Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » С.В. Капнист-Скалон. Воспоминания.


С.В. Капнист-Скалон. Воспоминания.

Сообщений 21 страница 30 из 50

21

Надо сказать, что в то время из всех братьев был крепче, сильнее и здоровее брат Владимир, несмотря на то что с детства он был золотушен и имел, как я говорила выше, затвердение на руке и на ноге. Он более всех желал и упрашивал, чтобы их скорее отправили в Петербург, не предвидя и не предчувствуя в то время, сколько климат петербургский будет для него пагубен.

Приехав туда и выдержав экзамен, он определился, имея страсть к верховой езде, в лейб-гвардии гусарский полк. Брат Иван, который всегда имел желание служить в военной службе, увидев в Петербурге учение какого-то полка, до того разочаровался, что решительно не захотел служить иначе как по статской службе и определился по министерству юстиции, к Д. П. Трощинскому. Брат Алексей и брат Илья поступили тогда же в лейб-гвардии Измайловский полк.

Они все вместе жили в доме дяди нашего Г. Р. Державина1 , который до того любил их всех, и в особенности старшего брата моего Семена, что, не имея детей, некоторое время имел намерение его усыновить. Добрая тетка наша, Дарья Алексеевна тоже ласкала и любила их как своих детей и имела об них истинно материнское попечение все время пребывания их в ее доме.

Вскорости сырой и холодный петербургский климат имел самое гибельное влияние на здоровье брата Владимира. Началось тем, что на руке и ноге его, где были затвердения, открылись раны; лучшие медики начали лечить его, и лечением своим привели в такое расслабление, что через 6 месяцев, будучи на вечере у дяди нашего Гавриила Романовича, почувствовал он внезапно такое онемение в ногах, что едва мог с помощью брата Ивана дотащиться до квартиры своей и, севши на кровать, не мог уже поднять ног своих,— и тогда только убедился в горькой истине, что он лишен их движения. Можно себе представить его страх и отчаяние и всеобщий ужас и сострадание.

От нас это скрыли. Он продолжал писать нам, не говоря о своем несчастном положении. Целый почти год занимался он, лежа в постели, делами братьев и общими расходами, и — чудное дело — был всегда весел и даже иногда развеселял других. К несчастью, медики продолжали его лечить и лечили до тех пор, пока он почувствовал такое же онемение и в правой руке своей; тогда, пришедши в совершенное отчаяние, готов был в первые минуты лишить себя жизни, и если бы не религия и не нежная любовь к родным, то, конечно, он решился бы на что-нибудь ужасное. Но, укрепленный верою, на другой день он был уже покоен и со смирением покорился воле божьей и жестокой судьбе своей. Просил только братьев не тревожиться, старался всячески занять себя чем-нибудь — и тут же начал учиться писать левой рукой. Тогда только написали нам о настоящем его положении. Известие это поразило нас всех как громовым ударом, мы не знали, чем и как успокоить бедных родителей наших. Через несколько недель получили мы уже письма от него, писанные левою рукою, веселые и подающие  надежду на скорое его выздоровление.

Но этим не кончились его тяжкие испытания. Через несколько месяцев то же онемение оказалось и в левой его руке,— тогда призвал он к себе старшего брата и, сообщив ему новое несчастие свое, умолял его, всем что есть святого для него на земле и из любви к нему, лишить его жизни и не дать ему более страдать. Легко понять, что происходило тогда в душе доброго брата Семена. Он, стесня сердце, начал его уговаривать, уверяя, что до завтрего это пройдет, что надо надеяться на милость божию и что никогда не должно предаваться совершенному отчаянию. Успокоивши его немного, он ждал с нетерпением следующего дня, чтобы видеть, в каком положении он его найдет. Но как же тронут, как удивлен он был, увидев его совершенно спокойным и покорившимся опять со смирением злой участи своей! Несчастный брат сказал ему тогда с чувством: «Все кончено, я смиряюсь пред промыслом божиим и без ропота до конца буду переносить мои страдания, прошу тебя только об одном, вези меня поскорее на родину, в любимую мою Обуховку, к семейному кладбищу нашему».

Добрый брат Семен исполнил его желание; устроивши для него особенный удобный экипаж, он в 1817 г., в самый день Нового года, вечером привез его к нам; остановясь в флигеле, который был для них приготовлен, и уложив несчастного брата в постель, пришел к нам с тем, чтобы приготовить нас сколько-нибудь к горестной этой встрече. Но как ни старался он представить его нам в самом ужасном виде, мы были страшно поражены его изменением. Сохраняя жизнь и дыхание только в груди своей, обросший черною бородою, с худым и бледным лицом, с потухшими глазами, он казался мне полумертвым, и я подходила к нему, истинно, как к святому мученику. Он улыбался, здороваясь с нами, и искренняя радость как бы оживила на минуту страдальческое лицо его. Он даже начал шутить с нами и сказал, улыбаясь, каким-то гробовым, изменившимся голосом, смотря на брата Семена: «Вы думаете, что он меня привез,— нет, я его притащил». Радовался, что он в Обуховке, уверял нас, что ему лучше, что он будет здоров, а как только оставался один, то громко молился и просил с умилением бога прекратить страдания и принять его поскорее к себе. Устроивши все в своей комнате, он велел повесить перед собою свой лейб-гусарский мундир и любовался им. Деньги, какие у него были, раздавал бедным и большую часть дня просил нас читать ему Евангелие и молился, как истинный христианин, старался всегда ободрить нас всех, особенно мать нашу, которая была убита его положением и страшно горевала. Таким образом он прожил с нами не более двадцати дней.

22

За неделю до его смерти отец наш должен был ехать по каким-то делам в город, и в то же время приехал к нам добрый дядя наш Петр Васильевич, который и был при несчастном страдальце нашем до последней минуты жизни его, принял, так сказать, последнее его дыхание и закрыл ему глаза. Бедный Владимир так страдал последние дни и такие страшные издавал стоны, что мы убегали и в третьей комнате должны были закрывать себе уши, чтобы не слышать предсмертных его страданий. В самый день похорон возвратился наш отец и, нашед его на столе, бросился целовать прах его и горько-горько плакал.

Не стану говорить, что происходило после,— тяжело и страшно подумать об этом. Скажу только, что это второе в жизни моей испытание было слишком тяжело и оставило навсегда в душе моей самое мрачное и горькое воспоминание.

По возвращении своем из Петербурга отец мой должен был ехать на довольно долгое время вместе с сестрою моею в Екатеринославскую губернию, для раздела имения племянниц своих Верещагиных. Тут осталась я совершенно одна с матерью моей, которая, видя скуку мою, несмотря на наши занятия с ней и жалея меня, стала выезжать, против обыкновения своего, довольно часто то к родным, то к знакомым.

У Муравьева-Апостола, жившего от нас в 15 верстах, мы проводили время очень приятно. Так как после смерти Апостола настоящие наследники, с досады, сожгли дом его и вырубили лучшую в саду столетнюю липовую аллею, то Муравьев помещался в то время в небольшом экономическом доме, стоявшем на плоском и низком месте, окруженном небольшим фруктовым садом. Он жил, можно сказать, роскошно. Несмотря на скромное помещение свое, роскошь его состояла в изящном столе. Он, как отличный гастроном, ничего не жалел для стола своего. Дородный и франтовски одетый испанец, метрдотель, ловко подносил блюда, предлагая лучшие куски и объясняя то на французском, то на немецком языке, из чего они составлены,— с хозяином же он говорил по-испански.

Довольно большая гостиная Муравьева вмещала в себе кабинет и обширную его библиотеку, и рояль, и разные игры, и камин, вокруг которого усаживались обыкновенно и гости, и хозяева, беседуя или читая вслух, а большею частью слушая чудное пение самого хозяина и дуэты с прекрасной его дочерью. Меньшие его дочери меня очень любили и много рассказывали мне о чужих краях и о жизни их в Париже.

Братья их, Матвей Иванович 48 и Сергей Иванович 49 , поступили в то время на службу, определясь в лейб-гвардии Семеновский полк. Сергей Иванович был любимцем отца и имел большое влияние на него. Так как старик был некоторым образом, как я сказала, и эгоист, и деспот, и часто несправедлив против старших детей своих, вообще не любил и не ласкал их после второй женитьбы своей, то приезд в дом Сергея Ивановича был всегда благодетельный. Его в семье все обожали и не называли иначе, как «добрый гений»; он всегда все улаживал и всех примирял, давал хорошие советы; меньшие сестры называли его вторым отцом своим.

Старик был до неимоверности учтив, и ласков, и приветлив к гостям своим, и вот вам образчик необычайной его любезности. Сестра моя некоторое время была сильно больна и должна была пользоваться у его домашнего медика. Иван Матвеевич был так добр, предложил ей флигель свой на время лечения ее, прекрасно меблированный, в саду своем, доставлял ей все, что только ей нужно было, и имел о ней истинно отцовское попечение, но этого еще мало: зная, что она любила музыку, и в особенности его пение, и что, не вставая с постели, она не могла пользоваться этим удовольствием, он несколько раз делал ей приятные сюрпризы, приказав в хорошую погоду выносить поближе к ее дому фортепьяно, и, чтобы утешить ее, играл по целым часам и пел любимые ее арии. Можно себе представить, какое удовольствие это было для больной сестры моей, и как ценила она его ласки и внимание. В нынешней эгоистический, холодный век такая любезность, конечно, казалась бы смешною, но в то время она, истинно, была трогательна.

Ближайший сосед наш M. M. Трохимовский, сын известного по искусству медика и друга отца моего, часто навещал нас в нашем уединении; человек очень любезный и образованный, доставлял нам большое удовольствие своим посещением, он был в душе музыкант и играл сам очень хорошо на скрипке. Меня любил он с детства моего,—
занимался со мною музыкой и привозил мне всегда стихи своего сочинения. Мать моя его очень любила и всегда довольна была, когда он приезжал, ибо он любезностию и веселым характером своим оживлял наше уединение.
В то же самое время обрадовал нас нечаянным приездом своим из Варшавы товарищ детства моего, добрый наш Николай Иванович Лорер, которого мы любили, истинно, как самого близкого родного. Я, будучи тогда в совершенном уединении и в том возрасте, когда все так сильно впечатляется в душе нашей, с какими-то надеждами неземного счастия в будущем, я вполне наслаждалась приятными часами, проведенными с другом юности моей. Он, с добрым и открытым характером своим, был всегда весел, любезен и увлекательными, интересными рассказами своими оживлял наше общество; будучи молод, хорош собою и довольный своим состоянием, он никогда не помышлял и не предчувствовал в то время, какая страшная участь ожидала его в будущности, но об этом грустном происшествии расскажу после.

23

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Неудавшийся побег П. Н. Капниста.— Переезд всего семейства Николая Васильевича в Петербург.— А. И. Полетика и его причуды.— Сенатор П. И. Полетика.— Светские ханжи и странницы.— Судьба Н. Н. Кармалиной.— Карьера Ивана Капниста.— Обуховский берест.— Последние стихи Державина,— Александр I в Полтаве.—  Декабристы в Обуховке в 1819 г.— H. M. Муравьев .— Путешествие в Крым.— Старая Одесса.—  Встречи с М. С. Луниным. — Бахчисарай и Байдарская долина.

Стану говорить теперь о том, что происходило далее в несчастном семействе дяди моего Николая Васильевича.

Брат Петр Николаевич, будучи уже восемнадцати лет, видя беспрерывные огорчения и страдания своих сестер и не имея средств пособить этому горю, думая только об одном, как бы вырваться поскорее из семейства и определиться на службу,— сколько ни просил об этом своего отца, тот никак не соглашался, до тех пор пока Петр Николаевич сам не решился, в одну мрачную дождливую ночь, бежать из отцовского дома, узнав, что дядя Петр Васильевич отправил своего сына вместе с моими братьями в Петербург. Петр Николаевич намеревался присоединиться к ним и вместе отправиться на север.

Испуганный отец, не зная, что делать, разослал во все стороны людей искать его. Мать была в совершенном отчаянии, сестры плакали, и весь дом был в тревоге.

Трудно описать общую радость, когда нашли его где-то недалеко от деревни, усталого и совсем мокрого от дождя. Он сказал смело, что решился на этот поступок единственно потому, что желал ехать вместе с братьями в Петербург и что решительно не хочет долее оставаться в деревне. Как ни разгневан был отец поступком сына, но решился, наконец, исполнить его желание и вскорости со всем своим семейством отправился на два года в Петербург. Поездка его в то время была самая оригинальная.

Он поехал на долгих и, страшась разбойников после войны 1812 г., для предосторожности велел привязать на всех углах своей кареты и других экипажей по нескольку пик, а сыну своему велел ехать впереди для того, чтобы, в случае нападения разбойников, он скорее скакал дать знать об этом на станции и в ближайших селениях.

Приехав благополучно в Петербург и определив сына в Кавалергардский полк, он не щадил ничего для блеска и, для того, чтобы показать свое богатство, тратил страшные деньги на покупку лошадей сыну своему,— единственно для того, чтобы ни у кого не было лучших в полку.

Меньшие дочери его были в то время в самом блеске красоты своей, ожили в столице и, нравясь многим, конечно, могли бы устроить отлично свою судьбу, если бы не старшая сестра их, София Николаевна, которая, страшась этого, делала все возможное, чтобы не допустить никого знакомиться с ними.

Управляя домом, она нарочно устроила все так дурно, что брату Петру Николаевичу совестно было пригласить к себе в дом кого-либо из товарищей, опасаясь, чтобы босой лакей или какая-нибудь неопрятная или оборванная горничная не встретили гостя. Вот почему они большую часть времени сидели одни дома, изредка выезжали на дачи и в Летний сад, куда, впереди экипажа, нес обыкновенно человек кресло дяди моего и метлу из павлиньих перьев для обмахивания мух. Но и в прогулке им как-то стыдно было, ибо, при великолепном и дорогом ландо, у них часто на запятках стоял лакей в изорванном платье, лошади были худые, а кучер в армяке простого серого сукна. Таким образом прожив два года в Петербурге, дядя возвратился в Малороссию, и жизнь бедных сестер моих потекла по-прежнему грустно и однообразно.

Чтобы не расставаться с сыном, Николай Васильевич испросил позволения ему ехать за ремонтом лошадей в Малороссию, на покупку коих употреблял ежегодно десятки тысяч рублей.

В 1822 г. он умер от водяной болезни, в страшных страданиях прощался со всеми своими, но странно, что в продолжение всей болезни и до самой смерти не допускал к себе и не мог видеть старшую дочь свою, Софию Николаевну.

По кончине его, надев монашеский наряд, она поехала жить в имение свое в Харьковской губернии, тратила там страшные деньги на монастыри, на монахов и монахинь; брала к себе сирот, воспитывала их, как могла, и потом, наделив приданым, отдавала замуж или, большею частью, помещала в монастырях.

В это время познакомилась она и подружила очень с ближайшим соседом своим Шидловским, который, не живя с женою, имея уже дочерей замужних, жил один в деревне. Он часто приезжал к Софии Николаевне, помогал ей в делах и в хозяйстве и наконец, говорят, тайно обвенчался с нею, чему я, впрочем, никогда не верила и о сю пору не могу верить, несмотря на то, что одна из дочерей его сама говорила мне об этом; знаю только, что и впоследствии София Николаевна тратила большие суммы на вспомоществование бедным и вообще делала много добра.

Тяжело подумать, что с таким христианским направлением души, с таким, как казалось, искренним желанием помогать бедному человечеству она была до такой степени жестока со своими крестьянами, так страшно наказывала и истязала их, что, наконец, страшась их мести и суда, решилась отдать все свое имение брату Петру Николаевичу, а сама, купив дом в Таганроге, поехала жить туда; но недолго оставалась она там и, соскучившись, отдала дом свой в пользу Таганрогского уездного училища.

24

Мать ее, овдовев и будучи совершенно расстроена здоровьем, уехала за границу, взяв с собою меньшую дочь свою, Настасию Николаевну. Средние же дочери ее, Надежда и Любовь, оставшись совершенно одни, переехали жить к нам. Родители мои приняли их, как детей своих, любили и ласкали, как нельзя больше, и доставляли им всевозможные удовольствия, так что вскоре они забыли горькую жизнь в доме родителей, наслаждаясь мирной и тихой жизнью в нашем семействе. Я более всех радовалась тому, что они жили с нами, ибо после замужества моей сестры   в   1818  г.   я  оставалась  совершенно  одна   и   очень скучала.

Моя сестра была замужем за Александром Ивановичем Полетикой 50. Будучи уж немолода, она решилась выйти за старика 55 лет, вдовца, у которого были уже две замужние дочери. Он, казалось, был добрый, честный и прямого характера человек; но впоследствии оказалось, что, будучи с детства избалован, живя постоянно в деревне, без хорошего общества, он был и чудаком и страшным эгоистом, следственно, никогда не мог ни понять, ни оценить добрых качеств сестры моей, которая много страдала и, наконец, умерла преждевременно, вследствие его несправедливостей и страшных огорчений. Сестра до смерти своей не могла привыкнуть к его странностям. Он обедал всегда в двенадцать часов и ни для кого на свете не переменял этого часа. Быв большим гастрономом, любил приглашать к себе знакомых особ, как, например, князя Репнина51 или графа Строганова, но и они должны были обедать у него не иначе как в двенадцать часов.

Заводил сам все часы свои в назначенные минуты и этого занятия не оставлял ни для кого на свете и ни для каких причин. Был всегда страшным спорщиком и спорил иногда до настоящей ссоры; впрочем, раз он удивил нас своим поступком. Споря с одним молодым человеком и родственником своим, он, наконец, рассердясь, сказал ему: «Вы, молодой человек, ничего не знаете!» А тот на это отвечал ему поспешно: «А вы, старый человек, что и знали, то забыли». Александр Иванович, пораженный таким смелым и неожиданным ответом, вместо того чтобы больше рассердиться, бросился его обнимать.

Обыкновенно, когда за обедом кушанье было приготовлено по его вкусу, он призывал повара своего и говорил ему: «Кузюшка, сердце мое, дай ручку поцелую». Тот пресерьезно отвечал всегда: «Не надо руки, дайте рюмку водки»,— и он давал ему. Это повторялось почти всякий день. Он боялся очень лошадей, и когда въезжал на гору, то, страшась, чтобы лошади не остановились, высовывался из окна и умолял кучера, называл его душкой, голубчиком, другом, чтобы только ввез на гору; но, въехав, он переменял тотчас тон и кричал: «Проклятый раб! Вези так, как я велю!» Причудам его не было конца.

Имея слабое зрение, он обыкновенно сидел в гостиной и, надев очки, пресерьезно вязал чулок или плел филе из разного шелку или делал меледу. А при всем этом, надо сказать, что он был не глуп, рассуждения его были так здравы и так иногда поучительны, что нельзя было не удивляться его странностям. Екатерину II он любил страстно и никогда не мог говорить о ней равнодушно,— до того, что возненавидел одного из братьев моих и не мог простить ему во всю жизнь, что тот как-то похулил ее. У него был младший брат, Петр Иванович52, который, будучи уже два раза посланником в Америке и потом несколько лет сенатором, продолжал ежемесячно присылать ему, как старшему брату, записи своих расходов. Если не успевал сам этого сделать, то приказывал своему камердинеру, и Александр Иванович, получа их и надевши очки, пресерьезно их прочитывал.

Петр Иванович Полетика в своем роде был не менее его оригиналом. Приезжая иногда в Малороссию, он проживал обыкновенно у брата. Будучи очень худ и бледен, он вечно был на диете, в жаркие дни носил всегда курточку из демикотону и с маленькой трубочкой во рту ходил скорыми шагами для моциону перед окнами дома. В это время Александр Иванович, смотря из окна, всегда говорил: «Посмотрите, как наш башмачник разбегался!»

Однако ж в первый день приезда средний брат являлся к нему, как почетный попечитель училища, со всеми учителями, в мундире и во всем параде, с рапортом и пресерьезно подавал его ему, как сенатору. Тот также с большою важностью принимал его рапорт и раскланивался важно, как следует сенатору. Но, выйдя в другую комнату, Александр Иванович тотчас же говорил ему: «Эх ты, башмачник!» И Петра Ивановича это очень забавляло.

Нельзя было без смеха видеть, как камердинер Петра Ивановича всякое утро являлся к нему босым, чтобы показать, что у него руки и ноги чисто вымыты; тогда он сажал его подле себя и во время своего туалета заставлял читать «Историю» Карамзина.

25

Я выше сказала, что после смерти отца сестры Надежда и Любовь Николаевны жили у нас. Они меня очень любили, и дружба их сохранится навсегда в памяти моей. Но, к несчастью, я не могла долго пользоваться ею. Любовь Николаевна, будучи в то время в полном цвете красоты своей, с мягким и чувствительным характером, конечно, вследствие прежних тревог и огорчений, к несчастью, начала видимо худеть и чахнуть и после продолжительной и изнурительной чахотки скончалась у нас и похоронена на нашем семейном кладбище.

Во время ее болезни приезжали навестить ее возвратившиеся из-за границы мать ее с братом, Петром Николаевичем, но, прожив неделю, накануне ее смерти уехали, что, конечно, немало огорчило несчастную больную. Сестра София Николаевна, тоже желая показать участие свое, приехала к ней, но мало утешила ее, и приезд ее был самый странный и оригинальный.

Во-первых, она приехала совершенно одна, без человека и без горничной, сама таскала свои вещи и убирала комнату, говоря при этом, что считает душу свою госпожой, а тело слугой, и потому, по ее мнению, тело должно служить своей госпоже. Во-вторых, она привезла с собою монахиню, какую-то таинственную особу, которая секретно выдавала себя, не знаю почему, за великую княгиню Елену Павловну, которая, как известно, давно умерла.

Эта таинственная особа, будучи совершенно простой и необразованной женщиной, кланяясь в пояс и крестясь ежеминутно на всяком шагу, совершенно овладела Софией Николаевной и делала с нею что хотела, обирала ее кругом, обещая ей в будущем несметные богатства; сестрам Надежде Николаевне и Любови Николаевне тоже много обещала, но мне, как неверующей, ничего не сулила, о чем сестры очень жалели, говоря, что я не поняла ее и не умела ей угодить. Впоследствии кончилось тем, что в Киеве полиция, узнав об этом, схватила ее и, наказав телесно, отправила неизвестно куда, что, конечно, случилось бы и с Софией Николаевной, которая была с ней неразлучна, если бы не брат мой Алексей, находившийся в то время в Киеве и служивший адъютантом у генерала Раевского54. Узнав об этом скандальном происшествии и страшась за Софию Николаевну, он прискакал ночью к ней и, посадив чуть ли не на перекладную, в сутки притащил ее к нам, сконфуженную и совсем обескураженную.

Все эти происшествия и еще более семейное ханжество сильно подействовали на Петра Николаевича. Он не только возненавидел все наружные проявления набожности, но сделался совершенным атеистом, не верившим ни во что.

София же Николаевна, желая умереть в Малороссии и быть похороненной на общем их семейном кладбище, выстроила близ него на церковной земле маленький домик, жила там совершенно одна с горничной, истинной мученицей: она должна была по целым ночам тереть ей ноги, стоя перед нею, дремать, не смея ни сесть, ни лечь. Сама София Николаевна была страшно больна и, не вставая  почти с места, закутанная, в подушках, несколько лет не выходила на воздух, влача жизнь самую страдальческую.

Между тем ее мать, уехав опять за границу, не взяла уже с собой, не знаю по какой причине, меньшую дочь, Анастасию, которая в то время была почти сговорена за очень хорошего человека и, оставшись совершенно одна в пустом и мрачном доме в холодное осеннее время, заболела горячкой. Жестокая сестра ее, София Николаевна, будучи в десяти верстах от нее, зная, что она больна, не приехала и не приняла в ней никакого участия.

Несчастная больная, видя себя совершенно брошенной, без всякой помощи, успела еще, будучи в жару, написать несколько слов о своей болезни старшему брату моему, Семену, жившему в то время со своим семейством в тридцати верстах от нее, в городе Кременчуге. Он, разумеется, тотчас поскакал за нею и, нашедши ее совершенно одну, со всевозможною осторожностью, укутав, в карете привез ее к себе в дом, призвал лучшего медика, который и начал ее лечить. Но, к несчастью, болезнь ее взяла самый жестокий ход; пролежав несколько дней в совершенном беспамятстве, произнося, однако ж, имя жениха своего, она скончалась в цвете лет и в полной красоте, на восемнадцатом году своей жизни. Так как ее надо было хоронить на семейном кладбище, то брат мой послал известить Софию Николаевну о ее смерти.

Она приехала и, приблизясь к праху несчастной сестры, не пролив ни капли слез, перекрестилась и с жестокой холодностью проговорила: «Слава богу, что я вижу ее мертвою, а не замужем». Затем, уложив прах несчастной сестры в карету, имела столько духу, или, лучше сказать, столько жестокости, что села с ним рядом и повезла его за тридцать верст на семейное кладбище.

Горькая участь постигла и Надежду Николаевну. После смерти моего отца, в 1824 г., она, будучи уже не так молода, решилась ехать одна с двумя горничными в Петербург, который всегда любила. Наняв там маленькую квартиру, она жила в совершенном уединении. В один прекрасный день явилась к ней какая-то торговка с товарами и, узнав, что она имеет деньги, предложила ей жениха (вероятно, это была городская сваха). Надежда Николаевна, думая, что это шутка, показала ей портрет моего отца, стоявший у нее на столе, и сказала: «Если ты найдешь мне такого точно старичка, то я выйду за него».

Каково же было ее удивление, когда на другой день сваха пришла ей сказать очень серьезно, что такой жених, какого она желает, нашелся и что завтра он сам к ней придет. Можно легко себе представить ее испуг и удивление, когда на другой день в самом деле подъехал к ее подъезду экипаж и к ней вошел мужчина пожилых лет, светский, неглупый, очень веселого характера. Поговорив с нею часа два о разных посторонних предметах, он тут же сделал ей предложение, сказав, что он вдов, имеет восемь человек детей и ищет для них матери. Она была так поражена в ту минуту нечаянностью всего происшедшего, что с нею сделалось дурно. Жених же уехал, прося позволения приехать через день за ее решительным ответом.

Не имея никого в Петербурге, кроме старшего брата моего Семена, она тотчас послала за ним, умоляя его поехать в дом к этому господину, познакомиться с ним и узнать подробно о нем и о его семействе. Брат, исполнив ее просьбу и узнав, что Кармалин человек хороший, с порядочным состоянием, что действительно имеет восемь человек детей, приехал к ней с этим известием. Она, посоветовавшись с ним, или, лучше сказать, более сама с собой, видя свое одиночество и впереди ничего отрадного и скорее горькую будущность, решилась попробовать счастья и дала ему слово, с благородным намерением быть полезной его детям. Вскоре состоялась их свадьба.

К несчастью, Кармалин вовсе не был таким хорошим человеком, как о нем думали, и решил жениться на ней, по-видимому, единственно для того только, чтобы воспользоваться ее деньгами для уплаты своих долгов и вообще для поправления стесненных обстоятельств.

Вскоре после свадьбы он стал требовать у нее ее капитал; она, увидав тогда ясно свою ошибку, решительно отказала ему, вследствие чего он начал так дурно с ней обращаться, так угнетать ее, что она вскоре, будучи и без того всегда слабого здоровья, впала в чахотку и, не прожив с ним года, умерла на чужой стороне, без родных, без всякой помощи. Впрочем, его дети любили ее и принимали в ней участие; она, со своей стороны, очень занималась ими, ласкала их и отдала им при жизни все свои деньги и вещи.

Таким образом, София Николаевна пережила и последнюю свою сестру.

Проезжая иногда мимо той деревни, где жила София Николаевна, мы заезжали к ней. В то время она была истинно страшна, но, несмотря на это, следы красоты оставались еще на ее лице. Окружена она была образами; в углу ее комнаты стоял гроб с хоругвями,— гроб, который она приготовила еще за несколько лет до своей смерти и в котором ее потом похоронили. Прострадав, в свою очередь, несколько лет, недавно она, пережив отца, мать, и четырех младших сестер своих, кончила жизнь в страшных страданиях, без помощи, без друзей, без всякого участия.

26

В 1817 г. мы были обрадованы нечаянным приездом брата Ивана, который, соскучив за Малороссией, воспользовался первым представившимся случаем и приехал в Киев с сенатором, посланным для какого-то следствия. Разумеется, он тотчас отпросился у него и приехал к нам в Обуховку, но, чтоб не потревожить мать нашу внезапною радостью, остановился в деревне, прислав с человеком письмо от дяди Петра Васильевича, которое извещало о его скором приезде. Трудно описать радость нашу при этом известии...

Наша жизнь пошла по-прежнему,— выезды и праздники возобновились: верховая езда, катание по воде, рыбная ловля — все это делалось по-прежнему, и брат разделял со мною все эти удовольствия.

Вначале отец сердился на него за то, что он так рано оставил службу, но потом, видя, что он был полезен в доме, помогая матери в хозяйстве и занимаясь постройкой нового дома, он примирился с этим и только шутя иногда называл его министром юстиции, не предвидя и не предчувствуя в то время, что он точно со временем пойдет так далеко по службе.

Несмотря на желание его жить в неизвестности и вполне наслаждаться деревенской жизнью, провидение устроило все иначе, возвысив его на ту степень, на которой он истинно был полезен и отечеству, и семейству своему. По возвращении его в Малороссию дворянство Миргородского уезда, узнав его, избрало предводителем своим на два трехлетия, то есть на шесть лет.

Потом он выбран был единогласно губернским предводителем и в этом звании оставался четыре трехлетия, то есть двенадцать лет. В конце последнего года государь император Николай I, в приезд свой в Полтаву, лично узнал его и, рассуждая с ним о разных вещах у себя за обедом, до того оценил и ум, и достоинства его, что после обеда сказал своим приближенным: «Теперь я вижу, что не лета делают человека опытным».

Вскоре он был сделан смоленским губернатором и через два года московским, оставаясь в этом звании долее десяти лет. В настоящее время он несколько лет уже сенатором и почетным опекуном в Москве, где в полной мере пользуется всеобщей любовью и уважением.

Прогулки с отцом продолжались, по обыкновению. Бывало, обойдя весь сад, мы шли отдохнуть на остров, под тень роскошного береста, который стоял на берегу Псёла и, подмытый им, наклоняясь в реку, ежеминутно страшил падением своим. Это было любимое место отца; тут он, преисполненный поэтическим вдохновением, написал следующие прекрасные стихи, говоря о любимом своем бересте:

Там сяду я под берест мшистый,
Опершись на дебелый пень.
Увы!  не долго в жаркий день
Здесь будет верх его ветвистый
Мне стлать гостеприимну тень.
Уж он склонил чело на воду,
Подмывши брега крутизну,
Уж смотрит в мрачну глубину
И скоро в бурну  непогоду
Вверх корнем  ринется ко дну.

Так в мире времени струями
Все рушится средь вечной при,
Так пали древни алтари.
Так с их  престольными столпами
И царства пали и цари.

Отец мой до того любил это дерево, что тайно от нас велел вытащить его из реки после его падения, распилить на доски и сохранить их для своего гроба, что и было исполнено; мы об этом узнали только после смерти его.

Итак, роскошный берест, укрывавший его под сенью своею от солнечного зноя в этой жизни, сохраняет и покоит в себе драгоценный для нас прах его и после смерти.

В тот же год, в сентябре месяце, отец должен был уехать в Петербург как по делам Малороссии, так и для того, чтобы повидаться с детьми и навестить нашу тетку, Дарью Алексеевну Державину, после смерти незабвенного дяди, который скончался в 1816 г., оставив по себе память добродетельного гражданина и славу бессмертного поэта.

В день смерти его нашли написанными его рукою на грифельной доске следующие последние стихи его:

Река времен в своем теченьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.

Тетка наша, после смерти Гаврилы Романовича, имея много хлопот по имению и неожиданный процесс родственника со стороны мужа своего, поручила все дела свои старшему брату моему Семену, который привел все в порядок с большим трудом и тем совершенно ее успокоил. За это, по смерти своей, она из благодарности оставила ему прекрасное имение в Херсонской губернии, состоящее из 10 000 десятин земли по Днепру, и тем обеспечила на всю жизнь его с семейством. Имение это называлось и теперь называется, в память Гаврилы Романовича, Гавриловкой.

27

В 1817 г., в сентябре месяце, мне предстояло величайшее удовольствие. По случаю приезда в Полтаву Александра I готовился великолепный бал, на который дворянство Полтавской губернии избрало мать мою быть хозяйкой при приеме царя...

Трудно описать то впечатление, которое чувствовала я при входе в великолепно освещенную залу, наполненную множеством посетителей: толпою богато одетых и блестящих драгоценными камнями и брильянтами дам, множеством генералов в парадных мундирах, с звездами и лентами, придворных в камергерских и камер-юнкерских нарядах, в чулках и башмаках, с напудренными головами, множеством военных, и между всеми ними доброго и величественного царя нашего, приветствовавшего всех с лаской и с приятной улыбкой.  Я, истинно, в эту минуту чувствовала себя на седьмом небе. Государь открыл бал польским с моей матерью, милостиво разговаривая с нею, потом начались танцы.

От грому музыки, от блеска освещения у меня кружилась голова. Я, сверх ожидания, много танцевала, хотя и не имела знакомых, но меня приглашали, вероятно, потому, что я была дочь хозяйки бала. Словом, я была в совершенном восторге, и приятные впечатления этого чудного бала долго сохранялись в памяти моей.

На другой день предположено было быть примерному сражению на бывшем при Петре I поле брани55, близ шведской могилы. Для этого приготовлены были многочисленные войска пехоты, кавалерии и артиллерии. Для дам устроена была особенная обширная галерея. Хотя мы приехали рано, но галерея была уже наполнена до того дамами в их блестящих нарядах, что мы только с большим трудом могли протискаться и с помощью брата Ивана найти себе места.

В 1819 г., в июне месяце, мы были опять обрадованы приездом из Петербурга тетки нашей, Дарьи Алексеевны Державиной, с ее племянницей и нашей двоюродной сестрой, Александрой Николаевной Дьяковой, и со старшим братом моим, Семеном, сопровождавшим их; в то же время приехали к нам два брата Муравьевых: Никита Михайлович50 и Александр Михайлович57, вместе с другом своим М. С. Луниным58.

Не стану говорить, сколько удовольствия доставил нам и приезд доброй тетки нашей, и общество этих умных и образованных молодых людей, как незаметно улетели часы в приятных беседах с ними. Особенно увлекал нас своим умом и ясностью суждений по всем предметам Никита Михайлович Муравьев, которого репутация известна была в Петербурге, как человека с большими способностями, и которого лично знал государь Александр Павлович и отдавал полную справедливость его уму и отличному образованию. Брат его, Александр Михайлович, был в то время еще слишком молод; но трудно изобразить экзальтацию и оригинальность ума Лунина, который живостию своего характера, увлекательным красноречием и чудным талантом в музыке очаровал нас всех.

Сестра моя, Александра Николаевна Дьякова, будучи сама большой музыкантшей и первой ученицей Фильда и зная по репутации Лунина, как человека опасного для девиц и вообще для всех особ, будучи сама чрезвычайно как скромна, убегала его и никак не решалась играть при нем, а его слушала всегда из другой комнаты. Она до того была нервна, что с нею раз сделалось дурно, когда она увидела меня, сидящую одну с ним за фортепиано и беспечно разыгрывающую любимую пьесу.

К этому обществу нашему часто присоединялся Матвей Иванович Муравьев-Апостол, который, живя в двадцати верстах от нас, приезжал к нам и веселым и любезным характером своим еще более оживлял деревенское уединение наше.

Зная хорошо этих молодых людей и отдавая полную справедливость их уму, благородству и добрым качествам, я истинно могу сказать, что, к сожалению, впоследствии, в жизнь мою в городах и столицах наших, до старости я не встречала подобных молодых людей!

Они прожили у нас недели две, восхищались Обуховкой, с беспечностью наслаждались всеми удовольствиями деревенской жизни, не предвидя и не предчувствуя в то время, какая злая участь ожидала их в будущем.

Вскоре мы с теткой нашей, Дарьей Алексеевной, предприняли вояж в Крым и в Одессу; заехав по дороге в деревню ее Гавриловку (Херсонской губернии), мы остановились там на несколько дней. В Одессе мы застали уже все семейство Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола и с ними вместе H. M. и А. М. Муравьевых с матерью, Екатериной Михайловной60, и с М. С. Луниным.

Добрый Николай Иванович Лорер отправился туда вперед, приготовил нам прекрасную квартиру и все нужное для пребывания нашего в Одессе. Зная хорошо этот город, он сопутствовал нам везде и показывал все, что было в нем интересного.

В то время граф Ланжерон 61, бывший там генерал-губернатором, узнав о приезде тетки нашей, Державиной, немедленно приехал к нам, пригласил нас всех к себе на обед и во все пребывание наше в Одессе был очень любезен и внимателен, доставляя нам всевозможные удовольствия.

Мы часто виделись там с Иваном Матвеевичем Муравьевым-Апостолом, у которого была прекрасная квартира над самым морем. Я никогда не забуду, как один раз отец мой, сидя у них на балконе и видя молодых людей наших, ходивших взад и вперед по двору, споривших горячо и толковавших о политических делах и о разных предположениях и преобразованиях, в самом жару их разговоров внезапно остановил их вопросом:

—  Знаете ли, господа, как далеко простираются ваши политические предположения?

Лунин первый воскликнул:

—  Ах, скажите, ради бога!

—   Не далее,  как  от  конюшни  до сарая!— сказал  мой отец, и эта неожиданная ирония смутила и сконфузила их совершенно.

28

Прожив в Одессе недели три, мы, простясь с нею и обществом нашим, отправились в Крым.

Путешествие это было очень приятно, несмотря на медленность его, ибо мы должны были останавливаться всякий день часа три для того, чтобы кормить лошадей, и потом ночевать в гостиных дворах, а иногда и в поле. Вначале страшные, или, лучше сказать, необъятные, степи Херсонской и Таврической губерний нам сильно надоели, тем более еще, что трудно было доставать что-либо для пищи, а воды в иных местах и вовсе не находили; иногда только кучера наши поспешно останавливались и посылали лакеев за водою, увидя на обширной степи колодезь, обыкновенно глубины в 40 сажен62, из которого человек верхом на лошади, скакавши во весь дух по полю с веревкой в руках, вытаскивал цебер с водою; иначе достать ее было невозможно. Развлекали нас иногда на дороге целые табуны верблюдов, кочевавших на обширных степях и часто пугавших своим внезапным появлением в густом тумане наших лошадей...

Как описать радость нашу, когда, соскучив необъятными таврическими степями, мы, наконец, увидели вдали синеющие Крымские горы и впоследствии берега обширного Черного моря! С каким восторгом приветствовали мы его и как нам было [отрадно] в первый жаркий вечер броситься в прохладные синие волны его!

Останавливаясь на дороге всякий день часа по три где-нибудь для обеду нашего и для корму лошадей, мы имели довольно времени и гулять, и наслаждаться чудными видами, и изучать нравы и обычаи крымских татар, их дикость и странный быт, в особенности несчастных женщин, запертых в сырых землянках и совершенно одичалых.

Видя их в этом жалком положении и желая их сколько-нибудь образумить, мне все хотелось взбунтовать их и выпустить на волю. Они были до того дики, что, заметив нас, со страхом подходили к нам и с любопытством ощупывали и рассматривали, как будто видя не таких людей, как они сами. Занятия их состояли в вышивании шелком и золотом, в крашении себе волос и ногтей краской кирпичного цвета и вырывании себе волос на лбу навощенной ниткой, для того чтобы иметь большие лбы и тем нравиться своим мужьям, которые, будучи почти все очень красивы и наслаждаясь полной свободой, летают обыкновенно по полям верхом на славных татарских лошадях, в блестящих нарядах своих.

Так как на южном берегу не было в то время никаких дорог и его объезжать можно [было] только верхом, то мы проехали только юго-западную часть Крыма, начиная от Перекопа до Байдарской долины и обратно. Несмотря на осеннее время, поля там были покрыты прекрасными цветами, при чудном освещении солнца и приятной теплоте в воздухе.

В Севастополе мы прожили несколько дней, чтобы осмотреть хорошенько все его окрестности. Город сам по с[еб]е мне не слишком понравился именно потому, что хотя и выстроен живописно амфитеатром на берегу моря и на отлогости горы, но совершенно без зелени, без садов, исключая некоторых виноградников, засохших от зноя и покрытых вечною тонкою известковою пылью. Комендант Севастополя был так добр, предложил нам шлюпку, чтобы съездить осмотреть древний Херсонес, который находился в шести верстах.

Погода была прекрасная, и мы отправились туда после раннего обеда, но, отъехавши версты две, ветер усилился и началась сильная качка; с непривычки нам показалось это страшно, волны все увеличивались, уродливые морские свиньи выскакивали беспрестанно из моря, вокруг шлюпки нашей, как бы для большей тревоги нашей, и мы рады были выйти на берег, подъехав к древнему Херсонесу, где кроме камней и разрушенных стен мы ничего не видели. Осмотрев развалины эти, мы спешили возвратиться в город; братья же мои остались еще там для того, чтобы осмотреть некоторые пещеры, достойные примечания.

На другой день, выехав из Севастополя, мы по дороге остановились па горе, чтобы осмотреть Егорьевский монастырь, находившийся в семи верстах от города, и истинно поражены были чудным видом представившегося глазам нашим открытого Черного моря и густым лесом по отлогостям горы, где и устроена была эта обитель...

В Бахчисарай мы приехали довольно поздно, остановились в самом дворце, который вечером показался мне таким мрачным, что я почти целую ночь не могла уснуть; мне все казалось, что тени умерших ханов бродят по нем и что я вижу которого-нибудь из них в углу комнат, разделенных большими арками и устланных какими-то соломенными блестящими коврами, которые от ветра из-под полу поднимались волнами.

Дворец в то время не был ни обновлен, ни переделан и не испорчен, как теперь, и находился в том виде, как был при ханах. Вызолоченные пестрые потолки и стены высоких комнат были истинно великолепны, с их низкими парчевыми диванами. Мраморные ванные с фонтанами, бьющими со всех   сторон   и  окруженными  кустами  цветущих   роз,   казались, истинно, чем-то волшебным.

Только терема и гаремы с их решетками, оградами и маленькими садиками у каждого казались мне чем-то грустным и тяжелым; в особенности я не могла смотреть равнодушно на мрачный терем и на особенный фонтан с крестом на верху, принадлежавший пленнице последнего хана, княжне Потоцкой, которая прожила там несколько лет в заточении и похоронена в саду, близ дворца; на ее памятнике изображен тоже крест, но окна его замурованы для того (как сказал нам сторож), чтобы татары не продолжали издеваться над прахом христианки. Мы удивились, увидев в ее тереме картину, вышитую разными шелками в гладь по атласу, подаренную ей одним из обуховских жителей, Ф. Г. Григоровским, которого и имя было там подписано. Он, будучи в Бахчисарае, до того понравился последнему хану, что тот предложил ему жить у него и забавлять за стеною любимую пленницу его, Потоцкую, игрою на гитаре и приятным пением русских и польских песен.

Он довольно долго жил там, но приближенные к хану, неизвестно за что, возненавидели его до того, что едва не лишили его жизни. Они подложили под его постель значительное количество ханского серебра, обличив его в краже, за что по их законам он был присужден к смерти; одно спасение его было, как он сам говорил, в бегстве с опасностью для жизни, ибо он должен был, чтобы спасти себя, броситься ночью с страшно высокой стены.

Ф. Г. Григоровский был бедный дворянин, которого мой отец очень любил и впоследствии приютил у себя со всем семейством, выстроив ему особенный домик в саду и снабдив его землею, прислугою и всем вообще, нужным.

Я его помню уже стариком, но очень живым и веселым; он всегда забавлял всех своим пением с гитарой и разными шутками; детей обыкновенно утешал он тем, что во время тишины и молчания иногда так крепко чихал или падал внезапно разом со всех ног, что все вскрикивали и потом с хохотом бежали за ним; иногда он позволял себе эти шутки и в гостиной, в кругу дам, во время тишины и молчания. Он до смерти не оставлял семейстства нашего; три дочери его воспитывались вместе с нами матерью нашей, а два сына на счет нашего отца в казенных заведениях.

29

Осмотрев все интересное в Бахчисарае, мы хотели видеть городок евреев-караимов, которые отличаются особенной честностью и красотою, носят тоже ермолки, только красного цвета, наблюдают шабаш, как настоящие жиды, но странно то, что женщины у них взаперти и не смеют показываться, как и у татар. Небольшой городок этот называется Чуфут-Кале; он расположен близ Бахчисарая, на вершине отвесной горы, куда можно въехать только верхом.

Так как с нами были женские седла, то отец мой велел для меня оседлать одну из форейторских лошадей, а другую для себя, не подумав, что они не так кованы, как татарские лошади, и что потому не везде на них можно проехать.

Мы сели на лошадей и, взяв проводника из татар, отправились. Едучи у подошвы высокой горы, на которой стоял этот городок, мой отец, указав на него, спросил проводника по-русски: это ли Чуфут-Кале? Тот, не поняв его и думая, что отец желает взъехать прямо туда, внезапно поворотил по тропинке, по которой одни только мулы таскают воду; мы поехали вслед за ним по камням на страшную утесистую гору.

Я ехала впереди, лошадь моя скользила по камням, беспрестанно спотыкаясь. Мне стало страшно, я остановила ее близ пропасти и в страхе сказала отцу, что встану с лошади; он в испуге так сильно ударил лошадь своим хлыстом, что она стремглав пустилась скакать вверх и в минуту очутилась на вершине горы, откуда на нас с ужасом смотрели караимы, поднявши вверх руки и говоря, что сюда можно ездить только на одних мулах. Въехав на гору, отец перекрестился и, думая, что я очень испугалась, просил караим дать нам стакан воды; но вообразите его негодование, когда ему сказали, что воды нам нельзя дать, потому что у них шабаш. Отец мой, вышедши из себя, разругал их как нельзя больше, не захотел смотреть их городка и велел проводнику ехать обратно во дворец другой дорогой.

Съезжая вниз, по отлогой горе, мы восхищались чудным видом вдаль и на Бахчисарай, на его дворец, окруженный садами, и на блестящие вдали мечети...

На другой день рано утром пошли мы посмотреть еще раз сады и фонтаны, окружающие дворец,— и как восхищены мы были картиной, представившейся глазам нашим! Молящаяся татарка в чудном костюме, с длинным половиком стояла на коленях и молилась с двумя детьми своими посреди цветущих кустов роз. Это была, истинно, самая прелестная и живая картина. Мы после узнали, что у татар законом положено при восхождении и захождении солнца останавливаться, преклоня колени, для молитвы.

Дорога из Бахчисарая до Байдарской долины была самая живописная,— нужно было ехать несколько верст в гору, покрытую разнородным лесом, раинами, кедрами и огромными деревьями. Ягоды, упадая на землю, представляли вокруг деревьев ковры яркого пунцового цвета. Так как они были совсем зрелые и сладкие, то люди наши спешили набрать их, сколько можно было, в мешки, которые и привязали сзади экипажей, но пока доехали мы до места, все это обратилось в сок. Въезжая на гору все выше и выше, мы видели, что облака, наконец, были ниже гор, что чрезвычайно удивило наших людей, которые и без того не понимали, для чего мы ездим с места на место, только утомляя лошадей, едва тащивших нас. Но с каким восторгом, въехав, наконец, в облако, кучер наш громогласно и с иронией, свойственной малороссиянам, сказал: «Теперь бачу, що мы идем на небо!» Еще более удивило его то, что, въехав с таким ужасным трудом на гору, мы велели остановить лошадей, встали из экипажей и, посмотрев несколько минут на Байдарскую долину, которая была ничем не лучше Обуховской долины, мы велели поворотить экипажи и отправились обратно. Тут кучер наш опять с насмешкой сказал: «Було на що дивиться! Слава богу, що теперь все уже с горы, а не на гору».

На возвратном пути, в конце октября месяца, мы наслаждались еще и чудными видами, и теплым климатом, и разноцветными цветами, покрывавшими в то время поля и луга. Иногда картины эти оживлялись скачкою татар на их быстрых лошадях, иногда погребением умершего, которого обыкновенно носили на носилках, обвитого с головы до ног холстом, без гроба и, положив его таким образом в яму, забрасывали ее душистыми травами и потом землею. Но женщины не присутствовали и на похоронах. Приятно было видеть иногда рано утром, при восхождении солнца, толпу татар в поле, стоявших на коленях в кружок и молящихся с большим благоговением.

Таким образом кончили мы крымский наш вояж и, приехав обратно в Обуховку, должны были с большим горем вскорости проститься с доброй теткой нашей, Дарьей Алексеевной Державиной и с сестрой, А. Н. Дьяковой, которые, согрев нас дружбой и ласками своими, расстались с нами навсегда. Ибо впоследствии мы не встречались уже с ними на этой земле.

30

ГЛАВА ПЯТАЯ

В кругу членов тайного общества.— Братья Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы.— М. П. Бестужев-Рюмин.— Женитьба С. В. Капниста на Е. И, Муравьевой-Апостол.— Болезнь и смерть В. В. Капниста.— Н. И. Лорер.— «Nous travail-lons pom la тёте cause». •— Декабристы в усадьбе Д. П. Тро-щинского.— Аресты и обыски.— Рассказы А. В. Капниста о заточении его в Петропавловской крепости.— Судьба вождей восстания Черниговского полка.— Предсмертные минуты С. И, Муравьева-Апостола и свидание его с отцом.

Между тем меньшой брат мой Алексей продолжал службу свою в гвардии; он был всеми любим и считался в полку отличным офицером, но, чтобы быть поближе к нам, он поступил в адъютанты к генералу H. H. Раевскому, который любил его как. сына и в семействе которого он был истинно как самый близкий родной.

Живя в Киеве, он, к большой отраде нашей, мог часто приезжать к нам, и приезд его обыкновенно оживлял и утешал всех, особенно мать, которая чрезвычайно как любила его. Он умел ее развеселять разными рассказами и добрым открытым характером своим.

В то же почти время брат, Петр Николаевич Капнист, после смерти своего отца, и Матвей Иванович Муравьев-Апостол поступили адъютантами к генерал-губернатору Полтавской губернии, князю Репнину, который был всегда в дружеских отношениях с моим отцом и вместе с ним работал для блага Малороссии.

Матвей Иванович Муравьев-Апостол недолго оставался адъютантом, вскоре вышел в отставку и жил совершенно один в своей деревне, как отшельник; он никуда не выезжал, кроме Обуховки, и, несмотря на большое состояние отца своего, жил очень скромно, довольствуясь малым, любя все делать своими руками: он сам копал землю для огорода и для цветников, сам ходил за водою для поливки оных и не имел почти никакой прислуги. В то время, конечно, он не предчувствовал, что вскоре жестокая судьба бросит его в мрачную и холодную Сибирь и что там-то он будет истинным тружеником и страдальцем в лучшие годы своей жизни.

Брат его, Сергей Иванович Муравьев-Апостол, иногда приезжал к нему из Бобруйска, куда после несчастной истории лейб-гвардии Семеновского полка в 1820 году был сослан за излишнее стремление его к добру, за человеколюбивые поступки его с солдатами, вверенными ему правительством, и, конечно, более еще за преданность и любовь их к нему, как к доброму начальнику своему.

Несмотря на то что он, будучи в Бобруйске, лишен был права не только выйти в отставку, но и проситься в отпуск, он тем не менее довольно часто приезжал и к нам, и к брату своему, с которым с детства был очень дружен. Вот в это-то время я имела случай узнать этого достойного человека и в полной мере оценить и ум, и благородство, и возвышенные чувства его. Я и теперь с ужасом представляю себе его жестокое в то время положение.

После службы в гвардии, где умели узнать его достоинства, где все его любили, отдавая полную справедливость его уму и добрым качествам души его, он брошен был в Бобруйск, в страшную глушь, в полк к необразованному и почти всегда пьяному полковому командиру, которого никак не мог он уважать и потому в отпуск даже ездил всегда без его ведома.

В Бобруйске он был совершенно один, без родных, без товарищей, окруженный каторжными в цепях и в диких нарядах, получерных и полубелых, с головами наполовину обритыми, народом несчастным и угнетенным, на который нельзя смотреть без ужаса и без страдания. После этого немудрено, что он всегда был в каком-то раздражительном положении; все его томило, все казалось ему в черном виде, и все ожидал он чего-то ужасного в будущем.

Но несмотря на это, когда бывал он в нашем кругу, то сердце его как бы отдыхало, он оживлялся, и тогда разговор и суждения его были до того увлекательны и поучительны, что когда он умолкал, то все хотелось бы еще его слушать.

Обыкновенно он был серьезен и более молчалив, но когда говорил, то лицо его оживлялось, глаза блестели, и в те минуты он был истинно прекрасен. Ростом он был не очень велик, но довольно толст; чертами лица, и в особенности в профиль, он так походил на Наполеона I, что этот последний, увидев его раз в Париже в политехнической школе, где он воспитывался, сказал одному из своих приближенных: «Qui    dirait,    que   се   n'est    pas   mon    fils!»*

Пылкость благородного характера его и желание добра, быть может и ошибочное, погубили человека, который по уму и сердцу своему мог бы быть истинно полезным отечеству.

Жалею душевно, что не могу поместить здесь писем его из Петропавловской крепости к отцу своему, особенно же чрезвычайно интересное письмо, писанное им накануне своей смерти к брату Матвею Ивановичу. Копии с этих писем долго сохранялись у меня, как драгоценность, но, к большому моему сожалению, кто-то похитил их у меня63.

Характер брата его Матвея Ивановича был совсем другой. Всегда живой, веселый и разговорчивый, он обыкновенно присутствием своим оживлял общество. Но, будучи немного легкомыслен, он не имел твердости характера брата своего, увлекался иногда мнением других и потому часто менял свое собственное. Сергей Иванович имел над ним большое влияние, и он-то и увлек его в несчастную историю 1825 года, в чем и сознался, для оправдания брата своего, в последнем письме своем к отцу из Петропавловской крепости.

Матвей Иванович любил страстно брата своего, гордился им и всегда сердился за то, что он был молчалив и не любил выказывать себя. Приезд Матвея Ивановича в Обуховку был для меня всегда истинно праздником. Он обыкновенно привозил мне читать что-нибудь интересное, в беседах с ним пролетали незаметно часы, и приятные минуты, проведенные с ним в нашем уединении, сохранятся всегда в памяти моей.

С Сергеем Ивановичем приезжал иногда к нам и друг его, Бестужев-Рюмин64, образованный молодой человек с пылкою душою, но с головою до того экзальтированною, что иногда он казался нам даже странным и непонятным в своих мечтах и предположениях. Дружба его с Сергеем Ивановичем была истинно примерная, за него он готов был броситься в огонь и воду; но впоследствии время показало, что дружба эта была вредна как для одного, так и для другого и, можно сказать, довела обоих до гибели. Меньшой брат Муравьевых, Ипполит Иванович Муравьев-Апостол65 , воспитывавшийся в одесском лицее и только что определившийся в то время в Петербурге в гвардию, узнав об участи брата своего Сергея Ивановича в 1825 году, немедленно поскакал к нему в Бобруйск, чтобы разделить с ним его участь, и пожертвовал, так сказать, братской любви жизнью своею, будучи убит в известном сражении под Васильковом.

*  Кто скажет, что это не мой сын!  (фр.)


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » С.В. Капнист-Скалон. Воспоминания.