно, отделение от главной массы такой легкой конницы на предприятия, по неспособности ее, неверные и гадательные — есть истинное раздробление армии на части и лишение ее сил, необходимых в генеральных сражениях. К неспособности этой конницы на отдельное действие надо присовокупить и малочисленность оной, затрудняющую пребывание ее в неприятельской земле, которой народонаселение в такой вражде или в явном против нее восстании. Все это чуждо для российской армии. Легкая конница ее состоит не из бригад или дивизий, носящих только звание легкого [296] войска, а из целых племен воинственных всадников, исключительно занимающихся наездами и из рода в род передающих способность свою к сему роду действия. Конница эта никогда нейдет у нас в счет с линейным войском для генеральных сражений и, мало полезная в них, превосходна и неподражаема в отдельных поисках. Итак, потому что европейскими армиями не употребляется партизанская война от неимения ни единого истинно легкого всадника и от необходимости содержать в общей массе даже и тех, кои носят звание легких всадников, неужели и мы, обладающие целыми народами летучих, неутомимых и врожденных наездников, нимало не послабляющих отсутствием своим регулярную армию, неужели и мы обязаны воспретить себе род действия, для нас столь полезный, для противников наших столь гибельный? Если бы случилось России воевать государства, у коих не было бы ни артиллерии, ни конницы, неужели надлежало бы отказаться ей от употребления противу них и артиллерии и конницы? Что сказали бы об Англии, если б вздумала она заключить флот свой в пристанях, вместо того, чтобы сражаться им в открытом море с флотами, столь много уступающими ему и качеством и количеством?

Вот, однако же, что делала Россия в отношении к своей легкой коннице. Насыщенная неразрывным рядом побед и завоеваний, приобретенных усилиями одних линейных войск своих, и потому имея все право избегать заботы в изыскании другого рода средств к покорению своих противников, она довольствовалась одними прямыми ударами штыка, ядра и сабли, столь усердно служивших ей в течение полного столетия. После Бородинского сражения приступлено было к испытанию этого нового употребления легкой конницы. Пущено некоторое число казачьих отрядов на пути сообщения неприятельской армии: и едва отделились они от главных наших сил, как безмятежные дотоле пути сообщения неприятеля приняли иной вид; все обратилось на них вверх дном и в хаос, и несметное число солдат и всяких степеней чиновников, подвозов с провиантом и с оружием, парков с зарядами и даже орудий загромоздили нашу главную квартиру. Безошибочно можно сказать, что более трети войска, отхваченного у неприятеля, и все транспорты, к нему шедшие и доставшиеся нам в сей решительный перелом судьбы России, принадлежат тем из казачьих отрядов, кои действовали в тылу и на флангах неприятельской армии. Если вывод единого испытания этого, — ибо по малочисленности партий, пущенных тогда на путь сообщения неприятеля, можно почесть это предприятие истинным испытанием, — если вывод этот, говорю я, представляет нам такой огромный выигрыш при употреблении таких слабых средств, то чего не можно ожидать от развития этого рода действия по размеру, сообразному с многочисленностью легкой конницы нашей в наступательных войнах с Европою?

Радо надеяться или, лучше сказать, можно о достоверностью [297] ожидать, что со временем и эта часть военной силы, считаемая иноземцами недостойною внимания, потому что они судят о легких войсках наших по своим легким войскам, что и эта часть, от большего и большего усовершенствования, вскоре поступит на степень прочих частей военной силы государства. Огромна наша мать Россия! Изобилие средств ее дорого уже стоит многим народам, посягавшим на ее честь и существование; но не знают еще они всех слоев лавы, покоящихся на дне ее. Один из сих слоев состоит, без сомнения, из полудиких и воинственных народов, населяющих всю часть империи, лежащую между Днепра, Дона, Кубани, Терека и верховьев Урала, и коих поголовное ополчение может выставить в поле сто, полтораста, двести тысяч природных наездников. Единое мановение царя нашего — и застонут поля неприятелей под копытами сей свирепой, неутомимо подвижной конницы, предводимой просвещенными чиновниками регулярной армии! Не разрушится ли, не развеется ли, не снесется ли прахом с лица земли все, что ни повстречается, живого и неживого, на широком пути урагана, направленного в тыл неприятельской армии, запятой в то же время борьбою с миллионною нашею армией, первою в мире по своей храбрости, дисциплине и устройству?

Еще Россия не подымалась во весь исполинский рост свой, и горе ее неприятелям, если она когда-нибудь подымется!

34

Воспоминания о цесаревиче Константине Павловиче

В памяти всех не может не быть запечатленным образ цесаревича Константина Павловича; одаренный замечательной физическою силою, будучи среднего роста, довольно строен, несколько сутуловат, он имел физиономию, поражавшую всех своею оригинальностью и отсутствием приятного выражения. Пусть всякий представит себе лицо с носом весьма малым и вздернутым кверху, у которого густая растительность лишь в двух точках над глазами заменяла брови; нос ниже переносицы был украшен несколькими светлыми воловиками, кои, едва заметные при спокойном состоянии его духа, приподнимались вместо с бровями в минуты гнева.

Неглупый от природы, не лишенный доброты, в особенности относительно близких к себе, он остался до конца дней своих полным невежею. Не любя опасностей по причине явного недостатка в мужестве, будучи одарен душою мелкою, не способною ощущать высоких порывов, цесаревич, в коем нередко проявлялось расстройство рассудка, имел много сходственного с отцом своим, с тем, однако, различием, что умственное повреждение императора Павла, которому нельзя было отказать в замечательных способностях и рыцарском благородстве, было последствием тех ужасных обстоятельств, среди которых протекла его молодость, и полного недостатка в воспитании, а у цесаревича, коего образованием также весьма мало занимались, оно, по-видимому, было наследственным. Цесаревич говорил однажды некоторым из ближайших к себе особ: «Не смея обвинять отца моего, я не могу, однако, не сказать, что императрица Екатерина, обратив все свое внимание на брата моего Александра, вовсе не занималась мною в детстве».

Будучи предоставлен самому себе, вовсе не любя, подобно и младшим братьям своим, умственных занятий, он не был окружен [299] с самого детства своего наставниками, от которых император Александр заимствовал те возвышенные взгляды на вещи, тот просвещенный ум, ту очаровательную обходительность в обращении, которые не могли не произвести обаятельного действия на самого Наполеона. Конечно, блестящий ученик Лагарпа, коего подозрительный и завистливый характер немало всем известен, не был лишен недостатков; вполне женственное кокетство этого Агамемнона новейших времен было очень замечательным. Я полагаю, что это было главною причиною того, почему он с такою скромностью не раз отказывался от подносимой ему георгиевской ленты, которой черные и желтые полосы не могли итти к блондину, каким был император Александр. Но эту слабость, столь свойственную и непростительную мужчине, он вполне искупал топким, просвещенным умом, мужеством, хладнокровием и очаровательным обращением.

Но великий князь Константин Павлович резко отличался во всех отношениях от своего брага; то же отсутствие образования было заметно и в младших его братьях, коих воспитанием занималась императрица Мария Федоровна. Столь высокая обязанность далеко превосходила силы этой добродетельнейшей царицы, не обнаружившей никогда большого ума и немало любившей придворный этикет. Она однажды сказала князю П. И. Багратиону, назначенному в начале царствования императора Александра летним комендантом Павловска: «Любезный князь, прикажите производить смену караулов без музыки, а то дети, услышав барабан или рожок, бросают свои занятия и бегут к окну, — после того они в течение всего дня не хотят ничем другим заняться».

Вступив на действительную службу, цесаревич, бывший неумолимо взыскательным начальником относительно своих подчиненных, дозволял себе нередко в порыве своего зверства бить юнкеров, кон не обнаруживали быстрых успехов в знании службы. Участвовав в италианской войне, он имел при себе, в качестве наставника и руководителя, бесстрашного и благородного генерала Дерфельдена, высоко уважаемого самим Суворовым. Будучи однажды недовольным распоряжением цесаревича, Суворов отдал в своих заметках следующее: «Зелено, молодо, и не в свое дело прошу не вмешиваться»; встречаясь с ним, Суворов говаривал ему обыкновенно: «Кланяюсь сыну великого моего государя». В течение этой войны цесаревич, оценив блестящие достоинства князя Багратиона, не переставал питать к нему чувство самой искренней приязни.

Заведуя в начале царствования императора Александра Днестровскою инспекцией), он квартировал в Дубно, куда еще съезжались со всех сторон на время контрактов множество помещиков и торговцев; он здесь сблизился с генералом Бауэром, высылавшим целые эскадроны гусар для конвоирования контрабандистов, уделявших ему за то значительную долю из своих барышей. Предаваясь [300] пьянству с Бауэром и Пассеком (отравившим себя после события 14 декабря 1825 года), цесаревич нередко позволял себе с ними весьма неприличные выходки. Так, например, они, будучи одеты в мундирах, катались по городу без нижнего платья. Но зато на службе, во время похода или дороги, цесаревич, не дозволявший себе ради удобства ни малейшего отступления от формы, был поистине мучеником безумно понимаемого им долга.

Хотя он никогда не обнаруживал отваги на поле брани, но на военном совете, в 1812 году, в Смоленске, он предложил наступательное против неприятеля движение. Впоследствии Барклай, недовольный тем, что окружающие цесаревича дозволяли себе публично порицать его действия, и стесняясь присутствием его в армии, решился выслать его под благовидным предлогом в Петербург; ему было поручено лично передать государю письмо важного содержания. Он был заблаговременно извещен об этом намерении главнокомандующего начальником штаба Ермоловым и правителем канцелярии Барклая Закревским.

По установлении русского владычества в Варшаве, цесаревич, сначала довольно милостивый к полякам, дал вскоре полную волю своему дикому, необузданному нраву. Посещая полки во время ученьев, он нередко и припадках бешеного гнева, врезываясь в самые ряды войск, осыпал всех самыми неприличными бранными словами. Он говаривал начальникам и pu всех: «Vous n'êtes que des cochons et des misérables, c'est une vraie calamité que de vous avoir sous mon commandement (Вы — отъявленные свиньи и негодяи. Истинное несчастие — командовать вами. — Ред.); я вам задам конституцию».

Вообще, хотя в эпоху правления Польшею цесаревича заботливостью нашего правительства благосостояние этой страны было увеличено, но это было вполне тяжкое для поляков время. Никакие заслуги, никакие добродетели не спасли тех, кои имели несчастие заслужить неблаговоление цесаревича, действовавшего лишь по своему капризному произволу. Хотя он долгое время видел лишь зрелище любви и подобострастия к себе в поляках, но сердца их не могли быть преисполнены большою к нему нежностью. Отсутствие личного права, несправедливые действия цесаревича и безумное злоупотребление силы не могли не возбудить всеобщего негодования. К довершению всего он, в припадках ярости, часто лично наказывал тех, кои возбуждали его подозрение. Этот порядок вещей не мог долго продолжаться; мы видели, что ничтожное покушение нескольких подпрапорщиков послужило сигналом к явному против нас восстанию.

Но цесаревич, столь дерзкий во фронте, был у себя во дворце отменно вежлив относительно всех. Во время обедов во дворце на одном конце стола сидел обыкновенно сам цесаревич, а на противоположном — Курута, около которого теснились все любившие выпить хорошего вина, в коем ощущался недостаток на половине [301] его высочества, довольствовавшегося в последнее время одною рюмкою посредственного вина.

Цесаревич, воспитанный лишь для парадов и разводов, чувствовал себя весьма неловким среди дамской компании. Однажды он, полагая необходимым поддерживать разговор, рассказал в одном из значительнейших домов Варшавы о неприятностях, возникших между ним и его женою.

Я никогда не пользовался особым благоволением царственных особ, коим мой образ мыслей, хотя и монархический, не совсем нравился, а потому я убедился по опыту, что между ними и частными людьми близких отношений существовать но может и не должно; мудрость частного человека, как бы высоко ни стоял он на служебной лестнице, должна заключаться в том, чтобы постоянно держать себя в почтительном от них отдалении, имея у себя всегда готовый им ответ.

Хотя цесаревич не мог иметь детей по причине физических недостатков, но госпожа Фридрихе, муж которой возвысится из фельдъегерей до звания городничего, сперва в Луцке, а потом в Дубно, будто бы родила от него сына, названного Павлом Константиновичем Александровым. Хотя его императорское высочество лучше, чем кто либо мог знать, что это был не его сын и даже не сын г-жи Фридрихе, надеявшейся этим средством привязать к себе навсегда великого князя, но он очень полюбил этого» мальчика; состоявший при нем медик, будучи облагодетельствован его высочеством и терзаемый угрызением совести, почел нужным открыть истину цесаревичу, успокоившему его объявлением, что он уже об этом обстоятельстве давно знал. Надобно отдать справедливость, что г-жа Фридрихе, не показываясь нигде с великим князем, вела себя весьма скромно; во время расположения гвардии в окрестностях Вильны пред самою Отечественною войною она появлялась на празднествах в сопровождении какого-либо угодливого штаб-офицера.

Однажды, после отъезда государя и императрицы Марии Федоровны, говоривших, без сомнения, цесаревичу о возможности для него вступить на престол, он сказал некоторым из своих окружающих: «Я эту шапку и сам надеть сумею».

Возвращаясь в 1815 году из Вены в Варшаву, цесаревич, проезжая чрез Краков, поспешил навестить больного Ермолова, который сказал ему: «Вы, ваше императорское высочество, спешите в свое вице-королевство», на что цесаревич отвечал: «Ты все шутишь, а я нахожу, что было бы гораздо полезнее учредить в Польше русских губернаторов и исправников». Цесаревич, никогда не любивший Барклая, говаривал о нем в этом же году: «Зачем у него такой большой штаб? Он, вероятно, хочет подражать Потемкину, но этот лишь по воле императрицы окружал себя во время войны с турками большою свитою за тем, чтобы при заключении мира она не уступала свите турецкого паши; [302] впрочем, у нас есть свой фельдмаршал в Кракове». (Он разумел Ермолова.)

Около 1820 года цесаревич познакомился со вдовою Грудзинскою, имевшею трех дочерей. Необыкновенная красота и превосходное воспитание трех сестер, которые были этим обязаны одной англичанке, избранной покойным их отцом, не могли не привлечь внимания цесаревича; он был, можно сказать, обворожен одною из них. Вдова Грудзинская, замечательная по своим ограниченным способностям, вступила во второй брак с гофмаршалом Броницом, человеком весьма веселого свойства и отличным собутыльником, у которого во время семилетнего странствования по чужим краям было конфисковано и продано самым беззаконным образом его имение. Этих трех девиц ожидали различные судьбы: на одной из них женился Гутаковский, которого император Александр назначил своим флигель-адъютантом; на другой, одаренной замечательным умом, женился полковник Хлаповский, весьма способный от природы человек, бывший некогда флигель-адъютантом (officier d'ordonnance) Наполеона; вынужденный цесаревичем оставить русскую службу, он проживал обыкновенно в Познани. На третей, получившей титул княгини Лович, женился сам цесаревич, утративший чрез это право на всероссийский престол.

Прибыв в 1826 году в Москву для присутствования во время обряда коронования императора Николая, цесаревич был встречен сим последним на дворцовой лестнице; государь, став на колени пред братом, обнял его колени; это вынудило цесаревича сделать то же самое. Таким образом свиделись оба царственные брата пред коронованием, по совершении которого цесаревич, выходя из собора, сказал Ф. П. Опочинину: «Теперь я отпит». Цесаревич, которому публика и народ оказывали лучший прием, чем государю, постоянно уезжал с балов и театров несколько ранее своего брата.

В последнее время состарившийся цесаревич крайне опустился: он, который прежде не выходил из мундира, просиживал по целым часам в халате и туфлях; страдая ногами, он даже с трудом садился на лошадь. Не являясь по целым неделям на разводы, он однажды сказал: «Если поляки плюнут мне в глаза, я лишь им дозволю обтереть себя». Любя поляков по-своему, он, как единогласно все утверждают, восхищаясь во время войны действиями их против нас, не раз восклицал: «Каковы мои! — молодцами дерутся». Он думал после окончания войны просить себе места военного губернатора в Твери, в память довольно продолжительного пребывания великой княгини Екатерины Павловны в этом городе.

Во время войны цесаревич, которого Хлаповский, сделавшийся партизаном, называл в своих письмах cher beaufrère (милый свояк. — Ред.) и угрожал захватить в плен, находился при нашей армии. Опасаясь плена, он выслал некоторых из окружавших [303] его особ в Слоним и сам в сопровождении большого конвоя отправился в Витебск, где и умер от холеры. Вскоре после него скончалась в Царском селе княгиня Лович, вследствие полного разложения внутренностей.

Цесаревич, никогда не принадлежавший к числу бесстрашных героев, в чем я не один раз имел случай лично убедиться, страстно любил, подобно братьям своим, военную службу; но для лиц, не одаренных возвышенным взглядом, любовью к просвещению, истинным пониманием дела, военное ремесло заключается лишь в несносно-педантическом, убивающем всякую умственную деятельность парадировании.

Глубокое изучение ремешков, правил вытягивания носков, равнения шеренг и выделывания ружейных приемов, коими щеголяют все наши фронтовые генералы и офицеры, признающие устав верхом непогрешимости, служит для них источником самых высоких поэтических наслаждений. Потому и ряды армии постепенно наполняются лишь грубыми невеждами, с радостью посвящающими всю свою жизнь на изучение мелочей военного устава; лишь это знание может дать полное право на командование различными частями войск, что приносит этим личностям значительные беззаконные материальные выгоды, которые правительство, по-видимому, поощряет.

Этот порядок вещей получил, к сожалению, полную силу и развитие со времени вступления на престол императора Николая; он и брат его, великий князь Михаил Павлович, не щадят ни усилий, ни средств для доведения этой отрасли военного искусства до самого высокого состояния. И подлинно, относительно равнения шеренг и выделывания темпов наша армия бесспорно превосходит все прочие. Но, боже мой! каково большинство генералов и офицеров, в коих убито стремление к образованию, вследствие чего они ненавидят всякую науку. Эти бездарные невежды, петые любители изящной ремешковой службы, полагают в премудрое и твоей, что война, ослабляя приобретенные войском в мирное время фронтовые сведения, вредна лишь для него. Как будто бы войско обучается не для войны, но исключительно для мирных экзорциции на Марсовом поле.

Прослужив не одну кампанию и сознавая по опыту пользу строевого образования солдат, я никогда но дозволю себе безусловно отвергать полезную сторону военных уставов; из этого, однако, не следует, чтобы я признавал пользу системы, основанной лишь на обременении и притуплении способностей изложением неимоверного количества мелочей, не поясняющих, но крайне затемняющих дело. Я полагаю, что надлежит весьма остерегаться того, чтобы начертанием общих правил стеснять частных начальников, от большего или меньшего умственного развития коих должно вполне зависеть приложение к делу изложенных в уставе правил. Налагать оковы на даровитые личности и тем затруднять им возможность выдвинуться из среды невежественной [304] посредственности — это верх бессмыслия. Таким образом можно достигнуть лишь следующею: бездарные невежды, отличающиеся самым узким пониманием дела, окончательно изгонят отовсюду способных людей, которые, убитые бессмысленными требованиями, не будут иметь возможности развиться для самостоятельного действия и безусловно подчинятся большинству.

Грустно думать, что потому стремится правительство, не понимающее истинных требований века, и какие заботы и огромные материальные средства посвящены им на гибельное развитие системы, которая, если продлится надолго, лишит Россию полезных и способных слуг. Не дай боже убедиться нам на опыте, что не в одной механической формалистике заключается залог всякого успеха. Это страшное зло не уступает, конечно, по своим последствиям, татарскому игу!

Мне, уже состарившемуся в старых, по несравненно более светлых понятиях, не удастся видеть эпоху возрождения России. Горе ей, если к тому времени, когда деятельность умных и сведущих людей будет ей наиболее необходима, наше правительство будет окружено лишь толпою неспособных и упорных в своем невежестве людей. Усилия этих лиц не допускать до него справедливых требований века могут ввергнуть государство в ряд страшных зол.

Начальником главного штаба и гофмейстером двора цесаревича находился граф Дмитрий Дмитриевич Курута. Этот хитрый, но неспособный грек пользовался большим доверием великого князя и снискал признательность многих поляков, кои могли весьма легко соделаться жертвами бешеного и своенравного цесаревича. В минуты безумного гнева, когда он с пеною у рта приказывал наказать виновного, имевшего несчастие возбудить эту бурю каким-нибудь ничтожным отступлением от установленных форм, Курута успокаивал цесаревича словами: «Цейцас будет исполнено». Дав время успокоиться его высочеству, Курута успевал большею частью убедить его смягчить свои приговоры. Хотя эти действия Куруты заслуживали величайших похвал, но неспособность его и другие свойства не могли внушать к нему большого уважения. Хотя и носились слухи, что Курута, любивший жить открыто и весело, не отказывался от приношений городских жителей, но он не оставил, однако, после себя большого состояния. Я слыхал от многих, что навещавшие его каждый вечер полковые командиры проигрывали ему суммы значительные, кои он издерживал на угощение своих посетителей.

Невзирая на благоволение цесаревича, Курута нередко приходилось выслушивать строгие и оскорбительные замечания его высочества. Брат мой Евдоким, увидев однажды, что разъяренный цесаревич говорил что-то Куруте с особенным жаром на греческом языке, осведомился у него о значении одного из сказанных ему слов. Курута отвечал ему весьма хладнокровно: «C'est [305] du j... f..., mon cher, mais dans la meilleure acception du mot» (то есть почто вроде ... ..., но только в лучшем значении слова).

Услыхав однажды о том, что Курута получил в одно время знаки белого и красного орлов, я невольно воскликнул: «На эту стерву слетаются все хищные птицы». Заведуя впоследствии войсками, входившими в состав резервной армии графа Толстого, Курута имел дело с поляками близ Вильны, на Понарской горе: оно, без сомнения, не кончилось бы в пашу пользу, если бы Куруту не выручил генерал Сэкен (Дмитрий Ерофеевич).

Хотя цесаревич, бывший яростным врагом либерализма, не терпел ни малейшего возражения или противоречия со стороны своих подчиненных, он, однако, простирал до того свое благоволение к А. П. Ермолову, которому он оказывал покровительство с самой войны 1805 года, что нередко терпеливо выслушивал резкие замечания этого генерала. Цесаревич, любивший Ермолова, отзывался о нем в следующих словах: «Ермолов в битве дерется как лев, а чуть сабля в ножны, никто от него не узнает, что он участвовал в бою. Он очень умен, всегда весел, очень остер, и весьма часто до дерзости».

Письма свои к Ермолову его высочество начинал следующим образом: «Любезнейший, почтеннейший, храбрейший друг и товарищ». В одном из них, писанном еще в 1818 году, находится следующее место: «Вы, вспоминая древние римские времена, теперь проконсулом в Грузии, а я префектом, или начальствующим легионами, на границе Европы или, лучше сказать, в средине оной». В другом письме того же года цесаревич, иногда называвший Ермолова патером Грубером{164}, пишет ему между прочим: «Я всегда был и буду одинаков с моею к вам искренностью, и оттого между нами та разница, что я всегда к вам был как в душе, так и на языке, а вы, любезнейший и почтеннейший друг ч товарищ, иногда с обманцем бывали».

Ермолов имел не раз с цесаревичем весьма сильные столкновения, которые для другого могли бы повлечь за собою очень неприятные последствия. Однажды перед самою Отечественною войною его высочество, оставшись недовольным фронтовым образованием баталиона гвардейского морского экипажа, коим командовал капитан-командор Карцев, выехавший на смотр на лошади, убранной лентами и бубенчиками, велел написать на его имя весьма строгий выговор; этот приказ, написанный дежурным штаб-офицером Кривцовым, был в присутствии его высочества предварительно прочтен всем частным начальникам; когда Кривцов готовился уже выйти из комнаты для отдания приказа в печать, Ермолов, командовавший в то время гвардейскою пехотною дивизиею, в состав которой входил и гвардейский морской [306] экипаж, сказал ему: «Приказ хорош, но он не должен быть известен за порогом квартиры его высочества». Таким образом этот приказ, заключавший в себе выражения, оскорбительные для храбрых моряков, и бывший вполне несвоевременным, ибо в это время полчища Наполеона готовились уже переступить Неман, не был никогда обнародован. Весьма замечательно, что это не возбудило гнева цесаревича и не вызвало ни малейшего с его стороны замечания.

Получив в том же году известие об отделении корпуса графа Витгенштейна, Ермолов в разговоре своем с цесаревичем назвал это придворным маневром. «Помилуй, братец, — сказал цесаревич, — это тебе так кажется, а сестра Екатерина Павловна не знает, где родить». На это Ермолов отвечал: «Возможно ли, чтобы Наполеон, идя на Москву, послал корпус на Петербург, d'autant plus qu'il peut être tourné et culbuté dans la Baltique» (тем более, что он может быть обойден и сброшен в Балтику. — Ред.). Он бился об заклад, что неприятель не пройдет через псковские леса и болота, за тридцать червонцев, которые были ему выданы Курутою.

Однажды, в 1815 году, великая княгиня Екатерина Павловна просила цесаревича представить ей Ермолова. Увидав его, она сказала ему: «Я желала весьма с вами познакомиться; я слышала, что граф Витгенштейн и другие преследуют вас и успели даже очернить вас в глазах государя». Ермолов отвечал ей: «Эти господа несправедливо обвиняют меня лишь за тем, чтобы оправдать свои неудачи; они подражают Наполеону, который свое поражение под Лейпцигом приписывает лишь полковнику, слишком рано взорвавшему мост; что же касается до неблаговоления государя, я, будучи награжден наравне с лицами, к коим его величество наиболее милостив, но имею повода замечать этого». Цесаревич сказал ей: «Ты, матушка, слывешь у нас в семье вострухою, не пускайся с ним слишком далеко, потому что он тебя двадцать раз продаст и выкупит». Ермолов сказал великой княгине: «Я почитаю себя весьма несчастливым тем, что, не будучи известен вашему высочеству, я представлен вам в столь неблагоприятном свете ого высочеством, который бесспорно первый иезуит». Цесаревич, рассердившись, гневно спросил: «А почему?» В ответ на это Ермолов указал ему на вензель государя, украшавший генерал-адъютантские эполеты, за два дня перед тем пожалованные цесаревичу. Великая княгиня расхохоталась.

Однажды, в 1814 году, был назначен во Франкфурте парад, на который опоздал прибыть с полком мужественный флигель-адъютант Удом, командовавший лейб-гвардии Литовским полком. Хотя этот полк явился на смотр задолго до прибытия государя, но разгневанный цесаревич повторил два раза Ермолову приказание арестовать его штаб офицера; так как оно было ему объявлено перед фронтом, то Ермолов был вынужден лишь безмолвно опустить свою саблю. Когда по окончании смотра его высочество [307] еще раз подтвердил это приказание, Ермолов смело возразил ему: «Виноват во всем я, а не Удом, а потому я к сабле его присоединю и спою; сняв с себя однажды ату саблю, я, конечно, ее в другой раз не надену». Это обезоружило цесаревича, который ограничился легким выговором Удому.

В 1815 году Ермолов, находясь близ государя и цесаревича на смотру английских войск, с коими Веллингтон повторил маневр, употребленный им в сражении при Виттории, обратил внимание государя и великого князя на одного английского офицера, одетого и маршировавшего с крайнею небрежностью. На ответ государя: «Что с ним делать? Будь он лорд, — Ермолов отвечал: «Почему же мы но лорды?»

В 1821 году Ермолов, будучи вызван из Грузин в Лайбах для начальствования союзною армиею в Италии, был встречен в Варшаве с большою торжественностью; цесаревич, приготовив ему квартиру и караул со знаменем, приказал всем своим министрам представиться ему; Ермолов, не принявший этих почестей, остановился в гостинице. Избегая официальных встреч с польскими министрами, он выехал из гостиницы весьма рано утром. Многие генералы и полковые командиры, к коим цесаревич не благоволил, зная милостивое расположенно его высочества к Ермолову, просили ею похвалить во время смотра заведываемые ими части. В самом деле, похвалы Ермолова этим частям войск не остались без последствий; по окончании смотра его высочество объявил им свою признательность. Цесаревич, имея в виду, чтобы во время парадов все почести были бы отдаваемы Ермолову, а но ему, постепенно осаживал свою лошадь: это вынуждало Ермолова делать то же самое, но так как великий князь не переставал осаживать своей лошади, то Ермолов в присутствии многих генералов сказал ему: «Вы меня, ваше высочество, заставите явно ослушаться вас», после чего цесаревич занял свое место.

Хотя его высочество писал государю, что он в предстоящей войне весьма бы рад служить под начальством Ермолова, но оп был весьма недоволен действиями сего генерала во время пребывания ого в Варшаве. Он в присутствии многих лиц сказал ему: «Государь желает слить Польшу с Россией, но вы, пользуясь огромною репутациею в армии, выказываете явное пренебрежение к полякам; вы даже не хотели принимать явившихся к вам польских министров». Ермолов возразил ему на это: «Меня в грубом обращении относительно подчиненных, а тем менее поляков, никто не может упрекнуть; подобными качествами может лишь щеголять молодой и заносчивый корнет уланского полка вашего императорского высочества!»

35

Анекдоты о разных лицах, преимущественно об Алексее Петровиче Ермолове{165}

В царствование сумасшедшей памяти императора Павла командир одного из артиллерийских полков, генерал-майор Каннабих, читал лекции тактики во дворце; значительнейшие лица в государстве и в том числе фельдмаршал князь Николай Васильевич Репнин, желая угодить государю, являлись слушать эти лекции. Чтобы вернее изобразить нелепость читателя и читаемою, я здесь приведу несколько слов из них, причем неправильные ударения и произношения я буду изображать соответствующими им буквами. «Э, когда командуют: повзводно направо, офицер говорит коротко: во; э, когда командуют: повзводно налево, то просто: на-лево. Офицер, который тут стоял, так эспонтон держал и так маршировал; и только всего, и больше ничего» и т. д. Этот бессмысленный генерал подписывал следующим образом билеты увольняемых в отпуск рядовых: «Всемилостивейшего государя моего генерал-майор, св. Анны 1 степени и анненской шпаги, табакерки с вензелевым изображением его величества, бриллиантами украшенной, и тысячи душ кавалер».

В царствование этого государя комендантом Шлиссельбургской крепости, куда ссылались важнейшие государственные преступники, был почтенный, добрый и примерно благородный генерал Аникеев. Этот комендант, с трудом выучившийся подписывать свою фамилию, ободрял заключенных, в судьбе которых он принимал истинно отеческое участие. Однажды прислан был к нему француз, которого надлежало предварительно высечь кнутом, а потом заключить в крепость. Почтенный Аникеев, приказав всем выйти из комнаты, кроме француза, сказал ему: «Пока [309] я буду ударять кнутом об пол, а ты кричи как можно жалостливее». По приведении в исполнение этой процедуры Аникеев призвал подчиненных, до коих доходили крики француза, и сказал им: «Преступник уже наказан, отведите его куда следует».

Павел, узнав однажды, что Дехтерев (впоследствии командир С.-Петербургского драгунского полка) намеревается бежать за границу, потребовал его к себе. На грозный вопрос государя: «Справедлив ли этот слух?», — смелый и умный Дехтерев отвечал: «Правда, государь, но, к несчастию, кредиторы меня не пускают». Этот отлет так понравился государю, что он велел выдать ему значительную сумму денег и купить дорожную коляску.

Однажды государь, выходя из своего кабинета и увидав свое семейство, с которым находился почтенный и доблестный Федор Петрович Уваров, скачал им, указывая на свою палку, называемую берлинкой: «Этой берлинкой хочется по чьим-то спинам прогуляться». Все присутствующие были неприятно поражены этими словами, но государь, подозвав к себе Уварова, передал весьма хладнокровно какое-то приказание.

Император Павел, оставшись недовольным великим Суворовым, отставил его от службы; приказ о том был доставлен великому полководцу близ Кобрина. Приказав всем войскам собраться в полной парадной форме, он сам предстал пред ними во всех своих орденах. Объявив им волю государя, он стал снимать с себя все знаки отличий, причем говорил: «Этот орден дали вы мне, ребята, за такое-то сражение, этот за то» и т. д. Снятые ордена были положены им на барабан. Войска, растроганные до слез, воскликнули: «Не можем мы жить без тебя, батюшка Александр Васильевич, веди нас в Питер». Обратившись к присланному с высочайшим повелением генералу (по мнению некоторых, то был Лннденер), Суворов сказал: «Доложите государю о том, что я могу сделать с войсками». Когда же он снял с себя фельдмаршальский мундир и шпагу и заменил его кафтаном на меху, то раздались раздирающие вопли солдат. Один из приближенных, подойдя к нему, сказал ему что-то на ухо; Суворов, сотворив крестное знамение рукою, сказал: «Что ты говоришь, как можно проливать кровь родную!»

Оставив армию, он прибыл в село Кончанское, Новгородской губернии, где и поселился. Чрез несколько времени Павел, вследствие просьбы римского императора, писал Суворову замечательное письмо, в коем он просил его принять начальство над австрийскими войсками. Получив письмо, Суворов отвечал: «Оно не ко мне, потому что адресовано на имя фельдмаршала, который не должен никогда покидать своей армии», и отправился в окрестные монастыри, где говел. Павел приказал между тем приготовить ему Шепелевский дворец; видя, что Суворов медлит приездом, [310] он отправил к нему племянника его — генерала князя Андрея Ивановича Горчакова, с просьбой не откладывать более прибытия своего в столицу. На всех станциях ожидали Суворова офицеры, коим было приказано приветствовать фельдмаршала от имени государя и осведомиться о его здоровье. Государь лично осмотрел отведенный для Суворова дворец, откуда были вынесены часы и зеркала; тюфяки были заменены свежим сеном и соломою.

Суворов, не любивший пышных приемов, прибыл в простой тележке к заставе, где и расписался; ожидавший его здесь генерал-адъютант не успел его приветствовать. По мнению некоторых, Суворов виделся ночью с государем и беседовал с ним довольно долго. На следующий день, когда все стали готовиться к разводу, государь спросил кн. Горчакова: «А где дядюшка остановился? Попросите его к разводу». Кн. Горчаков отыскал его с трудом на Шестплавочной у какого-то кума, на антресолях; когда он передал ему приглашение государя, Суворов отвечал: «Ты ничего не понимаешь: в чем же я поеду?» Когда Горчаков объявил ему, что за ним будет прислана придворная карета, упрямый старик возразил: «Поезжай к государю и доложи ему, что я не знаю, в чем мне ехать». Когда доведено было о том до сведения Павла, он воскликнул: «Он нрав, этот дурак (указывая на Обольянинова) мне не напомнил о том; приказать тотчас написать сенату указ о том, что отставленный от службы фельдмаршал граф Суворов-Рымникский паки принимается на службу со всеми его прерогативами». Получив указ, Суворов прибыл во дворец, где, упав к логам Павла, закричал: «Ах, как здесь скользко».

Государь, объявивший Суворову, что ему надлежало выбрать в свои штаб людей, знакомых с иностранными языками, пожелал видеть их; Суворов, принявший за правило противоречить во всем государю, представил ему тотчас коменданта своей главной квартиры Ставракова (человека весьма ограниченного и занимавшего ту же должность в 1812 году), который на вопрос государя, на каких языках он говорит, отвечал: «На великороссийком и на малороссийском». Когда Павел, обратись к Суворову, сказал: «Вы бы этого дурака заменили другим», — он отвечал: «О, помилуй бог! Это у меня первый человек!»

Впоследствии [Суворову] были присланы от короля сардинского знаки св. Маврикия и Лазаря для раздачи отличившимся, и низшую степень этого ордена — камердинеру его Прошко за сбережение здоровья фельдмаршала. Раздав их лицам, не выказавшим особого мужества и усердия, Суворов спросил Ставракова, что говорят в армии? На ответ Ставракова, что присланные ордена были им розданы плохим офицерам, Суворов сказал: «Ведь и орден-то плох». Таким же образом поступил он в отношении к ордену Марии-Терезии. Получив однажды знаки св. Георгия 3-го класса от императрицы Екатерины, приказавшей возложить их на достойного, он наградил им правителя гражданской канцелярии своей. [311]

В день отъезда Суворова из Петербурга в армию поданы были ему великолепная карету к ряд экипажей для его свиты, состоявшей, по воле государя, из камергеров и разных придворных чиновников. Перепрыгнув три раза чрез открытые дверцы кареты, Суворов сел в фельдъегерскую тележку и прибыл весьма скоро в Вену, где его неожиданный и быстрый приезд немало всех изумил. Сидя с карете с австрийским генералом Кацом, Суворов на все его рассказы о предстоящих действиях, зажмурив глаза, повторял: «Штыки, штыки». Когда Кац объявил ему, что к концу года союзникам надлежит находиться в таком-то пункте, Суворов резко отвечал: «Кампания начнется на том пункте, где, по мнению вашему, союзники должны находиться к концу года, а окончится, где бог велит».

К умирающему Суворову прислан был обер-шталмейстер граф Иван Павлович Кутайсов с требованием отчета в его действиях; он отвечал ему: «Я готовлюсь отдать отчет богу, а о государе я теперь и думать не хочу». Гроб сего великого человека, впавшего в немилость, сопровождали лишь три баталиона; государь, не желая, чтобы военные отдали последний долг усопшему герою, назначил во время его похорон развод.

Хотя Суворов находился весьма часто в явной вражде с Потемкиным, но он отдавал ему полную справедливость, говоря: «Ему бы повелевать, а нам бы только исполнять его приказания». Проезжая в тележке чрез Херсон, он всегда останавливался у собора поклониться праху сего знаменитого мужа. Павел приказал разрушить все здания, мало-мальски напоминавшие Потемкина, коего прах велено было вынести из церкви, где он покоился, и перенести на общее кладбище. Хотя смотритель, коему было приказано привести это приказание в исполнение, был немец от рождения, но этот высокий человек, имя которого я, к сожалению, не упомню, не решился этого сделать; он оставил славный прах на месте, заложив лишь склеп камнями.

Граф Ф. В. Растопчин был человек замечательный во многих отношениях; переписка его со многими лицами может служить драгоценным материалом для историка. Получив однажды письмо Павла, который приказывал ему объявить великих князей Николая и Михаила Павловичей незаконнорожденными, он, между прочим, писал ему: «Вы властны приказывать, но я обязан вам сказать, что, если это будет приведено в исполнение, в России не достанет грязи, чтобы скрыть под нею красноту щек ваших». Государь приписал на этом письме: «Vous êtes terrible, mais pas moins très juste» (Вы ужасны, но справедливы. — Ред.).

Эти любопытные письма были поднесены Николаю Павловичу, чрез графа Бенкендорфа, бестолковым и ничтожным сыном графа Федора Васильевича, графом Андреем. [312] Павел сказал однажды графу Растопчину: «Так как наступают праздники, надобно раздать награды; начнем с андреевского ордена; кому следует его пожаловать?» Граф обратил внимание Павла на графа Андрея Кирилловича Разумовского, посла нашего в Вене. Государь, с первою супругою коего, великою княгинею Наталиею Алексеевною, Разумовский был в связи, изобразив рога на голове, воскликнул: «Разве ты не знаешь?» Растопчин сделал тот же самый знак рукою и сказал: «Потому-то в особенности и нужно, чтобы об этом не говорили!»

Во время умерщвления Павла князь Владимир Михайлович Яшвиль, человек весьма благородный, и Татаринов задушили его, для чего шарф был с себя снят и подан Яковом Федоровичем Скарятиным. Беннингсен, боявшийся, чтобы Павел не убедил своих убийц, ударил его в голову, сказав: Nous nous sommes trop avancés pour pouvoir reculer; quand on veut faire une omellete, il faut commencer par casser les oeufs» (Мы зашли слишком далеко, чтобы отступить; когда хотят сделать яичницу, нужно разбить яйца. — Ред.).

Граф Николай Александрович Зубов изрубил саблею высокого драбанта, стоявшего у двери; камердинер Павла был ранен саблею в щеку; он поступил впоследствии к цесаревичу. Фоку, придворному чиновнику, коего брат служил в артиллерии, проезжавшему в ото время мимо дворца, кучер сказал: «Ну, барин, там ужасная идет завпруха!» За два дня до того вся молодежь говорила о том во всех гостиных. Марию Федоровну, порывавшуюся играть роль Екатерины II, осадили. Подробности были мне сообщены братом Александром Михайловичем Каховским, которому в свою очередь рассказывали их сами Беннингсен и Фок.

По возвращении своем из персидского похода, в 1797 году, Алексей Петрович Ермолов служил в четвертом артиллерийском полку, коим командовал горький пьяница Иванов, предместник князя Цицианова (брата знаменитого правителя Грузии). Этот Иванов во время производимых им ученьев имел обыкновение ставить позади себя денщика, снабженного флягою с водкой; но команде Иванова: зелена, ему подавалась фляга, которую он быстро осушивал. Он после того обращался к своим подчиненным с следующей командой: «Физики, делать все по старому, а новое - вздор». Рассердившись однажды на жителей города Пинска, где было нанесено оскорбление подчиненным ему артиллеристам, Иванов приказал бомбардировать город из двадцати четырех орудий, но, благодаря расторопности офицера Жеребцова, снаряды были поспешно отвязаны, и город ничего не потерпел. Пьяный Иванов, не заметивший этого обстоятельства, приказал по истечении некоторого времени прекратить пальбу; вступив торжественно в город и увидав в окне одного дома полицмейстера Лаудона, он велел его выбросить из окна. [313]

Будучи произведен, по возвращении из похода в Персию, в подполковники, молодой Ермолов{166}, командовавший артиллерийскою ротою, проживал в Несвиже; он квартировал вместе с доблестным князем Дмитрием Владимировичем Голицыным, братом его — умным князем Борисом, и двоюродным их братом — князем Егором Алексеевичем. Ермолов был поручен еще в войну 1794 года командиру Низовского полка полковнику Ророку, который в свою очередь передал его капитану того же полка Пышницкому (впоследствии начальнику дивизии); он подружился здесь с подпоручиком Низозского полка князем Любецким, известным по своим высоким способностям и обширным сведениям{167}.

Александр Михайлович Каховский, единоутробный брат А. П. Ермолова, столь замечательный по своему необыкновенному уму и сведениям, проживал спокойно в своей деревне Смолевичи, находившейся в сорока верстах от Смоленска, где был губернатором Третьяковский, сын известного пииты, автора «Телемахиды». Богатая библиотека Каховского, его физический кабинет, наконец празднества, даваемые им, привлекали много посетителей в Смоловичи, куда молодой Ермолов прислал шесть маленьких орудий, взятых им в Праге после штурма этого предместий, и небольшое количество пороха, коим воспользовался хозяин для делания фейерверков. Независимое положение Каховского, любовь и уважение, коими он везде пользовался, возбудили против него, против его родных и знакомых — недостойного Тредьяковского, заключившего братский союз с презренным Линденером, любимцем императора Павла. Каховский и все его ближайшие знакомые били схвачены и посажены в различные крепости под тем предлогом, что будто бы они умышляли против правительства; село Смолевичи с библиотекою и физическим кабинетом было продано с публичного торга, причем каждый том сочинения и каждый инструмент были проданы порознь; Линденер удержал у себя из вырученной суммы двадцать тысяч рублей, а Третьяковский пятнадцать тысяч рублей. Село Смолевичи досталось Реаду. Во время отступления наших войск от западной границы, в первую половину Отечественной войны, Ермолов, проходивший со штабом первой армии через Смолевичи, нашел здесь много книг с гербом Каховского.

Между том гроза разразившаяся над Каховским, не осталась без последствий и для Ермолова, которого было приказано арестовать. Отданный под наблюдение поручика Ограновича, он был заперт в своей квартире, причем все окна, обращенные на улицу, были наглухо забиты и к дверям был приставлен караул; одно [314] лишь окно к стороне двора осталось отворенным. Вскоре последовало приказание о том, чтобы отвести Ермолова на суд к Линденера, проживавшему в Калуге; невзирая на жестокие морозы, Ермолов был посажен с Ограновичем в повозку, на облучке которой сидело двое солдат с обнаженными саблями, и отправлен через Смоленск в Kaлугу. Остановившись для отдыха в Смоленске, Ермолов был предупрежден губернским почтмейстером, давним приятелем его семейства, о презренных свойствах Линденера, не любившего щадить кого бы то ни было. Между том прислано было из С.-Петербурга высочайшее повелении о прощении подсудимых, вина которых была даже в Петербурге найдена ничтожною. Приезд Ермолова в Калугу, где он остановился у дома Линденера, возбудил всеобщее любопытство. Линденер, будучи в то время нездоров, приказал привести к себе в спальню Ермолова, которому было здесь объявлено высочайшее прощение. Линденер почел, однако, нужным сделать строгий выговор Ермолову, которого вся вина заключалась лишь в близком родство и дружбе с Каховским; заметив удивление на лице Ермолова, Линденер присовокупил: «Хотя видно, что ты многого не знаешь, но советую тебе отслужить пред отъездом молебен о здравии благодетеля твоего — нашего славного государя». Приняв во внимание советы многих, утверждавших, что если им не будет отслужен молебен, то он вновь неминуемо подвергнется новым преследованиям, Ермолов, исполнив против воли приказание Линденера, отправился с Ограновичем в обратный путь.

Между тем коварный Линденер, донося государю о приведении в исполнение его воли, изъявил, однако, сожаление, что его величество помиловал шайку разбойников, заслуживающих лишь строжайшего наказания. Ермолов, возвратившись к своей роте, оставался спокойным в течение пятнадцати дней, но прибывшему после того фельдъегерю было приказано доставить его в С.-Петербург со всеми его бумагами; так как опасались бегства обвиненного, то фельдъегерю было приказано оказывать ему дорогою всевозможное внимание. Прибыв в Царское село, Ермолов и его спутник спокойно обедали и оставались здесь до наступления темноты; введенный в заблуждение ласковым обращением фельдъегеря, Ермолов полагал, что государь имел намерение дать ему новое назначение, но когда ему было объявлено, что они прибудут в С.-Петербург лишь ночью, дабы не быть никем узнанным, он убедился в том, что его здесь ожидало.

Остановившись сперва у квартиры генерал-прокурора Лопухина на Гагаринской пристани, они были пересланы в дом, занимаемый Тайною канцелярист, находившейся на Английской набережной. Вследствие приказания старшего чиновника этой канцелярии Ермолова повезли на время в Петропавловскую крепость, где заперли в каземат, находившийся под водою в Алексеевском равелине. Комната, в которой он был заключен под именем преступника № 9, имела шесть шагов в поперечнике и печку, издававшую [315] сильный смрад во время топки; комната эта освещалась одним сальным огарком, которого треск, вследствие большой сырости, громко раздавался, и стены ее от действия сильных морозов были покрыты плесенью. Наблюдение за заключенными было поручено Сенатского полка штабс-капитану Иглину и двум часовым, неотлучно находившимся в комнате. Весьма часто, когда Ермолов обращался с каким-либо вопросом к одному из них, наиболее добродушному, он получал в ответ: «Не извольте разговаривать; нам это строго запрещено; неравно это услышит мой товарищ, который тотчас все передает начальству». После трехнедельного заключения он был повезен, в 7 часов утра, к Лопухину, у которого он застал несколько лиц в анненских лентах. Лопухин, строго приказав ему ничего не таить во время допроса, велел провести его в свою канцелярию; пройдя через ряд темных комнат, он вступил в ярко освещенный кабинет, где нашел чиновника Макарова, некогда коротко знакомого с отцом его, и встрече с коим в этом месте немало удивился.

По совету Макарова, Ермолов написал на имя государя письмо, которое, будучи сообща исправлено, было им переписано начисто. Хотя оно было несколько раз прочитано и по возможности исправлено, но от внимания сочинителя и читателей ускользнуло одно выражение, которое, возбудив гнев Павла, имело для Ермолова самые плачевные последствия. В начале письма находилось следующее: «Чем мог я заслужить гнев моего государя?» Прочитав письмо, государь приказал вновь заключить Ермолова в Алексеевский равелин, где он уже оставался около трех месяцев.

По прошествии этого времени Ермолову было приказано одеться потеплее и готовиться к дальней дороге; ему были возвращены: отобранное платье, белье, тщательно вымытое, и принадлежавшие ему сто восемьдесят рублей. В подорожной курьера не было обозначено место ссылки, но сказано было лишь: «С будущим». На все вопросы Ермолова курьер, который был родом турок, долго хранил упорное молчание; он был окрещен и облагодетельствован дядею отца Ермолова. Узнав о том, что он одет с родственником своего благодетеля, курьер, сделавшись весьма ласковым с ним, уведомил его, что ему было приказано передать его костромскому губернатору, почтенному и доброму Николаю Ивановичу Кочетову, для дальнейшей отсылки в леса Макарьсва на Унже. Будучи доставлен к губернатору, Ермолов узнал в сыне его — бывшего сотоварища своего по московскому университетскому пансьону; по просьбе своего сына благородный Кочетов представил в Петербург, что в видах лучшего наблюдения за присланным государственным преступником он предпочел оставить его в Костроме. Это распоряжение костромского губернатора относительно Ермолова было одобрено в С.-Петербурге.

Здесь Алексей Петрович встретился и долго жил с знаменитым впоследствии Матвеем Ивановичем Платовым, имевшим уже восемь человек детей. Платов, уже украшенный знаками [316] св. Анны 1-й степени, Владимира 2-й степени, св. Георгия 3-го класса, был сослан следующей причине: государь, прогневавшись однажды на генерал-майоров: Трегубова, князя Алексея Ивановича Горчакова и Платова, приказал посадить их на главную дворцовую гауптвахту, где они оставались в течение грех месяцев. Платов видел во время своего ареста следующий сон, который произвел на него сильное впечатление: «Закинув будто бы невод в Неву, он вытащил тяжелый груз; осмотрев его, он нашел свою саблю, которая от действия сырости покрылась большою ржавчиною». Вскоре после того пришел к нему генерал-адъютант Ратьков (этот самый Ратьков, будучи бедным штаб-офицером, прибыл в Петербург, где узнал случайно один в первых о кончине императрицы; тотчас поскакал с известием о том в Гатчину, но, встретив уже на половине дороги императора Павла, поспешил поздравить его с восшествием на престол. Анненская лента, звание генерал-адъютанта и тысяча душ крестьян были наградами его усердия). Ратьков принес, по высочайшему повелению, Платову его саблю, которую Платов вынул из ножей, обтер об мундир свой и воскликнул: «Она еще не заржавела, теперь она меня оправдает...» Ратьков, видя в этом намерение бунтовать казаков против правительства, воспользовался первым встретившимся случаем, чтобы донести о том государю, который приказал сослать Платова в Кострому. Между тем Платов, выхлопотавший себе отпуск, отправился чрез Москву на Дон, но посланный по высочайшему повелению курьер, нагнав его за Москвой, повез в Кострому.

Однажды Платов, гуляя вместе с Ермоловым в этом городе, предложил ему, после освобождения своего, жениться на одной из своих дочерей; он, в случае согласия, обещал назначить его командиром Атаманского полка. Платов, изумлявший всех своими практическими сведениями в астрономии, указывая Ермолову на различные звезды небосклона, говорил: «Вот эта звезда находится над поворотом Волги к югу; эта — над Кавказом, куда бы мы с тобой бежали, если бы у меня но было столько детей; вот эта над местом, откуда я еще мальчишкою гонял свиней на ярмарку».

Ермолов, воспользовавшись своим заточением, приобрел большие сведения в военных и исторических науках; он также выучился весьма основательно латинскому языку у соборного протоиерея и ключаря Егора Арсеньевича Груздева, которого будил ежедневно рано словами: «Пора, батюшка, вставать: Тит Ливии нас давно уже ждет».

Вскоре Платов был прощен и вызван в Петербург. Так как он был доставлен в Петербург весьма поздно вечером, то его, по приказанию Лопухина, свезли на ночь в крепость, где он был посажен рядом с врагом своим графом Денисовым. Так как государь должен был принимать его на другой день, то он, за неимением собственного мундира, надел мундир Денисова, с которого [317] спороли две звезды. Государь был весьма милостив к Платову, получившему приказание следовать чрез Оренбург в Индию.

Между тем правитель дел инспектора артиллерии, манор Казадаев, женатый на дочери генерала Резвого, любя Ермолова, советовал ему написать жалобное письмо к свояку своему, графу Ивану Павловичу Кутаисову (женатому на другой дочери Резвою), который ручался в том, что выхлопочет ему полное прощение и возвращение всего потерянного. При этом случае упрямство, коим всегда отличался Ермолов, обнаружилось в полном блеске. Хотя он благодарил Казадаева за его дружеское участие, но вместе с тем отказался писать к графу Кутайсову. Таким образом он отказался от царского прощения, которое по ходатайству графа Кутайсова не замедлило бы последовать, и тем обрекал себя на заточение, которое могло быть весьма продолжительным.

В это время проживал в Костроме некто Авель, который был одарен способностию верно предсказывать будущее; находясь однажды за столом у губернатора, Авель предсказал день и час кончины императрицы Екатерины с необычайною верностию. Простившись с жителями Костромы, он объявил им о намерении своем поговорить с государем; оп был, по приказанию Павла, посажен в крепость, но вскоре выпущен. Возвратившись в Кострому, он предсказал день и час кончины Павла. Добросовестный и благородный исправник, подполковник Устин Семенович Ярлыков, бывший адъютантом у генерала Воина Васильевича Нащокина, поспешил известить о том Ермолова. Все предсказанное Авелем буквально сбылось. Авель находился в Москве во время восшествия на престол Николая; он тогда сказал о нем: «Змей проживет тридцать лет».

По вступлении на престол императора Александра формуляр Ермолова, который был вовсе исключен из службы, был найден с большим трудом в главной канцелярии артиллерии и фортификации. Граф Аракчеев пользовался всяким случаем, чтобы выказать свое к нему неблаговоление; имея в виду продержать его по возможности долее в подполковничьем чине, граф Аракчеев переводил в полевую артиллерию ему на голову либо отставных, либо престарелых и неспособных подполковников. Однажды конная рота Ермолова, сделав переход в двадцать восемь верст по весьма грязной дороге, прибыла в Вильну, где в то время находился граф Аракчеев. Не дав времени людям и лошадям обчиститься и отдохнуть, оп сделал смотр роте Ермолова, которая быстро вскакала на находящуюся вблизи высоту. Аракчеев, осмотрев конную выправку солдат, заметил беспорядок в расположении орудии. На вопрос его: «Так ли поставлены орудия на случай наступления неприятеля?», Ермолов отвечал: «Я имел лишь в виду доказать вашему сиятельству, как выдержаны лошади мои, которые крайне утомлены». «Хорошо, — отвечал граф, — содержание лошадей в [318] артиллерии весьма важно». Это вызвало следующий резкий ответ Ермолова в присутствии многих зрителей: «Жаль, ваше сиятельство, что в артиллерии репутация офицеров зависит от скотов». Эти слова заставили взбешенного Аракчеева поспешно возвратиться в город. — Это сообщено мне генералом Бухмейером.

Во время отступления первой армии к Смоленску Ермолов, увидя, что многие отставшие солдаты дозволяли себе грабить встречаемые ими на пути церкви, требовал примерного наказания виновных. Вследствие отданного Барклаем приказания главнейшие преступники были повешены. Так как приговор был приведен в исполнение 22-го июля, то цесаревич, не раз упрекавший за это Ермолова, говорил: «Я никогда не прощу вам, что у вас в армии в день имении моей матушки было повешено пятнадцать человек». — Это мне сообщено Ермоловым и Курутою.

Отправляя князя Волконского в армию, государь сказал ему: «Узнай, отчего при сдаче Москвы не было сделано ни одного выстрела; спроси у Ермолова, он должен все знать». Ермолов, избегая встречи с князем Волконским, уехал на время из штаба.

Однажды Платов сказал в 1812 году Ермолову, называвшему Вольцогена wohl-gezogen (хорошо воспитанный. — Ред.): «Пришли ты мне этого скверного немца-педанта; я берусь отправить его в авангардную цепь, откуда он, конечно, не вернется живым».

После сражения при Бриенне государь, проезжая сквозь ряды войск, отдававших ему честь, сказал Ермолову следующие замечательные слова: «В России все почитают меня весьма ограниченным и неспособным человеком; теперь они узнают, что у меня в голове есть что-нибудь». Когда его величество повторил это же самое в Париже, Ермолов возразил ему: «Подобные слова редки в устах частных людей; но они несравненно реже встречаются у государей. Они тем более удивительны, что в настоящую великую эпоху слава вашего величества не уступает славе величайших монархов в истории».

В Париже Ермолов увидал в числе представлявшихся нашему государю генерала Лекурба, человека исполинского роста, одетого в мундир времен республики. Он разговорился с ним о знаменитой кампании его в Грэубппдене. Лекурб сказал ему громко, указывая на французских маршалов, тут находившихся: «Je ne voudrais pas de ces pleutres-là pour des chefs de demi-brigades (Я не хотел бы видеть этих трусов в качестве полубригадных начальников. — Ред.) ».

В 1815 году Ермолов, возвращавшийся из Парижа, остановился в Эрфурте; он обласкал хозяина дома, где ему отведена [319] была квартира. Хозяин, будучи тем тронут, дал ему письмо к главе иллюминатов Вейсгаупту, проживавшему в Готе. Пользуясь репутацией весьма либерального человека, Ермолов, не желая дать многочисленным врагам своим нового оружия, по поехал в Готу; посланный им туда генерал Писарев был обласкан Вейсгауптом, который не сказал ему, однако, ничего особенного.

Однажды, в 1815 году, государь, оставшись недовольным Ермоловым за то, что он не прибыл к обеденному столу его величества по причине большого количества бумаг, оказывал ему в продолжение нескольких дней холодность; генерал-адъютант барон Федор Карлович Корф говорил по этому случаю: «Хотя государь недоволен Ермоловым, но он ему скоро простит; быть ему нашим фельдмаршалом и пить нам от него горькую чашу».

Первые неудовольствия между Ермоловым и Паскевичем начались в этом же 1815 году; Ермолов, находя дивизию Рота лучше обученною, чем дивизия Паскевича, призвал первую в Париж для содержания караулов, присоединив к ной прусский полк из дивизии Паскевича; так как он самого Паскевича не вызвал, то это глубоко оскорбило сего последнего.

Аракчеев сказал однажды Ермолову: «Много ляжет на меня незаслуженных проклятий».

Ермолов, произведенный в генералы от инфантерии в 1818 году, чрез десять лет поело производства своего в генерал-майоры, не принадлежал, однако, никогда к числу особенных фаворитов государя. Граф Аракчеев, в поздравительном письме своем от 2 августа 1818 года по этому случаю, писал ему между прочим: «Когда вы будете произведены в фельдмаршалы, не откажитесь принять меня в начальники главного штаба вашего».

Ермолов сказал однажды государю: «Мои поселения на Кавказе гораздо лучше ваших; мои необходимы для края, где по причине недостатка в женщинах развелось в больших размерах мужеложство. Моим придется разводить виноград и сарачинское пшено, а на долю ваших — придется разведение клюквы». По мере приближения к Кавказу этих рот их оставляли в течение года на Кавказской липни, где они приучались постепенно к жаркому климату и зарабатывали себе деньги.

Граф Аракчеев и князь Волконский, видя, что расположение государя к Ермолову возрастает со дня на день, воспользовались отъездом его в Орловскую губернию, чтобы убедить его величество, что Ермолов желает получить назначение на Кавказ. Ермолов, вызванный фельдъегерем и Петербург, узнал о своем назначении; государь, объявил ему лично об этом, сказал ему; «Я никак не думал, чтобы тебе такое назначение могло быть приятно, но я должен был поверить свидетельству графа Алексея Андреевича и князя Волконского. Я не назначил ни начальника штаба, ни оберквартирмейстера, потому что ты, вероятно, возьмешь с собой Вельяминова и Иванова». Действительно, оба эти генерал, из которых второй погиб преждевременно жертвою ипохондрии, были утверждены в этих должностях.

Ермолов, опоздав однажды к обеденному столу на Каменном острове, вопреки приглашения высланного придворного чиновника, возвратился домой. Государь, увидав его вскоре после этого, сказал ему: «Мы сели ранее за стол по случаю отъезда матушки, но я велел тебя непременно звать». Ермолов отвечал на это: «Я не люблю употреблять во зло чье бы то ни было внимание и беспокоить кого бы то ни было, так как я знаю, что вы не дозволили бы себе не встать из-за стола для того, чтобы меня встретить, я решился уехать». Государь отвечал: «Я сделал бы то же самое».

Ермолов, страдая рожею на ноге в 1821 году, просил однажды государя назначить адъютанта своего, молодого и неимоверно щедро одаренного природою графа Самойлова, флигель-адъютантом; он просил его величество сделать это в память службы Потемкина и отца его. Тогда государь отвечал: «Ты знаешь, что мне никто не дает адъютантов, а я сам их выбираю, но я сделаю это не для деда, не для отца, а для тебя».

На Терекской линии, недалеко от Ставрополя, находилась шотландская колония анабаптистов-сепаратистов, которая значительно разбогатела продажею овощей. Ермолов, не желая терпеть здесь присутствия этих безнравственных людей, изгнал их и поселил вблизи Волжский казачий полк. Ермолов не разделял мнения графа Тормасова, некогда просившего, в видах распространения просвещения, пригласить в Грузию католических миссионеров. Прибывшему сюда члену базельского евангелического общества Зарамбе Ермолов сказал: «Вместо того чтобы насаждать слово божие, займитесь лучше насаждением табака». Основатель лондонского библейского общества Пинкертон, обласканный нашим министром духовных дел, прибыл в Грузию, но Ермолов поспешил его выслать. С 1745 года существовала миссия, имевшая целью обращать в христианскую веру осетин, коих привлекали к тому различными подарками. Эта миссия, которую Ермолов называл конной миссией, сопровождаемая пятьюдесятью казаками, ежегодно стоила казне пятьдесят тысяч рублен. Главою миссии был архиепископ Досифей из фамилии Пуркеладзе (принадлежавший некогда князю Аристову); этот архиерей, будучи архимандритом, предводительствовал разбойниками и был ранен. По просьбе Ермолова миссия была вызвана, а Досифей выслан.

В 1820 году вспыхнуло в Имеретин возмущение вследствие противозаконных требований нашего духовенства; митрополит Феофилакт{168}, человек отлично умный и способный, по приказанию князя Голицына{169} стал требовать у жителей возвращения земель, за пятьдесят лет перед тем розданных им в аренду духовенством. Ермолов громко порицал это, говоря: «Я слышу руку вора, распоряжающеюся в моем кармане, но, схватив ее, я увидел, что она творит крестное знамение, и вынужден ее целовать». В отсутствие Ермолова губернатор Тифлиса Роман Иванович Ховен допустил духовенство обратиться к жителям с этим требованием. Вспыхнул мятеж, митрополит бежал, будучи охраняем двумя ротами; прочее духовенство заперлось в соборе, из которого вышел епископ Софроний (из фамилии клял ей Цулукидзе) в полном облачении, с крестом в руках, и с трудом усмирил мятеж. Хотя епископ Софроний, напуганный возмутителями, и подписал одобрение их воззвания, но за мужество, высказанное им, впоследствии он был награжден анненскою лентою по ходатайству Ермолова, который приказал вывезти с фельдъегерем двух митрополитов — Геннагеля и Кукателя.

При предместнике Ермолова начальник Кавказской линии Дельпоццо поселил близ Нарзана и реки Сушки воинственный и враждебный чеченцам народ ингушей, исповедывавших магометанскую веру. Находясь по торговым делам в Тифлисе, некоторые из их старшин приняли христианскую веру. Возвратясь к себе, они увидели себя поставленными в неприятное положение: прочие единоплеменные им ингуши стали их чуждаться. Вновь обращенные выехали на линию и стали просить Ермолова дозволить им вновь обратиться в магометанство, на что он отвечал им: «Ступайте к священникам и поговорите с ними». Они вскоре вновь сделались магометанами.

Ермолов просил выслать в Грузию тридцать три семейства немецких колонистов, хорошо щучивших земледелие; но вместо этого числа ему прислали пятьсот; один переезд их до Тифлиса стоил казне около миллиона рублей. Ермолов же приготовил на Норе близ Мухровани лишь тридцать три дома; прибывшие немцы были анабаптисты, не знакомые с земледелием, которые [322] менялись между собою женами; двести из них входили некогда в состав германского контингента Наполеона. Они, не желая подчиняться местным властям, хотели быть под покровительством императрицы Марии Федоровны; Ермолов потребовал их к себе и объявил, что если они не дозволят себя наказывать за совершаемые ими преступления, то он немилосердно станет предавать суду виновных. Они, посоветовавшись с своими старшинами, дозволили наказывать тех из них, которых вины будут обнаружены. Вместо с тем Ермолов писал государю: «Прибывшие немцы неспособны к земледелию; переезд их в Грузию стоит весьма дорого, но пусть убыток падает на казну за неосмотрительный вызов иностранцев». — Я это знаю от Ермолова, Марченки и некоторых приближенных государя.

Большая часть наших писателей, несмотря на известное к Ермолову неблаговоление Николая Павловича, восхваляли Ермолова в прозе и в стихах. Незабвенный наш Л. С. Пушкин посещал его несколько раз в Орле; Ермолов сказал ему однажды: «Хотя Карамзин есть историк-дилетант, но нельзя не удивляться тому терпению, с каким он собирал все факты и создал из них рассказ, полный жизни». В ответ на это Пушкин сказал ему: «Читая его труд, я был поражен тем детским, невинным удивлением, с каким он описывает казни, совершенные Иоанном Грозным, как будто для государей это не есть дело весьма обыкновенное».

Хотя Ермолов не был никогда облечен властью главнокомандующего, но он присвоил себе права, превышавшие власть этих уполномоченных лиц; он, например, сам назначал начальников на Кавказскую линию, в Абхазии и в Дагестане. Оставшись вполне довольным образом действий шамхала тарковского, он, священным именем государя, наградил его семью тысячами подданных; таким же образом он наградил Аслан-Хана кюрниского — ханством Казикумыхским, заключавшим в себе не менее пятнадцати тысяч жителей, а Бековича и Татар-Хана наградил обширными землями в Кабарде. Он вместе с том приобрел для казны почти миллион десятин земли.

Находясь в 1821 году в Петербурге, Ермолов прибыл 30-го августа во дворец для принесения поздравлений государю в день его тезоименитства. Государь, сказавший ему по этому случаю: «Ты во все царствование мое в первый раз на моих именинах», хотел возвести его и Раевского в графское достоинство; Ермолов, не желавший того, громко говорил, что оно ни к кому так мало не пристало, как к нему, и что он в этом не нуждается. Вследствие этого указа о том и не последовало.

Известный статс-секретарь при Потемкине, Василий Степанович Попов, упрекал его за то, что он отказался от пожалованной [323] аренды в сорок тысяч рублей на двадцать лет{170}. Ермолов не желал принять от Попова ста десяти земли в Крыму, которые этот последний предлагал ему: Попов приказал даже выстроить дом для Ермолова, согласившегося принять лишь пять десятин земли. Граф Воронцов, сходясь с ним также в коротких отношениях и зная благоволение императора Александра к Ермолову, предлагал также выстроить ему дом на своей земле: но со вступлением на престол Николая Воронцов вдруг прервал все свои с ним дружеские сношения и не упоминал более о своем прежнем предложении. Воронцов желал овладеть пограничным ему клоком земли, принадлежащим сыну В. С. Попова, где протекал ручей воды, в которой ощущается вообще большой недостаток в Крыму. Не успев склонить Попова (сына статс-секретаря и бывшего адъютанта Ермолова) к уступке этого участка, Воронцов написал его величеству донос, в коем он называл Попова крайне либеральным человеком. Поповичем сослан в Вятку, где и оставался в продолжение нескольких лет. Вследствие просьб Ермолова и других лиц граф Бенкендорф, воспользовавшись отъездом Воронцова за границу и убедившись чрез жандармского офицера в несправедливости обвинений, исходатайствовал прощение Попову, который вскоре после умер.

Император Александр, приказавший посылать Ермолову всю нашу дипломатическую переписку с прочими дворами, написал ему однажды между прочим: «Quant à vos principes si larges» (Что касается ваших столь широких принципов. — Ред. ].

В бытность Ермолова в Султании старшая жена шаха передала ему письмо к императрице Марии Федоровне, в коем находилось следующее: «Ты вмещала в себе коробку, где находились первые перлы твоей империи». Письмо се к императрице Елизавете Алексеевне заключало в себе: «Пусть зефир дружбы моей навевает под широкие полы твоего пышного платья».

Ермолов, самовольно отправивший Муравьева в Хиву, требовал от хана, чтобы он ему писал как старшему, прикладывая свою печать сверху. Ермолов рассказывал государю, что хан хивинский в бумагах своих к нему величал его следующим образом: «Великодушному и великому повелителю стран между Каспийским и Черным морями».

Граф Сергий Кузьмич Вязмитинов был человек не глупый, но вялый и нерасторопный; Ермолов называл всегда Вязмитинова, не бывшего никогда военным человеком, тетушкой Кузминишной. [324] Василий Степанович Попов и Дмитрий Прокофьевич Трощинский были люди замечательных способностей и обширного ума; по мнению их, надлежало учредить департаменты сената не в столице, но в различных городах, чрез что значительно бы ускорилось течение дел.

Граф Илларион Васильевич Васильчиков — человек вполне благородный, благонамеренный, мужественный, но не отличающийся, к сожалению, ни большим умом, пи сведениями. Ермолов отдававший всегда полную справедливость замечательным доблестям Васильчикова, называл всегда этого генерала, в эпоху его могущества, матушкой-мямлей. Во время войны 1812 года, близ Вильны. Ермолов помирил Васильчикова с пылким, но благородным Сеславиным, который, не желая сносить начальнических выходок Васильчикова, наговорил ему много неприятностей. Командуя впоследствии гвардией, Васильчиков не умел предупредить истории Семеновского полка, которая имела для многих столь плачевные последствия; извещенный в 1822 году библиотекарем гвардейского штаба Грибом, прозвавшимся Грибовским, человеком весьма умным, коварным и алчным, о существовании заговора, оп пренебрег вначале этим известием. Узнав о том впоследствии обстоятельнее от брата своего, бесстрашного Дмитрия Васильчикова, Илларион Васильевич просил зятя своего, князя Дмитрия Владимировича Голицына, известить его тотчас: находятся ли подозреваемые лица в Москве? По получении удовлетворительного ответа Васильчиков приказал Грибовскому изложить все им рассказанное на бумаге, отправил все к государю, который находился в это время на конгрессе в Вероне. После кончины ого величества этот список найден в шкатулке государя, который сделал на нем свои замечания карандашом. Нынешний государь, вопреки представлениям Васильчикова, назначил Грибовского губернатором; но, будучи обвинен в страшных злоупотреблениях, он вскоре был удален со срамом.

Граф Аракчеев находился с 1808 года в весьма хороших сношениях с Ермоловым; оставшись недоволен отзывом Ермолова о военных поселениях, впервые устроенных близ Могилева, оп немного охладел к нему.

Незаконный сын Аракчеева, Шуйский, одаренный необыкновенными способностями, был, к сожалению, горьким пьяницею; эта болезнь развилась в нем, по показанию медиков, вследствие болезни солитера. Император Николай, разжаловав его из флигель-адъютантов, прислал в Грузию, где Ермолов имел о нем большое попечение. Граф Аракчеев, называемый Закревским «Змеей, что на Литейной живет», прислал последний поклон Ермолову чрез губернатора Тюфяева. Он велел ему передать: «Весьма желал бы с вами видеться, но в обстоятельствах, в коих мы с вами находимся, это невозможно». Этот отлично умный, [325] хотя грубый и кровожадный солдат нередко пугал вообще поселения именем достойного своего адъютанта Клейнмихеля. Найдя после смерти своей любовницы Настасьи много писем с подарками, он собрал их в одну комнату; пригласив к себе всех просителей, имена которых находились в конце писем, он сказал им: «Это ваши вещи, пусть каждый возьмет свое».

Министр финансов граф Канкрин говорил Николаю Павловичу: «Хотя Ермолов никогда не воображал быть администратором, но он вник в нужды края и многое, им сделанное на Кавказе, очень хорошо; не надобно было разрушать того, что было им сделано, а лишь дополнить».

Ермолов предложил в Государственном совете уничтожить в сенатских департаментах звание первоприсутствующих, кои, по его мнению, могли иметь в виду лишь одно — угождать министру юстиции.

Он находился вполне в отличных сношениях с нашим знаменитым адмиралом графом Мордвиновым, у которого граф А. И. Чернышев, столь способный на всякий благородный подвиг, именем рассудительного Николая похитил в его присутствии все бумаги; Ермолов защищал в совете дело его о Байдарской долине (купленной им у Высоцкого, которому она досталась в наследство после князя Потемкина) и которую самым незаконным образом оспаривал Воронцов именем татар крымских. Престарелый адмирал, редко являвшийся в совет, лишь тогда подписывал приносимые ему на дом дела, когда встречал подпись Ермолова.

Ермолов был всегда в отличных сношениях с адмиралом Шишковым; когда он ослеп и оставил министерство, то жена его, родом полька, говорила: «Один Ермолов остался нам верным».

Ермолов, выехавший с Кавказа в 1821 году, узнав в земле донских казаков, что генерал А. И. Чернышев, известный по своему примерному хвастовству и презренным душевным свойствам, отдал под суд генерала А. К. Денисова, решился спасти его. Чернышев, о котором Александр Львович Нарышкин сказал государю вскоре после возвращения его с Дона: «Si le général n'a pas le don de la parole, il a au moins la parole du Don»{171}, нашелся вынужденным, вследствие разговора своего с Ермоловым, освободить Денисова от суда. Хотя Денисов, увидав после того Ермолова, благодарил за его ходатайство, но он при этом слазал следующее: «Я благодарю вас за себя, но не за казаков, потому что, если б суд состоялся, я не преминул бы выставить все глупости [325] и злоупотребления Чернышева, о коих я теперь вынужден молчать».

Генералу Чернышеву удалась совершить замечательные подвиги в 1812 и 1813 годах, слишком преувеличенные и превознесенные его презренным холопом Михайловским-Данилевским. Чернышев омрачил, к сожалению, все свои подвиги непомерным хвастовством и полным отсутствием скромности.

Ермолов прибыл в 1821 году в Петербург, куда ожидали государя из Германии; в это время возвратился из Сибири знаменитый Мих. Мих. Сперанский. Так как большинство придворных было враждебно расположено к Сперанскому, то Ермолов при посредничестве отлично-способного чиновника своего Рыхлевского (назначенного государем вскоре после того олонецким губернатором) сошелся с ним. Вскоре пришло известие о новом конгрессе и о том, что государь вернется лишь чрез восемь месяцев. Ермолов, желая видеть государя, писал князю Волконскому письмо, в котором он, между прочим, говорил, что непринятие его государем будет почтено в Грузии знаком неблаговоления к нему, а потому курс его в этой стране значительно упадет. Он был вскоре после того вызван и назначен главнокомандующим союзною армиею в Италии. Когда он представлялся государю, его величество спросил его: «Ты верно знал о своем назначении; я знаю это из письма твоего к кн. Волконскому». На это Ермолов отвечал: «Я имел нужду видеть ваше величество, но нисколько не ожидал получить это назначение, тем более, что у вас есть много генералов, несравненно более меня достойных и знаменитых». На вопрос его величества: «Знаешь ли ты Сперанского?» — он отвечал: «Я был слишком ничтожен, чтобы обратить на себя внимание столь значительного лица, но узнав его теперь короче, я имел случай оценить его достоинства». Государь сказал на это: «Он действительно усердный, способный и полезный человек; если б война не началась так внезапно, многого бы не случилось. Хотя я во многом перед ним виноват, но я не пропускал ни одного случая, чтобы не посылать ему поклонов в ссылку». Когда Ермолов передал впоследствии эти слова Сперанскому, тот отвечал ему: «Государь никогда не почитал себя виновным относительно меня, а я получал его поклоны лишь весьма редко; если бы я уступил и поддался внушениям некоторых лиц (которых он не хотел назвать), многое бы изменилось».

Почтенный Федор Петрович Уваров советовал Ермолову представить государю необходимость уменьшения состава нашей армии, требующей огромных издержек. Государь, любивший употреблять слова: prépondérance politique (политический перевес. — Ред.), прогнал от себя графа Петра Александровича Толстого,который решился ему о том говорить. Вследствие настоятельных советов Уварова, говорившего ему: «Хотя государь выгнал от себя [327] графа Толстого, но он тебя выслушает», Ермолов навел незаметно разговор на этот предмет, но государь возразил на это: «Я с тобой вполне согласен, что надлежит уменьшить число войск, но ты, вероятно, не посоветуешь мне сделать ото теперь, когда умы еще не совсем успокоились и армия нам нужна pour notre prépondérance politique». Ермолов предложил государю в Лайбахе допустить гласность в военных судах, на что сто величество отвечал: «Надо об этом подумать; надо бы допустить гласность и в гражданских судах, где она может быть еще полезнее».

Князь Любецкий, оканчивавший в 1821 году в Вене счеты между Россией и Австрией, сказал Ермолову: «Ты думаешь, что ты прибыл сюда лишь для содействия австрийцам; нисколько; твой приезд для меня необходим и крайне выгоден. Мы остаемся должны Австрии за прошлые кампании, но с моим приездом я поверну дела в нашу пользу». И точно, дела были поведены Любецким таким образом, что император Франц нашелся вынужденным прибегнуть к великодушию нашего государя.

Во все время царствования императора Александра Ермолов, никогда не просивший его о себе, любил ходатайствовать о других; он излагал подобного рода просьбы в письмах своих к князю Волконскому, Кикину и Меллер-Закомельскому, оная, как много пострадало во время вторжения французов от заразительных болезней имение А. М. Каховского, и так как на основании существующих правил надлежало ему заплатить кварту или четвертую часть доходов, равно как и недоимки за несколько лет, — Ермолов просил графа Гурьева об уничтожении всего долга. Вследствие отказа графа Гурьева, отвечавшего, что он не смеет утруждать о том его величества, Ермолов написал одному из своих приятелей письмо, которое было прочитано государем. Это письмо оканчивалось славами: «Граф Гурьев почел нужным поручиться в том, что его величество недоступен чувству великодушия и справедливости, и просил меня потому не входить впредь с подобными просьбами». Государь, много смеявшийся во время чтения письма, повелел сложить с Каховского все недоимки и уничтожить все кварты.

Генерал Пестель, невзирая на неудачу свою под Байтами, в 1819 году, донес в Тифлис, что он одержал победу над горцами; так как си давно не получал наград, Ермолов ходатайствовал о награждении его знаками св. Анны 1-й степени. Когда истина обнаружилась и надлежало выслать Муравьева, который поправил дела, Ермолов советовал Пестелю отбыть в Россию. В письме своем к государю Ермолов, прося извинения в том, что он ввел его в заблуждение, присовокупил: «Постель скоро будет иметь счастие лично представить вашему величеству свою неспособность». [328]

Оставив недостроенную крепость Грозную, Ермолов двинулся к Карабудахкенту, близ которого находились огромные массы неприятелей; благодаря внезапной ночной атаке неприятель, занимавший сильную позицию, был обращен в бегство. Высланные из акушинского селения Меге пять представителей, увидав малочисленность русского отряда, наделали дерзостей шамхалу, угощавшему их обедом. Ермолов, советовавший шамхалу не выказывать своего неудовольствия, приказал после победы своей под Ловашами высланным старшинам строго наказать самого дерзкого из их посланных.

Ермолов, зная, что у шамхала Зухум-Кадия существовало канлы, или кровомщение, к одному значительному жителю акушинскому, убедил его прекратить ее и предать все дело полному забвению. По прочтении муллою молитвы и адекватных взаимных глажений бород мир между ними был установлен. В ауле Губдене Ермолов, имевший стачала также в виду помирить два враждебных семейства, отказался от того; они хотя объявили ему, что готовы исполнить его волю, но присовокупили, что потеряю после того всякое уважение жителей. Шамхал питал большую дружбу и глубокое уважение к Ермолову; жена его, которая была сестрою бывшего хана дербентского, взяла к себе старшего сына Ермолова, рожденного от туземки, и сама няньчилась с ним.

Ермолов сохранил в Грузии прежнее число агаларов, но Паскевич и его преемники значительно увеличили количество их. Ермолов, негодовавший на жителей аула Дадал-Юрт, находившегося близ Терека, за постоянное содействие, оказываемое пит хищникам, вторгшимся в наши земли, готовил им страшное наказание. Усыпив их ласковым обращением, он внезапно окружил этот аул, овладел им, причем погибли все жители за исключением детей; мужчины, не видя себе спасения, сами закалывали своих жен. Это подействовало на всех соседних жителей.

Объезжая в первый раз Кавказ, Ермолов прибыл в Дербент, где содержался под стражей Ибрагим-Хан табасаранский с братом, которые, имея вражду с третьим братом, жившим в вольной Табасарани и весьма враждебным нашему правительству, зарезали его самого, равно как и его беременную жену. Они были преданы суду и на основании высочайшей конфирмании, еще, впрочем, не объявленной им, надлежало одного повесить, а другого сослать в Сибирь. Ермолов, узнав, что они желали его видеть, потребовал их к себе. Объяснив ему ход дела, они присовокупили: «Хотя мы слышали, что мы уже приговорены к наказанию, но мы мстили брату не столько за себя, сколько за постоянные набеги в русские земли; дозволь одному остаться заложником, а другому сходить в горы для устройства дел». Ермолов, отпустив одного в горы, ходатайствовал о них пред государем, говоря, что [329] надлежит принять во внимание дикие нравы виновных и постоянную преданность их России. Так как государь дозволил Ермолову поступить в этом случае по его благоусмотрению, он простил князей и этим приобрел в них России весьма полезных и преданных слуг.

Находясь всегда в весьма коротких сношениях со всеми участниками заговора 14 декабря, я не был, однако, никогда посвящен в тайны этих господ, невзирая на неоднократные покушения двоюродного брата моего Василия Львовича Давыдова. Он зашел ко мне однажды перед событием 14 декабря и оставил записку, которою приглашал меня вступить в Tugendbund, на что я тут же приписал: «Что ты мне толкуешь о немецком бунте? Укажи мне на русский бунт, и я пойду его усмирять». Эта записка была представлена нынешнему государю, который сказал: «Это видно, что Денис Давыдов ни о чем не знает».

Странный характер у нашего нынешнего государя: иногда великодушен, но большею частью крайне злопамятен. Накануне казни главнейших заговорщиков 14 декабря он во весь вечер изыскивал все способы, чтобы придать этой картине наиболее мрачный характер: в течение ночи последовало высочайшее повеление, на основании которого приказано было барабанщикам бить во все время бой, какой употребляется при наказании солдат сквозь строй. Государь не изъявил согласия на просьбу графини Канкриной, ходатайствовавшей об отправлении в Сибирь лекаря для пользования сосланного больного брата ее, Артамона Муравьева.

Закревскому, которого государь всегда разумел лишь как верного исполнителя своих повелений, расширяли власть во время продолжительного отсутствия императора Александра за границей и с ним князя Волконского. Я помню, как в нем постоянно в то время искали всесильные ныне граф Бенкендорф и П. Д. Киселев. Этот последний — человек умный и отменно любезный, никогда не был администратором; он был после Бородинского сражения назначен адъютантом к Милорадовичу лишь вследствие ходатайства Павла Христофоровича Граббе. Когда государь вернулся в 1821 году в Петербург. Ермолов спросил князя Волконского, к какой награде должен был быть представлен Закревский? Услыхав, что ему хотели дать лишь Владимира 2-й степени, Ермолов возразил, что, принимая во внимание обширные занятия Закревского как дежурного генерала, он почитает эту награду слишком ничтожною, тем более что это была лишь очередная награда, какую он мог получить во всякое другое время. Хотя Волконский, рассердившись, сказал ему: «Не прикажете ли дать ему андреевского ордена?», но, зная, что Ермолов довел бы об этом обстоятельстве до сведения государя, он исходатайствовал [330] генерал-лейтенантский чин Закревскому, который по этому случаю обошел весьма многих.

Князь Багратион, имевший всегда большое влияние на Платова, любившего предаваться пьянству, приучил его в 1812 году к некоторому воздержанию от горчишной водки — надеждой на скорое получение графского достоинства. Платов часто осведомлялся у Ермолова, не привезен ли был в числе бумаг указ о возведении его в графское достоинство. Ермолову долгое время удавалось обманывать Платова, но атаман, потеряв, наконец, всякую надежду быть графом, стал ужасно пить; он был поэтому выслан из армии в Москву; Кутузов же, отправляясь в армию, вызвал его опять туда и в октябре того года доставил ему графский титул.

Фельдмаршал князь Паскевич, которому, конечно, никто не откажет в блистательном мужестве, хладнокровии в минуты боя, вполне замечательной заботливости о снабжении продовольствием армии и покровительстве, оказываемом им угнетенным полякам, — есть, однако, баловень судьбы. Прибыв на Кавказ, он нашел превосходные войска, созданные в течение десяти лет Ермоловым, умевшим воодушевить их духом суворовским. Он прибыл в армию, действовавшую против польских инсургентов, которою временно командовал умный и энергичный граф Толь. До его прибытия в армию один корпус перешел уже Вислу, а вся армия, хотя и значительно рассеянная по огромному пространству вследствие распоряжений Дибича, намеревалась атаковать Варшаву. Несогласия, возникшие между жителями Варшавы, контрреволюция, вспыхнувшая там, и уныние, распространившееся по всему царству, — предвещали уже близкое торжество нашего оружия. Нельзя, однако, не воздать Паскевичу хвалу за все им совершенное, но не слепой и безусловной, какую требует он от многочисленных льстецов своих, но хвалу в пределах справедливости и законности. Оставаясь верным истине, я не могу не упомянуть о великих заслугах лиц, кои подготовили ему значительные материалы и много способствовали в одержании успехов; я тем более решаюсь обратить на них внимание моих читателей, что эти липа имели несчастие подвергнуться вполне недобросовестному приговору слишком пристрастного и недальновидного правительства.

36

А. С. Грибоедов, знаменитый автор комедии «Горе от ума», служил в продолжение довольно долгого времени при А. П. Ермолове, который любил его как сына. Оценяя литературные дарования Грибоедова, но находя в нем недостаток способностей для служебной деятельности или, вернее, слишком малое усердие и нелюбовь к служебным делам, Ермолов давал ему продолжительные отпуски, что, как известно, он не любил делать относительно чиновников, не лишенных дарований и рвения. Вскоре после события 14 декабря Ермолов получил высочайшее повеление арестовать [331] Грибоедова и, захватив все его бумаги, доставить с курьером в Петербург; это повеление настигло Ермолова во время следования его с отрядом из Червленной в Грозную. Ермолов, желая спасти Грибоедова, дал ему время и возможность уничтожить многое, что могло более или менее подвергнуть его беде. Грибоедов{172}, предупрежденный обо всем адъютантом Ермолова Талызиным, сжег все бумаги подозрительного содержания. Спустя несколько часов послан был в его квартиру подполковник Мищенко для произведения обыска и арестования Грибоедова, но он, исполняя второе, нашел лишь груду золы, свидетельствующую о том, что Грибоедов принял все необходимые для своего спасения меры. Ермолов простер свою, можно сказать, отеческую заботливость о Грибоедове до того, что ходатайствовал о нем у военного министра Татищева.

После непродолжительного содержания в Петербурге, в главном штабе, Грибоедов был выпущен, награжден чином и вновь прислан на Кавказ. С этого времени в Грибоедове, которого мы до того времени любили как острого, благородного и талантливого товарища, совершилась неимоверная перемена. Заглушив в своем сердце чувство признательности к своему благодетелю Ермолову, он, казалось, дал в Петербурге обет содействовать правительству к отысканию средств для обвинения сего достойного мужа, навлекшего на себя ненависть нового государя. Не довольствуясь сочинением приказов и частных писем для Паскевича (в чем я имею самые неопровержимые доказательства), он слишком коротко сблизился с Ванькой-Каином, то есть Каргановым, который сочинял самые подлые доносы на Ермолова. Паскевич, в глазах которого Грибоедов обнаруживал много столь недостохвального усердия, ходатайствовал о нем у государя. Грустно было нам всем разочароваться насчет этого даровитого писателя и отлично острого человека, который вскоре после приезда Паскевича в Грузию сказал мне и Шимановскому следующие слова: «Как вы хотите, чтоб этот дурак, которого я коротко знаю, торжествовал бы [332] над одним из умнейших и благонамереннейших людей в России; верьте, что наш его проведет, и Паскевич, приехавший еще впопыхах, уедет отсюда со срамом». Вскоре после того он говорил многим из нас: «Паскевич — несносный дурак, одаренный лишь хитростью, свойственною хохлам; он не имеет ни сведений, ни сочувствия ко всему прекрасному и возвышенному, но вследствие успехов, на которые он не имел никакого права рассчитывать, будучи обязан ими превосходным ермоловским войскам и искусным и отважным Вельяминову и Мадатову, он скоро лишится и малого рассудка своего».

Но в то же самое время Грибоедов, терзаемый, по-видимому, бесом честолюбия, изощрял ум и способности свои для того, чтобы более и более заслужить расположение Паскевича, который был ему двоюродным братом по жене. Дружба его с презренным Ванькою-Каином, который убедил Паскевича, что Ермолов хочет отравить его, подавала повод к большим подозрениям. В справедливом внимании за все достохвальные труды, подъятые на пользу и славу Паскевича, Грибоедову было поручено доставить государю Туркманчайский договор. Проезжая чрез Москву, он сказал приятелю своему Степану Никитичу Бегичеву: «Я вечный злодей Ермолову»{173}. По ходатайству Паскевича, Грибоедов был, согласно его желанию, назначен посланником в Тегеран, где он погиб жертвою своей неосторожности{174}...

Предместник Грибоедова в качестве посланника в Персии, Мазарович, был человек отлично-способный и умный; будучи медиком, он, вследствие ходатайства Ермолова, был назначен первым постоянным посланником при персидском шахе. Грибоедов, состоявший некоторое время при нем в качестве советника, был человеком блестящего ума, превосходных способностей, но бесполезный для службы. Не зная никаких форм, он во время отсутствия Мазаровича писал бумаги в Тифлис, где ими возбуждал лишь смех в канцелярии Ермолова.

Однажды явился к Мазаровичу армянин, некогда захваченный персиянами в плен, бывший помощником Манучар-Хана, хранителя сокровищ и любимца шаха, с просьбой исходатайствовать ему позволение возратиться к нам в Грузию. Так как это могло дать повод к различным обвинениям, потому что, в случае пропажи чего-либо, наше посольство и армянин были бы подозреваемы в похищении шахских сокровищ, Ермолов советовал Мазаровичу убедить армянина отказаться от своего намерения. [333]

Грибоедов, отправленный к государю с Туркманчайским договором, говорил, не стесняясь, мне, Шимановскому и весьма многим{175}: «Паскевич так невыносим, что я не иначе вернусь в Грузию как в качестве посланника при персидском дворе». Это желание Грибоедова, благодаря покровительству его нового благодетеля, исполнилось, но на его пагубу... Действия этого пылкого и неосмотрительного посланника возбудили негодование шаха и персиян. Он в лице шахского зятя Аллаяр-Хана нанес глубокое оскорбление особе самого шаха. Грибоедов, вопреки советам и предостережениям одного умного и весьма способного армянина, [334] служившего при нем в качестве переводчика, потребовал выдачи нескольких русских подданных — женщин, находившихся в гареме Аллаяр-Хана в должности прислужниц. Это требование Грибоедова было, вероятно, предъявлено им вследствие ложного понимания вещей и с явным намерением доказать свое влияние и могущество у персидского двора. Хотя шах не мог не видеть в этом нарушения персидских обычаев, но, не желая отвечать на требование Грибоедова положительным отказом, он дозволил ему взять их самому; посланные в гарем конвойные привели пленниц в посольский дом. Персияне, видевшие в этом явное неуважение русских к особе шахского зятя, к самому шаху и к существующим народным обычаям, — взволновались. Вскоре вспыхнуло возмущение, вероятно, не без одобрения шаха; около сорока человек наших было убито, в том числе весьма много полезных лиц; спасся один бесполезный Иван Сергеевич Мальцов и с ним двое людей, вследствие особенного к нему расположения каких-то персиян, которые спрятали его в сундук на чердаке.

Фельдмаршал Паскевич оказал России и в особенности Кавказу неоцененную заслугу присоединением к нему некоторых провинций, но на выгоднейшую границу со стороны Персии указал Ермолов, который, будучи изгнан из службы, был поражен грубыми ошибками, коими был наполнен присланный из С.-Петербурга план с обозначением границы, какую надлежало требовать при заключении мира. Наше самонадеянное правительство, весьма мало понимающее нужды края, но никогда не почитающее необходимым прибегать к советам людей, известных по своей опытности и глубокому знанию дела, решилось само начертать новую границу: она должна была проходить в двадцати верстах от Тавриза чрез Хойское ханство, где палящий жар вынуждает природных жителей откочевывать летом в горы; один из пунктов, который надлежало укрепить и занять нашими войсками, находился на расстоянии половинного перехода от Тавриза к Тегерану. Занимая его, мы могли весьма легко пресечь сообщение между Тавризом, резиденциею наследника престола, и Тегераном, что вынуждало бы нас содержать огромную армию на Кавказе и потребовало бы значительных издержек. Правительство наше вовсе упустило из виду местечко Кульп, где добывается в большом количестве каменная соль и куда, до начатия последней войны, с разрешения шаха приходил ежегодно из Грузии караван под предводительством грузинского князя. Хотя Ермолов был изгнан из Грузии самым позорным образом и проживал в орловской деревне под присмотром земской полиции и наблюдением местных воинских властей, но он слишком пламенно любил свое отечество и край, коим он так славно управлял в течение десяти лет, чтобы не указать на ошибки правительства, которое, по его мнению, не могло заключить прочного мира на [335] вышеизложенных условиях. Он говорил, что самые войска, расположенные на границах, коих правительство хотело требовать, подвергнутся губительному действию климата; он находил притом необходимым требовать уступки Кульпа. Правительство, оценив эти мудрые возражения, воспользовалось ими, но оно сочло излишним выразить Ермолову малейшую за то признательность. Границы наши со стороны Персии весьма хороши, но нельзя того же сказать относительно новой границы Кавказа со стороны Азиатской Турции.

Паскевич, при замечательном мужестве, не одарен ни прозорливостью, ни решительностью, ни самостоятельностью, свойственными лишь высоким характерам. Не отличаясь ни особенной твердостью духа, ни даром слова, ни способностью хорошо излагать на бумаге свои мысли, ни уменьем привлекать к себе сердца ласковым обращением, ни сведениями по какой-либо отрасли наук, он не в состоянии постигнуть духа солдат и потому никогда не может владеть сердцами их. В настоящее время толпы низкопоклонных льстецов превозносят этого любимца и советника государева, приписывая ему качества и достоинства, коих никто и никогда в нем прежде не замечал. Паскевич до сорокапятилетнего возраста слыл храбрым, по и весьма ограниченным человеком даже в семье своей; слова его, не отличавшиеся остроумием, назывались тогда в насмешку des pasquinades{176}. Отличаясь лишь посредственным умом, он, подобно всем землякам своим, малороссиянам, обладает необыкновенною хитростью и потому может быть по всей справедливости назван заднепровским италиянцем.

Предвещания Грибоедова сбылись: высокомерие, гордость, самонадеянность Паскевича, которому успехи и почести: совершенно вскружили голову, не имеют пределов; он почитает себя великим человеком и первым современным полководцем. Во время первого пребывания Паскевича в Петербурге после взятия Варшавы все спешили заявить ему свое благоговение. В числе особ, поздравлявших его с одержанными успехами, находилась одна дама, которой князь Варшавский по врожденной скромности своей сказал: «Я давно имел право занимать то положение, на которое я ныне поставлен: я еще в 1812 году указывал на грубые ошибки Наполеона и Кутузова, но меня не послушались». Однажды льстецы, говоря с отцом его, Федором Григорьевичем Паскевичем, восклицали: «Князь Варшавский — гений». Умный [336] старик возразил по-малороссийски: «Що гений, то не гений, а що везе, то везе».

Пред отправлением своим код Елизаветполь Паскевич явился к Ермолову; Алексей Петрович, придавший ему двух отличных генералов, Вельяминова и Мадатова, начертал карандашом на своем предписании диспозицию войск на случай сражения. Ермолов, по причине малочисленности войск, советовал ему строить войска в двухротные каре, причем начертил карандашом подобного рода каре на своем предписании, которое должно ныне храниться в кавказском штабе{177}

Слава о мудрой справедливости, бескорыстии и могуществе Ермолова, справедливо почитаемого одним из умнейших, способнейших, благонамереннейших и бескорыстнейших людей своего времени, распространилась по всему Востоку, где имя его производило на всех жителей обаятельное действие. Если б он показался пред персиянами, им, без сомнения, была бы одержана победа, далеко и во всех отношениях превзошедшая Елизаветпольскую. Мне известно, что в начале этого сражения Паскевич не отступил с поля сражения лишь вследствие советов Вельяминова и Мадатова, ручавшихся за успех, невзирая на огромное превосходство в числе людей армии Аббас-Мирзы. В этом сражении сарбазы, или регулярные войска персидские, стоявшие некогда в почетном карауле у Ермолова во время пребывания его в Султании отдались нам потому, что они полагали, что Ермолов лично предводительствует нашими войсками. Впоследствии сам государь сказал Мирза-Сале, сопровождавшему Хозрева-Мирзу: «Благодарите бога, что моими войсками предводительствовал в последнюю войну не Ермолов; они были бы непременно в Тегеране».

Ермолов с самого 1817 года не переставал доносить государю, что война с Персией неотвратима. Аббас-Мирза, которому шах почти передал управление всем краем, находясь под влиянием лиц, нам враждебных, мечтал лишь о возвращении провинций, которые Ермолову удалось удержать за Россией. Ермолов писал в Петербург, что своевременная присылка одной дивизии была бы достаточною для того, чтобы предупредить войну с персиянами, коих дерзость и высокомерие возрастают лишь вследствие [337] убеждения, что мы слабы и не в состоянии противоставить им больших сил. Он даже убедительно просил заготовить провиант в Астрахани и в Баку; но его представления не были уважены. Граф Нессельрод утверждал, что война лишь в мыслях Ермолова, желавшего ее из честолюбивых видов, и что заготовление провианта в вышесказанных городах может подать повод к войне.

В 1823 году съехались со стороны Персии и России чиновники для определения границ; Аббас-Мирза приказал своим чиновникам оказывать русским явное невнимание и не соглашаться ни на одно из наших представлении. Ермолов писал в 1824 году государю из Белого Ключа: «Многие завидуют мне в том, что я пользуюсь благоволением вашего величества, а в случае войны с Персией обвинят меня в подании к тому повода; я весьма сожалею, что управляющий министерством иностранных дел не хотел впять моим представлениям и что война с Персией неотвратима. Не желая заслужить этого нарекания, я прошу ваше величество уволить меня от командования корпусом, дозволив остаться в Грузии частным человеком, дабы быть ближе свидетелем унижения недостойной каджарской династии».

Ермолов писал нынешнему государю: «Я глубоко сожалею, что его величество в бозе почивающий государь последовал советам графа Нессельрода. Воина, внезапно начатая, не может нанести мне бесчестия как частному человеку, но в качестве правителя края тяжело видеть репутацию свою, страдающую через неспособность министра иностранных дел».

В день 14-го декабря находился в Петербурге английский полковник Шиль, пользовавшийся неограниченным доверием Аббас-Мирзы; на другой день он выехал из Петербурга. Прибыв, в Тавриз, он уверял Аббас-Мирзу, что в России вспыхнула междоусобная война между двумя братьями-императорами и что на основании Гюлистанского мира Россия обратится к Персии с просьбой о помощи. По мнению Шиля, наступил для персиян самый благоприятный момент для вторжения в Грузию, где у русских были весьма слабые силы. Персияне двинулись, и князь Меншиков, отправленный послом в Тегеран, встретил уже их почти на самой границе нашей. Таким образом Аббас-Мирза без предварительного объявления войны вторгнулся в провинции Бамбакскую и Шурагельскую.

Ермолов приказал полковникам Назимову и Реуту поспешно отступить пред превосходными силами неприятеля и стараться, избегая с ним встреч, сосредоточить свои войска. Зная, что они получили георгиевские кресты в войне с персиянами при генерале Ртищеве, он почитал их наиболее способными для вновь, начинающейся войны с персиянами. Они вовсе не оправдали возлагаемого на них доверия; персиянам удалось истребить нисколько наших рот и взять две пушки. Ермолов сделал в этом случае великую и непростительную ошибку, которая имела прямое [338] и гибельное влияние на все его поприще. Он должен был лично выступить против персиян и по одержании над ними решительной победы возвратиться в Тифлис, где он мог заняться необходимыми для войны приготовлениями. Вместо того он выслал сперва Мадатова, который нанес при Шамхоре решительное поражение персиянам, причем Аминь-Сардарь, дядя Аббас-Мирзы, был убит. Из донесения Паскевича, отправленного вскоре после того, видно, что пространство от Шамхора до Елизаветполя было покрыто трупами персиян. Ермолов, не зная характера нового государя и почитая свое присутствие более необходимым в Тифлисе, выслал Паскевича против персиян. Победа, одержанная при Елизаветполе, внушила государю мысль, что он может вполне вверить Паскевичу войска Кавказского корпуса и удалить Ермолова, к которому он оказывал явное неблаговоление. Между тем Грузия и Кахетия, вследствие приближения многочисленной персидской армии, пришли в волнение; внимание всех было обращено на Ермолова, одно присутствие которого удерживало весь край в спокойствии и повиновении. Оставшись в Тифлисе лишь с четырьмястами человек, Ермолов, озабоченный заготовлением провианта и всего необходимого для войны, обнаруживал невозмутимое хладнокровие. Жители Кахетии прислали в Тифлис князя Григория Чалокаева за тем, чтобы удостовериться, в каком расположении духа находится Ермолов.

Хотя вследствие его распоряжений персияне были изгнаны из наших пределов, но вся слава была отнесена к Паскевичу. Ряд замечаний и выговоров государя вывел Ермолова из терпения; не пользуясь доверием государя, который вел мимо его конфиденциальную переписку с Паскевичем, Ермолов решился написать государю известное письмо от 3 марта 1827 года.

Ермолов думал разделить персидскую войну на три кампании; по его мнению, надлежало сохранить преимущественно войска, не подвергая их губительному действию знойного климата страны, где колодцы, наполненные вредными насекомыми, встречались лишь чрез каждые сорок верст. В первую кампанию надлежало, по его мнению, занять пространство до Аракса, выслав кавалерию и лошадей на высоты Ардебиля; потом следовало двинуться зимним путем на Тегеран, стараясь миновать возвышенности Султании, покрытые снегом; в третий период войска должны были прибыть на высоты Ардебиля, где, выждав жары, возвратиться в Грузию. Персияне, невзирая на их многочисленность, будучи предводительствуемы неспособным Аббас-Мирзою, могли оказать нам лишь ничтожное сопротивление. В Петербурге видели в этом лишь желание Ермолова властвовать неограниченно в течение трех лет.

Между тем Мадатов, предводительствуя летучим отрядом, явился в Карабах, где овладел весьма важным пунктом — Агарь; если б у него было более войска, он мог бы пресечь сообщения Аббас-Мирзы с Тегераном. В опровержение мнения, будто бы Ермолов [339] не избрал сильного пункта, снабженного всем необходимым и где бы малочисленные отряды могли бы найти убежище в случае быстрого наступления большой неприятельской армии, можно указать на Шушу. Так как в исходе 1826 года ни одного неприятеля не оставалось более в наших пределах, Ермолов приказал Мадатову, которого главные персидские силы готовились окружить, присоединиться к прочим войскам. Вскоре после того Абул-Фет-Хан карабахский, брат Мехти-Кули-Хана карабахского, просил Ермолова назначить его беглербеком Тавриза, обещаясь в таком случае взбунтовать весь Адербиджан; но в это время прибыл в Грузию курьер с приказанием удалить Ермолова.

Паскевич, вскоре после прибытия своего в Грузию и находясь еще под начальством Ермолова, получил от государя письмо, в котором было, между прочим, сказано: «Помнишь, когда мы с тобой играли в военную игру; а теперь я твой государь и ты — мой главнокомандующий». Это доказывает, что государь, отправляя Паскевича в Грузию, твердо положил в уме своем заменить им Ермолова, глазная вина которого заключалась в медленности, с какою войска были приведены к присяге. Паскевич, который не мог простить Мадатову занятия Агари, очернил его в глазах государя. Мадатова, обвиненного в грабительстве, лишили владений, пожалованвых ему Мехти-Кули-Ханом карабахским по ходатайству Ермолова, имевшего в виду приучить кавказских владетелей жаловать землями храбрых русских генералов, на что император Александр изъявил свое соизволение.

Во время персидской и турецкой войн Паскевич, боясь, чтобы победы, им одержанные над бездарными пашами, предводительствовавшими сволочью, не были отнесены к генералам, пользовавшимся в армии хорошею репутацией, высылал их из армии на другой день после одержания какой-либо победы и беспрестанно менял начальников штаба.

Не принадлежа никогда к числу почитателей Паскевича, я не могу, однако, не заметить, что, во-первых, он никогда не обнаруживал крайне утомляющей суетливости Дибича, прозванного Ермоловым le grand brouillon (великий путаник. — Ред.). Но что в Паскевиче заслуживало величайшие похвалы — это примерная заботливость о снабжении армии провиантом. Этим редким и неоцененным качеством, вынуждавшим его часто терять много драгоценного времени, он превзошел многих полководцев, под начальством которых я когда-либо служил в течение моего военного поприща.

Прибыв в 1831 году в армию нашу в Польше, Паскевич принял сперва все необходимые меры для того, чтобы вполне обеспечить армию продовольствием, и лишь тогда уже решился он подступить к Варшаве. Еще до приезда Паскевича распоряжениями Толя был наведен мост чрез Вислу и один корпус находился уже на правом берегу реки; Толь воспользовался для этой [340] цели судами, нагруженными хлебом, которые были высланы по распоряжению прусского правительства вверх но Висле. На собранном военном совете фельдмаршал, выслушав мнение всех членов относительно лучшего способа овладеть Варшавой, предпочел атаку Волы, как наисильнейшего пункта, падение которого должно было неминуемо повлечь за собой покорение Варшавы и, следовательно, Польши. Будучи оконтужен в самом начале дела, представлявшего неимоверные затруднения по причине недостатка в лестницах, кои были притом слишком коротки, Паскевич, отъезжая от армии, объявил Толю, что, в случае неудачи, вся ответственность падет на него одного!

Деятельность, мужество и энергия Толя, на которого, однако, не может не пасть доля нареканий, столь справедливо заслуженных Дибичем, были в этот день неимоверными. Не было вполне опасного пункта, куда бы Толь не появлялся; не было колонны войск, мало-мальски изнуренной и отбитой мужественным неприятелем, которую бы Толь не поспешил ободрять; короче сказать: в этот решительный и кровопролитный бой он был истинным ангелом-хранителем русской армии.

Узнав о благополучном исходе боя, Паскевич поспешил напомнить о себе армии, тщетно отыскивавшей его во время ужасов кровавого побоища. Заслуг Паскевича никто не отрицает, но знаменит и велик подвиг Толя, который, будучи представлен самому себе во все время этого рокового побоища, умел извернуться таким образом, что отсутствие фельдмаршала, не только не имело гибельного влияния на исход битвы, но даже осталось никем не замеченным. Паскевич, никогда не отличавшийся скромностью и беспристрастием, свойственными лишь высоким, избранным характерам, не хотел в своем донесении государю поставить в надлежащем свете заслуги многих лиц, блистательному содействию которых он был обязан одержанной победой. Напротив того, алчность к присвоению чужих заслуг, нисколько не умаляющих его собственные, желание приписать всю славу победы лишь самому себе — побудили его отозваться не совсем благоприятно о многих лицах.

Ряд милостей посыпался на Паскевича — вождя, достойного времен великого Николая, как выразился редактор одного журнала; почести окончательно вскружили ему голову, и он, в пылу самонадеянности, возмечтал о себе, что он полубог. Не имея повода питать глубокого уважения к фельдмаршалу князю Варшавскому, я, однако, для пользы и славы России не могу не желать ему от души новых подвигов. Пусть деятельность нашего Марса, посвященная благу победоносного российского воинства, окажет на него благотворное влияние. Пусть он, достойно стоя в челе победоносного русского воинства, следит за всеми усовершенствованиями военного ремесла на Западе и ходатайствует у государя, оказывающего ему полное доверие, о применении их к нашему войску; я в таком случае готов от полноты души извинить [341] и позабыть прежние гнусные его поступки и недостойные клеветы, к коим он не возгнушался прибегать для достижения высокого своего сана.

Князь Мадатов, изгнанный с Кавказа Паскевичем, убедившим государя, что этот генерал, пользуясь будто бы благоволением Ермолова, ограбил жителей Карабаха, что было совершенно ложно, — ознаменовал себя блистательною храбростью в Европейской Турции: под Шумлой со спешенными гусарами он овладел несколькими редутами. Он умер в Молдавии, bперед смертью ему было суждено выслушать следующее признание умирающего генерал-адъютанта Константина Христофоровича Бенкендорфа, столь ограниченного умом, сказавшего ему: «Я перед вами, но в особенности перед Алексеем Петровичем Ермоловым, много виноват; я вам обоим много повредил через брата моего, но верьте, что это лишь по одному неведению, а потому простите меня».

Мадатов, который не был князем от рождения, но стал называть себя князем впоследствии, носил имя своей матери; дядя его Петрус-Бек пользовался большим уважением в Карабахе. Алексей Петрович Ермолов, любивший Мадатова, сказал ему однажды: «Ты настоящий яшка» (уменьшительное от армяшка); на это Мадатов возразил: «Если я Яшка, вы целый Яков Яковлевич». Граф Дибич сказал ему однажды: «Я знаю, что Паскевич вам много повредил; если вы когда-нибудь попадете ко мне, я постараюсь вам все вознаградить».

Мадатов, говоривший: «Не все надо брать храбростью, нужно и хитростью», был женат на дочери генерала Саблукова, в которую я был долго влюблен. Этот до невероятия неустрашимый и хитрый генерал, трепетавший одного взгляда Ермолова, вступил в брак лишь в надежде получить звание генерал-адъютанта. Молодая жена его согласилась выйти за него замуж в убеждении, что князь Мадатов весьма значительное в Карабахе лицо. Вскоре после приезда молодых в Карабах княгиня изъявила желание посетить могилу своего тестя, человека безнравственного, ничтожного и которого место погребения не было никому известно. Князь Мадагов, не желая на первых порах разочаровать свою молодую жену, приказал одному расторопному офицеру, состоявшему при нем в должности адъютанта, отыскать на армянском кладбище богатую гробницу, убрать ее цветами и проложить к ней дорожку. Исполнив приказание, адъютант донес о том своему генералу, который повел жену свою к этой гробнице. Молодая княгиня, введенная таким образом в заблуждение, став на колени, возносила молитвы о упокоении души усопшего. Невзирая на то, что Мадатов вступил в брак с молодой и весьма красивой женщиной, он продолжал предаваться гнусному пороку, столь распространенному на Востоке. Однажды княгиня, войдя совершенно неожиданно в кабинет мужа, была поражена [342] зрелищем, которое не могло не возмутить ее; но князь, нимало не смутившийся этим внезапным появлением жены, сказал ей: «Это ничего, Софья; я это делаю для того, чтобы сохранить влияние на здешний народ».

Мадатов, будучи весьма умным и чрезвычайно хитрым человеком, владел довольно хорошо русским языком; невзирая на то, он с намерением употреблял часто в разговоре весьма неправильные обороты. Опоздав однажды к Ермолову, он извинился тем, что его задержал какой-то жид. «Он думал провести меня по-жидовски, — сказал князь, — но я ему запустил армянского, и он остался в накладе».

Ермолов, поручив ему однажды дочь одного кадия, или старшины, объявил ему грозно, что он желает, чтобы она была доставлена к родителям в целомудренном состоянии; Мадатов, боявшийся одного взгляда Ермолова, говорил: «Я нашелся вынужденным не спать по ночам, потому что не мог поручиться за своих адъютантов».

Во время пребывания в Тифлисе барона Дибича он отсоветовал Ермолову предпринимать что-либо против персидского города Энзели. Дибич сказал ему однажды следующее: «Государь весьма недоволен тем, что вы самовольно дозволяете себе заключать многих ппаб-офяцеров в крепость на продолжительное время». Ермолов отвечал: «Я это делаю потому, что желаю скорее подвер1нуть виновных временному наказанию, чем такому, которое могло бы иметь для них неприятные и невыгодные последствия. Я ограничиваюсь временным заключением их в крепость, но не предаю уже их суду. Ни один из них за то на меня не пожалуется. Вам это трудно понять, потому что вы, рано отделившись от толпы, скоро возвысились; но мне, сроднившемуся с толпой, несравненно более знакомы ее нужды».

Иван Никитич Скобелев, из солдат выслужившийся в генералы, отличался необычайным мужеством и хладнокровием, замечательным природным умом, изумительною сметливостью и непомерным корыстолюбием. Этот хитрый человек, известный также по своему хвастовству и по уменью превосходно излагать на бумаге свои мысли, составил себе огромное состояние самыми беззаконными способами.

Я всегда полагал, что император Николай одарен мужеством, но слова, сказанные мне бывшим моим подчиненным, вполне бесстрашным генералом Чеченским, и некоторые другие обстоятельства поколебали во мне это убеждение. Чеченский сказал мне однажды: «Вы знаете, что я умею ценить мужество, а потому вы поверьте моим словам. Находясь в день 14 декабря близ государя, я во все время наблюдал за ним. Я вас могу уверить честным словом, что у государя, бывшего во все время весьма [313] бледным, душа была в пятках. Не сомневайтесь в моих словах, я не привык врать». Во время бунта на Сенной государь прибыл в столицу лишь па второй день, когда уже все начинало успокоиваться. До тех пор он находился в Петергофе и сам как-то случайно проговорился: «Мы с Волконским стояли во весь день на кургане в саду, — сказал он, — и прислушивались, не раздаются ли со стороны Петербурга пушечные выстрелы». Вместо озабоченного прислушивания в саду и беспрерывных отправок курьеров в Петербург он должен был лично поспешить туда: так поступил бы всякий мало-мальски мужественный человек.

Генерал-губернатор П. К. Эссен, столь известный по отсутствию умственных способностей, думал успокоить народ речью, которой никто не понял; но Васильчиков, Закревский и Василий Перовский привели войска на Сенную площадь и тем восстановили там порядок. На следующий день государь, имея около себя князя Меншикова и графа Бенкендорфа, въехал в коляске в толпу, наполнявшую площадь; он закричал ей: «На колени» — и толпа поспешно исполнила это приказание. Сказав короткую, по прекрасную речь, государь приказал Закревскому отслужить тотчас панихиду по убиенным. Так как толпы любопытствующих последовали за экипажем его величества на площадь, государь, увидав несколько лиц, одетых в партикулярных платьях, вообразил себе, что это были лица подозрительные; он приказал взять этих несчастных на гауптвахты и, обратившись к народу, стал кричать: «Это все подлые полячишки, они вас подбили». Подобные неуместные выходки совершенно испортили, по моему мнению, результаты дня.

Все мною здесь сказанное сообщено мне очевидцами, заслуживающими полного доверия.

Во время войны 1828 года в Турции корабль, на коем находился государь с своей свитой, едва не был прибит бурею к Константинополю. Государь, не желая быть узнанным, переоделся в партикулярное платье; молодой и смелый князь Александр Суворов громко сказал при этом случае: «Пусть узнают монархи, что стихии им по крайней мере не подвластны». Этот самый молодой человек, которого отец был в самых приятельских сношениях с Ермоловым, состоял при сем последнем на Кавказе. Известно, что после изгнания Ермолова из Кавказа жители Гурии, желая угодить Паскевичу, вынесли портрет Алексея Петровича из залы, в которой дан был ими обед графу Эриванскому. Князь Суворов, присутствуя на одном официальном обеде и видя, что никто не хочет вспомнить о бывшем начальнике, предложил его здоровье; присутствующие были вынуждены, против своего желания, последовать его примеру.

Когда впоследствии жандармские власти стали допрашивать прибывших в Петербург грузин с намерением узнать от них что-либо, могущее послужить к большему обвинению Ермолова, [344] они отвечали: «Мы лишь за то были недовольны им, что оп говорил, что у грузин, вместо голов — тыквы».

Величайшие и вполне непростительные ошибки Ермолова суть: во-первых, то, что он не отправился под Елизаветполь лично, но отправил туда Паскевича, придав ему двух отличных генералов Вельяминова и Мадатова, которые убедили Паскевича принять сражение, а, во-вторых, поступление его вновь на службу. Невзирая на то, Паскевич распространил слух, что Ермолов, отправляя его в Елизаветполь, обрекал его на верную гибель; Ермолов должен был, по моему мнению, проникнуть гораздо ранее намерение государя не давать ему должностей, которые бы соответствовали его способностям, и переехать в Москву.

При увольнении Ермолова от службы ему было назначено около четырнадцати тысяч рублей бумажками пенсиона; графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, узнав о том, сказала, что она почла бы себя счастливою, если бы Ермолов взял в свое распоряжение одно из ее богатых поместий. Так как все вообще пенсионы были значительно увеличены, то Ермолову, ничего не получавшему от отца своего, было еще прибавлено, вследствие ходатайства графа Дибича, около четырнадцати тысяч рублей бумажками.

Прибыв в Москву, Ермолов посетил во фраке дворянское собрание; приезд этого генерала, столь несправедливо и безрассудно удаленного со служебного поприща, произвел необыкновенное впечатление на публику; многие дамы и кавалеры вскочили на стулья и столы, чтобы лучше рассмотреть Ермолова, который остановился в смущении у входа в залу. Жандармские власти тотчас донесли в Петербург, будто Ермолов, остановившись насупротив портрета государя, грозно посмотрел на него!!!

Сестра его, Анна Петровна, вышла замуж за некоего А. А. Павлова, вполне замечательного по своему уму и вполне презренного по свойствам души. Хотя Ермолов на основании духовной отца своего обязан был выделить сестре своей лишь Уз часть имения, но, имея намерение дать ей гораздо большую часть, он поручил одному из своих приятелей заняться разделом. Медленность, с которой этот раздел совершался, внушила Павлову мысль, воспользовавшись известным неблаговолением государя к Ермолову, подать прошение его величеству с приложением нескольких писем Ермолова, писанных им когда-то в либеральном духе. Хотя последовал указ о принуждении Ермолова ускорить раздел, но он, в справедливом негодовании на презренный поступок своего зятя и сестры, объявил, что никакая сила не заставит его выделить часть, большую того, что было ей назначено [345] покойным их родителем. Ермолов получил в наследство около двухсот восьмидесяти тысяч рублей бумажками.

В бытность государя в Москве осенью 1831 года Ермолов был приглашен во дворец, куда он поехал в отставном мундире; государь, принявший его необыкновенно радушно, вышел из кабинета в сопровождении Ермолова, что было принято многими за знак особенного к нему благоволения. Императрица, увидя его, не скрыла своего смущения, она сказала ему: «Je vous aurais reconnu à l'instant même général; tous vos portraits vous ressemblent». (Я бы сразу узнала вас, генерал; все ваши портреты так похожи на вас. — Ред.). Будучи позван к императорскому столу, он едва не навлек гнева государя принятием участия в некоторых польских генералах, которые, как он выразился, поступили как благородные граждане. Государя, начавшего неприлично возвышать голос и намекать на то, что эти любезные ему граждане будут сосланы в Сибирь, Ермолов успокоил лишь словами: «Никто их, конечно, не убедит, что милосердие государя никогда не обратится на них».

Государь, ожидавший, что Ермолов, обласканный им, вступит вновь на службу, был крайне недоволен тем, что он даже не намекнул ему о подобном желании. Граф Бенкендорф, посетив Ермолова, сказал ему по поручению государя следующее: «Его величеству весьма неприятно то, что вы, будучи столь милостиво приняты им, не изъявили до сего времени желания поступить па службу», на что Ермолов отвечал: «Государь властен приказать мне это, но никакая сила не заставит меня служить вместе с Паскевичем». Это было передано куда следует.

Граф А. Ф. Орлов, посетив Ермолова в то время, как он собирался в подмосковную, объявил ему о воле государя, дабы он вступил вновь в ряды войска. Он сказал ему, что государь дает ему слово, что он его никогда не сведет с фельдмаршалом. Вынужденный написать в этом смысле письмо к государю, он сам отправился к Хрущеву, куда прибыл генерал Адлерберг с объявлением, что приказ о принятии его в службу состоялся. Таким образом, Ермолов, вполне обманутый государем, для которого предстояла возможность употребить с пользою его дарования, вновь надел мундир; это было со стороны Ермолова непростительною ошибкою, сильно потрясшею огромную популярность, какою он пользовался в армии, тем более, что государь, вовсе не сочувствовавший людям способным и бескорыстным, не имел, как оказалось, намерения воспользоваться его способностями и опытностью.

Государь был, однако, первое время чрезвычайно милостив и внимателен к Ермолову, которому удалось по кончине доблестного [347] H. H. Раевского выхлопотать вдове его следующие милости: ей было прощено триста тысяч рублей ассигнациями казенного долга, а взнос должных покойным мужем еще пятисот тысяч рублен был разложен на весьма продолжительные сроки. По предложению Ермолова, указавшего государю на невыгоду бессрочных вещей, как, например, штыков, которые, не будучи отточены, делаются весьма часто на Кавказе добычей горцев, — это было отменено.

Ермолов имел сначала намерение воспитать своих сыновей за границею, но вследствие вновь появившегося в 1834 году указа и настояния великого князя Михаила Павловича, он поместил их в артиллерийское училище.

На одном бале у князя Дмитрия Владимировича Голицына государь имел с Ермоловым следующий разговор:

Г. — Как хороша Скрыпицына! как стройна!

Е. — Да, государь, она — как стебель лилии.

Г. — О! да ты поэт, как брат твой Денис. Как жаль, что этот человек служит урывками! С его средствами и дарованиями, чем бы он не был! Писал ли ты когда-нибудь стихи?

Е. — Никогда, государь, не мог прибрать ни одной рифмы, и ни с одним стихом не умел сладить.

Г. — А Денис пишет ли стихи?

Е. — Редко теперь, — он занимается сериозными сочинениями.

Г.  — Я этого не знал; может быть, урывками, так же, как служит?

Е. — Нет, государь, весьма постоянно, можно сказать, как трудолюбивейший комментатор.

Г. — К чему он не способен когда захочет, с его способностями и дарованием? Он, однако, прежде писал неприличные стихи.

Е. — Правда, государь; быв гусаром, он славил и пил вино и оттого прослыл пьяницею, а он такой же пьяница, как я.

Г. — Это я знаю; жаль, что он урывками служит. Он был бы полезен и для всех и для себя, и пошел бы далеко.

Заседая в Государственном совете, Ермолов, никогда не почитавший себя администратором, не принимал почти никакого участия в прениях. Он, однако, предложил отменить звание первоприсутствующих в департаментах Сената; в его понятиях первоприсутствующий имеет лишь в виду угождать министру юстиции, а для наблюдения за правильным ходом дел было, по ею мнению, достаточно обер-прокурора.

Ермолова назначили членом комитета о преобразовании Оренбургского края, председателем которого был бездарный П. К. Эссен, [347] и членом [комитета] о преобразовании карантинного устава, где он не мог оказать никакой пользы. Он отдал здесь полную справедливость отличным способностям графа Павла Сухтелена, столь рано умершего для Оренбургского края.

Хотя Ермолова не назначали присутствовать в комитетах о военных дорогах и о преобразовании конных полков, но многие обращались к нему за советами. Невзирая на то, что государь сказал ему: «Я хочу вас всех, стариков, собрать около себя и беречь, как старые знамена», — это были лишь слова. Ермолов, видя себя совершенно бесполезным, сказал однажды государю: «Ваше величество, вероятно, потеряли из виду, что я лишь военный человек; все мои назначения доселе убеждают меня в том, что я совершенно бесполезен и что все возлагаемые на меня поручения не соответствуют моим сведениям и, могу сказать, моей опытности». На это государь отвечал: «Ты, верно, слишком любишь отечество, чтобы желать войны; нам нужен мир для преобразований и улучшений, но в случае войны я употреблю тебя». — «Я верю, государь, — отвечал Ермолов, — слову рыцаря». — «Отчего не государя?» — сказал Николаи.

После этих довольно милостивых слов последовало полное неблаговоление к Ермолову, которому предложили место председателя в генерал-аудиториате; граф Чернышев, предложивший ему это место от имени государя, сказал ему, что не он сам, а лишь его канцелярия будет подчинена военному министру. Ермолов отказался под следующим предлогом: «Единственным для меня утешением была привязанность войска; я не приму этой должности, которая бы возлагала на меня обязанности палача». Государь сказал на это: «Ермолов не так это понимает». Графиня Бенкендорф, посетив вскоре после того графиню Закревскую, сообщила ей о том, что государь поверил гнусным наветам на Ермолова своих окружающих, и сказала: «Ермолова съинтриговали».

Между тем Ермолов, возвратившись в Петербург, просил графа Бенкендорфа объяснить его величеству желание его быть уволенным от заседания в Государственном совете по той причине, что, быв лишь военным человеком и не успев приготовить себя к занятиям гражданским, он почитает себя неспособным исполнять обязанность высокой важности, к какой он призван милостью государя.

Граф Бенкендорф не решался будто бы доложить о том его величеству в течение двух недель; а между тем он его уверял, что он избирает лишь благоприятную минуту, тем более, что он знает, сколь будет неприятно его величеству уклонение от занимаемой должности Ермолова, который непременно навлечет тем на себя гнев государя. «Его обезоружит чистосердечное мое признание», — говорил Ермолов, не перестававший настаивать на своей просьбе. Однажды граф Бенкендорф, не застав Ермолова дома, оставил нижеследующую записку: «Mon trcs-honoré général, sa majesté m'a chargé de vous dire, qu'elb désire que vous lui écriviez [348] ce que je Lui ai dit les raisons qui vous engagent a quiter le Conseil»{178}.

Письмо, вслед за опт здесь помещенное, возбудило гнев государя, приказавшего отдать в приказе, что генерал Ермолов увольняется от службы по собственному признанию в неспособности. Приказ этот должен был быть опубликован, но граф Бенкендорф успел отговорить государя, сказав, что никто тому не поверит{179}.
Его императорскому величеству.

Генерал-адъютант граф Бенкендорф объявил мне высочайшую волю вашу, всемилостивейший государь, дабы я письменно изложил причины, заставляющие меня просить увольнения от заседания в Государственном совете. Исполняю волю сию с откровенностью солдата, гордящегося честью сорокалетнего служения государям и отечеству.

Я вполне постигаю, государь, сколь высоко звание члена Государственного совета, где могут обрести самую лестную награду лица, оказавшие важные заслуги отечеству. Исполнен я удивлением к неизреченному великодушию монарха, вверяющего малому числу избранных рассмотрение важнейших административных дел, изменения в законах, предложение новых, не прежде освещая их державною своего властью, как по выслушании их мнения.

Но, государь, всю жизнь свою провел я на военном поприще, на котором не успел ознакомиться с занятиями, к которым я нынче призван. Они мне чужды и усиливают во мне лишь убеждение и горестную мысль, что я бесполезен, и потому я не могу оправдать ожиданий моего государя.

Как русский и как солдат, я не избегал трудов и не робел перед опасностями на службе государя; не останавливаясь ни минуты вступить вновь на службу, я устыжусь, однако, самого себя, если позволю себе желать остаться в настоящем положении, с коим неразлучно убеждение, что лета, опытность, усердие недостаточны, а необходимы сведения, коих у меня нет. Простите, государь, смелость, с которою я всеподданнейше повергаю просьбу мою о увольнении меня от присутствия в Государственном совете.

10 марта 1839

Чрез несколько дней Ермолов получил от военного министра графа Чернышева следующие две [349] бумаги:
Милостивый государь Алексей Петрович.

Государь император, прочитав всеподданнейшее письмо вашего высокопревосходительства от 10 числа сего месяца, поручил мне уведомить вас, милостивый государь, что его величество весьма сожалеет, что вы, несмотря на долголетнее управление вами Закавказского края и по гражданской части, не предполагаете ныне в себе способностей, потребных для исполнения обязанностей, к которым вы призваны высочайшею доверенностью, и что вследствие того, удовлетворяя желанию вашему, его величество увольняет вас в отпуск до излечения болезни.

Сообщив высочайшую сию волю председателю Государственного совета, честь имею и вас об оной, милостивый государь, уведомить.

14 марта 1839 № 1552.

Милостивый государь Алексей Петрович.

Я доводил до высочайшего сведения о желании вашего высокопревосходительства воспользоваться зимним путем для выезда из С.-Петербурга и о просимом вами дозволении откланяться государю императору. Его величество поручить мне изволил уведомить вас, милостивый государь, что чрезвычайно увеличившиеся занятия препятствуют принять вас в скором времени, а потому, не желая вас задерживать, его величество разрешает отъезд ваш.

16 марта 1839
№ 1574.

37

Указатель имен{180}

Аббас-Мирза (1782–1833), фактический правитель Персии, с 1816 г. наследник шахского престола.

Александр I (1777–1825), российский император с 1801 г.

Алларт (Галлард) Людвиг Николай (ум. в 1728 г.), саксонец, состоявший на русской службе.

Аракчеев Алексей Андреевич (1769–1834), генерал, всесильный временщик при Александре I, военный министр (с 1808 г.), председатель военного департамента Государственного совета.

Багговут Карл Федорович (1761–1812), генерал, убит в Тарутинском бою и октябре 1812 г.

Багратион Петр Иванович (1765–1812), генерал, выдающийся полководец суворовской школы, был смертельно ранен в Бородинском сражении.

Бальмен Александр Антонович (1779–1848), генерал, впоследствии русский комиссар при Наполеоне на острове Св. Елены.

Барклай-де-Толли Михаил Богданович (1761–1818), генерал-фельдмаршал (1814), в 1812 г. военный министр, командующий армией; в 1813–1814 гг. командующий объединенной русско-прусской армией.

Бенкендорф Александр Христофорович (1783–1844), генерал, участник подавления восстания декабристов, с 1826 г шеф жандармов и начальник 3-го отделения (политического сыска).

Бенкендорф Константин Христофоровпч (1785–1828), генерал, в 1812 г. начальник партизанского отряда.

Беннингсен (Беннигсен) Леонтий Леонтьевич (1745–1826), генерал, участник убийства Павла I, в августе — ноябре 1812 г исполнял обязанности начальника Главного штаба русской армии, от которых был отстранен за интриги против M И. Кутузова; в 1818 г. покинул Россию.

Бернадот Жан Батист Жюль (1763–1844), маршал Франции, участник наполеоновских войн, с 1810 г. наследник шиедского престола, с 1818 г. король Швеции (Карл IV Юхан).

Бертъе Луи Александр (1753–1815), маршал Франции, в 1799–1807 и военный министр, одновременно (до 1814 г.) начальник штаба Наполеона.

Бессъер Жан Батист (1766–1813), маршал Франции, в 1812 г. командовал 1варделской кавалерией.

Блюхер Гебхарт Лебрехт (1742–1819), прусский генерал-фельдмаршал, в 1813 г. командовал объединенными русско-прусскими войсками в Силезии.

Богарпэ Евгений (1781–1824), французский генерал, вице-король Италии (1805–1814), пасынок Наполеона.

Бороздин Николай Михайлович (1777–1830), генерал, в 1812 г. некоторое время командовал партизанским отрядом.

Буксгевден Федор Федорович (1750–1811), генерал, командовавший русскими войсками в первый период шведской кампании 1808 г.

Вавжецкий Томас (1750–1818), один из руководителей польского восстания 1794 г., в 1812 г. служил в войсках Наполеона.

Вадбольский Иван Михайлович (1781–1861), офицер, в 1812 г. командир партизанского отряда.

Восильчиков Дмитрий Васильевич (1779–1859), генерал, в 1812 г. командовал Ахтырским гусарским полком.

Васильчиков Илларион Васильевич (1777–1847), генерал, участник кампаний 1805–1815 гг., впоследствии (1838) председатель Государственного совета и Комитета министров.

Вельяминов Алексей Александрович (1785–1838), генерал, служил в Отдельном Кавказском корпусе при А. П. Ермолове, впоследствии командующий войсками на Кавказской линии.

Виктор Клод (1766–1841), маршал Франции, в 1812 г. командовал корпусом, прикрывал переправу остатков французских войск через Березину.

Винценгероде Фердинанд Федорович (1770–1818), генерал, в 1813 г. командовал передовым корпусом русской армии.

Виртембергский принц Александр Фридрих (1771–1833), генерал русской службы, брат императрицы Марии Федоровны (жены Павла I).

Виртембергский принц Евгений (1788–1858), генерал русской службы, племянник императрицы Марии Федоровны.

Витгенштейн Петр Христианович (1769–1843), генерал, с 1826 г. генерал-фельдмаршал; в 1812 г. командовал корпусом на петербургском направлении, в 1813 г.

Водонкур, французский генерал, автор воспоминаний о наполеоновском походе 1812 г.

Волконский Петр Михайлович (1776–1852), генерал, впоследствии генерал-фельдмаршал; в 1813–1821 гг. начальник Главного штаба.

Воронцов Михаил Семенович (1782–1856), генерал, впоследствии генерал-фельдмаршал; в 1823–1844 гг. новороссийский и бессарабский генерал-губернатор.

Голенищев-Кутузов Павел Васильевич (1773–1843), генерал, в 1812 г. командовал отдельным подвижным отрядом, впоследствии петербургский генерал-губернатор

Голиков Иван Иванович (1735–1801), русский историк, автор многих трудов о деятельности Петра I.

Голицын Александр Николаевич (1773–1844), в 1817–1824 гг. министр народного просвещения и духовных дел, реакционер.

Голицын Борис Владимирович (1769–1813), генерал, тяжело ранен в Бородинском сражении.

Голицын Дмитрий Владимирович (1771–1844), генерал, впоследствии московский генерал-губернатор.

Гопульт, французский генерал, в 1812 г. командовал кавалерийской дивизией.

Горчаков Алексей Иванович (1769–1817), генерал, в 1812 г. управлял военным министерством.

Граббе Павел Христофорович (1789–1875), офицер, в 1812–1813 гг. адъютант А. П. Ермолова, впоследствии командующий войсками на Кавказской линии, наказной атаман войска Донского.

Грибоедов Александр Сергеевич (1795–1829), русский писатель и дипломат; назначенный в 1828 г. послом в Персию, был убит там фанатиками, действия которых инспирировались шахским двором и английскими Агентами.

Груши Эммануэль (1766–1847), маршал Франции, в 1799 г. был взят в плен русскими войсками под командованием А. В. Суворова, по возвращении в 1800 г. из плена принимал участие в наполеоновских войнах. В 1812 г. командовал кавалерийским корпусом.

Гурго Гаспар (1783–1852), французский генерал, военный историк, лично близкий Наполеону (три года находился с ним на острове Св. Елены).

Гурьев Дмитрий Александрович (1751–1825), в 1810–1823 гг. министр финансов — 328.

Даву Луи Никола (1770–1823), маршал Франции, один из наиболее активных участников наполеоновских войн. При вторжении в Россию командовал корпусом, в 1813–1814 гг. руководил обороной Гамбурга, в 1815 г. (во время «ста дней») военный министр Наполеона.

Давыдов Александр Львович (1773–1833), генерал (с 1815 г. в отставке).

Давыдов Василий Денисович, отец Дениса Давыдова, бригадир.

Давыдов Василий Львович (1792–1855), офицер (с 1820 г. в отставке), брат H. H. Раевского, участник Отечественной войны 1812 г. и заграничных походов 1813–1814 гг., декабрист, осужден на вечную каторгу, умер на поселении в Красноярске.

Давыдов Евдоким Васильевич (ум. в 1824 г.), брат Дениса Давыдова, офицер.

Давыдов Лев Васильевич (1792–1848), офицер, в 1812 г. служил в отряде своего брата Дениса Давыдова, участвовал в заграничных походах 1813–1814 гг.

Давыдова Елена Евдокимовна, мать Дениса Давыдова.

Даун Леопольд (1705–1766), австрийский генерал-фельдмаршал, основатель военной академии в Вене; отличался нерешительностью в действиях, приверженностью к обороне.

Денисов Андрей Карпович (1763–1841), казачий генерал, сподвижник А. В. Суворова, с 1818 г. наказной атаман войска Донского; в 1821 г. уволен в отставку.

Денисов Федор Петрович, казачий генерал, в 1812 г. командовал партизанским отрядом.

Дибич-Забалканский Иван Иванович (1785–1831), сын прусского офицера на русской службе, с 1805 г. участвовал в войнах с Францией, в русско-турецкой войне 1828–1829 гг.; главнокомандующий при подавлении польского восстания 1830–1831 гг., генерал-фельдмаршал (1829). Пользовался особым доверием Александра I, а затем Николая I.

Домбровский Ян Генрик (1755–1818), польский генерал, участник восстания 1794 г., с 1796 г. на французской службе; в 1812 г. командовал польским легионом в армии Наполеона, с 1815 г. участвовал в создании армии Королевства Польского в составе России.

Дорохов Иван Семенович (1762–1815), генерал, в 1812 г. npii отходе русских войск командовал арьергардом 2-й армии, участвовал в Бородинском сражении; 6 сентября был назначен командиром крупного партизанского отряда, вел наблюдение за движением французских войск по Калужской и Смоленской дорогам, первым известил М. И. Кутузова о начале отхода французов из Москвы.

Дохтуров Дмитрий Сергеевич (1756–1816), генерал, участник войн со Швецией 1788–1790 гг. и Францией, один из виднейших русских военачальников в Отечественной войне, герой обороны Смоленска, сражений под Бородино, Малоярославцем и др.

Дюрют Жан Франсуа (1767–1827), французский генерал.

Екатерина Павловна (1788–1819), сестра Александра I. герцогиня Ольденбургская (1809–1812) и королева Вюртембергская (с 1816); оказывала большое влияние на государственные дела в России.

Ермолов Алексей Петрович (1777–1861), государственный и военный деятель, генерал, последователь суворовской школы. В войнах с Наполеоном (1805–1807, 1812–1814) проявил храбрость и выдающиеся способности военачальника. В 1812 г. начальник штаба 1-й армии, после Бородина начальник объединенного штаба 1-й и 2-й армий, в заграничных походах был начальником артиллерии союзных армий, командовал корпусом. В 1816–1827 гг. командующий Отдельным Кавказским корпусом, главнокомандующий в Грузии и одновременно посол в Иране. Покровительствовал сосланным на Кавказ декабристам, отрицательно относился к аракчеевскому режиму. В 1827 г. был уволен в отставку.

Жерар (Жирард) Морис Отьен (1773–1852), французский генерал, в годы Реставрации маршал Франции, военный министр.

Жомини Антуан Анри (Генрих Вениаминович) (1779–1869), военный теоретик и историк, в 1804–1813 гг. во французской армии, с 1813 г. на русской службе, генерал. Исследовал опыт войн конца XVIII — начала XIX в., обобщил важнейшие проблемы стратегии и тактики массовой армии; один из основателей российской академии Генерального штаба.

Жюно (1771–1813), французский генерал, в 1812 г. командир корпуса.

Закревский Арсений Андреевич (1783–1865), офицер, в 1812 г. состоял при Главной квартире русской армии, в 1813–1814 гг. — при Александре I; впоследствии генерал, в 1828–1831 гг. министр внутренних дел, реакционер.

Игельстром Осип Андреевич (1737–1823), генерал, командовавший войсками в Польше; с началом польского восстания 1794 г. бежал из Варшавы и был уволен в отставку.

Казадасв Александр Васильевич (1781–1854), офицер, впоследствии сенатор, историк.

Кайсаров Паисий Сергеевич (1783–1844), генерал, в 1812 г. командовал отдельным отрядом.

Каменский Михаил Федотович (1738–1809), генерал-фельдмаршал.

Каменский Николай Михайлович (1776–1811), сын М. Ф. Каменского, генерал; участник шведской кампании 1808 г., командовал русскими войсками в турецкой кампании 1810 г.

Карпов Аким Акимович (1767–1836), генерал, в 1812 г. командовал кавалерийскими отрядами.

Каховский Александр Михайлович (ум. в 1827 г.), офицер, глава подпольного офицерского политического кружка, в 1799 г. был лишен чинов и дворянства, заточен в крепость. Брат (по матери) А. П. Ермолова, двоюродный брат Дениса.

Кикин Петр Андреевич (1775–1834), в 1812 г. дежурный генерал в 1-й армии, впоследствии статс-секретарь.

Киселев Павел Дмитриевич (1788–1872), офицер, в 1812–1815 гг. адъютант M. A Милорадовича, в 1837–1856 гг. министр государственных имуществ, сторонник отмены крепостного права.

Клингспор Мориц (1742–1820), шведский фельдмаршал.

Коленкур Луи (1773–1827), генерал, в 1807–1811 гг. посол Франции в Петербурге, находился при Наполеоне при вторжении в Россию, в период «ста дней» министр иностранных дел.

Коновницын Петр Петрович (1764–1822), генерал, один из видных сподвижников М. И. Кутузова в Отечественной воине, в 1812 г дежурный генерал при объединенном штабе 1-й и 2-й армий, в 1815–1819 гг. военный министр, затем начальник военных учебных заведений.

Константин Павлович (1779–1831), брат Александра I, с 1814 г. фактический наместник Королевства Польского.

Корф Федор Карлович (1774–1826), генерал, в 1812 г. командовал корпусом.

Кох Жан Батист (1782–1861), французский генерал, военный историк.

Круа де Карл Евгений, сложил при Петре I в русской армии, в сражении под Нарвой (1700) был взят шведами в плен.

Кудашев Николай Данилович (1784–1814), офицер, зять М. И. Кутузова, в 1812 г. командовал партизанским отрядом.

Кульнев Яков Петрович (1763–1812), генерал, отличился во многих сражениях, в 1812 г. командир кавалерийского отряда, одержал победу при Клястицах, в этом бою был смертельно ранен.

Курута Дмитрий Дмитриевич (1770–1838), генерал, адъютант великого князя Константина Павловича, затем управляющий его двором.

Кутайсов Александр Иванович (1781–1812), генерал, в 1812 г. командовал артиллерией 1-й армии, был убит в Бородинском сражении.

Кутузов Михаил Илларионович (1745–1813), генерал-фельдмаршал, с августа 1812 г. главнокомандующий русской армией.

Лагарп Фредерик Сезар (1754–1838), швейцарский адвокат и политический деятель, приверженец идей просвещения; в 1784–1795 гг. воспитатель будущего императора Александра I.

Лансной Сергей Николаевич (1774–1814), генерал, в контрнаступлении против наполеоновской армии командовал отрядом в главном авангарде русской армии.

Лесток Антон Вильгельм (1738–1815), прусский генерал.

Лористон Жак (1768–1828), французский генерал (с 1823 г. маршал) в 1811–1812 гг. посол Наполеона в России; при отступлении французских войск из России возглавлял их арьергард; в 1814 г. перешел на сторону Бурбонов.

Мадатов Валерьян Григорьевич (1782–1829), генерал, с 1816 г. в подчинении у А. П. Ермолова на Кавказе.

Массена Анцре (1758–1817), маршал Франции.

Милорадович Михаил Андреевич (1771–1825), генерал, в 1812 г. командовал авангардом при преследовании французской армии, с 1818 г. петербургский генерал-губернатор.

Михайловский-Данилевский Александр Иванович (1790–1848), в 1812 г. адъютант М. И. Кутузова, позже — генерал, военный историк.

Монтолон Шарль Тристан (1783–1853), адъютант Наполеона, находился с ним в изгнании; оставил мемуары, вместе с Гурго издал бумаги Наполеона.

Мюрат Иоахим (1767–1815), маршал Франции, король Неаполитанский <с 1808 г.), участник всех наполеоновских войн; в 1812 г. командовал кавалерийским корпусом, действовавшим в авангарде французских войск.

Наполеон Бонапарт (1769–1821), в 1799–1804 гг. первый консул, затем император Франции.

Нарышкина Мария Антоновна (1779–1854), фаворитка Александра I.

Ней Мишель (1769–1815), маршал Франции, участник всех наполеоновских войн; в Бородинском сражении его корпус атаковал Семеновские флеши, при отступлении был в арьергарде французских войск.

Нессельроде Карл Васильевич (1780–1862), министр иностранных дел России (1816–1856).

Никитин Алексей Петрович (1777–1858), полковник, позже генерал.

Николай I (1796–1855), российский император с 1825 г.

Ожаровский Адам Петрович (1776–1855), генерал, в 1812 г. командовал крупным партизанским отрядом.

Ожеро Пьер Франсуа Шарль (1757–1816), маршал Франции.

Ожеро Жан Пьер (1772–1836), французский генерал, брат маршала.

Орлов Алексей Федорович (1786–1861), генерал, участник подавления восстания декабристов, впоследствии шеф жандармов, в 1856–1860 гг. председатель Государственного совета и Комитета министров.

Орлов, офицер, при преследовании французских войск в 1812–1813 гг. командир отдельного отряда.

Орлов-Денисов Василий Васильевич (1775–1843), казачий генерал, в 1812 г. командир партизанского отряда.

Остен-Сакен Фабиан Вильгельмович (1752–1837), генерал, впоследствии генерал-фельдмаршал.

Остерман-Толстой Александр Иванович (1770–1857), генерал, в 1812 г. командовал корпусом.

Павел 1 (1754–1801), российский император с 1796 г.

Пален Петр Петрович (1788–1864), генерал.

Паскевич Иван Федорович (1782–1856), генерал-фельдмаршал (1829), в Отечественную войну и заграничных походах 1813–1814 гг. командовал дивизией; один из наиболее активных проводников реакционной политики Николая I, руководил подавлением польского восстания 1830–1831 гг. и Венгерской революции 1848–1849 гг.

Платов Матвей Иванович (1751–1818), с 1801 г. войсковой атаман Донского казачьего войска, генерал, прошедший суворовскую школу, в Отечественную войну и в кампаниях 1813–1814 гг. командовал казачьими частями.

Понятовский Юзеф (1763–1813), польский генерал, племянник короля Станислава Августа, маршал Франции (1813), в 1812 г. командовал польским корпусом, входившим в состав наполеоновской армии.

Раевский Николай Николаевич (1771–1829), генерал, в Отечественной войне командовал корпусом, отличался личным мужеством и храбростью; с 1824 г. в отставке; был близок к декабристам.

Растопчин Федор Васильевич (1763–1826), в Отечественную войну московский генерал-губернатор, выразитель казенного «патриотизма»; интриговал против Кутузова.

Ренъе Жан Луи (1771–1814), французский генерал, командовал корпусом.

Репнин Николай Васильевич (1734–1801), генерал-фельдмаршал.

Себастиани Орас, маршал Франции, в 1802–1807 гг. посол в Константинополе.

Сегюр Филипп Поль (1780–1873), французский генерал, автор «Истории Наполеона и Великой Армии в 1812 г.

Сеславин Александр Никитич (1780–1858), в начале Отечественной войны адъютант М. Б. Барклая-де-Толля, с сентября 1812 г. един из наиболее искусных партизанских командиров.

Суворов Александр Аркадьевич (1804–1882), внук А. В. Суворова, офицером служил на Кавказе при А. П. Ермолове, впоследствии прибалтийский и петербургский генерал-губернатор, генерал-инспектор пехоты.

Суворов Александр Васильевич (1730–1800).

Сульт Никола (1769–1851), маршал Франции.

Толстой Петр Александрович (1761–1844), генерал, в 1807–1803 гг. посланник в Париже, в 1812 г. формировал ополчение и командовал резервными войсками в приволжских губерниях; участвовал в подавлении польского восстания 1830–1831 гг.

Toль Карл Федорович (1777–1842), генерал (1826), участвовал в швейцарском походе А. В. Суворова, Отечественной войне 1812 г., заграничных походах 1813–1814 гг. и др. кампаниях; получил известность как способный штабист.

Тормасов Александр Петрович (1752–1819), генерал, в Отечественную войну командовал 3-й армией, с сентября 1812 г. занимался комплектованием и подготовкой войск к контрнаступлению, весной 1813 г. во время болезни М, И. Кутузова исполнял обязанности главнокомандующего, с 1814 г. генерал-губернатор Москвы, много сделал для се восстановления.

Тучков Александр Алексеевич (1777–1812), генерал, убит в Бородинском сражении.

Тучков Николай Алексеевич (1765–1812), генерал, участник войн со Швецией, Полыней (1792–1794), Францией; в 1812 г. командовал корпусом; в Бородинском сражении, лично возглавив контратаку, был смертельно ранен.

Тучков Павел Алексеевич (1775–1858), генерал; в 1812 г. отличился в арьергардных боях при отступлении русских войск, в августе был тяжело ранен и взят в плен.

Уваров Федор Петрович (1773–1824), генерал, в 1812 г. командовал кавалерийским корпусом, отличился в сражениях под Бородино, Тарутино, Малоярославцем, в заграничных походах 1813–1814 гг.

Удино Никола Шарль (1767–1847), маршал Франции, во время похода на Россию командовал корпусом, действовавшим за петербургском направлении.

Фигнер Александр Самойлович (1787–1813), офицер-артиллерист, в Отечественной войне 1812 г. и походе 1813 г. отличился как бесстрашный разведчик и партизан; погиб в бою.

Хлаповский Дезидерий (1788–1880), польский военный и политический деятель, адъютант Наполеона, в 1830–1831 гг. один из руководителей польского восстания.

Чаплиц Ефим Игнатьевич (1768–1826), генерал, в 1812 г. был под начальством адмирала П. В. Чичагова.

Чернышев Александр Иванович (1785–1857), офицер, затем генерал, с 1808 г. до начала Отечественной войны представитель Александра I при Наполеоне; в 1812 г. командовал отдельным кавалерийским отрядом, в 1832–1852 гг. военный министр.

Чичагов Павел Васильевич (1767–1849), адмирал, в 1802–1811 гг. министр морских сил, в 1812 г командовал армией, действовавшей против южного фланга наполеоновских войск; из-за его недостаточно решительных действий части французских войск удалось избежать окружения и переправиться через Березину.

38

Примечания
{1} Давыдов Денис. Багратион. — Журнал «Тридцать дней», 1941, № 2, с. 60.
{2} Муравьев А. Н. Автобиографические записки. — Сб. «Декабристы. Новые материалы». М., 1955, с. 188.
{3} Белацский В. Г. Полн. собр. соч., т. VII. Спб., 1904.
{4} Автобиография, печатавшаяся при жизни Д. В. Давыдова анонимно (в 1832 г. как предисловие к сборнику его стихов). — Ред.

{5}Т е. между зимней и весенней охотой. — Ред.
{6} Этот Бурцев служил в одном полку с Давыдовым и умер в 1813 году.
{7} Тогда гусарские полки состояли из двух баталионов; каждый баталион заключал в себе пять эскадронов в мирное и четыре эскадрона в военное время.
{8} Сатирический выпад против военачальников николаевской эпохи И. И. Дибича-Забалканского и И. Ф. Паскевича, кн. Варшавского. — Ред.
{9} Известно, что он упал к ногам императора Павла, говоря: «Боже, спаси царей!» «Вам, — сказал император, — предстоит спасать их». Видя, что Суворов с трудом подымается, государь сказал своим придворным: «Помогите встать графу». При этих словах Суворов сам быстро встал, воскликнув: «О, помилуй бог, Суворов сам подымается, никто в том ему не помогает».
{10} Суворов просился однажды в Москву в отпуск с Моздокской линии, устройство которой ему было поручено. Так как императрица не изъявила своего согласия на продолжительный отпуск, он получил лишь пятнадцатидневный. Прибыв в Москву ночью, он благословил спящих детей и тотчас предпринял возвратный путь на линию.
{11} Однажды Военная коллегия жаловалась императрице на Суворова, в полках которого было слишком много музыкантов, что вынуждало его уменьшать число фронтовых солдат. Собран был военный совет, на котором присутствовал и Суворов, который, выслушав все мнения, оказал: «Хороший и полный хор музыкантов возвышает дух солдат, расширяет шаг; это ведет к победе, а победа к славе». Императрица вполне [22] предоставила это дело на его благоусмотрение. (Многие сведения о великом Суворове были мне сообщены князем Андреем Ивановичем Горчаковым.)
{12} Взятие Варшавы в 1831 году без грабежа нисколько не опровергает всего мною сказанного, ибо гарнизон города имел свободный выход, которым и воспользовался. Если б гарнизон нашелся вынужденным сражаться на улицах, в домах и костелах, город подвергся бы страшным бедствиям.
{13} Рассеяние части армии на осады некоторых крепостей в Италии принадлежит единственно венскому Военному совету. Суворов неоднократно восставал на такой распорядок и два раза просил себе отзыва из армии. Не вмешивайся этот совет в его распоряжения, нет сомнения, что по превосходству числительной силы Суворова над силою французской армии и гения его над дарованиями Моро, союзные войска еще в июне месяце были бы на границах Франции, Макдональд, занимавший Неаполь, увидел бы себя без сообщения с Франциею, и Массена принужден был бы оставить Швейцарию.
{14} Маршал Макдональд сказал однажды в Париже нашему послу графу П. А. Толстому: «Хотя император Наполеон не дозволяет себе порицать кампанию Суворова в Италии, но он не любит говорить о ней. Я был очень молод во время сражения при Требии; эта неудача могла бы иметь пагубное влияние на мою карьеру; меня спасло лишь то, что победителем моим был Суворов.
{15} В 1794 году Суворов, выступив из Бреста-Литовского, оставил здесь несколько гренадер для охранения имущества отставного польского полковника Детерко, опасавшегося быть разоренным русскими войсками, которые должны были следовать чрез этот город в Варшаву после выступления Суворова. После взятия Варшавы императрица наградила Суворова фельдмаршальским жезлом и местечком Кобриным, где он провел несколько суток во время проезда своего в свою главную квартиру, находившуюся в Тульчине. Явившись в Кобрин, Детерко со слезами обратился к Суворову и объявил ему, что, невзирая на присутствие оставленных гренадер, он был совершенно ограблен нашими войсками. Суворов спросил у управляющего Кобриным: «Сколько у нас денег?» На ответ управляющего: «До десяти мешков и в каждом не менее тысячи рублей», Суворов приказать все отдать Детерко, который был крайне удивлен этой щедростью, (Это мне сообщено А. П. Ермоловым.
{16} Тележка эта хранилась у покойного отца моего как драгоценность и сожжена в Бородине, во время сражения, в 1812 году, вместе с селом, домом и всем имуществом, оставленным в доме,
{17} В народе существует предрассудок, что будто в шеях некоторых сильных и прытких лошадей находятся две особые жилы.
{18} Суворов, соединившись в Кобылках с корпусом Дерфельдена, входившим до этого времени в состав армии князя Репнина, двинулся к Праге. Авангардом этого корпуса командовал граф Валериан Александрович Зубов, которому оторвало ногу при переправе через Царев близ деревни Поповки; ему пожаловали за то андреевский орден, что давало право на генерал-лейтенантский чин. Все офицеры корпуса Дерфельдена должны были представляться Суворову; в комнатах, где был назначен прием, невзирая на холодное время года, были заблаговременно отворены все окна и двери для выкуривания немогузнаек. Так как Суворов не любил черного цвета, то было строго запрещено представляться в нижнем платье этого цвета. В числе представляющихся находился Дерфельден, высокоуважаемый Суворовым, князь Лобанов-Ростовский (племянник князя Репнина и впоследствии министр), украшенный Георгием 3-го класса за Мачинское сражение, Ливен (впоследствии князь), капитан А. П. Ермолов, много иностранных волонтеров, в числе которых находились подполковник граф Кенсона и граф Сен-При. Суворов, обратись к Лобанову, сказал с усмешкой: «Помилуй бог, ведь Мачинское сражение было кровопролитно». Смотря на Ливена, он сказал: «Какой высокий, должно быть, весьма храбрый офицер. Отчего это я на вас не вижу ни одного ордена?» Сказав графу Сен-При: «Вы счастливо служите; в ваши лета я был только поручиком», он вдруг бросился его целовать, говоря: «Ваш дядя был моим благодетелем, я ему многим обязан». Эти слова не были понятны в то время, но впоследствии узнали, что дядя Сен-При, будучи французским министром, возбудил первую турецкую войну. Обратясь к графу Кенсона, Суворов спросил его: «За какое сражение получили вы носимый вами орден и как зовут орден?» Кенсона отвечал, что орден называется Мальтийским и им награждаются лишь члены знатных фамилий. «Какой почтенный орден! — возразил Суворов. — Позвольте посмотреть его». Сняв его с Кенсона, он его показывал всем, повторяя: «Какой почтенный орден!» Обратясь потом к прочим присутствовавшим офицерам, он стал их поодиночке спрашивать: «За что получили вы этот орден?» «За взятие Измаила, Очакова и прочее», — было ответом их. «Ваши ордена ниже этого, — сказал Суворов. — Они даны вам за храбрость, а этот почтенный орден дан за знатный род».

Все представлявшиеся были приглашены к обеденному столу Суворова, который имел обыкновение садиться за стол в девять часов утра. Приглашенные заняли места по старшинству за столом, на котором была поставлена простая фаянсовая посуда. Перед обедом Суворов, не поморщившись, выпил большой стакан водки. Подали сперва весьма горячий и отвратительный суп, который надлежало каждому весь съесть; после того был принесен затхлый балык на конопляном масле; так как было строго запрещено брать соль ножом из солоницы, то каждому следовало заблаговременно отсыпать по кучке соли возле себя. Суворов не любил, чтобы за столом катали шарики из хлеба; замеченному в подобной вине тотчас приносили рукомойник с водой; А. М. Каховский, замечательный по своему необыкновенному уму, избавился от подобного наказания лишь острым словом.

Опасаясь после штурма Праги быть застигнутым неприятелем врасплох, Суворов приказал артиллерии сжечь большой мост, ведущий в Варшаву, где в то время находилось еще десять тысяч хорошего войска под начальством Вавжецкого. В нашем лагере все ликовало после удачного штурма и пило по случаю победы; солдаты Фанагорийского полка, не будучи в состоянии чистить свое оружие, наняли для этого других солдат. Погода стояла хорошая, но весьма холодная; из поднятых палаток поднимался пар от красных лиц солдат, что доставляло немало удовольствия Суворову, говорившему: «Помилуй бог, после победы день пропить ничего, лишь бы начальник позаботился принять меры прошву внезапного нападения». Он приказал построить узкий мост для пешеходов, по которому было дозволено жителям приходить в Прагу для отыскания тел своих ближних. Суворов справедливо рассчитал, что это ужасное зрелище должно неминуемо поколебать мужество поляков; в самом деле, Варшава вскоре сдалась. Суворов торжественно отправился в карете в королевский дворец; в карете сидел против него дежурный генерал Потемкин, человек замечательного ума (он служил впоследствии на Кавказе и сделал на воротах Екатеринограда, обращенных к стороне Тифлиса, надпись: «Дорога в Грузию»), Король встретил его у подъезда. Простившись с его величеством, Суворов не допустил его сойти с лестницы. Во время выступления польских войск в числе десяти тысяч человек из Варшавы казачьему майору Андрею Карповичу Денисову удалось захватить всех польских начальников, беспечно завтракавших в гостинице; подъехав после того к польским войскам, Денисов, с хлыстиком в руках, приказал им положить оружие, что и было тотчас исполнено. (Это было мне сообщено А. П. Ермоловым.)

В 1820 году этот самый Денисов, уже в чине генерал-лейтенанта, был отдан под суд, за превышение власти, генералом А. И. Чернышевым. А. П. Ермолов, будучи вызван около этого времени в Лайбах для начальствования армиею в Италии и заехав дорогой в Новочеркасск, узнал о том от Болгарского, правителя канцелярии Чернышева. Убедившись в невинности храброго генерала Денисова, он решился его спасти. Прибыв в Лайбах, Алексей Петрович увидел Чернышева, который сказал ему: «Я слышал, что вы находите мой поступок несправедливым; но я не мог не подвергнуть суду Денисова, превысившего власть свою». Па это Ермолов возразил: «Во-первых, я знаю положительно и докажу вам, что ваше обвинение несправедливо и совершенно неосновательно; во-вторых я спрошу вас: дерзнули ли вы бы сделать малейшее замечание Матвею Ивановичу Платову, который несравненно более Денисова и весьма часто превышал свою власть, и в-третьих, я обращу ваше внимание на следующее: я был еще ничтожным офицером, а вы — ребенком, когда этот храбрый Денисов, отличаемый Суворовым, заставил в 1794 году десятитысячный польский корпус положить оружие и спас с двумя полками пруссаков после отражения их от Варшавы». Зная благосклонность императора Александра к Ермолову, который не преминул бы довести это до сведения его величества, Чернышев нашелся вынужденным освободить Денисова из-под суда. Возвращаясь в Грузию, Ермолов проехал через Аксай, куда выехали к нему навстречу многие донцы, которые весьма любили и уважали его. В числе прибывших находился и Денисов, который приехал благодарить за ходатайство его об нем. (Мне рассказал это сам Болгарский и дополнил А. К. Денисов.)
{19} Сентября 13-го 1804 года я был переведен из поручиков Кавалергардского полка в Белорусский гусарский полк ротмистром. Подробности этого обстоятельства изложены в моих записках.
{20} Б. А. Четвертинский, упоминаемый и далее. — Ред.
{21} В самом этом нумере стоял сын фельдмаршала, граф Николай Михайлович Каменский, по возвращении своем из Финляндии, в начало 1809 года. Быв в то время прислал курьером из финляндской нашей армии к военному министру, я навещал графа в сей квартире и с каким-то необыкновенным чувством удовольствия видел то место, где предпринял первую мою попытку на боевую службу.
{22} У князя я нашел трех офицеров. Странно, что изо всех присутствовавших в горнице его я один остался в живых. Во-первых, сам князь Багратион пал под Бородиным; Голицын (князь Михаил Сергеевич) убит под Ландсбергом в 1807 году; граф Грабовский убит под Красным в 1812 году, а граф Сен-При убит под Реймсом в 1814 году.
{23} Названы орденские ленты разного достоинства: александровская (красная), андреевская (голубая), георгиевская (полосатая). — Ред.
{24} Часть Австрийской Галиции, граничившая с театром военных действий, шла тогда от Мпишева, по правому берегу Вислы почти до Праги; потом склонялась вправо к Сироцку, продолжая идти по левому берегу Буга, мимо Брок, Бреста и далее до Хотина.
{25} Числительная сила французских корпусов взята из документов, отбитых в обозах французской армии.
{26} Из записок генерала Беннингсена.
{27} Князь Багратион прибыл в армию из Петербурга и немедленно принял начальство над главным авангардом.
{28} Дмитрия Владимировича.
{29} Я имел честь и счастие служить тогда адъютантом при князе.
{30} На этом поле сражения были селения Шлодитен и Шмодитен. К первому примыкал правый фланг нашей армии; последнее лежит позади первого, в близком расстоянии от него.
{31} Один из трех известных генералов Корбино.
{32} 5584 человека. Из рапорта Лестока.
{33} Из запасок генерала Беннингсена.
{34} Покойным генерал-фельдмаршалом.
{35} Как некогда сказал Кутузов Себастиани. Себастиани, после долгого хвастовства, фанфаронства и исчисления монархов, покорных воле Наполеона, переменя речь, разговорился о Платове и вдруг, оборотясь к Кутузову, спросил его: ,,Qu' est ce que c'est qu'un Hettman des cosaques?» (Что такое казачий атаман?) „C'est une espèce de votre Roi de Westphalie», (Это что-то похожее на вашего Вестфальского короля), — отвечал Кутузов. Себастиани закусил губы. Это было в Яссах, в конце 1807 года, за обеденным столом у главнокомандующего молдавской армией, фельдмаршала князя Прозоровского. Себастиани проезжал тогда из Константинополя в Париж.
{36} Mémoires thés des papiers d'un homme d'Etat (Hardenberg) Tome 9.
{37} Mémoires tirés des papiers d'un homme d'Etat (Hardenberg). Tome 9, page 431 et 432.
{38} На одном плоту я видел двух повелителей мира; на одном плоту я видел и Мир, и Войну, и судьбу целой Европы — на одном плоту. — Ред.
{39} Бьюсь об заклад, что Англии целый флот менее страшен, чем этот плот. — Ред.

{40}Посетив однажды лагерь французских войск, императоры заехали в полк, находившийся под начальством полковника Никола. Наш государь, попробовав похлебку из принесенного котелка, приказал наполнить его червонцами. Спустя пять лет этот Никола был взят в плен и находился при Л. П. Ермолове. Во время приезда государя в Вильну, и конце 1812 года, этот Никола, одетый в партикулярное платье и с головою, повязанного платком вследствие ран, ожидал в толпе вместе с другими приезда государя. Несмотря на его костюм и повязку на голове, государь, увидав его, сказал ему весьма ласково: «Я вас где то видал». — «Я имел счастье принимать ваше величество у себя в полку, а ныне я ранен и в плену». Государь приказал тотчас выдать ему двести червонцев. Впоследствии, в 1814 году, государь спросил однажды в Париже Ермолова: «Где твой Никола, зачем ты его с собой не привез?» «Я не смел этого сделать, — отвечал он, — потому что вашим величеством было строго приказано оставить всех пленных в России».
{41} Родовая деревушка Кульневых, Калужской губернии, Козельского уезда.
{42} Приказ Кульнева накануне нападения, которого начало назначено было за два часа до рассвета.
{43} Имеется в виду начало наступления шведской армии и переход русских войск к обороне. Однако в августе — сентябре 1808 г. главные силы шведов были разгромлены, что предопределили исход русско-шведской войны 1808–1809 гг. в пользу России. — Ред.
{44} Есть немало важных качеств и для того, чтобы в обычных обстоятельствах исполнить чужие распоряжения, и для того, чтобы в непредвиденном случае, в обстоятельствах необычных и по предусмотренных правилами, самому решить, что правильно и хорошо Фуа. Война на полуострове, т. IV. - Ред.
{45}... партизанская война, исполненная таких трудностей, таких опасностей, столь деятельная, — война, во время которой всегда нужно быть на коне и в размышлении, — в высочайшей степени требует от одного и того же человека действия и мысли. Некрология генерала Гюго. — Ред.

{46}Напечатано было особо в 1825 году под названием: «Разбор трех статей, помещенных в записках Наполеона». Я полагаю, что сему разбору лучшее место здесь; впрочем, я много к оному прибавил.
{47} Mémoires pour servir à l'histoire de France, par Napoléon publiés par Mcnlholon. Tome I, p?gc 98.
{48} Les mêmes. Tome II, page 112.
{49} Mémoires pour servir a l'histoire de France, par Napoléon publiés par Montholon. Tomo II, page 119.
{50} Mémoires pour servir à l'histoire de France, par Napoléon publiés par Moiilholon.Tome II, page 55.
{51} „Moniteur» de 1807.
{52} Ложное показание В сей день взято шестьдесят офицеров, тысяча пятьсот рядовых и два орудия: одни казаки взяли пятьдесят пять офицеров и семьсот пять рядовых.
{53} Сущность дела взята из донесения главнокомандующего государю императору; некоторые подробности его собраны мною на месте сражения.
{54} Имена частей города, составляющих средину Москвы.
{55} Насыпь, окружающая Москву.
{56} Не надо принимать Фиглева за Фигнера. Первый служил в Белорусском гусарском потку, а последний — в артиллерии. Первый находился в отряде генерала Винцонгероде, а последний был партизаном и действовал в то время около Москвы, между дорогами Тульскою и Калужскою.
{57} Бой у р. Черниганя (Тарутинский бои) 6 (18) октября 1812 г. принес русской армии первую после Бородинского сражения крупную тактическую победу. - Ред.
{58} Из «Histoire de l'expédition en Russie, par M*** (Chambray). Mémoires pour servir à l'histoire de la guerre entre la Russie et la France par Vaudon-court». Донесение Дорохова фельдмаршалу Кутузову от 29-го сентября до 2-го октября 1812 года.
{59} М. И. Кутузов. — Ред.
{60} Larrey. Mémoires de la Chirurgie militaire.
{61} Chambray. Histoire de l'expédition en Russie. Tome III.
{62} Chambray Histoire de l'expédition en Russie. Lettre de Napoléon au Major-général. 3 sept., 1812, Gjatsck. Tome III.
{63} Histoire de l'expédition en Russie, par M*** (Chambray). Tome III, page 249.
{64} Lettre du M. Berthicr à Junot. 23 octob , 1812. Fominskoé.
{65} Lettre de Napoléon au major-général. 24 octob., 1812, Borovsk.
{66} Lettre du M. Berthier à Victor. 9 nov., Smolensk
{67} Histohe de l'expédition en Russie, par M; *** (Chambray). Tome III, page 247.
{68} Histoire de l'expédition en Russie, par М*** (Chambray). Tome III, page 151.
{69} Lettre du gén, Baraguay d'Hilliers au M. Berthier. 1812.
{70} Этот набег, встревоживший маршала Бертье, был произведен сорока казаками, но потеря неприятеля состояла не в пятнадцати, а в тридцати шести палубах, двух капитанах, пяти офицерах и девяносто двух рядовых. Это можно видеть в рапорте Дорохова, хранящемся в главном штабе его величества. Это нападение было произведено на село Перхушково сотником Юдиным.
{71} Я не считаю за нужное оспаривать странное мнение маршала Бертье, будто бы посредством движения кавалерии Бессьера к Подольску и к Десне можно было остановить покушение партий наших на Смоленскую дорогу. Нелепость такого мнения не достойна опровержения. Но то, что считаю необходимым, это объяснение дел, о коих упоминает сей маршал; дело, означенное в выписке того письма, принадлежит полковнику Сиверсу, который взял в плен ехавшего с повелениями адъютанта маршала Поя с одним капитаном и тремя рядовыми. В 23-м бюллетене и в выписке письма Бертье к Бессьеру от 20-го сентября, о которой я упомяну, говорится о другом деле, происходившем у села Бурцева, что на Боровской дороге; в этом деле взяты майор Марюд, четыре офицера и сто восемьдесят шесть рядовых; с нашей стороны урон был значительный: убит полковник Сивере, тяжело ранены полковник князь Хилкон и майор граф Гудович, нижних чинов ранено и убито двадцать пять.
{72} Хорош завоеванный народ, о коем несколько строк выше сказано, что он вооружен против завоевателей!
{73} Главное депо находилось не в Клементьеве, а в Горках; сие дело было под командою майора Блаикарда и было разбито наголову и частию взято 21-го ноября (3-го декабря) в Конысе моею партиею.
{74} Генерал Гурго умолчал о партизане Фигнере и вместо Денисова должен был бы сказать: графом Орловым-Денисовым, ибо фамилия Денисовых весьма многочисленна на Дону, почему нельзя узнать но словам господина Гурго, который из Денисовых был в сем деле.
{75} Mémoires du général Rapp; page 226 et 227.
{76} 27-me bulletin. 27 oct., 1812, Vereia.
{77} Духин Вонсович.
{78} Chambray. Histoire de l'expédition en Russie. Tome III.
{79} Известно, что у князя Багратиона за несколько минут перед тем, как он получил смертельную рану, из души, так сказать, вырвалось громкое браво 57-му линейному французскому полку, первому из полков корпуса Даву, который вскочил на флеши, расположенные пред Семеновским и самим князем Багратионом защищаемые.
{80} В то время гусарские полки состояли из двух баталионов, каждый баталион в военное время заключат в себе четыре эскадрона.
{81} Это было при Колоцком монастыре, в овине, где была его квартира.
{82} Общее мнение того времени, низложенное твердостию войска, народа и царя.
{83} Некоторые военные писатели приняли в настоящее время за правило искажать события, в которых принимал участие генерал Ермолов; они умалчивают о заслугах сего генерала, коего мужество, способности, бескорыстие и скромность в донесениях слишком всем известны. Так как подобные описания но могут внушить никакого доверия, я решился либо опровергать вымыслы этих господ, либо сообщать моим читателям все то, о чем им не угодно было говорить. Так, например, в описании Бородинского сражения никто не дал себе труда собрать все сведения о взятии нами редута Раевского, уже занятого неприятелем. Почтенный Николай Николаевич Раевский, именем которого назван этот редут, описывая это событие, упоминает слегка об Ермолове, выставляя лишь подвиги Васильчикова и Паскевича. Отдавая должную справедливость блистательному мужеству этих двух генералов и основываясь на рапорте Барклая и на рассказах очевидцев и участников этого дела, все беспристрастные свидетели этого побоища громко признают Ермолова главным героем этого дела; ему принадлежит в этом случае и мысль и исполнение.

Это блистательное дело происходило при следующих обстоятельствах: получив известие о ране князя Багратиона и о том, что 2-я армия в замешательстве, Кутузов послал туда Ермолова с тем, чтобы, ободрив войско, привести его в порядок. Ермолов приказал храброму полковнику Никитину (ныне генерал от кавалерии) взять с собой три конные роты и не терять его из виду, когда он отправится во 2-ю армию. Бывший начальник артиллерии 1-й армии граф Кутайсов решился сопровождать его, несмотря на все представления Ермолова, говорившего ему: «Ты всегда бросаешься туда, куда тебе не следует, давно ли тебе был выговор от главнокомандующего за то, что тебя нигде отыскать не могли. Я еду во 2-ю армию, мне совершенно незнакомую, приказывать там именем главнокомандующего, а ты что там делать будешь?» Они следовали полем, как вдруг заметили вправо на редуте Раевского большое смятение: редутом овладели французы, которые, по найдя на нем зарядов, не могли обратить противу нас взятых орудий; Ермолов рассудил весьма основательно: вместо того чтобы ехать во 2-ю армию, где ему, может быть, с незнакомыми войсками по удастся исправить ход дела, не лучше ли восстановить здесь сражение и выбить неприятеля из редута, господствующего над всем полем сражения и справедливо названного Беннингсеном ключом позиции. Он потому приказал Никитину поворотить вправо к редуту, где они уже не нашли Паскевича, а простреленного полковника 26-й дивизии Савоини с разнородной массой войск. Приказав ударить сбор, Ермолов мужественно повел их на редут. Найдя здесь баталион Уфимского полка, последний с края 1-й армии, Ермолов приказал ему идти в атаку развернутым фронтом, чтобы линия казалась длиннее и ей легче было бы захватить большее число бегущих. Для большего воодушевления войск Ермолов стал бросать по направлению к редуту георгиевские кресты, случайно находившиеся у него в кармане; вся свита Барклая мужественно пристроясь к ним, и в четверть часа редут был взят. Наши сбрасывали с вала вместе с неприятелем и пушки; пощады не было никому; взят был в плен один генерал Бонами, получивший двенадцать ран (этот генерал жил после долго в Орле; полюбив весьма Ермолова, он дал ему письмо в южную Францию к своему семейству, которое он просил посетить. При получении известий о победах французов раны его закрывались, и он был добр и спокоен, при малейшем известии о неудачах их — раны раскрывались, и он приходил в ярость).

Так как вся масса наших войск не могла взойти на редут, многие в пылу преследования, устремившись по глубокому оврагу, покрытому лесом и находящемуся впереди, были встречены войсками Нея. Ермолов приказал кавалерии, заскакав вперед, гнать наших обратно на редут. Мужественный и хладнокровный до невероятия, Барклаи, на высоком чело которого изображалась глубокая скорбь, прибыв лично сюда, подкреплял Ермолова войсками и артиллерией. В это время исчез граф Кутайсов, который был убит близ редута; одна лошадь его возвратилась. Один офицер, не будучи в состоянии вынести тола, снял с него знак св. Георгия 3-го класса и золотую саблю. (Этот молодой генерал, будучи полковником гвардии [в] пятнадцать лет и генералом — [в] двадцать четыре года, был одарен блистательными и разнообразными способностями. Проведя вечер 25 го августа с Ермоловым и Кикиным, он был поражен словами Ермолова, случайно сказавшего ему: «Мне кажется, что завтра тебя убьют». Будучи чрезвычайно впечатлителен от природы, ему в этих словах неизвестно почему послышался голос судьбы.) Ермолов оставался на редуте около трех часов, пока усилившаяся боль, вследствие сильной контузии картечью в шею, не вынудила его удалиться.

Барклай написал Кутузову следующий рапорт о Бородинском сражении: «Вскоре после овладения неприятелем всеми укреплениями левого фланга сделал он, под прикрытием сильнейшей канонады и перекрестного огня многочисленной его артиллерии, атаку на центральную батарею, прикрываемую 26-ю дивизиею. Ему удалось оную взять и опрокинуть вышесказанную дивизию; но начальник главного штаба генерал-майор Ермолов с свойственною ему решительностью, взяв один только третий баталион Уфимского полка, остановил бегущих и толпою, в образе колонны, ударил в штыки. Неприятель защищался жестоко; батареи его делали страшное опустошение, но ничто не устояло... третий баталион Уфимского полка и Восемнадцатый егерский полк бросились прямо на батарею, Девятнадцатый и Сороковой егерские полки по левую сторону оной, и в четверть часа наказана дерзость неприятеля; батарея во власти нашей, вся высота и поле около опой покрыты челами неприятельскими. Бригадный генерал Бонами был один из снискавших пощаду, а неприятель преследован был гораздо далее батареи. Генерал-майор Ермолов удержал оную с малыми силами до прибытия 24-й дивизии, которой я велел сменить расстроенную атакой 26-ю дивизию». Барклай написал собственноручное представление, в котором просил князя Кутузова удостоить Ермолова орденом св. Георгия 2-го класса; но так как этот орден был пожалован самому Барклаю, то Ермолов был лишь награжден знаками св. Анны 1-го класса.

В Бородинском сражении принимал участие и граф Федор Иванович Толстой, замечательный по своему необыкновенному уму и известный под именем Американца; находясь в отставке в чине подполковника, он поступил рядовым в московское ополчение. Находясь в этот день в числе стрелков при 26-й дивизии, он был сильно ранен в ногу. Ермолов, проезжая после сражения мимо раненых, коих везли в большом числе на подводах, услыхал знакомый голос и свое имя. Обернувшись, он в груде раненых с трудом мог узнать графа Толстого, который, желая убедить его в полученной им ране, сорвал бинт с ноги, откуда струями потекла кровь. Ермолов исходатайствовал ему чин полковника.

После Бородинского сражения Ермолов отправился с Толем и полковником (русским, австрийским и испанским) Кроссаром с Поклонной горы к Москве отыскивать позицию, удобную для принятия сражения. Войска были одушевлены желанием вновь сразиться с неприятелем; когда, после Бородинского сражения, адъютант Ермолова Гроббе объявил войскам от имени светлейшего о новой битве, это известие было принято всеми с неописанным восторгом. Отступление наших войск началось лишь по получении известия с нашего правого фланга, которого неприятель стал сильно теснить и обходить. Князь Кутузов, но желая, однако, оставить столицу без обороны, имел одно время в виду вверить защиту ее со стороны Воробьевых гор — Дохтурову, а со стороны Драгомиловской заставы — принцу Евгению Виртембергскому. Граф Растопчин, встретивший Кутузова на Поклонной горе, увидав возвращающегося с рекогносцировки Ермолова, сказал ему: «Алексей Петрович, зачем усиливаетесь вы убеждать князя защищать Москву, из которой уже все вывезено; лишь только вы ее оставите, она, по моему распоряжению, запылает позади вас». Ермолов отвечал ему, что это есть воля князя, приказавшего отыскивать позицию для нового сражения. Кутузов, узнав, что посланные не нашли хорошей позиции, приостановил движение корпуса Дохтурова к Воробьевым горам. На Поклонной горе видны доселе следы укреплений, коих надлежало защищать принцу Виртембергскому. Кутузов отправил в другой раз к Москве Ермолова с принцем Александром Виртембергским, Толем и Кроссаром; принц, отличавшийся большою ученостью, сказал: „En faisant créneler les murs des couvents, on aurait pu y tenir plusieurs jours» (Если бы сделать бойницы в стенах монастырей, то можно было бы продержаться несколько дней. — Ред.). Возвратившись в главную квартиру, Ермолов доложил князю, что можно было бы, по заходя в столицу, совершить в виду неприятельской армии фланговое движение на Тульскую дорогу, что было бы, однако, не совсем безопасно. Когда он стал с жаром доказывать, что невозможно было принять нового сражения, князь, пощупав у него пульс, сказал ему: «Здоров ли ты, голубчик?» «Настолько здоров, — отвечал он, — чтобы видеть невозможность нового сражения». Хотя на знаменитом военном совете в Филях Ермолов, как видно из предыдущего, был убежден, что новое сражение бесполезно и невозможно, но, будучи вынужден подать свой голос одним из первых, дорожа популярностью, приобретенною им в армии, которая приходила в отчаяние при мысли о сдаче Москвы, и не сомневаясь в том, что его мнение будет отвергнуто большинством, он подал голос в пользу новой битвы. Беннингсен, находившийся в весьма дурных сношениях с Кутузовым, постоянно предпочитавшим мнения, противоположные тем, кои были предложены этим генералом, требовал того же самого; неустрашимый и благородный Коновницын поддержал их. Доблестный и величественный Барклай, превосходно изложив в кратких словах материальные средства России, кои были ему лучше всех известны, требовал, чтобы Москва была отдана без боя; с ним согласились граф Раевский и Дохтуров. По мнению сего последнего, армия, за недостатком генералов и офицеров, не была в состоянии вновь сразиться с неприятелем. Граф Остерман, питавший большую неприязнь к Беннингсену с самого 1807 года, спросил его: «Кто вам поручится в успехе боя?» На это Беннингсен, не обращая на него внимания, отвечал: «Если бы в этом сомневались, по состоялся бы военный совет, и вы не были бы приглашены сюда». Вернувшись после совета на свою квартиру, Ермолов нашел ожидавшего его артиллерии поручика Фигнера, столь знаменитого впоследствии по своим вполне блистательным подвигам. Этот офицер, уже украшенный знаками св. Георгия 4-го класса за смелость, с которою он измерял ширину рва Рущукской крепости, просил о дозволении остаться в Москве для собрания сведений о неприятеле, вызываясь даже убить самого Наполеона, если только представится к тому возможность. Он был прикомандирован к штабу и снабжен на Боровском перевозе подорожною в Казань. Это было сделано затем, чтобы слух об его намерениях не разгласился бы в армии.

На втором переходе после выступления из Москвы армия наша достигла так называемого Боровского перевоза. Здесь арьергард был задержан столпившимися на мосту в страшном беспорядке обозами и экипажами частных лиц; тщетны были просьбы и приказания начальников, которые, слыша со стороны Москвы пушечные выстрелы и не зная об истинном направлении неприятеля, торопились продвинуть арьергард; но обозы и экипажи, занимая мосты и не пропуская войск, нисколько сами не подвигались. В это время подъехал к войскам Ермолов; он тотчас приказал командиру артиллерийской роты, здесь находившейся, сняться с передков и обратить дула орудий на мост, причем им было громко приказано зарядить орудия картечью и открыть по ого команде огонь по обозам. Ермолов, сказав на ухо командиру, чтобы не заряжал орудий, скомандовал: «Пальба первая». Хотя это приказание но было приведено в исполнение, но испуганные обозники, бросившись частью в реку, частью на берег, вмиг очистили мост, и арьергард благополучно присоединился к главной армии. Лейб-медик Вилье, бывший свидетелем всего этого, назвал Ермолова: « Homme aux grands moyens» (Человек больших возможностей. — Ред.).

Бывший дежурный генерал 2-й армии Марин, автор весьма многих комических стихотворений, часто посещал Ермолова, о котором он говорил: «Я люблю видеть сего Ахилла в гневе, из уст которого никогда не вырывается ничего оскорбительного для провинившегося подчиненного».
{84} Генерал-майор Тучков (он ныне сенатором в Москве), отлично сражавшийся, был изранен и взят в плен в сражении под Заболотьем, что французы называют Валутинским. Это сражение, называемое также Лубинским, описано генералом Михайловским-Данилевским, который даже не упомянул о рапорте, поданном Ермоловым князю Кутузову. Я скажу несколько слов о их обстоятельствах боя, которые известны лишь весьма немногим. Распорядившись насчет отступления армии из-под Смоленска, Барклай и Ермолов ночевали в арьергарде близ самого города. Барклай, предполагая, что прочно корпуса армии станут между тем выдвигаться по дороге к Соловьевой переправе, приказал разбудить себя в полночь для того, чтобы лично приказать арьергарду начать отступление. Когда наступила полночь, он с ужасом увидел, что второй корпус еще вовсе не трогался с места; он сказал Ермолову: „Nous sommes on grand danger; comment cela a-t-il-pu arriver?» (Мы в большой опасности, как это могло произойти? — Ред.). К этому он присовокупил: «Поезжайте вперед, ускоряйте марш войск, а я пока здесь останусь». Дурные дороги задержали корпус Остермана, который следовал потому весьма медленно. Прибыв на рассвете в место, где корпуса Остермана и Тучкова 1-го располагались на ночлег, Ермолов именем Барклая приказал им следовать далее. Князь Багратион, Ермолов и Толь утверждают, что Тучкову 3-му надлежало но только занять перекресток дорог, но и придвинуться ближе к Смоленску на подкрепление Карпова и смену князя Горчакова. Услыхав пушечные выстрелы, Ермолов писал отсюда Барклаю: «Если выстрелы, много слышанные, — с вашей стороны, мы можем много потерять; если же они со стороны Тучкова 3-го, — большая часть нашей артиллерии может сделаться добычей неприятеля; во всяком случае прошу ваше высокопревосходительство не беспокоиться, я приму все необходимые меры.).

В самом деле, сто восемьдесят орудий, следуя медленно и по дурным дорогам, находились еще в далеком расстоянии от Соловьевой переправы. К величайшему благополучию нашему Жюно, находившийся на нашем левом фланге, не трогался с места; Ермолов обнаружил здесь редкую деятельность и замечательную предусмотрительность. По его распоряжению, граф Кутайсов и генерал Пассек поспешили к артиллерии, которой приказано было следовать как можно скорее; здесь в первый раз была употреблена команда: «На орудие садись». Ермолов, достигнув перекрестка, поехал далее по направлению к Соловьевой переправе и возвращал назад встречаемые пм войска. Принц Александр Виртембергский, не имевший команды, просил Ермолова поручить ему что-нибудь; придав принцу сведущего штаб-офицера с солдатами, он просил его заняться улучшением дорог. Возвратившись к перекрестку, Ермолов узнал здесь от генерала Всеволожского, что Тучков — 3-й находится лишь в трехстах саженях отсюда. Князь Багратион в письме своем Ермолову от 8-го августа, между прочим, пишет: «Надо примерно наказать офицера квартирмейстерской части, который вел Тучкова 3-го; вообрази, что за восемь верст вывел далее, а Горчаков дожидался до тех пор, пока армия ваша пришла. Взяв в плен двух вестфальцев корпуса Жюно, Тучков 3-й препроводил их к Ермолову, которому они объявили, что у них шестнадцать полков одной кавалерии. Ермолов писал отсюда с капитаном квартирмейстерской части Ховеном (впоследствии тифлисским военным губернатором) великому князю Константину Павловичу, следовавшему в колонне Дохтурова, что надо поспешить к Соловьевой переправе, перейти там реку и, расположившись на позиции, покровительствовать переправе прочих войск. Приказав именем Барклая Остерману и Тучкову 1-му подкрепить Тучкова 3-го, Ермолов направил графа Орлова-Денисова к Заболотью, где он, однако, не мог бы выдержать натиска неприятеля, если бы вместе с тем не велено было командиру Екатеринбургского полка князю Гуриелю занять рощу; во время нападений неприятеля на графа Орлова-Денисова Гуриель поддерживал его батальным огнем из рощи.

Получив записку Ермолова, Барклай отвечал: «С богом, начинайте, а я между тем подъеду». Прибыв вскоре к колонне Тучкова 3-го и найдя, что здесь уже были приняты все необходимые меры, Барклай дозволил Ермолову распоряжаться войсками. Между тем неприятель, заняв одну высоту несколькими орудиями, наносил нам большой: вред; Ермолов приказал Желтухину с своими лейб-гренадерами овладеть этой высотой. Желтухин, не заметив, что высота весьма крута, повел слишком быстро своих гренадер, которые, будучи весьма утомлены во время подъема, были опрокинуты неприятелем. Неприятель, заметив, что этот храбрый полк, здесь сильно потерпевший, намеревается вновь атаковать высоту, свез свои орудия. Между тем Наполеон навел пять понтонов, чрез которые французы могли атаковать наши войска с фланга и тыла; если б Тучков 3-й придвинулся бы ближе к Смоленску, он бы ног быть отрезан. Все наши войска и артиллерия, благодаря неутомимой деятельности, энергии и распорядительности Ермолова, но и особенности бездействию Жюно, достигли благополучно Соловьевой переправы. Барклай, оцепив вполне заслуги Ермолова, поручит ему представить от своего имени рапорт о том князю Кутузову.

Однажды Барклай приказал Ермолову образовать легкий отряд. Шевич был назначен начальником отряда, в состав которого вошли и казаки под начальством генерала Краснова. Хотя атаман Платов был всегда большим приятелем Ермолова, с которым он находился вместе в ссылке в Костроме в 1800 году, но он написал ему официальную бумагу, в которой спрашивал, давно ли старшего отдают под команду младшего, как, например, Краснова относительно Шевича, и притом в чужие войска? Ермолов отвечал ему официальною же бумагою, и которой находилось, между прочим, следующее: «О старшинстве Краснова я знаю не более вашего, потому что в вашей канцелярии не доставлен еще формулярный список этого генерала, недавно к вам переведенною из Черноморского войска; я вместе с том вынужден заключить из слов наших, что мы почитаете себя лишь союзниками русского государя, но никак не подданными его». Правитель дел атамана Смирной предлагал ему возражать Ермолову, но Платов отвечал: «Оставь Ермолова в покое, ты его не знаешь, он в состоянии сделать с нами то, что приведет наших казаков и сокрушение, а меня в размышление».
{85} П. П. Коновницын был в полном смысле слона благородный и неустрашимый человек, отличавшийся весьма небольшими умственными способностями и еще меньшими сведениями. Будучи назначен дежурным генералом всех армий, он вначале посылал бумаги, им получаемые, к Ермолову, прося его класть на них резолюции. Ермолов исполнил на первый раз его просьбу, но, выведенный из терпения частыми присылками большого количества бумаг, он возвращал их в том виде, в каком получал с адъютантом своим Фонвизиным, который будил ночью Коновницына и обратно возвращал ему бумаги. Коновницын, прочитав однажды записку Ермолова, в которой было, между прочим, сказано: «Вы напрасно домогаетесь сделать из меня вашего секретаря», сказал Фонвизину: «Алексей Петрович ругается и ворчит». Он приобрел отличного руководителя и наставника в квартирмейстерском полковнике Говардовском, авторе знаменитого письма графа Буксгевдсна к графу Аракчееву. Этот даровитый штаб-офицер погиб в Бородинском сражении. Впоследствии Толь совершенно овладел Коновницыным.
{86} За два дня до моего прихода в село Егорьевское, что на дороге от Можайска на Медынь, крестьяне ближней волости истребили команду Тептярского казачьего полка, состоящую из шестидесяти казаков. Они приняли казаков сих за неприятеля от нечистого произношения ими русского языка. Сии же самые крестьяне напали на отставшую мою телегу, на коей лежал чемодан и больной гусар Пучков. Пучкова избили и оставили замертво на дороге, телегу разрубили топорами, но из вещей ничего не взяли, а разорвали их в куски и разбросали но полю. Вот пример остервенения поселян на врагов отечества и, вместе с сим, бескорыстия их.
{87} Но не писать слогом объявлений Растопчина. Это оскорбляет грамотных, которые видят презренно в том, что им пишут площадным наречием, а известно, что письменные люди немалое имеют влияние над безграмотными, даже и в кабаках.
{88} Во время войны 1807 года командир Лейб-гренадерского полка Мазовский носил на груди большой образ гв. Николая чудотворца, из-за которого торчало множество маленьких образков.
{89} День вступления французской армии в Москву. Но мы о том не знали.
{90} Я всегда сдавал пленных под расписки. Валовая сделана была по окончании моих поисков, в окрестностях Вязьмы, и подписана юхновским дворянским предводителем Храповицким.
{91} Покойного Василия Федоровича.
{92} Он отряжен был и Москву для вербования уланов. Волынский уланский полк находился в западной армии, под командою генерала Тормасова, на Волыни.
{93} Вопреки многим, я и тогда полагал полезным истребление Москвы. Необходимо нужно было открыть россиянам высший предмет их усилиям, оторвать их от города и обратить к государству.

39

Слова: «Москва взята» заключали в себе какую-то необоримую мысль, что Россия завоевана, и ч то могло во многих охладить рвение к защите того, что тогда только надлежало начинать защищать. По слова: «Москвы нет» пересекли разом все связи с нею корыстолюбия и заблуждение зреть в ней Россию. Но вообще все хулители сего превосходства мероприятия ценят одну гибель капиталов московских жителей, а но поэзию подвига, от которого нравственная сила побежденных вознеслась до героизма победи тельного народа.
{94} Ныне генерал-майор в отставке.
{95} Умер генерал-майором по кавалерии.
{96} Ныне полковником в отставке.
{97} Ныне в отставке.
{98} Ныне и отставке майором
{99} Был хорунжим и убит 1813 года, во время преследования неприятеля, после победы под Лейпцигом.
{100} Ныне прапорщиком Екатеринославского гарнизонного баталиона.
{101} Генерал Бараге-Дильор бил губернатором Смоленской губернии и имел пребывание свое в Вязьме.
{102} Другие уверяли меня, что на сие отважился сам начальник отряда, проходившего тогда из Смоленска в Москву; он только истребовал от губернатора позволение действовать против моей партии.
{103} По взятии 22-го октября города Вязьмы генералом Милорадовичем, адъютант его, Кавалергардского полка поручик (что ныне генерал-адьютант) Киселев отыскал в разбросанных бумагах один из циркуляров, рассылаемых тогда генералом Бараге-Дильером по войскам, в команде его находившимся и проходившим чрез Смоленскую губернию, и подарил мне оный. В тем циркуляре описаны были приметы мои и изложено строгое повеление поймать и расстрелять меня; я долго хранил ею как лучший аттестат действий моих под Вязьмою, но, к сожалению, затерял его в походе 1813 и 1814 годов.
{104} Я вначале намерен был каждому из них поручить в командование по полусотне человек в поголовном ополчении, но они на что сказали: «Когда-то еще бог приведет им подраться, а здесь мы всегда на тычку!» Как жаль, что в походах я затерял записку с именами сих почтенных воинов!
{105} Так называется и искони называлась долина в трех верстак от Городища.
{106} А ныне и владетель оного.
{107} Ныне один из важнейших генералов бельгийской армии и, кажется, не главнокомандующий ли?
{108} В то время некоторые гусарские полки были вооружены пиками как уланы. Из числа сих полков был и Ахтырский.
{109} Примите, государь мой, вещи, столь для вас драгоценные. Пусть они, напоминая о милом предмете, вместе с тем докажут вам, что храбрость и злополучие так же уважаемы в России, как и в других землях. Денис Давыдов, партизан.
{110} В описаниях знаменитого Тарутинского сражения многие обстоятельства, предшествовавшие сражению и во время самого боя, выпущены из виду военными писателями. Главная квартира Кутузова находилась, как известно, в Леташевке, а Ермолов с Платовым квартировали в расстоянии одной версты от этого села. Генерал Шепелев дал 4-го числа большой обед, все присутствовавшие были очень веселы, и Николай Иванович Депрерадович пустился даже плясать. Возвращаясь в девятом часу вечера в свою деревушку, Ермолов получил через ординарца князя Кутузова, офицера Кавалергардского полка, письменное приказание собрать к следующему утру чего армию для наступления против неприятеля. Ермолов спросил ординарца, почему это приказание доставлено ему так поздно, на что он отозвался незнанием, где находился начальник главного штаба. Ермолов прибыв тотчас в Леташевку, доложил князю, что по случаю позднего доставления приказания его светлости, армию невозможно собрать в столь короткое время. Князь очень рассердился и приказал собрать все войска к 6-му числу вечером; вопреки уверениям генерала Михайловского-Данилевского, князь до того времени и не выезжал из Леташевки. В назначенный вечер, когда утро стало смеркаться, князь прибыл в Тарутино. Беннингсену, предложившему весь план атаки, была поручена вся колонна, которая была направлена в обход: в этой колонне находился и 2-й корпус. Кутузов со свитой, в числе которой находились Раевский и Ермолов, основался близ гвардии; князь говорил при этом: «Вот просят наступления, предлагают разные проекты, а чуть приступишь к делу, ничего не готово, и предупрежденный неприятель, принял свои меры, заблаговременно отступает). Ермолов, понимая, что эти слова относятся к нему, толкнул коленом Раевского, которому сказал: «Он на мой счет забавляется». Когда стали раздаваться пушечные выстрелы, Ермолов сказал князю: «Время не упущено, неприятель не ушел, теперь, ваша светлость, нам надлежит с своей стороны дружно наступать, потому что гвардия отсюда и дыма не увидит». Кутузов скомандовал наступление, но чрез каждые сто шагов войска останавливались почти на три четверти часа; князь, видимо, избегал участия в сражении. Место убитого ядром Багговута заступил мужественный принц Евгений Виртембергский, который стал у головного полка. Ермолов послал сказать через капитана квартирмейстерской части Ховена графу Остерману, чтобы он следовал с своим корпусом быстрое. Остерман выслал к назначенному месту лишь полковые знамена при ста рядовых. Беннингсен, выведя войска к месту боя, вернулся назад; если б князь Кутузов сделал с своей стороны решительное наступление, отряд Мюрата был бы весь истреблен. Фельдмаршал, окруженный многими генералами, ехавшими верхом, возвратился вечером в коляске в Леташевку. Он сказал в это время Ермолову: «Голубчик, неприятель понес большую потерю, им оставлено много орудий в лесу». Кутузов, не расспросив о ходе дела у главного виновника победы Беннингсена, послал государю донесение, в котором вместо девятнадцати орудий, взятых у неприятеля, покачано было тридцать восемь. С этого времени вражда между Беннингсеном и Кутузовым достигла крайних размеров и уже никогда не прекращалась.
{111} Отряд сей состоял из одного баталиона 19-го егерского полка, двух баталионов Полоцкого пехотного полка, двух баталионов Вильманстрандского пехотного полка, из Мариупольского гусарского полка, четырех эскадронов Елисаветградского гусарского полка, из донских полков Иловайского 11-го и восьми орудий.
{112} Весь этот разговор был тотчас доведен до сведения государя находившимся в то время при нашей армии бароном Анштетом.
{113} Ермолов, следуя после Малоярославского сражения с войсками Милорадовича, отданвал именем Кутузова приказы по отряду; отправляя его, Кутузов сказал ему «Голубчик, не все можно писать в рапортах, извещай меня о важнейшем списками». Милорадович, имея под своим начальством два пехотных и два кавалерийских корпуса, мог легко отрезать арьергард или другую часть французской армии. Ермолов приказал потому именем Кутузова наблюдать головным войскам возможную тишину и порядок, дабы не встревожить неприятеля, который мог бы расположиться вблизи на ночлег. Однажды главные силы французов оставались для ночлега близ корпуса принца Евгения Виртембергского, у самой дороги, по обеим сторонам которая тянулись насыпи. Эта узкая и длинная дорога, значительно попортившаяся вследствие продолжительных дождей, представляла как бы дефиле, чрез которое неприятелю и нам надлежало следовать. Войска бесстрашного принца Виртембергского, всегда наводившегося при головных своих полках, открыли сильный огонь противу неприятеля, который, снявшись с позиции, двинулся поспешно далее в ужаснейшем беспорядке; это лишая нас возможности, атакован его на рассвете, отрезать какую-либо колонну. Французы, побросав на дорого много орудий, значительно задержали тем наши войска, которые были вынуждены заняться на другой день в продолжение нескольких часов расчищением пути, по коему им надлежало продолжать свое дальнейшее движение. Милорадович ограничился лишь весьма легким замечанием принцу, но Ермолов объявил ему именем Кутузова весьма строгий выговор.

Ермолов просил не раз Кутузова спешить с главною армиею к Вязьме и вступить в этот город не позже 22-го ноября; я глядел у него записку, написанную рукою Толя, следующего содержания: «Мы бы давно явились в Вязьму, если бы получали от вас более частые уведомления с казаками, более исправными; мы будем 21-го близ Вязьмы». Князь, рассчитывавший, что он может довершить гибель французов, не подвергая поражению собственных войск, подвигался весьма медленно; хотя он 21-го находился близ Вязьмы но, остановившись, за восемь верст до города, он не решался приблизиться к нему. Желая, однако, убедить государя в том, что он лично находился во время битвы под Вязьмой, он выслал к этому городу гвардейскую кавалерию с генерал-адъютантом Уваровым, который, чтобы по подвергать батарею Козена напрасной потере, отвел ее назад, ограничившись ничтожною канонадой по городу чрез речку. Федор Петрович Уваров, отличавшийся рыцарским благородством и мужеством, пользовался всегда полным благоволением государя, которому он не раз говаривал: «Выслушайте, ваше величество, со вниманием все то, что я вам скажу; это принадлежит не мне, а людям, несравненно меня умнейшим». Ермолов, потерян весьма много по службе в последние годы царствования императора Павла, был даже несколько старее и чине Уварова и князя Багратиона во время штурма Праги в 1794 году; они были потому в близких между собою сношениях, и во время Отечественной войны Уваров не раз говаривал Ермолову: «Мне скучно, ты меня сегодня еще не приласкал».

Прибыв из отряда Милорадовича в главную квартиру, находившуюся в Ельне, Ермолов застал Кутузова и Беннингсена за завтраком; он долго и тщетно убеждал князя преследовать неприятеля с болт шею настойчивостью. При известии о том, что, по донесениям партизанов, Наполеон с гвардией уже близ Красного, лицо Кутузова просияло от удовольствия, и он сказал ему: «Голубчик, не хочешь ли позавтракать?» Во время завтрака Ермолов просил Беннингсена, на коленях которого он не раз в детстве сиживал, поддержать его, но этот генерал упорно молчал. Когда князь вышел из комнаты, Беннингсен сказал ему: «Любезный Ермолов, если б я тебя не знал с детства, я бы имел потное право думать, что ты не желаешь наступления; мои отношения к фельдмаршалу таковы, что мне достаточно одобрить твой совет, чтобы князь никогда бы ему не последовал».
{114} Отряд сей состоял из четырех тысяч человек, принадлежавших разным полкам. Поручение, данное командиру его, видно выше,
{115} В то время Наполеон особою своею был уже в Вязьме, ибо он прибыл туда 19-го, в четыре часа пополудни. Генерал же Эверс не пошел далее и, вследствие полученного им повеления, прибыл 18-го к вечеру обратно в Вязьму.
{116} Первого отряд состоял из шести казачьих полков и Нежинского Драгунского, а второго — из 19-го егерского, Мариупольского гусарского, двух донских, двух малороссийских казачьих полков и шести орудий конной артиллерии.
{117} По сочинению г. Шамбре видно, что при французской армии шло 605 орудий, 2455 падубов и более 5000 фур, карет и колясок.

Порядок марша неприятеля от Вязьмы был следующий: корпус Жюно, молодая гвардия, 2-й и 4-й кавалерийские корпуса, старая гвардия, корпус Понятовского, корпус принца Евгения, корпус Даву и корпус Нея, который составлял арьергард армии.
{118} Сей генерал поступил на место генерала Винценгероде, взятого в плен посреди Москвы во время выступления из сей столицы французской армии.
{119} Фигнер и Сеславин, как артиллеристы, были безгранично преданы А. П. Ермолову, к которому в армии, а особенно в артиллерии, питали глубокое уважение и любовь за его замечательный ум, постоянно веселый нрав и ласковое со всеми обращение. На записку Ермолова, заключавшую в себе: «Смерть врагам, преступившим рубеж России», Фигнер отвечал: «Я не стану обременять пленными». Фигнер и Сеславин, приезжая в главную квартиру, останавливались у Ермолова, который, шутя, не раз говорил: «Вы, право, обращаете мою квартиру в вертеп разбойников». В самом деле, близ его квартиры часто находились партии этих партизанов в самых фантастических костюмах. При Тарутине Фигнер не раз показывал ту точку в средине неприятельского лагеря, где он намеревался находиться в следующий день. В самом деле, на другой день он, переодетый во французский мундир, находился в средние неприятельского лагеря и обозревал его расположение. Это повторялось не раз.
{120} Сражение под Красным, носящее у некоторых военных писателей пышное наименование трехдневного боя, может быть по всей справедливости названо лишь трехдневным поиском на голодных, полунагих французов; подобными трофеями могли гордиться ничтожные отряды вроде моего, но не главная армия. Целые толпы французов, при одном появлении небольших наших отрядов на большой дороге, поспешно бросали оружие. В самом Красном имел пребывание Милорадович, у которого квартировал Лейб-гусарского полка полковник Александр Львович Давыдов. Толпа голодных французов, в числе почти тысячи человек, под предводительством одного единоплеменника своего, служившего некогда у Давыдова в должности повара, подступила к квартире Милорадовича. Появление этой толпы, умолявшей лишь о хлебе и одежде, немало всех сначала встревожило. Храбрый командир Московского драгунского полка полковник Николай Владимирович Давыдов, называемый torse (кривой. — Ред.) по причине большого количества полученных им ран, ворвался в средину французского баталиона, которому приказал положить оружие. Утомленная лошадь его упала от истощения среди баталиона, который тотчас исполнит его требование. Близ Красного адъютант Ермолова Граббо взял в плен мужественного и ученого артиллерийского полковника Marion, который очень полюбил Ермолова. Когда в 1815 году Ермолову было приказано обезоружить гарнизон Меца или, в случае его сопротивления, овладеть штурмом этой крепостью, комендантом был Marion. Почитая бесполезным обороняться, когда уже вся Франция была занята союзниками, он сдал Мец, где, принимая Ермолова как старого приятеля, он познакомил его с своим семейством.
{121} Атаман Платов загремел в Европе чрез кампанию 1807 года. Начальствуя отрядом, составленным из полков: десяти казачьих, 1-го егерского, Павлоградского гусарского и двенадцати орудий донской конной артиллерии, он взял в плен в течение всей вышеозначенной кампании сто тридцать девять штаб — и обер офицеров и четыре тысячи сто девяносто шесть рядовых. Соразмеряя силу его отряда с моей партией, мне следовало бы взять только семьсот рядовых и двадцать три офицера. Что же причиною, что число пленных, взятых моими двумя полками, почти равняется с числом пленных, взятых двенадцатью полками атамана? Не что иное, как действие двух полков моих на сообщение неприятеля, а Двенадцати полков атамана — на фронт боевой линии оного. В «Опыте партизанского действия», мною изданном, представляется превосходство первого действия над последним.
{122} Князь Кутузов, отличавшийся необыкновенным даром слова, не умел, однако, хорошо излагать на бумаге свои мысли.
{123} Фигнер еще не прибыл в то время из Петербурга, куда, как уже я сказал, оп послан был курьером с донесением о деле при Ляхове.
{124} В числе оных взята была моими казаками карета господина Фена с картами топографического кабинета Наполеона, с рукописями и с бумагами. К несчастью, я узнал о том вечером; когда, подошед к бивачному огню, я увидел вес сии сокровища пылающими в костре. Все, что я мог спасти, состояло в карте России господина Самсона, в кипе белой веленевой бумаги и в визитных карточках, с которыми господин Фен намеревался разъезжать с визитами по Москве и по коим я узнал, что все сие ему принадлежит.
{125} Этот жид имел на себе дубликат, ибо такое же повеление нес на себе другой жид, которого перехватил Сеславин.
{126} Село, отделенное Днепром от Копыса.
{127} Дивизионный генерал маркиз Илорпо, или Алорно, португалец родом, бывший губернатор в Могилеве, оставил город сей 9-го ноября и отошел в Бобр.
{128} Он был тогда подпоручиком 26-го егерского полка и адъютантом генерала Бахметева. Когда генерал сей лишился ноги в Бородинском сражении, он пристал к генералу Раевскому, а потом служил в моей партии.
{129} Он был ранен в левую ляжку пулею, от которой освободился только в 1818 году, что, однако же, не воспретило ему служить с честью 1813 и 1814 года кампании. Он ныне генерал-майором в отставке.
{130} Витгенштейн командовал корпусом, выделенным для прикрытия Петербурга; прозвище «защитник Петрополя» Давыдов употребляет иронически. — Ред.
{131} Граф Витгенштейн обязан был взятием Полоцка ополчению, коим предводительствовал действительный статский советник Мордвинов, которому здесь неприятельское ядро раздробило ногу. Ужо было послано войскам приказание отступать, по ратники воспротивились, и Витгенштейн, вынужденный их поддержать, овладел городом.
{132} Адмирал Чичагов, названный Наполеоном cet imbécile d'amiral, (этот слабоумный адмирал. — Ред.), был весьма умен, остер и изъяснялся весьма хорошо и чисто на французском и английском языках. Управление его морским министерством было ознаменовано тремя подвигами: истреблением части Балтийского флота (по мнению некоторых, была уничтожена лишь самая гнилая и негодная часть флота) как бесполезного для России, потому что Зунд принадлежит Дании, испрошением адмиралу Сенявину ордена св. Александра Невского вместо св. Георгия 2-го класса за победу при Тенедосо, где им было выказано более мужества, чем искусства, и переменою покроя морского мундира. Оставив министерство, он долго жил за границей и, по возвращении своем, был послан в Молдавию, негодуя на светлейшего, лишившего его чести подписать мир с турками, он обнаружил некоторые злоупотребления князя во время командования его молдавскою армиею.

Он вознамерился (но мнению некоторых, вследствие особого приказания) сделать диверсию полумиллионной армии Наполеона, подступавшей уже к Москве, движением своим чрез Кроатию и Боснию в Италию; он для этой цели остановился в Яссах, где, как говорят, приказал убить несколько тысяч волов, из которых ему хотелось сделать бульон на армию. В армии Чичагова господствовала строгая дисциплина, далеко превосходившая ту, которая существовала в армии Витгенштейна. Во время обеда, данного Чичаговым в Борисове, авангард его под начальством графа Павла Палена, выставленный в Неманице, был опрокинут войсками Домбровского, которые преследовали наших до самого города; все устремились к единственному мосту, где столпились в страшном беспорядке. К счастью, неприятель, пришедший сам в расстройство, не мог довершить поражения; однако несколько орудий, много обозов и серебряный сервиз адмирала достались ему в руки. Когда Чичагов, вернувшись из Игумена, решился атаковать французов, он, по мнению некоторых, обратись к своему начальнику штаба Ивану Васильевичу Сабанееву (отлично способному генералу, которого Ермолову удалось впоследствии оправдать в глазах императора Александра, почитавшего его пьяницей), сказал ему: «Иван Васильевич, я во время сражения но умею распоряжаться войсками, примите команду и атакуйте неприятеля». Сабанеев атаковал французов, но был ими разбит по причине несоразмерности в силах.

Военный писатель, генерал Водопкур, человек весьма умный, но не храбрый, знавший отлично теорию военного искусства до первого выстрела и пользовавшийся долго гостеприимством Чичагова, написал ему похвальное слово. Генерал Гильемино, человек глубоких сведений, ясного ума и блистательной храбрости, бывший начальником штаба 4-го италианского корпуса, артиллериею которого командовал Водонкур, говорил мне, что он во время сражения никогда не мог отыскать Водонкура для передачи ему приказания,
{133} Так как переправа совершалась 16-го числа, то покажется сверхъестественным, чтобы я мог узнать об опой того же дня, быв удален на сто верст от французской армии. Я сему другой причины не полагаю, как то, что переправа началась 14-го в восемь часов утра, а как известие о том дошло до меня посредством жителей, которым достаточно увидеть мост и десять человек на противном берегу, чтобы заключить об успехе, — то видно, что при появлении первых неприятельских войск на правом берегу распространился слух о переходе всей армии, и этот-то слух дошел и до меня.
{134} Полковник Толь, добрым расположением которого я всегда пользовался, был человек с замечательными способностями и большими сведениями. Он получил воспитание в одном из кадетских корпусов во время командования ими Михаила Илларионовича Кутузова, покровительством которого он всегда пользовался. Во время Отечественной войны он был еще молод и мало опытен, а потому он нередко делал довольно значительные ошибки. Так, например, во время отступления наших армий к Дорогобужу он за несколько верст до этого города нашел для них позицию близ деревни Усвятья. Во время осмотра этой позиции, которая была весьма неудобна, потому что правый фланг отделялся от прочих частей армии болотом и озером, князь Багратион, в присутствии многих генералов, сказал Толю: «Вы, г. полковник, своего дела еще не знаете, благодарите бога, что я здесь не старший, а то я надел бы на вас лямку и выслал бы вон из армии». Не дождавшись неприятеля, обе армии, вопреки уверениям Барклая, отошли к Дорогобужу, где Толем была найдена другая позиция, которою князь Багратион также не мог остаться довольным. Во время осмотра новой позиции Ермоловым граф Павел Строганов указал ему на следующую ошибку Толя: его дивизия была обращена затылком к тылу стоящей позади ее другой дивизии. Трудно объяснить себе, каким образом столь искусный и сметливый офицер, каков был Толь, мог делать столь грубые ошибки; почитая, вероятно, невозможным принять здесь сражение, он не обратил должного внимания на выбор позиции. Несмотря на записку, поданную Барклаю Ермоловым, всегда отдававшим полную справедливость способностям и деятельности Толя, он был выслан из армии. Князь Кутузов, проезжая в армию и найдя Толя в Москве, взял его с собою. Впоследствии он приобрел большую опытность и заслужил репутацию искусного генерала. Он, в качестве начальника главного штаба, принимал участие в войнах 1828, 1829, 1831 годов; эти войны, в особенности первая половина войны 1831 года, богаты немаловажными ошибками. Зная недружелюбные отношения графа Дибича и Толя между собою, невозможно положительно сказать, в какой степени каждый из них здесь виноват; во всяком случае Толь, по званию своему во время ведения этих войн, не может не принять на себя ответственности за многое, совершенное в эту эпоху. Но венец его славы — это взятие Варшавы; здесь деятельность, мужество и в особенности впотае замечательная решительность Толя достойны величайших похвал,
{135} Представитель Англии при главной квартире русской армии. Постоянно интриговал против Кутузова, чернил его в доносах царю и английскому послу в Петербурге. — Ред.
{136} Ковна заключала в себе огромные магазины и казну в два с половиною миллиона франков. Местечко сие защищаемо было полутора тысячами человек новобранных немецких воинов и сорока двумя орудиями, из коих двадцать пять имели полную упряжь.
{137} Когда по совершении сего блистательного подвига Сеславин кормил лошадей и отдыхал за Березиной, казачий генерал Денисов с партией от Платова отряда перешел чрез пустой город и донес атаману, что он занял оный, а не Сеславин. Платов приказал последнему отдать пленных Денисову и, ваяв на себя как славу занятия Борисова, так и открытия сообщения с Чичаговым, донес о том главнокомандующему. Пораженный такою наглою несправедливостью, Сеславин того же дня написал к генералу Коновницыну: «Платов отнимает славу моего отряда, усиленного пехотою Чичагова. Неужто надо быть генералом, чтобы быть правым? Спросите обо всем у адмирала, я врать не стану».

Девятнадцатого был сделан запрос от светлейшего Чичагову, правда ли, что Сеславин, усиленный его пехотою, первый занял Борисов, открыл сообщение графа Витгенштейна с его армиею и чрез то был виновником взятия нескольких тысяч пленных? Вот ответ Чичагова: «Имея честь получить предписание вашей светлости от 19-го сего месяца под № 553, обязанностию поставляю донести, что гвардии капитан Сеславин, действительно, первый занял город Борисов и открыл сообщение со днюю генерала от кавалерии графа Витгенштейна, доставя от него в то же время письменное ко мне об его движении и предположениях уведомление; равным образом и сдача в плен нескольких тысяч неприятеля была следствием занятия им сего города и соединенного действия с вверенною мне армиею корпуса графа Витгенштейна. Чичагов. № 1944. Ноября 22-го дня 1812 года. М. Илия».

Я вошел в подробности сего случая для того только, чтобы показать, сколько дух зависти обладать может и воином, свершившим круг, обильный блистательными подвигами, гремевшим в Европе славным именем и коему желать, кажется, ничего не оставалось. Что же должно было ожидать партизанам от тех, кои, удрученные пышными названиями, считают число чинов и крестов своих числом контузий и поклонов, приправленных подарками сочинителям реляций и представлении!
{138} 1810 года на штурме Рущука, шедши спереди колонны с охотниками, он получил жестокую рану в правую руку; пуля раздробила кость и прошла навылет.
{139} Имеется и виду австрийский корпус Шварценберга в составе войск Наполеона. Австрия, вопреки военному союзу с Францией, находилась в тайных сношениях с Россией, — Ред.
{140} Кажется, что светлейшего намерение было подстрекнуть графа Ожаровского на следование поспешнее к Гродне, дабы тем облегчить покушение на сей город моей партии, ибо 4-го числа послана была к нему бумага следующего содержания: «Весьма приятны были светлейшему данные вашим сиятельством известия; а как неприятель, вероятно, отступает за границу нашу, то и приказал его светлость по близости вашей к Шварценбергу наблюдать за его движениями и предоставляет вам случай завладеть Гродною. Генерал-лейтенант Коновницын». Означенная бумага разъехалась с рапортом графа Ожаровского, в котором он писал: «В Белице и в окрестностях ее совершенный недостаток в провианте, а особливо в фураже, по долговременному пребыванию там австрийских войск; почему, заняв донскими казаками Белицу и Ищолку, прошу ваше превосходительство позволить мне с остальною частию вверенного мне отряда остаться в Лиде для удобнейшего продовольствия и поправления кавалерии. Генерал-адъютант граф Ожаровский». 8-го числа декабря отряд его приказано было распустить.
{141} Сабля эта, осыпанная драгоценными алмазами, была пожалована ее отцу императрицей Екатериной во время каруселя. Письмо графини Орловой было доставлено Милорадовичу чрез адъютанта его Окулова; Милорадович в присутствии своего штаба несколько раз спрашивал у Окулова: «Что говорила графиня, передавая тебе письмо?» — и, к крайнему прискорбию своему, получал несколько раз в ответ: «Ничего». Милорадович возненавидел его и стал его преследовать. Окулов погиб скоро в аванпостной сшибке.

Граф Милорадович был известен в пашей армии по своему необыкновенному мужеству и невозмутимому хладнокровию во время боя. Не будучи одарен большими способностями, он был необразованный и мало сведущий генерал, отличался расточительностью, большою влюбчивостью, страстью изъясняться на незнакомом ему французском языке и танцовать мазурку. Он получил несколько богатых наследств, но все было им издержано весьма скоро, и он был не раз вынуждаем прибегать к щедротам государя. Беспорядок в командуемых им войсках был всегда очень велик; он никогда не ночевал в заблаговременно назначаемых ночлегах, что вынуждало адъютантов подчиненных ему генералов, присылаемых за приказаниями, отыскивать его по целым ночам. Он говаривал им: «Что я скажу вашим начальникам; они лучше меня знают, что им следует делать». После Малоярославского сражения Ермолов, которого он всегда называл sa passion (своей страстью. — Ред.), следуя при его отряде, отдавал приказания именем Кутузова. Впоследствии, будучи С.-Петербургским генерал-губернатором, Милорадович, выделывая прыжки перед богатым зеркалом своего дома, приблизился к нему так, что разбил его ударом головы своей; это вынудило его носить довольно долго повязку на голове. Он был обожаем солдатами, и, невзирая на то, что не только не избегал опасности, но отыскивал ее всегда с жадностью, он никогда не был ранен на войне. Умирая, Милорадович сказал: «Я счастлив тем, что не умираю от солдатской пули». Он был влюблен в госпожу Дюр; когда она занемогла жабой в горле, он всюду рассказывал: „Elle a l'èqui-noxe à la gorge» (У нее равноденствие в горле. — Ред.).
{142} »Разбор трех статей Наполеона» (см. с, 125 настоящего издания. — Ред.).
{143} Examen critique de l'histoire de Napoléon et de la grande armée par le comte de Ségur et de la critique qu'en a faite le général Goiirgaud.
{144} Examen critique de l'histoire de la campagne de 1812 du comte de Ségur, par le général Qouigaud.
{145} Histoire de l'expédition de Russie, par M*** (Chambray). Torne III
{146} Mémoires pour servir à l'histoire de France, par Napoléon, publiés par Montholon. Tome II, page 113.
{147} Vie politique et militaire de Napoléon. Tome IV.
{148} Vie de Napoléon Bonapaite, par Sir Walter Scott Tome IV.
{149} Мнение совершенно ложное (замечание сочинителя статьи).
{150} Mémoires pour servir à l'histoire de France, par Napoléon, publiés par Montholon. Tome II, page 113.
{151} Генерал Винценгероде служил в Гессен-Кассельском войско майором. В 1797 году июня 8-го дня принят был том же чином в российскую службу с назначением в адъютанты к его высочеству великому князю Константину Павловичу. 1798 года мая 5-го дня произведен из майоров в полковники. 1799 года февраля 3-го дня исключен из службы без абшида, выехал за границу и немедленно вступил в австрийскую службу, а в 1801 году, возвратись в Петербург, принят снова в российскую службу генерал-майором с назначением в генерал-адъютанты. После Аустерлицкого сражения, невинно очерненный в общем миопии, он принужден был оставить российскую службу и опять вступить в австрийскую. Но в начале 1812 года обратно перешел в российскую службу в чине генерал-лейтенанта. Командовал отрядом войск прежде около Смоленска, потом в Духовщине и, наконец, около Клина. Был взят в плен в Москве, куда он въехал один, без конвоя, в средину неприятельских войск, которых он полагал вне уже столицы; отослан во Францию и на пути, в окрестностях Молодечно, выручен из плена полковником Чернышевым (ныне военным министром) во время отважного перехода его с партиею казаков из армии Чичагова к корпусу графа Витгенштейна, наперерез всех затыльных сообщений неприятеля. Винценгероде умер скоропостижно несколько лет по заключении мира с Францией).
{152} Умерший от раны, полученной им в сражении под Красном, во Франции, 1814 года.
{153} Relation circonstanciée de la campagne de 1813 en Saxe, par M. le baron d'Odeleben. l'un des officiers généraux de l'armée. Paris, 1817.
{154} Штабс-капитан Левенштерн, прикомандированный к партии моей в Гродне. Он ныне полковником в отставке.
{155} Из Оделебена.
{156} Из Оделебена.
{157} Из Оделебена.
{158} Генерал Винценгероде разругал при этом случае всех партизанов вообще и своего приятеля, генерала Чернышева, в особенности
{159} Между прочим, я помню двух: один был вышневолоцкий мещанин, с коим я говорил о Петре Великом в 1801 году, во время следования в Москву гвардии (в коей я тогда служил) на коронацию императора Александра. Старец сей считал себе тогда девяносто один год — следственно, ему было четырнадцать лет за год пред кончиною Петра. Он сохранил еще бодрость и здоровье; рассказывал мне, как несколько раз имел счастие видеть в Вышнем-Волочке сего монарха, и описал мне не только осанку, одежду и черты его, но пересказал мне то, что он говорил в его присутствии у пристани. Другой был житель деревни Петровки, в восьми или десяти верстах от Полтавы; сей последний в эпоху Полтавской битвы был проводником войск наших с места переправы чрез Ворсклу до места, избранного Петром для лагеря, из которого он выступил в бой... в Полтавский бой! Сего, как мне сказывали, видел и государь император в проезд свой великим князем чрез Полтаву в 1817 году.
{160} Хлебное вино, настоенное анисом — любимая водка Петра Великого.
{161} Когда Даламберт навестил в Берлине великого Фридерика, то король между прочими разговорами спросил его, бывал ли on y Людовика XV, тогда царствовавшего. Даламберт отвечал ему, что был один раз с подношением ему речи своей, произнесенной пм в Академии. Король спросил его, о чем Людовик с ним говорит? — «Он ни слова не сказал мне», — отвечал Даламберт. — «Так с кем же говорит он?» — возразил Фридерик порывисто, но понимая, чтобы можно было избегать разговора с людьми отличного достоинства и дарований, окружаться одними придворными невеждами и утопать в одних пригорит похвалах, коими окуривают они каждого живого владыку.
{162} Эльфингстон был впоследствии контр-адмиралом и сделался несколько известным, но о Догделе мы знаем только по Левеку.
{163} Когда в последующем году Екатерина, недовольная Румянцевым, упрекала ему в том, что он мало еще сделал и что неприятель силен еще артиллериею, Румянцев отвечал ей: «Государыня! все пушки, которые я беру в текущей кампании, суть литья текущего года; все, вылитые в предшествующих годах, взяты мною в прошедшей кампании». Аргумент истинного героя победителя, на который нет и не было ответа.
{164} Грубер был генерал ордена иезуитов, жил в Петербурге в царствование императора Павла и некоторое время пользовался его отменною благосклонностию.
{165} Писались в разные годы, впервые напечатаны в издании «Записки Дениса Васильевича Давыдова, в России ценсурою не пропущенное» Лондон — Брюссель, 1863. — Ред.
{166} Сведения о заточении Ермолова и Платова я почерпнул из рассказов А. П. Ермолова, графа Платова и Казадаева, дополненных некоторыми костромскими старожилами.
{167} Князь Ксаверий Францевич Любецкий был министром финансов в Царство Польском с 1815 по 1830 год; нынче член русского Государственного совета.
{168} Так как митрополит Феофилакт был характера крутого и уча замечательного, то при отправлении его в Грузию, коею управлял в то время Ермолов, все говорили: «Два медведя в одной берлоге не уживутся». Невзирая на это предсказание. Ермолов и Феофилакт находились в весьма приятельских отношениях, это, однако, не мешало им писать друг другу весьма резкие бумаги. Феофилакт, знавший, что Ермолов называл плохих генералов епископами, спросил однажды у Алексея Петровича об одном из них: «Теперь это, кажется, епископ?»
{169} Министр народного просвещения, и духовных дел князь Александр Николаевич Голицын, был отъявленный враг Ермолова, отличался и подлостию, и придворным интриганством, и порочными вкусами, на Востоке, столь распространенными.
{170} Я это знаю от статс-секретарей Василия Романовича Марченки и Петра Андреевича Кикина и от графа Закревского.
{171} Непереводимый каламбур: «Если генерал не имеет дара речи, то он, по крайней мере, имеет право говорить от имени Дона». — Ред.
{172} Ермолов, Вельяминов, Грибоедов и известный шелковод А. Ф. Ребров находились в средине декабря 1825 года в Екатеринодаре; отобедав у Ермолова, для которого, равно как и для Вельяминова, была отведена квартира в доме казачьего полковника, они сели за карточный стол. Грибоедов, идя рядом с Ребровым к столу, сказал ему: «В настоящую минуту идет в Петербурге страшная поножовщина»; это крайне встревожило Реброва, который рассказал это Ермолову лишь два года спустя. Ермолов, отправляя обвиненного с преданным ему фельдъегерем в Петербург, простер свою заботливость о Грибоедове до того, что приказал фельдъегерю остановиться на некоторое время в Владикавказе, где надлежало захватить два чемодана, принадлежавшие автору «Горя от ума». Фельдъегерь получил строгое приказание дать Грибоедову возможность и время, разобрав заключавшиеся в них бумаги, уничтожить все то, что могло послужить к его обвинению. Это приказание было в точности исполнено, и Грибоедов подвергся в Петербурге лишь непродолжительному заключению. Все подробности были мне сообщены Талызиным, Мищенко, самим фельдъегерем и некоторыми другими лицами.
{173} Я это знаю от зятя моего — Дмитрия Никитича Бегичева.
{174} Давыдов не только высоко ценил, но в некоторых отношениях и идеализировал Ермолова. В отзыве о Грибоедове, не во всем справедливом, проявилось огорчение Давыдова тем, что в разногласиях между Паскевичем и Ермоловым Грибоедов был не всегда на стороне последнего. — Ред.
{175} Так как я в это время не находился уже более в Грузии, то я привожу здесь подробности, которые мне были сообщены многими лицами, заслуживающими доверия. Причину этих действий Грибоедова должно, сколько мне известно, искать в следующем: Грибоедов, невзирая на блистательные дарования свои, никогда не принадлежал к числу так называемых деловых людей; он провел довольно долгое время в Персии, где убедился лишь в том, что слабость и уступчивость с нашей стороны могли внушить персиянам много смелости и дерзости, а потому он хотел озадачить их, так сказать, с первого раза. К сожалению, далеко было от уступчивости до настоятельных требований относительно гаремных прислужниц, некогда взятых в плен во время вторжения персиян в Грузию, что заключало в себе много оскорбительного для самолюбия этого народа. Настойчивость Грибоедова была необходимою во всех тех случаях, где надлежало ему наблюдать за точным исполнением важнейших пунктов Туркманчайского трактата; в прочих случаях надо было обнаружить много ловкости, проницательности и осторожности, дабы не оскорбить понапрасну народной гордости. Грибоедову, назначенному посланником в Персию после наших счастливых военных действий, было легче приобресть влияние, чем Ермолову, отправленному туда в 1817 году.

Невзирая на то, что этот последний прибыл в Тегеран после обещания, данного государем персидским послам возвратить некоторые присоединенные уже к нам области, он выказал при этом случае так много искусства и энергии, что шах отказался от своих требований. В случае несогласия шаха Ермолов, не могший поддержать своих представлений войском, которого в то время не было под рукой, нашелся бы вынужденным уступить, что было небезызвестно персиянам. Невзирая на то, что сам принц Аббас-Мирза явно уже выказывал нам свои неприязненные чувства, Ермолов успел склонить шаха к уступкам. Ермолов, всегда умевший выказывать большое уважение к обычаям народов, с коими ему приходилось действовать, внушил персиянам высокое к русским уважение, каким мы даже не пользовались после наших успехов над ними. Мне говорил один важный персидский чиновник, что своевременная присылка войск в Грузию предупредила бы войну с персиянами, коих самонадеянность возросла лишь вследствие убеждения, что мы к ней не готовы и что мы можем противуставить их полчищам лишь ничтожные силы. Наконец самые действия умного и энергичного Мазаровича, никогда не раздражавшего народной гордости персиян, были весьма поучительны для Грибоедова, который пренебрег, к сожалению, уроками своих предместников.

Я полагаю, что, вероятно, существовала возможность выручить пленниц без предъявления несвоевременных и оскорбительных для персиян требований; во всяком случае надо было приискать средства к их выдаче, не жертвуя для того столь многими людьми. Если бы, по причине существующих обычаев, невозможно было этого сделать тотчас, то не следовало явно нарушать обычаев, освященных веками, и тем возбуждать противу себя жителей, но следовало выждать удобное к тому время.
{176} Мне повторяли это по раз многие из его родственнике» надобно, впрочем, присовокупить, что вследствие непрестанных сношений с умнейшими людьми Царства Польского, он приобрел в последнее время, сколько мне известно, довольно верный взгляд на дела и некоторые сведения. Желая также приобрести популярность в царстве, он часто ходатайствует у государя о несчастных и вполне угнетенных поляках. С какою бы целью Паскевич это ни делал, он заслуживает больших похвал за покровительство, оказываемое им этому несчастному народу.
{177} Паскевич и его далеко не бескорыстные почитатели утверждали и утверждают, что Ермолов отправил его с ничтожными средствами против полчищ Аббас-Мирзы с явным намерением погубить его. В опровержение этого можно сказать, что Ермолов, не раз доносивший еще во время Отечественной войны о мужестве и усердии Паскевича, никогда не почитал его человеком умным и еще менее опасным для себя. Он мог и должен был лично выступить против персиян и вверить Паскевичу начальство лишь над второстепенным отрядом, что сделал бы, без сомнения, всякий другой начальник. Войск же, как известно, находилось в Грузии весьма мало, а потому Ермолов вверил ему начальство над том количеством войск, каким лишь мог располагать.
{178} Мой высокочтимый генерал, его величество поручил мне сказать вам, что он желает, чтобы вы изложили письменно причины, которые побуждают вас покинуть Совет и о которых я ему доложил. — Ред.
{179} Граф Канкрин сказал по этому поводу Ермолову «Государь ни мог, батюшка, не обидеться тем, что вы писали, потому что известно, что у нас в Государственном совете сидят одни дураки».
{180} Большинство общеизвестных или бегло упомянутых имен, а также имен, относительно которых имеются пояснения в авторском тексте, в указатель не включено.

40

ПЕСНЯ

Я люблю кровавый бой,
Я рожден для службы царской!
Сабля, водка, конь гусарской,
С вами век мне золотой!
Я люблю кровавый бой,
Я рожден для службы царской!
За тебя на черта рад,
Наша матушка Россия!
Пусть французишки гнилые
К нам пожалуют назад!
За тебя на черта рад,
Наша матушка Россия!
Станем, братцы, вечно жить
Вкруг огней, под шалашами,
Днем - рубиться молодцами,
Вечерком - горелку пить!
Станем, братцы, вечно жить
Вкруг огней, под шалашами!
О, как страшно смерть встречать
На постеле господином,
Ждать конца под балдахином
И всечасно умирать!
О, как страшно смерть встречать
На постеле господином!
То ли дело средь мечей!
Там о славе лишь мечтаешь,
Смерти в когти попадаешь,
И не думая о ней!
То ли дело средь мечей:
Там о славе лишь мечтаешь!
Я люблю кровавый бой,
Я рожден для службы царской!
Сабля, водка, конь гусарской,
С вами век мне золотой!
Я люблю кровавый бой,
Я рожден для службы царской!
1815
 
 
ОТВЕТ НА ВЫЗОВ НАПИСАТЬ СТИХИ
Вы хотите, чтоб стихами
Я опять заговорил,
Но чтоб новыми стезями
Верх Парнаса находил:
Чтобы славил нежны розы,
Верность женския любви,
Где трескучие морозы
И кокетства лишь одни!
Чтоб при ташке в доломане*
Посошок в руке держал
И при грозном барабане
Чтоб минором воспевал.
Неужель любить не можно,
Чтоб стихами не писать?
И, любя, ужели должно
Чувства в рифмы оковать?
По кадансу кто вздыхает,
Кто любовь в цветущий век
Лишь на стопы размеряет,
Тот - прежалкий человек!
Он влюбился - и поспешно
Славит милую свою;
Возрыдая безутешно,
Говорит в стихах: "Пою!"
От парнасского паренья
Беспокойной головы
Скажет также, без сомненья,
И жестокая: "Увы!"
Я поэзией небесной
Был когда-то вдохновен.
Дар божественный, чудесный,
Я навек тебя лишен!
Лизой душу занимая,
Мне ли рифмы набирать!
Ах, где есть любовь прямая,
Там стихи не говорят!..
1816
*Доломан- гусарская куртка, на которую накидывается ментик. - Прим. ред.
 
 
ПОЭТИЧЕСКАЯ ЖЕНЩИНА
Что она? - Порыв, смятенье,
И холодность, и восторг,
И отпор, и увлеченье,
Смех и слезы, черт и Бог,
Пыл полуденного лета,
Урагана красота,
Исступленного поэта
Беспокойная мечта!
С нею дружба - упоенье...
Но спаси, Создатель, с ней
От любовного сношенья
И таинственных связей!
Огненна, славолюбива,
Я ручаюсь, что она
Неотвязчива, ревнива,
Как законная жена!
1816
 
 
ЭЛЕГИЯ IV
В ужасах войны кровавой
Я опасности искал,
Я горел бессмертной славой,
Разрушением дышал;
И, в безумстве упоенный
Чадом славы бранных дел,
Посреди грозы военной
Счастие найти хотел!..
Но, судьбой гонимый вечно,
Счастья нет! подумал я...
Друг мой милый, друг сердечный,
Я тогда не знал тебя!
Ах, пускай герой стремится
За блистательной мечтой
И через кровавый бой
Свежим лавром осенится...
О мой милый друг! с тобой
Не хочу высоких званий,
И мечты завоеваний
Не тревожат мой покой!
Но коль враг ожесточенный
Нам дерзнет противустать,
Первый долг мой, долг священный
Вновь за родину восстать;
Друг твой в поле появится,
Еще саблею блеснет,
Или в лаврах возвратится,
Иль на лаврах мертв падет!..
Полумертвый, не престану
Биться с храбрыми в ряду,
В память Лизу приведу...
Встрепенусь, забуду рану,
За тебя еще восстану
И другую смерть найду!
1816
 
 
ЭЛЕГИЯ V
Все тихо! и заря багряною стопой
По синеве небес безмолвно пробежала...
И мгла, что гор хребты и рощи покрывала,
Волнуясь, стелется туманною рекой
По лугу пестрому и ниве молодой.
Блаженные часы! Весь мир в отдохновенье!
Еще зефиры спят на дремлющих листах,
Еще пернатые покоятся в кустах,
И все безмолвствует в моем уединенье...
Но, боги! Неужель вы с мира тишиной
И чувств души моей порывы усмирили?
Ужели и во мне господствует покой?..
Уже, о счастие! не вижу пред собой
Я призрак грозный, вечно милый,
Которого нигде мой взор не покидал...
Нигде! ни в шумной сече боя,
Ни в бранных игрищах военного покоя!..
О ты, что я в тоске на помощь призывал,
Бесчувствие! О дар рассудка драгоценный,
Ты, вняв мольбе моей смиренной,
Нисходишь наконец спасителем моим.
Я погибал... Тобой одним
Достигнул берега, и с мирныя вершины
Смотрю бестрепетно, грозою невредим,
На шумные валы бездонныя пучины!..
А ты, с кем некогда делился я душой
И кем душа моя в мученьях истощилась...
Утешься: ты забыта мной!..
Но, ах, почто слезой ланита окропилась?
О слезы пламенны, теките! Я свои
Минуты радости от сих минут считаю
И вас не от любви,
Но от блаженства проливаю!
1816
 
 
ЭЛЕГИЯ VI
О ты, смущенная присутствием моим,
Спокойся: я бегу в пределы отдаленны!
Пусть избранный тобой вкушает дни блаженны,
Пока судьбой храним.
Но, ах! Не мысли ты, чтоб новые восторги
И спутник счастливый твоих весенних дней
Изгладили меня из памяти твоей!..
О нет! Есть суд небес и справедливы боги!
Душевны радости, делимые со мной,
Воспоминания протекших упований
И сладкие часы забвенья и мечтаний,
И я, я сам явлюсь тревожить твой покой!
Но уж не в виде том, как в дни мои счастливы,
Когда - смущенный, торопливый -
Я плакал без укор, без гнева угрожал
И за вину твою - любовник боязливый -
Себе у ног твоих прощения искал!
Нет, нет! Явлюсь опять, но как посланник мщенья,
Но как каратель преступленья,
Свиреп, неумолим везде перед тобой:
И среди общества блистательного круга,
И средь семьи твоей, где ты цветешь душой,
В уединении, в объятиях супруга,
Везде, везде в твоих очах
Грозящим призраком, с упреком на устах!
Но нет!.. О, гнев меня к упрекам не принудит:
Чья мертвая душа тобой оживлена,
Тот благости твои век, век не позабудет!
Его богам молитва лишь одна:
Да будет счастлива она!..
Но вряд ли счастие твоим уделом будет!
1816
 
 
ВОЛЬНЫЙ ПЕРЕВОД ИЗ ПАРНИ
Сижу на берегу потока,
Бор дремлет в сумраке; все спит вокруг, а я
Сижу на берегу - и мыслию далеко,
Там, там... где жизнь моя!.. И меч в руке моей мутит струи потока.
Сижу на берегу потока,
Снедаем ревностью, задумчив, молчалив...
Не торжествуй еще, о ты, любимец рока!
Ты счастлив - но я жив... И меч в руке моей мутит струи потока.
Сижу на берегу потока... Вздохнешь ли ты о нем, о друг, неверный друг...
И точно ль он любим? - ах, эта мысль жестока!..
Кипит отмщеньем дух, И меч в руке моей мутит струи потока.
1817
 
 
ЛОГИКА ПЬЯНОГО
Под вечерок Хрунов из кабачка Совы,
Бог ведает куда, по стенке пробирался;
Шел, шел и рухнулся. Народ расхохотался.
Чему бы, кажется? Но люди таковы!
Однако ж кто-то из толпы -
Почтенный человек! - помог ему подняться
И говорит: "Дружок, чтоб впредь не спотыкаться,
Тебе не надо пить..." -
"Эх, братец! все не то: не надо мне ходить!"
1817
 
 
НА МОНУМЕНТ ПОЖАРСКОГО
Так правосудная Россия награждает!
О зависть, содрогнись, сколь бренен твой оплот!
Пожарский оживает -
Смоленский оживет!
1817
 
 
НЕВЕРНОЙ
Неужто думаете вы,
Что я слезами обливаюсь,
Как бешеный кричу: увы!
И от измены изменяюсь?
Я тот же атеист в любви,
Как был и буду, уверяю;
И чем рвать волосы свои,
Я ваши - к вам же отсылаю.
А чтоб впоследствии не быть
Перед наследником в ответе,
Все ваши клятвы: век любить -
Ему послал по эстафете.
Простите! Право, виноват!
Но если б знали, как я рад
Моей отставке благодатной!
Теперь спокойно ночи сплю,
Спокойно ем, спокойно пью
И посреди собратьи ратной
Вновь славу и вино пою.
Чем чахнуть от любви унылой,
Ах, что здоровей может быть,
Как подписать отставку милой
Или отставку получить!
1817
 
 
ПЕСНЯ СТАРОГО ГУСАРА
Где друзья минувших лет,
Где гусары коренные,
Председатели бесед,
Собутыльники седые?
Деды, помню вас и я,
Испивающих ковшами
И сидящих вкруг огня
С красно-сизыми носами!
На затылке кивера
Доломаны до колена,
Сабли, ташки у бедра,
И диваном - кипа сена.
Трубки черные в зубах;
Все безмолвны, дым гуляет
На закрученных висках
И усы перебегает.
Ни полслова... Дым столбом...
Ни полслова... Все мертвецки
Пьют и, преклонясь челом,
Засыпают молодецки.
Но едва проглянет день,
Каждый по полю порхает;
Кивер зверски набекрень,
Ментик с вихрями играет.
Конь кипит под седоком,
Сабля свищет, враг валится.
Бой умолк, и вечерком
Снова ковшик шевелится.
А теперь что вижу? -
Страх! И гусары в модном свете,
В вицмундирах, в башмаках,
Вальсируют на паркете!
Говорят, умней они...
Но что слышим от любого?
Жомини да Жомини!*
А об водке - ни полслова!
Где друзья минувших лет,
Где гусары коренные,
Председатели бесед,
Собутыльники седые?
1817
* Жомини Антуан Анри (1779-1869) - военный теоретик и историк. - Прим. ред.
 
 
ЭЛЕГИЯ VII
Нет! полно пробегать с улыбкою любви
Перстами легкими цевницу золотую:
Пускай другой поет и радости свои,
И жизни счастливой подругу дорогую...
Я одинок - как цвет степей,
Когда, колеблемый грозой освирепелой,
Он клонится к земле главой осиротелой
И блекнет средь цветущих дней!
О боги, мне ль сносить измену надлежало!
Как я любил! - В те красные лета,
Когда к рассеянью все сердце увлекало,
Везде одна мечта,
Одно желание меня одушевляло.
Все чувство бытия лишь ей принадлежало!
О Лиза! сколько раз на Марсовых полях,
Среди грозы боев я, презирая страх,
С воспламененною душою
Тебя, как Бога, призывал
И в пыл сраженья мчал
Крылатые полки железною стеною!..
Кто понуждал меня, скажи,
От жизни радостной на жадну смерть стремиться?
Одно, одно мечтание души,
Что славы луч моей на милой отразится,
Что, может быть, венок, приобретенный мной
В боях мечом нетерпеливым,
Покроет лавром горделивым
Чело стыдливое подруги молодой!
Не я ли, вдохновен, касался струн согласных
И пел прекрасную!.. Еще Москва полна
Моих, в стихах, восторгов страстных;
И если ты еще толпой окружена
Соперниц, завистью смущенных,
И милых юношей, любовью упоенных, -
Неблагодарная! не мне ль одолжена
Ты торжеством своим?.. Пусть пламень пожирает,
Пусть шумная волна навеки поглощает
Стихи, которыми я Лизу прославлял!..
Но нет! Изменницу весь мир давно узнал, -
Бессмертие ее уделом остается:
Забудут, что покой я ею потерял,
И до конца веков, средь плесков и похвал,
Неверной имя пронесется!
А я? - Мой жребий: пасть в боях
Мечом победы пораженным:
И, может быть, врагом влеченным на полях,
Чертить кремнистый путь челом окровавленным...
Так! Я паду в стране чужой,
Далеко родины, изгнанником невинным;
Никто не окропит холодный труп слезой...
И разбросает ветр мой прах с песком пустынным!
1817
 
 
ЭЛЕГИЯ VIII
О, пощади! Зачем волшебство ласк и слов,
Зачем сей взгляд, зачем сей вздох глубокой,
Зачем скользит небережно покров
С плеч белых и с груди высокой?
О, пощади! Я гибну без того,
Я замираю, я немею
При легком шорохе прихода твоего;
Я, звуку слов твоих внимая, цепенею;
Но ты вошла... и дрожь любви,
И смерть, и жизнь, и бешенство желанья
Бегут по вспыхнувшей крови,
И разрывается дыханье!
С тобой летят, летят часы,
Язык безмолвствует... одни мечты и грезы,
И мука сладкая, и восхищенья слезы...
И взор впился в твои красы,
Как жадная пчела в листок весенней розы.
1817
 
 
ЭЛЕГИЯ IX
Два раза я вам руку жал;
Два раза молча вы любовию вздохнули...
И девственный огонь ланиты пробежал,
И в пламенной слезе ресницы потонули!
Неужто я любим? - Мой друг, мой юный друг,
О, усмири последним увереньем
Еще колеблемый сомненьем
Мой пылкий, беспокойный дух!
Скажи, что сердца ты познала цену мною,
Что первого к любви биения его
Я был виновником!.. Не надо ничего -
Ни рая, ни земли! Мой рай найду с тобою.
......................................
Погибните навек, мечты предрассуждений,
И ты, причина заблуждений,
Чад упоительный и славы и побед!
В уединении спокойный домосед
И мирный семьянин, не постыжусь порою
Поднять смиренный плуг солдатскою рукою
Иль, поселян в кругу, в день летний, золотой
Взмахнуть среди лугов железною косой.
Но с кем сравню себя, как, в поле утомленный,
Я возвращусь под кров, дубами осененный,
Увижу юную подругу пред собой -
С плодами зрелыми, с водою ключевой
И с соком пенистым донского винограда.
Когда вечерние часы - трудов отрада
На ложе радости. ....................
.....................................
.....................................
Я часто говорю, печальный, сам с собою:
О, сбудется ль когда мечтаемое мною?
Иль я определен в мятежной жизни сей
Не слышать отзыва нигде душе моей!
1817
 
 
РЕШИТЕЛЬНЫЕ ВЕЧЕР
Сегодня вечером увижусь я с тобою,
Сегодня вечером решится жребий мой,
Сегодня получу желаемое мною -
Иль абшид* на покой!
А завтра - черт возьми! - как зюзя натянуся,
На тройке ухарской стрелою полечу;
Проспавшись до Твери, в Твери опять напьюся,
И пьяный в Петербург на пьянство прискачу!
Но если счастие назначено судьбою
Тому, кто целый век со счастьем незнаком,
Тогда... о, и тогда напьюсь свинья свиньею
И с радости пропью прогоны с кошельком!
1818
* Абшид- отставка. - Прим. ред.
 
 
ЛИСТОК
Листок иссохший, одинокой,
Пролетный гость степи широкой,
Куда твой путь, голубчик мой? -
"Как знать мне! Налетели тучи,
И дуб родимый, дуб могучий
Сломили вихрем и грозой.
С тех пор, игралище Борея,
Не сетуя и не робея,
Ношусь я, странник кочевой,
Из края в край земли чужой:
Несусь, куда несет суровый,
Всему неизбежимый рок,
Куда летит и лист лавровый
И легкий розовый листок!"
Конец 1810-х - начало 1820-х гг.
 
 
БОГОМОЛКА
Кто знает нашу богомолку,
Тот с ней узнал наедине,
Что взор плутовки втихомолку
Поет акафист* сатане.
Как сладко с ней играть глазами,
Ниц падая перед крестом,
И окаянными словами
Перерывать ее псалом!
О, как люблю ее ворчанье:
На языке ее всегда
Отказ идет как обещанье -
Нет на словах, на деле да.
И, грешница, всегда сначала
Она завопит горячо:
"О, варвар! изверг! я пропала!",
А после: "Милый друг, еще..."
Конец 1810-х - начало 1820-х гг.
* Восхваление. - Прим. ред.
 
 
* * *
Счастлив, кто заплатил щедротой за щедроту, -
Счастливей, кто расквасил харю Роту*.
1820-е гг.
* Рот Логин Осипович (1780-1851) - генерал, командир 3-й гренадерской
дивизии, отличавшийся жестокостью и несправедливостью. - Прим. ред.
 
 
ГУСАР
Напрасно думаете вы,
Чтобы гусар, питомец славы,
Любил лишь только бой кровавый
И был отступником любви.
Амур не вечно пастушком
В свирель без умолка играет:
Он часто, скучив посошком,
С гусарской саблею гуляет;
Он часто храбрости огонь
Любовным пламенем питает -
И тем милей бывает он!
Он часто с грозным барабаном
Мешает звук любовных слов;
Он так и нам под доломаном
Вселяет зверство и любовь.
В нас сердце не всегда желает
Услышать стон, увидеть бой...
Ах, часто и гусар вздыхает,
И в кивере его весной
Голубка гнездышко свивает...
1822
 
 
ЭПИТАФИЯ
Под камнем сим лежит Мосальский* тощий:
Он весь был в немощи - теперь попал он в мощи.
1822
* Князь Кольцов-Мосальский А. А. (ум. 1843) - московский сенатор. - Прим.
ред.
 
 
ВЕЧЕР В ИЮНЕ
Томительный, палящий день
Сгорел; полупрозрачна тень
Немого сумрака приосеняла дали.
Зарницы бегали за синею горой,
И, окропленные росой,
Луга и лес благоухали.
Луна во всей красе плыла на высоту,
Таинственным лучом мечтания питая,
И, преклонясь к лавровому кусту,
Дышала роза молодая.
1826
 
 
ОТВЕТ
Я не поэт, я - партизан, казак.
Я иногда бывал на Пинде, но наскоком,
И беззаботно, кое-как,
Раскидывал перед Кастальским током
Мой независимый бивак.
Нет, не наезднику пристало
Петь, в креслах развалясь, лень, негу и покой.
Пусть грянет Русь военною грозой -
Я в этой песни запевало!
1826
 
 
ПАРТИЗАН
Отрывок
Умолкнул бой. Ночная тень
Москвы окрестность покрывает;
Вдали Кутузова курень
Один, как звездочка, сверкает.
Громада войск во тьме кипит,
И над пылающей Москвою
Багрово зарево лежит
Необозримой полосою.
И мчится тайною тропой
Воспрянувший с долины битвы
Наездников веселый рой
На отдаленные ловитвы.
Как стая алчущих волков,
Они долинами витают:
То внемлют шороху, то вновь
Безмолвно рыскать продолжают.
Начальник, в бурке на плечах,
В косматой шапке кабардинской,
Горит в передовых рядах
Особой яростью воинской.
Сын белокаменной Москвы,
Но рано брошенный в тревоги,
Он жаждет сечи и молвы,
А там что будет - вольны боги!
Давно не знаем им покой,
Привет родни, взор девы нежный;
Его любовь - кровавый бой,
Родня - донцы, друг - конь надежный,
Он чрез стремнины, чрез холмы
Отважно всадника проносит,
То чутко шевелит ушми,
То фыркает, то удил просит.
Еще их скок приметен был
На высях за преградной Нарой,
Златимых отблеском пожара,
Но скоро буйный рой за высь перекатил,
И скоро след его простыл...
1826
 
 
ПОЛУСОЛДАТ
"Нет, братцы, нет: полусолдат
Тот, у кого есть печь с лежанкой,
Жена, полдюжины ребят,
Да щи, да чарка с запеканкой!
Вы видели: я не боюсь
Ни пуль, ни дротика куртинца;
Лечу стремглав, не дуя в ус,
На нож и шашку кабардинца.
Все так! Но прекратился бой,
Холмы усыпались огнями,
И хохот обуял толпой,
И клики вторятся горами,
И все кипит, и все гремит;
А я, меж вами одинокой,
Немою грустию убит,
Душой и мыслию далеко.
Я не внимаю стуку чаш
И спорам вкруг солдатской каши;
Улыбки нет на хохот ваш;
Нет взгляда на проказы ваши!
Таков ли был я в век златой
На буйной Висле, на Балкане,
На Эльбе, на войне родной,
На льдах Торнео, на Секване?
Бывало, слово: друг, явись!
И уж Денис с коня слезает;
Лишь чашей стукнут - и Денис
Как тут - и чашу осушает.
На скачку, на борьбу готов,
И, чтимый выродком глупцами,
Он, расточитель острых слов,
Им хлещет прозой и стихами.
Иль в карты бьется до утра,
Раскинувшись на горской бурке;
Или вкруг светлого костра
Танцует с девками мазурки.
Нет, братцы, нет: полусолдат
Тот, у кого есть печь с лежанкой,
Жена, полдюжины ребят,
Да щи, да чарка с запеканкой!"
Так говорил наездник наш,
Оторванный судьбы веленьем
От крова мирного - в шалаш,
На сечи, к пламенным сраженьям.
Аракс шумит, Аракс шумит,
Араксу вторит ключ нагорный,
И Алагез*, нахмурясь, спит,
И тонет в влаге дол узорный;
И веет с пурпурных садов
Зефир восточным ароматом,
И сквозь сребристых облаков
Луна плывет над Араратом.
Но воин наш не упоен
Ночною роскошью полуденного края...
С Кавказа глаз не сводит он,
Где подпирает небосклон Казбека** груда снеговая...
На нем знакомый вихрь, на нем громады льда,
И над челом его, в тумане мутном,
Как Русь святая, недоступном,
Горит родимая звезда.
1826
* Заоблачная гора на границе Эриванской области. - Прим. Давыдова.
** Одна из высочайших гор Кавказского хребта. - Прим. Давыдова.
 
 
ТОВАРИЩУ 1812 ГОДА НА ПУТИ В АРМИЮ
Мы оба в дальний путь летим, товарищ мой,
Туда, где бой кипит, где русский штык бушует,
Но о тебе любовь горюет...
Счастливец! о тебе - я видел сам - тоской
Заныли... влажный взор стремился за тобой;
А обо мне хотя б вздохнули,
Хотя б в окошечко взглянули,
Как я на тройке проскакал
И, позабыв покой и негу,
В курьерску завалясь телегу,
Гусарские усы слезами обливал.
1826
 
 
ТОСТ НА ОБЕДЕ ДОНЦОВ
Брызни искрами из плена,
Радость, жизнь донских холмов!
Окропи, моя любовь,
Черный ус мой белой пеной!
Друг народа удалого,
Я стакан с широким дном
Осушу одним глотком
В славу воинства донского!
Здравствуйте, братцы атаманы-молодцы!
1826
 
 
НА СМЕРТЬ NN
Гонители, он - ваш! Вам плески и хвала!
Терзайте клеветой его дела земные,
Но не сорвать венка вам с славного чела,
Но не стереть с груди вам раны боевые!
1827
 
 
ОТВЕТ ЖЕНАТЫМ ГЕНЕРАЛАМ, СЛУЖАЩИМ НЕ НА ВОЙНАХ
Да, мы несем едино бремя,
Мы стада одного - но жребий мне иной:
Вас всех назначили на племя,
Меня - пустили на убой.
1827
 
 
ПРИ ВИДЕ МОСКВЫ, ВОЗВРАЩАЯСЬ С ПЕРСИДСКОЙ ВОЙНЫ
О юности моей гостеприимный кров!
О колыбель надежд и грез честолюбивых!
О, кто, кто из твоих сынов
Зрел без восторгов горделивых
Красу реки твоей, волшебных берегов,
Твоих палат, твоих садов,
Твоих холмов красноречивых!
1827
 
 
ЗАЙЦЕВСКОМУ, ПОЭТУ-МОРЯКУ
Счастливый Зайцевский, Поэт и Герой!
Позволь хлебопашцу-гусару
Пожать тебе руку солдатской рукой
И в честь тебе высушить чару.
О, сколько ты славы готовишь России,
Дитя удалое свободной стихии!
Лавр первый из длани камены младой
Ты взял на парнасских вершинах;
Ты, собственной кровью омытый, другой
Сорвал на гремящих твердынях;
И к третьему, с лаской вдали колыхая,
Тебя призывает пучина морская.
Мужайся! - Казарский, живой Леонид,
Ждет друга на новый пир славы...
О, будьте вы оба Отечества щит,
Перун вековечной Державы!
И гимны победы с ладей окрыленных
Пусть искрами брызнут от струн вдохновенных!
Давно ль под мечами, в пылу батарей,
И я попирал дол кровавый,
И я в сонме храбрых, у шумных огней,
Наш стан оглашал песнью славы?..
Давно ль... Но забвеньем судьба меня губит,
И лира немеет, и сабля не рубит.
1828
 
 
БОРОДИНСКОЕ ПОЛЕ
Элегия
Умолкшие холмы, дол некогда кровавый,
Отдайте мне ваш день, день вековечной славы,
И шум оружия, и сечи, и борьбу!
Мой меч из рук моих упал. Мою судьбу
Попрали сильные. Счастливцы горделивы
Невольным пахарем влекут меня на нивы...
О, ринь меня на бой, ты, опытный в боях,
Ты, голосом своим рождающий в полках
Погибели врагов предчувственные клики,
Вождь гомерический, Багратион великий!
Простри мне длань свою, Раевский, мой герой!
Ермолов! я лечу - веди меня, я твой:
О, обреченный быть побед любимым сыном,
Покрой меня, покрой твоих перунов дымом!
Но где вы?.. Слушаю... Нет отзыва! С полей
Умчался брани дым, не слышен стук мечей,
И я, питомец ваш, склонясь главой у плуга,
Завидую костям соратника иль друга.
1829
 
 
ДУШЕНЬКА
Она еще не менее хороша для глаз, все обнимающих во мгновении и на
мгновение, - как для души, которая чем больше ищет, тем более находит.
Жуковский
Бывали ль вы в стране чудес,
Где, жертвой грозного веленья,
В глуши земного заточенья
Живет изгнанница небес?
Я был, я видел божество;
Я пел ей песнь с восторгом новым
И осенил венком лавровым
Ее высокое чело.
Я, как младенец, трепетал
У ног ее в уничиженье
И омрачить богослуженье
Преступной мыслью не дерзал.
Ax, мне ль божественной к стопам
Несть обольщения искусство?
Я весь был гимн, я весь был чувство,
Я весь был чистый фимиам.
И что ей наш земной восторг,
Слова любви? - Пустые звуки!
Она чужда сердечной муки,
Чужда томительных тревог.
Из-под ресниц ее густых
Горит и гаснет взор стыдливый...
Но отчего души порывы
И вздохи персей молодых?
Был миг: пролетная мечта
Скользнула по челу прекрасной,
И вспыхнули ланиты страстно,
И загорелися уста.
Но это миг - игра одна
Каких-то дум... воспоминанье
О том небесном обитанье,
Откуда изгнана она.
Иль, скучась без нее, с небес
Воздушный гость, незримый мною,
Амур с повинной головою
Предстал, немеющий от слез.
И очи он возвел к очам
И пробудил в груди волненья
От жарких уст прикосновенья
К ее трепещущим устам.
1829
 
 
С. А. К<УШКИ>НОЙ*
Вы личиком - пафосский бог,
Вы молоды, вы стройны, как Аглая,
Но я гусар... я б вас любить не мог,
Простите: для меня вы слишком неземная.
К вам светской страстью, как к другой,
Гореть грешно! -
С восторженной душой
Мы вам, как божеству, несем кадил куренье,
Обеты чистые, и гимны, и моленье!
1829
* Софья Александровна Кушкина - соседка по симбирскому имению, поклонником
красоты которой был Давыдов. - Прим. ред.
 
 
NN
Вы хороши! - Каштановой волной
Ваш локон падает на свежие ланиты;
Как мил ваш взор полузакрытый,
Как мил ваш стан полунагой!
Не вы ль оригинал живой
Очаровательной хариты,
Кановы созданной рукой?
Вы хороши! - Но мой покой
Неколебим. Осанка величава,
Жеманная тоска искусственной любви
Не страшны мне: моя отрава -
Взор вдохновительный и слово от души.
Я их ищу давно, давно не обретая.
Вам не сродни крылатый бог:
Жизнь ваша - стрелка часовая,
А рифметический итог.
Но та, которую люблю, не называя...
Ах, та вся чувство, вся - восторг,
Как Пиндара строфа живая!
1829
 
 
ВЕЧЕРНИЙ ЗВОН*
Вечерний звон, вечерний звон, -
Как много дум наводит он!
Не тот, что на закате дня
Гудит в стенах монастыря,
Но тот, что пасмурной порой
Поется девой молодой...
Вечерний звон, вечерний звон, -
Как много дум наводит он!
Как он мучителен и мил!
Как он мне чувства возмутил,
Когда впервые звук его
Коснулся слуха моего!..
То был не звук, но глас страстей,
То говор был с душой моей!
Вечерний звон, вечерний звон, -
Как много дум наводит он!
Все вторило в природе ей:
Луна средь облачных зыбей,
Пустыня в сумрачной тиши
И ропот девственной души,
Терзаемой любви тоской,
И очи, полные слезой!..
Вечерний звон, вечерний звон, -
Как много дум наводит он!
1830-е гг.
* Вариация на тему стихотворения И. И. Козлова "Вечерний звон". - Прим.
ред.
 
 
МАША И МИША
Шутка
Как интересна наша Маша!
Как исстрадалася по Мише!
Но отчего же ехать к Маше
Так медлит долговязый Миша?
Быть может, занимаясь Машей,
На сахарном заводе Миша
Готовит карамельки Маше, -
Но станется и то, что Миша
Забыл о нашей бедной Маше.
И, может быть, неверный Миша
Целует уж другую Машу,
Вы знаете какую, - Миша!
Опомнись, Миша! - наша Маша
Жива лишь памятью о Мише,
А новая красотка Маша
Грызет одни конфеты Миши -
Грызет, как их грызут все Маши
В провинциях, где ныне Миша,
И в ус не дует эта Маша,
Что слаще их лобзанья Миши!
Когда, когда же к нашей Маше
Ты возвратишься, длинный Миша,
И сквозь очки увидишь Машу -
Глядящую в лорнет на Мишу?..
1830-е гг.
 
 
ГЕРОЮ БИТВ, БИВАКОВ, ТРАКТИРОВ и Б...
Люблю тебя, как сабли лоск,
Когда, приосенясь фуражкой,
С виноточивою баклажкой
Идешь в бивачный мой киоск!
Когда, летая по рядам,
Горишь, как свечка, в дыме бранном;
Когда в б.....е окаянном
Ты лупишь сводню по щекам.
Киплю, любуюсь на тебя,
Глядя на прыть твою младую:
Так старый хрыч, цыган Илья,
Глядит на пляску удалую,
Под лад плечами шевеля.
О рыцарь! идол усачей!
Гордись пороками своими!
Чаруй с гусарами лихими
И очаровывай б....й!
1830 или 1831
 
 
ГОЛОДНЫЙ ПЕС
Ox, как храбрится
Немецкий фон,
Как горячится
Наш херр-барон,
Ну, вот и драка,
Вот лавров воз!
Хватай, собака,
Голодный пес.
Кипят и рдеют
На бой полки;
Знамена веют,
Горят штыки,
И забияка
Палаш вознес!
Хватай, собака,
Голодный пес.
Адрианополь
Без битв у ног,
Константинополь
В чаду тревог.
Что ж ты, зевака,
Повесил нос?
Хватай, собака,
Голодный пес.
Лях из Варшавы
Нам кажет шиш,
Что ж ты, шаршавый,
Под лавкой спишь?
Задай, лаяка,
Варшаве чес!
Хватай, собака,
Голодный пес.
"Все это жжется...
Я брать привык,
Что так дается...
Царьград велик.
Боюсь я ляха!.."
А ты не бось!
Хватай, собака,
Российский пес.
Так вот кресченды
Звезд, лент, крестов,
Две-три аренды,
Пять-шесть чинов;
На шнапс, гуляка,
Вот денег воз!
Схватил собака,
Голодный пес.
1832
 
 
ГУСАРСКАЯ ИСПОВЕДЬ
Я каюсь! Я гусар давно, всегда гусар,
И с проседью усов - все раб младой привычки.
Люблю разгульный шум, умов, речей пожар
И громогласные шампанского оттычки.
От юности моей враг чопорных утех -
Мне душно на пирах без воли и распашки.
Давай мне хор цыган! Давай мне спор и смех,
И дым столбом от трубочной затяжки!
Бегу век сборища, где жизнь в одних ногах,
Где благосклонности передаются весом,
Где откровенность в кандалах,
Где тело и душа под прессом;
Где спесь да подлости, вельможа да холоп,
Где заслоняют нам вихрь танца эполеты,
Где под подушками потеет столько ж...,
Где столько пуз затянуто в корсеты!
Но не скажу, чтобы в безумный день
Не погрешил и я, не посетил круг модный;
Чтоб не искал присесть под благодатну тень
Рассказчицы и сплетницы дородной;
Чтоб схватки с остряком бонтонным убегал,
Или сквозь локоны ланиты воспаленной
Я б шепотом любовь не напевал
Красавице, мазуркой утомленной.
Но то - набег, наскок; я миг ему даю,
И торжествуют вновь любимые привычки!
И я спешу в мою гусарскую семью,
Где хлопают еще шампанского оттычки.
Долой, долой крючки, от глотки до пупа!
Где трубки?.. Вейся, дым, на удалом раздолье!
Роскошествуй, веселая толпа,
В живом и братском своеволье!
1832
 
 
ЕЙ
В тебе, в тебе одной природа, не искусство,
Ум обольстительный с душевной простотой,
Веселость резвая с мечтательной душой,
И в каждом слове мысль, и в каждом взоре чувство!
1833
 
 
NN
Вошла - как Психея, томна и стыдлива,
Как юная пери, стройна и красива...
И шепот восторга бежит по устам,
И крестятся ведьмы, и тошно чертям!
1833
 
 
ВАЛЬС
Ев. Д. 3<олотаре>вой*
Кипит поток в дубраве шумной
И мчится скачущей волной,
И катит в ярости безумной
Песок и камень вековой.
Но, покорен красой невольно,
Колышет ласково поток
Слетевший с берега на волны
Весенний, розовый листок.
Так бурей вальса не сокрыта,
Так от толпы отличена,
Летит, воздушна и стройна,
Моя любовь, моя харита,
Виновница тоски моей,
Моих мечтаний, вдохновений,
И поэтических волнений,
И поэтических страстей!
1834
* Золотарева Евгения Дмитриевна - дочь пензенских помещиков, с которой у
Давыдова был продолжительный роман. - Прим. ред.
 
 
25 ОКТЯБРЯ
Я не ропщу. Я вознесен судьбою
Превыше всех! - Я счастлив, я любим!
Приветливость даруется тобою
Соперникам моим...
Но теплота души, но все, что так люблю я
С тобой наедине...
Но действенность живого поцелуя...
Не им, а мне!
1834
 
 
ЗАПИСКА, ПОСЛАННАЯ НА БАЛЕ
Тебе легко - ты весела,
Ты радостна, как утро мая,
Ты резвишься, не вспоминая,
Какую клятву мне дала...
Ты права. Как от упоенья,
В чаду кадильниц, не забыть
Обет, который, может быть,
Ты бросила от нетерпенья,
А я?-Я жалуюсь безжалостной судьбе;
Я плачу, как дитя, приникнув к изголовью,
Мечусь по ложу сна, терзаемый любовью,
И мыслю о тебе... и об одной тебе!
1834
 
 
И МОЯ ЗВЕЗДОЧКА
Море воет, море стонет,
И во мраке, одинок,
Поглощен волною, тонет
Мой заносчивый челнок.
Но, счастливец, пред собою
Вижу звездочку мою -
И покоен я душою,
И беспечно я пою:
"Молодая, золотая
Предвещательница дня,
При тебе беда земная
Недоступна до меня.
Но сокрой за бурной мглою
Ты сияние свое -
И сокроется с тобою
Провидение мое!"
1834
 
 
НА ГОЛОС РУССКОЙ ПЕСНИ
Я люблю тебя, без ума люблю!
О тебе одной думы думаю,
При тебе одной сердце чувствую,
Моя милая, моя душечка.
Ты взгляни, молю, на тоску мою -
И улыбкою, взглядом ласковым
Успокой меня, беспокойного,
Осчастливь меня, несчастливого.
Если жребий мой - умереть тоской -
Я умру, любовь проклинаючи,
Но и в смертный час воздыхаючи
О тебе, мой друг, моя душечка!
1834
 
 
* * *
О, кто, скажи ты мне, кто ты,
Виновница моей мучительной мечты?
Скажи мне, кто же ты? - Мой ангел ли хранитель
Иль злобный гений-разрушитель
Всех радостей моих? - Не знаю, но я твой!
Ты смяла на главе венок мой боевой,
Ты из души моей изгнала жажду славы,
И грезы гордые, и думы величавы.
Я не хочу войны, я разлюбил войну, -
Я в мыслях, я в душе храню тебя одну.
Ты сердцу моему нужна для трепетанья,
Как свет очам моим, как воздух для дыханья.
Ах! чтоб без трепета, без ропота терпеть
Разгневанной судьбы и грозы и волненья,
Мне надо на тебя глядеть, всегда глядеть,
Глядеть без устали, как на звезду спасенья!
Уходишь ты-и за тобою вслед
Стремится мысль, душа несется,
И стынет кровь, и жизни нет!..
Но только что во мне твой шорох отзовется,
Я жизни чувствую прилив, я вижу свет,
И возвращается душа, и сердце бьется!..
1834
 
 
ПОСЛЕ РАЗЛУКИ
Когда я повстречал красавицу мою,
Которую любил, которую люблю,
Чьей власти избежать я льстил себя обманом, -
Я обомлел! Так, случаем нежданным,
Гуляющий на воле удалец -
Встречается солдат-беглец
С своим безбожным капитаном.
1834
 
 
РЕЧКА
Давно ли, речка голубая,
Давно ли, ласковой волной
Мой челн привольно колыхая,
Владела ты, источник рая,
Моей блуждающей судьбой!
Давно ль с беспечностию милой
В благоуханных берегах
Ты влагу ясную катила
И отражать меня любила
В своих задумчивых струях!..
Теперь, печально пробегая,
Ты стонешь в сумрачной тиши,
Как стонет дева молодая,
Пролетный призрак обнимая
Своей тоскующей души.
Увы! твой ропот заунывный
Понятен мне, он - ропот мой;
И я пою последни гимны
И твой поток гостеприимный
Кроплю прощальною слезой.
Наутро пурпурной зарею
Запышет небо, - берега
Блеснут одеждой золотою,
И благотворною росою
Закаплют рощи и луга.
Но вод твоих на лоне мутном
Все будет пусто!.. лишь порой,
Носясь полетом бесприютным,
Их гостем посетит минутным
Журавль, пустынник кочевой.
О, где тогда, осиротелый,
Где буду я! К каким странам,
В какие чуждые пределы
Мчать будет гордо парус смелый
Мой челн по скачущим волнам!
Но где б я ни был, сердца дани -
Тебе одной. Чрез даль морей
Я на крылах воспоминаний
Явлюсь к тебе, приют мечтаний,
И мук, и благ души моей!
Явлюсь, весь в думу превращенный,
На берега твоих зыбей,
В обитель девы незабвенной,
И тихо, странник потаенный,
Невидимым приникну к ней.
И, неподвластный злым укорам,
Я облеку ее собой,
Упьюсь ее стыдливым взором,
И вдохновенным разговором,
И гармонической красой;
Ее, чья прелесть - увлеченье!
Светла, небесна и чиста,
Как чувство ангела в моленье,
Как херувима сновиденье,
Как юной грации мечта!
1834
 
 
РОМАНС
Не пробуждай, не пробуждай
Моих безумств и исступлений
И мимолетных сновидений
Не возвращай, не возвращай!
Не повторяй мне имя той,
Которой память - мука жизни,
Как на чужбине песнь отчизны
Изгнаннику земли родной.
Не воскрешай, не воскрешай
Меня забывшие напасти,
Дай отдохнуть тревогам страсти
И ран живых не раздражай.
Иль нет! Сорви покров долой!..
Мне легче горя своеволье,
Чем ложное холоднокровье,
Чем мой обманчивый покой.
1834
 
 
* * *
Что пользы мне в твоем совете,
Когда я съединил и пламенно люблю
Весь Божий мир в одном предмете,
В едином чувстве - жизнь мою!
1834
 
 
* * *
Я вас люблю так, как любить вас должно:
Наперекор судьбы и сплетней городских,
Наперекор, быть может, вас самих,
Томящих жизнь мою жестоко и безбожно.
Я вас люблю не оттого, что вы
Прекрасней всех, что стан ваш негой дышит,
Уста роскошствуют и взор Востоком пышет,
Что вы - поэзия от ног до головы!
Я вас люблю без страха, спасенья
Ни неба, ни земли, ни Пензы, ни Москвы, -
Я мог бы вас любить глухим, лишенным зренья.
Я вас люблю затем, что это - вы!
На право вас любить не прибегу к пашпорту
Иссохших завистью жеманниц отставных:
Давно с почтением я умоляю их
Не заниматься мной и убираться к черту!
1834
 
 
* * *
В былые времена она меня любила
И тайно обо мне подругам говорила,
Смущенная и очи спустя,
Как перед матерью виновное дитя.
Ей нравился мой стих, порывистый, несвязный,
Стих безыскусственный, но жгучий и живой,
И чувств расстроенных язык разнообразный,
И упоенный взгляд любовью и тоской.
Она внимала мне, она ко мне ласкалась,
Унылая и думою полна,
Иль, ободренная, как ангел, улыбалась
Надеждам и мечтам обманчивого сна...
И долгий взор ее из-под ресниц стыдливых
Бежал струей любви и мягко упадал
Мне на душу - и на устах пылал
Готовый поцелуй для уст нетерпеливых...
.......................................
1834 или 1835
 
 
РОМАНС
Жестокий друг, за что мученье?
Зачем приманка милых слов?
Зачем в глазах твоих любовь,
А в сердце гнев и нетерпенье?
Но будь покойна только ты,
А я, на горе обреченный,
Я оставляю все мечты
Моей души развороженной...
И этот край очарованья,
Где столько был судьбой гоним,
Где я любил, не быв любим,
Где я страдал без состраданья,
Где так жестоко испытал
Неверность клятв и обещаний
И где никто не понимал
Моей души глухих рыданий!
1834 или 1835
 
 
* * *
Унеслись невозвратимые
Дни тревог и милых бурь,
И мечты мои любимые,
И небес моих лазурь.
........................
Не глядит она, печальная,
На пролет надежд моих.
Не дрожит слеза прощальная
На ресницах молодых!
1834 или 1835
 
 
ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ
Прошла борьба моих страстей,
Болезнь души моей мятежной,
И призрак пламенных ночей
Неотразимый, неизбежный,
И милые тревоги милых дней,
И языка несвязный лепет,
И сердца судорожный трепет,
И смерть и жизнь при встрече с ней...
Исчезло все! - Покой желанный
У изголовия сидит...
Но каплет кровь еще из раны,
И грудь усталая и ноет и болит!
1836
 
 
СОВРЕМЕННАЯ ПЕСНЯ
Был век бурный, дивный век:
Громкий, величавый;
Был огромный человек,
Расточитель славы.
То был век богатырей!
Но смешались шашки,
И полезли из щелей
Мошки да букашки.
Всякий маменькин сынок,
Всякий обирала,
Модных бредней дурачок,
Корчит либерала.
Деспотизма супостат,
Равенства оратор, -
Вздулся, слеп и бородат,
Гордый регистратор.
Томы Тьера и Рабо
Он на память знает
И, как ярый Мирабо,
Вольность прославляет.
А глядишь: наш Мирабо
Старого Гаврило
За измятое жабо
Хлещет в ус дав рыло.
А глядишь: наш Лафает*
Брут или Фабриций
Мужиков под пресс кладет
Вместе с свекловицей.
Фраз журнальных лексикон,
Прапорщик в отставке,
Для него Наполеон -
Вроде бородавки.
Для него славнее бой
Карбонаров бледных,
Чем когда наш шар земной
От громов победных
Колыхался и дрожал,
И народ в смятенье,
Ниц упавши, ожидал
Мира разрушенье.
Что ж? - Быть может, наш герой
Утомил свой гений
И заботой боевой,
И огнем сражений?..
Нет, он в битвах не бывал -
Шаркал по гостиным
И по плацу выступал
Шагом журавлиным.
Что ж? - Быть может, он богат
Счастьем семьянина,
Заменя блистанье лат
Тогой гражданина?..
Нет, нахально подбочась,
Он по дачам рыщет
И в театрах, развалясь,
Все шипит да свищет.
Что ж? - Быть может, старины
Он бежал приманок?
Звезды, ленты и чины
Презрел спозаранок?
Нет, мудрец не разрывал
С честолюбьем дружбы
И теперь бы крестик взял...
Только чтоб без службы.
Вот гостиная в лучах:
Свечи да кенкеты,
На столе и на софах
Кипами газеты;
И превыспренний конгресс
Двух графинь оглохших
И двух жалких баронесс,
Чопорных и тощих;
Все исчадие греха,
Страстное новинкой;
Заговорщица-блоха
С мухой-якобинкой;
И козявка-егоза -
Девка пожилая,
И рябая стрекоза -
Сплетня записная;
И в очках сухой паук -
Длинный лазарони,
И в очках плюгавый жук,
Разноситель вони;
И комар, студент хромой,
В кучерской прическе,
И сверчок, крикун ночной,
Друг Крылова Моськи;
И мурашка-филантроп,
И червяк голодный,
И Филипп Филиппыч - клоп,
Муж... женоподобный, -
Все вокруг стола - и скок
В кипеть совещанья
Утопист, идеолог,
Президент собранья,
Старых барынь духовник,
Маленький аббатик,
Что в гостиных бить привык
В маленький набатик.
Все кричат ему привет
С аханьем и писком,
А он важно им в ответ:
Dominus vobiscum!**
И раздолье языкам!
И уж тут не шутка!
И народам и царям -
Всем приходит жутко!
Все, что есть,- все пыль и прах!
Все, что процветает, -
С корнем вон! - Ареопаг
Так определяет.
И жужжит он, полн грозой,
Царства низвергая...
А России - Боже мой! -
Таска... да какая!
И весь размежеван свет
Без войны и драки!
И России уже нет,
И в Москве поляки!
Но назло врагам она
Все живет и дышит,
И могуча, и грозна,
И здоровьем пышет,
Насекомых болтовни
Внятием не тешит,
Да и место, где они,
Даже не почешет.
А когда во время сна
Моль иль таракашка
Заползет ей в нос, - она
Чхнет - и вон букашка!
1836
* Лафайет Мари Жозеф (1757-1834) - французский политический деятель. -
Прим. ред.
* Господь с вами! (Лат.)
 
 
ЧЕЛОБИТНАЯ
Башилову
В дни былые сорванец,
Весельчак и веселитель,
А теперь Москвы строитель,
И сенатор, и делец,
О мой давний покровитель,
Сохрани меня, отец,
От соседства шумной тучи
Полицейской саранчи,
И торчащей каланчи,
И пожарных труб и крючий.
То есть, попросту сказать:
Помоги в казну продать
За сто тысяч дом богатый,
Величавые палаты,
Мой пречистенский дворец.
Тесен он для партизана:
Сотоварищ урагана,
Я люблю, казак-боец,
Дом без окон, без крылец,
Без дверей и стен кирпичных,
Дом разгулов безграничных
И налетов удалых,
Где могу гостей моих
Принимать картечью в ухо,
Пулей в лоб иль пикой в брюхо.
Друг, вот истинный мой дом!
Он везде, - но скучно в нем;
Нет гостей для угощенья.
Подожду... а ты пока
Вникни в просьбу казака
И уважь его моленье.
1836
 
 
* * *
Я помню - глубоко,
Глубоко мой взор,
Как луч, проникал и рощи, и бор,
И степь обнимал широко, широко...
Но, зоркие очи,
Потухли и вы...
Я выглядел вас на деву любви,
Я выплакал вас в бессонные ночи!
1836
 
 
ЭПИГРАММЫ
К ПОРТРЕТУ БОНАПАРТЕ
Сей корсиканец целый век
Гремит кровавыми делами.
Ест по сту тысяч человек
И с...т королями.
 
 
К ПОРТРЕТУ NN
Говорит хоть очень тупо,
Но в нем это мудрено,
Что он умничает глупо,
А дурачится умно.
 
 
НА К.
Bout-rime*
В любезности его неодолимый груз,
В нем не господствуют ни соль, ни перец,
Я верю: может быть, для немок он - француз,
Но для француженок он - немец.
*Буриме- стихи на заданные рифмы (фр.).
 
 
НА НЕГО ЖЕ
А кто он? - Француз, германец,
Франт, философ, скряга, мот,
То блудлив, как ярый кот,
То труслив, как робкий заяц;
То является, томим
Чувством жалостно-унылым,
То бароном легкокрылым,
То маркизом пудовым.
 
 
НАДПИСЬ К СОЧИНЕНИЯМ Г. ***
Он с цветочка на цветок,
С стебелька на стебелек
Мотыльком перелетает;
Но сколь рок его суров:
Все растенья он лобзает,
Кроме... лавровых листов!
 
 
ЭПИГРАММА
Остра твоя, конечно, шутка,
Но мне прискорбно видеть в ней
Не счастье твоего рассудка,
А счастье памяти твоей.
Между 1805 и 1814
 
 
* * *
Меринос собакой стал, -
Он нахальствует не к роже,
Он сейчас народ прохожий
Затолкал и забодал.
Сторож, что ж ты оплошал?
Подойди к барану прямо,
Подцепи его на крюк
И прижги ему курдюк
Раскаленной эпиграммой!
 
 
УЧЕНЫЙ РАЗГОВОР
"О ты, убивший жизнь в ученом кабинете,
Скажи мне: сколько чуд считается на свете?" -
"Семь". - "Нет: осьмое - ты, педант мой дорогой;
Девятое - твой нос, нос сизо-красноватый,
Что, так спесиво приподнятый,
Стоит, украшенный табачною ноздрей!"
 
 
* * *
Нет, кажется, тебе не суждено
Сразить врага: твой враг - детина чудный,
В нем совесть спит спокойно, непробудно.
Заставить бестию стыдиться - мудрено...
Заставить покраснеть - не трудно!
1836


Вы здесь » Декабристы » РОДСТВЕННОЕ ОКРУЖЕНИЕ ДЕКАБРИСТОВ » Давыдов Денис Васильевич.