Надо сказать, что в то время из всех братьев был крепче, сильнее и здоровее брат Владимир, несмотря на то что с детства он был золотушен и имел, как я говорила выше, затвердение на руке и на ноге. Он более всех желал и упрашивал, чтобы их скорее отправили в Петербург, не предвидя и не предчувствуя в то время, сколько климат петербургский будет для него пагубен.
Приехав туда и выдержав экзамен, он определился, имея страсть к верховой езде, в лейб-гвардии гусарский полк. Брат Иван, который всегда имел желание служить в военной службе, увидев в Петербурге учение какого-то полка, до того разочаровался, что решительно не захотел служить иначе как по статской службе и определился по министерству юстиции, к Д. П. Трощинскому. Брат Алексей и брат Илья поступили тогда же в лейб-гвардии Измайловский полк.
Они все вместе жили в доме дяди нашего Г. Р. Державина1 , который до того любил их всех, и в особенности старшего брата моего Семена, что, не имея детей, некоторое время имел намерение его усыновить. Добрая тетка наша, Дарья Алексеевна тоже ласкала и любила их как своих детей и имела об них истинно материнское попечение все время пребывания их в ее доме.
Вскорости сырой и холодный петербургский климат имел самое гибельное влияние на здоровье брата Владимира. Началось тем, что на руке и ноге его, где были затвердения, открылись раны; лучшие медики начали лечить его, и лечением своим привели в такое расслабление, что через 6 месяцев, будучи на вечере у дяди нашего Гавриила Романовича, почувствовал он внезапно такое онемение в ногах, что едва мог с помощью брата Ивана дотащиться до квартиры своей и, севши на кровать, не мог уже поднять ног своих,— и тогда только убедился в горькой истине, что он лишен их движения. Можно себе представить его страх и отчаяние и всеобщий ужас и сострадание.
От нас это скрыли. Он продолжал писать нам, не говоря о своем несчастном положении. Целый почти год занимался он, лежа в постели, делами братьев и общими расходами, и — чудное дело — был всегда весел и даже иногда развеселял других. К несчастью, медики продолжали его лечить и лечили до тех пор, пока он почувствовал такое же онемение и в правой руке своей; тогда, пришедши в совершенное отчаяние, готов был в первые минуты лишить себя жизни, и если бы не религия и не нежная любовь к родным, то, конечно, он решился бы на что-нибудь ужасное. Но, укрепленный верою, на другой день он был уже покоен и со смирением покорился воле божьей и жестокой судьбе своей. Просил только братьев не тревожиться, старался всячески занять себя чем-нибудь — и тут же начал учиться писать левой рукой. Тогда только написали нам о настоящем его положении. Известие это поразило нас всех как громовым ударом, мы не знали, чем и как успокоить бедных родителей наших. Через несколько недель получили мы уже письма от него, писанные левою рукою, веселые и подающие надежду на скорое его выздоровление.
Но этим не кончились его тяжкие испытания. Через несколько месяцев то же онемение оказалось и в левой его руке,— тогда призвал он к себе старшего брата и, сообщив ему новое несчастие свое, умолял его, всем что есть святого для него на земле и из любви к нему, лишить его жизни и не дать ему более страдать. Легко понять, что происходило тогда в душе доброго брата Семена. Он, стесня сердце, начал его уговаривать, уверяя, что до завтрего это пройдет, что надо надеяться на милость божию и что никогда не должно предаваться совершенному отчаянию. Успокоивши его немного, он ждал с нетерпением следующего дня, чтобы видеть, в каком положении он его найдет. Но как же тронут, как удивлен он был, увидев его совершенно спокойным и покорившимся опять со смирением злой участи своей! Несчастный брат сказал ему тогда с чувством: «Все кончено, я смиряюсь пред промыслом божиим и без ропота до конца буду переносить мои страдания, прошу тебя только об одном, вези меня поскорее на родину, в любимую мою Обуховку, к семейному кладбищу нашему».
Добрый брат Семен исполнил его желание; устроивши для него особенный удобный экипаж, он в 1817 г., в самый день Нового года, вечером привез его к нам; остановясь в флигеле, который был для них приготовлен, и уложив несчастного брата в постель, пришел к нам с тем, чтобы приготовить нас сколько-нибудь к горестной этой встрече. Но как ни старался он представить его нам в самом ужасном виде, мы были страшно поражены его изменением. Сохраняя жизнь и дыхание только в груди своей, обросший черною бородою, с худым и бледным лицом, с потухшими глазами, он казался мне полумертвым, и я подходила к нему, истинно, как к святому мученику. Он улыбался, здороваясь с нами, и искренняя радость как бы оживила на минуту страдальческое лицо его. Он даже начал шутить с нами и сказал, улыбаясь, каким-то гробовым, изменившимся голосом, смотря на брата Семена: «Вы думаете, что он меня привез,— нет, я его притащил». Радовался, что он в Обуховке, уверял нас, что ему лучше, что он будет здоров, а как только оставался один, то громко молился и просил с умилением бога прекратить страдания и принять его поскорее к себе. Устроивши все в своей комнате, он велел повесить перед собою свой лейб-гусарский мундир и любовался им. Деньги, какие у него были, раздавал бедным и большую часть дня просил нас читать ему Евангелие и молился, как истинный христианин, старался всегда ободрить нас всех, особенно мать нашу, которая была убита его положением и страшно горевала. Таким образом он прожил с нами не более двадцати дней.