Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » С.В. Капнист-Скалон. Воспоминания.


С.В. Капнист-Скалон. Воспоминания.

Сообщений 31 страница 40 из 50

31

Я забыла сказать, что в 1823 году судьба старшего брата моего, Семена, решилась: он предложил свою руку младшей дочери Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола, Елене Ивановне, и, получив общее согласие, был в совершенном восторге, ибо находил в будущей спутнице жизни своей все, чего желал и что составляет семейное счастье; хотя она не была красавицей, как старшие сестры ее, но душа ее была прекрасна, и она впоследствии оправдала в полной мере общее мнение о себе,— была отличной матерью, доброй женой и истинно добродетельной женщиной.

Выбор брата не мог нас не радовать, хотя отец этого семейства и был, как я выше сказала, честолюбив, страшно несправедлив к детям первой жены своей, хотя собственные либеральные идеи его имели пагубное влияние на сыновей. Но для нас он был очень хорош, был искренно привязан ко всему нашему семейству, и мы были истинно рады породниться с ним.

Но радость наша не была продолжительна; в конце того же года милосердному богу угодно было поразить нас жестоким ударом — смертью доброго, несравненного отца нашего! Одно воспоминание об этом ужасном времени стесняет душу мою и как бы затмевает рассудок мой.

В начале года и в продолжение лета отец мой был совершенно здоров. Жизнь наша по-прежнему текла приятно и покойно; отец в это время занимался постройкой нового дома, которая подходила уже к окончанию, и вырубкой аллеи, которая шла от семейного кладбища прямо вниз к реке. Эта мысль его была для нас непонятна. Мы жалели деревья, которые он для этого рубил без пощады, и совершенно не понимали, для чего он, который не мог терпеть никогда прямых аллей, вздумал прорубить эту аллею, и впоследствии только увидели, к чему она послужила, и что он делал это, быть, может, по какому-то тайному предчувствию. Но мы были в то время совершенно счастливы и покойны и не ожидали, что страшное несчастие грозило нам...

17  сентября того же  года,  в день  моих  именин,   отец мой до того был здоров и весел, что участвовал в играх наших и даже, как теперь помню, танцевал со мною экосез, а 28 октября он не существовал уже более...

В половине октября отцу надо было ехать в Манжелею к Петру Николаевичу, чтобы дать ему некоторые советы насчет его раздела имения с сестрой Софией Николаевной после смерти их отца.

Я и сестра Надежда Николаевна, которая проживала в то время у нас, отправились вместе с ним. Мы приехали туда благополучно, и отец был совершенно здоров; но, проживи там несколько времени в довольно сырых и холодных комнатах, он простудился; у него сделался сильный насморк, но он не обращал на это никакого внимания, остался там еще несколько дней, потом спешил ехать, чтобы проездом заехать к Д. П. Трощинскому, к 8 октября, ко дню освящения его домовой церкви.

Дорогой отцу стало хуже, нос у него покраснел и на нем сделалась опухоль; он беспрестанно закрывался от воздуха, ему казалось, что со всех сторон кареты дует; мы с сестрой закладывали окна и все щели, чем только могли, но он чувствовал все какой-то холод. Когда он приехал в Кибенцы, то у него оказалась рожа на лице; он лег в постель и начал лечение. Через неделю рожа совсем прошла, и он, полагая, что скоро будет совершенно здоров, послал меня в Обуховку, чтобы уговорить мать приехать к 26-му числу, к именинам Трощинского, в Кибенцы и привезти с собой двух сирот, внучек его, проживавших у нас, для того чтобы их повеселить во время этого праздника. У меня и теперь сохраняется та записка, в которой он своеручно написал тогда, чтобы привезти ему к этому дню мундир, шпагу, шляпу и проч.,— так далек он был от мысли, что вскоре жестокая смерть сразит его...

В это самое время заехала в Кибенцы моя сестра с мужем, едучи из Крыма, от дяди Петра Васильевича. Отцу моему было уже лучше, рожа с лица совсем сошла; ему следовало бы еще оставаться в своей комнате, но, обрадовавшись прибытию дочери, которая приехала только на несколько часов, он вышел обедать с ними вместе в довольно холодную залу и тут-то, к несчастию, опять простудился.

Между тем я все собиралась в Кибенцы с моими племянницами, но мать моя, будучи слабого здоровья, не могла ехать; в то самое время, когда все было готово к отъезду, приехал нарочный от Муравьева-Апостола с известием, что отцу нашему стало хуже и чтобы мы как можно скорее спешили ехать к нему.

Мы тотчас же с братом Семеном отправились, по дороге заехав к Ивану Матвеевичу Муравьеву-Апостолу, где и невеста брата Семена и все семейство ее встретило нас с грустными лицами, говоря, что нам надо спешить ехать, что отцу нашему очень худо и что их доктор поехал туда на консилиум.

Приехав и войдя в комнату отца моего, я почти не узнала его,— так он изменился! Доктора, коих было там четыре, сказали мне, что он, вышед из своей комнаты слишком рано после болезни своей, простудился вновь, вследствие чего у него сделалось воспаление в левом боку и сильная нервная горячка. Мы застали его в безнадежном положении. Он иногда, узнавал нас, но более был в беспамятстве. К брату Алексею в Киев немедленно послали эстафету. Он приехал, но отец уже не узнал его.

Брат Иван был в то время в нашем имении в Екатеринославской губернии, и — странная вещь — именно в день кончины нашего отца, 28 октября, он видел его во сне умирающим. Сон этот его сильно встревожил, он немедленно выехал, скакал день и ночь, но уже не застал его в живых, приехав после похорон.

К Трощинскому между тем начали съезжаться гости со всех сторон к 26-му числу. Он, конечно, на этот раз не радовался их приезду, но делать было нечего; к празднику все готовилось по-прежнему.

Ночь 25-го числа была для нас страшная. Отец находился в безнадежном положении, и мы не видели средств спасти его, ибо доктора терялись, несколько дней почти не давая лекарств. Мы в молчаливом отчаянии окружали его. Он иногда приходил в себя, начинал говорить и опять впадал в беспамятство. Я решилась, наконец, идти сама ночью к медикам, чтобы заставить их действовать.

В минуту прихода моего был у них консилиум; говоря при мне на латинском языке, они решали, что ему дать. Во все время болезни он принимал лекарства только от меня. И теперь я с трепетом подошла к его постели, чтобы попросить принять лекарство.

Он быстро посмотрел на меня, тихо проговорив: «Знаешь ли ты, что даешь?» Вероятно, он узнал по запаху, что это был мускус. Я отвечала, что знаю, и он принял лекарство. Ему стало как бы лучше; он велел себя приподнять и, подозвав нас к себе, обратился к брату Алексею, сказав: «Назови мне по именам всех тех, которые после меня остаются». И когда брат назвал всех, он сказал: «Хорошо, прощайте, я умираю». Потом, немного погодя, прибавил: «Но это ничего! Старайтесь забыть меня первое время», и еще раз повторил: «Да, говорю, первое время!» Потом опять впал в беспамятство.

Описать, что происходило в душах наших, невозможно! Страшно, страшно не только писать, но и подумать об этом!

32

26-го утром ему было лучше, он вспомнил, что это был день именин Трощинского, подозвал меня, велел наряднее одеться и пойти поздравить старика. Потом опять впал в беспамятство, которое и продолжалось почти сутки. Мускус все еще ему давали, но он принимал его уже без всякого сознания.

28-го утром, в страшный день кончины его, ему стало так хорошо, что мы с сестрой Надеждой Николаевной были в восторге и не переставали благодарить бога за милость его к нам. Но как же поражены мы были в минуту спокойствия нашего, когда вдруг отворилась дверь, вошел племянник Трощинского и за ним вслед священник с чашею в руках; у меня закружилась голова, потемнело в глазах, и я не помню уже, кто и как оттащил меня в верхние покои.

После причастия, говорили мне, ему сделалось опять лучше, он начал смотреть во все стороны и, наконец, спросил: «Где Соня?» Меня позвали; я с ужасом подошла к его кровати и, чтобы он не заметил моих заплаканных глаз, поспешила встать у него в голове, но он, увидя меня, сделал знак рукою, чтобы я стала против него. Я перешла, и он, не говоря ни слова, с минуту посмотрев на меня пристально, опять закрыл глаза и как бы задремал.

Через несколько минут он очнулся и, увидя сидящего доктора подле себя, которого очень любил (это был домашний доктор Муравьева-Апостола), крепко схватил его за руку и сказал: «Cher ami, m-r Lan». Потом через минуту с глубоким чувством проговорил: «Pauvre m-r Lan, dans une pays etranger et six enfants»*. Доктор залился слезами, тронутый до глубины души этими словами, свидетельствовавшими в предсмертную минуту о любви, живом участии и сострадании к ближнему. Растроганный доктор поспешил выбежать из комнаты.

Когда  подошел  к   нему  Д.   П.   Трощинский,   вероятно,

*  Дорогой друг, г-н Лан... Бедный г-н Лан, в чужой стране и шестеро детей (фр.).

чтобы проститься, он схватил его за руку, громко и с чувством начав благодарить его за постоянную дружбу. Это были его последние слова; голос его задрожал, он склонил голову на подушку и, казалось, в изнеможении уснул. Тогда братья, уверив меня, что ему лучше и что надо дать ему покой, отвели меня наверх и, уложив в постель, просили, чтобы я, если можно, хотя немного отдохнула. В совершенном изнеможении я крепко заснула.

Через несколько времени брат Алексей вошел ко мне. Пробудясь внезапно, я спросила, что с папа. Он молчал; я еще спрашиваю; он продолжал молчать. Тогда страшная мысль о смерти поразила меня...

Что было дальше, я не знаю; добрые хозяева не пускали меня ни на шаг от себя; доктора, чтобы меня успокоить и заставить уснуть, дали мне на ночь опиума, и очень дурно сделали, ибо средство это вместо того, чтобы успокоить, привело меня в такое раздражение, что я, при усиленной дремоте, беспрестанно пробуждалась в исступлении и с каким-то ужасным чувством, которого не могу никогда забыть.

Вечером 28-го числа подвезли карету к крыльцу, чтобы ночью, уложив в нее тело покойного отца нашего, перевезти его в Обуховку. Мне после говорили, что брат Семен до того потерялся в ту минуту, как надо было отправлять драгоценный для нас прах отца, что, несмотря на мороз и на страшный холод, бегал, как безумный, с открытой головой вокруг экипажа до тех пор, пока Алексей, крикнув на него, не привел его в память.

На другой день мы уже были в Обуховке; встреча наша с матерью и старшей сестрой была ужасная; описать ее и трудно и тяжело. Чтобы сколько-нибудь сберечь и не тревожить бедную мать, тело покойного отца привезли прямо в любимый его павильон, что на берегу Псё-ла, и поставили гроб в той самой комнате, которую он так любил и в которой обыкновенно отдыхал в летние знойные дни.

Двое суток мы все, из сторонних — Сергей Иванович Муравьев и доктор Lan, которые любили и уважали его, как самого близкого им человека, и толпа рыдавшего народа окружали гроб его, сделанный, по его приказанию, из досок любимого им береста. Когда надо было взнесть его на гору, к могиле, то другого средства не было, как пронести именно по той аллее, которую он, незадолго до смерти своей, прорубил, как я выше говорила, от кладбища прямо к реке и по которой никто из нас еще не проходил, ибо она была не кончена и на ней лежали местами срубленные ветви, целые деревья и корни их. Тогда только мы увидели, для чего и, быть может по предчувствию своему, он так старался провести эту аллею, несмотря на все затруднения.

Священный прах его похоронен на том самом месте, которое описал он в своих стихах, говоря об Обуховке, с следующей надгробной надписью, которую он приготовил для себя:

Капнист сей глыбою покрылся,
Друг муз, друг родины он был;
Отраду в том лишь находил,
Что ей, как мог, служа, трудился
И только здесь он опочил.

Горькое воспоминание о болезни и кончине незабвенного отца моего до того расстроило душу и мысли, что я долго-долго не в состоянии была писать и только теперь решаюсь взять перо и продолжать рассказ мой.

Можно легко представить себе, как изменилось все в Обуховке после смерти доброго и незабвенного отца моего! Какое уныние и какая мрачность окружили нас повсюду!

Мать моя была неутешна, припадки болезни ее усилились, и чтобы ее сколько-нибудь развлечь и успокоить, надо было, стесня душу, принимать иногда на себя вид спокойный и веселый. С минуты несчастия нашего вся жизнь моя была ей посвящена, я не оставляла ее ни на минуту, спала в ее комнате и страдала всегда душою, видя бессонные ее ночи. Для меня она иногда тушила свечу и, полагая, что я сплю, опять зажигала ее, вставала с постели, ходила в беспокойстве по комнате, молилась или читала Евангелие. Таким образом влачила она тяжкую жизнь свою не только первое время после смерти отца моего, но девять тяжких лет. В продолжение этого времени она постоянно читала любимые проповеди ее св. Августина, и не только читала их, но имела терпение переписать эту книгу собственноручно пять раз, в память каждому из нас. Особенно часто говорила она с таким восторгом, с таким, восхищением о смерти и будущей жизни, в таких чудных видах представляла нам ее и так одушевлялась в ту минуту, что я смотрела на нее, истинно, как на святую, благоговела перед нею, дивилась и завидовала ее чистым, святым убеждениям.

33

С наступлением весны Обуховка наша опять оживилась. С блеском и теплом солнца ручьи с гор потекли, река быстро выступила из берегов своих и зеркалом покрыла опять на несколько верст луга свои. В короткое время показалась везде свежая зелень, цветы зацвели, жаворонки и соловьи запели, но вместо прежней радости вдыхали какую-то тяжкую безотрадную грусть в душу мою,— мне казалось, что с чувствами моими должно бы и все измениться в природе, и я невольно пеняла ей за ее постоянство!

Одно утешение осталось для меня — заниматься музыкой и играть любимые пьесы доброго отца моего и ходить иногда при лунном свете на его могилу, молиться там и вспоминать беседы наши с ним.

В 1824 году старший брат мой приехал к нам с молодой женой своею из Москвы (я, кажется, писала, что он женился на дочери Муравьева-Апостола). Присутствие их оживило несколько добрую мать нашу и наше уединение. Частые приезды сестры, невестки нашей, А. И. Хрущевой, и умных и образованных братьев ее, Матвея Ивановича и Сергея Ивановича, о коих я писала выше, были истинно целебным бальзамом для скорбных душ наших.

В особенности беседы и суждения последнего были так умны, так ясны, нравственны и увлекательны, что оставляли после всегда самые приятные и полезные впечатления. Я всякий почти раз, пришед к себе, записывала их в мою памятную книгу, которую, к большому сожалению, по некоторым обстоятельствам в 1824 году должна была сжечь.

Я забыла сказать, что после смерти отца нашего брат Иван не оставлял уже нас и взял на себя труд управления всей экономии; тогда же мать моя поручила мне все домашнее хозяйство, вначале это казалось мне несколько трудно, но впоследствии я свыклась и душевно радовалась, что могла чем-либо быть полезной семейству нашему.

В начале ноября 1824 года нас обрадовал нечаянным приездом Николай Иванович Лорер. Он был все тот же милый, веселый и разговорчивый, но нельзя было не заметить, что его проникала в то время какая-то таинственная мысль, которую, казалось, ему было тяжело скрывать от меня, друга его детства. Он был озабочен, говорил, что у него есть некоторые поручения от полкового командира, Пестеля66, к Матвею Ивановичу Муравьеву-Апостолу,

Вынимая при мне письма и бумаги из своего портфеля.

он показал мне разные переписанные им конституции. Взяв в руки письмо Пестеля, я невольно обратила внимание на печать, где изображен был улей пчел с надписью: «Nous travaillons pour la meme cause»*.

Я спросила у него, что это за печать. Он улыбнулся и сказал: «Это теперь общий наш девиз».

Все это казалось подозрительно, и я без всякой особенной мысли пеняла Николаю Ивановичу за его неосторожность и легкомыслие, как бы предчувствуя несчастие, ожидающее его в будущем.

Съездив к Муравьеву-Апостолу и проживя у нас еще несколько дней, он с каким-то особенно грустным чувством простился с нами, как бы на долгую-долгую разлуку.

По отъезде его я нашла на столе моем написанные его рукою следующие стихи:

Как обман, как упоенье,

Как прелестный призрак сна,

Как слепое заблужденье,

Как надежды обольщенье,

Скрылась дней моих весна.

Как свет молньи светозарной,

Как минутные цветы,

Как любовь неблагодарной,

Как в несчастьи друг коварный,

Изменили мне мечты.

Как пернатый житель леса,

Как пустынная стрела.

Как отважный конь черкеса,

Как поток с вершин утеса,

Радость быстро протекла.

Предчувствие его не обмануло: через год он был сослан в Сибирь на двадцатипятилетнее заточение. Но об этом горестном происшествии буду говорить после.

Свидания наши с семейством Д. П. Трощинского продолжались; по обыкновению, к Троицыну дню они приезжали к нам; все устраивалось по-прежнему: те же прогулки по окрестностям, те же катания по воде, но все чего-то недоставало, все было как-то натянуто, тяжело, грустно; все видели, что недостает души общества — незабвенного, доброго отца моего. Каждый, в свою очередь, с горем вспоминал о нем.

*  Мы работаем для одной цели (фр.)

34

В ноябре 1825 г. мы отправились, не помню к какому празднику, к Д. П. Трощинскому. Съезд был большой, обед великолепный, все готовились веселиться вечером. Музыка загремела; старик, по обыкновению, открыл бал польским. Все пустились в танцы. В числе молодых людей были там Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы и друг их Бестужев-Рюмин.

Все трое собирались приехать к нам на несколько дней в Обуховку к 26 ноября, ко дню рождения матери нашей, и именно в ту минуту, как они говорили мне об этом их намерении, дверь кабинета Трощинского растворилась, старик вышел в залу с каким-то тревожным, таинственным видом и тихо объявил некоторым особам известие о внезапной смерти государя Александра I.

Музыка утихла; все замолкло. Потом начался всеобщий говор, разные толки: отчего он умер? Что за болезнь? Кто сожалел, кто радовался.

Но трудно описать положение братьев Муравьевых и Бестужева-Рюмина при этом известии, они как бы сошли с ума, не говорили ни слова, но страшное отчаяние было на их лицах, они в смущении ходили из угла в угол по комнате, говоря шепотом между собой; казалось, не знали, что делать. Бестужев-Рюмин, более всех встревоженный, рыдал как ребенок, подходил ко всем нам и прощался с нами как бы навеки.

В таком положении все разошлись по своим комнатам, и только утром мы узнали, что в эту ночь Муравьевы-Апостолы и Бестужев-Рюмин поспешно уехали, но неизвестно куда.

В непродолжительном времени мы поражены были известием, что братья нашей невестки, Елены Ивановны, Матвей и Сергей Ивановичи Муравьевы-Апостолы, были схвачены и в цепях отправлены в Петропавловскую крепость, вследствие возмущения целого полка, в котором батальоном командовал Сергей Иванович, и вследствие известного сражения под Васильковом, на котором пал жертвою братской любви и самоотвержения младший брат их, Ипполит.

Итак, бедная невестка наша потеряла разом трех братьев своих. О, как тяжело, как горько было нам видеть ее, страдать вместе с нею! Но этого испытания, верно, мало было для нас...

Младший мой брат, Алексей, служивший адъютантом у H. H. Раевского, получив впоследствии батальон в одном из армейских полков и стоявший в то время со своим батальоном в Глухове, приехал к нам в 1825 г. накануне 1826 г. Но на этот раз, против обыкновения, он был задумчив и мрачен. Его думы меня сильно беспокоили; я несколько раз спрашивала о причине его тоски, но он скрытничал и, прожив у нас самое короткое время, поспешил в Киев к генералу Раевскому, который любил его, как сына, и принимал всегда живое участие во всем, что до него касалось. Вскоре после его отъезда я узнала от одного молодого человека, Менгеса, жившего у нас, что ночью приезжал чиновник от генерал-губернатора, князя Репнина, отыскивать с жандармами брата Алексея, с строгим, однако ж, приказанием не тревожить нашу мать, исполнив поручение как можно тише и осторожнее.

Не нашед его в доме и напугав страшно Менгеса, который, в страхе, на вопрос их: кто он?— старался произнести фамилию свою сквозь зубы так, чтобы они никак ее не поняли, они отправились обратно, а мы, с ужасом узнав об этом утром на другой день, старались всячески скрыть от матери это страшное происшествие. Легко представить, с каким ужасом ожидали мы вследствие этого вестей от брата Алексея! Вскоре дошла до нас роковая весть, что 14 генваря он был взят в Киеве и отправлен в Петербург.

Как  описать,  что происходило тогда в душах  наших? Мысль, что он, как преступник, отправлен, быть может, в цепях, пешком и с куском ржаного хлеба в руках, не давала  мне  покою  ни  день,  ни  ночь.   К  тому  еще  надо было скрывать это несчастие от матери нашей, которая, будучи в преклонных летах, болезненна и слаба, конечно, не могла бы перенести этого удара. Она нежно любила брата Алексея и беспрестанно спрашивала, где он и что значит, что она не имеет  от   него   никакого  известия.   Мы   иногда   не   знали, что   ей   отвечать   и   чем   ее   успокоить,   к   тому   еще   вид несчастной невестки нашей, Елены Ивановны, потерявшей в одно время трех любящих ее братьев, раздирал душу мою. Часто,  сидя  за  обедом  и  вспомнив,  что  несчастный  брат мой, быть может, нуждается в куске хлеба, я не могла ничего есть, слезы катились у меня градом, и, когда нежная и добрая мать спрашивала меня, отчего я плачу, я только и отговаривалась   тем,   что   не   могу   равнодушно   смотреть   на бедную сестру Елену Ивановну, которой несчастие, истинно, было ни с чем не сравнимо.

Мы   узнали,   что брат,   к   счастию,   был   отправлен   не пешком и не в цепях, но с фельдъегерем и в сопровождении знакомого и приятеля, Егора Петровича Врангеля67, бывшего в то время адъютантом у генерала Красовского. Этот добрый человек, вовсе не зная нас, единственно из дружбы к несчастному Алексею, а еще более из сострадания, писал к нам о нем с дороги и из Петербурга.

35

Чрез несколько времени к нам возвратился из Петербурга слуга брата Алексея, служивший ему несколько лет, столь любивший его и привязанный к нему, что от душевной тревоги в это несчастное происшествие он в одни сутки совершенно поседел. О, как тяжело нам было видеть этого доброго человека! Сколько горечи, сколько отчаяния было в его рассказах! Хотя он был уволен от всех работ, награжден нашей матерью как нельзя больше, но недолго жил и вскорости умер.

Обуховка сделалась для нас каким-то мрачным и горестным жилищем. В эту страшную эпоху все как бы чуждались нас, никто нас не навещал, вероятно, чтобы не навлечь на себя подозрения. Все знали, что брат Алексей был взят, что Елена Ивановна разом лишилась трех братьев и что мой старший брат, Семен, как зять Муравьева-Апостола, был под тайным присмотром полиции. Немудрено, что все близкие нам люди и добрые знакомые страшились, посещая нас, себя компрометировать.

Брату было позволено из крепости писать к нам, конечно, открытые письма и получать от нас такие же. Из писем его мы могли видеть только, что он жив. Но и за это мы благодарили бога.

Мать наша, наконец, до того начала тревожиться неизвестностью о нем (нужно заметить, что ей не говорили об аресте Алексея), что все более стала слабеть и падать духом; часто, не веря уже нам, с горечью спрашивала любимую собаку: «Орест, скажи хоть ты мне, где твой барин?»

Видя ее страдания и опасаясь за ее жизнь, мы решились просить несчастного брата, чтобы он, для утешения своей матери, испросил позволение написать к ней письмо из крепости, как из города Глухова, где стоял его полк; ему позволили, и он написал длинное и самое веселое письмо, совершенно успокоившее мать. Надо было видеть, с каким восторгом говорила она и нам и всем сторонним, что, наконец, она получила письмо от своего Алеши. Он же напутал в нем всего, говоря, что он не писал долго оттого, что занят был ученьями, смотрами, что провожал тело императора Александра I и тому подобное. Она всему этому поверила и, к большой радости нашей, совершенно успокоилась.

Но нам не легче было, и тем еще более, что брат Иван, живший в то время с нами в Обуховке, возвратись из Полтавы, куда ездил по своим делам, сказал по секрету, что, быть может, и он будет взят, ибо князь Репнин, показав ему зашнурованную уже переписку братьев Муравьевых, найденную в деревне их Хомутце, указал в ней то место, где они, говоря о брате Иване, назначали его, в случае удачи своего дела, членом временного правления68. Поэтому князь Репнин и предупреждал брата Ивана, что и его, может быть, потребуют в Петербург. Это не слишком тревожило брата, как человека, вовсе не причастного к тайному обществу и никогда не имевшего с его членами никаких сношений; он просил только нас, чтобы мы не тревожились, если это случится, и берегли нашу мать. Известие это нас страшно поразило и прибавило горечи к горькому уже и без того нашему положению. Как часто, проснувшись утром и спрашивая у людей, где брат Иван, я верить не хотела, когда мне говорили, что он уехал на охоту, полагая, что от меня скрывают и что он, конечно, уже взят и отправлен в Петербург. В таком тревожном расположении духа тяжело и горько было показывать иногда спокойный и веселый вид в присутствии бедной матери нашей. Как часто в это тяжкое для нас время мы радовались, что отца нашего, которого смерть мы так сильно оплакивали, не было уже с нами и что он избавился от тяжкого испытания, которое перенесли мы в течение этих трех месяцев.

14 апреля 1826 г. мы были обрадованы известием, что брат Алексей, наконец, оправдан, освобожден и что вскоре возвратится. В конце месяца разбудили меня рано утром известием, что он приехал, и когда я спросила, где он, то мне сказали, что он, встав из экипажа, побежал на могилу отца нашего. Я без памяти, надев один только чулок, башмаки и пудермантель, полетела к нему, и тут же, на могиле отца, совершилось радостное свидание после тяжкой разлуки и горького трехмесячного заключения.

Как описать радость матери, ее страх, ужас и слезы при известии, что он был в Петропавловской крепости, в числе государственных преступников. Подобной сцены я в жизни моей, конечно, никогда не встречу. Мать и плакала, и смеялась в одно время, повторяя всем и каждому: «Вообразите,  Алеша был в крепости»,  крепко прижимая его при этом к своему сердцу.

36

Когда все утихло и все успокоилось, он, по нашему желанию, рассказал нам следующую историю своего заточения.

Будучи взят 14 генваря 1826 г. в Киеве, из дому генерала Раевского, он через несколько дней был привезен в Петербург на главную гауптвахту. Здесь было уже так много привезенных, что все комнаты были заняты, и его ввели в большую залу, где он встретил многих знакомых, также привезенных. Когда они начали было разговаривать, бывший комендант дворца, Башуцкий,69 потеряв совсем голову, страшась ответственности за сношения между ними, не зная, что делать, в страхе и суете ставил с поспешностью между одними стол, между другими диван, приговаривая: «Между вами нет никакого сообщения!»

При этой сцене, говорил брат, он не помнит, чтобы когда-нибудь в жизни столько смеялся. Через сутки его с жандармами перевезли на придворную гауптвахту, где просидел он больше трех дней, под стражею солдат с обнаженным оружием. Тут хотя хорошо кормили, но не давали ему ни ножей, ни вилок. На четвертый день, посадив его в сани с теми же вооруженными солдатами, быстро повезли его через Неву в Петропавловскую крепость.

Тут у него сердце сжалось. Он явился к коменданту, который повел его по серым и мрачным коридорам казематов, то спускаясь вниз, то подымаясь наверх. Наконец, поднявшись выше, комендант остановился у двери одного каземата и, отомкнув со скрипом замок, ввел брата в довольно большую комнату, с двумя забеленными и под железной решеткой окнами на Неву, и, указав на печь, сказал: «Вот вам и печь». Брат подумал: что за радость ты мне сулишь? «Кажется, вам будет хорошо,— продолжал он,— вы можете, когда захотите, звать к себе сторожа». Сказав это, он раскланялся и ушел.

Сначала, оставшись один, он ходил, как безумный, скорыми шагами по пустой комнате, где, кроме бедной соломенной постели, стола и стула, ничего не было; у него при входе в каземат отобран был и чемодан, и все его вещи. В отчаянии и в тоске, он звал несколько раз в течение дня часового, единственно только затем, чтобы видеть, что дверь отворяется и что к нему входит живое существо. Обедать ему давали щи, кашу, кусок жаркого и рюмку простой водки.  От скуки он вымерил шагами каземат и ходил  в нем всякий день по семь верст.

Печь ему служила тоже большим развлечением; он сушил сырые дрова, потом сам топил ее, тогда только поняв выражение коменданта о печи и мысленно благодаря его за нее. Целые часы сидел он перед огнем, размышляя о всем, что с ним случилось, о матери своей, о нас всех и о горьком своем положении. Хотя в душе он был уверен в своей невинности, но по ходу дела не мог угадать, чем оно кончится. Впоследствии он узнал, что при допросах Матвей Муравьев-Апостол наделал ему много вреда, что, напротив, Сергей Муравьев-Апостол совершенно его оправдал и что, быть может, ему он и обязан своим освобождением.

Сколько тяжких бессонных ночей проводил он в своем заточении! Как страшился, чтобы в ответах своих на заданные ему комиссией письменные вопросы не замешать и не повредить кому-либо! В самые затруднительные минуты он, не зная, что сказать, и не полагаясь на себя, прибегал всегда к Евангелию и, открыв его, писал свои ответы, почти всегда с большою удачею.

Сколько раз в самые тягостные и затруднительные минуты, засыпая от утомления, он бывал разбужен утешительными словами отца, коего голос слышался ему и по пробуждении, и как благословлял он его в эти сладостные минуты!

Вскоре после заключения он просил письменно тетку свою, Дарью Алексеевну Державину,  прислать ему Библию, что она и исполнила; и он в продолжение трех месяцев прочел ее трижды от доски до доски. Потом он просил ее же прислать ему трубку и табаку, что она и исполнила, испросив на это позволение. Тогда и заточение казалось ему легче.

Во время похорон императора Александра I, когда тело перевозили через Неву в Петропавловский собор, от пушечного выстрела в каземате брата разбились стекла, чему, натурально, он очень обрадовался, ибо мог видеть всю церемонию похорон.

Обыкновенно, не спав целую ночь от разных дум и душевных тревог, он крепко засыпал утром; его будил всегда несносный голос сторожа, стучавшего в дверь и спрашивавшего, здоров ли он, т. е. жив ли он. Натурально, что он с досады отправлял его всегда к черту. Таким образом он просидел три месяца в разных казематах, ибо его переводили   из   одного   в   другой,   что   мы   видели   из   его писем.

В конце третьего месяца дела запутались: отвечать на запросы день ото дня становилось труднее, и он начинал страшиться за свою будущность, как вдруг в ночь 14 апреля к нему явился часовой с приказом идти к коменданту. Это его встревожило, он был уверен, что его засадят еще куда подальше, и потому не совсем равнодушно явился к коменданту. Каково же было его удивление и вместе с тем радость, когда комендант сказал ему: «Капнист, поздравляю тебя, ты свободен!»

Брат говорил, что нельзя объяснить, что происходило в его душе. Сначала он не хотел верить, но, когда комендант повторил ему радостную весть, он бросился бежать из крепости, несмотря на то что это было в 12 часов ночи и что комендант предлагал ему переночевать у себя.

Он ничего не хотел слушать, прибежал к Неве, сел в лодку и не хотел верить, что он точно свободен и может ехать куда хочет. Переехав реку, он спешил в дом к тетке своей, Державиной; пройдя несколько пустых комнат, он остановился у дверей маленького кабинета, где она сидела; увидав его, она испугалась и закричала: «Алеша, это ты?» Он, будучи всегда веселого характера и любя пошутить, и тут не мог удержаться и поспешно отвечал ей: «Тетенька, я бежал». Она в первую минуту испугалась, но потом несказанно обрадовалась, от души благодаря бога за его освобождение.

Через два дня он должен был явиться к государю Николаю Павловичу, и тот, увидевши его, весьма хладнокровно спросил: «Что, Капнист, не правда ли, что здесь лучше, чем там?» Холодный вопрос этот доказывает одну жестокость души его. Ибо, знавши, что он оправдан, что невинно страдал три месяца в заточении, что этим самым заставил страдать всех близких его сердцу и рисковал жизнью нежно любившей его матери, он мог бы, смягчив сердце свое, сказать ему что-нибудь более утешительное.

Таким же образом были взяты и оправданы сыновья генерала Раевского70, да и сколько было невинно пострадавших и пожертвовавших или своею жизнью, или жизнью близких сердцу их в эту ужасную эпоху!

37

Не стану говорить об ужасном положении семейства Муравьева-Апостола.
Всякий легко может понять его. Кому неизвестна страшная участь, постигшая несчастных декабристов! Чья душа не содрогнулась от негодования при известии о кончине некоторых из них! И как описать, что происходило в семействе нашем в течение почти целого года, в какой страшной неизвестности находилась бедная невестка наша об участи несчастных братьев своих, сколько пролитых слез, сколько томления!..

Не зная совершенно, чем кончится несчастная история эта, именно в день смерти несчастного Сергея Ивановича, рано утром я видела во сне, что стою у какой-то балюстрады, держась обеими руками за нее, и внезапно проснулась от прикосновения к ним двух холодных мертвых рук его. Этот странный сон так сильно поразил меня, что долго я была в нервной лихорадке, с судорогами в руках, но сна моего никому не сказала, записав только час и число, которое и было роковым часом его страдальческой смерти.

Долго бедная Елена Ивановна не знала о настоящей смерти несчастного брата своего, Сергея Ивановича, и только в одном обществе нечаянно услышала роковое слово: «Повешен!» Пораженная ужасом, она упала без чувств, и ее долго не могли привести в память.

Спустя несколько времени после смерти брата она получила письмо от своей сестры, Е. И. Бибиковой, которая писала, что с соизволения государя она была у несчастного брата накануне его смерти71; он знал уже, что его ожидало, и, несмотря на это, был совершенно готов на все, и показал в последнее свидание с нею столько твердости, столько религии и столько самоотвержения, что не только не нуждался в утешении, но сам поселил в ней твердость для перенесения этого несчастия.

Духовник его тоже был поражен твердостию его характера: когда он пришел к нему для того, чтобы приготовить его к смерти, С[ергей] И[ванович] в ту минуту писал последнее письмо свое к старшему брату своему, Матвею Ивановичу.

Увидя священника, он с спокойным видом просил его сесть и с твердостию духа продолжал оканчивать письмо свое.

Этот священник говорил после, что во всю жизнь не встречал человека с такими возвышенными религиозными чувствами и с такою твердостию духа ожидающего минуты смерти своей. Тут же Екатерина Ивановна описывала и трогательную сцену последнего свидания и прощания отца с несчастными сыновьями; получив повеление выехать за границу, он тогда же испросил позволение увидеть сыновей своих и проститься с ними.

С ужасом ожидал он их прихода в присутственной зале; Матвей Иванович, первый явившись к нему, выбритый и прилично одетый, бросился со слезами обнимать его; не будучи в числе первых преступников и надеясь на милость царя, он старался утешить отца надеждою скорого свидания. Но когда явился любимец отца, несчастный Сергей Иванович, обросший бородою, в изношенном и изорванном платье, старику сделалось дурно, он, весь дрожащий, подошел к нему и, обнимая его, с отчаянием сказал: «В каком ужасном положении я тебя вижу! Зачем ты, как брат твой, не написал, чтобы прислать тебе все, что нужно?»

Он с свойственной ему твердостию духа отвечал, указывая на свое изношенное платье: «Mon pere, cela me suffiга!»— т. е. что «для жизни моей этого достаточно будет!». Неизвестно, чем и как кончилась эта тяжкая и горестная сцена прощания навеки отца в преклонных летах с сыновьями, которых он нежно любил и достоинствами коих так справедливо гордился!

38

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Болезнь и смерть Д. П. Трощинского.— Корыстолюбивые наследники.— Переезд из Обуховки в Кременчуг.— Смерть матери.— История жизни П. Н. Капниста.— Графиня Делонвилъ.— Развод.— Итальянка и ее дочь.— Судьба П. Н. Капниста и его жены.

В 1828 году заболел сильно и почтенный старик наш Д. П. Трощинский водяной болезнью в груди; никакие средства, никакие медики, ни богатство его не могли спасти его от смерти. Он долго страдал...

Недели две до смерти он просил брата моего Ивана, который в то время был предводителем дворянства в том [Миргородском] уезде, и нас всех приехать к нему и остаться у него до конца его жизни.

Он все время болезни и до кончины своей был в совершенной памяти и твердым, ясным голосом говорил и давал советы своим наследникам, двум племянникам и внуке, которые ни на минуту не оставляли его и наружно, казалось, страдали вместе с ним; но впоследствии оказалось, что каждый из них с нетерпением ждал кончины его для получения наследства.
Все они беспокоились о том, что он не сделал никакого распоряжения, хлопотали, чтобы в минуту его смерти тотчас приложили бы печати ко всей движимости и привести в известность все драгоценности его. В продолжение двух недель он всякий вечер прощался с ними и благословлял, в особенности внуку свою, которую любил нежно, которой, прощаясь, всякий раз давал потихоньку или безымянные векселя, или дорогие вещи; так как она была дочь незаконной его дочери, то он не мог или не хотел делать иначе.

Всякую ночь ожидали его смерти, и всякое утро удивлялись, что он еще жив; эта неизвестность до того истомила наследников, что когда за день до смерти доктор утром сказал, что он ночью вычитал в одном лечебнике, будто есть надежда на выздоровление, если водяная болезнь берет такой продолжительный ход, они, вместо того чтобы обрадоваться, пришли в совершенное негодование на доктора, называя его сумасшедшим. Тут увидели мы ясно, что и тени истинного участия и сострадания не было в наследниках и что интерес заглушал все прочие их чувства! Тяжко было видеть этого несчастного страдальца, окруженного людьми, которые с таким нетерпением ожидали его смерти и его наследства! Что не было у него своего семейства и детей, которые искренно сожалели бы о нем и непритворно оплакивали бы его кончину!

Недаром он при жизни своей всегда от души радовался, когда кто женился, говоря, что он по себе видит, как худо не быть женатым и не иметь своего семейства. Но надо было видеть, каким удивлением были поражены все наследники его, когда Д. П., чувствуя приближение смерти, приготовясь к ней, как истинный христианин, исполнив обряд приобщения, будучи в совершенной памяти, созвал всех нас к себе и сказал твердым голосом:

—  Подайте мне мою духовную!

Интересно было видеть, какими глазами посмотрели они друг на друга и с каким любопыством спросили: «Где же она?» Он позвал камердинера и, указав на дорожный ящик, который незамкнутый стоял небрежно под столом, велел подать его к себе и, вынув оттуда духовную, просил брата моего Ивана прочесть ее; во время чтения Д. П. твердым и ясным голосом объяснял, почему разделял он между двумя племянниками так, а не иначе.

Внука его и муж ее, полковник барон Сакен, между тем с нетерпением ожидали, чем и их судьба решится. Будучи всегда совершенно убеждена, что она, как внука его, есть единственная наследница, при чтении духовной она пришла в такое тревожное состояние, что не могла долее стоять и должна была выйти из комнаты.

Тогда старик вынул особенную духовную, где, называя ее дочерью воспитанницы своей, дает ей 800 душ в Киевской губернии приобретенного им имения. Эта весть так сильно поразила ее, что она, заболев, вскорости родила; от продолжающейся душевной тревоги молоко бросилось ей в голову, и через три недели после смерти старика она скончалась, оставив в отчаянии мужа и маленькую сиротку-дочь. Говорят, что до смерти она все грустила и тревожилась при одной мысли, что она в бедности и что старик поступил с нею несправедливо.

Он скончался при нас, тихо и спокойно, поручая наследникам людей, которые ему служили и коих вопль раздавался по всему дому.

Через три месяца все опустело в Кибенцах, где царствовало всегда радушное гостеприимство, веселье и откуда несчастный и бедный не выходил никогда без утешения и без помощи. Наследники, разделив между собою все драгоценности , разъехались, разослав людей, преданных старику, и всю дворню по деревням, наградив весьма немногих из них по желанию покойного. Дом опустел, двор зарос травою, и только прах этого достойного, добродетельного старика и вельможи остался скромно похороненным в той самой церкви, где он, покрытый сединами, молился всегда с таким чувством и благоговением.

39

Прошло несколько лет без всяких перемен; мы продолжали жить с матерью нашей тихо и спокойно в Обуховке; наконец, братья мои приступили к разделу имения, ибо каждый из них желал уже заняться своею частью; и так как любимая Обуховка наша была в этом случае камнем преткновения для всех и каждый из братьев желал иметь ее для себя, то, чтобы избежать неприятностей, мать моя предложила им делить имение по жребию, на что они и согласились. Обуховка досталась, как и следовало по закону, меньшому брату моему, Алексею, который, получив ее, от радости, бросясь на могилу отца нашего, плакал, как ребенок.

Так как старшим братьям моим имение досталось в Кременчугском уезде, то каждый из них купил себе дом в Кременчуге. Между тем здоровье матери с каждым днем слабело, помощь доктора была необходима; поэтому мы все решили переехать на жительство в Кременчуг, где мать и жила до своей смерти, окруженная детьми и внуками, нежно ее любившими, не переставая благословлять судьбу свою и благодарить всевышнего за милость его к ней.

Я забыла сказать, что в то время и второй брат мой, Иван, был уже женат и имел несколько детей. Я же не оставляла матери ни на минуту. Она и в глубокой старости была всегда занята, много читала и писала, только в свободные часы призывая к себе и детей и внуков и утешаясь ими. Несмотря на счастливую и спокойную старость, мать с нетерпением и восторгом ожидала всегда смерти. В 1832 г., после продолжительной болезни, ангельская душа ее тихо и спокойно отошла к престолу всевышнего, оставив нас всех в страшном горе...

Через год после смерти незабвенной матери нашей устроилась и моя судьба и судьба меньшого брата моего Алексея. Он женился в прекрасном семействе, на единственной дочери Д. П. Белухи-Кохановского, бог наградил его нежным достойным другом, добрыми детьми и прекрасным состоянием...

Единственный сын доброго дяди нашего, Петра Васильевича, был тоже счастлив в семействе своем, делал много добра,— и дом его был всегда приютом для бедных и несчастных.

40

Говоря выше о жалком семействе дяди Николая Васильевича, я ничего еще не сказала о сыне его, Петре Николаевиче, история жизни которого так оригинальна и так интересна, что я приложу все старания мои, чтобы изложить ее на бумагу со всевозможною точностию. Кажется, я говорила, что он после смерти своего отца служил адъютантом у полтавского генерал-губернатора князя Репнина; вот с тех пор я и начну историю его жизни.

В 1823 г., поехав с Репниным в Петербург, он, по письмам его ко мне, был в таком грустном расположении, что никуда не хотел выезжать и большую часть времени оставался один у себя на квартире. Но раз, как любитель музыки, он решился поехать в концерт и в этом концерте неожиданно встретил тот самый идеал, о котором мечтал столько лет, и, наконец, потерял уже надежду встретить его когда-либо. Это была прелестная блондинка, высокого роста, с стройным станом, с нежными и правильными чертами лица, со взглядом, преисполненным и нежности, и доброты, полная той гармонии в лице, о коей он мечтал с юношеских лет своих. Он, увидя ее, был совершенно поражен, не спускал с нее глаз, и одно желание наполняло его душу — узнать, кто она, откуда и где живет; но все старания его узнать что-либо остались тщетными; она, как прелестный метеор, исчезла с глаз его, и никак, и нигде он не мог ее отыскать, ни на гуляньях, ни в театрах, куда начал он ездить единственно для того, чтобы встретить еще хоть раз то существо, о коем мечтал он столько лет. Но все усилия его были напрасны. Не отыскав ее нигде, он, наконец, впал в страшное уныние, заперся у себя в комнате и никуда не выходил,

Недели две спустя к нему заехал один чиновник, служивший у князя Репнина, с предложением, не хочет ли он купить имение в Малороссии, такое, какое Петр Николаевич и желал всегда приобрести для одной из своих сестер. Он согласился, обещал приехать познакомиться с тем, кто продает; но, предавшись опять унынию, совершенно забыл об этом. Знакомый его приезжал еще два раза, и все напрасно; наконец, приехал он к нему с тем, чтобы решительно взять его с собою и повезти к продавцу имения, к какому-то графу Делонвиль 4. Петр Николаевич согласился и, приехав туда, познакомившись с ним, переговорил с графом о деле; старик обласкал его и, как любитель живописи, предложил ему посмотреть некоторые из своих картин; он рассматривал их с любопытством. Но, войдя в третью комнату, он остолбенел,— ноги у него подкосились, он чуть не упал, увидя на стене портрет именно той, которую видел в концерте и которую столько времени искал так напрасно! Он с трепетом спросил, какая это картина или чей это портрет? И как описать радость его и совершенный восторг, когда старик сказал, что это портрет его дочери.

Можно легко себе представить, с каким удовольствием начал он ездить к графу Делонвиль под предлогом покупки имения, как счастлив был, познакомясь, наконец, с тою, которая осуществила все мечты, все его желания, и в каком упоении проводил он часы свидания с нею. Она была в то время шестнадцати лет; она только что кончила науки свои в пансионе, не видя еще света и не выезжая почти никуда.

Брат Петр Николаевич с первой минуты свидания с ней решился предложить ей руку; для большего же успеха попросил князя Репнина помочь ему, переговорив по этому поводу с графом Делонвиль. Князь, любя его, принял в нем живое участие и, рекомендуя его графу как отличного молодого человека, с значительным состоянием, испросил, наконец, его согласие; дочь, с своей стороны, тоже согласилась, хотя мало знала его и, как дитя, еще не чувствовала к нему особенного влечения. Их помолвили, и через две недели назначена была свадьба. Петр Николаевич в это время еще более узнал и полюбил ее, доставлял ей всевозможные удовольствия и утешал ее ежедневными подарками.

За неделю до свадьбы они все были приглашены на бал к какому-то посланнику. Она не желала ехать, но Петр Николаевич уговорил ее и с восторгом занялся ее изящным белым нарядом с дорогим головным убором, браслетами, серьгами и жемчужным с бирюзой колье на шее.

В этом наряде, говорил он, она была обворожительна и на бале произвела такой эффект, что Петр Николаевич, наконец, испугался, слыша со всех сторон восклицания: «Venez voir une beaute, venez voir la comtesse Delonville!»* Его страх еще более увеличился, когда он увидел и великих князей и даже самого государя Александра Павловича, наводящего на нее свой лорнет, когда она танцевала в кадрили vis-ä-vis** с известной в то время красавицей Влодек, которая начинала уже отцветать и должна была уступить преимущество невесте Петра Николаевича, который, с ужасом видя общее внимание, обращенное на нее, жалел, что повез ее на этот бал... Через несколько дней он женился и с восторгом увез ее в Малороссию.

Дорогой все ее занимало: и скорая езда, и звук колокольчика, всем она восхищалась, особенно же восхождением солнца, которого прежде никогда не видела. Петр Николаевич рассказывал ей о Малороссии, уверяя, что у него нет там никакого дома и что они будут жить в простой хижине.

Какое же удивление было для нее, когда, подъезжая, она увидела великолепный каменный дом в два этажа на берегу быстрой и прозрачной реки Псёла, окруженный чудными деревьями и прекрасными цветниками. Их с радостью встретило все семейство: старушка-мать, простая, но добрая женщина, старшая сестра, София Николаевна, в монашеском платье, вторая, Вера Николаевна в обыкновенном странном наряде своем, и три меньшие сестры в цвете лет и красоты своей.

Так как в семействе этом всегда было много странностей, то Петр Николаевич устроил для жены отдельную комнату во втором этаже, обращенную окнами на реку и на чудный вид; боясь влияния семейства своего на нее, он оставлял ее почти всегда одну, как птичку в клетке, расписав ей часы занятий, которые она в точности и исполняла; он забавлял ее всякий день, как дитя, разными подарками, к которым она, наконец, так привыкла, что считала их ни за что и потому принимала иногда довольно хладнокровно, что нередко огорчало Петра Николаевича.

*  Смотрите  на   красоту,   смотрите   на   графиню   Делонвиль!   (фр.)
**  Визави (фр.).


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » С.В. Капнист-Скалон. Воспоминания.