Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » П.Е. Анненкова. Воспоминания.


П.Е. Анненкова. Воспоминания.

Сообщений 11 страница 20 из 24

11

Глава десятая

Путешествие в Троицко-Сергиевскую лавру -- Ссора с Анной Ивановной

-- Записка от Е. Ф.Муравьевой -- Приглашение к генерал-губернатору

-- Разрешение на отъезд в Сибирь -- Толки и пересуды -- Конец Якобия

-- Московские канцеляристы -- Прощание с дочерью -- Отъезд
       
Когда я вернулась из Вязьмы, Анна Ивановна, недовольная тем, что я не оставалась при ней, приняла меня очень сухо, почти не говорила со мною, и когда хотела сказать что-нибудь, то обращалась к третьему лицу.
В это время некоторые из живущих в доме ее собирались в Троицко-Сергиевскую лавру. Я воспользовалась этим случаем, чтобы помолиться, и мы все отправились пешком. Пройдя в первый день 25 верст, на другой, конечно, мы слегли. Особенно у меня с непривычки очень распухли ноги, однако же, отдохнув, все-таки дошли и даже назад вернулись также пешком. Меня приводило в восторг православное богослужение, я находила его великолепным, отстояла обедню и всенощную горячо и искренно молилась. В церкви было много купцов, которые, узнав, что я ни слова не говорила по-русски, дивились на меня и потом пришли в восторг, когда увидели, с каким аппетитом я ела русское постное кушанье. Когда по возвращении в Москву я снова пошла в католическую церковь, куда имела привычку ходить почти каждое утро, аббат Герье заметил мне, почему так давно не видать меня. И на мой ответ, что я ходила помолиться к Троице, стал упрекать, что я, католичка, хожу в русские монастыри, но кончил тем, однако же, что согласился со мной, что молиться все равно, в какой бы то ни было церкви.
По прошествии некоторого времени я получила от великого князя Михаила Павловича письмо, которое передал мне адъютант его, Николай Николаевич Анненков.
Очень сожалею, что потом в Иркутске, когда губернатор потребовал все мои бумаги, мне пришлось сжечь это письмо вместе с другими, также от его высочества. Это письмо было в таком смысле, что, по повелению государя, комендант Нерчинских заводов Лепарский должен был спросить Анненкова, желает ли он на мне жениться. "А так как я не сомневаюсь в утвердительном ответе Анненкова, -- писал великий князь, -- то заранее могу вас поздравить".
Вскоре после этого Анна Ивановна собралась в Сокольники на свою великолепную дачу. (Там сестра твоя сильно захворала, я измучилась, проводя целые ночи у ее кровати; послали за Мухиным, он объявил, что нет надежды, но она выздоровела, однако же, и, когда начала поправляться, начала и лепетать.) Мы пробыли все лето там, и когда возвратились в Москву, Анна Ивановна все еще не говорила со мною. Между тем мы, по обыкновению, каждый день ездили с ней кататься в карете, и она сочла бы преступлением с моей стороны, если бы я вздумала не поехать.
Однажды мне удалось испросить ее согласия на то, чтобы заказать некоторое платье для Ивана Александровича, так как я была уверена, что он нуждался во всем. Когда все было готово, я разложила все вещи на стулья и просила ее посмотреть. Она вошла в комнату, где находились вещи, и, осмотрев все с большим вниманием, заметила: "Не будет ли все это слишком хорошо, сударыня?" Укладывая вещи в чемодан, я сунула в карман одной из бекеш письмо, в котором подробно описывала все, что со мною случилось с тех пор, как мы расстались с Иваном Александровичам. Мне очень хотелось также зашить куда-нибудь деньги, я уже держала их в руках и часа три ходила с ними по комнате, но не решилась этого сделать.
Когда чемодан с вещами был готов, я пошла спросить Анну Ивановну, могу ли его отправить. Она с видимым неудовольствием отвечала: "Но вы хотите, верно, чтобы государь рассердился на меня, сударыня?" Удивительно, до какой степени эта эгоистичная женщина не любила своего сына. Особенно, мне кажется, она не могла простить ему его образа мыслей и увлечения, тем более -- его участия в декабрьской истории. (В каземат она писала сыну, что любит меня более, чем его.)
Однажды она так предалась своему неудовольствию на сына, что начала проклинать его. Я бросилась на колени и насилу могла успокоить ее. Меня так огорчило, что я не могу отправить чемодана Ивану Александровичу, что я ушла в свою комнату и на этот раз заперлась и решила не выходить. Через несколько времени Анна Ивановна прислала узнать о моем здоровье, а потом присылала мне разные разности, то букет цветов, то фруктов, наконец написала записку, очень любезную, и спрашивала, когда я выздоровею. Я отвечала, что тогда только, когда она позволит отослать чемодан. Разрешение последовало. Я, обрадованная, немедленно отправила посылку и явилась к ней.
Несколько дней спустя, утром, когда она одевалась (а я всегда должна была присутствовать при ее туалете), принесли записку от Екатерины Федоровны Муравьевой. Та писала: "Сударыня, из письма моей невестки я узнала, что сын ваш во всем нуждается, и я думаю, что мой долг довести об этом до вашего сведения". Екатерина Федоровна была необыкновенно любящая, нежная и заботливая мать. Сыновья ее ни в чем не нуждались во все время ссылки и даже много помогали своим товарищам. Когда они жили на поселении около Иркутска, Екатерина Федоровна много перевела им денег через иркутских купцов, а потом совершенно обеспечила детей их, рожденных в Сибири. На письмо Екатерины Федоровны Анна Ивановна приказала М.Т.Перской, которая заправляла всем домом и была также ее секретарем, отвечать: "Госпожа Анненкова уже послала все, в чем сын ее мог нуждаться". Потом Анна Ивановна бросилась целовать меня и говорила: "Решительно, вы приносите мне во всем счастье".
В ноябре месяце 1827 года Вадковская прислала за мною и передала два письма. Одно было от великого князя Михаила Павловича. Великий князь писал, что государь разрешает мне ехать в Сибирь, но предупреждал, что я не должна никому об этом сообщать, пока меня не потребуют к генерал-губернатору. Вадковская была крестная мать Ивана Александровича. Она и дочь ее, Елагина, с радостью приняли милость государя, целовали меня, назвали героинею, и Елагина благословила меня образом. Когда я возвратилась к Анне Ивановне, вечером в тот же день приехала к ней Титова и сказала что-то на ухо. Тогда Анна Ивановна посмотрела на меня искоса и упрекнула, говоря: "Сударыня, вы очень неискренни". Я созналась, что, действительно, уже знала о милости государя, но что не имела, права говорить об этом. На другой день квартальный принес мне бумагу, где было сказано, что меня просят приехать к князю Голицыну -- московскому генерал-губернатору.
Когда я явилась в канцелярию, там было множество народу. Мне подали бумагу, писанную по-русски, я читать не могла и передала Степану, чтобы он перевел мне. Бумага была о том, что государь император разрешает мне ехать в Сибирь. Я с радости, забыв где я, начала хлопать в ладоши и прыгать, повторяя: "Я получила разрешение ехать в Сибирь!" (Тогда все говорили, что я с ума сошла.) Мой веселый характер, несмотря ни на какие испытания и горе, беспрестанно брал верх над всем. Потом я должна была идти к самому князю Голицыну. Он очень любезно меня принял и просил приехать на другой день, говоря, что бумаги, которые я должна подписать, на русском языке, и что, вероятно, я не пойму их, а потому он прикажет перевести.
На другой день, когда я снова явилась к генерал-губернатору, бумаги были мне прочитаны секретарем князя в его присутствии. В одной из них было сказано, что государь приказал спросить меня, что будет мне нужно на дорогу и сколько денег. Я отвечала, что прошу дать мне фельдъегеря, если найдут это возможным, но что в деньгах я не нуждаюсь, так как получила от родственников Ивана Александровича достаточно. Действительно, Вадковская и Елагина дали мне: одна 2 тысячи рублей, другая -- 1 тысячу рублей. Я ожидала получить также что-нибудь и от Анны Ивановны, но она ничего не дала. Князь Голицын объяснил мне, что нельзя государю отвечать отказом, на что я сказала, что в таком случае прошу все, что будет угодно государю, прислать мне.
Бумаги, которые сообщили мне, были следующие (одну из них я подписала):

Приказ Московского военного губернатора

Московскому обер-полицмейстеру

от 6 ноября 1827 Г. No 221
       
Прилагая при сем рапорт дежурного генерала штаба его императорского величества (No 1332) об иностранке Полине Гебль, убедительно просившей дать ей разрешение следовать на место ссылки за государственным преступником Анненковым с тем, чтобы вступить с ним в брак, и копию с прилагаемых при сем правил касательно жен преступников, сосланных на каторжные работы, -- предлагаю вашему превосходительству объявить содержание этих бумаг вышеназванной Гебль и отобрать у нее показание, желает ли она, сообразуясь с вышеупомянутыми правилами, отправиться в Нерчинск, с целью вступить в законный брак с государственным преступником Анненковым, и, в случае ее согласия, спросить ее, сколько денег потребуется ей на путешествие. Объявляя Гебль содержание этих бумаг, вы не преминете разъяснить ей, чему именно она подвергает себя, вступая в брак с преступником Анненковым. Исполнив это предписание, вы донесете мне об этом, представив прилагаемые при сем бумаги.
     

Московскому военному генерал-губернатору

дежурного генерала штаба его императорского величества

рапорт от 30 октября 1827 Г. No 1332
       
Иностранка Полина Гебль 14 мая сего года умоляла его величество государя императора, в Вязьме, дозволить ей отправиться на место ссылки государственного преступника Анненкова, бывшего поручика Кавалергардского полка, с целью вступить в брак. Так как вышеназванный Анненков на сделанный ему по этому поводу вопрос отвечал, что он охотно женится на девице Гебль, если правительство разрешит ему вступить в брак, то об этом было донесено государю императору, и его величество повелеть соизволил: дозволить иностранке Полине Гебль отправиться в Нерчинск и выйти замуж за государственного преступника Анненкова, и если она нуждается в каком-нибудь пособии для этого путешествия, даровать ей таковое.
Покорнейше прошу ваше превосходительство приказать объявить иностранке Полине Гебль, проживающей в настоящее время в Москве, близ Кузнецкого моста, в доме г-жи Анненковой, таковую волю его величества и прилагаемые при сем правила, соблюдаемые по отношению к женам преступников, ссылаемых в каторжные работы, спросив ее в то же время, желает ли она, ознакомившись с этими правилами, отправиться в Нерчинск с тем, чтобы вступить там в брак с преступником Анненковым, и, в случае такового желания с ее стороны, в каком именно пособии она будет нуждаться для своего путешествия. О результате прошу ваше превосходительство почтить меня ответом.
     

Правила,

касающиеся жен преступников,

ссылаемых на каторжные работы:
       
1. Жены этих преступников, следуя за своими мужьями и оставаясь с ними в брачном союзе, естественно, должны разделять их участь и лишиться своих прежних прав, т.е. они будут считаться впредь лишь женами ссыльнокаторжных, и дети их, рожденные в Сибири, будут причислены к числу государственных крестьян.
2. С момента отправления их в Нерчинск им будет воспрещено иметь при себе значительные суммы денег и особенно ценные вещи; это не только воспрещается имеющимися на этот счет правилами, но необходимо даже для их собственной безопасности, так как они едут в местности, населенные людьми, готовыми на всякое преступление, и, следовательно, имея при себе деньги или драгоценные вещи, могут подвергаться случайным опасностям.
3. Каждой женщине дозволяется оставить при себе лишь одного из крепостных, прибывших с нею, притом из числа тех, кои согласятся на это добровольно и дадут обязательство, подписанное ими собственноручно, или за безграмотностью объявят свое согласие лично, в присутственном месте; прочим будет дано право вернуться в Россию.
4. Если жены этих преступников прибудут к ним из России с намерением разделить участь своих мужей и пожелают жить вместе с ними в остроге, то это не возбраняется им, но в таком случае жены не должны иметь при себе никого для своих личных услуг. Если же они будут жить отдельно от мужей, вне острога, то они могут иметь при себе для услуг отнюдь не более одного мужчины или одной женщины.
5. Женам, которые пожелают жить вне острога, разрешается видеться с их мужьями в остроге, однажды, через каждые два дня. Всякое сообщение жен с их мужьями через слуг строго воспрещается.
6. Если крепостные, прибывшие с женами преступников, не захотят остаться при них, то им разрешается вернуться в Россию, но без детей, родившихся в Сибири.
7. Преступникам и их женам строго воспрещается привозить с собою или получать впоследствии от кого бы то ни было большие суммы денег, или особенно ценные вещи, кроме денежной суммы, необходимой для их содержания, и то не иначе, как через посредство коменданта, который будет выдавать им эту сумму частями и смотря по их надобностям.
8. Жены преступников, живущие в остроге или вне его стен, не могут посылать писем иначе, как вручая их открытыми коменданту. Точно так же самим преступникам и их женам дозволяется получать письма не иначе как через посредство коменданта. Всякое письменное сообщение иным способом строго воспрещается.
Сверял обер-полицеймейстер, генерал-майор Шульгин.
       
Ваше превосходительство, получив от вашего превосходительства в копии: 1) приказ г. московского военного генерал-губернатора, от 3 ноября 1827 г., за No 221, отданный ни ваше имя; 2) рапорт, представленный его превосходительству дежурным генералом штаба его императорского величества, от 30 октября за No 1332, и 3) правила, касающиеся жен преступников, сосланных на каторжную работу, и прочитав все эти бумаги, честь имею ответить, что я согласна на все в них изложенное и отправляюсь в Нерчинск, чтобы вступить в брак с преступником Анненковым и поселиться там навсегда. Что касается денежной суммы, необходимой для моего путешествия, то я не смею определить ее размер, но буду довольна всем тем, что его величеству благоугодно будет повелеть выдать мне.
Честь имею быть с совершенным почтением вашего превосходительства покорная слуга Полина Гебль.
{Перевод и французский оригинал впервые были опубликованы в журнале "Русская Старина", том I за 1888 г., стр. 380--381.}.
       
Толкам и разговорам по случаю дарованного мне государем позволения ехать в Сибирь не было конца. В доме Анны Ивановны все волновались. Титов пришел мне передать, что Якобий, тот самый, который так много мне вредил, пока Иван Александрович был в крепости, говорит, что когда я получу деньги от государя, то, конечно, не доеду в Сибирь, а наверное вернусь во Францию. Это меня так возмутило и обидело, что я не выдержала и передала об этом Анне Ивановне, которая возмутилась не менее меня, и наконец сказала, что я ей сделала бы большое одолжение, если бы помогла ей избавиться от Якобия, который также жил в ее доме и давно ей надоел. Она терпеть не могла всех родственников, которые считались наследниками, и говорила громко за столом: "И подумать только, что это все мои наследники, но ведь они все одного возраста со мною!"
Уполномоченная Анною Ивановной, я, конечно, была очень рада высказать Якобию то, что давно накопилось у меня против него на сердце. Он сначала старался отделаться шутками, но потом сильно призадумался, когда я ему объявила решительное желание Анны Ивановны, чтобы он оставил ее дом. Наконец я потребовала, чтобы он мне возвратил очки Ивана Александровича, которые тот очень любил, а он имел дерзость носить их на глазах у всех нас. Очки эти, не меняя даже стекол, Иван Александрович носил до самой глубокой старости.
Анна Ивановна между тем все продолжала, несмотря ни на что, удерживать меня и долго еще, кажется, питала надежду поставить на своем. В то время, когда я заперлась в своей комнате и не выходила, пока она не разрешила отослать чемодан с вещами Ивану Александровичу, она присылала ко мне одну из своих барышень сказать, что если я осталась при ней, то она решила купить для меня дом, для убранства которого она уже многое приготовила, и что я тогда буду жить у себя. Но я отвечала, что если государю не угодно будет разрешить мне ехать в Сибирь, то я ни за что не останусь в России и возвращусь во Францию. Теперь, когда разрешение уже было получено, она все еще старалась удержать меня, и как ни странно покажется, но я замечала, что она даже говорила с Тургеневым, секретарем князя Голицына, который также часто бывал у нее, чтобы задержать меня.
Князь Голицын в это время куда-то собирался. Я так испугалась, чтобы меня не задержали под каким-нибудь предлогом во время его отсутствия, что поехала к князю Голицыну и, несмотря на то, что мне объявили, что князь не принимает, взошла к нему. Он, впрочем, был очень любезен и обещал на мою просьбу сделать распоряжение, уезжая, чтобы бумаги, какие будут для меня, не задерживали. Действительно, спустя семь дней Шульгин, который также часто бывал у Анны Ивановны, передал мне, что на другой день просит меня приехать к нему в канцелярию, где не замедлили мне выдать все бумаги, которые я ждала с таким нетерпением, и наконец сам Шульгин вынес мне 3 тысячи рублей, все сторублевыми ассигнациями, и, подавая вместе с тем какую-то бумагу, просил меня подписать ее. Бумага вся была покрыта цифрами. Я с удивлением спросила Шульгина, что это за бумага. Он отвечал, что это номера тех сторублевых ассигнаций, которые я получаю на дорогу от государя Николая Павловича, и прибавил, улыбаясь, что государь, вероятно, не доверяет им, т.е. полиции. Уходя, я вынула 25 рублей, чтобы дать чиновнику, который переводил мне бумаги, и не знала, как предложить ему, так как он был увешан весь орденами, но он принял и очень благодарил меня. (Когда я в первый раз пришла в канцелярию Шульгина, я начала тем, что положила 25 руб. асе. Один молодой человек, впрочем, очень порядочной наружности, сказал мне, что они не имеют сдачи. Я просила взять все 25 рублей и очень удивилась, что все чиновники остались довольны.)
Возвратясь домой, я была в таком восторге, сознавая, что ничто более не могло удержать меня, что, забыв совершенно, что Анна Ивановна не разделяет со мною этого восторга, вбежала к ней в комнату и разложила перед ней на стол все бумаги мои и деньги. Она сделала неприятное движение и, как всегда бывало с нею, когда что-нибудь не нравилось ей, откинулась назад в своих креслах. Но я не помнила себя от радости и побежала к себе приготовлять все к отъезду.
Я забыла рассказать что, уезжая из Петербурга, когда Иван Александрович был отправлен в Сибирь, я ездила к графине Лаваль, чтобы повидать француза m-r Вошэ, который жил у нее в доме и провожал в Сибирь дочь ее, княгиню Трубецкую, жену декабриста, полковника князя С.П.Трубецкого. В то время Вошэ только что возвратился из своего дальнего путешествия и собирался снова в дорогу, так как ему было приказано оставить Россию. От Вошэ я достала маршрут, и он успел мне рассказать, что когда он возвращался из Иркутска, где он оставил княгиню Трубецкую, то при въезде в Петербург его попросили на гауптвахту, где продержали четверо суток, бумаги его были отобраны, и сам государь подчеркнул все заметки, сделанные Вошэ о Сибири, и после этого объявили ему, что он более не может оставаться в России. (А это был благодарный и честный молодой человек.)
Когда я уезжала, к Анне Ивановне собралось множество народу, все старались рассеять и развлечь ее. Нелегко мне было оставить ребенка. Бедная девочка моя как будто предчувствовала, что я покидаю ее: когда я стала с нею прощаться, она обвила меня ручонками и так вцепилась, что насилу могли оттащить, но везти ее с собою было немыслимо. Потом я встала на колени перед Анной Ивановной и просила благословить меня и сына ее, но она объявила, что эта сцена ее слишком расстраивает. Впрочем, погодя немного, позвала и просила передать сыну, что когда она продаст симбирское имение, то положит капитал на мое имя. Но имение было продано, другие также, и она ничего не сделала ни для сына, ни для меня, его жены.
Меня посадили почти полумертвую в экипаж. В это время кончился спектакль, а театр был в двух шагах от дома. Тогда французы, выходившие из театра, остановили мой экипаж и, прощаясь со мною, провожали благословениями. Я отправилась в Сибирь немного успокоенная напутствиями и пожеланиями моих соотечественников, французов.
Было одиннадцать часов ночи, когда я оставила Москву 23 декабря 1827 года.

12

Глава одиннадцатая

Тяготы путешествия -- Восемнадцать дней до Иркутска -- Жестокие морозы

-- Дорожные приключения -- Русская красавица -- Встреча с декабристом Корниловичем

-- Сибирское радушие -- Приезд в Иркутск

По мере того как я удалялась от Москвы, мне становилось все грустнее и грустнее. В эту минуту чувство матери заглушало все другие, и слезы душили меня при мысли о ребенке, которого я покидала.
Меня провожали два человека, выбранные мною еще заранее из многочисленной дворни Анны Ивановны. Один из них был тот Степан, который сопровождал меня всюду и которого я очень любила, тем более, что он служил мне переводчиком. Другой -- Андрей, которого мне почти насильно навязали. Несмотря на то, что этот Андрей старался мне угодить всем и прислуживал с большой предупредительностью, я ему не доверяла, но принуждена была, однако ж, взять его с собою, так как третий -- Михаила, который сначала было согласился сопровождать меня, потом отказался, а Андрей сам предлагал услуги свои, и кормилица девочки моей за него очень ходатайствовала.
Подорожную, за которую я заплатила 400 рублей 80 коп. (конечно, ассигнациями), выдали мне в Москве только до Иркутска, так что мне не было известно, куда далее я должна буду ехать, и только в Иркутске узнала я, что именно -- в Читу.
До Казани добралась я с трудом, потому что, не имея понятия о зимних дорогах, не умела выбрать экипажа, а купленный мною в Москве оказался слишком тяжел. В Казани на мое счастье были две тетки Ивана Александровича, у которых я и остановилась. Они приняли во мне большое участие и помогли запастись теплым платьем на дорогу, а также выменять мой тяжелый возок на две купеческих повозки, крытые рогожами. Эти экипажи были так легки и так прочны, что нисколько нас не задерживали, лошади точно летели. Правда, что и дороги были бесподобные. Наконец, моей быстрой езде много способствовал бланк, выданный Давыдовым, начальником всех сибирских почт, по просьбе одной из почтенных тетушек Анненкова в Казани.
Из этого города выехала я 4 января 1828 года, в 12 часов ночи, и были в Перми 6-го. Везде, где я ни появлялась, все изумлялись, с какою быстротою я ехала. Мне самой непонятно теперь, как могла я выносить такую быструю езду, при таком ужасном холоде, какой был в ту зиму. Из Москвы до Иркутска я доехала в 18 дней и потом узнала, что так ездят только фельдъегеря. Зато однажды меня едва не убили лошади, а в другой раз я чуть-чуть не отморозила себе все лицо, и если бы на станции не помогла мне дочь смотрителя, то я наверное не была бы в состоянии продолжать путь. Эта девушка не дала мне взойти в комнату, вытолкнула на улицу, потом побежала, принесла снегу в тарелке и заставила тереть лицо. Тут я только догадалась, в чем дело. В этот день было 37R мороза, люди тоже оттирали себе лица и конечности, и мы мчались снова.
Выезжая из Перми, я заметила, что нам заложили каких-то необыкновенно маленьких лошадей (башкирских), но таких бойких, что они не стояли на месте. Между тем повозку мою тщательно закупорили от холода и крепко застегнули фартук. Степан сидел на козлах, Андрей ехал в другой повозке, ямщик был молодой мальчик. Я стала наблюдать, что он все греет себе руки, заложив вожжи под себя. Вдруг лошади, почуя, что ямщик распустил вожжи, помчались с необыкновенной силой, мигом сбросив ямщика и человека с козел. Постромки у пристяжных оборвались, и осталась одна коренная, которая, спускаясь с пригорка, упала, повозка полетела вместе с нею и опрокинулась. Тогда все чемоданы, уложенные в повозке, свалились на меня. Со мной была неизменная моя собака Ком, она страшно выла, и я начинала буквально задыхаться, когда услышала шаги около повозки и увидала человека. Тогда я стала просить помочь мне поскорее. Человек этот, вероятно, был очень силен, потому что не затруднился поднять повозку и поставил ее на полозья. Я увидела пред собой башкирца, который ни слова не говорил по-русски. Мы смотрели друг на друга с недоумением. Я второпях, не подумав о том, что делаю, движимая чувством признательности к человеку, спасшему мне жизнь, вынула свой портфель, довольно туго набитый, и подала ему 25-рублевую ассигнацию. Но оглянувшись, спохватилась, что мы были с ним одни с глазу на глаз в дремучем лесу. Воздух был так густ, что кругом ничего не было видно. Со мною была сабля, которую я достала и встала у экипажа, оперевшись на нее. Так мы простояли целый час с моим спасителем. Он ехал с возом соломы, когда увидал меня в опасности и подоспел на помощь. Через час я услышала какой-то непонятный для меня в то время шум, но впоследствии слишком знакомый. Шум этот происходил от оков, в которых подвигалась целая партия закованных людей, иные были даже прикованы к железной палке. Вид этих несчастных был ужасен. Чтобы сохранить лица от мороза, на них висели какие-то грязные тряпки, с прорезанными дырочками для глаз.
Наконец я увидела и моих людей. Другую повозку лошади тоже понесли, ямщик, как и мой, свалился с козел, а лошади примчались на следующую станцию, с которой уже люди возвращались, разыскивая меня. Станция находилась в трех верстах, мы скоро добрались до нее, отдохнули и, оправившись от испуга, продолжали путь. Совершив переезд через Уральский хребет, мы достигли Екатеринбурга. Здесь люди мои потребовали остановки, чтобы отдохнуть, в чем, по справедливости, я не могла им отказать и в чем сама также очень нуждалась.
Недалеко от Екатеринбурга нас чуть-чуть не остановили какие-то люди, вероятно, не с добрым намерением. Из лесу выехало человек пять или шесть верхом и закричали на нас: "Стой!" Но ямщики наши не оробели, погнали лошадей с криком и свистом, отвечая, что едут не купцы, и мы ускакали.
В Барабинской степи, чтобы как-нибудь заставить меня выйти из экипажа, Степан на одной из станций убеждал меня зайти посмотреть на красавицу, а так как я часто высказывала, что в России мало красивых женщин, то Степан действительно подстрекнул мое любопытство. Я зашла в комнату и была поражена, увидев девушку лет восемнадцати, которая сидела за занавескою и пряла. Это была раскольница, и замечательно красивая.
В Томск приехали мы в воскресенье рано утром и остановились на день. Я воспользовалась остановкой, чтобы сходить к обедне и встретила в церкви двух сенаторов: Безродного и князя Куракина, которые производили тогда в Сибири ревизию.
Между Томском и Красноярском на одной из станций я встретила молодого человека с фельдъегерем. Это был Корнилович, отправленный сначала вместе с другими в Читинский острог. Теперь фельдъегерь, который год спустя после того, как были отправлены все декабристы в Сибирь, привез Вадковского в Читу, вез обратно Корниловича в Петропавловскую крепость, как я узнала потом. Позднее из Петропавловской крепости Корнилович был отправлен на службу на Кавказ, где вскоре скончался. Фельдъегерь, везший Корниловича, был гораздо человечнее, чем тот, который вез Ивана Александровича Анненкова с товарищами, так что при встрече со мною Корнилович был без оков, о чем, впрочем, он очень просил меня не говорить коменданту Читы Лепарскому.
В Красноярске Степан и Андрей доказывали мне, что необходимо починить полозья у экипажей, но я более не хотела останавливаться и, несмотря на их уверения, что полозья не дойдут до Иркутска, доехала благополучно. Вопреки уверениям Александра Дюма, который в своем романе говорит, что целая стая волков сопровождала меня всю дорогу, я видела во все время моего пути в Сибирь только одного волка, и тот удалился, поджавши хвост, когда ямщики начали кричать и хлопать кнутами.
Проезжая через Сибирь, я была удивлена и поражена на каждом шагу тем радушием и гостеприимством, которые встречала везде. Была я поражена и тем богатством и обилием, с которым живет народ и поныне (1861 г.), но тогда еще более было приволья всем. Особенно гостеприимство было сильно развито в Сибири. Везде нас принимали, как будто мы проезжали через родственные страны, везде кормили людей отлично, и когда я спрашивала, -- сколько должна за них заплатить, ничего не хотели брать, говоря: "Только Богу на свечку пожалуйте". Такое бескорыстие изумляло меня, но оно происходило не от одного радушия, а также и от избытка во всем. Сибирь -- чрезвычайно богатая страна, земля необыкновенно плодородна, и не много надо приложить труда, чтобы получить обильную жатву.
В Каинске мне рассказал почтмейстер, как княгиня Трубецкая, рожденная графиня Лаваль, проезжая летом, должна была бросить в этом городе карету свою, которая сломалась дорогой и некому было починить ее. Таким образом, эта женщина, воспитанная в роскоши, выросшая в высшем кругу, изнеженная с детства, проскакала 1750 верст в сквернейшей тележке, потому что в Каинске, кроме перекладной, она ничего не могла достать, а кто знает, что такое перекладная!
Около Красноярска я съехалась на одной из станций с губернатором Енисейской губернии. Подстрекаемый любопытством, прочитав мою иностранную фамилию и предполагая, что я еду к кому-нибудь гувернанткою, он подошел ко мне и, очень извиняясь, что обращается с расспросами, сознался, что не может устоять против желания узнать, каким образом, не говоря по-русски, я решилась ехать так далеко. Я отвечала ему шутя -- мой веселый характер беспрестанно брал верх, несмотря ни на какое горе. Но когда я ему объяснила, куда именно я еду, то он с большим участием отнесся ко мне и просил поклониться всем осужденным, особенно барону Владимиру Ивановичу Штейнгелю и братьям Николаю и Михаилу Александровичам Бестужевым.
Немного далее я встретила одного молодого человека в военном платье, который, узнав о цели моей поездки, прослезился, говоря, что у него много там товарищей, что он тоже участвовал в обществе, но сослан в Сибирь на службу. Сожалею, что я забыла его фамилию.
Наконец достигла я Иркутска, к величайшей радости моих людей, которые очень утомились дорогой, а главное -- страдали от морозов.

13

Глава двенадцатая

Губернатор Цейдлер -- Новые препятствия в Иркутске -- Письмо матери

-- Пророчество Ленорман -- Купцы Наквасины -- Показная роскошь

-- Проделки Андрея

Когда губернатор иркутский Цейдлер прочел мою подорожную, то не хотел верить, чтобы я, женщина, могла проехать от Москвы до Иркутска в восемнадцать дней, и, когда я явилась к нему на другой день моего приезда, в 12 часов, он спросил меня, не ошиблись ли в Москве числом на подорожной, так как я приехала даже скорее, чем ездят обыкновенно фельдъегеря. Просмотрев все мои бумаги, которые я должна была ему показать, а также и письма, Цейдлер объявил мне, что письма должен оставить у себя. Мы сидели в его кабинете, где в это время топился камин. Между разными незначительными письмами были те два, которые я получила от великого князя Михаила Павловича. Прежде чем Цейдлер успел их прочитать, я поспешно взяла все эти письма с его стола и со словами: "Раз я не могу их сохранить, то позвольте мне их сжечь", -- так же поспешно бросила их в камин. Цейдлер так был озадачен моим поступком, что только мог выговорить: "Как вы прытки, сударыня". Таким образом, я должна была расстаться с письмами великого князя Михаила Павловича, которые мне, понятно, очень хотелось сохранить.
В Иркутске остановилась я в семействе купца Наквасина, к которому имела из Москвы письмо. Едва ли на всем земном шаре найдется другая страна, как Сибирь, по своему гостеприимству. Наквасины приняли меня как самую близкую родственницу, с полнейшим радушием, окружили таким вниманием, заботами, что я со слезами благодарности вспоминаю всегда то время, которое провела в их семье и которое было для меня очень тягостно, так как губернатор, под разными предлогами, задерживал меня очень долго в Иркутске, несмотря на то, что все бумаги из Петербурга были им получены. Сначала он отзывался тем, что генерал-губернатор Лавинский был в отсутствии, но потом я убедилась, что это была одна придирка, так как он отпустил меня все-таки ранее, чем вернулся Лавинский. Настоящей причины -- почему меня задерживали -- я понять никак не могла, но позднее узнала, что из Петербурга было сделано распоряжение, чтобы нас, всех дам, последовавших за осужденными, старались бы задерживать и уговаривать не ездить далее Иркутска и убеждать вернуться назад. Но, однако ж, несмотря на все старания начальства, ни одна из нас не отступила от исполнения своего долга. Одно осталось для меня загадкою, почему Александру Ивановну Давыдову, которая прибыла при мне в Иркутск, отпустили ранее меня, тогда как меня, несмотря на все мои просьбы и мольбы, продержали очень долго.
Однажды вечером, когда я сидела у губернатора, принесли при мне письма. От меня не ускользнуло, что один конверт, довольно толстый, был из Франции. Прочитав издали на нем свое имя, я взяла его, хотя это было довольно бесцеремонно с моей стороны. Губернатор заметил тогда, что обязан просматривать письма наши, прежде чем передать нам их, но все-таки взятый мною конверт оставил у меня в руках. Распечатав его, я нашла несколько писем моей матери, одно из них было ответом на мою просьбу. Перед отъездом из Москвы я писала ей и просила сходить к m-lle Ленорман, тогда известной гадальщице, и спросить ее о моей участи. Мать писала, что исполнила мое желание и что m-lle Ленорман удивила ее, во-первых, тем, что сказала прямо, что она спрашивает ее о своей дочери, которая очень далеко и которой судьба очень странная; что много придется ей испытать, много пережить, что предстоит ей опасность, которая, однако ж, минует. Действительно, вскоре по приезде в Читу меня чуть не убили, и мне кажется, что об этом именно и говорила m-lle Ленорман. Но самое интересное в предсказании m-lle Ленорман было то, что она говорила матери, что после долгих испытаний, когда мужу моему будет 50--60 лет, он получит то, что потерял, хотя не все. Ивану Александровичу Анненкову было 55 лет, когда он вернулся в Россию, и родственники возвратили ему довольно значительную часть из его состояния.
Время между тем шло своим обычным течением, а губернатор Цейдлер не трогался моими мольбами. Наступила масленица, я все время жила у Наквасиных. Они, видя мое горе о том, что не пускают меня ехать далее, всячески старались развлекать меня, катали каждый день по Иркутску в великолепных санях, с великолепной упряжью и такими же лошадьми, угощали всем, что только можно было найти в Иркутске. Вообще они жили очень богато, наряжались страшно, выписывая все наряды из Москвы, и любили похвалиться своим богатством. Но роскошь их была только наружная и ограничивалась парадными комнатами, а вообще они жили очень грязно. Что кидалось мне более всего в глаза, это столовое белье, которое было очень грубое, очень редко менялось и совершенно не отвечало, как и вся вообще сервировка стола, очень вкусным и великолепным обедам.
Мне весьма хотелось им высказать, что при их богатстве следовало прежде всего обратить внимание на белье, но, почти не говоря еще ни слова по-русски, я не знала, как выразить то, что желала им сказать, а они часто повторяли, что они богаты, и это слово я уже твердо знала. Однажды, когда было человек до 40 гостей, и обед был действительно на славу, я не воздержалась от потребности высказаться, и на расспросы хозяйки, нравится ли мне их обед, отвечала, взяв скатерть в руки: "Богат, богат, а это -- свинья". Потом, испугавшись, что я обидела людей, которые меня так ласкали, и совершенно не желая этого сделать, я горько заплакала. Наквасины поняли мою мысль, но выходка моя их насмешила, и они были так деликатны, что, нисколько не обижаясь на мои слова, старались меня же утешить.
Девять лет спустя, когда из Петровского завода нас перевели на поселение, и мы остановились проездом в Иркутске, Наквасины пригласили меня со всей моей семьей обедать. Они были совсем уже другие люди, говорили по-французски, а я уже по-русски могла выражаться, и они высказали, что обязаны не кому другому, как мне, своей цивилизацией, что со времени моего пребывания в их доме им многое сделалось понятным, и с гордостью показывали мне свое белье, которое, действительно, было превосходное: все из лучшего батиста и полотна.
Наконец Цейдлер решился выпустить меня из Иркутска: 28 февраля 1828 года я получила бумаги, без которых выехать не могла. Конечно, после этого я стала немедленно собираться в дорогу. Тогда только мне сделалось известным, что я должна ехать в Читу. Наквасины предупредили меня, что там ничего нельзя будет достать. Тогда я закупила в Иркутске всякой провизии, посуды, одним словом, что только могла взять с собою. Особенно старалась захватить вина побольше, зная, насколько пребывание в крепости до отсылки в Сибирь изнурило всех и расстроило здоровье как Ивана Александровича Анненкова, так и других.
Людей, которые провожали меня, я не имела права везти далее. Из Петербурга было распоряжение оставлять их в Иркутске или отправлять обратно. Но Андрей бросился к моим ногам, со слезами просил взять его с собою и уверял, что он желает видеть своего барина и служить ему. Я поддалась его уверениям, хотя не любила его и знала некоторые его проделки еще в доме Анны Ивановны Анненковой, которые мне очень не нравились. Но он так упрашивал меня, что я наконец уступила просьбам и решилась оставить при себе, а Степана отправила обратно в Москву.

14

Глава тринадцатая

Отъезд из Иркутска -- Обыск -- Переправа через Байкал

-- Задержка в Верхнеудинске -- Буряты -- Встреча с тайшею

Выехала я из Иркутска 29 февраля 1828 года, довольно поздно вечером, чтобы на рассвете переехать через Байкал. Наквасины выехали далеко за город проводить меня. Губернатор заранее предупреждал, что перед отъездом вещи мои все будут осматривать, и когда узнал, что со мною есть ружье, то советовал его запрятать подальше. Но, главное, со мною было довольно много денег (2 тыс. руб.), о которых я, понятно, молчала. Тогда мне пришло в голову зашить деньги в черную тафту и спрятать в волосы, чему весьма способствовали тогдашние прически. Часы и цепочку я положила за образа так, что когда явились три чиновника, все в крестах, осматривать мои вещи, то они ничего не нашли.
К Байкалу подъезжают по берегу реки Ангары. Эта река, замечательная по своему необыкновенно быстрому течению, вследствие чего она зимой не замерзает, по крайней мере до января месяца. Около Иркутска Ангара очень широка, но в том месте, где она вытекает из Байкала, она течет очень узко, между двух крутых берегов. Все это было для меня так ново, так необыкновенно, что я забывала совершенно все неудобства зимнего путешествия и с нетерпением ожидала увидеть Байкал, это святое море, которое наконец открылось перед нами, представляя необыкновенно величественную картину, несмотря на то, что все было покрыто льдом и снегами. Признаюсь, что я с не совсем покойным чувством ожидала переезда через грозное озеро, так как мне объяснили, что на льду образуются часто трещины, очень широкие, и хотя лошади приучены их перескакивать и ямщики запасаются досками, из которых устраивают что-то вроде мостика через трещину, но все-таки переезды эти сопряжены с большой опасностью. На мое счастье, мы не встретили ни одной трещины и переехали Байкал с невероятною быстротою и остановились отдохнуть в Посольске, где находится монастырь.
В Верхнеудинске меня задержали, несмотря на то, что я привезла письмо к казачьему атаману от Цейдлера. Но утром проехал генерал-губернатор иркутский Лавинский и забрал всех лошадей, так что мне пришлось прождать весь день, что меня очень огорчило. (Я остановилась у купцов и весь день проплакала. Меня угощали, я ничего не принимала. Они были так дики, что вывели заключение, что я пьяна, и рассказывали об этом Н.Д.Фонвизиной.) Тут я провела несколько очень приятных часов в семействе Александра Николаевича Муравьева, который был сослан на службу в Сибирь, а впоследствии, в начале 1860-х годов, был губернатором в Нижнем Новгороде.
От Верхнеудинска до Читы 700 верст. Я с трудом подвигалась даже в своих легких повозках, так как снегу было очень мало, и мы ехали буквально по мерзлой земле. В Восточной Сибири никогда не бывает глубоких снегов, тогда как в Западной, напротив, выпадает очень много снегу. На всем протяжении от Верхнеудинска до Читы, в то время, как я ехала, почти не было никакого населения. Я встретила только три деревни, остальные станции состояли из бурятских юрт и станционного дома. Бурят вообще я встречала очень много по дороге: они или перекочевывали с многочисленными табунами, состоящими из коров, лошадей и преимущественно баранов, которыми они и питаются, или, раскинув свои юрты, отдыхали. Из этих юрт постоянно показывались совершенно голые ребятишки, несмотря на сильнейший мороз; нередко показывались с куском бараньего сала в руках, который они с наслаждением сосали. Я с любопытством смотрела на этих дикарей самого кроткого, миролюбивого нрава. Местами, где по дороге не было совершенно снегу, и лошади не в силах были стащить экипажи мои, нагруженные множеством разных вещей, буряты являлись нам на помощь со своими лошадьми и ничего не хотели брать за оказанные услуги. Если их ребятишки были совершенно голые, то женщины по костюму нисколько не отличались от мужчин: они все носили платье одного покроя, сшитое из овчин, и только волосы у женщин были заплетены в мелкие косички, украшенные кораллами, называемыми ими моржанами.
Когда мы подъехали к Яблоновому хребту, была совершенная ночь, и ямщики отказались продолжать путь. Но верное мое средство -- "на водку" -- помогло и здесь. Мы тронулись, но с большим трудом стали подыматься в гору, которая была страшной высоты. Далее мне объявили, что на полозьях ехать невозможно, и я вынуждена была остановиться, чтоб поставить экипажи мои на колеса.
В то время как я взошла на станцию, в комнате было совершенно темно, так что трудно было различить что-нибудь, но мне показалось, что тут кто-то был до меня и при моем появлении исчез за перегородку, затворив дверь и задвинув задвижку. Это меня так напугало, что я не могла заснуть, приказала Андрею достать свечи, которые были с нами, и просидела всю ночь на лавочке, прислонившись к стене. Когда начало светать, я позвала Андрея и велела подать чай. Тогда из-за перегородки вышел ко мне молодой человек, наружность которого и костюм поразили меня. Высокого роста, стройный, очень красивый, он мне вежливо и чрезвычайно ловко поклонился, хотя совсем не по-европейски. Лицо его, хотя совершенно азиатское, выражало очень много кротости, одет он был очень изящно, и чрезвычайно богато: на нем был халат азиатского покроя из голубой камфы, затканный шелком с серебром и обшитый бобровым мехом. Голова была обрита кругом, и коса, как носят китайцы. В руках бурятская шапка, тоже обшитая великолепным бобром. Это был тайша, бурятский князь, начальник этих инородцев.
Я предложила ему выпить со мною чаю, и он с видимым удовольствием принял мое предложение, но едва докончил чашку, как вышел из комнаты поспешно, даже не поклонившись мне. В окно я видела, как ему подали повозку с тройкою самых бойких и необыкновенно красивых лошадей. Он только успел сесть, как лошади помчались с быстротой молнии. Не прошло и получаса, как он уже вернулся с толмачом своим (переводчиком), через которого расспрашивал меня, кто я такая, куда еду, зачем, и когда человек мой удовлетворил его любопытство и сказал, что я еду к Анненкову, который в Читинском остроге, он был крайне удивлен, очень задумался, потом просил передать, что глубоко уважает меня и желает мне всех благ. Мы расстались. Я села в одну из повозок, а другую, так как она еще не была готова, оставила с казаком и кухаркой, которую везла из Иркутска.
До Читы оставалась только одна станция, и сердце во мне все сильнее и сильнее билось по мере того, как я приближалась к цели моего путешествия.

15

Глава четырнадцатая

Приезд в Читу -- Знакомство с А.Г.Муравьевой -- Первое разочарование

-- Благородство Лекарского -- Подписка жен декабристов -- В ожидании встречи

-- Грубость караульного -- Радость первого свидания

Чита стоит на горе, так что я увидела ее издалека, к тому же бурят, который вез меня, показал мне пальцем, как только Чита открылась нашим глазам. Это сметливые люди: они уже успели приглядеться к нашим дамам, которые туда ехали, одна за другою. Чита ныне (1861 г.) уездный город. Тогда это была маленькая деревня, состоявшая из восемнадцати только домов. Тут был какой-то старый острог, куда первоначально и поместили декабристов.
Мы переехали маленькую речку и въехали в улицу, в конце которой и стоял этот острог. Недалеко от острога был дом с балконом, а на балконе стояла дама. Заметя повозку мою, она стала подавать знаки, чтобы я остановилась, и стала настаивать, чтобы я зашла к ней, говоря, что квартира, которую для меня приготовили, еще далеко, и что там может быть холодно. Я приняла приглашение и таким образом познакомилась с Александрой Григорьевной Муравьевой. Это была чрезвычайно милая женщина, молодая, красивая, симпатичная, но ужасно раздражительная. Пылкая от природы, восприимчивая, она слишком все принимала к сердцу, с трудом выносила и свое, и общее положение, и скоро сошла в могилу, оставя по себе самую светлую память.
В Читу я спешила приехать к 5 марта -- день рождения Ивана Александровича -- и мечтала, что тотчас же по приезде увижу его. На последней станции я даже принарядилась, но Муравьева разочаровала меня, объяснив, что не так легко видеть заключенных, как я думала. Потом она расплакалась и сказала мне, что я, должно быть, очень добрая, потому что привезла с собою собачку, а она оставила свою.
Когда твоему отцу сказали, что я приехала, он сидел за обедом. У него ложка выпала из рук, и он едва не упал.
В начале их пребывания в Читинском остроге, потом в Петровской тюрьме соблюдались большие строгости, всегда, правда, смягченные справедливым, благородным и великодушным характером коменданта Лепарского, который относился к нам, особенно к дамам, с полнейшим снисхождением, а мы часто употребляли во зло его деликатность и высказывали ему иногда очень неприятные вещи, когда находили какое-нибудь распоряжение несправедливым. Добрый старик с величайшим терпением выслушивал нас и старался успокоить. А как много зависела от него наша жизнь! Тихая и покойная, она могла сделаться невыносимою при других отношениях Лепарского к заключенным. Но он умел согласовать исполнение своего долга, своих обязанностей с такой деликатностью, что не давал никому чувствовать тяжелого положения, в каком мы находились, щадил всегда самолюбие, а с дамами обходился, как самый нежный отец. Но все это мы поняли позднее и позднее оценили старика, а в ту пору, когда я приехала, дамы относились к нему с сильным предубеждением и называли "сторожем".
Все правила, которым мы должны были подчиняться тогда, я узнала от Александры Григорьевны Муравьевой и от Елизаветы Петровны Нарышкиной, которая тогда жила с Муравьевой. Нарышкина (рожденная Коновницына) была не так привлекательна, как Муравьева. Нарышкина казалась очень надменной и с первого раза производила неприятное впечатление, даже отталкивала от себя, но зато, когда вы сближались с этой женщиной, невозможно было оторваться от нее, она приковывала всех к себе своею беспредельною добротою и необыкновенным благородством характера.
Комендант Лепарский сейчас же высказал свою заботливость, которою неутомимо окружал нас во все время своего начальства, прислав сказать мне, что квартира моя готова, и на другой день пришел ко мне и сам, прочел разные бумаги, официальный смысл которых я не могла усвоить, но поняла, что мы не должны ни с кем сообщаться, никого не принимать к себе и никуда не ходить, а главное, запрещалось передавать в острог вино и что бы то ни было из спиртных напитков. Тогда я сказала коменданту, что готова подчиниться всем правилам, но что насчет вина он подал мне прекрасную мысль -- употреблять его в кушаньях, какие я, как француженка, умею приготовить. Это очень насмешило старика, хотя он уверял меня, что и в кушаньях запрещено употреблять вино. Наконец я сказала ему, что желаю видеть Ивана Александровича, что не напрасно же я приехала за шесть тысяч верст. Он объяснил, что сделает распоряжение, чтобы привели мне его. В то время без особенного распоряжения коменданта не приводили мужей к женам, и чтобы выпросить такое разрешение, надо было представить важную причину.
Вот подписки, которые давали дамы по приезде своем в Читу:
       
Я, нижеподписавшаяся, имея непреклонное желание разделить участь моего мужа, государственного преступника NN, Верховным уголовным судом сужденного, и жить в том заводском, рудничном или другом каком селении, где он содержаться будет, если то дозволится от коменданта Нерчинских рудников г. генерал-майора и кавалера Лепарского, обязуюсь по моей чистой совести соблюсти нижеписанные, предложенные мне им, г. комендантом, статьи; в противном же случае и за малейшее отступление от постановленных на то правил подвергаю я себя законному осуждению.
Статьи сии моей обязанности суть следующие:
1. Желая разделить (как выше изъяснено) участь моего мужа, государственного преступника, и жить в том селении, где он будет содержаться, не должна я отнюдь искать свидания с ним никакими происками и никакими посторонними способами, но единственно по сделанному на то от г. коменданта дозволению и токмо в назначенные для того дни, и не чаще как через два дня на третий.
2. Не должна доставлять ему (мужу) никаких вещей, денег, бумаги, чернил, карандашей, без ведома г. коменданта или офицера, под присмотром коего будет находиться муж мой.
3. Равным образом, не должна я принимать и от него никаких вещей, особливо же писем, записок и никаких бумаг для отсылки их к тем лицам, кому оные будут адресованы или посылаемы.
4. Не должна я ни под каким видом ни к кому писать и отправлять куда бы то ни было моих писем, записок и других бумаг иначе как токмо через г. коменданта. Равно, если от кого мне или мужу моему через родных или посторонних людей будут присланы письма и прочее, измененное в сем и 3-м пункте, должна я их ему же, г. коменданту, при получении объявлять, если оные не через него будут мне доставлены.
5. То же самое обещаюсь наблюсти и касательно присылки мне и мужу моему вещей, какие бы они ни были, равно и деньги.
6. Из числа вещей моих, при мне находящихся и которым регистр имеется у г. коменданта, я не вправе без ведома его продавать их, дарить кому или уничтожать. Деньгам же моим собственным, оставленным для нужд моих теперь, равно и вперед от коменданта мне доставленным, я обязуюсь вести приходно-расходную книгу и в оную записывать все свои издержки, сохраняя между тем сию книгу в целости; в случае же востребования ее г-м комендантом, оную ему немедленно представлять. Если же окажутся вещи излишние против находящегося у г-на коменданта регистру, которые были мною скрыты, в таком случае как за противо (сего) учиненный поступок подвергаюсь я законному суждению.
7. Также не должна я никогда мужу моему присылать никаких хмельных напитков, как то: водки, вина, пива, меду, кроме съестных припасов; да и сии доставлять ему через старшего караульного унтер-офицера, а не через людей моих, коим воспрещено личное свидание с мужем моим.
8. Обязуюсь иметь свидание с мужем моим не иначе как в арестантской палате, где указано будет, в назначенное для того время и в присутствии дежурного офицера; не говорить с ним ничего излишнего, и паче чего-либо не принадлежащего, вообще же иметь с им дозволенный разговор на одном русском языке.
9. Не должна я нанимать себе никаких иных слуг или работников, а довольствоваться только послугами приставленных мне одного мужчины и одной женщины, за которых также ответствую, что они не будут иметь никакого сношения с моим мужем и вообще за их поведение.
10. Наконец, давши таковое обязательство, не должна я сама никуда отлучаться от места того, где пребывание мое будет назначено, равно и посылать куда-либо слуг моих по произволу моему, без ведома г-на коменданта или, в случае отбытия его, без ведома старшего офицера.
В выполнении сего вышеизъясненного в точности под сим подписуюсь. Читинский острог. 1828 года.
Копию сверял плац-адъютант штаб-ротмистр Казимирский.
       
После того как ушел от меня Лепарский, часа через два провели мимо моих окон несколько молодых людей, окруженных солдатами, но на этот раз без оков, так как они шли в баню. На возвратном пути один из них отстал от солдат и, подойдя к моему окну, в котором я открыла форточку, проговорил торопливо, что скоро поведут Ивана Александровича Анненкова. Тогда я поставила на крыльцо человека, с приказанием предупредить меня, как только он увидит своего барина, а сама превратилась вся в ожидание.
Четверть часа спустя человек вызвал меня, и я увидела Ивана Александровича, в старом тулупе, с разорванной подкладкой, с узелком белья, который он нес под мышкою. Подходя к крыльцу, на котором я стояла, он сказал мне: "Полина, сойди скорее вниз и дай мне руку". Я сошла, поспешно, но один из солдат не дал нам поздороваться, он схватил Ивана Александровича за грудь и отбросил назад. У меня потемнело в глазах от негодования, я лишилась чувств и, конечно, упала бы, если бы человек не поддержал меня.
Вслед за Иваном Александровичем провели между другими Михаила Александровича Фонвизина, бывшего до ссылки генералом. Я все стояла на крыльце, как прикованная. Фонвизин приостановился и спросил о жене своей. Я успела сказать ему, что видела ее и оставила здоровою.
Только на третий день моего приезда привели ко мне Ивана Александровича. Он был чище одет, чем накануне, потому что я успела уже передать в острог несколько платья и белья, но был закован и с трудом носил свои кандалы, поддерживая их. Они были ему коротки и затрудняли каждое движение ногами. Сопровождали его офицер и часовой; последний остался в передней комнате, а офицер ушел и возвратился через два часа. Невозможно описать нашего первого свидания и той безумной радости, которой мы предались после долгой разлуки, позабыв все горе и то ужасное положение, в каком находились в эти минуты.

16

Глава пятнадцатая

Свадьба -- Костюмы шаферов -- Инцидент с Муравьевой -- Встречи у тына

-- Смольянинова -- Читинская стража -- Огороды -- Жены декабристов

-- Покушение на убийство Анненковой -- Отравление Анненкова

       
Наступил пост, и как Иван Александрович ни торопил коменданта Лепарского разрешить нам обвенчаться, но приходилось ждать. Наконец был назначен день нашей свадьбы, а именно 4 апреля 1828 года. Сам Лепарский вызвался быть нашим посаженным отцом, а посаженною матерью была Наталья Дмитриевна Фонвизина, вскоре после меня приехавшая в Читу. Добрейший старик позаботился приготовить образ, которым благословил нас по русскому обычаю, несмотря на то, что сам был католик. Отвергнуть его предложение заменить нам отца я не могла, но образ не приняла. Теперь не могу простить себе такую необдуманную выходку, в которой я много раз потом раскаивалась и которая в то время очень обидела старика. Но я уже сказала, с каким предубеждением все мы смотрели тогда на Лепарского, которого только потом оценили. И мой легкомысленный поступок он так же великодушно простил мне, как прощал многое всем нам, снисходя всегда к нашей молодости и к тому положению, в каком мы находились.
4 апреля 1828 года с утра начались приготовления. Все дамы хлопотали принарядиться, как только это было возможно сделать в Чите, где, впрочем, ничего нельзя было достать, даже свечей не хватало, чтобы осветить церковь прилично торжеству. Тогда Елизавета Петровна Нарышкина употребила восковые свечи, привезенные ею с собою, и освещение вышло очень удачное. Шафера непременно желали быть в белых галстуках, которые я им устроила из батистовых платков и даже накрахмалила воротнички, как следовало для такой церемонии. Экипажей, конечно, ни у кого не было. Лепарский, отъехав в церковь, прислал за мной свою коляску, в которой я и приехала с Натальей Дмитриевной Фонвизиной. Старик встретил нас торжественно у церкви и подал мне руку. Но так как от великого до смешного один шаг, как сказал Наполеон, так тут грустное и веселое смешалось вместе. Произошла путаница, которая всех очень забавляла и долго потом заставляла шутить над стариком.
Мы с ним оба, как католики, весьма редко раньше бывали в русской церкви и не знали как взойти в нее. Между тем народу толпилось пропасть у входа, когда мы подъехали, и пока Лепарский высаживал меня из коляски, мы не заметили с ним, как Наталья Дмитриевна исчезла в толпе и пробралась в церковь, которая, на нашу беду, была двухэтажная. Не знаю почему, старику показалось, что надо идти наверх, между тем лестница была ужасная, а Лепарский был очень тучен, и мы с большим трудом взошли наверх. Там только заметили свою ошибку и должны были спуститься снова вниз. Между тем в церкви все уже собрались и недоумевали, куда я могла пропасть с комендантом. Это происшествие развлекло всех, и когда мы появились, нас весело встретили, особенно шутили наши дамы, которые уже находились в церкви и были смущены тем, что невеста исчезла. Не было только одной из нас, это Александры Григорьевны Муравьевой, которая накануне только получила известие о смерти своей матери, графини Чернышевой. Остальные все, Нарышкина, Давыдова, Янтальцева, княгиня Волконская и княгиня Трубецкая, присутствовали при церемонии. На мне было перколевое платье.
Веселое настроение исчезло, шутки замолкли, когда привели в оковах жениха и его двух товарищей, Петра Николаевича Свистунова и Александра Михайловича Муравьева, которые были нашими шаферами. Оковы сняли им на паперти. Церемония продолжалась недолго, священник торопился, певчих не было. По окончании церемонии всем трем, т.е. жениху и шаферам, надели снова оковы и отвели в острог. Дамы все проводили меня домой. Квартира у меня была очень маленькая, мебель вся состояла из нескольких стульев и сундука, на которых мы кое-как разместились. Расспросам не было конца, я в первый раз их всех видела и была как-то невольно церемонна с ними. Потом они мне это заметили и просили быть дружественнее.
Спустя несколько времени плац-адъютант Розенберг привел Ивана Александровича, но не более как на полчаса. Только на другой день нашей свадьбы удалось нам с Иваном Александровичем посидеть подольше. Его привели ко мне на два часа, и это была большая милость, сделанная комендантом. Почти во все время нашего пребывания в Чите заключенных не выпускали из острога, и вначале мужей приводили к женам только в случае серьезной болезни последних, и то на это надо было испросить особенное разрешение коменданта. Мы же имели право ходить в острог на свидание через два дня в третий. Там была назначена маленькая комната, куда приводили к нам мужей в сопровождении дежурного офицера.
На одном из таких свиданий был ужасный случай с А.Г.Муравьевой, которая пришла больная, уставшая и, разговаривая с мужем, опустилась на стул, который стоял тут. Офицеру это не понравилось, и особенно взбесило его то, что она говорила по-французски. Он был, кажется, в нетрезвом виде и под влиянием вина начал говорить грубости, наконец крикнул, схватив А.Г. Муравьеву за руку: "Говори по-русски, и как ты смеешь садиться при мне!" (Муж вспылил, но что мог он сделать?) Несчастная женщина так перепугалась, что выбежала из комнаты в истерическом припадке. На крыльце в это время стояло несколько молодых людей, в том числе брат Муравьевой, граф Чернышев, и Иван Александрович Анненков. Все бросились на офицера, Иван Александрович схватил его за воротник и отбросил назад, чтобы дать возможность Муравьевой пройти. Послали за плац-адъютантом, который не замедлил явиться, сменил офицера с дежурства, а молодых людей успокоил. Коменданта в это время не было в Чите, но на другой день он вернулся и тотчас по возвращении своем пошел к Александре Григорьевне, извинился за пьяного офицера и обещал, что вперед дамы не будут подвергаться подобным грубостям, а офицера, как виноватого, от нас перевел. История эта могла кончиться очень печально для заключенных, если бы только Лепарский был другой человек, но этот великодушный старик умел всегда всех успокоить.
В те дни, когда нельзя было идти в острог, мы ходили к тыну, которым он был окружен. Первое время нас гоняли, но потом привыкли к нам и не обращали внимания. Мы брали с собой ножики и выскабливали в тыне скважинки, сквозь которые можно было говорить, иногда садились у тына, когда попадался под руки какой-нибудь обрубок дерева. Об этих посещениях упоминает князь Александр Иванович Одоевский в своем прекрасном стихотворении, посвященном княгине Волконской:
       
И каждый день садились у ограды;
И сквозь нее небесные уста
По капле им точили мед отрады.
       
Когда привезли в Читу Ивана Александровича с его товарищами, острог, в котором они были помещены позднее, тогда отделывался, и потому их поместили в старом, полуразвалившемся здании, где останавливались ранее партии арестантов. Несмотря на то, что здание это было полусгнившее, а зима жестокая, они должны были, однако ж, провести там всю вторую половину зимы, так как другого помещения не было. Спали они на нарах, и первое время ни у кого не было ни постели, ни белья (и в углу стояла необходимая кадка).
Тогда нашлась в Чите одна добрая душа, которая, сколько могла, прибегала на помощь заключенным. Это была Фелицата Осиповна Смольянинова, жена начальника рудников, женщина не получившая образования, но от природы одаренная чрезвычайно благородным сердцем и необыкновенно твердым характером. Она была способна понимать самые возвышенные мысли и принимала живейшее участие во всех декабристах, но Иваном Александровичем она особенно интересовалась, потому что он был внук Якобия, наместника Сибири, которого Смольянинова помнила и к которому сохранила беспредельную преданность. (Говорили о ней, что она дочь Якобия.) Для меня она была самою нежною и заботливою матерью, мы просиживали вместе по целым часам, несмотря на то, что не могли говорить ни на каком языке, так как она не знала французского, а я не выучилась еще в то время говорить по-русски. Не знаю каким образом, только мы отлично понимали друг друга. Фелицата Осиповна позаботилась прислать Ивану Александровичу тюфяк и подушку, без которых не совсем было хорошо спать на нарах, потом прислала белья, в котором он нуждался до моего приезда, и очень часто присылала в острог разную провизию, особенно пирогов, которые в Сибири делают в совершенстве.
(Когда приехал Лепарский, он осматривал их всех, женатым оставлял кольца, но отец твой носил кольцо мое на цепочке с крестом. Лепарский спросил его, женат ли он, и когда узнал, что нет, то просил отдать кольцо. Отец твой отдал, но, рассказывал мне эту сцену сам старик, не мог удержаться и заплакал. Лепарский отдал ему кольцо.)
Между тем осужденные все прибывали, и помещение становилось невыносимо тесным. Наконец к осени 1827 года был окончен временный острог, который был назначен для них исключительно, но и там было не много лучше. До семидесяти человек должны были разместиться в четырех комнатах. Спать приходилось также на нарах, где каждому было отведено очень немного места, так что надо было очень осторожно двигаться, чтобы не задевать соседа. Шум от оков был невыносимый (в каземате было темно, пороги брались подчас ощупью). Но молодость, здоровье, а главное, дружба, которая связывала всех, помогали переносить невзгоды. Оковы очень стесняли узников, казенные были очень тяжелы и, главное, коротки, что особенно для Ивана Александровича было очень чувствительно, так как он был высокого роста. Тогда я придумала заказать другие оковы, легче, и цепи длиннее. Андрей мой угостил кузнеца, и оковы были живо сделаны. Их надели Ивану Александровичу, конечно, тайком и тоже с помощью угощения, а казенные я спрятала у себя и возвратила, когда оковы были сняты с узников, а свои сохранила на память. Из них впоследствии было сделано много колец на память и несколько браслетов.
Стража в Чите состояла из инвалидов, и часто нам приходилось сносить дерзости этих солдат, несмотря на то, что комендант очень строго взыскивал с них за малейшую грубость. Сами заключенные им охотно прощали, сознавая, что они это делали по глупости своей. Гораздо было чувствительнее и обиднее, когда из офицеров попадались такие, которые превратно понимали свои обязанности и позволяли себе грубые выходки, желая, вероятно, выслужиться или думая, что исполняют свой долг, так как из Петербурга, кажется, если не ошибаюсь, было приказание говорить "ты" заключенным.
Таким образом, Иван Александрович был однажды выведен из терпения одним старым капитаном, который позволил себе сказать ему: "Открой твой чемодан". На что Иван Александрович отвечал ему: "Открой сам". Потом этот капитан сознался мне, что жестоко струсил, когда Иван Александрович отвечал ему, -- так он был страшен в эту минуту от негодования, Я была в милости у этого капитана за то, что сравнила его однажды с Наполеоном I. За такой комплимент он приводил ко мне Ивана Александровича раньше других и приходил за ним на полчаса позднее. Это, конечно, служит доказательством того, что злобы на нас эти люди никакой не питали.
По приезде в Читу все дамы жили на квартирах, которые нанимали у местных жителей, а потом мы вздумали строить себе дома, и решительно не понимаю, почему комендант не воспротивился этому, так как ему было известно, что в Петровском заводе было назначено выстроить тюремный замок для помещения декабристов. Хотя, конечно, дома наши, выстроенные вроде крестьянских изб, не особенно дорого стоили, но все-таки это была напрасная трата денег, так как мы оставались в Чите только три с половиной года, что не могло не быть известно заранее коменданту.
Местоположение в Чите восхитительное, климат самый благодатный, земля чрезвычайно плодородная. Между тем, когда мы туда приехали, никто из жителей не думал пользоваться всеми этими дарами природы, никто не сеял, не садил и не имел даже малейшего понятия о каких бы то ни было овощах. Это заставило меня заняться огородом, который я развела около своего домика. Тут неподалеку была река, и с северной стороны огород был защищен горой. При таких условиях овощи мои достигли изумительных размеров. Растительность по всей Сибири поистине удивительная, и особенно это нас поражало в Чите. Когда настала осень и овощи созрели, я послала солдата, который служил у меня и находился при огороде, принести мне кочан капусты. Он срубил два и не мог их донести, так они были тяжелы, пришлось привезти эти два кочана в телеге. Я из любопытства приказала свесить их, и оказалось в двух кочанах 2 пуда 1 фунт весу. Мне некуда было девать все, что собрали в огороде, и я завалила овощами целую комнату в моем новом доме. Трудно себе представить, каких размеров были эти овощи: свекла была по 20 фунтов, репа -- по 18 ф., картофель -- по 9 ф., морковь -- по 8 ф., редька -- 32 ф. Конечно, мы выбирали самые крупные, но все-таки я уверена, что нигде никогда не росло ничего подобного. Овощи всем нам очень пригодились в продолжение зимы. Потом и другие занялись огородами.
В семи верстах от Читы есть деревня Кинон, и около этой деревни огромное озеро в семь или восемь верст в диаметре. Тут ловили бесподобных карасей и окуней, каждый карась весил не менее двенадцати фунтов, а окуни не менее восьми. Но вдруг рыба так испортилась, что невозможно стало есть ее. Буряты, которым принадлежало прежде это озеро, не могли переварить, что оно перешло в руки русских, и, видя, что они много промышляют, продавая рыбу, говорят, испортили озеро, бросая что-то вредное в озеро.
В десяти верстах от Читы были отличные сенокосы. Я наняла двух работников, и они накосили мне в четыре недели восемь копен. Удивительное богатство и изобилие во всем в Сибири. Пока косили, я часто ездила на сенокосы. Из травы подымались стаи разной дичи.
Иван Александрович с трудом переносил казенную пищу, на которую казна отпускала деньги, но довольно скудно, так что обед в остроге состоял из щей и каши большею частью. Я каждый день посылала ему обед, который приготовляла сама. Главное неудобство состояло в том, что у меня не было плиты, о которой в то время в Чите никто, кажется, не имел и понятия. Кухарки были очень плохие, и я ухитрилась варить и жарить на трех жаровнях, которые помещались в сенях. Когда я переехала в свой дом в октябре месяце, то там была уже устроена плита, и дамы наши часто приходили посмотреть, как я приготовляю обед, и просили научить их то сварить суп, то состряпать пирог. Но, когда дело доходило до того, что надо было взять в руки сырую говядину или вычистить курицу, то не могли преодолеть отвращения к такой работе, несмотря на все усилия, какие делали над собой. Тогда наши дамы со слезами сознавались, что завидуют моему умению все сделать, и горько жаловались на самих себя за то, что не умели ни за что взяться, но в этом была не их вина, конечно. Воспитанием они не были приготовлены к такой жизни, какая выпала на их долю, а меня с ранних лет приучила ко всему нужда.
Мы каждый день почти были все вместе. Иногда ездили верхом на бурятских лошадях в сопровождении бурята, который ехал за нами с колчаном и стрелами, как амур. Однажды вечером собрались ко мне все дамы. Это было в сентябре месяце, когда вечера становятся довольно длинные. Этот вечер был восхитительный, но страшная темнота покрывала все кругом, только ярко блестели звезды, которыми небо было усыпано. Домик, занимаемый мною, стоял совсем в конце села и на довольно большом расстоянии от домиков, занимаемых другими дамами. За ним была поляна, а дальше густой лес, перед окнами через улицу был страшный обрыв, внизу прекрасный луг, орошаемый рекою Ингодою. Вид из окон был бесподобный, и я часто просиживала по целым часам, любуясь им, а вечером выходила посидеть на крылечко. В это время обыкновенно царствовали глубокая тишина и спокойствие. Природа безмолвствовала, не слышно было человеческого голоса. В этот вечер, о котором я говорю, как всегда, сидела я на крылечке и распевала французские романсы.
Вдруг послышались громкие и веселые голоса, и воздух огласился звонким смехом. Я тотчас же узнала наших дам. Они шли, вооруженные огромными палками, а впереди их шел ссыльный еврей, который жил у А.Г.Муравьевой. Шел он с фонарем в руках и освещал дорогу. Мы радостно поздоровались. (В то время, несмотря на все лишения и беспрестанное горе, много было жизни, много сил душевных, молодость часто брала верх.) Гости весело объявили мне, что они голодны, что у них нет провизии и что я должна их накормить. Они знали, что у меня всегда в запасе что-нибудь, потому что я все делала сама. Я была, конечно, рада видеть их и принялась хлопотать. Нашелся поросенок заливной, жареная дичь, потом мы отправились в огород за салатом с Елизаветой Петровной Нарышкиной, которая с фонарем светила мне. Ужин был готов, но пить было нечего. Отыскался, впрочем, малиновый сироп. К счастью, все были неразборчивы, а главное, желудки были молодые и здоровые, и поросенок и салат прекрасно запивались малиновым сиропом. Все это веселило нас и заставляло хохотать, как хохочут маленькие девочки.
Надо сознаться, что много было поэзии в нашей жизни. Если много было лишений, труда и всякого горя, зато много было и отрадного. Все было общее -- печали и радости, все разделялось, во всем друг другу сочувствовали. Всех связывала тесная дружба, а дружба помогала переносить неприятности и заставляла забывать многое. Долго мы сидели в описываемый вечер. Поужинав и нахохотавшись досыта, дамы отправились домой.
Во все время нашего пребывания в Чите мы не имели права держать наши деньги у себя и должны были отдавать их коменданту, а потом просить всякий раз, когда являлась нужда в них. В расходах мы отдавали отчет коменданту и представляли счета. Таким образом, мне пришлось однажды просить Лепарского выдать мне 500 рублей, что он и не замедлил исполнить. Но едва писарь передал мне эти деньги, как вслед за ним вошел ко мне один поселенец, который жил в том же доме, где я нанимала квартиру. Этот человек был мною облагодетельствован. Незадолго перед этим я устроила его свадьбу и все время помогала ему. Тут он явился, по всей вероятности, не с добрым намерением, потому что был очень взволнован и даже с трудом мог объяснить причину своего посещения, едва выговаривая, заикаясь, что просит дать ему утюг. В ту минуту мне не пришло в голову ни малейшего подозрения, и хотя мне казалось странным, что он так встревожен, но я готова была исполнить его просьбу и уже нагнулась, чтобы достать большой, тяжелый утюг из-под скамейки, на которой сидела, как вдруг дверь отворилась, и вошел мясник за деньгами. Тогда мой поселенец бросился со всех ног из комнаты, не дожидаясь утюга. Мясник с удивлением посмотрел на меня и спросил, зачем я пускаю таких людей к себе. Когда я объяснила, что тот приходил за утюгом, мясник объявил, что или утюг служил только предлогом, или этот человек имел намерение воспользоваться утюгом, чтобы, если не убить меня, то ошеломить, зная что я получила деньги, которые в ту минуту открыто лежали у меня на столе. Тогда только я поняла, какой подвергалась опасности.
Несколько дней спустя после этого происшествия ко мне пришел на свидание Иван Александрович. Все это происходило в июле месяце, когда стояли нестерпимые жары. Обыкновенно я приготовляла закусить, когда ждала его к себе. Он поел немного и прилег на кровать отдохнуть, но вскоре попросил пить. Тогда, приотворив дверь, я попросила часового сказать Андрею, подать стакан квасу. Он довольно долго заставил ждать себя, а Ивану Александровичу очень хотелось пить, так что я взяла стакан из рук Андрея и второпях подала его. Иван Александрович разом выпил весь стакан, но с последним глотком остановился и сказал мне, что проглотил что-то очень неприятное. Я испугалась, думая, не пчела ли это, так как мух и пчел было очень много. Но Иван Александрович объяснил, что это было что-то круглое и довольно твердое, как орех. Потом ему было немного тошно, и скоро настало время вернуться в острог. Я осталась очень встревоженная.
На другой день, как только было возможно, я побежала к тыну. Ко мне подошел Петр Николаевич Свистунов и сначала объяснил, что Иван Александрович захворал, что ему ночью было очень нехорошо, а потом спросил, что он ел у меня. Я отвечала, что кроме супа и жаркого ничего, и что это никак не могло повредить ему, так как все, по обыкновению, было приготовлено мною самой. Вскоре подошел и Иван Александрович. Я изумилась, когда увидала его сквозь скважинку: он был страшно бледен, лицо его осунулось и невероятно постарело. Он подошел ко мне и сказал, что подозревает, что Андрей дал ему что-то в квасе. И действительно, странно было и что он проглотил, и симптомы, которые заставили доктора подозревать действие мышьяка. Когда Ивану Александровичу сделалось дурно, он упал на пол, совершенно лишившись чувств, открылась сильнейшая рвота. Тогда мальчик, который прислуживал в тюрьме, начал кричать, что Анненкова отравили, и, прежде чем успели позвать доктора, этот мальчик успел сбегать куда-то за молоком и заставил выпить Ивана Александровича почти всю крынку. В Сибири в большом употреблении мышьяк, и там нередки случаи отравления, если питают злобу на кого, а молоко известно как противоядие, поэтому неудивительно, что мальчик так отнесся в данном случае.
Не успела я успокоиться после этих двух неприятностей, как случилась третья. Те две тысячи, которые я сберегла в волосах, когда в Иркутске пришли осматривать мои вещи, хранились у меня на черный день и хранились с большими предосторожностями, потому что, как я уже сказала, мы не имели права держать у себя денег. Про эти две тысячи никто решительно не мог знать, кроме Андрея, которому, вероятно, было известно, по крайней мере приблизительно, сколько было со мной денег, когда я выехала из Москвы. К тому же я потом спохватилась, что он однажды видел у меня в руках портфель, в котором лежали эти деньги. Портфель я прятала с разными вещами в сундук, за неимением мебели в Чите, а сундук запирался очень крепким замком.
Однажды вечером, пока я сидела у княгини Трубецкой, ко мне прибежал впопыхах мальчик, сын моей хозяйки, и рассказал, что в моей комнате выломали окно, замок в сундуке сломали и вещи разбросали по комнате. Я тотчас же пошла домой и нашла, что вещи хотя и были разбросаны, но были целы, не оказалось только одного портфеля с деньгами.
Мне не так было досадно потерять 2 тыс., как неприятно объявлять об этом коменданту. Между тем скрыть от него подобный случай не было возможности, и я вынуждена была во всем признаться. Человека моего и того поселенца, который приходил ко мне за утюгом, посадили на гауптвахту, потому что все имели на них сильные подозрения. У Андрея, когда осмотрели сундук, нашли разные вещи, пропавшие у меня раньше. В честности его я тем более имела причины сомневаться, что дорогой замечала, что он страшно обсчитывал меня на прогонах. Поселенца особенно подозревала хозяйка дома, где я жила. Оба обвиняемые просидели на гауптвахте пять месяцев, по прошествии которых вынуждены были их выпустить, так как не имелось против них явных улик.
Но вскоре после того, как выпустили их, мальчик соседнего дома нашел под окном у меня сверток в грязной бумажке и тотчас же принес его матери своей. Та, развернув его, нашла тысячу рублей и была так честна, что немедленно заявила об этом коменданту. Предполагая, что эта тысяча из моих денег, комендант сделал распоряжение возвратить их мне, но другая тысяча не отыскалась. Андрей в пьяном виде хвастал, что остальные деньги перешли в руки чиновников, производивших следствие.
Вообще человек этот наделал мне много неприятностей, и я не раз раскаивалась, что уступила его желанию ехать со мной. Он все более и более пьянствовал и с этим вместе буянил ужасно, колотил кухарок, так что ни одна не хотела жить у меня, и наконец сделался невыносимо груб. Ивана Александровича он вовсе не любил и относился к нему так, что мне не раз пришлось убедиться, что он не хотел вернуться из Иркутска в Москву не столько из привязанности к своему барину, как уверял меня, сколько по каким-нибудь другим причинам. Трудно решить, какие это были причины, и хотя происшествие со стаканом кваса невольно вызывало во всех мысль об отраве, но оно осталось тайною, и исследовать, насколько могли быть верны подозрения, в этом случае было чрезвычайно трудно. Знаю только, что человек этот сделался для меня положительно невыносим, но мы так были стеснены нашим положением, что надо было действовать очень осторожно, чтоб отделаться и развязаться с Андреем.

17

Глава шестнадцатая

Конец истории с шестьюдесятью тысячами -- Сенатский указ

-- Разрешение дочери носить фамилию Анненковой

В конце декабря месяца 1828 года я была обрадована новою милостью, дарованною мне государем императором. Николай Павлович еще раз снизошел к моей просьбе и доказал, что если он был строг и неумолим в некоторых случаях, зато умел быть великодушным и справедливым. Может быть, то, что он сделал, было вне закона, но он властью своей обеспечил существование всей моей семьи, иначе нам нечем было бы жить в Сибири.
Надо объяснить, что, когда я приехала в Читу и сказала Ивану Александровичу, что мать его поручила мне передать ему, что поместит в ломбард на мое имя капитал в 300 тысяч, как только продаст одно из своих симбирских имений, он отвечал мне, что лучше меня знает мать свою, и уверен, что она никогда ничего не сделает ни для него, ни для меня. Потом очень упрекал меня за то, что я не заявила прав своих на 60 тысяч, которые были отобраны у него при аресте и которые он, действительно, предназначал мне. Наконец заставил написать Дибичу и просить представить государю просьбу мою о возвращении мне этих денег и о даровании дочери нашей фамилии Анненковой. Дибич представил просьбу мою, государь даровал все, о чем я просила. Дочь признали Анненковой, без прав на наследство, потому что он отказал другим. Билеты были отняты у Н.Н.Анненкова, для этого был послан жандармский полковник в Симбирск, где жил Анненков, и эти деньги были взяты, привезены в канцелярию государя и оттуда присланы в Читу.
Комендант Лепарский приехал ко мне в мундире объявить милость государя и привез следующую бумагу, а также и деньги, все 60 тысяч, с которыми позже была страшная возня, так как в Чите невозможно было держать, и пришлось хлопотать, во-первых, перевести их на мое имя, а потом отослать в Москву, где они и были помещены. Лепарский, прочитав мне сам указ сената, передал мне копию с оного за No 78846:
       
"Указ его императорского величества самодержца всероссийского из правительствующего сената господину тайному советнику, иркутскому и енисейскому генерал-губернатору и кавалеру, Александру Степановичу Лавинскому.
Правительствующий сенат слушали предложение г-на тайного советника, сенатора, управляющего министерством юстиции и кавалера, князя Алексея Алексеевича Долгорукого, что господин товарищ начальника главного штаба его императорского величества, от 16-го ноября, сообщил ему, г-ну управляющему, что государственный преступник Анненков, бывший поручик Кавалергардского полка, до осуждения его Верховным уголовным судом, прижил незаконную дочь с иностранкою Полиною Гебль, с которою впоследствии, с высочайшего разрешения, вступил в законный брак, находясь уже по осуждении его в Сибири, в каторжной работе.
При арестовании Анненкова оказалось в числе имущества его на 60 т. рублей ломбардных билетов, которые по осуждении его отданы были матери его, статской советнице Анненковой. За сим жена означенного преступника, Полина Анненкова, утруждала государя императора всеподданнейшим прошением, что муж ее еще до осуждения его определил ей вышеупомянутые 60 т. рублей, и сие назначение известно было жительствующей в Москве матери его, статской советнице Анненковой, с согласия коей оно и последовало, но наследники его оспаривают сии деньги; почему всеподданнейше просила повелеть возвратить ей оные; прижитой же ею с Анненковым дочери дозволить носить фамилию Анненкова.
По высочайшей государя императора воле, вследствие сего прошения воспоследовавшей, спрашивана была статская советница Анненкова, согласна ли она возвратить жене ее сына вышеупомянутые 60 т. рублей и желает ли, чтобы дочь их, прижитая до осуждения, носила имя Анненковой. На сие статская советница Анненкова сделала отзыв, что ей, действительно, известно было, что 60 т. рублей, у сына ее при арестовании его оказавшиеся, назначены были и пользу жены его, Полины, на что она, Анненкова, как прежде была, так и теперь согласна, но впоследствии наследники сына ее, оспаривая деньги сии, взяли оные от нее посредством присутственного места, что же касается до представления дочери сына ее носить фамилию Анненковой, то она сочтет сие за особую монаршую милость.
Государь император, приемля во всемилостивейшее внимание, что преступник Анненков назначил нынешней жене его 60 т. рублей с согласия его матери, и что дочь сего преступника прижита им до осуждения его, высочайше повелеть соизволил, чтобы найденные в имуществе преступника Анненкова 60 т. рублей истребованы были обратно от наследников его и отданы жене его, Полине Анненковой, прижитой же с нею преступником Анненковым дочери дозволить носить фамилию Анненковой, не предоставляя ей, впрочем, никаких других прав по роду и наследию законами определенных. О таковом высочайшем повелении, он, г-н управляющий министерством юстиции, предложил Правительствующему сенату для зависящего к исполнению оного распоряжения.
Приказали: во исполнение высочайшего его императорского величества повеления учинить следующее:
1) об истребовании от наследников Анненкова обратно 60 т. рублей и немедленном доставлениии их жене его, Полине Анненковой, и объявлении о сем высочайшем повелении матери Анненкова, статской советнице Анненковой, предписать московскому губернскому правлению;
2) о объявлении сего высочайшего повеления ей, Полине Анненковой, для учинения о том распоряжения по Сибири, где ныне сия Анненкова находится, предписать вам, г-ну генерал-губернатору и кавалеру и г-ну генерал-губернатору Вельяминову, и о том послать указы. Ноября 30-го дня, 1828 года.
Подлинный подписан: в должности обер-секретаря А.Куц, скреплен секретарем Соловьевым, справлен сенатским регистратором Торсковым.
Верно: Управляющий Отделением Матвей Воинов. С подлинным сверял Коллежский Секретарь Онуфрей Шевелев.
С копиею сверял Генерал-майор Лепарский".

18

Глава семнадцатая

Рождение дочери Анны -- "Противозаконные" беременности -- Волнение Лекарского

-- Нелегальное письмо в Петербург -- Легкомыслие унтер-офицера

-- Неприятный разговор с Лепарским -- Арест Смольяниновой
16 марта 1829 года у меня родилась дочь, которую назвали в честь бабушки Анною, у Александры Григорьевны Муравьевой родилась Нонушка, у Давыдовой -- сын, Вака. Нас очень забавляло, как старик наш комендант был смущен, когда узнал, что мы беременны, а узнал он это из наших писем, так как был обязан читать их. Мы писали своим родным, что просим прислать белья для ожидаемых нами детей. Старик возвратил нам письма и потом пришел с объяснениями. "Но позвольте вам сказать, сударыни, -- говорил он запинаясь и в большом смущении, -- что вы не имеете права быть беременными, -- потом прибавлял, желая успокоить нас: -- Когда у вас начнутся роды, ну, тогда другое дело". Не знаю, почему ему казалось последнее более возможным, чем первое. Когда родились у нас дети, мы занялись ими, хозяйством, завели довольно много скота, который в Чите был баснословно дешев, и весь 1829 год прошел довольно тихо. Только одно приключение со мною взволновало и встревожило меня.
Однажды Смольянинова, с которой я продолжала быть в самых дружеских отношениях, пришла ко мне с известием, что отправляется из Нерчинска караван с серебром и что один из унтер-офицеров, назначенных сопровождать его, ее крестник. Она говорила, что уверена в скромности этого человека, и что можно без опасения доверить ему письма к родным. А так как мы были стеснены в нашей переписке, то я с радостью ухватилась за этот случай, чтобы написать Анне Ивановне Анненковой в Москву более откровенное и подробное письмо, а главное, имела неосторожность вложить записку, написанную самим Иваном Александровичем к матери его, правда, очень коротенькую и совершенно невинную, но всем заключенным строго было воспрещено писать родным. В этом случае дамы наши заменяли секретарей и поддерживали переписку. Каждая из нас имела на своем попечении по нескольку человек, от имени которых и писала родственникам. Более всего выпадало на долю княгини Волконской и княгини Трубецкой, так как они лично были знакомы со многими из родственников заключенных. Им приходилось отправлять иногда от 20 до 30 писем за раз. Заключенные же были совершенно лишены права писать во все время, пока находились в каторжной работе.
Унтер-офицер охотно согласился передать письмо мое, не подозревая, вероятно, насколько это было важно. Я же никак не могла предвидеть того, что случилось по неосторожности самого молодого человека. Приехав в Москву, он поспешил передать письмо Анне Ивановне, та приказала ему выдать сто рублей, а он не нашел ничего лучшего сделать, как сшить себе мундир на эти деньги из тонкого сукна, для представления государю. Обыкновенно офицеры и унтер-офицеры, сопровождавшие караваны, должны были представляться и за исправное доставление серебра производились в следующие чины. Конечно, в таких случаях выбирались самые надежные, но именно благонравие-то и погубило нашего крестника. Лучше было бы, если бы он прокутил злополучные сто рублей, которые имели для него такие печальные последствия, но он, довольный своим новым мундиром из тонкого сукна, на расспросы офицера, с которым явился во дворец на представление, сознался в простоте души своей, что привез в Москву письмо от меня и получил за это щедрое вознаграждение, что и дало ему возможность принарядиться. Офицер тотчас же донес об этом, так что это сделалось известным государю. Несчастного крестника посадили в крепость, а за письмом моим был послан фельдъегерь к Анне Ивановне. К счастью, та догадалась не отдать записку Ивана Александровича, а мое письмо было доставлено самому государю Николаю Павловичу.
Только четыре месяца спустя мы узнали об этом печальном происшествии. Комендант прислал за мною, и когда я к нему явилась, принял меня с необыкновенно важным видом и даже запер дверь на ключ. На это я расхохоталась и спросила, к чему такие предосторожности, но потом уже не смеялась, когда узнала, в чем дело.
Лепарский начал с того, что спросил: "Вы написали письма, сударыня?" -- "Я написала только одно", -- отвечала я, с намерением отпереться от записки Ивана Александровича. Лепарский все допытывался, что именно писала я в письме, которое попало так неожиданно в руки государя, и когда я сказала ему: "Но я написала, генерал, что вы честный человек", -- и объяснила, что просила присылать посылки через него, а не через Иркутск, где много пропадает вещей; тогда старик схватился обеими руками за голову и начал ходить по комнате, говоря: "Я пропал". Иногда он был очень забавен, но что за дивный это был человек! Потом я спросила, какой ответственности все мы подвергаемся за такой проступок. Он отвечал, что я -- никакой: "Вам покровительствует государь, сударыня, вы не рискуете ничем", но что Смольянинова должна будет просидеть четыре месяца под арестом, и, самое печальное, что крестник ее никогда уже не будет произведен в офицеры. Я пришла в отчаяние. Мне ужасно было жаль молодого человека, который так жестоко должен был поплатиться за свою наивность, и очень было совестно перед Смольяниновой, которой я была очень многим обязана. Комендант утешал меня, что Смольянинова будет подвергнута только домашнему аресту, но прибавил, что мне запрещено с нею видеться, и показал при этом целую кипу бумаг, написанную по случаю всей этой истории.
Выйдя от него, я побежала к Фелицате Осиповне, извинялась перед нею, как только умела по-русски, потом подошла к ее мужу, который ходил в это время по комнате, сильно нахмурившись. Он без церемонии и довольно грубо оттолкнул меня. Тогда надо было видеть Смольянинову, с каким негодованием и достоинством подошла она к своему мужу и начала упрекать его за его грубую выходку, а меня успокаивать, прося не огорчаться. "Он не в состоянии понять вас", -- говорила великодушная женщина. Потом, разгорячившись, обратилась к мужу: "Вы думаете, может быть, что государь на вас смотрит, чего вы боитесь, не стыдно ли вам? Вы служите двадцать пять лет государю вашему, и что получили вы за это? Чем вознаградил он вашу преданность?"
В эту минуту Фелицата Осиповна была прекрасна. Высокого роста, хотя с резкими, но выразительными чертами лица, она походила на древнюю римлянку. Несмотря на то, что нам было строго запрещено видеться, она находила возможность приходить ко мне по ночам, качать Аннушку, которая тогда была очень больна.

19

Глава восемнадцатая

Декабрист Лунин -- Акатуевский тюремный замок -- "Грошевая милость"

-- Каторжные работы -- Трубецкая и Волконская в Благодатском руднике

-- Жестокость Бурнашева -- Друзья среди бурят -- Заговор в Зерентуйском руднике

-- Гибель Сухинова -- Перевод декабристов в Петровский завод --

-- Отъезд Анненковой из Читы -- Сибирские нравы

В конце 1829 года привезли в Читу Лунина, который оставался в крепости, не знаю только в какой и почему, долее других. Это был человек замечательный, непреклонного нрава и чрезвычайно независимый. Своим острым, бойким умом он ставил в затруднительное положение всех, кому был подчинен. С ним, положительно, не знали, что делать. Несмотря на всю строгость относительно нашей переписки, он позволял себе постоянно писать такие вещи, что однажды получил от сестры своей через Лепарского письмо, которое начиналось так: "Я получила ваше письмо, скомканное рукою начальника..." Письмо, действительно, дошло до нее все измятое.
Все наши письма проходили не только через коменданта Лепарского, которому мы были обязаны отдавать их незапечатанными, но они шли еще через III отделение, и, вероятно, более интересные из них читал сам государь Николай Павлович.
Лунин окончил дни свои во вторичной ссылке в Акатуе, куда был отвезен из места своего поселении, деревни Урики, близ Иркутска. Сначала предполагали всех декабристов поместить именно в Акатуе и даже выстроили там для них помещение, но Лепарский донес, насколько это место могло быть гибельно для здоровья, и тогда было решено строить тюремный замок в Петровском заводе. В Акатуе находятся главные серебряные рудники, и воздух так тяжел, что на триста верст в окружности нельзя держать никакой птицы -- все дохнут. На Лунина был сделан исправником донос, пока он находился в Урике, вследствие чего он и был вторично сослан в каторжную работу.
После полуторагодового пребывания в Чите с заключенных были сняты оковы. Сделано это было с большою торжественностью: комендант приехал в острог в мундире объявить монаршую милость, и цепи снимались в присутствии его и всей его свиты. После того как мужья наши были освобождены от цепей, и с ними сделались милостивее, и солдаты перестали нас гонять от ограды, и мужей стали пускать к нам каждый день, но на ночь они должны были возвращаться в острог. Это была первая милость, которую нам делали, потом эти милости продолжались. Их княгиня Трубецкая называла "грошевыми".
В Чите, и даже первое время в Петровском заводе, заключенные обязаны были выходить на разные работы, для чего были назначены дни и часы, но работы эти не были тягостны, потому что делались без особого принуждения. Это время служило даже отдыхом для заключенных, потому что в остроге, вследствие тесноты, ощущался недостаток воздуха. Сначала их выводили на реку колоть лед, а летом заставляли также мести улицы, потом они ходили засыпать какой-то ров, который, не знаю почему, называли "Чертовой могилой". Позднее устроили мельницу с ручными жерновами, куда их посылали молоть.
Мы, конечно, искали возможности поговорить с нашими мужьями во время работ, но это было запрещено, и солдаты довольно грубо гоняли нас. Княгиня Трубецкая рассказывала мне, когда я приехала в Читу, как она была поражена, когда увидела на работе Ивана Александровича. Он в это время мел улицу и складывал сор в телегу. На нем был старенький тулуп, подвязанный веревкою, и он весь оброс бородой. Княгиня Трубецкая не узнала его и очень удивилась, когда ей муж сказал, что это был тот самый Анненков -- блестящий молодой человек, с которым она танцевала на балах ее матери, графини Лаваль.
Княгиня Трубецкая и княгиня Волконская были первые из жен, приехавшие в Сибирь, зато они и натерпелись более других нужды и горя. Они проложили нам дорогу и столько выказали мужества, что можно только удивляться им. Мужей своих они застали в Нерчинском заводе, куда они были сосланы с семью их товарищами еще до коронации императора Николая. Подчинены они были Бурнашеву, начальнику Нерчинских заводов. Бурнашев был человек грубый и даже жестокий, он всячески притеснял заключенных, доводил строгость до несправедливости, а женам положительно не давал возможности видеться с мужьями. В Нерчинске, точно так же, как и в Чите, выходили на работы, но в Нерчинске все делалось иначе под влиянием Бурнашева: заключенных всегда окружали со всех сторон солдаты, так что жены могли их видеть только издали. Князь Трубецкой срывал цветы на пути своем, делал букет и оставлял его на земле, а несчастная жена подходила поднять букет только когда, когда солдаты не могли этого видеть.
Кроме того, эти две прелестных женщины, избалованные раньше жизнью, изнеженные воспитанием, терпели всякие лишения и геройски переносили все. Одно время княгиня Трубецкая положительно питалась только черным хлебом и квасом. Таким образом они провели почти год в Нерчинске, а потом были переведены в Читу. Конечно, в письмах своих к родным они не могли умолчать ни о Бурнашеве, ни о тех лишениях, каким подвергались, и, вероятно, неистовства Бурнашева были приняты не так, как он ожидал, потому что он потерял свое место и только через длинный промежуток времени получил другое, в Барнауле, где и умер.
К нам ездил часто в гости один бурят, его называли Натам. Он был совершенно на дружеской ноге: въезжая на двор, спускал свою лошадь, приносил мне на сбережение деньги, потом садился на пол, поджавши ноги, и говорил: "Давай кушать". Тогда любопытно было смотреть, как он поглощал все, что ему подавалось. Он ел в продолжение часа не останавливаясь, наконец лицо делалось масляное, и пот катился градом. Он пыхтел ужасным образом, но все-таки говорил: "Давай еще", пока не наедался до того, что наконец, не мог трогаться с места, с большим трудом поднимался и отправлялся спать. Зато у бурят -- тоже способность голодать: они иногда по целым неделям не едят.
У меня было несколько друзей между бурятами. (Они -- прекрасные охотники и стреляют чрезвычайно метко, особенно из лука: попадают в цветок, который им назначат, на всем скаку лошади.) Они приходили к нам с разным товаром, и я часто у одного из них брала чай. Я уже говорила, что нам приходилось иногда переносить грубости солдат. Однажды, пока сидел у меня Иван Александрович, пришел мой приятель бурят и разложил весь свой товар на пол, и мы тихо и мирно все сидели, как вдруг не понимаю что сделалось с солдатом, который сопровождал Ивана Александровича: он вбежал в комнату, схватил бурята за ворот и вытолкал на улицу. Я бросилась, желая защитить несчастного бурята, но в это время, как подбежала я к двери, у меня на руках был ребенок, часовой хлопнул дверью так внезапно и так сильно, что не понимаю, как успела я отскочить, голова ребенка оказалась только на полвершка от удара.
Сколько раз все мы спрашивали себя, что бы с нами было, если бы наш справедливый, сердечный старик, наш уважаемый Лепарский, был другим человеком. Если при всех его заботах и попечениях о нас мы не могли избежать неприятностей, то трудно предвидеть, что могло бы быть в противном случае.
Наступил 1830 год, когда мы узнали, что уже решено перевести нас в Петровский завод. Это известие всех нас очень взволновало и озаботило. Мы не знали, что нас ожидает там, место было новое, незнакомое. (Натам очень сожалел о нас, когда узнал, что мы переезжаем в Петровский завод. Он говорил, что там скверное место, потому что это было в горах.)
В то время как мы собирались в дорогу, пришло ужасное известие из Нерчинского завода. Туда был сослан раньше всех других, тотчас по открытии Южного общества, Сухинов, который участвовал в Обществе и служил во 2-й армии. Сухинов был отправлен в цепях с партией арестантов и прошел до самого Нерчинска. Тут он содержался с прочими арестантами вместе, между которыми было много поляков, что дало ему возможность сблизиться с некоторыми из них. Он задумал с пятью сообщниками бежать из острога, и все уже было приготовлено, чтобы привести план в исполнение, когда заговор был открыт. Сухинова приговорили к наказанию кнутом, а остальных пять человек к расстрелянию. Но Сухинову дали возможность избавиться от такого позорного наказания, и он лишил себя жизни своими цепями. Наш добрейший Лепарский был жестоко расстроен этим печальным событием, тем более, что ему пришлось присутствовать при самом исполнении приговора. Мне пришлось видеть его тотчас по возвращении из Нерчинска, он весь еще находился под впечатлением казни, и, право, жаль было смотреть на бедного старика.
Между тем наступило время нашего отправления в Петровский завод. Наших узников-путешественников разделили на две партии: одна должна была идти в сопровождении плац-майора и выступила 5 августа 1830 года. В ней находился Иван Александрович. Другая, под наблюдением коменданта, выступила 7 августа. В день отправления Ивана Александровича я не могла проводить его, потому что сильно захворала. Он написал мне отчаянную записку. Тогда ничто не могло удержать меня.
Я побежала догонять его, думая застать еще на перевозе. Верстах в трех от Читы надо было переезжать через Ингоду. Каково же было мое отчаяние, когда, подходя к перевозу, я увидела, что все уже переехали на ту сторону реки. На этой стороне я застала только коменданта и моего старого знакомого бурятского тайшу, с которым я встретилась на станции, когда ехала в Читу. Но тайша отвернулся от меня: им было строго запрещено сообщаться с нами, и он не хотел выдавать себя при начальстве.
Комендант, видя в каком я горе, предложил мне переехать на ту сторону и приказал подать паром. Между тем надвигались тучи, начиналась гроза, и дождь уже накрапывал. Добрейший старик надел на меня свой плащ. Поездка моя увенчалась успехом: я застала еще на той стороне Ивана Александровича, успокоила его совершенно и простилась с ним. Но вернуться назад было не легко, разразилась такая гроза, какие бывают только в Сибири. Удары грома следовали один за другим без промежутка, и дождь лил проливной, я промокла до последней нитки, -- несмотря на плащ коменданта, даже ботинки были полны воды, так что я должна была снять их и с большим трудом добралась до дому.
У меня давно уже было все готово к отъезду, и на другой день я выехала, держа на руках двух детей, одну девочку полуторагодовую, другую -- трехмесячную. Последнюю не знаю, как довезла, она дорогою сильно захворала.
Пока я садилась в экипаж, ко мне пришел проститься один француз, который жил в Чите. Звали его Перейс. Он был очень порядочный человек и служил когда-то в армии Кондэ, потом эмигрировал в Россию, где ухитрился драться на дуэли, за это был арестован, но вздумал бежать и убил часового. Происходило это в царствование Екатерины II. Перейса судили, наказали кнутом и сослали в Сибирь. Мало того -- ему вырвали ноздри, -- вид его производил на нас ужасное впечатление. (Когда привезли в Читу Трубецкого, он рассказывал мне потом, что был очень удивлен, услыхав, что этот француз говорил своему сыну: "Поклонись этим людям".)
Переехав Ингоду, я остановилась, чтобы проститься с Фелицатой Осиповной, которая провожала меня. Мы обе заливались слезами, она очень грустила, что мы все уезжали.
В эту минуту перед нами открылась прекрасная картина: показалась вторая партия декабристов. Лепарский ехал верхом на белой лошади, впереди всех шел Панов в круглой шляпе и каком-то фантастическом костюме, впрочем, довольно красивом. Другие также были одеты очень оригинально, а иные даже очень комично, но издали нельзя было различить всех деталей их разнообразных костюмов, а шествие было очень красиво.
Дорога от Ингоды шла степью, так что глазу не на чем было остановиться. На восьмой версте я заметила вдали трех человек верхом, которые неслись прямо на нас, как птицы. Доскакав до моего экипажа, они остановились как вкопанные, пересекая нам дорогу и разом останавливая наших лошадей. Сначала я немного струсила, но потом узнала моего тайшу. Он был со своими адъютантами и, как мне говорили потом, поджидал меня, желая загладить, вероятно, свою нелюбезность в присутствии начальства. Тут он осведомился о моем здоровье, спросил, есть ли у меня дети, и когда узнал, что две девочки, очень поздравлял. По их понятиям девочка -- капитал, потому что за них платят калым, и иногда очень большой. Тайша вскоре после нашей встречи умер. Мне говорили, что с тоски по матери, которую рано потерял. Этот сын природы и степей, вероятно, умел горячо любить и чувствовать, как и цивилизованные люди. Что поражало в нем, это необыкновенная элегантность его манер.
На второй станции я переехала Яблоновый хребет. Проезжая в первый раз зимой и ночью через него, я не могла судить о той необыкновенной, поразительной картине, которая представилась теперь глазам моим. Ничего нельзя себе вообразить великолепнее и роскошнее сибирской природы.
Все наши дамы ехали не спеша, поджидая, конечно, случая, когда можно будет увидеться с мужьями, но комендант, заметя такой маневр с нашей стороны, приказал нам отправляться вперед и даже воспретил сталкиваться на станциях, и отправил казака с приказанием заготовлять для нас лошадей, чтобы не могло происходить умышленных остановок или неумышленных задержек. Тогда нечего было делать, и мы грустно потянулись одна за другой: Муравьева поехала вперед, я за нею и т.д.
На одной из станций я встретила этого казака, посланного коменданта. Он назывался Гантамуров и происходил от китайских князей, сестра его была кормилицею Нонушки Муравьевой. Гантамуров был молодец высокого роста. Я видела, как он выехал со станции на бешеных лошадях. Там станции так устроены, что во дворе ворота при въезде и при выезде одни против других. Пока закладывают лошадей, их держат человека два или три, двое стоят у ворот, которые заперты. Когда лошади готовы и все уже сидят в экипаже, тогда ворота разом открываются, люди отскакивают, а лошади мчатся так, что дух захватывает. Таким образом выехал и Гантамуров. Не прошло и полчаса, как его принесли без чувств, и он был весь в крови, но благодаря своему здоровью скоро очнулся, впрочем, долго потом хворал. Признаюсь, у меня замирало сердце садиться в экипаж с такими лошадьми, имея на руках двух маленьких детей. Между тем делать было нечего и приходилось покоряться необходимости. Там иначе не умеют ездить.
На другой станции я застала семейство смотрителя в страшном горе. Сын смотрителя, молодой мальчик, лет пятнадцати, был послан проводить беглого, которого поймали, до Верхнеудинска, но дорогой беглый убил мальчика и скрылся. Подобные случаи в Сибири очень часто повторяются. Там беглых ловят, как диких зверей, за известное вознаграждение, зато и они, в свою очередь, не щадят никого, и им убить человека ничего не стоит.

20

Глава девятнадцатая

Встреча с Юшневской -- Опасный переезд -- Ночлег у разбойников

-- Таинственный француз -- Партия арестантов -- Петровский завод

       
В Верхнеудинске я встретила Юшневскую, которая ехала в Читу, но узнавши, что уже никого нет там, ждала своего мужа в Верхнеудинске. Выезжая из Верхнеудинска, надо было переехать Селенгу; которая, так как это было осенью, была в разливе. Тут был мост, но до моста надо было пройти по мосточкам, устроенным довольно плохо. Я пошла пешком, тут было с четверть версты. Не знаю, как я могла дойти и как не закружилась у меня голова, я несла тебя на руках, экипаж мой перевезли на пароме. Тут мне заложили восемь лошадей, потому что станция была в 67 верстах. Дальше я должна была проехать через ужасное место: дорога заворачивала, и на самом повороте был ; страшный обрыв, через который лежал мостик без перил. Надо было попасть на него, но лошадей было много, они пугались, экипаж неловко повернулся, так что одно колесо осталось на воздухе. И теперь еще, когда вспомню об этом, у меня замирает сердце; однако ж, Бог спас.
Наставал уже вечер. Надо было ехать густым лесом, но тут были везде пикеты казаков, которые провожали меня от места до места. Наконец уже совсем стемнело, когда мы стали подъезжать к горе. Еще издали я увидала огоньки и, подъезжая к ним, заметила... (пропуск в рукописи). 120 человек прочищали дорогу. Дорога так утомила меня, что я расплакалась...
Андрей всю дорогу напивался кумысом. Когда мы достигли верхушки горы, была уже ночь, луна ярко освещала, надо было опять спускаться. Влево горы продолжались, и густой лес темнел, вправо была просека, и вдали мелькали огоньки. Мне сказали, что это деревня Тарбогатай, где я должна была остановиться. Я обрадовалась, что мы скоро приедем, но до станции оставалось еще 18 верст. Я с утра нигде не останавливалась, измучилась ужасно и начинала чувствовать голод. На верхушке горы мы остановились, работники, видя, что я плачу хорошо за их труды, предложили проводить меня, я была очень рада, потому, что там очень опасно ездить -- беглых множество. Тогда они верхом сопровождали меня до деревни, их было 18 человек -- бурят, крестьян и казаков. Мы приехали в деревню уже в полночь.
Я должна была остановиться у крестьянина Чебунина, -- это был из самых богатых в деревне, и все они жили хорошо. Это были все раскольники, сосланные в царствование Екатерины. Деревня Тарбогатай чрезвычайно богата. Чебунина дом выбрал сам Лепарский для всех дам, которые одна за другою останавливались. Когда я въезжала на двор, меня ждали, дом был весь освещен, и даже на дворе горели фонари. Меня ввели в сени, где были две двери, одни -- прямо, в которые меня просили войти, другие -- налево. Сам старик хозяин встретил меня со своею дочерью, он был видный старик, благообразной наружности, но глаза у него были недобрые, и я это заметила тотчас же. Дочь его была довольно красива и очень хорошо одета. Он меня принял очень приветливо и говорил, что ему лестно, что комендант выбрал его дом, чтобы нам останавливаться. Дом был очень чистый, убранный, везде лежали ковры; мне хотелось хорошенько отдохнуть, но я была в затруднении с люльками, которые вешались на кольце, а кольцо надо было ввинчивать в потолок: я боялась испортить штукатурку. Старик, заметя это, просил меня не церемониться, говоря, что если потолок будет немного испорчен, то это останется ему на память, и это говорил он с любезностью, которая удивляла в таком простом человеке. Дочь явилась с подносом и чашками и потчевала меня. Мне страшно хотелось есть, но нечего было делать, надо было довольствоваться чаем. Потом старик стал торопить меня ложиться спать, говоря, что мне нужно будет рано выехать, потому что станция будет большая.
Я стала раздеваться и положила на стол часы с цепочкой, портфель с деньгами, молитвенник и три стакана серебряных. Старик вдруг вернулся и сказал мне, что лучше было бы все это положить под подушку. Меня немного удивило его замечание, но я далека была от всякого подозрения. Дочь его легла в моей комнате и даже рядом со мною. Едва начало светать, как старик разбудил меня, дочь его была уже на ногах и приготовляла чай. Меня удивляло, почему старик так торопил, я поспешила встать, и в ту минуту, как кормила тебя, дверь вдруг за мною растворилась, и слова, произнесенные на французском языке, поразили меня. Я обернулась: передо мной стоял старик с большою седой бородой, и такие же волосы падали на плечи. Одет он был как-то странно, совершенно по-летнему, несмотря на то, что была уже осень. Чулок на нем не было, но были только башмаки. Я начала его расспрашивать, какими судьбами он тут и кто он такой. В то время, когда я его видела, ему было 107 лет. Каков был мой ужас, когда он объяснил мне, что я в доме известных разбойников, что сыновья старика занимаются разбоем как ремеслом. Тут я только поняла тревогу старика.
Выходя из своей комнаты, я заметила, что сыновья старика спали в той комнате, которой дверь я заметила, входя в дом. Потом мы узнали ужасные вещи про сыновей, на них лежало несколько убийств, они останавливали и грабили обозы. Особенно страдали священники, которых посылали в их деревню. Год спустя, после того как я ночевала у них, они остановили Занадворова, который вез казенные деньги, привязали его к дереву и деньги взяли. Их присудили к плетям и к каторжной работе, но они откупились, даже младший сын остался при отце, старший только должен был скрываться некоторое время. Дочь была в богатом сарафане, в шелковой рубашке и в кокошнике.
Выезжая из Тарбогатая, надо было ехать лесом густым. Проезжая полями, я заметила, что хлеб был бесподобный. Потом надо было ехать лесом. Восемь человек провожали меня верхом. В этом именно лесу остановили Чебунины Занадворова. Там это случается часто, беглых по лесам пропасть.
Приехала я в следующую деревню довольно рано, но мне хотелось остановиться тут, и я расположилась. Дом был очень чистенький, как обыкновенно в Сибири. От Тарбогатая до Петровского природа чрезвычайно хороша, растительность удивительная, леса богатейшие, и эти места заселены едва. Я расположилась в своей горенке, как звук кандалов поразил меня, и через несколько минут перед моими окнами стояло более ста арестантов, они просили милостыню. Это была партия, которую вели из Иркутска в Петровское. Они были в остроге, но когда узнали, что я приехала, велели отворить себе двери и пришли просить милостыню. Их охраняли три казака, было от чего прийти в страх и ужас. Я раздала им, сколько могла, денег, они остались очень довольны, затянули песню и отправились преспокойно в острог. Тут я отлично отдохнула, на другой день мы рано выехали, лес скоро кончился, тогда открылась гора очень высокая, но издали она казалась совершенно черной. Я спросила, что это такое, мне объяснили, что это -- птицы, дрозды. Действительно, когда мы проезжали, они подымались лениво и опускались потом.
Мне пришлось еще раз ночевать в одной деревне, где не было так хорошо, как в других. Мне отвели горницу, но я не могла заснуть, потому что в избе был ребенок, который ужасно кричал. Я наконец не выдержала и пошла посмотреть, что с ним. Изба была полна народу, но все спали как убитые: бедные люди работали весь день, даже мать спала, позабывши о ребенке. Несчастный лежал в грязной люльке, и я с ужасом увидела, что на ноге у него был страшный нарыв. Я привязала ему хлеба с молоком, ребенок заснул, на другой день нарыв лопнул, ребенок улыбался. Через пять лет после этого происшествия мужик принес мне девочку пяти лет и, бедный, обливаясь слезами, говорил, что это тот ребенок, которому я помогла. Мать его убежала с солдатом.
На другой день приехала я в Петровск. Нельзя себе представить, какое тяжелое впечатление он сделал на меня. Подъезжая, мы все поворачивали. Наконец первое, что представилось глазам, была тюрьма, потом кладбище и наконец уже строения. Петровский завод был в яме, кругом горы, фабрика, где плавят железо -- совершенный ад. Тут ни днем ни ночью нет покоя, монотонный, постоянный стук молотка никогда не прекращается, кругом черная пыль от железа...


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » П.Е. Анненкова. Воспоминания.