Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » В. Бараев. "Высоких мыслей достоянье" (о Михаиле Бестужеве).


В. Бараев. "Высоких мыслей достоянье" (о Михаиле Бестужеве).

Сообщений 41 страница 50 из 74

41

ПРОВОДЫ «КАМЧАДАЛА»

Казакевич пришел в сопровождении двух морских офицеров. Бестужев давно знал его, тот не раз заезжал в Селенгинск. Это был крепко сбитый, энергичный человек лет сорока. Небольшие усы, волевой подбородок, обветренное лицо. Обняв Бестужева, Казакевич представил спутников: заведующего лоцманской и маячной службами Бабкина и командира шхуны «Пурга» Шефнера.

— Жилье у вас не очень уютное, — сказал Казакевич. — Переезжайте ко мне.

— Удобно ли стеснять вас?

— Буду рад. Идемте, проводим корабль и — ко мне.

У причала собралась большая толпа народа. Парусный тендер «Камчадал», видавший виды корабль, уже готов к отплытию.

— Поздно высылаем, — сказал Казакевич. — Но Удской острог остался без продуктов. «Князь Меншиков» из-за шторма не прошел туда…

На пирсе командир «Камчадала» подпоручик Алексеев прощался с родителями. Мать совала ему свою теплую шаль. Сын отказывался. Увидев адмирала со свитой, Алексеев отдал честь.

— Не отказывайтесь от того, что дает матушка, — сказал Казакевич.

— Спасибо, Петр Васильевич, — старушка приложила платок к глазам.

— А вот плакать ни к чему, — сказал адмирал.

— Знаю, — улыбнулась старушка, — но ничего не могу поделать.

— Будя, мать, — строго буркнул старик, — не на век прощаешься.

Шефнер шепнул Бестужеву, что отец Алексеева — бывший моряк, недавно прибыл с женой-старушкой из Кронштадта, сейчас служит смотрителем в госпитале.

— Будет туго, не рискуй, иди обратно, — Казакевич тепло, по-отечески обнял Алексеева, потом отдал честь. Попрощавшись с родителями, капитан поднялся по трапу на корабль.

Грянул «Амурский марш». Мать-старушка заплакала, уткнувшись в грудь мужа. Матросы быстро подняли якоря, сняли концы с кнехтов и подняли паруса. Ветер тут же наполнил их, и корабль двинулся от причала. Люди махали руками с берега. Матросы и солдаты, отправленные на Сахалин на ломку угля, отвечали им. Выйдя на стремнину, «Камчадал» быстро пошел вниз по течению Амура.

Торжественное и вместе с тем тревожное чувство охватило Бестужева. Глядя на удаляющийся корабль, на высокие берега Амура, покрытые лесом, он подумал, как не схожи эти проводы с теми, что видел в Петербурге и Кронштадте. Там все более парадно, чопорно — офицеры в белоснежных мундирах, нарядные дамы, кареты у гранитного парапета…

Бестужева удивило великое множество людей. Николаевск, казавшийся до этого тихим, пустынным, на проводах корабля вдруг предстал в ином виде, тут и моряки, и рабочие судоверфи, и инвалиды из госпиталя, и юнги из Морского училища, и ребятишки, бабы, старики. И хоть плавание предстояло не столь уж далекое, все понимали сложность, опасность его.

Проводив корабль. Казакевич и Бестужев подошли к баржам. Вереницы грузчиков спускались по трапу с мешками на спинах и несли их по мосткам в амбары. Из трюма баржи доносились какие-то крики, ругань, удары. Бестужев спросил подошедшего Чурина, что там происходит.

— Да крысы… Сивые, крупные, как кошки.

— Перебейте обязательно, — нахмурился Казакевич. Пройдя чуть ниже, они оказались у небольшой яхты.

Мичман и матрос вытянулись в струнку.

— Вольно! — отдал честь адмирал и представил мичмана Осипа Баснина и матроса Эмиля Шершнева. Пожав им руки, Бестужев удивился имени матроса и тому, как тот похож на кумира его детства моряка Лукина, служившего с отцом. Шершнев сноровисто поднял парус, оттолкнул яхту от причала.

— Откуда у него такое имя? — спросил Бестужев.

— Вообще-то он Емельян, — ответил адмирал. — Эмилем стал после плена. Служил на «Охотске», вражеская эскадра окружила его. Капитан, высадив экипаж на шлюпки, взорвал корабль. Французы захватили несколько шлюпок. Так Эмиль оказался в плену, а после заключения мира вернулся из Франции сюда…

Заговорив с мичманом, Бестужев узнал, что он сын Василия Николаевича Баснина, доброго знакомого из Иркутска. Брат Николай рисовал многих из этой семьи, а Михаил посылал Василию Николаевичу семена нахимовской акации.

42

«ПОКА СЕРДЦА ДЛЯ ЧЕСТИ ЖИВЫ…»

Проплыв вниз по течению, они причалили к высокому левому берегу, поднялись в гору, где у самого обрыва стоял большой дом с двумя сараями и конюшней. Несколько солдат пилили и кололи дрова, складывая их в поленницу. Из трубы валил дым. Все выглядело мирно, по-деревенски. Но идиллическую картину нарушал часовой у ворот и будка выше двора, в которой сидел наблюдатель. Ниже, у самого обрыва, Бестужев не без труда заметил пушки, направленные на реку. Невдалеке от них, в лесочке, стояла изба, где жили артиллеристы. Это была та самая батарея, которую установил Невельской и из-за которой шумел Муравьев.

В доме было тепло и уютно. На столе и этажерке множество книг, на стене — большая карта Амурского лимана с северной оконечностью Сахалина. Даже при беглом взгляде Бестужев убедился, что сделана она прекрасно. Казакевич сказал, что это работа топографа Афанасия Ванина. Увидев выше залива Счастье мыс Перовского, Бестужев спросил, в честь какого из братьев Перовских назван он. Казакевич ответил, что в честь Льва Алексеевича, бывшего министра внутренних дел, который очень помог Невельскому, когда Нессельроде, министр иностранных дел, препятствовал Амурской экспедиции.

Бестужев знал братьев Перовских как членов первых тайных обществ. Еще до войны 1812 года, в училище колонновожатых, они вошли в юношеское собратство, которое решило создать свободное государство на Сахалине. Казакевич, не знавший об этом, с интересом выслушал рассказ Бестужева о встрече его с Василием Перовским накануне восстания.

В ночь на 14 декабря 1825 года Бестужев с подпоручиком Кудашевым поехал к Нарвским воротам, чтобы задержать или арестовать великого князя Михаила Павловича, ибо тот мог расстроить план декабристов, которые агитировали войска не присягать Николаю.

На Нарвской заставе дежурили солдаты Московского полка, которыми командовал подпоручик Андрей Кушелев. Узнав от часовых, что в караульной находится какой-то полковник, Бестужев не стал заходить туда, а вызвал Кушелева на улицу. Тот сказал, что у них сидит адъютант Николая Павловича Василий Перовский, которого прислали встретить и срочно доставить в Зимний дворец Михаила Павловича, чтобы тот подтвердил отречение Константина. Бестужев хотел было вступить в переговоры с Перовским и склонить его на свою сторону, а если не удастся — арестовать. Он был настроен решительно. Уж если ему поручили арестовать великого князя, то взять адъютанта все-таки легче. Но Кушелев заколебался и сказал, что операция может оказаться ненужной и даже помешает делу — вдруг великий князь так и не появится в Петербурге, а из-за Перовского может подняться шум.

Лишь в Сибири Бестужев узнал от соузников, чта оба брата Перовские были членами тайного общества, но потом отошли от него. А если б он знал об этом, в ту ночь, то, пожалуй, попытался бы перетянуть Василия Перовского на свою сторону.

Перовские хорошо знали и уважали Александра ий Николая Бестужевых. Позднее, в тридцатых годах, Василий Перовский, будучи оренбургским генерал-губернатором, попросил царя перевести Александра Бестужева-Марлииского в подведомственный ему край, чтобы тот описал жизнь и быт кочевников, но получил ответ, что Марлинскому следует быть не там, где он полезнее, а там, где он безвреднее.

Узнав, что Лев Перовский во время восстания находился за границей, Казакевич спросил, не мог ли тот, окажись в Петербурге, примкнуть к восставшим. Услышав это, Бестужев невольно усмехнулся: точно так же во время следствия генерал-адъютант Чернышев спросил Михаила Назимова. Тогда даже Бенкендорф не выдержал и сказал Чернышеву, мол, нельзя спрашивать о том, что является делом совести. Позднее, говорят, царь Николай задавал Пушкину такой же вопрос. Но что значит время и место! Из уст Казакевича вопрос звучал совсем иначе.

Бестужев ответил Казакевичу, что Лев Перовский вряд ли вышел бы на площадь, так как уже отошел от общества. Когда дело дошло до серьезного, дрогнули многие, поняв, что в случае успеха восстания они не получат особых привилегий и выгод, тогда как неудача грозила явной опалой, если не гибелью. Сколько Чацких, переболев либерализмом, превратилось в Фамусовых! Не случайно ведь Пушкин писал: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы…» Но почему «пока»? Куда уносятся «души прекрасные порывы»? Взять тех же лицеистов, какое братство, какие мечты! Цо как их развела судьба рукой железной! Из них на гребне лишь Горчаков, Корф и, пожалуй, Матюшкин. Когда весть о восстании дошла до Петропавловска, Матюшкин был на Камчатке и вообразил, будто его друзья овладели властью в Петербурге, и стал возбуждать экипаж «Кроткого».

— А окажись он в Петербурге, — сказал Казакевич, — наверняка вышел бы на площадь. Но, слава богу, был в плавании, а то и он бы погиб. На мой взгляд, ваше восстание принесло не столько пользы, сколько вреда. Судите сами, столько прекрасных людей было вырвано из жизни общества! Кроме повешенных — Муравьевы, Волконский, Трубецкой, Пущин, Якушкин. А сколько моряков ухнуло в бездну — Михаил Кюхельбекер, Торсон, Романов, Чижов, вы с братьями Николаем и Петром. Как не хватало вас и в Морском корпусе, и на флоте! Ведь ваши места за кафедрами и у штурвалов кораблей заняли те, из-за которых наш флот оказался в столь плачевном состоянии. Но самый страшный урон, принесенный вами, в том, что вы озлобили государя. Да, он поступил с вами жестоко, стал мнительным. Но кто, как не вы, сделали его таким? Извините, Михаил Александрович, я глубоко уважаю вас лично и многих ваших товарищей, но таково мое мнение, не обессудьте. Зря вы заварили кашу…

— Мы не могли иначе. Народ, сломивший нашествие Наполеона, освободивший Россию и Европу, достоин лучшей доли, и он остался в рабстве. В своем донесении Следственная комиссия сделала все, чтобы исказить истинные причины восстания, мол, его подняли безумцы, развратные смутьяны, которые лишь из честолюбия решили свергнуть царя и взять власть в свои руки…

Разгорячившись в споре, Бестужев несколько увлекся и чересчур откровенно говорил с Казакевичем, забыв, что перед ним не просто старый знакомый, а контр-адмирал, губернатор Приморской области, командир Сибирской флотилии.

К счастью, Казакевич перевел разговор на хлопоты о клубе, который задумали в Николаевске, чтобы занять офицеров гарнизона предстоящей зимой. Взносы при вступлении довольно большие — пятнадцать рублей, не считая сборов на особые торжества. Бестужев согласился вступить в клуб, посоветовав проводить не только ужины и танцы, но и лекции, а по возможности — концерты и спектакли. Казакевич сказал, что вряд ли удастся найти людей, способных организовать это, и спросил, не взялся бы Бестужев за театр. Тот ответил, что не сумеет найти времени — предстоят большие хлопоты по ревизии, отправке товаров и составлению отчета о плавании. Главное, о чем Бестужев конечно же не сказал, — он решил сесть за воспоминания.

43

ТЕАТРАЛЬНЫЕ СТРАСТИ

В комнате Казакевича долго горел свет, он что-то читал перед сном. Бестужев, возбужденный спором, невольно продолжал мысленно полемизировать с ним, и сон никак не шел к нему. Тогда он стал обдумывать план воспоминаний, решив начать их не с восстания, а с рассказа о себе и своих братьях, о том, что побудило их выйти на площадь, вывести за собой войска. Но как же много предстоит тогда описать — и детство, и Кронштадт и службу в Архангельске.

Кстати, когда Казакевич попросил его помочь в организации театра, он чуть было не согласился, ведь примерно в таком же глухом гарнизоне, в Архангельске, где он служил более трех лет — с 1819 по осень 1822 года, он посвятил театру три долгие зимы, близкие по тем широтам к полярным ночам.

Бестужев прибыл туда сухим путем под командованием капитана первого ранга Руднева. Ходил в плавания по Белому и Северному морям. Однако главной задачей 14-го флотского экипажа, в составе которого прибыл он, была подготовка к встрече императора Александра, решившего первым из всех государей после Петра Великого посетить Архангельск, чтобы укрепить этот форпост России на Ледовитом океане. Город не имел тогда особого значения ни в торговом, ни в военном отношении. Удаленность от столицы, отсутствие ревизий, полная бесконтрольность привели к тому, что порт стал одним из худших в России. Полусгнившие причалы, не чиненные со времен Петра, отсыревшие, обомшелые амбары, кишащие крысами, которые обнаглели до того, что и средь бела дня перебегали дорогу людям. Портовые лиходеи с нахальной ухмылкой оглядывали гвардейцев экипажа и их командиров: надолго ли их тут хватит.

Бестужев ехал сюда, как в ссылку. Брат Николай утешал его, мол, настоящему моряку надо познать все, и на всякий случай дал множество рекомендательных писем как к знакомым офицерам, так и к малознакомым купцам.

Отбыв из Петербурга по льду Невы, Ладоги, Онеги, 14-й экипаж прибыл в Архангельск на последней неделе великого поста. Бестужева разместили в отдельной бревенчатой хибаре. Первое, что он сделал, оставшись один, — сжег рекомендательные письма, решив просить перевода в другое место службы. Почти силой друзья-офицеры увели его на бал в клубе, где собрался весь цвет Архангельска.

Среди дам заметно выделялась одна, которую звали Екатериной, Катрин, Кети. Ее муж ушел на корабле, кажется, в Англию и зазимовал там. Катрин же не умела и не хотела скучать. Она была неотразима: хороша собой и вольна в поведении. Кавалеры соревновались за право очередного танца с нею. Однако Бестужев не торопился, чем вызвал легкое недоумение, если не сказать, удивление примадонны. И тогда она сама пригласила загадочного мичмана на вальс. Но и после того он не спешил становиться рекрутом в армии ее обожателей, чем окончательно уязвил самолюбие чаровницы. И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не театр, в котором принял участие Бестужев.

Тяга к сцене появилась у него еще в детстве, когда брат Александр привлек и его и Петрушу к постановке своей пьесы «Очарованный лес», которую он написал и поставил в Академии художеств, где служил отец. Это самое первое произведение Саши, к сожалению, погибло после восстания в числе прочих бумаг в пламени камина. Пьеса была большой, в пять актов, со множеством действующих лиц — храбрый князь и княжна, оруженосец и его наперсница, шут и трус, Зломир и добрая волшебница Злата, охотники, черти, русалки. Все это происходило в заколдованном замке, в глубине глухого леса.

Все декорации и куклы нарисовал Саша, а Мишель и Петруша вместе с воспитанниками Академии художеств делали, а затем водили их. Позднее Саша, учась в Горном корпусе, организовал там театр, в котором стал декоратором, костюмером и исполнителем главных ролей. Особенно ему удалась роль Фрица в комедии Коцебу «Пажеские шутки».

И брат Николай, служа в Кронштадте, тоже устроил офицерский театр. Мишель помогал ему в постановках комедий и драматических пьес. Известный оперный певец Василий Самойлов специально приезжал из Петербурга, чтобы полюбоваться игрой Николая, и говорил, цто многим записным режиссерам и актерам следовало бы ездить в Кронштадт учиться у Николая Бестужева ставить спектакли и играть роли.

И вот, идя по стопам старших братьев, Мишель решил организовать театр и в Архангельске. Первый спектакль «Пажеские шутки», хорошо знакомый по Кронштадту, рождался трудно. Бестужев еще не знал, кто на что способен, а сослуживцы встретили его затею скептически: мыслимо ли тягаться с Кронштадтом, там и гарнизон втрое больше, и Петербург под боком. Однако Бестужеву удалось уговорить нескольких офицеров и матросов попробовать себя.

Начав репетиции и поняв, что спектакль возможен, он принялся за оформление декораций, костюмов, научился и стал учить других накладывать грим, делать парики, бороды. И в январе состоялась премьера.

Бестужев взял себе роль колченогого солдата. Старая шинель, седые усы и борода, шепелявая с хрипотцой речь настолько изменили его, что никто не мог узнать в облике инвалида щеголеватого мичмана. И когда зрители стали вызывать актеров, Бестужев вышел, подволакивая ногу и гримасничая, чем снова рассмешил всех, а потом неожиданно скинул шинель, отклеил бороду и представился как режиссер. И тут только зрители узнали его, наградив бурей рукоплесканий. Особенно восторженно аплодировала — Мишель это хорошо видел — Катрин. С той поры он окончательно покорил ее сердце и стал фельдмаршалом среди ее поклонников.

Ему конечно же были приятны аплодисменты, но он подтрунивал над собой: на безлюдье и Фома дворянин. И все же самолюбие его было утешено. Он жалел лишь об одном: никто из братьев не стал свидетелем его сценического успеха. Позднее он, правда, чуть не сыграл роль колченогого солдата и в Кронштадте, где на сей раз уже младший брат Петр возглавил офицерский театр. Но незадолго перед премьерой Мишель перешел из флота в гвардию.

Сколько же воспоминаний связано с театром!

Осенью 1822 года, когда Бестужев вернулся из Архангельска в Кронштадт морским путем вокруг Скандинавии, Петербург потряс скандал в Большом театре. 18 сентября в трагедии Озерова «Поликсена» роль Пирра исполнял Василий Каратыгин, роль Гекубы — Екатерина Семенова, а роль Поликсены — ее ученица Мария Азаревичсва, побочная дочь директора театра Аполлона Майкова, деда известного поэта. По окончании спектакля публика начала вызывать актеров. Семенова вывела с собой Азаревичеву, которая сыграла довольно посредственно, в зале раздалось шиканье, Катенин закричал: «Не надобно их! Каратыгина!» В ложах присутствовали генерал-губернатор Петербурга Милорадович, Майков, князь Гагарин, за которого Семенова позже вышла замуж. Милорадович написал рапорт государю, находившемуся в Вероне. Подумать только — писать о такой мелочи царю за границу! И Катенина выслали из Петербурга.

Столь крутая расправа поразила даже противников Катенина. Один из них пошутил: «Буря разбила его у Гагаринской пристани». А друзей и поклонников таланта Катенина возмутило столь редкое несоответствие наказания проступку. Как же мала, ничтожна перед гневом сильных мира сего личность человека! Даже такого незаурядного, как Катенин. Пушкин писал о нем, что прекрасный поэтический талант не мешает ему быть и тонким критиком. Высоко ценя его переводы, он осмелился упомянуть изгнанника в «Евгении Онегине»: «Там наш Катенин воскресил Корнеля гений величавый».

Впервые Бестужев услышал о Катенине от своего дальнего родственника актера Борецкого в 1818 году, когда Петербург взволновало столкновение между драматургом князем Шаховским и офицером Преображенского полка Катениным. Поводом к нему стал незначительный, незаметный для многих случай. Начав учиться актерскому мастерству у Шаховского, никому не известный тогда Каратыгин неожиданно оставил его и стал брать уроки у Катенина.

Такое в театральном мире не прощалось. Сколько язвительных насмешек, злых анекдотов услышал Бестужев от Борецкого о каком-то офицеришке, который, не желая угождать никаким авторитетам, «вечно кипел, как кофейник на конфорке». Подумать только — осмелился тягаться с самим Шаховским, кумиром зрителей, актеров, режиссеров. Брат Александр говорил Мишелю, что Катенин действительно вел себя не просто экстравагантно, а сплошь и рядом дерзко. «Мочи нет сидеть с ним в театре, — говорил Саша, — судит и рядит все и всех так, что беги вон… Нет, надо постегать этого театрального диктатора!»— и написал критику на перевод Катенина «Эсфири» Расина. Дело едва не кончилось дуэлью.

В то же время братья Бестужевы знали, что Катенин, превосходно владевший древними и европейскими языками, был незаурядным поэтом и переводчиком. Участвуя в спорах членов тайного общества о цареубийстве, он перевел и опубликовал отрывок из трагедии Корнеля «Цинна» об убийстве римского императора-тирана. Позднее Бестужев узнал, что Катенину принадлежит перевод строк, которые могли бы стать революционным гимном:
Отечество наше страдает
Под игом твоим, о злодей!
Коль нас деспотизм угнетает,
Мы свергнем и трон и царей.

Тайная полиция наверняка была в курсе всего этого. И потому истинной причиной опалы Катенина была не выходка в театре, а вполне определенный образ мыслей.

Только через три года Катенину разрешили выехать из своего костромского имения. Вернувшись в Петербург осенью 1825 года, он не принял участия в подготовке восстания. Но от общества отошел не из-за ссылки. Он перегорел в нетерпении еще во время споров, до высылки.

Вспомнив все это, Бестужев подумал, что не так уж безобидны были стычки и конфликты между драматургами, актерами, зрителями. Сколько скрытых интриг, тайных страстей тлело за кулисами театра! Немногим было дано знать истинные причины перепалок, которые выдавали себя зловещим отблеском в глазах недругов и неожиданными языками пламени на страницах газет и журналов.

Даже в мирном свете свечей, радужном переливе хрустальных подвесок на люстрах и канделябрах, блеске золота и серебра на орденах сановников Бестужеву чудилась опасность.

Вспомнился выход в театр с Анетой Михайловской. Они сидели в пятом ряду партера. Неподалеку оказались Крылов, Ггеедич, Оленин. В креслах ложи сидели Милорадович и Жуковский. Мелькнули сзади них улыбающиеся, подобострастные лица Булгарина и Греча, нашедших повод показаться на глаза вельможам. Бестужеву невольно вспомнились стихи Грибоедова: «Здесь озираются во мраке подлецы, чтоб слово подстеречь и погубить доносом».

И тут в зал вошел брат Саша с автором этих стихов. Элегантно одетый Саша раскланялся с сидящими рядом, послал кому-то воздушный поцелуй, а потом, заметив Мишеля с Анетой, приветливо махнул им. Грибоедов тоже обернулся, привстал, поклонившись с улыбкой, отчего Анета зарделась в смущении — множество лорнетов и биноклей сразу же проследили, с кем это так любезно раскланялись два знаменитых Александра.

Знакомство их произошло летом двадцать четвертого года. Поначалу Саша отнесся к Грибоедову сдержанно, рассказы о дуэли Шереметева и Завадовского, в которой Грибоедов был секундантом последнего, были переданы Саше в черном свете, мол, именно Грибоедов, увезший балерину Истомину к Завадовскому, стал причиной гибели Шереметева и ссылки на Кавказ его секунданта Якубовича. На самом же деле «поджогой» в этой дуэли оказался Якубович. И вот это «храброе и буйное животное», как называли его, поклялось отомстить не только Александру I, но и Грибоедову. Судьба свела их в Тифлисе, как только Грибоедов приехал туда. На этот раз дуэль, к счастью, кончилась лишь легкой раной Грибоедова в левую ладонь. Он долго не мог играть на рояле, а позднее выяснилось, что мизинец бездействует, и Грибоедов был вынужден заказать для игры особую аппликатуру.

Но как только Александр Бестужев познакомился с отрывками из «Горя от ума», он поскакал к Грибоедову и сказал:

— Все наветы пали пред стихами вашей комедии. Сердце, которое диктовало их, не может быть тускло и холодно.

Грибоедов дружески пожал руку Бестужева.

— Очень рад вам. Так и должны знакомиться люди, которые поняли друг друга.

Было это вскоре после знаменитого наводнения. Менее полугода, с ноября по апрель, когда брат Саша уехал в Москву, а Грибоедов чуть позднее — в Киев, длилась эта дружба, но какой горячей оказалась она! Сблизившись с Грибоедовым, Саша сразу же привел его к Рылееву на один из русских завтраков. Кондрат в привязанности ко всему русскому устраивал их довольно оригинально — водка, черный хлеб, кислая капуста, соленое сало. Брата Александра, любившего соленое и кислое, такой стол очень устраивал. Но дело, конечно, не в этом, а в разговорах, спорах.

Михаил Бестужев тоже любил эти завтраки, и как только была возможность, спешил в дружную семью литераторов отдохнуть душою и сердцем от убийственной шагистики. Позднее он встречался с Грибоедовым на квартире Одоевского, который снимал ее в доме Булатова на Исаакиевской площади — целый этаж, комнат восемь. Именно там Михаил услышал впервые чтение Грибоедовым «Горе от ума». Брат Петр, приехав из Кронштадта, уговорил Мишеля взять его с собой. С разрешения автора некоторые стали записывать текст. К ним присоединились и братья Бестужевы.

Когда Михаил долго болел и лежал в квартире Рылеева, Грибоедов навещал его. И тут Бестужев увидел его совсем не таким, каким представлял прежде. Россказни и сплетни о Грибоедове рисовали его как ловеласа, бретера, любителя не столько театра, сколько актрисок. Такое, мол, творил во время службы в армии! На спор въехал верхом на коне на второй этаж дома, где шел бал. И там же, в Брест-Литовске, он якобы забрался на хоры католического собора, где припугнул или уговорил органиста уступить место за клавишами и превосходно сымпровизировал Баха. Отклонение от канонов было сразу же замечено пастором и прихожанами, но прирожденный музыкант и композитор не мог исполнять что-либо без своих вариаций. А в конце службы Грибоедов вдруг сыграл «Камаринскую». И хотя мелодия, говорят, звучала весьма торжественно, величаво, скандала избежать не удалось. К счастью, до Петербурга дело не дошло.

Справившись о самочувствии Михаила, Грибоедов заговорил о брате Николае, о его статьях «Гибралтар», «Об удовольствиях на море», книге «Плавание фрегата „Проворного“». Высоко отозвавшись обо всем, что ему удалось прочитать из написанного Николаем Бестужевым, Грибоедов отнес его к числу редких литераторов, которые не довольствуются одним лишь вдохновением, а используют свои ученые познания, тогда как многие собратья по перу не желают изучать науки.

— Байрон, Гете, Шиллер оттого и вознеслись выше многих, — сказал Грибоедов, — что их гений равнялся их учености.

Когда Грибоедов спросил, пишет ли он и его младшие братья, Михаил ответил, что считает литературу своим призванием, а братья Петр и Павел тоже пробуют перо. И, воспользовавшись случаем, показал свой очерк о наводнении в Петербурге. Грибоедов не стал брать рукопись домой, а начал читать прямо у постели Бестужева. Читая, он то и дело покачивал головой и, закончив чтение, назвал описание потрясающе верным. Тут Михаил узнал, что Грибоедов едва не погиб во время наводнения. И если бы не Одоевский, он не сидел бы сейчас здесь. Когда он спросил, не пытался ли Михаил опубликовать это, тот ответил, что попытка была пресечена на корню: морской министр де Траверсе заявил, что в описании слишком много истины…

— Зачем же было показывать? Надо ставить перед фактом! Впрочем, что это я? — усмехнулся Грибоедов, махнув рукой.

Заговорив как-то о «Горе от ума», он мрачно сказал, что вряд ли увидит комедию опубликованной, и неожиданно улыбнулся:

— Однако театральное училище взялось поставить пьесу.

Мишель знал об этом от брата Александра, который бывал на репетициях вместе с Грибоедовым. Как радовались они, видя героев комедии в лицах! Костюмы у актеров были неважные, и Саша предложил для исполнителя роли Скалозуба свой мундир. Однако официальный шпион театра, числившийся реквизитором, донес о репетициях графу Милорадовичу, и тот объявил грозный фирман. Так Грибоедову и не удалось увидеть своей пьесы, даже в ученическом исполнении.

Но все это — репетиции и запрет постановки — было позднее, а в те дни, когда Грибоедов навещал Михаила, они говорили не столько о пьесе или бедах государства, сколько о литературе, музыке.

Странно было слышать из уст этого энциклопедиста, музыканта, знатока пяти европейских, а также персидского и арабского языков, что он не успевает работать и следить за тем, что происходит в науках, изучать их, чтоб не отстать от жизни.

— Время летит, а я еще ничего не сделал для словесности.

— Зачем грешить против истины? — возразил Мишель. — Вы человек Возрождения.

Однажды Грибоедов задержался у Рылеева после того, как разошлись все чужие и остались только члены тайного общества. «Неужели он посвящен в наши дела?» — подумал Бестужев. Споры, разговоры, по обыкновению, шли острые, и когда за полночь дом покинули последние гости, Мишель спросил Рылеева о Грибоедове, а тот коротко ответил: «Он наш». Бестужев обрадовался этому, но тут же выразил обеспокоенность общением Грибоедова с Булгариным. Рылеев ответил, что и его беспокоит эта связь, он даже имел особый разговор, но, несмотря на предостережения об опасности и ущербе репутации, Грибоедов наотрез отказался рвать с Булгариным, дав понять, что общается с ним «из медицинского интереса». Но дело конечно же было не в этом. Странно, но лишь Булгарину удалось опубликовать в «Русской Талии» часть пьесы Грибоедова, разве может автор забыть такое.

Сколько надежд, мечтаний было связано у него с этой комедией, а вместо того он вкусил лишь горькие разочарования. В том, что он еще надеялся увидеть ее на сцене, Мишель убедился после одного эпизода в доме Рылеева. Как-то Анета пришла навестить больного друга, а Грибоедов, сидевший у него, вдруг стал рассматривать ее так пристально, что смутил девушку, а у Мишеля шевельнулась ревность: «Как же можно любоваться ею в моем присутствии?» Однако дело было вовсе не в том. Грибоедов спросил, не собирается ли Анета стать актрисой, и, услышав отрицательный ответ, огорченно вздохнул:

— Какая жалость — такая славная Софья была бы из вас!

Грибоедов уехал из Петербурга в мае 1825 года, но в начале следующего года был арестован на Кавказе и доставлен в Петербург. О том, что он член общества, заявили Трубецкой и Оболенский, но Александр Бестужев и Кондрат Рылеев сумели опровергнуть их показания, в результате чего Грибоедова освободили с очистительным аттестатом. Выйдя на свободу, он чем только мог способствовал облегчению участи Бестужевых. Не без его хлопот брата Александра перевели из Якутска на Кавказ. А затем он помогал там же и Петру и Павлу. Вот почему Петр называл Грибоедова: «Общий друг наш и благодетель».

44

КНИГА КОРФА

За завтраком Казакевич вдруг заговорил о междуцарствии и причинах восстания. Видя изумление Бестужева, он сказал, что ночью читал книгу, присланную из Петербурга. При этих словах он протянул довольно большого формата, но не очень толстую книгу. Бестужев увидел золотое тиснение на обложке: «Восшествие на престол Императора Николая I». На титуле помета крупным шрифтом: «Издание третье, первое для публики, Санкт-Петербург, 1857». Быстро пробежав предисловие, Бестужев узнал, что впервые книга появилась в 1848 году, а переиздана в 1854-м, оба раза по двадцать пять экземпляров. Все ясно: написана лишь для царя и его августейшего семейства. Можно ли ждать бесстрастного разбора?

Увидев, как Бестужев заинтересовался книгой, Казакевич неожиданно предложил ему остаться на даче и почитать в спокойной обстановке. И хотя Бестужев стал ссылаться на то, что ему надо бы проследить за разгрузкой и сдачей товаров, Казакевич настоял на своем и уехал в город, оставив гостя на даче.

В предисловии говорилось, что книга написана «по самым достоверным фактам», чтобы «восполнить для будущего историка России такой пробел, которого не простило бы нам потомство».

«Современники стареют и умирают, предания исчезают, в самих свидетелях и очевидцах память былого тускнеет, и к истине, искажаемой изустными рассказами, примешиваются постепенно вымыслы и прикрасы, которые так легко прививаются ко всякому великому происшествию, много занимавшему собою умы».

Иллюзию непредвзятости создавало подробное перечисление материалов, служивших источниками. Помимо записок членов императорской семьи, упоминались заметки «свидетелей и деятелей 14 декабря» генерал-адъютанта Орлова, графа Левашова, Перовского, Засса и генерала Ростовцева.

— «Деятели» 14 декабря! — усмехнулся Бестужев.

Уже в предисловии бросались в глаза раболепный, лакейский тон изложения, передержки, искажения фактов. Искусно подтасованные и замаскированные, они создавали впечатление правдивости лишь для непосвященных.

«„Если буду Императором хоть на один час, то покажу, что был того достоин“ — так говорил незабвенный Император Николай I утром 14 декабря 1825 года, — писал Корф, — и торжественно оправдалось это первое державное Его слово! Тридцать лет среди благоволений мира и громов войны, в законодательстве и суде, в деле внутреннего образования и внешнего возвеличения Его России, везде и всегда Император Николай I был на страже ея чести и славы, ея отцом и вместе первым и преданным из ея сынов. Человек не может всего; Николай исполнил все, что возможно одному человеку».

Ай да Корф! Ай да Модинька! Как бы отнеслись к этим словам его лицейские друзья Дельвиг, Пушкин, Кюхельбекер, которых извел Незабвенный? Наверняка с брезгливостью и презрением.

Далее Корф начал объяснять причины междуцарствия не борьбой за престол между сыновьями Павла I, а их нежеланием власти. Получалось, что от короны отказывались не только Николай и Константин, но и Александр еще при жизни своего отца Павла I. Для доказательства этого цитировалось письмо Александра от 10 мая 1796 года:

«Придворная жизнь не для меня создана… В наших делах господствует неимоверный беспорядок… грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изогнан отовсюду…»

— Ну чем не наши дни, — вздохнул Бестужев. Далее Александр писал, что исправить укоренившиеся злоупотребления выше сил не только человека, одаренного, подобно ему, обыкновенными способностями, но даже и гения.

Затем Корф привел беседу 1819 года, когда государь сказал Николаю, что Константин с врожденным отвращением к престолу решительно отказывается ему наследовать, к тому же у того тоже нет наследника. «Мы оба видим на тебе явный знак божьей благодати, даровавшей тебе сына, так знай наперед, что призываешься к императорскому сану». Николай, пораженный, как громом, стал в слезах отказываться, мол, никогда не готовился к сану императора.

В 1823 году был написан манифест об отречении Константина и положен в ковчег алтаря Успенского собора в Москве, а копии отосланы в Государственный совет, Синод и Сенат. Обнародовать его Александр не стал, то ли надеясь на рождение своего наследника, то ли щадя самолюбие Константина. Не сообщил он об этом и на смертном одре в Таганроге.

Весть о его болезни пришла в Петербург 25 ноября. Николай тотчас поехал к матери, которая сейчас испытывала отчаяние из-за того, что никто не знал об отречении Константина и восхождение на престол Николая может вызвать непредсказуемое.

27 ноября во время молебна в церкви Зимнего дворца за здравие Александра пришло сообщение о его смерти. Мария Федоровна лишилась чувств, а Николай приказал всем присягнуть Константину и сам первый дал присягу.

Корф торжественно писал, что история — не что иное, как летопись человеческого властолюбия. У нас же она отступила от вечных своих законов и представила «пример борьбы неслыханной, борьбы не о возобладании властью, а об отречении от нея!». Но умиление Корфа было лицемерно, как и тогдашнее поведение сыновей Павла I. Не великодушие и не благородство двигали ими, а страх отцовской участи: не удушили бы.

Подробно изложив ситуацию, Корф начал рассказ о заговоре: «Горсть молодых безумцев, незнакомых ни с потребностями Империи, ни с духом и истинными нуждами народа, дерзостно мечтала о преобразовании государственного устройства; вскоре к мысли преобразований присоединилась и святотатственная мысль цареубийства». Оказывается, Александр I впервые услышал о заговоре еще в 1818 году, но сохранил это в тайне. Однако доносы Шервуда и Майбороды, полученные в Таганроге в 1825 году, истощили меру его долготерпения, и государь отправил курьеров в Варшаву и Петербург с приказом захватить главных злоумышленников.

В рапорте начальника Главного штаба Дибича были названы Рылеев и… один моряк, который специально перешел из флота в армию. Узнав себя, Бестужев от неожиданности встал из-за стола:

— Здравствуй, Мишель! Здравствуй, молодой безумец! А вам, Модест Андреевич, спасибо за встречу! Только почему вы не назвали меня? — начав быстро листать страницы, он увидел фамилии Пестеля, Одоевского, Якубовича. А из братьев был назван только Александр. И понял: названы только те, кого уж нет. — Боже мой! Какая гуманность по отношению к живым!

А что же Незабвенный не арестовал Рылеева и его? Ведь он прекрасно знал, что именно Михаил Бестужев перешел из флота в гвардию, фактически став телохранителем великого князя — моековцы дежурили во внутреннем карауле Зимнего дворца.

Как раз накануне получения рапорта Дибича — в ночь на двенадцатое декабря — Бестужев командовал ротой московцев. При смене караульный офицер передал секретный приказ: от вечерней до утренней зари производить смену часовых у покоев его высочества лично самому капитану. Во втором часу ночи Бестужев направился с часовым к дверям спальни его высочества. Он велел солдату идти, не печатая шаг. Однако длинный коридор, освещенный посреди лишь одной лампой, заполнился ритмичным стуком сапог, рослый гвардеец, многими годами службы приученный к жесткоети шага, не мог идти по-иному. Тогда Бестужев приказал ускорить шаг и подошел к дверям спальни быстрее обычного. В щели дверей виднелся свет — великий князь, будущий император еще не спал.

Сходя с круглого коврика, часовой в полумраке скрестил свое ружье с ружьем сменного. Железо резко звякнуло в тишине гулкого коридора. Дверь спальни почти сразу же отворилась, и в ней показалось бледное, испуганное лицо Николая.

— Что случилось? Кто тут? — спросил он дрожащим голосом.

— Караульный капитан, ваше высочество.

— А, это ты, Бестужев! Что ж там такое?

— Ничего, ваше высочество, часовые сцепились ружьями.

— И только? Ну, если что случится, дай мне тотчас знать.

Как же дрожал Николай в ту ночь и в те дни! Небось из-за быстрых шагов и лязга железа пригрезилось, что пришли за ним. И если бы Бестужев сказал ему, что он арестован, то Николай наверняка бы без сопротивления последовал бы за ним, куда бы ему ни приказали. Спал ли в ту ночь Николай, Бестужев не знал, по в половине шестого утра в Зимнем дворце появился полковник Фридерикс, прискакавший из Таганрога со срочным пакетом от генерала Дибича для передачи в собственные руки императора. Барон Корф живо изобразил недоумение Николая, ведь император Константин в Варшаве, а Николай пока всего-навсего — великий князь. Известия об окончательном отречении Константина тогда еще не было.

«Вскрывать пакет на имя императора — был поступок столь отважный, — цитировал Корф воспоминания Николая, — что решиться на сие казалось мне последней крайностью, к которой одна необходимость могла принудить человека, поставленного в самое затруднительное положение, и — пакет вскрыт!»

Только узнав о пространном заговоре, охватившем всю империю от Петербурга и Москвы до Украины и Бессарабии, Николай в полной мере почувствовал всю тягость положения: не имея ни власти, ни права на оную, он мог действовать только через других, без уверенности, чго его совету последуют. Призвав к себе Милорадовича, распоряжавшегося полицией, и начальника почтовой частя Голицына, который контролировал связь столицы с империей, Николай ознакомил их с рапортом Дибича.

Решено было узнать, кто из поименованных заговорщиков находится в столице, и немедля их арестовать. Милорадович, обещав сделать это, ушел, а позже сообщил, будто никого из них в столице нет. Раздумывая, почему генерал ввел в заблуждение Николая и отказался от арестов, Бестужев понял, что тот вел какую-то свою игру. Видимо, ему было выгодно держать Николая в страхе, и заговорщики, как ни странно, помогали в этом.

Около полудня 12 декабря из Варшавы прибыл курьер с окончательным отказом Константина. «И Николай Павлович заставил умолкнуть в Своем сердце, пред святым долгом к отечеству, голос самосбережения и себялюбия: с душою, исполненною благоговейного доверия к Промыслу, Он покорился его предначертаниям». Манифест о вступлении Николая па престол помогали писать Карамзин и Сперанский.

Что ни страница, то новость! Карамзин, хорошо знавший старших братьев Бестужевых, особо высоко ценил Николая. И вот почтенный, всеми уважаемый историк, оказывается, помогал Незабвенному в составлении Манифеста, а в день восстания его видели на Сенатской площади рядом с императором. Говорят, тогда он сильно простыл, и болезнь ускорила его смерть. А Сперанский был в близких отношениях с Батеньковым, Трубецким. В случае успеха восстания его даже прочили в состав Временного правительства. Как много сделал он для Сибири! Еще больше мог бы сделать для всей России, если бы стал во главе нового правительства! Интересно, какие чувства испытывал он, работая над Маш фестом, ведь он точно знал о готовящемся перевороте при успехе которого с гораздо большим рвением наш сал бы Манифест совсем другого толка?

«Обнародование Манифеста и принесение присяги Николаю было назначено на 14 декабря, — писал Корф, — Все это делалось втайне. Происшедшая перемена (наследника) и день, определенный для присяги, не остались сокрытыми только от заговорщиков. Никто их не знал, но сами они знали все».

Явное преувеличение вызвало усмешку Бестужева. Действительно, они знали многое. Главными поставщиками новостей были Трубецкой, имевший связи при дворе и в кругах дипломатов, и Оболенский — от генерала Бистрома, у которого он был адъютантом. Знали многое, но далеко не все. Кое-что открывалось перед Бестужевым только сейчас, тридцать два года спустя.

Прочитав подробное описание всего происходившего 12 декабря в Зимнем дворце, Бестужев вспомнил, что в эти самые часы он отдыхал после ночного дежурства, но поспать толком не удалось — на квартиру Рылеева, которая превратилась в штаб готовящегося восстания, один за другим приходили офицеры разных полков, а потом прибыл посланный из дома с сообщением, что в Петербург из Сольцов приехали матушка и сестры. Вырваться домой, на Васильевский остров, удалось лишь поздним вечером.

А в Зимнем дворце состоялся торжественный молебен. «Благословение на предстоящее было испрошено, — писал Корф, — из другого мира». После этого Николай с супругой поехал в Аничков дворец, где бывшая великая княгиня «припала в теплой молитве перед бюстом почившей Ея родительницы». В Зимний дворец Николай Павлович и Александра Федоровна вернулись уже новой императорской четой.

Тревожный день, начавшийся с донесения Дибича, закончился визитом и не менее страшным для Николая доносом Ростовцева. Корф обрисовал 22-летнего подпоручика благородным, прекраснодушным юношей, который случайно узнал от своего товарища, то есть Оболенского, о злоумысле мятежников, тщетно пытался облагоразумить его, но, видя, что это не удается, с риском для жизни предостерег Николая о грозяшей опасности. Не надеясь на то, что его примут, Ростовцев заготовил письмо.

«В народе и войске распространился уже слух, что Константин Павлович отказывается от престола. Следуя редко влечению вашего доброго сердца, излишне доверяя льстецам и наушникам, вы весьма многих против себя раздражили.

Для вашей собственной славы погодите царствовать.

Против вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, быть может, это зарево осветит конечную гибель России.

Пользуясь междоусобиями, Грузия, Бессарабия, Финляндия, Польша, может быть, и Литва от нас отделятся. Европа вычеркнет раздираемую Россию из списка держав своих и соделает ее державою азиатскою, и незаслуженные проклятия вместо должных благословений будут нашим уделом…

Всемилостивейший Государь! Ежели вы находите поступок мой дерзким — казните меня… Ежели вы находите поступок мой похвальным, молю вас, не награждайте меня ничем; пусть останусь я бескорыстен и благороден в глазах ваших и моих собственных!»

Прочитав письмо, Николай позвал Ростовцева в кабинет, обнял и несколько раз поцеловал его со словами: «Вот чего ты достоин». На вопрос о заговорщиках Ростовцев ответил, что никого не может назвать.

— Может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь назвать их, думая, что это противно твоему благородству — и не называй! — сказал Николай. — Константин отрекся, а он мой старший брат. Впрочем, будь покоен. Нами все меры будут приняты… Ежели нужно умереть, то умрем вместе! — тут он обнял Ростовцева, и оба прослезились.

Далее Корф написал, будто Ростовцев сообщил о визите к Николаю лишь на другой день, но на самом деле сказал об этом Оболенскому в тот же вечер.

По словам Николая Бестужева, Ростовцев поставил свечку и богу и сатане. Действительно, получалось так, что кто бы ни взошел на престол — Константин или Николай, Ростовцев в выигрыше. А на случай, если победят заговорщики, он явился к Оболенскому и признался в своем доносе, намекнув, что он сделал это, чтобы запугать Николая и чтобы междуцарствие затянулось на более долгий срок, а это, мол, на пользу тайному обществу.

Так это было или иначе, судить трудно. Когда Рылеев сказал, что если бы Ростовцев назвал их, то их бы уже арестовали, Николай Бестужев возразил: Ростовцев наверняка выдал всех, но арестовывать государь не стал лишь до присяги.

— Что же делать? — спросил Рылеев.

— Не говорить никому о доносе и действовать. Лучше погибнуть на площади, нежели в постели. Пусть люди узнают, за что мы погибнем, нежели будут удивляться, когда мы тайно исчезнем и никто не узнает, где мы и за что пропали.

— Я был уверен в твоем мнении, — Рылеев бросился к Николаю и обнял его. — Итак, с богом! Судьба наша решена! Мы погибнем, но пример останется. Принесем собою жертву для будущей свободы Отечества!

Вспомнив все это, Михаил отложил книгу и задумался. Даже сейчас, тридцать два года спустя, он не мог точно выразить свое отношение к Ростовцеву, но тогда мнение руководителей общества было единодушным: Ростовцев — доносчик, предатель.

За месяц до восстания Михаил вместе с братом Александром, Рылеевым, Оболенским, Штейнгейлем был в гостях у Ростовцева, который пригласил их на чтение своей трагедии «Пожарский», написанной для «Полярной звезды». После этого Оболенский решил, что Ростовцев полон любви к Отечеству и презрения к самовластью, и принял его в общество.

Вечером 12 декабря, еще до известия о доносе Ростовцева, на квартире Рылеева сошлись главные военные руководители восстания — полковник Трубецкой, избранный диктатором за три дня до этого, полковник Булатов и капитан Якубович.

Рылеев и Булатов вместе учились в кадетском корпусе. Кондрат был лишь на два года моложе и вступил на службу артиллеристом в 1814 году, успев принять участие в нескольких сражениях во Франции. А Булатов, служа в лейб-гвардии Гренадерском полку, участвовал в походах 1813–1814 годов. Став полковником, он был назначен командиром 12-го егерского полка в Пензенской губернии.

Однако семейная жизнь Булатова складывалась трудно. Женившись против воли отца-генерала, он лишился наследства. Но когда год назад у Булатова умерла двадцатидвухлетняя жена, оставив двух крохотных дочурок, отец переписал завещание, выделив ему долю, а весной 1825 года умер. Приехав в Петербург по разделу наследства, Булатов встретился с Рылеевым, тот сказал ему о заговоре и вовлек столь нужного для тайного общества боевого полковника.

Поселившись в доме отца на Исаакиевской площади, где снимал целый этаж Одоевский, Булатов увидел и познакомился с квартирантом лишь на совещании у Рылеева. Узнав, что молоденький корнет — один из активнейших заговорщиков, Булатов удивился, как мало в обществе весомых людей. Однако Рылеева это вроде бы не смущало. Организовав несколько встреч с лейб-гренадерами, он сумел убедить Булатова в том, что они не только хорошо помнят, но и любят своего прежнего командира, готовы пойти за ним, куда бы тот ни приказал.

И вот на совещании 12 декабря Рылеев предложил Булатову во главе лейб-гренадеров занять Петропавловскую крепость, Якубовичу вывести Гвардейский экипаж и Измайловский полк, взять Зимний дворец и захватить императорскую семью. А общее руководство восставшими возлагалось на Трубецкого. Видя, что из военных все, кроме Трубецкого, ниже его по званию, Булатов спросил, есть ли в обществе кто посерьезнее и какие войска примут участие в восстании. Рылеев ответил, что сейчас собрались далеко не все — должны подойти полковники Моллер и Тулубьев из Финляндского полка, а в восстании примут участие также артиллеристы и кавалерия.

Выслушав это, Булатов заявил, что возьмется за дело, если ему вручат полк — сам он поднимать никого не будет. Рылеев обещал, что Панов и Сутгоф выведут лейб-гренадеров к Троицкому мосту напротив Марсова поля.

Михаил Бестужев пришел к Рылееву в тот вечер, когда совещание военных руководителей подходило к концу, и совершенно отчетливо почувствовал нервическое возбуждение его участников. В приоткрытые двери он слышал голос Трубецкого, звучавший твердо, внушительно. Эта внушительность тона, как выяснилось позже, не понравилась Булатову и Якубовичу, которые в тот вечер впервые увидели диктатора. Им показалось, что он хочет использовать переворот в личных целях и уже как бы примеряет на себя шляпу Бонапарта.

Проводив Трубецкого, Рылеев сказал, что они избрали достойного начальника. Булатов с иронией заметил, что Трубецкой держится с важностью монарха. Якубович с усмешкой поддакнул: «Да, он довольно велик!», имея в виду, кроме всего, огромный, около двух метров рост Трубецкого. Но заметив, как встрепенулся Рылеев, они обратили все в шутку.

На каторге Бестужев узнал от Якубовича, что именно это заблуждение насчет Трубецкого стало причиной неприязни Булатова к диктатору и к целям, намерениям всего общества. Выйдя от Рылеева, он сказал Якубовичу, будто Кондрат еще в кадетском корпусе настраивал всех друг против друга, сталкивал лбами, и вообще Рылеев, мол, рожден для заварки каши, расхлебывать которую всегда приходится другим.

Бестужев пришел в негодование. Кого-кого, но только не Кондрата — человека, поистине святого в любви к отечеству и преданности друзьям, можно обвинять в интриганстве. Мишель знал Рылеева как одного из верных товарищей, готового скорее принять на себя чужую вину, чем выдать кого-то или столкнуть лбами. Особенно обидно было оттого, что слова, бросающие тень на друга, не поддавались проверке — ни Рылеева, ни клеветника не было в живых. После заключения в Петропавловскую крепопость Булатов, доведенный до отчаянья, перестал есть, а потом разбил голову о стену каземата.

Булатов страдал непомерным самомнением и самолюбием, что, кстати, и учел Рылеев, вовлекая его в общество. Но попав туда и убедившись, что в нем полно юнцов, вроде квартиранта Одоевского, Булатов, вероятно, обиделся, оказавшись под командованием Трубецкого, менее искусного, по его мнению, в военном ремесле. Не потому ли он предложил Якубовичу действовать независимо от Трубецкого и Рылеева, поддерживать лишь друг друга, надеясь, что затем восставшие, оценив истинные достоинства Булатова, передадут ему диктаторство?

Рассуждая так, Бестужев понял, что именно Булатов из-за своего болезненного самолюбия поступил как интриган и втянул Якубовича в оппозицию, сыгравшую зловещую роль в день восстания…

За чтением и воспоминаниями Бестужев не заметил, как наступили сумерки. Казакевич вернулся позже ожидаемого и сказал, что разгрузка барж идет хорошо, oхрана надежная, за товары можно не беспокоиться. Узнав, что чтение книги еще не закончено, он сказал, что Бестужев может остаться еще на день.

За ужином адмирал заговорил о междуцарствии и о Константине, чувствовалось, что он испытывает к нему некоторую симпатию — давние отголоски популярности прежнего цесаревича, на что, кстати, и опирались заговорщики. Бестужев сказал, что Константин был гораздо проще, прямодушнее, чем его братья Александр, Николай, Михаил. Внешне он более походил на Павла I, да и характером тоже — вспыльчив, капризен, но отходчив. Популярности Константина способствовало введение конституции в Польше, снижение срока службы в войске польском до восьми лет против двадцати пяти в России.

— Он не терпел династических и прочих условностей, — сказал Казакевич.

— Дело не в этом, просто он жил в свое удовольствие.

45


НАКАНУНЕ ВОССТАНИЯ

Перейдя к описанию Корфом того, что происходило в Зимнем дворце 13 декабря, Бестужев невольно час за часом восстановил, как он провел то воскресенье. Тогда он командовал караулом по второму отделению, но ему удалось вырваться на обед домой, где впервые за минувший год и, как оказалось позже, последний раз в жизни собралось все семейство Бестужевых.

Старушка-мать со слезами на глазах благодарила бога за милость свидеться после долгой разлуки со всеми сыновьями, будущее которых казалось ей таким радужным. А они бодрились, стараясь не показывать озабоченности и тревоги из-за предстоящего выступления. Бедная матушка не могла и гадать, что не пройдет и суток, как ее золотые надежды сменятся горестной действительностью. Однако сыновья тогда очень надеялись на победу и лишь на всякий случай договорились не вовлекать в дело младших — Петра и Павла. Для этого Николай попросил Петра сопроводить в Кронштадт Степовую, а Павлу велел пораньше отправиться в свое Артиллерийское училище.

Время от времени, когда появлялись гости, Николай уводил их в свою комнату, обсуждая последние новости и принимая решения. Фактически квартира Бестужевых стала одним из штабов восстания. Перед уходом на дежурство Мишель узнал от Николая, что присяга назначена на завтра и что полковник Финляндского полка Моллер отказался участвовать в заговоре. Накануне он дал честное слово, но, побывав у своего дяди — морского министра, видимо, посоветовался с ним и пошел на попятную.

При первом же вопросе о его намерениях Моллер резко ответил, что не желает быть орудием в деле, где не видит успеха, и не хочет быть четвертованным. Вслед за ним отказался и полковник Тулубьев. Урон был невосполним — еще до восстания заговорщики потеряли почти две тысячи солдат. Главное же — батальон Моллера в день выхода заступал в караул Зимнего дворца.

Поехав из дома проверять караулы, Бестужев приказал дежурным офицерам, если они наутро не застанут свой полк в казармах, вести солдат прямо на Сенатскую площадь. Тогда-то он и заехал вечером в дом Михайловских.

Столько езды, встреч, столкновений было в тот день, но то, как он ехал от Анеты, потрясенный расставанием с ней, запомнилось навсегда. Перед затуманенным взором Мишеля встало бледное лицо Анеты, играющей на арфе. Лицо ее пересечено струнами — он сидит с другой стороны, но видит, как из полуприкрытых глаз Анеты текут слезы и пальцы нервически щиплют струны. Потом руки вдруг бессильно опустились вниз, а струны, задетые ими, загудели нестройно. Все — конец! И под это тревожное гудение арфы Бестужев въехал во двор казармы Московского полка.

Взяв с собой Щепина-Ростовского, Бестужев поспешил к Рылееву. Щепин не был членом общества, но Бестужев взял его на совещание, чтобы проверить, не отступит ли он.

Двери дома Российско-Американской компании беспрестанно отворялись. Шинели и шубы не умещались на вешалке и складывались на сундуке и креслах в передней. Бестужева удивляло и множество незнакомых лиц, и то, как до сих пор сюда не залетели пташки Фогеля, начальника тайной полиции Петербурга. Милорадович наверняка сообщил ему, а тот — своим агентам о заговорщиках и о том, где их искать.

Только что узнав об отказе Моллера и Тулубьева, Трубецкой хмуро оглядел собравшихся и спросил, где Булатов и Якубович. Рылеев заверил, что с ними все договорено — они выйдут на площадь, да и сегодня должны зайти сюда. Наступило молчание, похожее на затишье перед бурей. Бестужев хорошо понимал состояние Трубецкого: кое-что из замысленного уже сорвалось, остальное — в неясности.

Тут в дверях показался внушительного вида офицер с эполетами капитана. Все сразу стихли, некоторые прапорщики, поручики даже лривстали не то как перед старшим по званию, не то подумав, что за ними пришаи. Но Рылеев вышел навстречу, пожал вошедшему руку и сказал:

— Господа офицеры, это наш! Командир эскадрона коннопионеров Михаил Пущин. Я его знаю с детства — учились в кадетском корпусе.

Приглядевшись, Бестужев заметил, что тот походит на своего старшего брата Ивана Пущина, которого здесь пока не было. Не дождавшись Булатова и Якубовича, Трубецкой глянул на часы и начал совещание. Первыми должны были выйти моряки, поэтому он обратился к Арбузову. Лейтенант флота Антон Арбузов, один из самых солидных по виду и возрасту, сказал, что почти все офицеры экипажа настроены не присягать и выйдут на штурм дворца.

Подпоручик Измайловского полка Нил Кожевников заявил, что он и его товарищи решили умереть, нежели присягать Николаю, и, если за ними зайдут, они выведут весь полк. Поручик Александр Сутгоф заверил, что он и Панов выведут свои роты и вручат их Булатову. Трубецкой глянул на представителя Финляндского полка Репина и отвел взгляд, дескать, и так все ясно — Моллер и Тулубьев отказались участвовать в деле, но Репин сказал, что солдаты настроены не присягать и он с Розепом попытается вывести их.

— Ну, давай-то бог, — только и вздохнул Трубецкой. Когда очередь дошла до Московского полка, Бестужев заявил, что за свою роту он спокоен, но если другие не выйдут и станут препятствовать, положение может осложниться. Щепин-Ростовский с укором посмотрел на него, отчего тот не говорит о его роте.

— И мои фузелеры выйдут! — выкрикнул он с вызовом.

В глазах Трубецкого мелькнула тень усмешки из-за столь неожиданной горячности, он с любопытством взглянул на ретивого штабс-капитана.

— И все же как быть, если другие роты станут препятствовать? — спросил Бестужев.

— Поддерживать отказ солдат от присяги, и как только услышите о выходе других войск, присоединяйтесь к ним, — сказал Трубецкой.

Но тут Михаил Пущин выразил сомнение в том, что младшие чины смогут вывести солдат вопреки приказу старших офицеров.

— Хотел бы видеть того прапорщика, который вопреки моей воле попытался бы вывести мой эскадрон!

— А если на вас со штыками и саблями? — спросил Щешга.

— Только через мой труп! — твердо сказал Пущин. — И после услышанного здесь весьма сомневаюсь в успехе предприятия. Другое дело, если бы во главе стоял, допустим, генерал Милорадович или другое известное высокое лицо.

Полковник Трубецкой усмехнулся при этих словах — камень-то пущен в его огород.

— Но ведь ты обещал вывести эскадрон! — вспыхнул Рылеев.

— А я и не отказываюсь! А сказал так для примера.

— Слава богу! — облегченно вздохнул Кондрат, чем вызвал общий смех.

— Ну вот что, господа офицеры, — твердо сказал Трубецкой, — шансы у нас все-таки есть. Если моряки и измайловцы выйдут, то к ним присоединятся другие полки, а если нет, придется отставить выступление.

— Ну нет! — вскочил Рылеев. — Как ни малы будут силы, надо вести их к дворцу!

— Но это же верная гибель! — возразил Трубецкой.

— И все-таки пути назад нет. Мы слишком далеко зашли. Нам, может, уже изменили!

— Но выходом мы себя не спасем, а к тому же погубим солдат.

— Можно, конечно, принести себя в жертву, — поддержал диктатора Пущин, — но губить других бесчестно.

— Но почему губить? — возразил Рылеев. — Ведь можно отступить в Старую Руссу, поднять там военные поселения и возвратиться в Петербург с более грозным войском!

— А кто даст ретироваться по петербургским улицам? — спросил Пущин. — Вы же в прошлом артиллерист, имеете понятие — два-три выстрела картечью, и все кончено!

Все снова затихли, только сейчас поняв, как далеко зашло дело. И вдруг в тишине послышался хрипловатый голос Семена Григорьевича Краснокутского. Он хоть и статский, но воин бывалый — прошел от Бородина до Парижа, а сейчас — действительный статский советник, обер-прокурор Сената. Кто и как вовлек его в общество, Бестужев не знал.

— Позвольте мне. Такие страсти разгорелись, но зачем паниковать до времени? Ведь все можно решить тихо, мирно, без кровопролития. Не обязательно идти к Зимнему, там-то уж точно стычки не избежать. Выведите войска к Сенату, пришлите депутацию, а я уговорю сенаторов подписать и конституцию, и манифест об отречении царя от престола.

— Ах, как все просто! — иронически воскликнул Рылеев. — Без взятия Зимнего дворца и ареста царской фамилии не обойтись! Возможно, даже придется вывезти ее в Кронштадт, а окажут сопротивление — истребим!

— Тогда надо выступить ночью, — предложил Каховский.

— Неужто мы уподобимся ночным татям, чтобы творить святое дело во тьме? — выкрикнул кто-то из задних рядов.

— Надо бы запугать двор, а для этого уведомить царя, — сказал Корнилович, — что на юге стотысячная армия только и ждет сигнала, чтобы выйти сюда.

Скользнув по нему взглядом, Трубецкой сказал:

— Войска нужны сейчас, немедленно! И не сто тысяч за тысячи верст, а хотя бы пять-шесть тысяч в ближайших казармах!

Прикинув количество наличных войск, Трубецкой поддержал мнение Пущина: шансы есть, но поручиться за успех трудно. Рылеев снова повторил, что отложить задуманное нельзя, и показал копию письма Ростовцева. Бестужев понял отчаянный шаг Кондрата: поначалу он не хотел пугать заговорщиков, а теперь предъявил это письмо как доказательство того, что путь отрезан. Когда Рылеев закончил чтение, Александр Бестужев воскликнул:

— Переходим за Рубикон, руби все! По крайней мере, о нас будет страничка в истории.

— Так вы за этим-то гонитесь? — сухо спросил Трубецкой.

— Как бы эта страничка не замарала нашу историю и не покрыла нас вечным стыдом, — сказал Михаил Пущин, — но я выведу свой эскадрон, если выйдут соседи-измайловцы…

Перед уходом Трубецкой сказал Рылееву, что, если войск будет мало, действовать смысла нет. Кондрат стал уверять, что он спать не будет, а сделает все, чтобы поднять как можно больше солдат. Очень не понравились Бестужеву слова Трубецкого, его хмурый вид и настроение. А то, что он ушел, не дождавшись Булатова и Якубовича, ввело в недоумение как можно уйти, не убедившись в окончательном согласии и расположении духа ближайших помощников?

После ухода Трубецкого, Краснокутского, Репина пришли Одоевский, офицеры Генерального штаба Палицын, Коновницын, Искрицкий, а затем наконец явился Якубович. Узнав, что Трубецкого уже нет, а Булатов еще не пришел, Якубович сказал:

— Почти весь день я провел… С кем бы вы думали? С Милорадовичем! В гостях у Шаховского среди актерской братии. Граф не отпускал меня, слушая мои рассказы о Кавказе! Сейчас он поехал на заседание Государственного совета, а я — сюда…

— Мог бы и пораньше приехать, — с упреком сказал Рылеев, — Трубецкой не дождался ни тебя, ни Булатова.

— А чего ждать — у нас все договорено.

— Но многое ведь не ясно — одни темнят, другие дрогнули.

— Кто эти подлые трусы?! — вскричал Якубович.

— Отказались Моллер и Тулубьев.

— О, эти тыловые крысы! Их бы на Кавказ! Да я их… Александр Бестужев прервал его вопросом, не подведет ли он?

— Не извольте беспокоиться! И вот какая идея пришла: вывести войска со знаменами под барабанный бой, а простолюдинов увлечь, разбив кабаки, лавки. Хоругви из церкви возьмем. Вот будет шествие! И царь не осмелится стрелять в народ.

— Под прикрытием черни брать дворец? — спросил Рылеев.

— А вдруг она разбушуется, как и кто ее остановит?

— Не хватало нам пугачевщины! Все решительно отвергли эту затею.

— А как ты поведешь экипаж? Где с ним встретишься? — спросил Рылеев. Эти вопросы повергли Якубовича в легкое замешательство. Тогда Кондрат попросил Александра Бестужева отвести Якубовича к морякам, показать все ходы и выходы, а главное, назначить место ветречи с офицерами.

Незадолго перед этим Пущин, выйдя от Рылеева, лицом к лицу столкнулся с Моллером. Тот сказал, что хоть и отказался днем, но честное слово, данное им ранее, мучает его и он решился на вывод войск. Однако Михаил Пущин, подробно рассказав о совещании, сообщил о своих сомнениях и тем самым окончательно разубедил Молл ера.

Когда почти все разъехались, Рылеев подошел к Михаилу Бестужеву и Александру Сутгофу.

— Мир вам, люди дела, а не слова! Вы не беснуетесь, как некоторые, но уверен, что сделаете свое дело.

— Мне подозрительна бравада Якубовича, — сказал Мишель. — Поверь, он ничего не исполнит…

— Как можно предполагать, чтобы храбрый кавказец…

— Но храбрость солдата не то, что храбрость заговорщика. Одним словом, я не буду ждать его, а выведу свои роты.

— А что скажете вы? — обратился к Сутгофу Рылеев.

— То же самое: выведу своих солдат, если соберется хоть часть войск.

Сын генерала Николая Ивановича Сутгофа, шведа по происхождению, и Анастасии Васильевны Михайловой, Александр родился в Киеве, учился в частном пансионе в Москве. В шестнадцать лет стал юнкером лейб-гвардии Гренадерского полка, дослужился до поручика. Характером Саша был настолько русский, что иностранная фамилия казалась недоразумением…

Около полуночи Мишель зашел к Сомову, жившему в одном доме с Рылеевым, и встретил там… брата Петра. Тот бросился с мольбой не говорить старшим братьям о том, что он вернулся из Кронштадта, — ему тоже хотелось принять участие в деле. Успокоив его, Мишель вернулся к Рылееву и увидел входящего Булатова.

Вид у него был странный — лицо бледное, глаза ввалились.

— Что случилось? — бросился к нему Рылеев, подозревая, что тот пришел с отказом.

— Друзья мои! — тихо сказал Булатов. — Я сделал то, что тяжелее всего на свете — простился с милыми моими сиротками, — и слезы покатились из его глаз.

— Боже, неужели Отечество не усыновит нас? — сказал Александр Бестужев, только что вернувшийся из экипажа.

— Оставим это, — вздохнул Булатов. — Давайте о деле. Какие силы примут участие?

Рылеев перечислил войска, назвав несколько большее число полков. С удивлением выслушав его, Булатов спросил, точно ли выйдут они. Рылеев ответил, что ручается за них, и попросил Булатова явиться на Троицкий мост к восьми утра, так как на семь у лейб-гренадеров назначена присяга.

— Но выйдут ли они после нее? — засомневался Булатов, — если войск будет мало, то рисковать детьми и своим добрым именем не стану…

После ухода Булатова Мишель сказал, что и он особой надежды не внушает. Рылеев же упорно твердил:

— И все-таки надо! Все-таки надо!

Тогда Бестужев предложил перехватить великого князя Михаила, который должен вернуться в Петербург, а для этого взять надежных офицеров и поехать к Нарвской заставе, чтобы любым способом задержать или даже арестовать его, иначе вся агитация за Константина пойдет прахом. Рылеев одобрил намерение.

Заехав в казармы, Бестужев решил взять с собой не Щепина-Ростовского, который был слишком возбужден и мог испортить дело, а подпоручика Кудашева. Быстро проскакав верхом по ночному городу, они прибыли к Нарвской заставе, но оказавшийся там Василий Перовский помешал осуществить задуманное.

Вернувшись в полк, Бестужев хотел лечь, чтобы хоть немного отдохнуть перед завтрашним днем, но поспать не удалось. Щепин, еще не остывший после совещания у Рылеева, все порывался пойти по казармам и поднять всех на ноги.

Они знали друг друга давно, еще с Морского корпуса. Дмитрий был сыном капитана из знатного дворянского рода. В их усадьбе в Ярославской губернии насчитывалось триста душ. В сравнении с Бестужевыми Щепины-Ростовские были и богаче, и более знатные — из князей.

Дмитрий был на два года старше Мишеля и раньше его стал мичманом, затем лейтенантом. Но, уволившись из флота, он лишь год спустя вернулся на службу, теперь уже в армию, стал поручиком, затем штабс-капитаном. Так судьба снова свела их вместе в одном полку и уравняла в звании. А позже они многие годы провели бок о бок на каторге.

Мишель оказывал на Дмитрия заметное влияние. И когда он рассказал о том, что Константина незаконно отстраняют от престола, Щепин-Ростовский настолько, возмутился коварством Николая, которого не любил и ранее, что начал возбуждать сослуживцев. Совещание у Рылеева настроило его еще более решительно. Не зная ни о существовании тайного общества, ни о его целях, он оказался более активным и неистовым, чем многие ветераны заговора, накануне и в день восстания.

Вспоминая о том, как трудно было угомонить Щепина, Бестужев подумал, что тот, как и Каховский, был прав: выступить следовало ночью! Подвели бы к Зимнему дворцу полк или батальон, а может, хватило бы двух рот. Под видом укрепления караула Одоевский пропустил бы заговорщиков внутрь, и они спокойно арестовали бы Николая. Тот вряд ли оказал бы сопротивление, ведь он, как стало ясно из книги Корфа, был готов и к худшему.

46

ВЫХОД

Надеясь на прибытие великого князя Михаила, Николай Павлович назначил чрезвычайное заседание Государственного совета на восемь часов вечера 13 декабря. Брат был необходим ему для подтверждения отречения Константина и законности новой присяги. Двадцать три члена Совета собрались в назначенный час, но великие князья все не показывались. Тревожное недоумение, растерянность царили в зале. Никогда еще не заставляли сидеть в столь долгом, неясном ожидании почтенных государственных мужей, среди которых находились Аракчеев, Мордвинов, Нессельроде, Канкрин, Сперанский, Татищев, Милорадович и другие высокопоставленные лица.

Часы пробили полночь, и только тут наконец в коридоре послышались шаги свиты. Однако Николай вышел к столу один. Лицо его было бледно. И хоть он держался спокойно и даже как бы величественно, в жестах и облике чувствовались неуверенность и огромное внутреннее напряжение.

Внимательно оглядев членов Совета, он сел и сказал, что выполняет волю брата Константина Павловича. Потом взял и руки и начал читать Манифест о своем восхождении на престол. Поняв, о чем речь, все сразу встали. Услышав неожиданное движение, Николай настороженно глянул в зал, но, убедившись, что это — знак уважения, успокоился, тоже встал и продолжил чтение.

«Никогда, ни прежде, ни после, Совет не имел ночных заседаний, — торжественно писал Корф. — Ночь эта — начало новой эры в нашем бытописании». Далее говорилось, что запись в журнале Совета об этом заседании начиналась с титула «Его Высочество», а закончилась — «Его Величеством».

«Начало понедельника — дурное предзнаменование для первого дня царствования», — заметил Корф и сообщил о том, что во внутреннем карауле Зимнего дворца перед дверями комнаты императрицы «стоял… случайно один из заговорщиков — князь Одоевский, беспрестанно расспрашивая прислугу о всем происходящем».

Бестужев вспомнил, что именно в те самые минуты он с князем Кудашевым так же «случайно» скакал к Нарвской заставе, чтобы перехватить великого князя.

Сколько таких «случайностей» можно было назвать тут!

Едва задремав под утро, Бестужев услышал в пять часов стук в дверь: посыльный передал приказ явиться к полковому командиру Фрндериксу. Когда они с Щепиным пришли к генералу, там уже сидели командир первой гренадерской роты капитан Федор Моллер, брат того самого, из Финляндского полка, командир второй фузелерной роты поручик Алексей Броке, командир пятой фузелерной роты штабс-капитан Владимир Волков и командир четвертой роты капитан Александр Корнилов.

Со всеми из них, кроме Моллера, Бестужев находился в самых добрых отношениях. К Моллеру он не мог преодолеть неприязни из-за его родства с морским министром, которого Бестужев ненавидел за развал флота. Главное же, Моллер, как и предшественник Бестужева Мартьянов, жестоко обращался с солдатами, шомполами и розгами добиваясь от них выправки и рвения.

Родители Броке жили в Новоладожском уезде, знали матушку и сестер Бестужевых, бывали в гостях. И Мишель считал Алексея не просто земляком, а чуть ли не родственником. Близко знал он и семейство Корниловых. Когда Мишель стал лейтенантом, младший брат Александра Корнилова Владимир только что окончил Морской корпус и начал служить в Кронштадте. Его мать просила Мишеля не оставлять советами «милого нашего Володю», который позже стал адмиралом и геройски погиб при защите Севастополя А тогда мичман Корнилов ушел в кругосветное путешествие, Бестужев перевелся в Московский полк, где служил старший брат Володи Александр, с которым Мишель сразу сошелся.

Александр Корнилов учился в Царскосельском лицее вместе с Пушкиным, Дельвигом, Пущиным, Матюшкиным, Кюхельбекером. С удовольствием слушая рассказы об лх братстве, Мишель так много узнал о лицеистах, что ему порой казалось, будто и он учился с ними. Корнилов уверял, что междуцарствие окончится согласием Константина, а когда пошли слухи о том, что того незаконно отстраняют от власти, он поклялся Бестужеву сделать все во имя Константина: «Я позволю тебе застрелить меня, но не присягну другому».

Манифест о восхождении Николая на престол настолько поразил Корнилова, что он побледнел и после совещания у генерала Фридерикса, спускаясь по лестнице, пошатывался и держался за перила. Мишель нагнал и остановил его:

— Ну как теперь ты намерен действовать?

— Я не могу быть с вами и беру свое слово назад.

— Но ты забыл свое условие, — Бестужев показал пистолет.

— Ну что ж, убей меня, но участвовать в беззаконии не буду.

— Для чего же умирать? Живи! Но не мешай нам…

— Обещаю, — сказал Корнилов и сдержал свое слово. Броке и Волков, хоть и колебались в решении, все же уступили убеждениям Бестужева действовать, как договаривались прежде.

Вернувшись в свою полковую квартиру, Бестужев застал там брата Александра, который в нетерпении ждал его. Мишель рассказал о совещании у Фридерикса и спросил, где Якубович.

— Пришел ко мне и сказал, что мы затеяли несбыточное — не пойдут за нами солдаты. Он, мол, знает их лучше нас.

Услышав это, Мишель оцепенел. Он хоть и предвидел подобное, но только теперь понял, что с отказом Якубовича рушатся все планы.

— Итак, надежды на другие войска нет. Но медлить, нельзя, надо выводить полк!

— Погодим! — возразил Александр. — Рылеев обещал поднять артиллеристов, измайловцев, семеновцев и зайти за нами.

— Нет, промедление погубит дело! Надо увести полк до присяги!

Глядя в окно на замерзшую Фонтанку, Александр взвешивал все «за» и «против». Он и Рылеев меньше всего рассчитывали на Московский полк, в котором был всего один член общества — брат Мишель. В других полках их куда больше. Выйди он, Александр, агитировать, солдаты могут поднять его на штыки. Но не за себя беспокоился Александр, а за дело: весть о подавлении московцев может сорвать выход других полков.

Догадываясь, о чем думает брат, Мишель тоже попытался представить, чем все обернется. Московский полк — один из самых молодых в гвардии. Свое название он получил восемь лет назад при закладке в Москве храма Христа Спасителя в честь победы над французами, а до этого он был Литовским. Конечно, он не чета «коренным» — Измайловскому, Преображенскому, Семеновскому, но породнился с ними местом крещения, ведь Петр I назвал их в честь подмосковных деревушек. И именно под Москвой, на Бородинском поле, полк получил боевое крещение, за что был награжден георгиевскими знаменами. Именно в нем отличился тогда прапорщик Павел Пестель, защищая батарею Раевского. Гвардейцы-ветераны, кровью заслужившие полку звание Московского, очень гордились и дорожили честью своего полка, которому единственному во всей армии оставили после реформы обмундирования прежнюю, «бородинскую» форму. Как они отнесутся к призыву бунтовать?

Считанные мгновения длилась пауза, но столько промелькнуло в голове. И когда брат Александр махнул рукой: «Пошли!» — Мишель удивился его быстрому решению.

Зайдя в роту Щепина, Александр Бестужев назвал себя адъютантом императора Константина, которого задержали по пути в Петербург, и тот послал его сюда предупредить, что он любит московцев, прибавит им жалованье, снизит срок службы, если они не изменят первой присяге.

— Не хотим Николая! Ура! Константин! — вскричали солдаты.

И в других ротах Александр в присутствии офицеров Броке, Волкова, Цицианова, Дашкевича говорил так же страстно, и солдаты, подготовленные многодневной агитацией, слушали жадно и откликнулись на призыв.

Михаил Бестужев вернулся в свою третью роту, велел раздать боевые патроны и вывел солдат на главный полковой двор, куда уже вынесли аналой, и полковой священник разложил на нем иконы, евангелие, крест. Михаил выстроил роту, Щепин начал выравнивать солдат, а сзади собралась толпа солдат других рот, командиры которых отказались выводить их. На дворе образовалась сумятица. Чтобы не увязнуть в ней, Бестужев приказал своей роте идти вперед. Знаменные, стремясь занять место в голове колонны, пошли к воротам, а солдаты подумали, что те направились к аналою для присяги, набросились на одного из них, начали вырывать знамя. Возня, возникшая из-за этого, чуть не испортила все.

— Измена! — кричал унтер-офицер Луцкий, пытаясь пробиться к знамени, но никак не мог сделать этого. Казалось, не было никакой возможности остановить яростную схватку. Тогда Бестужев приказал своим солдатам повернуть назад и, теснее сомкнув ряды, врезаться в толпу. Бестужевский клин рассек сражающихся надвое. Пробравшись к знамени, Бестужев увидел окровавленного, лежащего на земле гренадера Красовского из роты Моллера. Избитый прикладами, он крепко держал древко в руках.

— Да что вы, братцы? Я же за Константина!

Бестужев поднял его на ноги, взял знамя, древко которого было переломано, кисти оборваны. Кто-то подал новое древко, солдаты в момент надели на него знамя. Бестужев вручил его Щепину.

— Ребята! За мной! — неистово закричал тот и повел солдат к воротам. Но там уже стояли в свите бригадный генерал Шеншин, генерал Фридерикс и полковник Хвощинский. Размахивая руками, они приказывали солдатам остановиться. Перед Фридериксом стоял брат Александр и что-то говорил ему, а потом направил на него пистолет. Фридерикс кинулся в сторону, но подбежавший Щепин секанул его саблей по голове, и тот рухнул на землю. Затем Щепин подскочил к Шеншину и, пожалуй, зарубил бы его насмерть, если бы один из гренадеров не подставил свое ружье. Однако удар был настолько сильным, что Шеншин тоже упал, раненный в голову.

Полковник Хвощинский, увидев разъяренного Щепина и окровавленную саблю, побежал прочь, но Щепин настиг и секанул его ниже спины.

— Умираю, умираю! — закричал полковник, держась за штаны. Однако побежал так прытко, что вызвал смех солдат.

Под гром барабанов, бьющих тревогу, шелест овеянных славой георгиевских знамен почти семьсот гвардейцев Московского полка быстрым шагом двигались по Гороховой к центру. Полотнища гордо развевались на ветру. На одном из них видна надпись: «За отличия при поражении и изгнании неприятеля из пределов России 1812 года». Бестужев и раньше видел ее, но только сейчас почему-то она показалась странной — «За отличия при поражении…».

Полки, марширующие по улицам столицы, — зрелище привычное. Но по тревожной дроби барабанов, чрезвычайно быстрому движению — солдаты почти бежали — всем стало ясно, что происходит нечто невиданное. Сотни зевак, откуда ни возьмись, выбежали из ворот и подъездов, прилипли к окнам. Пройдя от Фонтанки до Екатерининского канала, братья Бестужевы вдруг увидели Якубовича. Воздев на шпагу шляпу с белым пером, он вскричал: «Ура, Константин!» и присоединился к колонне.

— По праву храброго воина-кавказца прими начальство над войском! — сказал Александр Бестужев.

— Для чего эти церемонии? — возмутился Якубович, почувствовав иронию в голосе, но потом согласился.

Когда они вышли на Сенатскую площадь, она оказалась совершенно пустой.

— Теперь я имею право повторить, — заявил Якубович, — что вы затеяли неисполнимое.

— Но ты же и виноват, что не сдержал слово и не вывел войска! — ответил Александр Бестужев.

Скрытое за мутной пеленой туч солнце еле угадывалось в хмуром небе. Шпиль Петропавловской крепости, которую должны были занять лейб-гренадеры во главе с Булатовым, сиял тускло и загадочно. Тихо, спокойно над казематами. Видно, как мирно клубится дым из печных труб. Не похоже, что там что-либо произошло…

«Мятежные роты Московского полка стояли в густой неправильной колонне», — писал Корф, но это было не так. Михаил Бестужев и Щепин-Ростовский рассчитали солдат и начали выстраивать каре. Особенно трудно пришлось с солдатами из рот без командиров. Но в конце концов выстроили и их. Грозно сверкали штыки, покачивались султаны на киверах. Однако строй выглядел неестественно из-за того, что солдаты были без шинелей — в темно-зеленых мундирах с алыми воротниками.

Обойдя строй, Мишель увидел, что брат Александр установил заградительную цепь от памятника Петру дугой вокруг каре, приказав унтер-офицеру Луцкому не подпускать никого.

Как только Рылеев узнал о выходе московцев, он сразу же бросился на площадь вместе с Иваном Пущиным. Чуть позже подошли Вильгельм Кюхельбекер, Евгений Оболенский и офицеры Финляндского полка Николай Репин, Андрей Розен. Рылеев тотчас же послал Кюхельбекера за Трубецким, а Розена — за своими солдатами.

Со стороны манежа подбежал брат Петр. Тяжело дыша от быстрого бега, он сказал Мишелю, что в экипаже часть офицеров арестована, удастся ли вывести моряков, сказать трудно. Засомневавшись в успехе, он предложил воротиться назад.

Мишель глянул на памятник Петру и вдруг обратил внимание на надпись «Petro primo Catharina secunda».[25] Долгое царствование Екатерины II, длившееся более трех десятилетий, показалось ему мгновением. Какой же исторической мерой измерят их восстание? Это будет зависеть от его исхода. Победа откроет новый период в истории России. Они станут «primo»… И им поставят памятник. А поражение обернется страшным горестным мигом — секундой! «Господи, какая чушь лезет в голову!» — усмехнулся Мишель и сказал брату:

— Ничего, мой милый, мы вышли — воротиться поздно! А вот ты беги обратно. Чего бы ни стоило, надо вывести моряков — без них мы пропадем! — обняв брата, которого флотские называли Бестужев-четвертый, он добавил: — От тебя, Petro quarta, теперь зависит, быть ли нам primo!

Проводив его, Мишель услышал крики с другой стороны каре. Обойдя памятник Петру, он увидел, что к заградительной цепи подъехал Милорадович верхом на лошади. Ему преградил путь Луцкий с ружьем в руках. Граф шпорил лошадь, но та, боясь штыка, кружила на месте, привставая на дыбы.

— Что ты, мальчишка, делаешь? — закричал генерал.

— Изменник! — дерзко ответил Луцкий. — Куда девали шефа нашего полка?

Милорадович замахнулся шпагой, однако ударил но Луцкого, а лошадь. Она взвилась на дыбы и помчалась к каре. Луцкий было прицелился вслед, но опустил ружье.

В полной парадной форме, с голубой андреевской лентой на груди, в белых панталонах и ботфортах, генерал сидел в седле, как влитой. Вид у него грозный, величественный. Кое-кто из солдат оробел и отдал честь, но большинство продолжало шуметь. Милорадович крикнул «Смирно!», выждал, когда немного стих шум, и начал:

— Солдаты! Кто из вас был со мной под Кульмом, Люценом, Бауценом?

Полное молчание в ответ.

— Слава богу! Здесь нет ни одного русского солдата! Ну а вы, господа офицеры, вы-то должны знать меня! — не дождавшись ответа, он перекрестился. — Бог мои, благодарю тебя! Здесь нет ни одного русского офицера! — Картинно вынув шпагу, он потряс ею. — Эту шпагу подарил мне цесаревич Константин. «Другу моему Милорадовичу!» — прочитал надпись на ней. — Могу ли я быть изменником своему другу и брату своего царя?..

Мальчишки, буяны, разбойники, мерзавцы, осрамившие русский мундир, военную честь! Вы — грязное пятне России! Преступники перед царем, отечеством и богом… Далее он стал требовать, чтобы все немедленно пошли за ним, и тем, кто выполнит приказ, обещал полное прощение.

— Как бы не уговорил солдат, — сказал Александр Бестужев.

— Оставьте солдат в покое! — крикнул Оболенский.

— Почему же мне не поговорить с солдатами? Тогда Оболенский выхватил ружье у одного из солдат и с возгласом «Прочь!» начал тыкать лошадь штыком, ранив при этом и всадника. Михаил Бестужев приказал открыть огонь, но перед залпом ружей грянул выстрел из пистолета. Пуля Каховского попала в грудь генерала. Милорадович повалился с лошади, адъютант Башуцкий еле успел подхватить его грузное тело. . . . . . . .

47

ЭМИЛЬ ШЕРШНЕВ

Проснулся Бестужев, когда на улице было светло. Казакевич уже уехал. С кухни доносились чьи-то голоса.

— Как же ты говорил? Неужто по-французски знаешь?

— А как же! По-ихнему еще на «Ла фортэ» говорить начал, когда в Европу шли, а там за два года плена — и вовсе. Да у французов много слов наших — револьвер, рикошет. Штаны у них — панталоны; шляпа — шапо. И имена схожи, я вот здесь Емельян, а у них — Эмиль…

Бестужев поднялся, вышел из комнаты. Два солдата, которые вчера рубили дрова, поздоровались и начали надевать шинели. Когда они вышли, Эмиль буркнул:

— Расселись, серосуконники. Это я со скуки с имя.

— Узнаю матроса, но стоит ли перед солдатом нос драть?

— Солдат он солдат и есть, не чета нам — флотским…

Пока Бестужев ел, Шершнев продолжал свое:

— Флот завсегда первый. На смотрах сначала наши стоят, потом кавалерия, антилерия, а уж на самом краю — пехота.

— Это смотря с какого края глядеть, — усмехнулся Бестужев. — Давно ли на флоте?

— С двадцать четвертого. На «Проворном» начал.

Услышав название фрегата, Бестужев замер от удивления.

— Первое плавание, как первую бабу, всю жизнь помнишь. А мне повезло — офицеры попались хорошие, обходительные. Никто не дрался. Лермонтов, братья Беляевы, братья Бодиско. У Дмитрия Николаевича Лермонтова брат Михаил Никрлаевич был, стихи сочинял. Небось слыхали, про Бородино написал?

— Не он, а его племянник — Михаил Юрьевич.

— Но лучше всех на корабле был Николай Александрович Бестужев…

Тут Михаил не выдержал и сказал, что это его брат. Эмиль всплеснул руками:

— Господи! Бывает же такое! Жив ли он?

— Умер два года назад.

— Такой человек был! Царство ему небесное! — перекрестился Эмиль и стал рассказывать, как на Балтике их трепал шторм, как вышли к Па-де-Кале, потом к Бресту, оттуда — к Африке. Слушая его, Бестужев думал, как тесен мир, как судьба сводит его с людьми, знавшими и брата, и других декабристов, и нынешнего адмирала Михаила Лермонтова. Тот был на два года моложе Николая Бестужева, но по службе шли чин в чин.

Четырнадцатого декабря, когда брат Николай вместо Якубовича прибыл в экипаж и начал выводить моряков, Михаил Лермонтов и генерал Шипов стали отговаривать его. Шипов был одним из основателей Союза Спасения и Союза Благоденствия, но потом отошел от общества. Трубецкой перед самым восстанием пытался склонить его на свою сторону. В подчинении Шипова помимо Гвардейского экипажа находились Семеновский и Лейб-гренадерский полки — он ведь был бригадным генералом. Шипов колебался, не зная, чью сторону принять — Константина или Николая, но, поняв, что дело вовсе не в этом, а в том, чтобы возглавить восставших, отказался от риска.

Однако, судя по его поведению 14 декабря, он действовал не так круто и решительно, как можно было ожидать. Почувствовав это, моряки отказались присягнуть. Лейтенант Вишневский потребовал показать подлинник Манифеста, а Шипов, возмутившись дерзостью офицера, приказал тому отдать свою шпагу. В знак протеста некоторые командиры тоже отдали свои шпаги и фактически добровольно пошли под арест. Тем временем Петр Бестужев прибежал с площади, передал просьбу Мишеля ускорить выход моряков. Брат Николай поручил Дивову и Беляевым освободить арестованных. Моряки зашумели, схватились за ружья. В это время донеслись выстрелы с площади.

— Ребята! — крикнул Петр Бестужев. — Слышите стрельбу? Это наших бьют!

— За мной! На площадь! — скомандовал Николай Бестужев.

Командир экипажа Качалов хотел воспрепятствовать выходу, но остановить лавину было невозможно. Тогда Качалов бросился к Николаю Бестужеву, схватил его за плечи.

— Что вы делаете? Опомнитесь!

— Прочь! — Бестужев вырвался из его рук, эполет с треском оторвался от плеча, но Николай, не заметив этого, побежал во главе колонны к площади…

— Михаил Александрович! Дак вы не слушаете? — заметил Эмиль.

— Извини, задумался. А как ты на востоке оказался?

— В сорок восьмом, когда Невельской в Кронштадте экипаж «Байкала» набирал, пошел к нему, возьмите, говорю, земляка-костромича. Геннадий Иванович расспросил, выслушал и взял.

— Так ты с ним в Амур вошел?

— Вообче-то с Казакевичем, но под началом Невельского, конешное дело. Долго мыкались около — точных карт не было, а Сахалин на них полуостровом значился. Сели с Петром Васильевичем в лодку, пошли вдоль матерого берега. Чуем — течение супротив, пробуем воду — пресная. Так и вошли в Амур. В июне сорок девятого было это.

— А как в плен попал?

— С драки все началось, — вздохнул Эмиль. — Ох, буйный был, как напьюсь! Но сейчас нет, шабаш… А тогда схлестнулись с солдатами — одному зубы выбил, другому ребра сломал, ну и услали в Аян. Служил в фактории, а когда началась Крымская кампания — она ведь и нас задела, — меня на «Охотск» взяли, матросов-то не хватало.

Пошли в Николаевск, немного уж осталось до устья Амура, но у острова Лангра прямо на «Ла фортэ» вышли. Ох, фрегат! Шестьдесят пушек! За ним — «Президент», англицкнй, пятьдесят две пушки. И еще один корвет. А у нас ни одной пушки, токо штуцера. Куда нам против них? Приказал капитан дно пробить, костры возле ящиков с порохом разжечь. Потом спустились в шлюпки и к берегу. А они пять баркасов послали — хотели пожар на «Охотске» потушить, но тут порох взорвался. Осерчали они, что не дали им чести корабль захватить, и погнались за нами. Передние шлюпки ушли, отстреливаясь, а две последние они настигли. Вот так мы, четырнадцать человек, и попали в плен…

Стали допрашивать, где да скоко наших кораблей, а я говорю, мол, охотники мы таежные, токо-токо призваны, ничего не знаем. К самому адмиралу Прайсу возили. Тот о входе в Амур спрашивал, про Императорскую гавань, а я прикинулся тупым да глупым… Спрятали в трюм. Пошли кудай-то. Через неделю остановились. Вывели на палубу — мать честная! — Авачинская бухта! Я ж сюда на «Байкале» заходил! Вон вулкан, вон Сигнальная гора, а эвон Никольская. А в Малой губе, вижу, «Аврора» и «Двина» стоят. Спрашивают меня, скоко войска в гарнизоне, где батареи, а я мычу, мол, никогда не был в Японии. «Да не Япония это, а Камчатка!» — закричал переводчик и хрясь мне в зубы…

Гляжу на городок, на корабли наши, потом на эскадру неприятельскую, семь агромадных кораблей, и пушек-то, пушек — рядами по борту. Аж сердце заныло: долго ли, сердешные, продержатся? Офицеры важные, спесивые, в трубы смотрят, в белых перчатках прохаживаются. А матросы хохочут, про мамзель, мадам спрашивают. И токо стали мимо Никольской горы проходить, наши как жахнут! Первыми же выстрелами адмиральский флаг сбили. Тут и «Ла фортэ» палить стал, дым, гарь, грохот — уши чуть не лопаются! Но наши-то батареи высоко, ядра до них не долетают. И тут ба-бах! — ядро в борт врезалось и внутри разорвалось, а другое рикошетом в палубу и в море. Смотрю, отходить начали. И другие корабли — за нами, и тоже дымятся. Оказывается, первым же залпом не токо флаг, но и самого адмирала сбили. На другой день похоронили Прайса в Тарьинской губе, два дня к новому штурму готовились.

На третий день эскадра разворачивается. На этот раз они хитрее — десант пустили. Боты, шлюпки, баркасы, матросов — более тысячи! А «Ла фортэ» и другие корабли огнем прикрывают. Заряды на сей раз усилили, ядра полегче подобрали. Смотрю, попадают в цель. Французы прыгают, орут от радости. Мичман один подскакивает, трубу подзорную сует, смотри, мол, как мы ваших! Вдруг взрыв на палубе. Мичмана того убило, меня оглоушило, но очухался, сел, снова в трубу смотрю. Вижу, поднялись вверх супостаты, рукопашная началась. И так ловко наши колют! Уж на что не люблю солдат, а тут не выдержал, заорал: «Давай, братцы!» Вдруг ктой-то сзади — хрясь по уху, трубу отобрали, ведро сунули, туши, мол, пожар. Потом начали раненых да убитых на борт подымать. Увидели меня те, кто уцелел, и давай дубасить. Офицер еле отбил.

После боя «Ла фортэ» сам идти не мог, отбуксировали от Петропавловска, несколько ден латали. Потом вышли в море, а раненых стоко, что вахту нести некому. Тут-то мы, пленные, и сгодились.

— Не били вас больше? — спросил Бестужев.

— Нет, даже вроде как зауважали. Французы — народ хороший, отходчивый. Хошь и воевал с имя, а зла на них нет. На Сандвичевых островах раненых сдали, подремонтировались и к мысу Доброй Надежды. А в Брест пришли, хотели меня в дом колодников сдать, но Себастьян, матрос, друг мой, я его Севой звал, к себе на постой взял. Такелажничал, паруса шил, корабли чинил. Но хошь и пленный, а и дома так не жил, как там. Вином у них мамзели торгуют, и такие обходительные, любому, как барину, улыбаются, — Эмиль встал, прищурил, глаза, волосы поправил, ногой шаркнул, плечами могучими повел и, как ни странно, довольно точно изобразил «мамзель». Бестужев невольно улыбнулся.

— Ладно, Эмиль, договорим в другой раз. У меня дела.

— Спасибо за разговор! Прямо душу отвел. Моряк моряка завсегда поймет…

48

СЕНАТСКАЯ ПЛОЩАДЬ

Продолжая чтение, Бестужев морщился. Частью от незнания, но в основном преднамеренно Корф искажал событий, всячески очерняя мятежников. И, как ни досадно, это запутало Бестужева. Он никак не мог вспомнить, когда и при каких обстоятельствах ушел с площади Якубович, а потом вдруг появился на той стороне — возле царя. Корф писал, будто тот ходил в разведку, но никто из восставших не возлагал на «кавказца» этой миссии.

На каторге декабристы избегали выяснения отношений, но однажды Бестужев спросил Якубовича, о чем говорил он с царем. Тот, как всегда, горделиво подбоченился и заявил, будто пытался напугать императора, сказав, что скоро подойдут другие полки, и тогда, мол, ему несдобровать.

— Послушай, — спокойно сказал Бестужев, — я тебя знаю, нас тут двое, публики нет, перестань играть. Как же царь не арестовал тебя после тех слов и отпустил? Не за тем же, чтобы сказать, будто он нас крепко боится?

Странно, но Якубович не стал шуметь, кипятиться Неожиданно, опустив голову, он сказал, что все его беды — от несчастной страсти казаться необыкновенным. И это действительно было так. Всегда и всюду Якубович стремился быть в центре внимания. Вот и тогда на площади он не смог удержаться от искушения пощекотать нервы и себе, и императору, и восставшим. В те минуты, когда он несколько раз переходил с одной стороны на другую, он, вероятно, испытывал счастливейшие мгновения жизни. Еще бы, с одной стороны — восставшие в грозном каре, с другой — царь со свитой, а он, Якубович, разговаривает с ним. Все настороженно смотрели, слушали, о чем речь. Потом он со значительным видом, торжественно направился к каре, воздев на шпагу белый платок.

— Держитесь! Вас крепко боятся! — сказал Якубович.

— Почему это «вас»? Ты что, не с нами? — спросил Щепин.

— У меня рана заныла…

— Трус! — бросил Щепин.

Якубович побледнел, ибо не было оскорбления обиднее этого, и схватился за шпагу, но солдаты навели на него штыкн, и он исчез с площади.

Обо всем этом Бестужев узнал позднее. Находясь на углу фасов каре со стороны Сената и Невы, он видел лишь, как от Адмиралтейского бульвара на площадь въехали верховые конногвардейцы — первые из правительственных войск. Лошади шли спокойно, словно на водопой, который находился напротив памятника Петру, правее моста.

— Вон Орлов с медными лбами! — закричали в толпе. Кирасиров звали так из-за медных касок на головах. Потом солдаты передали по цепи, что прибыли преображенцы. Вскоре Бестужев увидел, как они прошли на набережную и закрыли вход на Исаакиевский наплавной мост.

И вдруг со стороны Невы появилось развевающееся знамя Лейб-гренадерского полка. Впереди — Сутгоф со знаменщиком. Солдаты вбегали на набережную у водопоя, а некоторые лезли прямо через береговой гранит. Лейб-гренадеры были экипированы основательнее московцев — в шинелях, с сумками, полными патронов и провианта. И что удивило: преображенцы, поставленные ограждать площадь, не препятствовали, а даже помогали гренадерам взбираться наверх, поддерживая их ружья и сумки. И Бестужеву показалось, что преображенцы обязательно примкнут к восставшим.

Московцы встретили лейб-гренадеров криками «ура». Каховский воскликнул: «Каков мой Сутгоф!» — и бросился обнимать его. Незадолго перед этим он виделся с Сутгофом, и тот подтвердил, что обязательно выведет свою роту. Но привел гораздо больше.

…Лейб-гренадеры уже присягнули, когда к ним прибыл Одоевский и сказал о выходе московцев. Но Сутгофу удалось увлечь за собой солдат, провести их через Петропавловскую крепость, где дежурили однополчане, и по льду Невы выйти на площадь.

Когда Сутгоф начал выстраивать своих солдат перед московцами, Бестужев направился к другому фасу каре Пущин и Оболенский сказали, что Трубецкого еще нет, а Рылеев уехал в Финляндский полк на помощь Розену. В это время толпа левее Сената у Галерной улицы почему-то заволновалась, люди расступились, и на площадь начали выбегать колонны Гвардейского экипажа во главе с Николаем Бестужевым. Ликование охватило московцев и лейб-гренадеров, которые встретили моряков еще более громким «ура».

Александр и Михаил бросились обнимать брата Николая. О, как молод был он в ту минуту! А моряки все бежали и бежали из Галерной улицы — рота Арбузова, за ней роты Акулова, Мусина-Пушкина, Михаилы Кюхельбекера, Дмитрия Лермонтова, Александра Цебрикова. А среди них — мичманы братья Беляевы, братья Бодиско, Дивов, Вишневский, Тыртов…

Гвардейский экипаж вышел почти в полном составе — тысяча сто человек!

Выстроенные «колонною к бою», моряки с трудом уместились между каре и забором воздвигающегося Исаакия. Рабочие, забравшиеся на крыши сараев, тоже приветствовали приход моряков, обещая поддержку, мол, камней, поленьев против кавалерии хватит.

Вскоре появился Рылеев. И хотя поездка к финляндцам и поиски Трубецкого окончились неудачей, казалось, радости его нет предела. Горячо обняв Николая Бестужева, он воскликнул:

— Это минуты нашей свободы! Мы дышим ею! И жизни своей не жаль за них!

Толпа на углу Галерной улицы вдруг снова расступилась, и там показались солдаты Павловского полка. Бестужев понял, что не дремлет и царь. Вскоре от манежа к Сенату поскакали конногвардейцы во главе с Апраксиным и Вельо. Из-за забора стройки в них полетели камни, поленья. Сквозь дробный стук копыт послышались звонкие удары камней о толстые кирасы и шлемы. Подстегнув и пришпорив коней, кирасиры помчались вдоль площади к Сенату.

Бестужев побежал к своему фасу каре. Солдаты его роты, думая, что всадники с ходу пойдут в атаку, вскинули ружья. Бестужев бросился вперед и, едва зазвучали выстрелы, выбежал под пули и приказал прекратить огонь. Вспомнив о Михаиле Пущине, который обещал вывести свой эскадрон, он послал Одоевского к Английской набережной узнать, нет ли там Пущина. Выяснилось, что Пущин заболел и остался в казарме. Саша Одоевский попытался переманить коннопионеров, но полковник Засс прогнал его.

Сообщив об этом, Саша вдруг показал на какого-то человека, неторопливо идущего по набережной от Адмиралтейского бульвара мимо строя преображенцев, которые почему-то смеялись и шутили над путником. Высокого роста, тучный, широколицый, в старой, изрядно поношенной шубе и валенках, старик, не обращая внимания на шутки солдат, как ни в чем не бывало продолжал идти вдоль строя. Но, поравнявшись с памятником Петру, неожиданно повернул и направился к каре.

— Эй, дедушка, куда ты идешь? Чай, заблудился? — кричали солдаты с обеих сторон. И тут Бестужев узнал Крылова и, хотя не был знаком с ним — видел лишь изредка, подошел к нему.

— Иван Андреевич! В самом деле, куда вы?

Старик остановился, внимательно оглядел Мишеля и Сашу. Отеческая улыбка мелькнула в его глазах.

— Да вот, хочу посмотреть зачинщиков из молодых голов.

А выглядели они, действительно, настолько юными, что показались ему мальчиками на бале-маскараде в мундирах с чужого плеча.

— Но здесь же опасно, — улыбнулся Мишель. Однако, видя, что Крылов, отдышавшись, намерился идти дальше, решил проводить его. Они завернули за угол каре и пошли к Сенату.

— Так вы считаете нас безбожниками? — неожиданно спросил Одоевский. Крылов удивленно глянул на него. Мишель насторожился, не думает ли Саша надерзить, но тот, улыбнувшись, прочитал из басни «Безбожники»:

Зачинщики, из молодых голов,
Чтобы поджечь в народе буйства боле,
Кричат, что суд небес и строг и бестолков;
Что боги или спят, иль правят безрассудно;
Что проучить пора их без чинов…

Крылов шел, внимательно слушая Сашу, и когда тот кончил чтение, остановился и спросил, как его зовут.

— Александр Одоевский, корнет лейб-гвардии Конного полка. А это — штабс-капитан Московского полка Михаил Бестужев.

— Фамилии известные и лица ваши знакомы, видел вас в театре с Грибоедовым, — сказал Крылов и спросил Мишеля, не брат ли о и Александру и Николаю Бестужевым. Услышав подтверждение, Крылов сказал, что с удовольствием читал их в «Полярной звезде».

Московцы с удивлением смотрели на трех медленно идущих, мило беседующих людей. Казалось, им и дела нет ни до чего вокруг, словно они где-то в тихом парке, а не на грозной, ощетинившейся штыками Сенатской площади.

Столько анекдотов о лени, чревоугодии баснописца ходило по Петербургу! Многие считали его этаким обомшелым пнем, пережившим свою славу и ничем не интересующимся, кроме сытной еды. Но вот Крылов медленно вышагивает рядом, совсем не такой, как в россказнях и сплетнях — живые, умные, все понимающие глаза, далеко видящий взгляд, всех знает и помнит. И к восставшим пришел, несмотря на выстрелы, свист пуль, не из простого любопытства, а из желания понять, что происходит, своими глазами увидеть «безбожников».

Когда они вошли в пространство между каре и колонной моряков, к Крылову бросились старшие Бестужевы, Рылеев, Кюхельбекер. Старик пожал всем руки, пошутив, что в пору открывать заседание общества русской словесности.

Тут из-за чьих-то спин вынырнул небольшого роста, еще более живой, чем обычно, Лев Пушкин с палашом в руках. Мишель показал на него Одоевскому, Саша ничуть не удивился и сказал, что Лев Сергеевич появился еще полчаса назад, а палаш, отобранный у избитого и разоруженного толпой жандарма, отдал ему Вильгельм Кюхельбекер, который подвел Льва к Одоевскому со словами:

— Prenons ce jeune soldat.[26]

Левушку Мишель хорошо знал по русским завтракам у Рылеева, где Блев, как в шутку звали Льва за страсть к выпивке, читал стихи своего брата. Обладая прекрасной памятью, он декламировал наизусть и «Цыган» и «Бахчисарайский фонтан», а главное, много таких стихов, которые пока не могли появиться в печати. При Мишеле состоялся «торг»: Александр Бестужев и Рылеев попросили передать Александру Пушкину, что готовы платить ему по рублю за каждую строку стихов.

Лев был на шесть лет моложе брата. В 1817 году, когда состоялся первый выпуск лицея, Лев только поступил в Благородный пансион, где учителем словесности стал Вильгельм Кюхельбекер. Но через четыре года был отчислен за протест против увольнения Кюхельбекера. Несколько лет Лев жил на средства родителей и брата. Год назад поступил на службу в департамент духовных дел и иностранных вероисповеданий, хотя, как и старший брат, не отличался религиозностью и несколько лет не ходил в церковь. На площадь он пришел не из убеждений, а из любопытства. Увидев Мишеля, Левушка обнял его, стукнув при этом палашом по спине.

— Зря ты балуешься этим, — Мишель взял из его рук палаш и, увидев клеймо, сказал, что он сделан на сабельном заводе, основанном его отцом. — Вот будет роковая странность — погибнуть от отцовского оружия.

— Но игра рока в том, что оружие отцов теперь в наших руках! — Лев воинственно взмахнул палашом.

— Поосторожней с этой штукой. Палаш — не игрушка. В случае неудачи тебе могут зачесть его, даже если ты не пустишь его в ход. И вообще, ступай-ка домой, не испытывай судьбу. Ведь ты ставишь под угрозу не только себя, но и брата.

Как раз тут к ним подошел Кюхельбекер и попросил Льва проводить Ивана Андреевича.

— Ступайте, ради бога, — обнял их Вильгельм. — Дело сейчас начнется серьезное.

Едва Крылов и Лев Пушкин скрылись в толпе у Сената, площадь огласилась криками команд и цокотом копыт. Почти одновременно от Адмиралтейства и Сената на восставших пошли в атаку эскадроны конногвардейцев. Подбежав к своим солдатам, Бестужев на этот раз приказал открыть огонь, но стрелять не во всадников, а выше или в лошадей. Атака захлебнулась.

Кирасиры развернулись назад. Группа солдат вела вверх по лестнице к дверям Сената раненного в руку полковника Вельо. Следующей атакой начал руководить полковник Апраксин. Однако кирасиры, видя, что жертв среди них нет, атаковали по-прежнему вяло, неохотно. Кое-где на мостовой бились, истекая кровью, раненые животные. Один из всадников пристрелил своего хрипящего коня и перекрестился.

Видя, что атаки успеха не приносят, а с крыши Сената то и дело летят доски, поленья, полковник Апраксин увел эскадроны, свой и Вельо, к набережной.

Бестужев вернулся к «штабу» восстания между каре и колонной. Рылеев снова ушел, на этот раз — искать Трубецкого. На площади более двух тысяч солдат и моряков, вот-вот должны подойти измайловцы и еще кто-нибудь, а диктатора все нет. Вскоре Луцкий доложил о прибытии измайловцев и семеновцев. И кавалергарды тоже оказались на той стороне. Нет ли там Анненкова? Может, ему удастся уговорить своих ударить в тыл преображенцам и конногвардейцам?

Вдруг правительственные войска почему-то расступились, и с Адмиралтейской площади мимо кавалергардов устремились к каре лейб-гренадеры во главе с Пановым…

Залпы при отражении атак конницы разнеслись по всей столице и были услышаны даже на Карповке, в казармах Лейб-гренадерского полка. После ухода роты Сутгофа командир полка Стюрлер приказал выстроить заслон на выходе, и, когда пришел приказ вывести полк на помощь императору, Панов, воспользовавшись сумятицей при сборах, сумел увлечь за собой более трех рот. Опрокинув охранный заслон, почти тысяча солдат побежала к центру города. У Петропавловской крепости.

Панов повел солдат не к Сенатской площади, а к Троицкому мосту, где уславливалась встреча с Булатовым.

Поднявшись на набережную у Мраморного дворца и не найдя Булатова, Панов направил колонны по Миллионной улице. Здесь он обогнал пушки, следовавшие на площадь, те самые, из которых потом расстреливали восставших. Но кто мог знать, что именно они решат все?

По расчетам Панова, Зимний дворец уже должны были занять моряки и измайловцы во главе с Якубовичем. Но в воротах стоял комендант генерал Башуцкий, грозя открыть огонь. Солдаты избили его, смяли охрану. Ворвавшись во двор и увидев там солдат Саперного полка, наиболее преданного Николаю, который шефствовал над ним еще до воцарения, Панов повел лейб-гренадеров через Дворцовую площадь к Сенату.

У Главного штаба он лицом к лицу столкнулся с императором. Корф писал, будто Николай, узнав, что лейб-гренадеры за Константина, сказал: «Тогда вам туда» — и приказал пропустить их. На самом же деле, как рассказывал потом Панов, никакого приказа император не давал. Больше всего тот боялся, как бы кто-то не ткнул его штыком или не выстрелил. Когда же кавалеристы попытались преградить путь лейб-гренадерам, они штыками пробили дорогу к Сенатской площади.

А там уж никто не осмелился подступиться к неудержимой лавине рослых лейб-гренадеров. Зрелище было необычайное: разгоряченные быстрым долгим бегом, возбужденные стычками у Зимнего дворца и Главного штаба, солдаты передовой колонны Панова пробили брешь в горловине Сенатской площади, окруженной правительственными войсками и толпами народа, и мимо остолбеневших преображенцев ринулись к рядам восставших.

Две с лишним тысячи солдат и матросов приветствовали вступление на площадь лейб-гренадеров громовым, грозным «ура», какого еще никогда не слыхивал Петербург ни на Марсовом поле, ни на Дворцовой площади, ни там, где «вдоль Фонтанки-реки квартируют полки». Это было могучее дыхание свободы, ликование людей, впервые вышедших с оружием в руках против самодержца в самом центре столицы!

Маленького Панова затискали в объятиях. Ну как же, как удалось ему, поручику, вопреки воле ротных гомандиров, мольбам полкового священника, угрозам командира полка Стюрлера вывести из казарм почти тысячу уже присягнувших солдат?! Жаль, нет Михаила Пущина, убедился бы сам, что такое возможно. Как рад и горд Панов, что пробился к своим! До чего красив и даже кажется выше ростом! Видела бы сейчас его невеста, из башмачка которой он на днях пил за ее здоровье!

Пополнение решили выстроить вокруг каре московцев. Приказав подпоручику Прянишникову и унтер-офицерам рассчитать и выстроить солдат, Панов спросил о Булатове. Оболенский ответил, что того до сих пор нет, как и Трубецкого. Радость Панова сменилась недоумением: как так, что он такое слышит?

Но что за шум за спинами лейб-гренадеров? Протиснувшись туда, братья Бестужевы и Каховский увидели… полковника Стюрлера. В течение всего пути он несколько раз нагонял своих солдат, а у Невы отстал. Нагнав их снова у Зимнего дворца, он увидел, как сурово его подчиненные расправились с генералом Башуцким, и понял, что они не пощадят и его. Однако, встретив императора, гневный вид которого не предвещал ничего хорошего («Ты мне головой ответишь за то, что упустил полк!» — бросил тот), Стюрлер испугался. Трепет перед государем оказался сильнее страха перед бунтовщиками, и он, решив сделать последнюю попытку воротить их, прошел на площадь.

На этот раз полковой командир не угрожал и не стращал, а спокойно убеждал солдат остаться верными новой присяге и, как ни странно, достиг большего успеха, чем прежде. Беседа со стороны казалась такой тихой, мирной, что Бестужевы и Каховский подумали, не перешел ли Стюрлер на их сторону. Каховский даже спросил его по-французски, на чьей он стороне. Тот ответил, что присягнул Николаю и не изменит ему. Услышав последние слова, только что подошедший Оболенский закричал: «Рубите, колите его!» — и дважды ударил его шпагой по голове, а Каховский выстрелил Стюрлеру в грудь. Увидев рядом свитского офицера Гастфера, пришедшего со Стюрлером, Каховский потребовал «здравицу» Константину, но офицер с отвращением глянул на него и, назвав убийцей, отвернулся. Тогда Каховский выхватил кинжал и ударил его в голову.

Расправа над Стюрлером и Гастфером произвела на солдат тяжелое впечатление. Каховский, поняв это, повел Гастфера в каре, чтобы оказать ему помощь. Денщик и адъютанты взяли на руки смертельно раненного Стюрлера и понесли его с площади.

Император все еще не терял надежды на то, что главари восстания внемлют уговорам и уведут с площади мятежные войска. Но после ранения Милорадовича убедился, что посылать военных бесполезно, и решил направить к восставшим петербургского митрополита Серафима, который вместе с киевским митрополитом Евгением готовился в Зимнем дворце к молебну по случаю присяги. Генарал-адъютант Стрекалов, прискакав с площади, вбежал в дворцовую церковь, передал просьбу Николая и, чуть не подталкивая почтенных старцев, усадил их в карету, а сам встал на запятки.

С трудом пробившись сквозь толпы народа и правительственные войска, карета выехала на Сенатскую площадь. Генерал распахнул дверцу, и, пока митрополиты и два дьякона выходили из кареты, донесся выстрел Каховского, после чего солдаты пронесли истекающего кровью Стюрлера. Увидев это, митрополиты испуганно попятились назад, но к ним подбежал генерал Васильчиков, умоляя исполнить просьбу императора.

— С кем же нам идти? — спросил Серафим.

— С богом, отец мой, с богом! — со слезами сказал генерал.

Митрополиты подняли над собой кресты и в сопровождении двух дьяконов медленно двинулись к колонне. Вид духовной делегации был внушителен. Сверкая бриллиантами и золотом на панагиях, высоких митрах, митрополиты под стихающий гул и шум толпы приближались к восставшим. Но тут вперед вышли четыре морских офицера в черных мундирах. Это были лейтенанты флота Антон Арбузов, Епафродит Мусин-Пушкин, Борис Бодиско и Михаила Кюхельбекер. Ни слова не говоря, они остановили шествие. Митрополит Серафим откашлялся, приподнял крест.

— Братья во Христе! Сыны мои! Побойтесь бога, присягните императору Николаю Павловичу! От имени православной церкви заклинаю вас я, митрополит Серафим…

— Какой ты митрополит, когда на двух неделях присягнул двум царям! — раздался зычный голос из колонны моряков.

— Не верим вам! Ступайте прочь! — зашумели матросы.

— Христом-богом заклинаю, — продолжал Серафим, — опомнитесь, успокойтесь, не лейте кровь одноземцев, единоверов…

— Изменники! Николаевские калугеры![27]

Тут к офицерам подошел Каховский. Его горящие глаза, окровавленный кинжал и пистолет, из которого, казалось, еще курился дымок, произвели впечатление на священнослужителей: сам сатана в облике узколицего во фраке.

— Цесаревич Константин точно отказался от престола, — продолжал Серафим, настороженно поглядывая на Каховского.

— Вас так же могут обмануть, как и прочих, — сказал Каховский.

— Крестом дворцовой церкви уверяю истинность моих слов! Верите ли вы этому кресту?

Каховский подошел, приложился к кресту, но сказал:

— Полно, батюшка, не прежняя пора обманывать нас. И вообще это дело не ваше. Мы знаем, что делаем.

Серафим хотел что-то сказать, но гром барабанов заглушил слова, угрожающие крики начали нарастать, над головой его взметнулись шпаги офицеров. Святые отцы испуганно попятились назад и, увидев пролом в заборе, на удивление живо и ловко скользнули в него.

Между тем начало смеркаться. Бестужев поспешил к своим солдатам. Как же быстро, в одно мгновение прошел день! Но если руководители восстания, занятые построением солдат, переговорами с парламентерами, отражением атак, находились в постоянном движении, то солдаты Московского полка, раньше всех вышедшие на площадь и затиснутые в глубь каре, в последние часы были в полном бездействии и начали мерзнуть на морозе и ветру в своих мундирах. И Бестужев поразился, что, несмотря на это, они продолжали соблюдать равнение и стояли, как на смотру. Желая приободрить их, он подошел к ефрейтору Любимову, которого три дня назад благословлял перед свадьбой.

— Что, Любимов, призадумался, аль мечтаешь о молодой жене?

— До жены ли теперь, ваше высокоблагородие. Я вот развожу умом: чего мы стоим на одном месте. Скоро стемнеет, ноги отерпли от стояния, руки озябли от холода…

— Верно говорит, — поддержали солдаты, — с пяти утра на ногах, а во рту ни крошки, закоченели без дела!

— Погодите, ребята, скоро пойдем, — сказал Бестужев.

Решив хоть немного покормить солдат, он обратился с этим к брату Александру, тот пошел к Пущину, Оболенскому и, вернувшись через некоторое время, сообщал, что Михаил Глебов дал сто рублей и скоро люди принесут хлеб и водку.

Корф обыграл этот факт, написав, что офицеры-смутьяны напоили солдат, и те действовали в беспамятстве, как изверги. А выпили-то всего по чарке, чтобы не замерзнуть, да и то не всем хватило.

Чуть позднее к восставшим подъехал великий князь Михаил. Прибыв в Петербург, он сразу же направился в свой подшефный Московский полк и привел на площадь оставшихся солдат. И тогда Николай направил его к мятежникам, чтобы тот засвидетельствовал отречение Константина и законность новой присяги.

Великий князь появился в окружении кавалергардского конвоя со стороны манежа, а к морякам подошел в сопровождении генерала Левашова. Он начал убеждать в том, что Константин отрекся по собственной воле, вожаки мятежников обманули солдат и моряков, говоря, будто он арестован и закован в цепи вместе с ним, Михаилом. Но тут Вильгельм Кюхельбекер навел на него пистолет. Трудно сказать, почему не прозвучал выстрел.

Петр Бестужев, стоявший рядом, на следствии утверждал, что это он подтолкнул Кюхельбекера и ссыпал порох. Потому-то пистолет и дал осечку. Много лет спустя, уже после возвращения с Кавказа, брат рассказывал о том же матушке и сестрам, они верили ему, но как было на самом деле, Мишель не знал.

Однако то, что написал Корф, и вовсе было далеко от истины. Легенда о спасении великого князя матросами Дорофеевым, Куроптевым и Федоровым могла возникнуть оттого, что Кюхельбекер, поскользнувшись, упал на снег, матросы подбежали помочь, а великому князю показалось, будто они повалили Кюхельбекера и скрутили руки.

Убедившись, что Трубецкого ждать бесполезно, руководители восстания решили избрать другого диктатора. Николай Бестужев сказал, что на море он принял бы командование, а здесь не смеет. Иван Пущин тоже отказался, ссылаясь на то, что он статский.

В это время из толпы от Сената вышел высокий тучный человек неопределенного возраста с пистолетом и шпагой, в губернаторских эполетах и треуголке, со звездами на груди. За ним спешили двое неизвестных.

— Да здравствует Константин! — зычно крикнул он.

Офицеры переглянулись, не знает ли кто пришельца. Пущин узнал его, хотел было представить, но тот опередил.

— Экс-вице-губернатор Кавказа, князь Друцкий-Горский, граф на Мыже и Преславле приветствует вас!

— И они с вами? — указал Оболенский на стоящих сзади.

— Я их не знаю, — высокомерно ответил князь.

— Оу, ми ест подданный Великобританиа — Буль и Гайнам.

— Знаете, господа, тут дело наше — домашнее, — заявил Оболенский, — пожалуйста, не лезьте, куда не следует.

— Ступайте, пока целы, — подтолкнул их Щепин-Ростовский.

Когда они удалились, Александр Бестужев бросил вслед:

— Не хватало нам этого Гайнам!

— Ну а вы, граф, — обратился к Горскому Пущин, — не могли бы возглавить войско?

— Я старый солдат, — подбоченился тот, — сражался против Наполеона, не жалея крови за Россию, но я — артиллерист, а пушек тут нет, и командовать фрунтом не осмелюсь…

Пущин довольно хорошо знал Друцкого-Горского. Впрочем, знать, да еще хорошо, этого человека никто не мог. В зависимости от обстоятельств он назывался Иосифом, Юлианом или Осипом Викентьевичем, изменял свой возраст, происхождение и даже национальность. Однако поляки уверяли, что рода графов Горских, Друцких или Хруцких у них не было. Белорусы говорили то же самое, добавляя, что не только графов, но и князей с такой фамилией в их крае нет, и сообщили, что он сын мещанина из местечка Бялынычь, где и купил ложные свидетельства о графстве у другого проходимца — помещика Янчевского.

Детство он провел якобы у графов Понятовских, один из которых в армии Наполеона ходил в поход против России, а сам Горский в то время уже был поручиком русской артиллерии, участвовал во многих сражениях, имел семь ранений и контузий, немало наград за храбрость и отвагу. Дослужившись до полковника, он вышел в отставку, стал вице-губернатором Кавказа, разбогател па махинациях и злоупотреблениях и бежал оттуда, так как его грозили прирезать. Поселившись в Петербурге, жил не с супругой, которую давно бросил, а с тремя крепостными девками, купленными где-то по пути с Кавказа. Гнусный разврат и дурное обхождение вынудили их бежать и искать защиты у властей, но Милорадович почему-то замял дело.

Узнав о шуме на площади, Горский облачился в мундир, надел ордена, вооружился пистолетом и шпагой и стал прохаживаться в толпе у Сената. Высокий, представительный человек в треуголке, с золотистыми эполетами и звездами, выкрикивающий здравицы Константину, вызвал любопытство окружающих. И вокруг зашелестел шепоток, мол, это — один из главарей мятежников. Внимание толпы подогрело самолюбие Горского. Сложив руки на груди, он стоял в позе Наполеона, величественно оглядывая восставших у памятника и правительственные войска, окружившие площадь. Бурление толпы, ветер свободы опьянили старого авантюриста, и он вдруг решительно зашагал к истинным главарям восстания…

Вспомнив о Горском, Михаил Бестужев подумал, что, в сущности, это — родственная душа Якубовича. Те же красивые, громкие фразы, импозантность, страсть покрасоваться перед людьми. Сколько прекрасных людей увлек водоворот четырнадцатого декабря! Но этот же день поднял и закружил в своих волнах пену и муть — тех, кто оказался в ней волей случая и чрезмерного любопытства. Буль и Гайнам, примеченные пташками Фогеля, вскоре были выдворены из России в Англию, а Горского сослали сначала в Березов, где кончил свои дни Меншиков, потом в Омск, там он и нашел вечное успокоение.

Пущин, зная Горского, конечно же не принимал его всерьез, а командовать предложил лишь из отчаянной безвыходности положения — на тот момент сгодился бы и Горский. Брат Николай говорил после, что во всех заговорщиках было так много самоотвержения и так мало честолюбия, что никто не готовил себя к первым ролям. И когда они оказались без главаря, это застало их врасплох.

В конце концов диктатором избрали поручика Оболенского, но едва его представили экипажу, послышался цокот копыт — от свиты императора скакал на лошади генерал Сухозанет, начальник гвардейской артиллерии. Подъехав к цепи Луцкого, он не решился продвинуться дальше и, привстав на стременах, закричал:

— Я прислан не для переговоров, а с пощадою!

— Пусть пришлют кого-нибудь почище! — крикнул Пущин.

— Подлец Сухозанет! Разве ты привез конституцию? — закричал Каховский.

— Пушки перед вами, но государь милостив и надеется, что вы образумитесь…

В это время раздались ружейные выстрелы. Сухозанет пригнул голову и, дав шпоры, развернул коня и поскакал обратно.

— Вот теперь надо отбить пушки! — сказал Корнилович. Но было поздно. Сухозанет на скаку снял треуголку и поднял ее вверх. «Все ясно, — подумал Бестужев, — условленный знак».

Наступила зловещая тишина. Лишь пронзительный холодный ветер, несущий снег над головами людей, нарушал ее. Казалось, даже слышно, как потрескивают на ветру вспыхнувшие запалы в руках фейерверкеров. Кто-то у орудий дважды принимался отдавать команду, но оба раза отменял ее. Голос знаком. Да это же сам государь, узнал Бестужев. Наконец, тот решительно приказал:

— Пальба орудиями-и, по порядку-у, справа первая, начинай!

Фейерверкер с дымящимся фитилем в руке перекрестился, переложил запал в правую руку, но не поднес его к пушке. Штабс-капитан Бакунин повторил приказ, однако солдат обернулся к нему и дрогнувшим голосам молвил:

— Не могу, ваше высокоблагородие, свои ведь…

Тогда Бакунин подбежал, выхватил фитиль и приложил к стволу. Яркая вспышка ослепила глаза. Грохот, раздавшийся в тишине, показался ужасающим. Картечь с визгом пронеслась над головами восставших и врезалась в здание Сената. Послышался сухой треск штукатурки, звон стекол. Люди, стоявшие на высоком крыльце и крыше Сената, попадали замертво. Тишина, взорванная первым выстрелом, заполнилась воем перепуганной толпы. Но солдаты в каре и моряки в колонне продолжали сохранять строй.

Бестужев хотел было дать приказ — стрелять по орудийным расчетам, но замялся с командой, надеясь, что стреляют для острастки, поверх голов. Однако выстрел второй пушки оказался более точным — скосил передние ряды восставших. Каре, разбитое жестокой картечью, вмиг превратилось в мечущуюся, не знающую куда деваться толпу. Моряки побежали к Галерной улице, лейб-гренадеры — вслед за ними, а московцы — к Неве.

— Ваше высокоблагородие, — бросился к Бестужеву Любимов, — я не покину, прикрою вас…

Не успев договорить, он схватился за грудь и пальцы обагрились кровью. Бестужев выхватил платок, прижал к ране, но Любимов был уже мертв.

Картечь разила без разбора и восставших, и толпу, и даже правительственные войска. У набережной путь отступающим преградили коннопионеры. Полковник Засс, стараясь настигать солдат сзади, чтоб не нарваться на штык, рубил палашом по головам и, высматривая очередную жертву, мчался к ней. Гнусная тактика стервятника в полковничьих эполетах разъярила Бестужева, и он, подобрав ружье одного из убитых, заколол лошадь Засса. Она повалилась на бок, едва не придавив хозяина, солдаты бросились к нему со штыками, но тот вскочил и со всех ног побежал к Сенату.

Перед барьером набережной некоторые солдаты начали бросать ружья. Бестужев выхватил пистолет и пригрозил застрелить первого же, кто еще бросит ружье и не станет слушаться дальнейших приказов. Перепрыгнув через барьер и соскользнув по гранитной стенке на лед, Бестужев побежал на середину Невы.

Войска, стоящие на мосту, стрелять по бегущим не стали. Бестужев решил выстроить солдат, чтобы повести к Петропавловской крепости. Только позже он понял, какую ошибку совершил. Не стоило строиться на виду у всех. Надо было, не останавливаясь, бежать к крепости, ворваться в нее и с пушками, наведенными на Зимний дворец, повести переговоры с царем.

А тогда Бестужев успел выстроить на льду три взвода, но ядра раскололи лед, и почти все оказались в полынье. «Тонем, братцы!» — раздался крик. Он еле успел прыгнуть с уходящей из-под ног льдины, и она тут же перевернулась, накрыв несколько солдат. Другие барахтались рядом, пытаясь выбраться на лед. Подбежав с остатками солдат к Академии художеств, Бестужев решил занять здание, хорошо знакомое с детства. Сколько красок измалевали тут братья… И именно здесь ставил кукольный спектакль Саша. Жив ли он? Где Николай, Петр?

Часть солдат успела пробежать во двор. Но швейцар, стоящий с веревкой в руках, дернул ее, как марионетка, спустив гири ворот, и те с шумом захлопнулись. Бестужев приказал принести бревно из разломанной барки на берегу и таранить ворота. Они уже затрещали под ударами — вот-вот слетят с петель, как со стороны Исаакиевского моста показался эскадрон кавалергардов, во весь опор мчащийся на них. Бестужев глянул на своих солдат, маловато их, да и ружья не у всех, патроны на исходе. Сопротивляться на открытой улице бесполезно. И отдал последний приказ:

— Спасайтесь, кто как может!

Затем он подошел к знаменщику.

— Скажи своим товарищам-московцам, что я в твоем прощаюсь с ними навсегда, — Бестужев обнял его. — Ты же вручи знамя вон тому офицеру, что скачет впереди. Это оградит тебя от наказания.

— Береги вас бог! — со слезами на глазах сказал солдат. — Исполню все, как велено.

Он приспустил знамя, на нем видны лишь начальные слова надписи: «За отличия при поражении…»

«Не странная, а роковая надпись, — подумал Бестужев. — Вот я и отличился при поражении».

На площади Румянцева знаменщик подошел к командиру эскадрона фон Эссену, протянул ему знамя, а тот вдруг взмахнул палашом и с плеча рубанул солдата.

— Ах ты палач! Погань немецкая! — в бессильно: ярости застонал Бестужев. — И как поднялась рука на безоружного, добровольно сдающего знамя?

Эта, последняя, жертва по его вине окончательно убила Бестужева. С сокрушенным сердцем и полным безразличием к себе, ко всему происходящему он медленно свернул за угол двора Академии и переулками побрел к своему дому на Седьмой линии Васильевского острова.

49

ПОСЛЕ ВОССТАНИЯ

Странное состояние охватывало его по мере приближения к дому. Медленно идя по темным переулкам, он чувствовал, как отступают боль, тяжесть, давившие его. Он исполнил свой долг безупречно, сделал все, что мог, и даже проявил «отличие при поражении». Но вспоминая о знаменщике и солдатах в полынье, начинал казнить себя за гибель людей, которые доверились и пошли за ним в огонь и в воду, под сабли и картечь.

Выстрелы ружей, гром пушек конечно же слышались на всем Васильевском острове. Когда он пришел домой, перепуганные сестры стали спрашивать, что случилось, где братья. И хотя Михаил отказался говорить, они обо всем догадались. Он попросил не беспокоить матушку, поел и лег спать — три дня он почти не спал.

Однако часа через два он проснулся от тягостного сна, будто его накрыло льдиной и он никак не может выплыть из-под нее. Оставаться дома нельзя — в любую минуту могут прийти за ним и его братьями. Может, не ждать, а явиться самому? Слишком унизительно чувство обреченности. Ну нет, для начала надо попытаться бежать, арест никуда не уйдет. А где скрыться первое время, посоветуюсь с Торсоном.

Начав искать одежду, он не нашел ничего статского, все братья ведь военные. Роясь в шкафу Николая, он отыскал старый флотский вицмундир и енотовую шубу. Наряд нелепый, но за шкипера сойти можно. Выйдя из комнаты, он увидел матушку, сидящую за столом, и догадался, что она обо всем знает. Он встал перед ней на колени.

— Да благословит тебя бог, — перекрестила она его, а в глазах ни слезинки. — И да вооружит терпением для перенесения всех страданий…

Хорошо понимая, что прощается с сыном, может быть, навсегда, матушка держала себя в руках, ни тени упрека не было на ее лице. Раз уж случилось так, значит, сыновья не могли поступить иначе. Обняв, поцеловав ее и сестер, Мишель вышел на улицу, остановил извозчика и велел ехать на Галерную. Тот тронул с места, но предупредил, что довезет лишь до Исаакиевской площади, дальше не пускают. Проезжая через мост, Бестужев увидел зарево над площадью, на которой горели костры, а у водопоя на лед спускались возы, накрытые рогожей.

— Убитых в прорубь бросают, — пояснил извозчик.

Бестужев попросил остановиться, вышел из саней, подошел к перилам и увидел множество возов вдоль реки, услышал стук пешней, долбящих новые проруби.

— Чего рубить, поехали к полынье, там живо свалим, — послышался спокойный голос.

Фыркая и прядая ушами, лошадь, пугаясь покойников, с трудом тянула по заснеженному льду тяжелый воз. Бестужев перешел на другую сторону моста и услышал журчание воды в той самой полынье, которую едва успел миновать. В это время из-под моста послышались голоса.

— Сапоги с их надо снять, все одно под воду.

— Грех-то какой, неужто можно?

— А что добру пропадать? И кольца снять надо, в карманах пошарить. Гораздо больше греха на тех, кто приказал без христианского обряда людей топить…

Будничная простота могильщиков ввела Бестужева в оцепенение. Что это за порода людей, которые мигом свыкаются с любой, самой страшной работой и находят в ней выгоду?

Когда они начали спускать трупы под лед, Бестужев совершенно отчетливо услышал стон одного из раненых, а другой даже очнулся от ледяной воды и начал бултыхаться, но тут же ушел под лед. Бестужев чуть было не закричал им, но вовремя спохватился.

На площадь их действительно не пустили. Бестужев расплатился с извозчиком и пошел к Галерной улице. Странно выглядела площадь при свете множества костров. Солдаты долбили, скребли залитые кровью, оледеневшие круги, загружая лопатами бурое крошево в сани, а другие сваливали снег, привезенный и набранный из сугробов на соседних улицах, засыпая и выравнивая темные пятна. В отблеске костров тускло сверкали ружья в пирамидах, жерла пушек, стоящих на всех углах площади и совсем недавно стрелявших по мятежникам. Фитили алыми точками тлели у каждой наготове. Боятся, до сих пор не тушат.

Спокойно идя через площадь, Бестужев не вызвал подозрения, никто даже не окликнул его. Но когда он свернул на Галерную и ускорил шаг, его сразу же остановил пикет Павловского полка. Бестужев назвался шкипером и сказал, что идет со службы домой, однако до появления офицера его задержали.

«Вот и попался», — подумал он и увидел у стены группу лейб-гренадеров, московцев и матросов экипажа. Боясь быть опознанным, он поднял воротник, нахлобучил шапку на глаза и встал в тень фонарного столба. Тут измайловцы привели еще одну группу арестованных.

— Что, наловили мышей? — усмехнулся один из павловцев. — Чай, трудно было нагибаться перед каждой норкой? Эх, вы! Обещали выйти за московцами, а теперь ловите их. А я, если бы пообещал, обязательно пошел.

— И мы бы пошли, если б они не стояли, как примерзшие…

Тут появился офицер, и разговор прекратился. Фельдфебель доложил ему, что поймали еще солдат и задержали шкипера. Офицер распорядился отправить солдат на сборное место, а шкипера проводить домой и проверить, живет ли он там. Фельдфебель сказал, что конвойных нет и сопроводить шкипера не с кем. Тогда офицер выругался и отпустил Бестужева.

Придя к Торсону, он застал лишь его матушку и сестру. Увидев Мишеля, Шарлотта Карловна, глухая старушка, засмеялась, мол, рано он празднует святки, но Екатерина Петровна, знавшая о случившемся, сразу догадалась обо всем и спросила о брате. Мишель успокоил ее, сказав, что Константина на площади не было, ему ничто не грозит, а вот он вынужден скрываться.

Вернувшийся со службы Торсон сразу же увел Мишеля в свою комнату. К сотням свечей, сожженным во время работы над «Эмгейтеном», прибавилось еще с дюжину — они проговорили до утра. В конце разговора Торсон спросил, что намерен делать Мишель.

— Думаю бежать за границу через Архангельск. Паспорт достанет Борецкий через друга, квартального делопроизводителя. Знакомый приказчик назовет меня помощником, и мы уедем с обозом.

— Допустим, удастся выехать отсюда, а в Архангельске?

— Скроюсь на Соловках у друзей-лоцманов, а весной они посадят на английский или французский корабль.

— Дай бог, чтобы все сбылось, но я сомневаюсь — заставы перекрыты, да и тут могут схватить.

Торсон решил повести Мишеля к знакомому швецу, чтобы тот приютил его под видом работника. Они отправились на Козье Болото. Но там выяснилось, что полиция переписала всех мастеров, наказав не нанимать никого без особого на то разрешения.

Мишель распрощался с Торсоном и пошел к Борецкому. В его доме у Театральной площади он был своим человеком. Слуги пустили без доклада. Войдя в комнату, он услышал, что Борецкий рассказывает жене о том, как восставшие заняли Сенат и Адмиралтейство и оттуда отражали атаки правительственных войск, как бедный Мишель повел своих солдат через Неву и его изрубили и бросили под лед. При этих словах Бестужев поздоровался с супругами.

— Боже мой! Ты жив?! — воскликнул Борецкий.

— Ущипни себя, коли не веришь, — засмеялся Бестужев и спросил, зачем он придумывает эти страсти. Борецкий ответил, что действительно был на площади, видел, как они отражали атаки, а когда грянули пушки, побежал к Неве.

— Вижу, ты строишь солдат на льду, потом на мост закатили пушки и начали стрелять. У меня голова пошла кругом, я лишился чувств, а опамятовался от воды из проруби, которую мне прыскали в лицо. Смотрю, народ вокруг меня. «Ожил он!» — кричат. Спрашиваю, где Бестужев, а мне отвечают, один засел в Сенате, другой — в Адмиралтействе, а третий — в Академии художеств, но его схватили, зарубили и бросили в реку. Я не поверил, но по пути домой снова услышал те же рассказы. Как же я рад, что ты жив! — Борецкнй прослезился и бросился целовать Мишеля.

— Ну, полно, полно, — говорил Бестужев, растроганный непритворным чувством, а потом попросил достать в театре парик, бороду и мужицкую одежду, а если можно, и паспорт. Борецкий ответил, что все это для него проще простого, за исключением паспорта, но он попробует уговорить друга.

Он ушел хлопотать, а Бестужев уснул сном праведника. Проснулся он от выстрелов пушек, на улице уже смеркалось.

«Вдруг войска подошли откуда-то на подмогу?» — взволновался он и вскочил с кровати, чтобы побежать на улицу. Но хозяйка попросила хоть немного поесть. Он сел, однако куски застревали в горле. Чу! Опять!

— Ну, все! Я бегу, жаль, что Иван Петрович не принес одежды.

— Ах, я глупая, он ведь давно принес, я забыла сказать. А сейчас он поехал за паспортом.

Бестужев удалился в спальню, одежда оказалась впору, только парик и борода были великоваты. Он попросил у хозяйки ниток, как мог подогнал и то и другое, нахлобучил шапку и побежал на площадь. Но ни пушек, ни войск там не было, лишь народ толпился вокруг очевидцев. Проходя мимо одной кучки людей, он услышал свою фамилию.

— Так вот, Бестужин, который привел экипаж, бросился в мирательство, потом захватил корабль.

Его окружили со всех сторон, кричат, сдавайся, а он пиф-паф из пушек…

— Откуда корабль? Лед вон какой!

— А тому кораблю лед — что стекло! Так и ушел в Кронштадт. Другого Бестужина в Академии схватили, голову долой и в реку!

Усмехнувшись выдумкам ливрейного очевидца, Бестужев направился к Невскому проспекту, не там ли стреляют, и вдруг увидел толпу вокруг флигель-адъютанта, ведущего — он глазам своим не поверил — Торсона! Лицо его было спокойно, поступь твердая, а руки связаны за спиной. «Какими путями и так скоро добрались до него? Кто же выдал его? За что? Ведь он не бунтовал, не был на площади! Но нет, я не уподоблюсь ни Иуде, ни Петру, который отрекся от учителя, и сам явлюсь в Преторию на суд Пилата!»

Вернувшись к Борецкому, он встретил его у ворот и, шепелявя, приветствовал:

— Добрый вечер, ваше почтение! Я к вам.

— Ты, верно, от Злобина? Так вот, отнеси ему паспорт и скажи, пусть не ждет, отправляется в путь.

— Значит, я не еду? — Бестужев снял парик.

— Мишель! Друг мой! Ведь не признал, ей-богу! — изумился Борецкий. — И хотя ты в совершенстве играешь роль, ехать нельзя, на заставе требуют особую записку от коменданта Башуцкого, а он, прежде чем дать ее, осматривает, допрашивает каждого.

— И хорошо! Я и сам раздумал. — Рассказав об аресте Торсона, он заявил, что не может не разделить участи друга и сдастся сам. Тут снова послышались звуки выстрелов. Бестужев спросил, где это стреляют. А Борецкий рассмеялся и объяснил, что это хлопает калитка. Узнав о столь прозаичной причине своих волнений и надежд, Бестужев тоже засмеялся и грустно махнул рукой.

После ужина он хотел направиться к матушке, чтобы взять свою воинскую «сбрую» — мундир, кивер, ремень, портупею. Являться во дворец в другом облачении он счел ниже своего достоинства. Но Борецкий сказал, что на улицах вечером проверяют документы, и вызвался поехать сам. Что за добрая душа — Иван Петрович! Столько хлопот, езды, риска принял на себя в те дни, выказав безграничную родственную привязанность к Бестужевым!

Приехав на Седьмую линию, Борецкий рассказал матушке и сестрам о намерении Мишеля. Когда они стали собирать вещи, явился полицмейстер допытываться, где братья. Стоило ему заглянуть в соседнюю комнату, он увидел бы и Борецкого, и амуницию Мишеля. Однако полицмейстер ничего не заметил, но поставил охрану у ворот. Борецкий приказал извозчику быстро выехать со двора и мчать изо всех сил. К счастью, возница попался лихой, хорошо знал город и сумел скрыться от погони сквозными дворами.

Не сомкнув ночью глаз, Бестужев до мельчайших подробностей продумал, как и где он проедет к Зимнему дворцу. Еле дождавшись утра и лишь из уважения к хозяйке отведав пирожков, которые она специально приготовила для него, он вышел на улицу.

Чтобы не подвергнуться аресту прежде времени, он вместо шинели надел шубу, спрятав под ней кивер. Шпагу брать не стал — все равно сдавать при аресте.

Борецкие жили на Екатерининском канале, недалеко от Театральной площади — вся их жизнь была связана с театром: он актер, она — швея. В ожидании извозчика Бестужев стоял на набережной, жадно дыша свежим воздухом, в котором кружили крупные хлопья снега. Несмотря на ранний час, детишки уже катались с горок на санках. Их голоса подчеркивали безмятежность зимнего утра.

Увидев извозчика, Бестужев остановил его и попросил ехать по Крюкову каналу мимо казарм Гвардейского экипажа, откуда брат Николай вывел моряков. Доехав до Мойки, он велел свернуть направо. Проезжая у Синего моста, Бестужев хотел зайти к Рылееву, но, увидев у подъезда человека в тулупе, понял, что Кондрата, видимо, арестовали и квартира его под наблюдением.

А вот Гороховая улица. Сколько связано с ней. Здесь они проходили за месяц до восстания, хороня Чернова, а позавчера здесь же прошел Московский полк. И тут он решил: если спросят, кто принял в общество, назову Чернова, и что бы там ни было, даже под пытками, клянусь не назвать, не выдать никого!

У Невского проспекта Бестужев попросил свернуть к дому Михайловских, чтобы проехать мимо него. Редкий снежок продолжал идти, скрывая окна спальни Анеты, но ни одна занавесь не дрогнула в них. После того как он покинул ее, лишенную чувств, ему казалось, что она до сих пор по может прийти в себя. И он был недалек от истины.

У комендантского подъезда Зимнего дворца Бестужев спросил извозчика, сколько ему надобно. «Да уж гривенничек-то надо бы», — ответил тот. В кармане были лишь ассигнации. Бестужев вынул пятирублевый билет, бросил его в шапку оторопевшего извозчика и пошел к дверям. Тот начал что-то кричать, побежал вслед, но Мишель не обратил внимания на его волнение — и зря…

Сбросив шубу, Бестужев с кивером в руках направился во внутренние покои дворца. Встречая знакомых флигель-адъютантов, камер-лакеев и гоф-фурьеров, он как ни в чем не бывало приветствовал их и, печатая шаг, шел дальше. Буквально все останавливались в полном недоумении: «Как? Он еще на свободе?»

И шепоток: «Бестужев, Бестужев» — шелестел ему вслед, заполняя коридоры и лестницы дворца. Проходя залу, где производилась смена караула, он увидел преображенцев, стоящих в три шеренги.

— Здорово, ребята! — бодро приветствовал он.

— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — дружно гаркнули солдаты. Громкое приветствие караула заставило дежурного офицера вытянуться в струнку, когда Бестужев вошел в его комнату. Судя но лицу офицера, тот ожидал увидеть не менее, как генерала. Однако то, что сказал вошедший, бросило его в еще большую оторопь.

— Прошу доложить государю, что его хочет видеть штабс-капитан лейб-гвардии Московского полка Михаил Бестужев!

— Бестужев? — переспросил офицер и вдруг опустился в кресло — столь неожиданно было появление одного из главных зачинщиков бунта, которого, сбившись с ног, тщетно ищет полиция. Офицер никак не мог обрести дар речи и мямлил нечто невразумительное. Но тут в комнату вошел полковник Преображенского полка Микулин.

— Господин штабс-капитан! Я вас арестую, пожалуйте вашу шпагу!

— Извините, господин полковник, что лишаю вас этого удовольствия, — я уже арестован.

— Кто же вас арестовал?

— Я сам. Видите, при мне нет шпаги.

В сопровождении конвойных полковник повел Бестужева на главную гауптвахту.

— Все это хорошо, — говорил он, — но ваше похвальное намерение добровольно сдаться в руки правительства могут истолковать не в вашу выгоду — вы прошли во внутренние покои государя.

— Но вы, господин полковник, можете уничтожить столь нелепое подозрение — при мне нет оружия.

— Лучше бы вы явились на гауптвахту, как эт сделал ваш брат Александр.

Крепко скрутив ему руки, конвойные посадили его на ветхий стул в узком пространстве за стеклянной дверью, из-за которой он, невидимый никем, слышал и видел все в комнате допросов.

При первом же допросе его спросили, где он был, откуда приехал, и предупредили, что единственный путь к милосердию государя — чистосердечное признание. Он ответил, что скрывался в Галерной гавани. Но когда его увели за стеклянную дверь, он увидел, что вскоре в комнате допросов появился… Борецкий. Как же о нем стало известно? — недоумевал Бестужев. Перебрав шаг за шагом все происходившее, он вспомнил об извозчике, бежавшем за ним с ассигнацией, и понял, что кто-то не поленился узнать причину его волнений и съездил к дому, где жил Борецкий, выяснив, у кого скрывался щедрый седок.

Иван Петрович конечно же перепугался, но держал себя на удивление достойно: чего, мол, плохого в том, что он привез амуницию? Ведь это способствовало не бегству, а добровольной явке Бестужева. И столько непритворной наивности, простодушия было на его лице — уж тут-то Борецкий использовал все свое мастерство актера. Левашов, допрашивающий его, даже улыбнулся, сказав, что надо руководствоваться чувствами не родства, а верноподданности, отпустил его домой.

Потом то ли о Бестужеве позабыли, то ли до него не доходила очередь, но он весь день просидел в своей каморке с онемевшими руками за спиной. Очень хотелось пить, есть, и он невольно пожалел, что не поел утром у Борецких.

На гауптвахту приводили все новых арестованных. Дворцовая гвардия, превратившись в наглую дворню хозяина, изощренно глумилась над вчерашними собратьями по службе. До чего же тлетворен воздух дворцов! Самые священные узы дружбы, любви и родства служили лишь поводом к тому, чтобы яснее выказать лакейскую преданность и душевную низость телохранителей царя.

О Бестужеве вспомнили лишь ночью. Когда его привели к великому князю Михаилу Павловичу, тот при виде Бестужева вскочил со стула и, заметавшись, как зверь в клетке, начал кричать, что не станет возиться с ним, а потребует судить полковым судом в двадцать четыре часа и казнить руками тех же солдат, которых Бестужев вывел. Гнев великого князя объяснялся тем, что он был шефом Московского полка, а третья, бестужевская рота носила его имя. Михаил Павлович досадовал, что именно он способствовал переводу Бестужева из флота в армию.

— Какую змею я пригрел на своей груди! — кричал он. — Сорвать с него мундир! Он недостоин его!

Конвойные подскочили, развязали руки и, спеша исполнить приказ, так дернули за лацканы, что посыпались пуговицы.

— Сжечь его мундир! Сейчас же, немедленно!

Солдаты бросили мундир, ремень, портупею в камин, а потом снова связали руки, и так туго, что только из гордости он не стонал. Видя, что поток высочайшего гнева и бешенства остановится не скоро, Бестужев сел на стул.

— Как ты посмел сесть в моем присутствии?

— Я устал слушать, — спокойно ответил Бестужев.

— Встать, мерзавец! — великий князь бросился, чтобы схватить за ворот нижней рубашки, но Бестужев рванулся так, что тот в испуге отпрянул.

— Хорошо ли связан? — спросил он полковника Микулина.

— Хорошо, очень даже хорошо, — успокоил тот.

Тогда великий князь приблизился к самому лицу арестованного и, брызжа слюной, начал кричать, как последний мужлан…

Два дня Бестужева держали в той каморке, не давая ни пить, ни есть. Прилечь было негде, да и невозможно уснуть из-за шума и криков в комнате допросов, а главное, из-за холода — он ведь остался в одной нижней рубашке. Хорошо понимая, что тому, кто первым вывел полк восставших, прощения не будет, он и на других допросах не поддался ни на угрозы, ни на посулы.

Ночью его повели наверх. Глаза ему почему-то не завязали, и он увидел, что оказался в Эрмитаже. В галерее героев Отечественной войны несколько портретов завешено черным крепом. Заговорщики? В Северном обществе никого из изображенных на этих портретах не было. Видимо, кто-то из южан, но кто, Бестужев тогда не знал.

Его провели по залам с картинами фламандцев, итальянцев. «Несение креста», «Христос в терновом венце», «Оплакивание Христа»… Бесчисленные полотна как бы предрекали его судьбу. Великие мастера словно выражали ему свое сочувствие, боль, сострадание. В портрете старушки Рембрандта почудился облик матери, а в одной из мадонн — образ Анеты.

Куда ведут, неизвестно. Каково же было его удивление, когда он увидел в ярко освещенном люстрами и канделябрами зале раскрытый ломберный столик, за которым сидели взошедший на престол император и генерал Чернышев. Издали показалось, что они играют в карты. Чернышев перебирал бумаги и подавал их Николаю. Здесь раскладывался чудовищный пасьянс — тасовались судьбы людей, решались их жизнь и смерть. С портрета, висящего над этим синедрионом, с усмешкой смотрел папа Климент IX, явно дивясь базару житейской суеты. Скольких же увидел и чего только не услышал он тут! Протоколы допросов и показания обвиняемых не умещаются на карточном столике, кипы их сложены на стульях и подоконниках.

Николай был бледен, глаза красны от бессонных ночей. Сколько страха, треволнений свалилось на него за время междуцарствия и в день восстания! Да и сейчас, бедняга, трудится, допрашивая денно и нощно своих бывших гвардейцев-телохранителей. Первый вопрос он задал скорее не Бестужеву, а Чернышеву.

— Почему в таком виде? Где форма? — спросил он устало.

Чернышев что-то шепнул ему на ухо. «Ах да», — кивнул он и, поднявшись со стула, уставился на Бестужева. Это был тот самый, ставший впоследствии знаменитым «державный взгляд», от которого падали в обморок не только рядовые офицеры, но и видавшие виды генералы. Да что обмороки! Генерал Плуталов, комендант Шлиссельбургской крепости, подавая рапорт, умер от разрыва сердца, когда император, недовольный им, вперил в него суровый взгляд. И вот тогда, во время допросов, самодержец уже начинал испытывать силу своих глаз.

Выдержать этот взгляд Бестужеву помогли не только твердость и сила духа, но и воспоминания о встрече в ночь на двенадцатое декабря, когда Николай трепетал от страха. «Одного этого он не простит мне», — усмехнувшись, подумал Бестужев. Тень усмешки, замеченная царем, взбесила его, и, не став допрашивать, он зло, чеканя каждое слово, сказал Чернышеву:

— Видишь, как молод, а уже совершенный злодей! Без него такой каши не заварилось бы! Но что лучше всего, он меня караулил перед бунтом. Понимаешь, он меня караулил!

После этого он приказал увести Бестужева, но, видимо, решив все-таки допросить, хотя бы для протокола, вызвал его на следующую ночь. На этот раз он был более спокоен. Во всяком случае, старался держать себя в руках и стал говорить о том, что брат Александр куда более искренен в признаниях, посоветовал последовать его примеру. Однако Бестужев по-прежнему говорить отказывался. Видя бесполезность убеждений, Незабвенный оторвал клочок бумаги, написал на нем что-то очень короткое и передал листок Левашову. Тот запечатал бумажку в куверт, и Бестужева увезли в Петропавловскую крепость.

50

ЗАТОЧЕНИЕ

Два дня провел Бестужев на даче Казакевича наедине с книгой Корфа и своими воспоминаниями. Когда Бестужев спросил Шершнева, отчего не едет адмирал, тот усмехнулся и сказал:

— Не до нас Петру Васильевичу, с девицей одной тешится: охоч до них… А эта очень даже хороша…

Бестужев догадался, что речь идет о Елизавете Шахаповой. Уединившись в своей комнате, он продолжил чтение, мысленно невольно возвращаясь в прошлое.

Когда его ввели к коменданту Петропавловской крепости Сукину, тот спал, и охранники, не решаясь тревожить генерала, посадили Бестужева на лавку между собой. Задыхаясь от жары, он попросил попить и снять шубу, но конногвардейцы ответили: «Не приказано-с!» Однако постепенно ему удалось втянуть их в разговор. Услышав, что он — тот самый офицер, который пресек огонь по их эскадрону, они сняли с него шубу, подали воды, освободили руки.

— Простите, ваше высокоблагородие, не узнали сразу.

Вскоре проснулся комендант, видно, крепко утомившийся приемом арестантов. Зевая со сна. Сукин подошел к столу, припадая на деревянную ногу, распечатал куверт, поднес листок к свече, но никак не мог прочитать написанное. Вздыхая и протирая глаза, — Бестужеву даже показалось, что Сукин заплакал, — он то приближал, то удалял бумажку от глаз. Что же такое написано там? От нетерпения Бестужев чуть не попросил листок, чтобы помочь старому генералу, но тот наконец сказал:

— Жалею вас, но приказано заковать в железа.

Так вот что написал государь! А он-то думал, расстрел.

Потом ему завязали глаза платком, пахнущим табаком, вывели и усадили в сани. Когда они проезжали подъемный мост, он понял, что его везут в Алексеевский равелин. В это время ударил колокол крепостных курантов — час ночи, и прозвучала мелодия «God save the King!».[28] И он подумал, до чего нелепо и дико все — мелодия гимна Великобритании, исполняемая напротив дворца русского императора, фактически немца по крови. Изготовили куранты в Голландии полвека назад, а смотрел за ними английский часовой мастер-механик Роберт Гайнам, сын которого имел несчастье подойти четырнадцатого декабря к восставшим.

«О, муза Полигимния! — вздохнул он. — Когда ты даруешь России истинно русский гимн?» Лишь на каторге в Сибири он услышал «Боже, царя храни» — гимн, ставший ненавистным с первых строк.

Во дворе равелина его высадили из саней уже другие солдаты, показавшиеся глухонемыми. Он слышал, будто они, вроде палачей, не имеют права покидать стены не только крепости, но и равелина. Тюремщики, сами обреченные на пожизненное заточение.

Платок с глаз сняли лишь перед самой камерой. В тусклом свете свечи он увидел номер своего каземата — 14. Совпадение с днем четырнадцатого декабря показалось ему роковым. Кроме того, он когда-то служил в 14-м флотском экипаже. Вслед за ним вошли солдаты и внесли ножные и ручные кандалы, новые, только что выкованные. Явно не хватало старых. А вот рубаха и панталоны из толстого серого холста были ветхие, дырявые. Не с умершего ли? Молча сняв с него всю одежду и одев его в тюремное белье, солдаты обернули руки тряпками, надели на них соединенные толстым железным штырем наручные кандалы и замкнули их на висячие замки. То же самое было проделано с ножными кандалами, которые оказались еще тяжелее и туже.

Тюремщики, как тени подземного царства смерти, не спеша, привычно делали свое дело. Казалось, они совершали обряд погребения.

«Положение во гроб» — вспомнилась одна из картин в Эрмитаже. Его уложили на кровать, накрыли одеялом, потому что сам он сделать этого не мог. Дверь затворилась, послышался двойной поворот ключа в скрипучем замке. Многие бессонные ночи и душевные тревоги истомили Бестужева, он погрузился в глубокий сон праведника, который продолжался до полудня следующего дня.

Проснувшись, Бестужев долго не мог сообразить, где он. И лишь двинув ногами и услышав лязг цепей, вспомнил, куда попал. Руки, ноги, все тело онемели от оков и неподвижности. Глянув на оконце в двери, он заметил, как на нем шевельнулась тряпица, висящая с другой стороны. Затем послышался скрежет ключа в замке. В дверях показался высокий худой старик, лет под восемьдесят, в зеленом длиннополом сюртуке с красным воротником и такими же обшлагами. Бестужев догадался, что это комендант Алексеевского равелина майор Лилиенанкер.

Об этой столь же зловещей, сколь и таинственной личности ходило много легенд. Говорили, что в юности то ли за преступление, то ли по доносу его приговорили к смертной казни, но монаршей милостью назначили комендантом Секретного дома без права выхода за его стены. Случилось это еще при Екатерине II. Пережив ее, Павла I, Александра I, он начал служить Николаю. Но, подчиняясь только императору, он фактически оставался таким же заключенным, как и его подопечные в казематах.

Первый визит Лилиенанкера, как, впрочем, и последующие, был весьма короток. Подойдя к кровати Бестужева, он шепеляво спросил о его здоровье и, не дожидаясь ответа, заложив руки за спину, направился к выходу. Его аколит,[29] начальник стражи, без всякого выражения на лице глянул на Бестужева и молча двинулся за начальником.

Что за фамилия Лилиенанкер? Анкер по-немецки — якорь. Лилейный Якорь? Бессмыслица. Впрочем, не совсем: якорь в виде лилии. Ну, конечно же — якорь с тремя зубцами! И как же подходит к нему фамилия — во рту у него как раз три зуба. Почему-то обрадовавшись своему маленькому открытию, Бестужев потом вздохнул, долго ли будет держать его этот трехзубый якорь?

Поджав ноги и кое-как сдвинув их к краю кровати, он с трудом поднялся, цепи звякнули об пол. До чего же тяжелы кандалы! Подняв руки вперед, он как бы взвесил наручники: не менее как на полпуда. Большое окно за решеткой из толстых полос кованого железа, то ли замазанное известью, то ли заросшее льдом, еле пропускало свет.

Каземат довольно большой — восемь шагов в длину и чуть меньше в ширину. Добравшись до угла, он различил в сумраке ведро-нужник. Обратно он дошел, держась за деревянный стол, возле которого стоял табурет. Тряпица в квадратном отверстии на двери снова колыхнулась, показались чьи-то глаза, затем дверь отворилась, и в каземат вошли два солдата из тех, что надевали ему кандалы и укладывали на кровать. Первый внес ведерко воды, второй — кружку и кусок черного хлеба.

Мыться пришлось над нужником. Никогда не думал Бестужев, что эта несложная процедура столь трудна. Железный штырь не давал возможности вымыть руки, и это сделал солдат. Только глаза и лицо ему удалось освежить своей ладонью. Он поблагодарил солдата за помощь и спросил, который час, но ответа не последовало.

После «обеда» он обошел каземат вдоль стен, остановился у теплой печи, чтобы погреться. Одна стена печи выходила в его комнату, а другая — в соседнюю. Топилась же печь из коридора. На известке — остатки надписей, рисунков прежних обитателей каземата. Тюремщики тщательно стирали и замазывали их новой известью.

Начав разбирать полустертые буквы, он словно услышал голоса своих предшественников в мертвящей тишине. «Прощай, маман, навек», — написано под силуэтом женщины. А под девичьей головкой с локонами — стихи:

Ты на земле была мой бог,
Но ты уж в вечность перешла.
Молись же там, прекрасная,
Чтоб я скорей тебя увидеть мог.

А вот надпись на английском языке: «God damn your eyes!».[30] Что за англичанин и как попал сюда? Чьи глаза или кого проклинает он?

Особенно поразила надпись над мужской головой: «Брат, я решился на самоубийство». А где сейчас его братья? Вдруг рядом? Постучав наручниками в правую стену, он не услышал ответа, но из-за левой кто-то откликнулся. Как узнать, кто там? Нужна мелодия, знакомая только братьям. На концерте, где исполнялась «Пассакалья», был брат Николай. Она известна далеко не всем и может стать звуковым паролем. Просвистав первые такты, Мишель умолк и сразу услышал точное продолжение мелодии. Но тут загремела дверь, вошел стражник и сказал, что стучать и свистеть нельзя. Бестужев сослался на незнание тюремного порядка и обещал не шуметь.

Однако перестукивание он продолжил ногтями и пальцами. И хоть стена была очень толстей, полная тишина позволяла соседям слышать друг друга. Но что можно передать бессмысленным стуком? Какие придумать сигналы? Все существо протестовало против глухоты и немоты заточения.

Через несколько дней принесли вопросные листы, чернильницу и перо. Однако писать в кандалах было чрезвычайно трудно. Рука немела от напряжения, и после двух-трех строк он в изнеможении бросал перо.

Много времени занял ответ на шестой вопрос: «Во время службы в походах и в делах против неприятеля где и когда был?» Тут пришлось перечислить все свои плавания, начиная с Морского корпуса, когда он был гардемарином на фрегатах «Проворный», «Симеон Иоанн», «Малый». А став мичманом, он ходил на «Ростиславе», «Любине».

Самым памятным было плавание 1817 года в составе эскадры адмирала Кроуна до французского порта Кале. Торсон плыл на 74-пушечном флагмане «Орел», а Николай и Мишель Бестужевы — на корабле «Не тронь меня». Следующие два года он плавал лишь по Маркизовой луже, а в 1819 году ушел сухим путем в Архангельск под командованием капитана первого ранга, ныне адмирала Руднева. Написав об этом, Бестужев невольно вспомнил друзей и знакомых по службе на Белом море — Павла Нахимова, Михаила Рейнеке, лоцманов на Соловецких и других островах, семейство вице-губернатора Архангельской губернии Фандерфлита, на дочери которого женился будущий адмирал Михаил Лазарев.

Указал он и свое плавание вокруг Скандинавии на фрегате «Крейсер», на котором позднее ушел в кругосветное путешествие Дмитрий Завалишин.

Непросто было ответить на неуклюжий вопрос: «С которого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей, то есть от сообщества ли, или внушений других, или от чтения книг, или сочинений в рукописях и каких именно?» Бестужев написал, что начало свободных мыслей он заимствовал во время похода во Францию, где познакомился со многими французскими и английскими моряками, и в 1821 году, когда по пути из Архангельска останавливался в Копенгагене и общался с датчанами и англичанами. А далее он написал:

«Наши морские офицеры, каждогодно посещая на военных судах Англию, Францию и другие заграничные места, получили понятие об образе тамошнего правления; и когда мне случалось слушать их рассказы, то они невольно питали полученные мною понятия. И самой переворот, бывший почти во всей Европе, о котором и из русских газет можно было почерпнуть достаточные сведения, был причиною, что полученные мною понятия и образ мыслей укоренялись…»

Перечитав написанное, Бестужев с удовлетворением подумал, что написал много, а утаил еще больше. Так, на вопрос, кто принял его в общество, он назвал Чернова, убитого на дуэли незадолго до восстания. А под английскими и французскими моряками скрыл адмирала Огильви и семейство генерала Жомини.

Барон Антон Жомини много лет служил у Наполеона, но в 1813 году перешел на службу к русским, став военным губернатором Вильны. В его трудах по истории французской революции и войн Наполеона, несмотря на необходимый антураж, все же проглядывали антимонархические настроения. Республиканкой была и супруга генерала Франциска Генриховна, а ее компаньонка, молоденькая, острая на слово француженка простого происхождения, — и того более. Англичанин адмирал Огильви и его соотечественник судовой врач подтрунивали насчет поражения Наполеона и потерянной свободы Франции. Шутливая пикировка между англичанами и французами шла постоянно и на палубе, и в кают-компании, за чайным столом.

На борту корабля находился довольно молодой тогда Николай Греч. Забитый полицейской и литературной цензурой в Петербурге, он переродился между моряками, живущими нараспашку, и казался не таким сухим и безвкусным, каким его до этого считали Николай и Мишель Бестужевы.

Столь пестрая для строгого военного корабля компания, на котором обычно не бывали женщины и журналисты, прекрасная майская Балтика, весенняя атмосфера дружеских бесед, острых споров вокруг судеб Европы, надежды на более светлую будущность России — все это будоражило семнадцатилетнего Мишеля, который, как мичман, на равных присутствовал в кают-компании. С детства вращаясь среди моряков, зная о братстве морских офицеров, он, однако, впервые на деле убеждался в истинной глубине, чистосердечии морской дружбы.

Воспитанные в Морском корпусе, офицеры корабля, как дети одной матери, по-братски преданы друг другу и службе. Прав был Николай, когда писал, что жаркие споры, вспыхивающие между моряками, высекают лишь такие искры противоречия, которые ярче освещают истину, но никогда не зажигают пламени вражды и раздора. Вот почему от создания флота российского между моряками никогда не бывало дуэлей.

Светлой майской ночью эскадра русских военных кораблей, обогнув южную оконечность Швеции, вошла в пролив Эресунн и пошла у берегов Дании.

Тени мрачного прошлого, еще более неясные, но радужные очертания будущего дразнили его, как свист ветра в парусах, шипение и плеск волн за бортом. Сколько впереди дальних плаваний! Он обязательно увидит и ревущий мыс Горн на юге Огненной Земли, и Алеутские острова, и берега Русской Америки! И никакие бури и штормы не страшны ему!

В порту Кале эскадра взяла на борт кораблей войска корпуса генерал-фельдмаршала Воронцова. Как же горячо встретили они наши корабли под Андреевским стягом! Пять лет находились бывалые воины вдали от родины. Особенно поразило Бестужева то, что почти все солдаты научились говорить по-французски. И какие женщины провожали наших усатых солдат, сумевших разгромить Наполеона и покорить сердца француженок! Некоторые из них вышли замуж за русских и ехали на новую родину. Удивление, радость и гордость за наших молодцов овладели Бестужевым. Он не воевал, но возвращался с победителями и понял: никакими наградами не окупить заслуг русского солдата перед Отечеством. И он достоин лучшей доли по возвращении на родину!

Но уже в пути домой Бестужев убедился, как жестоки офицеры со своими солдатами. И когда один из них решил устроить порку солдат, провинившихся по какой-то мелочи, Николай и Мишель Бестужевы пошли к князю Воронцову и под предлогом того, что на корабле дамы, а их общество на обратном пути значительно увеличилось, попросили отменить наказание. Князь выслушал и согласился с ними. Позднее он стал новороссийским и бессарабским генерал-губернатором, наместником Кавказа. Сохранив добрую память о том плавании и о Бестужевых, он пытался помочь их брату Александру…

«Воспоминания — единственный рай, из которого нет изгнания», — говорил Андрей Розен на каторге. В Петропавловской крепости Бестужев не знал этого афоризма, но воспоминания помогали преодолевать тягость заточения и мрачные мысли о будущем.

Отдавая вопросные листы Лилиенанкеру, Бестужев понимал, что его ответы не удовлетворят Следственный комитет и расправы ему не миновать. Мысль о пытках и расстреле постоянно преследовала его в первые дни, и ему казалось, что это от малодушия. Однако позднее он узнал, что об этом же думали и Розен, и Якушкин, и многие другие стойкие узники.

Однажды утром дверь загремела и отворилась необычно громко — в каземат вошел высокий, седой как лунь старец — протоиерей Петропавловского собора отец Стахий. Видимо, решив воздействовать на узника мягкостью и смирением, он молча и значительно смотрел на Бестужева. Сколько страшных тайн узнал он на исповедях отчаявшихся мучеников, сколько слез и мук увидел за долгие годы службы в крепости! Будучи уверен в том, что святой отец пришел причастить его перед смертью, Бестужев встал на колени и сказал:

— Начинайте, батюшка, я готов.

Но отец Стахий попросил его подняться и указал на постель. Не поняв жеста, Бестужев продолжал стоять на коленях, готовый принять благословение, мысленно уже переступив порог вечности.

— Ну, любезный сын мой, — дрожащим от волнения голосом молвил священник, — при допросах ты не хотел говорить. Я открываю тебе путь к сердцу милосердного царя. Этот путь — чистосердечное признание.

Словно подброшенный неведомой силой, Бестужев вскочил на ноги и с презрением сказал:

— Постыдитесь, святой отец! Как вы, служитель Христовой истины, решились унизиться до постыдной роли шпиона?

Глаза отца Стахия расширились от удивления.

— Так вы не хотите отвечать? — спросил он после паузы.

— Не хочу и не могу! Меня и без вас допрашивали.

— Жалею о тебе, сын мой, жалею…

— Пожалуйста, оставьте меня без вашего сожаления!

Долгое время никто, кроме солдат-инвалидов, обслуживающих узников, не заходил к нему. Сбившись со счета дней, проведенных в каземате, Бестужев начал догадываться о другом роде смерти, предуготовленной ему, о смерти, убивающей не сразу, не вдруг, а постепенно, каждодневно, перемежая свои пытки мучениями души и тела.

Тем и страшно одиночное заточение, что человек, не зная своей дальнейшей судьбы, впадает в полное отчаяние и, не выдерживая духовных и телесных мук, если не сдается на милость судей, начинает сходить с ума или пытается наложить на себя руки.

Немало соузников хотело покончить с собой в те дни. Среди них Анненков, Свистунов. Но удача, если можно так выразиться, сопутствовала лишь Булатову. Последнего выносили из каземата поздно ночью. Шум и возня разбудили весь равелин. Один из солдат потом сказал, что Булатов будто уморил себя голодом, однако позже выяснилось, что тот разбил себе голову о стену каземата.

На каторге, в Сибири, вспоминая тех, кто лишился рассудка, соузники насчитали более десятка товарищей. Именно одиночное заточение положило начало душевной болезни Андреевича, Николая Бобрищева-Пушкина, Андрея Борисова, Враницкого, Горожанского, Дивова. Позже заболели брат Петр, Торсон, Ентальцев, Фурман, Шаховской. В нервических припадках закончил свои дни и умер в Енисейске Якубович.

А Бестужеву помогло участие одного охранника. Придя однажды утром с прибором для мытья и стрижки, он шепнул ему, чтобы Бестужев поставил табурет за углом печи, дескать, там теплее. Став спиной к двери, хотя и без того их не было видно, он подал зеркальце и шепнул:

— Посмотрите, на что вы похожи.

Бестужев глянул и не узнал себя — под глазами темные круги, небритые щеки провалились.

— Ведь вам скучно, — шептал солдат, орудуя ножницами и гребнем, — попросите книг.

— Да разве можно? — удивился Бестужев.

— Другие читают, почему же вам не можно?

Чувствуя жалость и расположение старика, он осмелился спросить, кто сидит рядом, и узнал, что там действительно брат Николай, а далее — Одоевский и Рылеев.

— Не можешь ли ты отнести записку брату?

Солдат помолчал, явно колеблясь, а потом сказал:

— Пожалуй… Но нас за это гоняют сквозь строй.

Что за бесценный русский мужик! Бестужев готов пасть на колени перед нравственным величием этого солдата, не развращенного даже многими годами тюремной службы. И не стал пользоваться его добротой и бескорыстием: зная, что Бестужев ничем не может вознаградить, солдат все же хотел помочь. Когда Бестужев спросил его имя, тот ответил:

— Зачем вам мое имя? Я человек мертвый.

Тогда-то Бестужев и узнал, что никто из охранников не может выходить из равелина, этой тюрьмы в тюрьме.

На следующее утро Бестужев попросил майора Лилиенанкера принести какую-нибудь книгу. Тот удивленно глянул па него. Сейчас ответит: «Не положено-с». Но Бестужев неожиданно услышал: «Я доложу-с». И вскоре ему принесли девятый том «Истории Государства Российского». Книгу Карамзина он прочитал еще в 1821 году, как только она вышла в свет, но сейчас он был безмерно рад ей. Судьба словно еще раз решила познакомить его с причудами деспотизма, чтобы приготовить к тому, что его ожидает.

Еще при первом чтении Мишель невольно думал не только о судьбах Отечества, но и о своих предках. Ведь именно Иван Грозный жаловал в 1550 году Андрею Бестужеву поместье под Москвой. А ранее, в 1477 году, Иван III даровал Афанасию Бестужеву описную вотчину в земле новгородской. Не от него ли дошло по наследству имение в Сольцах на Волхове? Этого Мишель и его братья не знали. А самый ранний из известных им предков, Гавриил Бесстуж, жил в начале XV столетия. Один из его сыновей, по прозвищу Рюма, дал начало роду Бестужевых-Рюминых.

Тезка Мишеля Михаил Бестужев был воеводой в полоцком походе 1551 года. Видимо, его деда, Матвея Бестужева направили в 1476 году послом в Золотую Орду. В походе против казанского хана погибли братья Осип и Илларион Бестужевы. Иван Бестужев дважды посылался из Смоленска в стан польский с отказом жителей изменить России и присягнуть Польше. Было это уже в Смутное время.

Потомки Бестужевых жили в Москве, Суздале, Новгороде, Смоленске, Петербурге, верой и правдой служа России. Утратив связи друг с другом, некоторые не знают и не хотят знать о других Бестужевых, особенно сейчас, когда четверо из них здесь, а один — Бестужев-Рюмин на юге приняли участие в восстании против императора.

Недавно Лилиенанкер принес письменный запрос, не находится ли Михаил в свойстве, не знает ли лично или по слухам командира Московского драгунского полка Бестужева? Имя, отчество не указаны, звание тоже. Но явно не меньше полковника, а то и генерал-майора. И наверняка — один из дальних родственников. Позже Мишель узнал, что точно такие же запросы получили в крепости и Николай, Александр, Петр, а дома — матушка и сестры. И все, не сговариваясь, ответили, что никогда не слыхивали о нем.

Этот одноименный, но не гвардейский, а драгунский полк стоял в Твери, и, когда слухи о мятеже дошли туда, обеспокоенный однофамилец поспешил обратиться в Главный штаб с доказательствами непорочности его верноподданнических чувств и отсутствия родства с мятежниками. А чиновники штаба послали запрос.

А вообще, Бестужевы во все времена то и дело оказывались в оппозиции царям. Так, за участие в заговоре против императрицы Елизаветы сослали в Якутск дальнюю родственницу Анну Гавриловну Бестужеву. Брат Александр, позже сосланный туда же, побывал на ее могиле, нашел людей, знавших ее. Они говорили, что гордая графиня, близкая родственница канцлера Бестужева и знатного семейства Ягужинских, достойно доживала свой век, держалась уединенно, так как из-за урезанного при пытках языка с трудом изъяснялась с людьми.

Бестужевых хватало и среди тех, кто подпирал престол, и среди тех, кто боролся против восседавших на нем. И теперь нынешний император никогда не уймет злобы против ненавистной ему фамилии — ведь братья Бестужевы выступили не только против него, но и против основ российского самодержавия.

«Приступаем к описанию ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства» — такими словами начинал свое повествование Карамзин. «Никто не противоречил: воля царская была законом… Начались казни мнимых изменников…» С содроганием читал Бестужев о зверствах Ивана Грозного в Новгороде, где на протяжении пяти недель ежедневно уничтожались сотни людей.

«Били их, мучили, жгли каким-то составом огненным, привязывали головою или ногами к саням, влекли их на берег Волхова, где сия река не мерзнет зимою, и бросали с моста в воду целыми семействами, жен с мужьями, матерей с грудными младенцами. Ратники московские ездили на лодках по Волхову с кольями, баграми, секирами: кто из вверженных в реку всплывал, того кололи, рассекали на части…»

Не участвовал ли в этих «подвигах» Андрей Бестужев? Если да, то трупы убитых им людей могли плыть мимо Сольцов, где жили другие предки Бестужевых.

Читая о пытках, убийствах, Бестужев невольно готовился к тому, что его ожидает, но и надеялся, что три века спустя дело до этого не дойдет. Впрочем, кандалы, скудная еда, одиночное заключение — это ли не истязание? А может быть, и книгу, именно этот том, дали специально, чтобы усугубить страдания? И он готовил себя к более страшным пыткам: история деспотизма российского не обольщала его надеждами на гуманность.

О том, как книги попали в крепость, Бестужев узнал только в Чите. Оказывается, их стала присылать дочь плац-майора Подушкина, перезрелая дева, влюбившаяся в Корниловича. Когда тот попросил ее о книгах, она обратилась к родственникам узников, и те завалили ее самыми лучшими изданиями.

Книга Карамзина помогла Бестужеву в изобретении тюремной азбуки. Начертав на ней обугленным концом прутика буквы алфавита, он обозначил их условным количеством одинарных и двойных ударов, попытался перестукиваться с Николаем, но понять систему расположения букв брат никак не мог, пока не пришло письмо матушки.

Вручив его Мишелю, Лилиенанкер вышел в коридор, и оттуда послышалось, как он отворил дверь Николая. Предположив, что текст письма одинаков, Мишель решил использовать его в качестве ключа к разгадке азбуки. Дозволение написать сыновьям матушка получила с условием, что она воздействует на них. И потому она, словно под диктовку генерал-адъютанта, умоляла поверить в милосердие государя, которое будет зависеть от чистосердечного признания. Почти слово в слово — то же, о чем его просили на допросах и о чем говорил отец Стахий. А в конце письма мать сообщала, что государь назначил ей 500 рублей ассигнациями годовой пенсии.

Мишель подошел к стене и зашуршал по ней письмом. Услышав ответный шорох, он начал выстукивать буквы кандалами. Николай отодвинул кровать, видимо, записывая под ней на стене обозначение букв. Слава богу, наконец, понял! В это время ефрейтор растворил дверь и приказал Михаилу прекратить шум. Бестужев объяснил все своим восторгом от милости государя, дозволившего написать матушке письмо сыну. Ефрейтор успокоился, но предупредил, что шуметь все же нельзя, иначе Бестужева упрячут в такое место, где ему будет и вовсе худо. Но как только он вышел, Мишель продолжил выстукивание сначала пальцами, а когда они за болели — той палочкой, которой начертал буквы в книге.

С нетерпением он ожидал сумерек, когда из коридора уходят дежурные и остается лишь часовой. Понял ли, сможет ли теперь брат переговариваться? И когда в темноте раздался еле слышный стук, Мишель замер. Одна за другой прозвучали буквы з, д, о, р, о, в, о… Услышав их, он чуть было не закричал от ликования. Понял! Понял наконец!!! «Здоров ли ты?» «Здоров, но закован в железа», — ответил Мишель. После большого перерыва он услышал только два слова: «Я плачу». Слезы радости, счастья выступили и у него — стена пробита! Стена одиночества рухнула! Теперь он не один. Теперь они будут го-во-рить, раз-го-ва-ри-вать!

В ту ночь Мишель не сомкнул глаз. И едва забрезжил рассвет, простучал, просит ли матушка об искренности показаний. Услышав утвердительный ответ, он передал:

— И меня тоже. Значит, это дубликат письма. Мы все, пятеро братьев, куплены по 100 рублей за голову, но это лишь крохи хлеба для матери и сестер. Обещание помилования ценой откровенности — ловушка.

— Я тоже так думаю, — ответил Николай.

— Не знаю, как ты отвечаешь, но я говорю, знать не знаю, ведать не ведаю, и потому не верь, когда будут клеветать на меня…

Разговор, который с глазу на глаз можно было бы провести за минуту, длился полдня. Брат, еще не освоившись с азбукой, то и дело отрывался, отодвигал кровать, чтобы посмотреть значение букв, записанных на стене. Но впоследствии они, сократив целый ряд букв, упростили азбуку и стали «говорить» гораздо быстрее. А в Шлиссельбургской крепости спокойно «разговаривали» через шесть казематов, находившихся между ними, при открытых окнах через двор, постукивая палочкой по железной решетке.

Бестужев не мог точно сказать, когда его вызвали на новый допрос — счет дням был потерян, но случилось это вскоре после письма матушки. Он уж дремал после ужина — куска хлеба и кружки невской воды, — как дверь отворилась, ему внесли одежду и шубу, отомкнули все четыре замка кандалов и, облачив в одежду, снова замкнули железа. Потом завязали глаза платком, вывели на улицу и усадили в сани.

До чего же чист и свеж морозный воздух! С удовольствием вдыхая его и слушая глухой стук копыт и скрип полозьев по снегу, он цочувствовал, как у него закружилась голова. Путь оказался недолгим. Судя по расстоянию, его привезли в комендантский дом, ввели в двери, сняли шубу, провели в глубь коридора и посадили на стул за ширмой, которую он увидел из-под платка краешком глаза.

Здесь тепло, уютно. Стук ложек, вилок о тарелки, запах вкусной еды, негромкие переговоры, даже смех. Некоторые голоса знакомы, один — Левашова, другой — великого князя Михаила. Куда он попал? Что за царский ужин? Обостренное от голода обоняние уловило запахи рыбы, жареного мяса, лука, ароматы душистого чая и хорошего турецкого табака. От всего этого он снова почувствовал головокружение и едва не упал со стула, но солдаты, стоящие рядом, поддержали его.

«Что все это значит? Один из видов пытки?» Минут десять сидел он, но они показались вечностью, И такая злость закипела в нем, что он еле сдержался, чтобы не грохнуть цепями о ширму. Наконец ужин закончился. Сотрапезники удалились, вскоре солдаты взяли его под руки и повели через комнату, где еще витали запахи неубранных блюд, провели через другую комнату, где скрипело множество перьев, к он оказался в просторной ярко освещенной зале. С Бестужева сняли повязку, он зажмурился от света свечей в люстрах и лишь потом увидел перед собой большой стол, покрытый красным сукном, за которым восседал военный министр Татищев, справа от него сидели великий князь Михаил, затем Дибич, Голенищев-Кутузов, Бенкендорф, а напротив них — Голицын, Чернышев, Левашов, Потапов. Чуть в сторонке за отдельным столом — делопроизводитель Ивановский. Вид у многих усталый, сонный, видно, разомлели после сытного ужина.

Голенищев-Кутузов дремал. Похоже, переел. Назначенный после гибели Милорадовича военным генерал-губернатором Петербурга, он оказался среди вершителей судеб мятежников. Парадокс был в том, что он обвинял их в покушении на жизнь царя, а сам участвовал в убийстве Павла I. И когда Голенищев-Кутузов спросил Николая Бестужева, как тот мог решиться на такое гнусное преступление, Николай хладнокровно ответил: «Я удивляюсь, что это говорите мне вы!»

Из всех членов Следственного комитета Мишель уважал лишь Голицына, который вступился за Кондрата когда после публикации стихотворения «К временщику» Аракчеев хотел расправиться с дерзким автором, осмелившимся высмеять его, грозного фаворита. Рылеева удалось отстоять, но Голицына Александр I по просьбе Аракчеева сместил с поста министра народного просвещения. Однако сейчас ом снова «на коне».

Остальные члены Комитета — тоже бывалые государственные мужи, с густыми генеральскими эполетами, начальник Главного штаба Дибич — генерал-адъютант.

Самому старому, Татищеву, шестьдесят четыре года, а самый молодой — великий князь Михаил, всего на два года старше Мишеля. Он бодр, свеж, и пока Татищев, готовясь к допросу, перебирал бумаги, великий князь вперил в Бестужева сверлящий недобрый взгляд. Но нет, далеко ему до братца — более злобен, но мелкотравчат. Чувствуя на себе взгляды других членов Комитета, Бестужев, однако, не отрывал глаз от великого князя, и тот не выдержал, отвернулся. «Так-то вот! Уж если я не дрогнул перед твоим братом императором, то перед тобой и подавно!» — подумал Бестужев.

— Когда и кем вы были приняты в тайное общество? — послышался голос Татищева. Бестужев начал было говорить о Чернове, но великий князь перебил его, сказав, что им известно, когда и кем принят он, и они спрашивают лишь для того, чтобы убедиться в чистосердечии Бестужева. Мгновенно прикинув, что вряд ли кто мог сказать об этом, кроме самого Торсона, он назвал его.

— Наконец-то, — удовлетворенно сказах! Чернышев. — Только зачем было ссылаться на покойного Чернова?

— Единственно для того, чтобы не погубить Торсона, у которого на попечении мать-старушка и сестра.

— Почему вы отказались от исповеди? — спросил Татищев.

— Как, он не пустил к себе священника? — очнулся от дремы Голенищев-Кутузов.

— Пустил, пустил, — успокоил его Голицын.

— Речь шла не об исповеди, — ответил Бестужев. — Нельзя же путать божье с…

Он не успел подобрать нужное слово, а то бы сказал что-нибудь излишне резкое, но, к счастью, его перебил Голенищев-Кутузов.

— Смотрю на него и думаю, верит ли он в бога, есть ли хоть что-то святое в его душе?

«Господи милосердный! — вздохнул про себя Бестужев. — И кто говорит о святости?» Чтобы дело снова не дошло до конфуза, Татищев поспешил задать новый вопрос.

— В чем заключалась цель общества? Как вас вовлекли в оное?

— Цель — введение конституции. Вовлекли же меня тем, что государство приходит в упадок и что истинно любящие свое отечество должны воспротивиться этому.

— Подумать только — «истинно любящие отечество», — передразнил Левашов. — Кого еще из любящих отечество вы можете назвать?

— Из членов общества я знаю лишь Рылеева, Торсона и брата Александра.

— А Николай и Петр? — спросил Потапов. — Неужто вы не знали, что они в обществе?

— Я вижу, он ничуть не раскаивается, — вздохнул великий князь, — на него даже не подействовали слова матери, которой мы дозволили написать ему. А вот ваш брат Александр ведет себя благоразумнее. И за это с него сняли железа.

— Ну хорошо, — вступил Дибич, — через кого связывалось ваше общество с прочими заговорщиками как внутри России и в Польше, так и в государствах иностранных?

— Сие мне положительно неизвестно. Я не имел к себе полного доверия, и от меня таились…

Во взгляде Голицына мелькнуло нечто вроде одобрения — вот так, мол, и продолжай.

— Когда и где вы узнали о решении произвести возмущение?

— Тринадцатого декабря ввечеру на квартире Рылеева, где положено было не принимать новой присяги, — отвечал Бестужев, уверенный в том, что это уже известно Комитету.

— Какие обязанности были возложены непосредственно на вас?

— Сообщить солдатам моей роты о ложности новой присяги.

— Но вышел-то весь полк! — вскричал великий князь.

Допрос был перекрестный. Вопросы сыпались со всех сторон, ответы то и дело перебивались ехидными репликами, грозными окриками. Какое самообладание надо иметь, чтобы не растеряться, когда тебя выводят из равновесия, не дают времени на обдумывание, сбивают с мысли!

Более часа стоял Бестужев на допросе. Голова шла кругом от неимоверного напряжения физических и душевных сил, пот лил по щекам, ноги подкашивались от усталости. И Бестужев боялся, как бы не лишиться чувств и не упасть и тем доставить удовольствие инквизиторам.

Когда его везли в равелин, он хватал ртом воздух, как рыба, выброшенная на сушу. Студеный ветер, поднявший поземку, немного освежил его, но в равелин без помощи солдат он не вошел бы. Лилиенанкер встретил его по обыкновению молча, но на лице старика появилась какая-то озабоченность — настолько плохо выглядел Бестужев. И комендант распорядился принести ему кружку холодной воды.

Едва Бестужева раздели, он рухнул на постель, совершенно разбитый, опустошенный. И через некоторое время услышал стук Николая. Мишель ответил, что его водили на допрос. Брат понял все и не стал более беспокоить его — по себе знал, каково бывает после этого.

Впадая в тяжелую дрему, Мишель невольно видел перед собой лица членов Следственного комитета. «God damn your eyes!» — прошептал он. Вспоминая все, он вдруг отметил, что лишь Бенкендорф не задал ни одного вопроса, не обронил ни одной реплики. Более того, порой в его глазах появлялось нечто вроде сочувствия и даже уважения к Бестужеву, а когда кто-то, теряя власть над собой, выходил из себя и начинал кричать, он, как и Голицын, словно испытывал неловкость за глумление над беззащитным, закованным в цепи человеком.

Так это было или Мишелю просто показалось, но впоследствии, когда матушка и сестры обращались к Бенкендорфу, тот, испытывая уважение и сострадание к их семейству, старался делать все, что было возможно. Но сделал все же очень и очень мало — слишком велика была ненависть царя и великого князя к братьям Бестужевым.

На другой день после допроса в каземате появился новый священник — более рослый, чем отец Стахий, протоиерей Казанского собора Мысловский. В обхождении оказался более тонким, изощренным. Подойдя к Бестужеву, он неожиданно обнял его, но, почувствовав, как его мягко, но непреклонно отстраняют, отошел и сказал:

— Вы переносите свое положение достойно. Именно так страдали первые отцы и апостолы христианской церкви.

С изумлением увидев в его глазах слезы, Бестужев не совсем деликатно спросил, что случилось с отцом Стахием. Мысловский ответил, что узников много и тот не успевает «беседовать» с ними. Заметив усмешку Бестужева, Мысловский сказал:

— Я явился не для того, чтобы выведать что-либо, а для успокоения вашей души. Не смотрите на меня как на посредника правительства. Конечно, я пришел не без ведома властей, но в вашем положении мое посещение может оказаться нелишним…

— Что вам угодно, батюшка? — прервал его Бестужев.

— Ваше упорство в нежелании раскаяться огорчает нас, — откровенно признался Мысловский. — Но еще раз повторяю: не думайте, что я шпион, не обращайте внимания на мой сан, говорите со мной не как со священником, а как с простым человеком.

«Какой же ему прок от этого? — подумал Бестужев. — Нет, он явился неспроста». Словно прочитав его мысли, Мысловский сказал, что исполняет христианский долг сострадания и помощи заблудшим. Однако, убедившись в том, что Бестужев заблудшим себя не считает и раскаяния от него не добьешься, Мысловский ушел и больше не приходил к нему.

Позднее Бестужев ясно понял, что подобные визиты священников, письма родных, добрые и недобрые вести — все это использовалось наряду с кандалами и голодом только для того, чтобы воздействовать на узников. И надо сказать, кое-кто поддался на уловки Следственного комитета, четко исполнявшего приказания государя и высших сановников.

Вскоре после визита Мысловского опять поступили вопросные листы, в которых почти полностью повторялось все, о чем шла речь на допросе. Бестужев ответил на них еще более кратко, чем перед членами Следственного комитета. После этого его не беспокоили до самой весны, когда их начали выводить во внутренний дворик равелина.

Выйдя туда в первый раз, Бестужев, как зверь в загоне, начал ходить по узкому треугольному пространству, пока от кандалов не заболели ноги. А потом он сел на узкую деревянную лавку. Солдат-цирюльник лег на траву и задремал, положив под голову руку с ключами, а вскоре даже всхрапнул, выронив их на землю. Бестужев, подойдя ближе, спокойно мог забрать ключи, но какой толк — с их помощью можно попасть лишь в коридор равелина, где постоянно прохаживаются несколько часовых. Когда солдат проснулся, Бестужев спросил, что это за крест на холмике в углу. Никакой надписи на нем не было.

— Да царевна какая-то похоронена. Еще в молодости, как токо попал сюда, один старик, тоже теперь покойный, говорил, будто она убежала из Петербурга и жила за морем, но ее изловили, привезли сюда. В наводнение арестантов вывели, а про нее забыли. Так и утонула в каземате. Вода, эвон, до верхнего карниза доходила, — показал он. — Похоронили ее тут и крест поставили. Как сгниет, упадет, мы новый ставим и молимся за упокой ее души. Уж при мне токо три раза меняли…

Бестужев подумал, что это, вероятно, княжна Тараканова, которая вроде бы утонула здесь в 1777 году. Воспользовавшись тем, что охранник разговорился, он спросил, что за англичанин сидел в его каземате.

— Кто же его знает? По-русски не говорил, а сидел тут уж и не упомню сколько лет. Да три года назад, от скуки, видать, и помер. Последнее время все спал и спал, а однажды лег и не проснулся. Я вошел, а он не дышит…

Кого же он проклинал? Александра I или Аракчеева? А может, Павла I или даже Екатерину II? О тайны государевы! Велики вы есть! Как бы и мне тут не «уснуть от скуки».

— Здоров ли Рылеев?

— Здоров, но грустит. Бледный такой.

— Видно, кормят, как меня, хлебом и водой?

— Что вы, ваше высокоблагородие'— удивительно, но солдат обратился именно так. — Четыре-пять блюд да вино красное.

— Отчего же он грустен?

— Уж больно бумагами и допросами мучают…

Попросив брата Николая обучить азбуке Одоевского, Мишель хотел связаться через него с Рылеевым, но Саша, находясь на грани безумия, в ответ на вызовы начинал бессмысленно стучать руками и ногами, прыгать через стул, пока к нему не врывались солдаты. Лишь позже выяснилось, что он не мог освоить тюремную азбуку, так как владея французским лучше родного, не знал русского алфавита по порядку!

Мишелю так и не удалось повидать Рылеева. А вот Николай случайно увидел его, когда солдат, вынося посуду из его каземата, распахнул дверь, а в это время Рылеева вели по коридору. Оттолкнув солдата, Николай выскочил в коридор, они бросились друг к другу, обнялись, но солдаты и часовые тут же развели их.

После пасхи письменные и устные допросы, очные ставки участились. Особенно тяжелы для узников были очные ставки, которые назначались при различии в показаниях, и кому-то невольно приходилось уличать и порой усугублять вину товарищей. Однако Мишель строил ответы так, что не оговорил, не отягчил вину ни одного из большого круга людей, которые пострадали бы, окажись он менее твердым духом.

Лишь единожды его свели на очную ставку с Щепиным-Ростовским, который заявил Следственному комитету, что утром тринадцатого декабря, несмотря на действительное отречение Константина, Бестужев требовал говорить солдатам, что оно ложно, дабы вывести солдат на площадь. Мишелю пришлось подтвердить свои слова, но Щепин заверил Комитет, что целью ставилось лишь возведение на престол Константина без намерения убивать Николая Павловича.

Делопроизводитель записал в протоколе заседания: «Положили: принять в соображение», и Бестужева отправили в каземат. А многих других буквально измучили очными ставками. Особенно досталось Рылееву, Пестелю, Муравьеву-Апостолу, Трубецкому. В коридоре Алексеевского равелина ночами то и дело скрежетали замки, скрипели двери казематов, звенели цепи. Но в железа были закованы лишь семнадцать из ста двадцати с лишним узников. Особой «милости» удостоились только те, кто держался наиболее стойко и упорно.

Почти пять месяцев прошло с тех пор, как на Бестужева надели железа, а сняли лишь в последний день апреля. Первое время он терял равновесие и ходил с трудом, настолько привык к кандалам. Но кожа под ними, бледно-синяя, опрелая, зудела и саднила так, что он расчесал ее. Струпья и раны, образовавшиеся от этого, с трудом залечил тюремный лекарь.

Двенадцатого июля, в день объявления сентенции, Бестужев еще был с перевязанными руками. Грязно-серые повязки нелепыми обшлагами торчали из-под рукавов старого сюртука. Изможденные долгим заточением и разлукой, узники радостно обнимали, целовали друг друга. Когда в комнату ввели брата Николая, Мишель бросился к нему, а тот отпрянул в недоумении и, лишь в последний момент узнав его, задыхаясь от слез, сжал в объятиях своего непонятно во что одетого, до неузнаваемости исхудавшего брата.

— Прости, Мишель, прости, дорогой, — еле слышно прошептал он дрожащими губами.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » В. Бараев. "Высоких мыслей достоянье" (о Михаиле Бестужеве).