Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Н.Я. Эйдельман. "Апостол Сергей".


Н.Я. Эйдельман. "Апостол Сергей".

Сообщений 61 страница 70 из 72

61

Бенкендорф: "После того, как государю были представлены разные рукописи Рылеева, он сказал: "Я жалею, что не знал о том, что Рылеев талантливый поэт; мы еще недостаточно богаты талантами, чтобы терять их".
Вряд ли Бенкендорф выдумал, Николай мог так сказать: этой фразой сразу образуется несколько виноватых, которые не доложили, что поэт -- талантливый... Последнее слово произносит не царь, а Верховный уголовный суд, но сейчас точно известны прямые инструкции Николая, передавшего судьям, что "не согласен ни на какое наказание, связанное с пролитием крови". То есть повесить. Через 90 лет внук Николая I великий князь Николай Михайлович напишет специальную статью "Казнь пяти декабристов и Николай I" ("внук дерзает объяснить психологию деда"), в которой заметит, что Рылеева, например, даже по правилам того суда можно было не казнить, намекает, что чья-то злая воля сгустила его вину и так поднесли дело монарху. Совершенно искренне, несомненно, опираясь на семейные предания, великий князь перекладывает вину на приближенных, верховных следователей:
"Председатель Следственного комитета Татищев, вполне безличный... Чернышев, Левашов, Голенищев-Кутузов и Потапов известны своим бессердечием и подобострастием, князь Александр Голицын -- ханжеством, Д. Н. Блудов -- либерализмом на словах и трусостью на деле". Николай Михайлович считает, что только Бенкендорф и брат царя Михаил пытались "смягчить государя".
Впрочем, внук Николая верно отмечает, что сурового приговора требовала императрица-мать: "Еще в период детства и юности (Николая) ему приходилось выслушивать одну и ту же фразу: "Александр никогда не смел наказать убийц своего отца""...
В образованном обществе 1826 года раздавались, конечно, голоса: "Казнить всех" -- и, как известно, Николай мог бы воспользоваться старыми законами 1649 и 1718 годов и убить не пятерых, а 35 и более людей. Но были современники вроде князя Вяземского, которые замечали, что даже в духе действующих, крайне плохих законов формально могут быть подведены под высшую меру лишь двое -- Каховский (застреливший на Сенатской площади генерала Милорадовича и полковника Стюрлера) и Сергей Муравьев-Апостол, взятый на поле боя с оружием в руках.
Царь назвал имена, выбрал казнь, заставил выговорить это слово других и страшился.

Николай I -- матери, из Царского Села:
"Милая и добрая матушка.
Приговор состоялся и объявлен виновным. Не поддается перу, что во мне происходит; у меня какое-то лихорадочное состояние, которое я не могу определить. К этому, с одной стороны, примешано какое-то особое чувство ужаса, а с другой -- благодарности господу богу, коему было благоугодно, чтобы этот отвратительный процесс был доведен до конца. Голова моя положительно идет кругом. Если я добавлю к этому о том количестве писем, которые ко мне ежедневно поступают, одни -- полные отчаяния, а другие -- написанные в состоянии умопомешательства, то могу вас уверить, любезная матушка, что только одно чувство ужасающего долга на занимаемом посту может заставить меня терпеть все эти муки. Завтра в три часа утра это дело должно совершиться; вечером надеюсь вам сообщить об исходе. Все предосторожности нами приняты, и, полагаясь, как всегда и во всяком деле, на милость божию, мы можем надеяться, что все пройдет спокойно".
Мы не знаем всех "безумных писем", полученных Николаем I; царь был взволнован и недоволен чрезвычайностью меры. Конечно, возражения вроде мордвиновского он слышал и боялся, что чрезвычайная мера может иметь чрезвычайные последствия. Боялся мести, боялся дурного предзнаменования -- царство, начатое казнями! Сердился на покойного брата: "Я провел тяжелые сутки, и, проходя через покои нашего ангела, я себе сказал, что за него мне приходится исполнять этот ужасный долг и что всемогущий в своей милости избавил его от этих мучений".

62

Больше всего мучили родственники осужденных.
       
12 июля Екатерина Бибикова появляется в Царском Селе и вручает начальнику штаба генералу Дибичу письмо для передачи царю:
"Государь! Я только что узнала, что мой брат Сергей присужден к высшему наказанию. Приговора я не видала, и сердце мое отказывается этому верить.-- Но если все же такова его несчастная участь, то благоволите разрешить мне видеть его в последний раз, хотя бы для того, чтобы я имела утешение выслушать его последние пожелания нашему несчастному отцу. Прошу еще об одной милости, государь,-- не откажите мне в ней ради бога. Если, к моему вечному горю, слух подтвердится, прикажите выдать мне его смертные останки.
С глубочайшим уважением вашего императорского величества нижайшая подданная Екатерина Бибикова, рожд. Муравьева-Апостол. Вторник 12 июля".
Дибич -- Николаю:
"Сейчас прибыла жена Бибикова, чтобы у ног вашего величества умолять о милости видеть еще раз своих братьев. Я ей указывал на все неудобства и даже ужас этого желания, но она настоятельно просила передать вам прилагаемое письмо. Не смея отказать в просьбе несчастной без приказания вашего величества, я имею честь передать вам эти строки. Увидать своего брата она могла бы только сегодня вечером.
При этом случае у меня явилась мысль: возможно, что кто-нибудь из приговоренных к смерти захочет открыть какие-нибудь тайны, которых мы не знаем. Если бы что-нибудь подобное случилось, мы оказались бы в нерешимости, можно ли замедлить с карой. Осмеливаюсь просить приказаний вашего величества на подобный случай, полагая, что следовало бы дать согласие на желание осужденного лица, если сообщаемое оказалось бы действительно первостепенной важности. 12 июля 1826 г.".
Ход мысли генерала понятен: разговор сестры с братом вдруг может вызвать осужденного на последнюю откровенность.
Николай -- на полях записки Дибича: "Из письма госпожи Бибиковой вы увидите, чего она желает. Я не могу ей отказать в свидании с братом, выдать же ей его тело невозможно; нужно дать ей понять это через мужа. Если бы оказалось, что кто-либо из приговоренных к смерти захочет говорить, его показания можно выслушать; на этот случай я поручаю принять показания Чернышеву. Но казнь отложить можно только в самом крайнем случае; и во всяком случае ее надо исполнить над всеми остальными".

63

Николай Лорер, старинный приятель Капнистов и Муравьевых-Апостолов, многознающий и памятливый, рассказывает о последней встрече без прикрас. Очевидно, со слов своего постоянного информатора -- сторожа Соколова, наблюдавшего свидание в доме петропавловского коменданта:

"Бибикова явилась вся в черном и лишь только завидела брата, то бросилась к нему на шею с таким криком или страшным визгом, что все присутствовавшие были тронуты до глубины души... С нею сделался нервический припадок, и она упала без чувств на руки брата, который сам привел ее в чувство. С большого твердостью и присутствием духа он объявил ей: "Лишь солнце взойдет, меня уже не будет в живых". И бедная женщина рыдала, обнимая его колени. Комендант, чтоб прекратить эту раздирающую душу сцену, разрознил эти два любящие сердца роковым словом: "Пора". Ее понесли в экипаж полумертвую, его увели в каземат".

Даже железный комендант Сукин сказал Мысловскому, что "разлука брата с сестрою навсегда была ужасна".
Сергей, очевидно, передал сестре перстень, который спустя 30 лет Матвей увидел на руке младшего брата Василия, и тот отказался его возвратить... Конечно, были сказаны слова для отца и всех близких. Судя по всему, Сергей Иванович стоически спокоен, сдержан и говорит о том, что дух его свободен и намерение чисто (мотив каждого тюремного письма). Мы даже уверены в таком его настроении, потому что после свидания с сестрой появляется духовник Петр Мысловский, с которым происходит какая-то особенно откровенная беседа. Видимо, Сергей Иванович исповедуется. Говорит о своих делах, мыслях и грехах с такой искренностью, что поражает, трогает священника. Мысловский признается другим своим подопечным:  "Когда вступаю в каземат Сергея Ивановича, то мною овладевает такое же чувство благоговения, как при вшествии в алтарь перед божеской службой".
Сам же Сергей заметит вскоре после исповеди, что "радость, спокойствие, воцарившиеся в душе моей после сей благодатной минуты, дают мне сладостное упование, что жертва моя не отвергнута".

Вот каков был Сергей Муравьев-Апостол: если перед казнью сумел не согнуться, а даже обрести радость, спокойствие, значит, решает он,-- это сигнал свыше, что жил правильно, что жертва не напрасна. И значит, в последние часы надо помочь тем, кто не обрел такого равновесия; и таких, он знает, двое: брат Матвей и брат Михаил Бестужев-Рюмин.
К сестре едва ли не последняя просьба -- позаботиться о старшем брате, отчаяние которого страшнее, чем собственная участь.
Мы не знаем всех документов, писавшихся в те часы, может быть, о многом просто _г_о_в_о_р_и_л_о_с_ь, но, по всей видимости, Сергей Муравьев просил начальство о двух вещах:
Посадить его вместе с Бестужевым-Рюминым.
Написать брату.
Обе просьбы были уважены. Двух смертников помещают рядом -- в номере 12 (Муравьева) и в номере 16 (Бестужева). Их разделяет перегородка, через которую легко разговаривать. Письмо же Матвею, очевидно, передает протоиерей Мысловский.
Многие юристы, выступавшие против смертной казни, утверждают, будто последние часы и минуты осужденного являются для него дополнительным наказанием, не предусмотренным приговором, сознательно вызванной тяжелой психической болезнью. Счастлив тот, у кого есть забота, отвлечение. Сергею Муравьеву есть забота до последних секунд...
Петербургская ночь с 12 на 13 июля. Солнце зашло в 8 часов 34 минуты и снова покажется в 3 часа 26 минут. Чуть-чуть померкшая белая ночь.

Декабрист Розен: "Михаилу Павловичу Бестужеву-Рюмину было только 23 года от роду. Он не мог добровольно расстаться с жизнью, которую только начал. Он метался, как птица в клетке... Нужно было утешать и ободрять его. Смотритель Соколов и сторожа Шибаев и Трофимов не мешали им громко беседовать, уважая последние минуты жизни осужденных жертв. Жалею, что они не умели мне передать сущности последней их беседы, а только сказали мне, что они все говорили о спасителе Иисусе Христе и о бессмертии души. М. А. Назимов, сидя в 13-м нумере, иногда мог только расслышать, как в последнюю ночь С. И. Муравьев-Апостол в беседе с Бестужевым-Рюминым читал вслух некоторые места из пророчеств и из Нового Завета".

Неужели мы не услышим этой беседы?
Лунин (14 лет спустя, в Сибири):
"В Петропавловской крепости я заключен был в каземате No 7, в Кронверкской куртине, у входа в коридор со сводом. По обе стороны этого коридора поделаны были деревянные временные темницы, по размеру и устройству походившие на клетки; в них заключались политические подсудимые. Пользуясь нерадением или сочувствием тюремщиков, они разговаривали между собою, и говор их, отраженный отзывчивостью свода и деревянных переборок, совокупно, но внятно доходил ко мне. Когда же умолкал шум цепей и затворов, я хорошо слышал, что говорилось на противоположном конце коридора. В одну ночь я не мог заснуть от тяжелого воздуха в каземате, от насекомых и удушливой копоти ночника,-- внезапно слух мой был поражен голосом, говорившим следующие стихи:
       
Задумчив, одинокий,
Я по земле пройду, незнаемый никем.
Лишь пред концом моим,
Внезапно озаренный,
Узнает мир, кого лишился он.
       
-- Кто сочинил эти стихи? -- спросил другой голос.
-- Сергей Муравьев-Апостол.
Мне суждено было не видать уже на земле этого знаменитого сотрудника, приговоренного умереть на эшафоте за его политические мнения. Это странное и последнее сообщение между нашими умами служит признаком, что он вспомнил обо мне, и предвещанием о скором соединении нашем в мире, где познание истины не требует более ни пожертвований, ни усилий".

64

Вряд ли кто-либо лучше описал жуткие петропавловские ночи.
Лунин не утверждает, будто стихи читал сам троюродный брат: скорее всего, кто-то из южан, знавший эти строки.

"Лишь пред концом моим..." -- речь шла о мире, который уже будет без них; и с летнего вечера 13 июля, первого вечера, которого им не видеть, этот мир начнет размышлять, кого лишился он. И даже в тех случаях, когда мир не станет, не пожелает думать об этом, все равно будет испытывать влияние только что случившегося.
Что бы ни произошло -- 14 июля 1826-го, через двадцать лет, сто, тысячу,-- все это как-то сплетется с тем, что происходит 13 июля, и этому можно порадоваться; а если радоваться трудно, то об этом стоит задуматься. И Сергей Муравьев убеждает, говорит, заглушает горечь и сожаление, что вовлек в это страшное дело такого живого, нервного, способного на великие взлеты, а сейчас упавшего духом молодого человека.
Декабрист Цебриков: "Бестужеву-Рюмину, конечно, было простительно взгрустнуть о покидаемой жизни. Бестужев-Рюмин был приговорен к смерти. Он даже заплакал, разговаривая с Сергеем Муравьевым-Апостолом, который с стоицизмом древнего римлянина уговаривал его не предаваться отчаянию, а встретить смерть с твердостию, не унижая себя перед толпой, которая будет окружать его, встретить смерть как мученику за правое дело России, утомленной деспотизмом, и в последнюю минуту иметь в памяти справедливый приговор потомства!
Шум от беспрестанной ходьбы по коридору не давал мне все слова ясно слышать Сергея Муравьева-Апостола; но твердый его голос и вообще веденный с Бестужевым-Рюминым его поучительный разговор, заключавший одно наставление и никакого особенного утешения, кроме справедливого отдаленного приговора потомства, был поразительно нов для всех слушавших, и в особенности для меня, готового, кажется, броситься Муравьеву на шею и просить его продолжать разговор, которого слова и до сих пор иногда мне слышатся".

Времени мало: в полночь был Мысловский, через два-три часа поведут, и, может быть, одновременно с наставлениями Бестужеву пишется письмо к брату, и конечно же в нем эхо ночного разговора с другим братом, близкие доводы, может быть, даже сходные обороты речи, потому что брат Матвей может казнить себя сам и в этом отношении равен пяти смертникам.

Сергей -- Матвею:
"Любезный друг и брат Матюша... Я испросил позволения написать к тебе сии строки как для того, чтобы разделить с тобою, с другом души моей, товарищем жизни верным и неразлучным от колыбели, также особливо для того, чтобы побеседовать с тобою о предмете важнейшем. Успокой, милый брат, совесть мою на твой счет. Пробегая умом прошедшие мои заблуждения, я с ужасом вспоминаю наклонность твою к самоубийству, с ужасом вспоминаю, что я никогда не восставал против нее, как обязан был сие делать по моему убеждению, а еще увеличивал оную разговорами. О, как я бы дорого дал теперь, чтобы богоотступные слова сии не исходили никогда из уст моих! Милый друг Матюша! С тех пор, как я расстался с тобой, я много размышлял о самоубийстве, и все мои размышления, и особливо беседы мои с отцом Петром, и утешительное чтение Евангелия убедили меня, что никогда, ни в каком случае человек не имеет права посягнуть на жизнь свою. Взгляни в Евангелие, кто самоубийца -- Иуда, предатель Христа. Иисус, сам кроткий Иисус, называет его сыном погибельным. По божественности своей он предвидел, что Иуда довершит гнусный поступок предания гнуснейшим еще самоубийством. В сем поступке Иуды истинно совершалась его погибель; ибо можно ли усумниться, что Христос, жертвуя собою для спасения нашего, Христос, открывший нам в божественном учении, что нет преступления, коего бы истинное раскаяние не загладило перед богом, можно ли усумниться, что Христос не простил бы радостно и самому Иуде, если б раскаяние повергнуло его к ногам спасителя?.. Пред душою самоубийцы отверзнется Книга Судеб, нам неведомых, она увидит, что она безрассудным поступком своим ускорила конец свой земной одним годом, одним месяцем, может быть, одним днем. Она увидит, что отвержением жизни, дарованной ей не для себя, а для пользы ближнего, лишила себя нескольких заслуг, долженствовавших еще украсить венец ее... Христос сам говорит нам, что в доме отца небесного много обителей. Мы должны верить твердо, что душа, бежавшая со своего места прежде времени ей установленного, получит низшую обитель. Ужасаюсь от сей мысли. Вообрази себе, что мать наша, любившая нас столь нежно на земле, теперь же на небеси чистый ангел света, лишится навеки принять тебя в свои объятия. Нет, милый Матюша, самоубийство есть всегда преступление. Кому дано было много, множайше взыщется от него. Ты будешь больше виноват, чем кто-либо, ибо ты не можешь оправдываться неведением. Я кончаю сие письмо, обнимая тебя заочно с тою пламенною любовью, которая никогда не иссякала в сердце моем и теперь сильнее еще действует во мне от сладостного упования, что намерение мое, самим творцом мне внушенное, не останется тщетным и найдет отголосок в сердце твоем, всегда привыкшем постигать мое.-- Прощай, милый, добрый, любезный брат и друг Матюша. До сладостного свидания!
Кронверкская куртина. Петропавловская Петербургская крепость, ночь 12 на 13 июля 1826 года".

Где подлинник этого письма, не знаем. Оно было напечатано в журнале "Русский архив" в 1887 году, сразу после смерти Матвея Ивановича, конечно, всегда хранившего эти листки и своей долгой жизнью будто исполнившего последнюю просьбу брата -- не бежать со своего места, понять, что жизнь и смерть одного человека -- не только его дело; как прорывается сквозь религиозный строй послания упрек: мне бы еще день, месяц, год, а ты, кому остаются, может быть, десятилетия, можешь еще думать о самоубийстве! И будто предвосхищая пушкинские строки об исчезнувшем в гробовой урне поцелуе свидания -- "но жду его, он за тобой!" -- Сергей прощается "до сладостного свидания". А пока в ту ночь, вероятно, говорит Бестужеву-Рюмину и о пользе ближнего, и о милых объятьях в доме отца небесного, и опять любимые слова о намерении: если перед гибелью убежден, тверд, то выходит, что намерение мое свято; и, если брат Матюша и брат Михаил Бестужев-Рюмин воспрянут духом, значит, дан "знак свыше"! И Сергей говорит, говорит -- о Риме, Бруте, Христе, апостолах, которые умели умереть достойно потому, что знали этот секрет: раз дух тверд, значит, умираем не зря... И Михаил Бестужев соглашается, следует умом за другом, но тут же вспоминает, что через два-три часа толстая веревка сожмет шею, а за окном июль, лето...

А за стенами -- люди, которым предстоит страдать, но жить: иные -- старые друзья, другие -- минутные, последние знакомые. Член Северного общества Андреев, сидя рядом с Муравьевым, скажет ему в ту ночь:
"-- Пропойте мне песню, я слышал, что вы превосходно посте.
Муравьев ему спел.
-- Ваш приговор? -- спросил Андреев.
-- Повесить! -- отвечал тот спокойно.
-- Извините, что я вас побеспокоил.
-- Сделайте одолжение, очень рад, что мог вам доставить это удовольствие".

Декабрист Петр Муханов вряд ли мог записать, но благодаря своей прекрасной памяти запомнил, наизусть выучил: "Михаила Павлович Бестужев-Рюмин за несколько часов до кончины сказал мне следующее:
Всеусердно прошу Муханова дабы написал домой: 1) чтобы почтенному духовнику моему Петру Николаевичу Мысловскому, не в награждение, но в знак душевной моей благодарности за советы его и попечение об исправлении моей совести, выдано было десять тысяч рублей и мои золотые часы. 2) Гарнизонной артиллерии поручику Михаиле Евсеевичу Глухову в память мою и благодарность за его попечение и заботы десять тысяч рублей. 3) В Киевскую городскую тюрьму на улучшение пищи арестантам пять тысяч рублей, которую сумму прошу доставить тамошнему губернатору от неизвестного для внесения в Приказ общественного призрения и обращать проценты оной по назначению. 4) Людей моих, бывших со мною в Киеве, в полку, прошу отпустить вечно на волю, дав им награждение. Я уверен, что родные мои примут с доверием слова сии".

Родные, из которых самым близким был престарелый отец, находились в Москве.
Мы не знаем, исполнены ли эти просьбы и чем был обязан узник караульному офицеру Михаилу Евсеевичу Глухову (по скудным отзывам других заключенных -- "человеку весьма порядочному"). Не знаем и с большим трудом, многого не разбирая, продолжаем вслушиваться в голоса той ночи...

Николай I: "Дело это должно совершиться завтра в три часа утра".

Императрица Александра Федоровна: "Что это за ночь. Мне все время мерещились мертвецы".

Полвека спустя маленькую родственницу приводят к седому, почти слепому Матвею Ивановичу, который показывает ей портрет молодого офицера и говорит: "Это мой брат". Девочка не знала, что нужно отвечать, и смущенно сказала: "Как он красив". Матвей Иванович очень обрадовался.

Рассказ Василия Ивановича Беркопфа, начальника кронверка в Петропавловской крепости:
"Виселица изготовлялась на Адмиралтейской стороне; за громоздкостью везли ее на нескольких ломовых извозчиках... По предварительном испробовании веревок оказалось, что они могут сдержать восемь пудов. Сам научил действовать непривычных палачей, сделав им образцовую петлю".
Таким образом, казнь репетировали, создавая восьмипудовые модели казнимых.
Два часа ночи. Светает

65

Смерть первая

Когда Томас Мор шел на смерть, у ворот Тауэра некая бедная женщина обратилась к нему с какой-то претензией по поводу своих дел. Мор ей отвечал: "Добрая женщина, потерпи немного, король
так милостив ко мне, что ровно через полчаса освободит меня от всех моих дел и поможет тебе сам".
Из старинного отчета о казни.
Бесстрашие, с каким тамошний народ к смерти ходит, можно всякому рассудить по одному сему примеру, что при казни один, смеючись, жаловался на свое несчастие, что ему на виселице последний быть надлежало.
С. Крашенинников. "Описание земли Камчатки".
Лев Толстой, 16 марта 1878 г. (по время работы над романом "Декабристы"): "Стасова... я очень прошу, не может ли он найти, указать, -- как решено было дело повешения пятерых, кто настаивал, были ли колебания и переговоры Николая с приближенными".
Стасов добыл такой документ у Арсения Аркадьевича Голенищева-Кутузова, внука петербургского генерал-губернатора, распоряжавшегося казнью (подлинная записка царя была, очевидно, взята обратно и уничтожена, но в семье Голенищевых-Кутузовых сохранили копию!). Стасов переписал и передал текст Толстому. Писатель обещает хранить тайну: "Я не показал даже жене и сейчас переписал документ, а писанный вашей рукой разорвал... Для меня это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь. Это ответ на главный вопрос, мучивший меня".
Г_л_а_в_н_ы_й_ _в_о_п_р_о_с, очевидно, в том, как один человек может распорядиться жизнью других.
Записку эту долго не могли найти; только друг Льва Николаевича Дмитрий Оболенский вспоминал, что Толстой "читал по собственноручно им снятой копии записку Николая Павловича, в которой весь церемониал казни декабристов был предначертан им самим во всех подробностях"... "Это какое-то утонченное убийство!" -- возмущался Толстой по поводу этой записки.
Толстой никогда не согласится, что мир можно исправить восстанием, заговором, но не может избавиться от притяжения к тем людям, среди которых "один из лучших... того и всякого времени".
И вот речь идет о казни, "главном вопросе"...
Только в 1948 году в одной частной коллекции была обнаружена сделанная рукою Толстого копия царского распоряжения, и, благодаря писателю, воскресает из пепла то, что многократно изымалось, скрывалось, уничтожалось и нигде больше не сохранилось!

Документ Николая (заглавие Толстого)
"В кронверке занять караул. Войскам быть в 3 часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен. Конвойным оставаться за ними, считая по два на одного. Когда всё будет на месте, то командовать на караул и пробить одно колено похода. Потом г. генералам, командующим эскадроном и артиллерией, прочесть приговор, после чего пробить второе колено похода и командовать "на плечо". Тогда профосам {Исполнителям. От этого слова происходит русское слово "прохвост".} сорвать мундир, кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то вести их тем же порядком в кронверк. Тогда возвести присужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом. Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй, докуда все не кончится, после чего зайти по отделениям направо и пройти мимо и распустить по домам".
Таких слов, как повешение, казнь, старались избегать. Позже, когда в Сибири давалось распоряжение о казни еще раз восставшего южного бунтовщика Ивана Сухинова, был составлен документ -- "Записка, по которой нужно приготовить некоторые вещи для известного дела и о прочем, того касающемся".
Записка Николая предусматривает все. Наивный декабрист Розен думал, что две церемонии -- разжалование и казнь -- не совпали случайно, и верил, будто генералу Чернышеву влетело за то, что сотня декабристов не увидела устрашающей казни пятерых.
Ничего подобного! Николай опасался доводить до исступления осужденных -- кто знает, не кинулись бы они на конвой, хотя бы "один на двоих". К тому же из переписки царской семьи видно, что боятся скрытых заговорщиков среди зрителей. Поэтому сначала "увести обратно в кронверк разжалованных и приговоренных к каторге", и только потом "взвести осужденных на смерть". Незачем им встречаться.
Но опять трудность.
Начать сожжение мундиров и ломание шпаг в три ночи -- едва ли управятся за час; а в Петербурге уже светло. Если только в четыре причащать и выводить пятерых -- немало времени уйдет. Если поздно вешать -- многие увидят. По городу пущен слух, будто казнь в восемь утра, но этого "н_е_л_ь_з_я_ _д_о_п_у_с_к_а_т_ь". К тому же если пятерых выводить после того, как остальные вернулись обратно,-- все догадаются, в чем дело, будут лишние встречи, восклицания...
И тогда-то была придумана четкая система, кого и в каком порядке вести.
Смертная казнь. О каждом шаге ее -- последняя ночь, прощание, ведут, народ смотрит, палач, последнее слово и т. д.-- существует целая литература, и мало кто из великих художников не касался того мига или краткого времени, в течение которого люди сознательно пресекают то, что сами ценят больше всего, -- ж_и_з_н_ь.
Мыслители задумывались, отчего смертный приговор, казнь устрашают судей, зрителей, даже абсолютно уверенных в справедливости наказания? Тургенев, наблюдая казнь ужасного убийцы, признавался, что, уходя с площади, чувствовал свою вину, и "только лошади, жевавшие овес, показались мне единственными невинными существами среди всех нас".
Во время дискуссий о запрещении смертной казни, начинающихся с конца XVIII века, было не раз замечено, что почти ни один защитник казней ни разу не видел своими глазами, как человека казнят. Временами в споре появлялся сильный аргумент: если вы за смертную казнь -- казните самолично, своею рукою, посмотрим, как вы это сделаете?
В ночь на 13 июля и позже те, кто полностью или отчасти разделяет мнения казнимых, негодуют, сочувствуют. Но и те, кто видит в них врагов, обеспокоены и непрерывно подкрепляют рассуждениями необходимость этой казни и свое право решать, и внутренне не уверены в этом праве.
В России официально, открыто не казнили полвека, с Пугачева, а в Петербурге -- с 1764 года (Мирович).
Родной город Санкт-Петербург, где мальчик родился в воскресенье 28 сентября 1796 года, в доме, из окон которого часто смотрел на место будущей казни. 13 июля -- "утром +15°, ветер слабый, пасмурно и дождик, в полдень + 19°, молния и гром, потом сияние солнца; вечером + 15,7°, облака".
Впрочем, полудня и вечера не будет.
"Санкт-Петербургские ведомости", вторник, 13 июля 1826 года. За 30 лет увеличился формат, на семи с половиной страницах извещается о "предстоящей церемонии священного коронования государя императора Николая Павловича".
"От дня коронации, которая имеет совершиться в августе месяце нынешнего 1826 года, для столь знаменитого ко всеобщей радости всех российско-подданных происшествия, временно снимается траур (по императору Александру I) во всех пределах империи до обратного высочайшего их прибытия в Санкт-Петербург.
Траур имеет кончиться 19 ноября 1826 года".
"Сдается в наем 4-й Адмиралтейской части у Аларчина моста в доме г-жи Жеваковой под No 116 бель-этаж со всеми службами и конюшнями на 10 стойлов".
"Из лавки кондитера Т. Лореда пропала небольшая белая сучка (шпиц), кличка Мизинка, у коей один глаз меньше другого и вокруг обоих глаз кольцеобразные кофейные пятна. За доставку вознаграждение 25 рублей".
"Из дома флигель-адъютанта графа Александра Николаевича Толстого вылетел зеленый небольшой попугай".
"Желающие поставить для кронштадтской полиции потребные для обмундирования нижних чинов материалы... и т. д.".
"Отпускается в услужение {Уже запрещено писать "продается человек".} дворовый человек 23 лет, видный собою и знающий сапожное мастерство, о поведении коего дано будет обязательство на год".
Видно, больше чем на год ручаться за поведение никак нельзя...
Об "известном деле и о прочем, того касающемся",-- ни в этом номере, ни в нескольких следующих. Только среди продаваемых в лавке Александра Смирдина книг значится "Донесение его императорскому величеству высочайше учрежденной комиссии для изыскания о злоумышленных обществах". Цена 4 рубля, "с доставкою 5 рублей". Но это название не очень заметно -- где-то между "Северными цветами на 1826-й год, собранными бароном Дельвигом", "Баснями И. А. Крылова в семи книгах", комедией М. И. Загоскина "Богатонов, или сюрприз самому себе" и "Путешествиями", составленными Крузенштерном, Иваном Муравьевым-Апостолом, Головкиным.
Только через неделю, 20 июля:
"Верховный уголовный суд по высочайше представленной ему власти приговорил: вместо мучительной казни четвертования, Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михайле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому, приговором суда определенной, сих преступников за их тяжкие злодеяния повесить".
Этот номер прочтет через неделю Иван Матвеевич в Париже, Риме или еще где-то. Но прежде, верно, получит письмо от дочери Екатерины, да не знаем мы, где то письмо и где вообще основной архив Ивана Матвеевича.
13(25) июля 1826 года. В Европе и прочих частях света -- события: греки, турки, Боливар, герцог Веллингтон, Карл X... В Копенгагене объявления, что "без свидетельства с привития коровьей оспы католики не будут допущены до причастия, а евреи -- не получат позволения вступать в брак".
В Арденнском лесу в этот день "срублен тысячелетний дуб. Из него получено 140 бревен, не считая толстых досок, из ветвей вышло почти 7 сажен дров. Дерево еще могло простоять несколько столетий".
Два гения, известные уже в год рождения Сергея Муравьева, давно ничего не слышат: один из них, Франсиско Гойя, уж почти и не видит, но мчится через Пиренеи, чтобы умереть на родине, повторяя: "Я все еще учусь". Здоровье же Бетховена как раз в июле 1826-го сильно ухудшается (подействовала попытка любимого племянника расстаться с жизнью из-за карточных долгов). Жить ему еще восемь месяцев.
Мечтает о 10-й симфонии, музыке к "Фаусту" и реквиеме.
"Спящий колосс" называется одна из последних работ Гойи -- пигмеи залепили великану глаза, рот, уши, нос, приставили лестницу и думают, что обманули, но ведь сами обмануты. Колосс просто не хочет видеть, слышать.
"Отрадно спать, отрадней камнем быть..."

66

13 июля. Все счеты с той жизнью закрыты. Кроме Екатерины Бибиковой, никто из родственников не простился с приговоренными.
Как записал декабрист Басаргин со слов священника, Рылеев не захотел последнего свидания с женою и дочерью, "чтобы не расстроить их и себя".
Каховский был одинок (его прежде даже подбивали на цареубийство, напоминая -- "ты сир на земле").
Отец Бестужева-Рюмина в Москве, больной, всего несколько месяцев протянет после известия о сыне.
Пестель никого не зовет; отцу его, в прошлом одному из худших сибирских генерал-губернаторов, нелегко понять сына. Говорили, будто он утешился милостью Николая I к другому сыну, благонамеренному Владимиру Пестелю, которого именно в этот день, 13 июля, делают флигель-адъютантом.

-- Пора, брат, пора...
Им больше никого не встретить из близких, но некоторым из друзей еще удастся их увидеть и услышать.
Горбачевский: "Потом, после сентенции, в ту ночь, когда Муравьева и его товарищей вели из крепости на казнь, я сидел в каземате -- в то время уже не в Невской куртине, а в кронверке, и их мимо моего окна провели за крепость. Надобно же так случиться, что у Бестужева-Рюмина запутались кандалы, он не мог идти далее; каре Павловского полка как раз остановилось против моего окна; унтер-офицер пока распутал ему и поправил кандалы, я, стоя на окошке, все на них глядел; ночь светлая была".
Горбачевский не знал, может быть, догадывался, куда ведут. Никому не сообщили, никто не думал, что в самом деле казнят. Священник Мысловский уверял Якушкина и других -- казни не будет!
Евгений Оболенский: "Я слышал шаги, слышал шепот, по не понимал их значения. Прошло несколько времени,-- я слышу звук цепей. Дверь отворилась на противоположной стороне коридора; цепи тяжело зазвенели. Слышу протяжный голос неизменного Кондратия Федоровича Рылеева: "Простите, простите, братья!", и мерные шаги удалились к концу коридора. Я бросился к окошку; начинало светать... Вижу всех пятерых, окруженных гренадерами с примкнутыми штыками. Знак подали, и они удалились"...

Казнят всегда на рассвете. Около двух часов ночи несколько человек слышат, как в камерах смертников прозвенели цепи.
Сейчас их поведут -- как бы в пустоте. Если б они могли вообразить десятки будущих описаний происходящего, сделанных в основном близкими друзьями, рассказы о каждой подробности казни -- если б могли, верно, изумились бы.
Где друзья? Ведь заперты, невидимы, спят, ничего не знают. Рядом только священник, солдаты, тюремные сторожа, палачи, помощники и начальники палачей...
Но вот Иван Якушкин через несколько часов, глазами тюремного плац-майора Подушкина, увидит, как смертникам надевают цепи; а художник Рамазанов через полвека встретит их в воротах, с помощью Василия Ивановича Беркопфа, начальника кронверка Петропавловской крепости; вот прощание со сторожами -- и рядом невидимые Розен и Лунин; вот дорога, отдельные фразы, последние минуты, а вдоль пути уж можно вообразить печальных свидетелей: Александр Муравьев, Трубецкой, опять Якушкин...
Очень скоро они узнают все, или почти все, от главного очевидца -- протоиерея Мысловского, от молодого, сочувствующего приговоренным офицера Волкова... В эти часы многие глядят и слушают, не подозревая, сколько людей потом воспользуются их зрением, слухом, памятью. Вероятно, так было всегда.
У места казни -- высокое начальство: генерал-губернатор Голенищев-Кутузов отвечает за порядок, генералы Чернышев, Бенкендорф -- личные представители императора. В Царское Село каждые четверть часа скачет курьер с донесением (донесения не найдены, наверное, тут же сожжены).
Кто еще присутствует? Обер-полицмейстер Княжнин (сын известного в свое время драматурга, чьи пьесы ценили многие из приговоренных).
От этих дошло немного. Начальство неохотно распространялось "о секретном деле и всем, до него касающемся", но все же мы знаем или восстанавливаем отчеты Голенищева-Кутузова, Чернышева, рассказ обер-полицмейстера Княжнина, записанный тем самым паном Иосифом Руликовским, через владения которого шел в новогодние дни Черниговский полк.
Вел дневник также флигель-адъютант Николай Дурново. Посмотрев казнь, он "возвратился домой, заснул на несколько часов, после чего отправился в библиотеку Главного штаба. Обедал у военного министра и вечером  снова вернулся туда. Там всегда встретишь знакомых"...
Другой из таких же, адъютант Голенищева-Кутузова -- Николай Муханов (будущий товарищ министра, крупный деятель цензурного ведомства) вечером будет рассказывать в салонах, а там запомнят, запишут.
Кто еще у виселицы? Менее важные полицейские чины, рота павловских солдат, десяток офицеров, оркестр, Василий Иванович Беркопф, два палача, инженер Матушкин, сооружающий виселицу, человек 150 на Троицком мосту да на берегу у крепости окрестные жители, привлеченные барабанным боем.
Многие, желающие взглянуть на казнь, мирно спят, уверенные, что она состоится позже или совсем не состоится.
Отсутствие некоторых лиц будет отмечено:
"Один бедный поручик, солдатский сын, георгиевский кавалер, отказался исполнить приказание сопровождать на казнь пятерых, присужденных к смерти. "Я служил с честью,-- сказал этот человек с благородным сердцем, -- и не хочу на склоне лет стать палачом людей, коих уважаю". Граф Зубов, кавалергардский полковник, отказался идти во главе своего эскадрона, чтобы присутствовать при наказании. "Это мои товарищи, и я не пойду",-- был его ответ".
Что стало с "бедным поручиком" (о котором вспоминал декабрист А. М. Муравьев), не знаем, но блестящий полковник гвардии Александр Николаевич Зубов лишился карьеры, был уволен к "статским делам" и за 20 лет получил лишь один чин. Заметим, что внук Суворова и сын того Николая Зубова, брата "Платоши", который бил насмерть императора Павла и отогнал подмогу криком: "Капитанина, куда лезешь!"
Теперь -- "публика", зрители.
Зафиксирует свои впечатления аккуратный эльзасец Шницлер, будущий видный историк, а пока что домашний учитель в Петербурге.
Случайно узнавший о казни молодой чиновник Пржецлавский отправляется с товарищем до конца Троицкого моста и через полвека опубликует свои воспоминания:
"Далее стража нас не пустила, но и оттуда все поле и вся обстановка при помощи биноклей хорошо были видны. Войска уже были на своих местах; посторонних зрителей было очень немного, не более 150--200 человек".
На ялике подплывает к крепости Николай Путята, приятель Пушкина, родственник Баратынского.
Ничего не запишет Дельвиг, стоящий у кронверка рядом с Путятой (и Николаем Гречем), только поделится тайком с одним-другим приятелем, в частности с Пушкиным; да еще в селе Хрипунове Ардатовского уезда Нижегородской губернии среди бумаг Михаила Чаадаева, брата известного мыслителя, около ста лет пролежит отчет о казни под названием "Рассказ самовидца". Рукопись обнаружится только в советское время; однако имя "Самовидца" не разгадано до сих пор.
Итак, несколько говорящих среди сотен молчавших -- и эти несколько разделены по своим взглядам, знаниям, положению,-- и что видят одни, не видят другие, а одно и то же воспринимают по-разному. Мы же, помня завет Льва Толстого, понимаем, как важна тут всякая мелочь, ключ, может быть, не столько к исторической, сколько к "психологической двери"...

Глазами примерно десяти лиц, вслед за близкими друзьями и родными смертников, мы всматриваемся в дождливый рассвет 13 июля 1826 года.
Цепи были надеты еще с вечера, потому что приговоренный к смерти на все способен.

Когда Сергей Иванович увидел вошедшего с печальным видом плац-майора Подушкина, он избавил его от лишних объяснений: "Вы, конечно, пришли надеть на меня оковы". Подушкин позвал людей, на ноги пятерым надели железа. Все приговоренные смотрели на эти приготовления к казни совершенно спокойно, "кроме Михаилы Бестужева: он был очень молод и ему не хотелось умирать".
Четверо приговоренных, в том числе Муравьев-Апостол, полгода сидели без цепей. Бестужев-Рюмин же, разозливший следователей "путаными ответами" и закованный с февраля, был раскован только для прочтения приговора и снова -- уже до конца -- находился в самых тяжелых кандалах.
Вот -- повели.
Пестель, Бестужев-Рюмин, Муравьев-Апостол, Рылеев и Каховский -- в тех самых мундирах и сюртуках, в которых были захвачены. В воротах, через высокий порог калитки, ноги смертников, обремененные тяжелыми кандалами, переступали с большим трудом. Пестеля должны были приподнять в воротах -- так он был изнурен.
Перед выходом из каземата Бестужев-Рюмин снимает с груди вышитый двоюродной сестрой и оправленный в бронзу образ и благословляет им сторожа Трофимова. На этом образе 10 месяцев назад клялись члены Общества соединенных славян. Розен предлагает сторожу меняться, но старый солдат не согласился ни на какие условия, сказав, что постарается отдать этот образ сестре Бестужева. Сторожа позже сумел уговорить только Лунин, сохранивший тот образ и в Сибири.
Два часа ночи... Матвей Муравьев-Апостол, который с вечера 12 июля уже догадывается, отчего не видно брата, ночью прислушивается к каждому движению, а позже, конечно, расспрашивает о каждой подробности. Он узнает, что едва занялся день, как пятерых, осужденных на казнь, повели в крепостную церковь; затем они двинулись в сопровождении полицмейстера Чихачева, окруженные павловскими гренадерами. Впереди -- Каховский, за ним -- Бестужев-Рюмин под руку с Муравьевым-Апостолом, дальше -- Рылеев с Пестелем.
Якушкин со слов священника передает эту сцену точное и жестче: "Был второй час ночи. Бестужев насилу мог идти, и священник Мысловский вел его под руку. Сергей Муравьев, увидя его, просил у него прощенья в том, что погубил его".
Под руку со священником... Муравьев ночью слышал Бестужева, а теперь -- увидел, и жаль стало 25-летнего горячего, необыкновенного, странного друга, который мог бы жить в 30-х, 40-х, 50-х, 70-х годах, но "насилу идет" и едва увидит восход сегодняшнего дня. Как и сам Муравьев, которому, впрочем, выпало последнее счастье -- не столько думать о себе, сколько о самом близком друге.
Смертники по дороге переговариваются, и мы слышим, вслед за священником, как Сергей Иванович Муравьев-Апостол не перестает утешать своего юного друга, а раз обернулся к Мысловскому и сказал -- очень сожалеет, что на его долю досталось сопровождать их на казнь, как разбойников: "Вы ведете пять разбойников на Голгофу". "Священнослужитель ответил ему утешительными словами Иисуса Христа на кресте к сораспятому с ним разбойнику"...
Рядом с Христом были распяты два разбойника. В Евангелии от Луки говорится: "Один из повешенных злодеев злословил его и говорил: если ты Христос, спаси себя и нас. Другой же, напротив, унимал его... И сказал Иисусу -- "Помяни меня, господи, когда приидешь в царствие твое". И сказал ему Иисус: "Истинно говорю тебе; ныне же будешь со мною в раю"".
Опасные слова говорил Мысловский, утешая смертников. Какой рай для людей "вне разрядов?". Но может быть, поэтому даже лютеранин Пестель, не пожелавший слушать наставлений пастора, в эти минуты душевно расположен к доброму попу.
       
На просьбу Ильи Ефимовича Репина дать сюжет для картины Лев Толстой предложил "момент, когда ведут декабристов на виселицы. Молодой Бестужев-Рюмин увлекся Муравьевым-Апостолом, скорее личностью его, чем идеями, и все время шел с ним заодно, и только перед казнью ослабел, заплакал, и Муравьев обнял его, и они пошли вдвоем к виселице".
В другой раз Лев Николаевич опять вернулся к этой сцене, "с любовью говорил о декабристах... Муравьев -- благородный, сильный, и его Горацио -- Бестужев".

Толстой составил представление о событиях по некоторым воспоминаниям декабристов. Мы теперь знаем, что молодой Бестужев не только "увлекался идеей", но, случалось, и самого Муравьева зажигал... Но, многого не зная, Толстой, как обычно, чувствует главное; от оценки общих идей он идет к личностям: ослабел, обнял -- это для него важнейшее дело при оценке событий, едва ли не более важное, чем сама идея... Главный вопрос -- до каких пределов человек может оставаться человеком.
       
Якушкин: "Всех нас повели в крепость; изо всех концов, изо всех казематов вели приговоренных. Когда все собрались, нас повели под конвоем отряда Павловского полка через крепость в Петровские ворота. Вышедши из крепости, мы увидели влево что-то странное и в эту минуту никому не показавшееся похожим на виселицу. Это был помост, над которым возвышалось два столба; на столбах лежала перекладина, а на ней висели веревки. Я помню, что когда мы проходили, то за одну из этих веревок схватился и повис какой-то человек; но слова Мысловского уверили меня, что смертной казни не будет. Большая часть из нас была в той же уверенности".
Ведут для церемонии разжалования и шельмования тех, кто приговорен к каторге и ссылке.
"Повис какой-то человек" -- видимо, испытывали веревки. Начальнику кронверка Василию Ивановичу Беркопфу доставили двух палачей из Финляндии или из Швеции (имена до сих пор неизвестны), однако их приходится обучать, выяснять, какой вес могут выдержать веревки, смазывать петли салом.
Итак, около трех часов ночи площадь у крепости наполняется людьми, играет оркестр Павловского полка, дымно от приготовленных костров, но где в это время смертники?
"Их поместили на время в каком-то пороховом здании, где были уже приготовлены пять гробов".
Мы знаем, что это за здание: вблизи вала, на котором устраивали виселицу, находилось полуразрушенное училище торгового мореплавания -- оно еще дважды войдет в историю казни.
Но есть и другая версия о том, где могли находиться пятеро примерно с половины третьего до половины четвертого. "Пятерых повели в крепостную церковь, где они еще при жизни слушали погребальное отпевание".
Итак, либо среди пяти гробов, либо на своем отпевании...
Экзекуция над сотней с лишним осужденных по разрядам была быстрой: павловский оркестр забил колено похода, второе... сняли форму, бросили в огонь, поставили на колени, сломали шпаги над головами.
Вместо ожидаемого уныния и раскаяния сто с лишним человек радовались друг другу, смеялись новой одежде, арестантским "больничным" халатам, спрашивали тихонько, где Рылеев, где Пестель, поглядывая на пустые виселицы и на Матвея Муравьева-Апостола. "Генерал-адъютант Чернышев большой каре приказал подвести к виселицам. Тогда Федор Вадковский закричал: "Нас хотят заставить присутствовать при казни наших товарищей. Было бы подлостью остаться безучастными свидетелями. Вырвем ружья у солдат и кинемся вперед!" Множество голосов отвечало: "Да, да, да, сделаем это, сделаем это!" Но Чернышев и при нем находившиеся, услышав это, вдруг большой каре повернули и скомандовали идти в крепость. Чернышев показал необыкновенную ревность на экзекуции этим маневром. Усердие его, можно полагать, непременно превышало всякое данное ему Николаем наставление. Адская мысль подвести любоваться виселицами принадлежит, собственно, Чернышеву, а не Николаю. Тиверий был еще новичком в новом своем ремесло подобных казней".
Может быть, Вадковский воспринял движение в сторону виселицы как признак того, что им хотят показать казнь? Может быть, история сочинена задним числом? Но в любом случае видно, что Николай резонно рассудил не показывать казнь тем, кто осужден жить.
Оркестр пробил "как для гонения сквозь строй", костры задымились тлением от горящего сукна, осужденных в больничных халатах повели в тюрьму.
Было около четырех часов утра.
       
Пятерых велено повесить в четыре, снять в шесть и тогда же уничтожить виселицу. Раздалась команда, и их ведут.
"Все сии обстоятельства,-- запишет Мысловский, -- даже самые мелочные, коих я был ближайшим свидетелем, описаны мною в особенных записках, и с вернейшей точностью, равно как и беспристрастием... Уверяю, что портреты будут схожи с оригиналами. Ибо во все время, проведенное мною с преступниками, я успел воспользоваться доверенностью каждого из них и, следовательно, без ошибки знал их свойства, читал в сердцах их вещи сокровеннейшие. Описание сие помещено будет в моих записях, но случиться может, что они или утратятся, или, судя по прямоте и истине, в них изображенной, подвергнутся преследованию правительства...
Пишу то, что чувствую, и притом пишу для кого-либо из детей моих, коим достанется сия книга. Знаю, что дети... взявши в руки книгу сию, вдруг найдут сокровище неожиданное -- описание 120 государственных преступников..."
Эти размышления протоиерея сопровождаются датой -- 1 ноября 1826 года, через три с половиной месяца после казни. Записки начаты, но где середина, конец? Может быть, утратились вследствие страха или неудовольствия потомков?
Из описания ста двадцати сохранился лишь фрагмент о Пестеле:
"Пестель в половине пятого, идя на казнь и увидя виселицу, с большим присутствием духа произнес следующие слова: "Ужели мы не заслужили лучшей смерти? Кажется, мы никогда не отвращали чела своего ни от пуль, ни от ядер. Можно бы было нас и расстрелять"".
Петля -- "смерть позорная". "И я бы мог, как шут",-- начал Пушкин комментировать собственный рисунок: одна виселица с пятью повешенными.
Среди множества казней (происходящих или намеченных) в пушкинских сочинениях, письмах, незаконченных отрывках -- виселица чаще всего. Вешают в "Полтаве", "Сценах из рыцарских времен", "Капитанской дочке", "Опричнике", "Анджело" и еще, и еще...
Не так казни, как позора страшился Пушкин и другие люди его круга, в том числе пять смертников. Пестель об этом прямо сказал, и Сергей Муравьев -- Мысловскому о "разбойниках"...
Было время, когда палач прежде, чем рубить, давал приговоренному пощечину -- знак последнего унижения.
Пощечина не отменена -- заменена.

67

Безымянный "Самовидец", оставивший описание казни, был, очевидно, полицейским чиновником, судя по тому, что стоял недалеко от виселицы, запомнил точное время, когда полицмейстеру приказано повесить и снять тела, и при этом смертникам почти совсем не сочувствует:
"Бестужев-Рюмин и Рылеев вышли в черных фраках и фуражках с обритою бородою, и очень опрятно одетые. Пестель и Муравьев-Апостол в мундирных сюртуках и форменных фуражках, но Каховский с всклокоченными волосами и небритою бородой, казалось, менее всех имел спокойствие духа. На ногах их были кандалы, которые они поддерживали, продевши сквозь носовой платок.
Когда они собрались, приказано было снять с них верхнюю одежду, которую тут же сожгли на костре, и дали им длинные белые рубахи, которые надев, привязали четырехугольные кожаные черные нагрудники, на которых белою краскою написано было "преступник Сергей Муравьев", "преступник Кондрат Рылеев"".
Достоевский был в этом положении и позже рассказал (словами князя Мышкина) то, что не сумеют рассказать пятеро декабристов:
"Приготовления тяжелы. Вот когда объявляют приговор, снаряжают, вяжут, на эшафот возводят -- вот тут ужасно... Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят?"

Мысловский между тем ожидал гонца о помиловании, "и к крайнему своему удивлению -- тщетно".

Вряд ли священник поделился этой мыслью с пятерыми. Впрочем, кто знает? Может, и они хоть немного, но надеялись? Все же нет, судя по реплике Сергея Муравьева о "разбойниках" и фразе Пестеля о петле и расстреле... И коли так, то уж третий час шла жестокая пытка промедлением. Медленный огонь -- дело известное. Но вот -- медленная петля... Около двух часов держали у собственных гробов или на собственном отпевании.
В пятом часу происходит промедление второе.
Один из ломовых извозчиков, перевозивших столб для виселицы, застрял где-то впотьмах. Тут же проносится слух, будто лошади у того извозчика взбесились, помчали. Может и правда, но не исключено, что присутствующие наделили тех висельных лошадей своими полубезумными ощущениями.
Так или иначе, но царский приказ -- пятерым умереть в четыре -- не исполнен: половина пятого, пять, начало шестого!
Они стоят возле недостроенной виселицы, прерывая молчание короткими фразами. "Между прочим, Муравьев сказал:
-- Какая позорная смерть! Для нас все равно, но жаль, что пятно ляжет на детей наших.
И потом, несколько помолчав:
-- Ну, нечего делать; Христос также страдал, быв менее нас виноват. Мы чисты в своей совести, и нас бог не оставит.
Сии слова показывают в нем нераскаявшегося грешника".

Первая реплика уж очень похожа на фразу Пестеля: "Можно было нас расстрелять". Зато следующие слова -- совсем муравьевские; ведь именно этими доводами он успокаивал ночью ослабевших: Христос больше страдал, "быв менее виноват". Значит, наша участь еще не худшая! Опять сравнение с Христом (которое будто бы донеслось с Васильковской площади, из Катехизиса!), а слова "мы чисты в своей совести" -- это из тюремного письма о "чистоте намерений". "Самовидец" тут не ошибается... Но о каких детях идет речь?
Законная дочь только у Рылеева. Вряд ли о тех двух сиротках, что доставлены в Хомутец. Скорее, дети -- это потомки вообще, как сами они "дети 1812-го".
Что еще мы можем услышать, увидеть в течение той, второй паузы?

Полицмейстер Княжнин (в передаче Руликовского) шесть лет спустя за обедом выхваляется, как, преодолев некоторое колебание, он подавил свои личные чувства и приступил к "выполнению воли высшей власти" и как после вторичного прочтения смертного приговора среди пятерых "послышался глухой ропот, который становился все более громким и дерзким". Предупреждая возможность более горьких последствий, Княжнин "приблизился к ним и крикнул: "На колени! Молчать!" И все они молча упали на колени".
Генерал, вероятно, разгорячен обедом; к его неточностям гостеприимный хозяин Руликовский легко прибавляет свои. И все же не гоже совсем забывать этот не подтверждаемый больше ни одним свидетелем окрик: "На колени! Молчать!"
Оставим "колени" на совести рассказчика, но "Молчать!" по должности следовало крикнуть: разговаривать не полагалось, Муравьев-Апостол же говорил о Христе в чистых намерениях, так что было слышно другим.
Играет оркестр, в воздухе паленый запах горящих форменных сюртуков, инженер Матушкин суетится около виселицы.
Половина шестого.
Можно только догадываться, что влепили заблудившемуся вознице и каким взглядом наградили Чернышев, Бенкендорф, Голенищев-Кутузов нерасторопного строителя виселицы! Каждую минуту после четырех часов приговоренные дышат вопреки высочайшему повелению. А ведь каждые четверть часа в Царское Село идет курьер; император не ложится спать, пока не сообщат...

68

Пушкин: "13 июля 1826 года в полдень государь находился в Царском Селе. Он стоял над прудом, что за Кагульским памятником, и бросал платок в воду, заставляя собаку свою выносить его на берег. В эту минуту слуга прибежал сказать ему что-то на ухо. Царь бросил и собаку и платок и побежал во дворец. Собака, выплыв на берег и не нашев его, оставила платок и побежала за ним".
Царь нервничает, Пушкин восемь лет спустя несколько ошибается -- дело не могло быть в полдень, а только на рассвете. Но вообще записывает верную подробность, потому что расспрашивает знающих людей: царь нервничает...
Между тем работа заканчивается. Под виселицей вырыта большая и глубокая яма; она застлана досками, на которые должны стать осужденные, и, когда на них наденут петли, доски из-под ног вынут... "Таким образом, казненные повисли бы над самой ямой; но за спешностью, виселица оказалась слишком высока, или, вернее сказать, столбы ее были недостаточно глубоко врыты в землю, а веревки с их петлями оказались поэтому коротки и не доходили до шей". Вблизи вала, на котором была устроена виселица, находилось полуразрушенное здание училища торгового мореплавания. Оттуда, по собственному указанию Беркопфа, взяли школьные скамьи и поставили на них преступников.
Большие и средние начальники почти забыли о пятерых, поглощенные вопросами техническими и организационными. "Самовидец" же, как человек маленький, приглядывается к смертникам.

"Преступники на досуге, сорвав травки, бросали жребий, кому за кем идти на казнь, и досталось первому Пестелю, за ним Муравьеву, Бестужеву-Рюмину, Рылееву и Каховскому. Но когда виселица готова, их хотели повесить всех вдруг (т. е. одновременно) и с несвязанными руками, о чем Рылеев напомнил исполнителям казни, после чего руки их связали назади".
Их пригласят умереть одновременно, но становятся они под виселицей именно так, как вышло по жеребьевке. Здесь был миг, момент, когда они еще свободны в выборе, вольны поступать, как хотят.
"Священник Петр Николаевич был с ними. Он подходит к Кондратию Федоровичу и говорит слово увещательное. Рылеев взял его руку, поднес к сердцу и говорит: "Слышишь, отец, оно не бьется сильнее прежнего"".

Это в записи декабриста Оболенского, лучшего друга Рылеева. О следующих же секундах мы слышим только пьяный фальшивый голос Княжнина:
"Пятерых осужденных к смертной казни... отдали в руки кату, или палачу. Однако, когда он увидел людей, которых отдали в его руки, людей, от одного взгляда которых он дрожал, почувствовав ничтожество своей службы и общее презрение, он обессилел и упал в обморок.
Тогда его помощник принялся вместо него за выполнение этой обязанности. Этот помощник, бывший придворный форейтор, совершил какое-то преступление и, чтобы спасти себя от тяжкого наказания, согласился сделаться палачом. Если бы не он, то исполнение приговора должно было бы приостановиться".
Об этом эпизоде больше нет ни одного слова ни у кого.
Как трудно пробиваться к подлинности любого факта, а ведь это хорошее, добротное слово подлинность имеет неважное происхождение: "сказать подлинную правду" означало признаться под пыткою, производимой блинником (длинным хлыстом, прутом), коим, как полагали в старой Руси, лучше всего узнавалась как раз необходимая, настоящая, подлинная правда. А если уж углубляться далее, то будет правда подноготная, извлекаемая, понятно, более крепкими пыточными средствами...
Но, повторяем, имена палачей не отысканы, и если применить к рассказу Княжнина тот же метод, что и раньше, -- ослабить, уменьшить, разделить сказанное -- то, может, и была третья пауза ввиду смущения палача. Во всяком случае, свой испуг, что дело еще затянется, полицмейстер должен был помнить. Заметим, что в отчете, который был вскоре послан Николаю, говорится о "неопытности наших палачей и неумении строить виселицы".
Не знаем, заметили пятеро эту третью паузу или нет?
Половина шестого. Разжалованные и каторжные сидят по казематам. Одни про казнь не думают, другие думают только о ней. Якушкин ожидает Мысловского с нетерпением. "Наконец вечером он взошел ко мне с сосудом в руках. Я бросился к нему и спросил, правда ли, что была смертная казнь. Он хотел было ответить мне шуткою, но я сказал, что теперь не время шутить. Тогда он сел на стул, судорожно сжал сосуд зубами и зарыдал. Он рассказал мне все печальное происшествие..."
       
"Когда их привели к виселице, Сергей Муравьев просил позволенья помолиться; он стал на колени и громко произнес: "Боже, спаси Россию и царя!" Для многих такая молитва казалась непонятною, но Сергей Муравьев был с глубокими христианскими убеждениями и молил за царя, как молил Иисус на кресте за врагов своих. Потом священник подошел к каждому из них с крестом.

Пестель сказал ему: "Я хоть не православный, но прошу вас благословить меня в дальний путь". Прощаясь в последний раз, они все пожали друг другу руки. На них надели белые рубашки, колпаки на лицо и завязали им руки. Сергей Муравьев и Пестель нашли и после этого возможность еще раз пожать друг другу руку. Наконец, их поставили на помост и каждому накинули петлю".
Пестель и Муравьев -- по жребию или случайно -- стали рядом на скамье. Уже ничего не видно, петля и душный капюшон. На скамье неожиданно встали по союзам: трое южан, затем двое северных.
       
"Боже, спаси Россию и царя": Сергей Иванович продолжает беседу с небом и людьми, которую вел этой ночью с Бестужевым и братом, вечером с сестрою, недавно со следователями и отцом, полгода назад --в Василькове.
-- Один царь на небе и на земле...
-- Чем приговоры царя и судей решительнее, тем более они плод ничтожества и беспечности и тем они ближе к заблуждению...
-- Намерение свое почитает благим и чистым, в чем бог один его судить может...
       
Половина шестого. Эта последняя молитва вызывает особенное внимание и друзей, и врагов. Кто молится? За кого молится? Некоторые свидетели утверждают, будто молился Рылеев... Сергей Муравьев или Рылеев? Свидетели не называют других. И только Николай I запишет! "Почти никто из них (осужденных в каторгу) не раскаялся; зато пять казненных проявили большое чувство раскаяния, особенно Каховский, который, идя на смерть, сказал, что молится за меня. Его единственного я и жалею. Да простит ему господь и умиротворит его душу".

Царь говорит со слов Чернышева, тот, как большое начальство, не стоял рядом с виселицей, но разъезжал на коне неподалеку. Ему доложили о молитве за царя. Чернышев понимает -- это надо сообщить императору, это будет распространено в обществе и народе: смертник молится за царя!.. Но кто из них? А не все ли равно! Чернышев либо не слышал, либо спутал, либо доложил Николаю о том из пятерых, кого Николай особенно желал видеть молящимся за себя: Каховского ведь царь увещевал сам и особо, декабрист писал ему из крепости, его признание царь считал своей личной заслугой. И вот появится на свет умиротворительная молитва Каховского -- о которой никто кроме царя не знает -- вместо особой, будто из Катехизиса извлеченной, молитвы Сергея Муравьева.

Каховский... Какой-то умысел проскальзывает в некоторых рассказах о его последних минутах.

Все аккуратные и опрятные, Каховский всклокоченный, небритый, беспокойный...
"Когда Пестель, Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и Рылеев были выведены на казнь, они расцеловались, как братья; но, когда последним вышел из ворот Каховский, ему никто не протянул даже руки... Причиной этого было убийство графа Милорадовича, учиненное Каховским, чего никто из преступников не мог простить ему и перед смертью".

Начальник кронверка Василий Иванович Беркопф был в отгадывании мыслей, кажется, не сильнее, чем в сооружении виселиц. Откуда ему знать, о чем думали пятеро? Как мог, например, Муравьев-Апостол, поднявший полк на бой, а не на потеху, не подать руки другому, кто выстрелил в другом бою? Да разве похоже на римлянина Муравьева -- отвернуться от гибнущего человека, которого он, кажется, прежде не знал!
Падающего толкнуть? Никогда!
И стоящий у виселицы расстроенный и подавленный офицер Волков видит, что, "когда осужденных ввели на эшафот, все пятеро висельников приблизились друг к другу, поцеловались и, оборачиваясь задом, потому что руки были связаны, пожали друг другу руки, взошли твердо на доску...".
Все пятеро... Однако задумаемся, к виселице Каховский шел один, а затем -- парами: Рылеев -- Пестель, Муравьев -- Бестужев-Рюмин.
Кажется, в эти последние минуты Каховский действительно отделился от товарищей, но если и было какое-то отчуждение, то со стороны его самого! Он сам мог замкнуться, не подойти -- его состояние было нелегким, он особенно натерпелся в последние недели допросов, чувствовал себя одиноким, мог обвинять во многом Рылеева и других вчерашних "северян"...

Все поцеловались, пожали руки, а Пестель с Муравьевым еще раз, из петли...

150--200 человек глядят с Троицкого моста, другие -- с Невы, около стены.
Николай Путята видит пятерых у виселицы и близ себя одного француза: "Офицер До-ла-Рю, только что прибывший в Петербург в свите маршала Мармона, присланного послом на коронацию императора Николая Павловича. Де-ла-Рю был школьным товарищем Сергея Муравьева-Апостола в каком-то учебном заведении в Париже, не встречался с ним с того времени и увидел его только на виселице".
Учебное заведение, конечно, пансион Хикса. Маршал Мармон 12 лет назад сдал Париж Сергею Муравьеву и сотням тысяч его товарищей, а теперь представляет на торжествах совсем другую династию... Пансион же -- это двадцать лет назад; Анна Семеновна, Иван Матвеевич, покидающий Испанию, успехи в математике, Матвей, новорожденный Ипполит, расстрел партизан в Берлине, "дети, я должна вам сказать, что в России рабство"...
Оркестр и барабан.
Толпа, к которой прислушиваются несколько тайных агентов... Толпа сейчас замерла, а только что говорила, и мы даже знаем, о чем говорила.
(Из донесений агентов):
-- Казнь, слишком заслуженная, давно в России небывалая, заставила, кроме истинных патриотов и массы народа, многих, особливо женщин, кричать: "Quelle horreur!" ("Какой ужас!")...
-- Начали бар вешать и ссылать на каторги: жаль, что всех не перевесили, да хоть бы одного кнутом отодрали и с нами поравняли. Да долго ль, коротко, им не миновать этого.
-- В городе говорят, что преступники до такой степени хорошо содержались в крепости, что, когда жена Рылеева прощалась с мужем, Рылеев, подавая апельсин, будто бы сказал: "Отнеси это дочери и скажи ей, что, по милости царя, из крепости отец ей с благословением может еще послать и сей подарок".

Половина шестого. "Скамьи поставлены на доски, осужденные встащены на скамьи, на них надеты петли, а колпаки стянуты на лица".
Несколько свидетелей замечает, что Пестелю и его товарищам неприятны прикосновения палачей.
"Когда все было готово, с нажатием пружины в эшафоте, помост, на котором они стояли на скамейках, упал".

Мысловский (запись Лорера): "Когда под несчастными отняли скамейки, он упал ниц, прокричав им: "Прощаю и разрешаю"".
"Разрешает" (отпускает) грехи; то есть разрешает умереть.

69

Смерть вторая

"Упал ниц, прокричав им: "Прощаю и разрешаю". И более ничего не мог видеть, потому что очнулся тогда уже, когда его уводили.
Говорят, сорвался Пестель, Муравьев-Апостол, Рылеев".

Восемь декабристов -- Якушкин, Лорер, Розен, Штейнгель, А. М. Муравьев, Цебриков, Трубецкой, Басаргин -- видят происходящее с помощью одного и того же Мысловского. В тот же день, 13 июля, расспросят, запомнят. Но как по-разному они видят!
"Сошедши по ступеням с помоста, Мысловский обернулся и с ужасом увидел висевших Бестужева и Пестеля и троих, которые оборвались и упали на помост... Неудача казни произошла оттого, что за полчаса перед тем шел небольшой дождь, веревки намокли, палач не притянул довольно петлю и когда он опустил доску, на которой стояли осужденные, то веревки соскользнули с их шеи".
Другие называют иные имена и подробности...
Отчего это расхождение? Может, оттого, что декабристы составляли свои воспоминания много лет спустя? Но они не могли забыть 13 июля и, хотя позже жили вместе на каторге и обменивались воспоминаниями, единой версии так и не создали...
Очевидец... Видит очами. Но как быть, если смотреть невозможно?
Для одних -- двое сорвавшихся, для других -- трое; то ли зарябило в глазах -- три упавших или, наоборот, два-три... То ли один сорвался чуть позже; как понять, кто упал? Кто знает их в лицо, лица изменены, перед последним мигом закрыты капюшоном, зрители в состоянии шока...
Трое лежат на земле, ушиблись. Двое -- в петле.
"Они,-- напишет один из друзей,-- может быть, умирали в медленных страданиях целые тысячелетние минуты".
       
Четвертое промедление.
"Сергей Муравьев жестоко разбился; он переломал ногу и мог только выговорить: "Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас не умеют!" Каховский выругался по-русски. Рылеев не сказал ни слова".
Якушкин, к которому протоиерей относился с особенным уважением (с таким же, пожалуй, как к Сергею Муравьеву-Апостолу),-- Якушкин, как видно из его записок, сам точно, досконально выспрашивал. Мысловский в тот вечер зайдет еще ко многим в камеры, но, конечно, не каждому станет описывать события, иные получали подробности уже из третьих, четвертых рук. Однако Якушкин, с которым священник позже много лет будет переписываться, выяснил, что мог, а Мысловский рассказал, что видел, слышал или что померещилось в бессознательном кошмаре...
"Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас не умеют!"
Эти слова останутся в памяти, будут повторены во множестве нелегальных изданий, они дойдут к родственникам, к друзьям; последние слова Сергея Ивановича, если они действительно были произнесены. Ошеломленные свидетели слышат одного говорящего -- на этом все сходятся. Но кто он, произносящий последнее слово?
"Каховский ругал беспощадно..."
"Бранился Рылеев".
"...Из трех сорвавшихся поднялся на ноги весь окровавленный Рылеев и, обратившись к Кутузову, сказал:
"Вы, генерал, вероятно, приехали посмотреть, как мы умираем. Обрадуйте вашего государя, что его желание исполняется: вы видите -- мы умираем в мучениях.
Когда же неистовый голос Кутузова:
-- Вешайте их скорей снова! -- возмутил спокойный предсмертный дух Рылеева, этот свободный необузданный дух передового заговорщика вспыхнул прежнею неукротимостью и вылился в следующем ответе:

-- Подлый опричник тирана! Дай же палачу свои аксельбанты, чтобы нам не умирать в третий раз".

Соскользнувшая петля, видно, задела и подняла капюшоны, возвращая навсегда исчезнувшее утро, людей, дым костров. Невозможно представить психическое состояние трех людей. Без сомнения, что-то говорили, кричали, может быть, бранились, и никакие рассуждения о том, что могли и чего не могли они сказать, не имеют значения; все могли -- ничего не могли: молчать, выругаться по-русски, "в России порядочно повесить не умеют", "подлый опричник". Дурново вообще не отметил в дневнике каких-либо слов, произнесенных погибающими, он спешил в гости.
Голенищев-Кутузов не передал ничего Николаю о последних восклицаниях -- его дело исполнить казнь. Подробности, если надо, сообщит Чернышев.
Беркопф решительно уверял собеседника, что "выдумкой являются слова, приписываемые Пестелю, когда порвались веревки с петлями: "Вот как плохо русское государство, что не умеет приготовить и порядочных веревок"". Однако Беркопфу было не до жиру -- четвертая пауза может стоить ему карьеры и свободы.
Слова о неумении "порядочно повесить" он мог считать личным оскорблением -- это он, Беркопф, не умеет!..
Больше никто не видел сам, но толпа, которую держит на расстоянии цепь часовых, тоже имеет голос. Конечно, они не слышат, что говорят сорвавшиеся, через час начнут расспрашивать и узнают правду вперемешку с таким вымыслом, что ни им, ни нам не разобраться...

Обер-полицмейстер Княжнин: "Бестужев-Рюмин когда услышал приказ, чтобы его вторично повесили, то громко сказал: "Нигде в мире, только в России два раза в течение жизни карают смертью"".

Точно о таком возгласе говорит и декабрист Нарышкин. Но при этом сообщает столь необыкновенную подробность (неизвестно от кого узнанную), что кажется, это и есть правда.
"Бенкендорф, видя, что принимаются вешать этих несчастных, которых случай, казалось, должен был освободить, воскликнул: "Во всякой другой стране..." -- и оборвал на полуслове".
Бенкендорф сидел на лошади и смотрел на "жалких" с презрением и грустью. Поскольку он не командовал и не распоряжался, как Чернышев, Голенищев-Кутузов, то многим из ссылаемых в каторжные работы показался симпатичным, даже сочувствующим.
Говорили, что, когда трое сорвались, Чернышев, подскакав, приказал подать другие веревки и вешать вторично и будто бы "Бенкендорф, чтоб не видеть этого зрелища, лежал ничком на шее своей лошади..."
Зрелище -- не из легких. "Во всякой другой стране..." Подразумевается либо "по всякой другой стране лучше умеют вешать", либо "во всякой другой... помиловали бы сорвавшихся".
Насчет помилования еще скажем. Но сейчас на секунду вообразим: трое сорвавшихся, оцепенение, доносится чей-то крик: "Во всякой другой стране!.." Могут вдруг совпасть слова казнимого и казнящего! Мысловский, Волков в трансе, но слова запомнились. Кто сказал? Генерал? Преступник? А может быть, кто-то подальше, в толпе, с горькой иронией произносит: "Во всем неудача, не умеют составить заговор, судить, вешать".
Слова сказаны, но толпе, находящейся в шоке, невозможно понять: кем сказаны?
"Во всякой другой стране..." Что сделают? Помилуют?

70

В высшем свете осторожно намекают, что царь уехал из столицы, опасаясь возможного бунта в войсках. Среди зрителей же и после в городе -- слух, будто переодетый государь находится у эшафота: ждут чуда. Ведь даже Павел I велел предать суду генерала Репнина за слишком быстрое исполнение приговора на Дону "вместо заменяющего оную наказания, положенного нашею конфирмацией".
Некоторые декабристы до конца дней верили, будто бы протоиерей Мысловский хотел воспротивиться второй казни. Это легенды... Мысловский был в те минуты едва жив, но не видать бы ему спокойной жизни и ордена (вскоре пожалованного за труды), если бы осмелился воспротивиться...

80 лет спустя, 12 февраля 1906 года, карательный отряд Ренненкампфа вешает сибирских революционеров и сочувствующих. Машинист Малютинский сорвался. Толпа, кап один человек, воскликнула: "Нельзя вешать! Нельзя... Сам бог за него!" В ответ -- залп в толпу. Малютинского подняли и повесили.

"Сам бог за него",-- в древнейшие времена наверняка бывали случаи, когда падение с виселицы вело к помилованию... Неписаный обычай сохранялся в памяти, но палачи делали свое дело. Разве что в 1672 году в Италии, где повешенный фальшивомонетчик ожил уже на анатомическом столе... Тут уж власти сжалились, его оставили служителем при больнице, но через несколько лет все-таки казнили за другое преступление.
"Сам бог за него",-- не исключено, если б Николай был рядом, пришлось бы миловать, эффектный жест поразил бы толпу. Но царь чувствовал, что, чем ближе он будет к месту казни, тем более отвечает за все.
Народ безмолвствует. Даже Бенкендорфу, если он и начал: "В любой другой стране..." -- даже Бенкендорфу следует прервать фразу. Рядом Чернышев.
Несколько мемуаристов сходятся на том, что Чернышев в эту минуту становится главным действующим лицом: "Генерал Чернышев... не потерял голову; он велел тотчас же поднять трех упавших и вновь их повесить".
Запасных веревок не было, их спешили достать в ближних лавках, но было раннее утро, все было заперто, "почему исполнение казни еще промедлилось". Как видно, пришлось усовершенствовать те же старые петли.
Через несколько часов строителя виселицы гарнизонного инженера Матушкина разжалуют в солдаты и только через одиннадцать лет снова вернут офицерские погоны.
Но может, было бы куда хуже, если б "умели порядочно вешать"; не очень умеют, ибо не привыкли... От этого казнь, правда, оказалась вдвое страшнее, мученичество вдвое, вдесятеро большим. И Сергей Муравьев-Апостол, если б мог еще говорить и думать, верно, нашел бы, что тем усиливается контраст -- чистота намерений и жестокость страданий,-- а это непременно отзовется в потомстве.
Кто ж не узнает через час, день, неделю, что трое сорвались? И мало кто, даже из самых черствых и верноподданных, не испытывает при этой вести некоторого смущения, сожаления. Это было вроде последнего восстания уходящих южан и северян -- "вот, будете нас помнить больше, чем хотите!". И если б Николаю пришлось выбирать -- двойное повешение пятерых или помилование, пожалуй, выбрал бы помилование: казнь -- это устрашение, но при двойной казни устрашение сильно уступает иным чувствам.

Пятеро не знают и не узнают, что в эти утренние минуты 13 июля они уже спасают других людей. Вот всего два приказа:
Один -- до казни: "Секретно. От начальника Главного штаба -- главнокомандующему 1-й армии. Всех фельдфебелей, унтер-офицеров, нижних чинов Черниговского пехотного полка, взятых с оружием в руках, предать суду; в случае приговора многих из них к смертной казни, утвердить таковой приговор не более как над тремя самыми главными, коих расстрелять одного в Киеве, другого в Василькове, а третьего в Житомире".

Инструкция ясна: к пяти казненным дворянам присоединить трех солдат. Второй приказ. Начальник Главного штаба -- главнокомандующему 1-й армии: "Государь император высочайше повелеть мне соизволил уведомить ваше сиятельство, что буде над рядовыми Черниговского пехотного полка, приговоренными по суду быть расстрелянными, исполнение еще не сделано, то его величеству угодно, чтобы вместо расстреляния прогнать их шпицрутеном по двенадцать раз каждого сквозь тысячу человек".
Дата второго послания -- 16 июля, через три дня после петербургских виселиц. Можно подумать, что разницы никакой, ибо 12 тысяч шпицрутенов -- та же смерть, более мучительная. Но, видно, были еще и устные инструкции, о чем скажем после.

И еще раз пятеро спасли других от смерти: через 23 года петрашевцев помиловали за минуту до расстрела. Тут все примечательно: выстрел вместо петли, царский гонец, заменяющий пулю каторгой...
       
"Прошло около четверти часа, пока их снова поставили на скамейки". Скоро шесть.
"Минуточку, одну еще минуточку повремените, господин палач, всего одну",-- просила одна из казнимых во Франции.
Здесь не кричат. Но четверть часа. "Целые тысячелетние минуты..."
       
13 июля. Междусмертие. Четверть часа. Запах паленого. Еще светлее. В 14-м, бывшем рылеевском, каземате Розен из оловянной кружки допивает не допитую поэтом воду.
Царь не ложится, дожидаясь последнего известия, которое может быть только одним из двух: все в порядке или бунт, беспорядок.
"Операция была повторена, и на этот раз совершенно удачно" (Василий Иванович Беркопф). Все видят, но полубезумие не прошло, и кажется, будто они лихорадочно перебивают друг друга:
"Помост немедленно поправили и взвели на него упавших. Рылеев несмотря на падение шел твердо, Сергей Муравьев-Апостол, так же как Рылеев, бодро всходил на помост. Бестужев-Рюмин, вероятно потерпевший более сильные ушибы, не мог держаться на ногах, и его взнесли..."
"Его взвели под руки".
"Опять затянули им на шеи веревки... Прошло несколько секунд, и барабанный бой известил, что человеческое правосудие исполнилось. Это было на исходе пятого часа".
"Было шесть часов, и повешенных сняли". Самовидец утверждает, что они еще подавали признаки жизни и палачи приканчивали.
"Стража окружила виселицу, но по прошествии получаса стала всех пускать, и толпа любопытных нахлынула. Казненные висели уже неподвижно. Между ними труп Каховского отличался необыкновенною длиною. Прошло еще полчаса -- мертвецов сняли и отнесли в крепость".
Голенищев-Кутузов -- царю:
"Экзекуция кончилась с должною тишиною и порядком как со стороны бывших в строю войск, так со стороны зрителей, которых было немного... Рылеев, Каховский и Муравьев сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть. О чем вашему императорскому величеству всеподданнейше доношу".

Бабеф (вскоре после рождения Сергея Муравьева): "Я погружаюсь в сон честного человека".
Пушкин: "Что смерть ему -- желанный сон..."
       
Свершилась казнь. Народ беспечный
Идет, рассыпавшись, домой
И про свои заботы вечны
Уже толкует меж собой...


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Н.Я. Эйдельман. "Апостол Сергей".